Часть вторая

Если выиграю, то выиграю для всего народа.

Если проиграю, потеряю только себя.

Васил Левский

…Восстань же на борьбу!

Раб должен сам добыть себе свободу!

Иль кровью смыть позор, иль быть

рабом рабу!

Байрон

Глава первая

Новый день — новая доля

На этот раз сплетни и пересуды утихли не столь быстро. Васил ожидал этого и решил уехать в Войнягово, деревню в нескольких милях от Карлово, где его дядя, Генчо Караиванов, держал лавку. Там, — вероятно, с помощью Генчо, — ему удалось устроиться в сельскую школу. В те дни учителя выбирала вся община, и хотя Васил и староста Войнягово заранее обсудили условия, на которых его берут в школу, и пришли к соглашению, назначение должен был утвердить сельский сход. Для этого Васил поехал в Войнягово в канун Юрьева дня, который в селах празднуют с особой торжественностью, потому что святой Георгий считается покровителем стад. Следующий эпизод, основанный на воспоминаниях очевидца, показывает, что певческие таланты Василия произвели на жителей Войнягово большее впечатление, чем скандальное происшествие в Карлово.

«Это было в апреле 1864 года, на Юрьев день. Теплое солнце улыбалось с ясного неба, когда зазвонил сельский колокол. Крестьяне, празднично одетые, отправились в церковь и стали занимать свои места. Пел хор, священник начал литургию. Взгляды всех присутствующих были устремлены к алтарю и они тихо молились. В храм вошел молодой стройный человек с гибкой фигурой, ясным лицом и живыми проницательными глазами, едва пробивавшимися усами и золотистыми волосами. Он встал среди певцов. Судя по одежде, это был горожанин. Женщины тотчас угадали, кто этот человек с миловидным лицом, и зашептались: „Это дьякон Игнатий, который снял с себя сан на пасху и приехал наниматься в учители“. Иные тут же второпях решили, что „не к добру нанимать такого“. Из-за алтарных врат появился священник, покадил с молитвой и снова ушел в алтарь, чтобы приготовиться к великому ходу. Апостол (т. е. Васил), не сводя глаз с иконы Иисуса, шагнул поближе к клиросу, будто еще был дьяконом Игнатием. И тихонько начал херувимскую. Сначала его пение не понравилось прихожанкам, которые привыкли к громовому басу учителя Недялко. Но когда Дьякон дал полную волю своему голосу и тот зазвенел под сводами, женщины начали изумленно переглядываться и мелко креститься, на душе у всех стало легко и радостно. Иные шептали: „Блаженна мать, родившая такого сына“. Все были очарованы. Сам священник так заслушался, что задержал крестный ход.

Служба пришла к концу. Люди один за другим выходили из церкви. Одни осуждали карловцев, не оценивших такого человека по достоинству, другие от всего сердца восхищались его пением, и все сошлись на том, что Дьякона следует назначить учителем, подразумевая, что он будет петь в церкви. Левский еще в Карлово говорил со старостой Войнягово и даже условился о плате, однако назначать учителя следовало в присутствии старшин села и всех его жителей. По этой причине он вместе со священником, служкой и другими крестьянами пошел на площадь, и там было решено, что сегодня же, когда будут служить праздничную обедню на холме Рошава Могила[31], сделают и уговор с учителем Василом. Вскоре после этого люди разошлись по домам готовиться к обедне.

Наступил полдень. На кургане было полно народу, стариков и молодых. Люди уселись полукругом на зеленой траве у трапезы. Там были блюда барашка, мясо которого в Юрьев день едят в первый раз в году. Священник окадил все, что было на трапезе, и взял причитающуюся ему долю и двадцать полушек за шкуру ягненка. Молодайки стали подходить к посаженным отцам, целовать им руки и подносить караваи. Целые торбы свежей брынзы вытряхивались на траву как подношение святому — покровителю стад. Пир был богатый и веселый, вино лилось рекой, крестьяне благословляли святого за его щедрость и просили хорошего приплода в стадах на будущий год. Потом по поляне закружилось хоро. Встали в ряд молодайки и девушки, нарядные и веселые, в ярких одеждах с серебряными пряжками; рядом с девушками встали молодые парни, с вышитыми платками через плечо и с перьями на шапках. Хоро качалось взад и вперед под общую песню, и холм гудел от криков, песен и танцев.

Явился и Левский, которого тут же подрядили быть учителем и певцом. Потом крестьяне решили вернуться в село, чтобы выпить за учителя и за священника, который получил столь сладкоголосого певца. Как только они собрались в корчме деда Вельо, Левский усадил их в кружок; тех, что постарше, — впереди, тех, кто помоложе, — позади. Левский всегда был уважителен к старшим. Потом он заказал меру вина, и когда его принесли, он стал обносить вином всех подряд. Крестьяне пили и благословляли нового учителя. Однако у наших крестьян есть особенная черта: они думают, что только вино дает человеку веселье, и человек, который не пьет вместе с ними, им в тягость. Дьякон же капли в рот не брал, но, видя праздничное настроение крестьян, которые от всего сердца просили, чтобы он их не огорчал и выпил вместе с ними, взял стакан вина, налил в него воды, произнес благословение и выпил. Радость крестьян возросла еще больше. Настала очередь священника угощать всех присутствующих, и он тоже выполнил свой долг. Крестьяне разошлись, когда уже стемнело»[32].

Получив должность, Васил всей душой отдался новому делу: учить чтению, письму и арифметике семнадцать мальчиков и двух девочек, вверенных его попечению. Эта работа приносила ему куда больше удовлетворения, чем сбор милостыни, и он трудился с воодушевлением и энергией. Он любил детей и понимал их, а они отвечали ему доверием и уважением. Его интерес и бережное отношение к детям отчасти объясняются тем, что в них он видел будущих граждан, которым предстоит пожинать плоды жертв, принесенных его поколением. Об этом ясно свидетельствует происшествие, имевшее место позднее. На небольшом собрании в Пазарджике красноречие Васила воспламенило слушателей до такой степени, что они, забыв обо всем, начали строить воздушные замки и рисовать заманчивые картины прекрасной жизни после изгнания турок. Послушав их немного, Васил встал, погладил по головам двух детей, присутствовавших тут же, и печально сказал: «Это они увидят свободу. А мы погибнем»[33].

Такое понимание роли, которую предстоит играть детям, когда они подрастут, влияло на его методы обучения и на представление об образовании в целом. В некоторых отношениях его подход был ортодоксален; он пользовался широко распространенным методом Белла-Ланкастера и иногда позволял старшим ученикам заниматься с теми, кто был помоложе, а сам углублялся в чтение. Но он ввел также ряд новшеств, сознательно стремясь воспитывать, в соответствии с собственным идеалом, бесстрашных борцов за свободу, здоровых телом и бодрых и неукротимых духом, способных радоваться жизни и окружающему миру. Он рассказывал детям о прошлом Болгарии и о великих подвигах; он пел им гайдуцкие песни, говорившие о скорбях народа и о том, что борьба против угнетателей — дело чести; он поощрял их к играм, а в летнюю жару водил на речку плавать и проводил уроки под открытым небом.

Васил решил доказать детям, что разные виды животных могут жить, не враждуя друг с другом. Он купил кошку, собаку и ягненка и поселил их вместе. Сначала у него ничего не выходило, однако он был настойчив, и в конце концов животные не только привыкли друг к другу, но и стали неразлучны. Собаку он назвал Никифор в честь византийского императора, а кошку — Рисиндра, по имени супруги Александра Великого[34]. Какую кличку он дал ягненку, неизвестно.

Необыкновенные поступки нового учителя приводили детей в восторг и весьма удивляли их родителей, которые и не слыхали об уроках под открытым небом. Они удивились еще больше, когда Васил отказался применять в школе розги и телесные наказания, которые в то время считались непременной принадлежностью обучения. Васил не был согласен с весьма распространенным убеждением в том, что кто жалеет розог, портит ребенка. Он и сам требовал строгой дисциплины и не терпел вольностей в классе, однако хотел послушания, основанного не на страхе, а на уважении, и потому поддерживал порядок одной лишь силой своего авторитета. «Мы очень уважали и побаивались нашего учителя, — рассказывал Г. Станеву Петр Стоянов, — стоило ему строго взглянуть на ученика, и тот застывал на месте как вкопанный»[35].

Правда, случалось, что выведенный из терпения Васил под горячую руку давал провинившемуся затрещину. Однажды, когда учитель ушел в свою комнату, в классе началась возня, и Петр Стоянов хлопнул дверью так, что было слышно на улице. Васил ворвался в класс и так ударил Петра, что у того «искры из глаз посыпались». Однако подобные случаи были чрезвычайно редки, и тот же Петр говорил о своем учителе как о человеке «с любящим сердцем» и вспоминал, что когда ученик хорошо отвечал урок, Васил хвалил его и гладил по голове.

Дело было не только в том, что Васил не мог заставить себя хладнокровно ударить человека, а тем более ребенка. Он был убежден, что побоями не воспитаешь людей, в каких нуждается народ; дети, которых запугивали еще в школе, вырастут робкой, трусливой райей (стадом), смирившейся со своим ярмом, и будут бояться самой тени турка. Следующий эпизод, также случившийся позднее, показывает, что те же взгляды у него были и на домашнее воспитание. Он был гостем в доме, где дети играли и смеялись во дворе, пока бабушка не уняла веселье, крикнул им: «Тихо вы! Турок идет!», Васил мягко упрекнул старую женщину: «У вас хорошие, веселые внуки. Как они весело бегали по двору, как смеялись! Пусть смеются, пусть развиваются свободно, пусть их слабые косточки и мышцы крепнут, пусть они растут сильными, станут вашим утешением и защитой! Не пугайте детей. Не лишайте их детской свободы. Не внушайте им страха. Пусть они будут храбрыми и смелыми, нам потребны такие люди. Робкий и трусливый не сумеет защищать ни себя, ни своих братьев. Вы пугаете детей и воспитываете их для рабства, учите бессловесно терпеть ярмо». Затем он подозвал к себе детей. Они так оробели, что не смели поднять на него глаз. «Вот что делает с людьми страх, — сказал он присутствующим. — Посмотрите на них! Куда девалась их живость, их уверенность в себе, их беспечность и веселье?». Он приласкал детей, посмотрел на них и тихо сказал: «Играйте и бегайте вволю и не бойтесь турок». Когда дети вышли, он обратился к взрослым: «Учите детей не тому, как бояться турка, а как освободиться от него»[36].

Конечно, нельзя было ожидать, что дети не станут злоупотреблять добротой нового учителя. Однажды несколько учеников, зная по опыту, что можно не бояться суровой кары, украли два каравая белого хлеба, который прислала Василу мать из Карлово. К сожалению, конец рукописи утрачен, и не известно, как поступил Васил с участниками проделки.

Васил учительствовал в Войнягово около двух лет; затем, в конце февраля 1866 года, он внезапно уехал из села, прервав занятия посреди учебного года. Правда, он позаботился о домашнем зверинце: собаку и ягненка отдал пастуху, а Рисиндру подарил Петру Стоянову. Сразу после его отъезда местный чорбаджия Добрий Захарлия, чьей обязанностью было собирать церковную десятину, сообщил турецким властям, что деньги от последнего сбора пропали — их взял Васил. Петр Стоянов вспоминает, как крестьяне протестовали против обвинения и объявили, что сам же Добри, должно быть, и присвоил деньги. В самом деле, в Войнягово настолько не доверяли Захарлии, что при последнем сборе десятины крестьяне попросили Васила сесть рядом с писарем-турком и вместе с ним заносить в список суммы, но на болгарском языке. Турки не обратили внимания на протесты крестьян и отправили на розыски Васила полицию. Подозрения же крестьян подтвердились: вскоре Добри купил большой клин хорошей земли.

Почему Васил так внезапно покинул Войнягово? Почему именно его выбрали козлом отпущения и почему турки с такой готовностью поверили Добри, которому больше никто не верил? Немногое известно о том, чем занимался Васил вне церкви и школы, однако очевидно, что иные его дела были тайного характера. Немало времени он посвящал разговорам с крестьянами, которые уважали учителя и делились с ним своими заботами. Васил выслушивал их сочувственно и по-дружески и никогда не поучал людей свысока; он научился понимать их чувства и мысли, научился находить путь к сердцам, чтобы сеять в них крошечные, жгучие семена отваги и бунта. Он собрал вокруг себя кружок молодежи, у которой вызывал трепет рассказами о Легии, а потом стал тайно учить гимнастике и военному делу тех, кто похрабрее. Почти наверняка они установили связь с группами гайдуков, бродивших по горам, помогали им, чем могли. Васил часто бывал у Лило и Минчо, учителей лежавшего неподалеку села Дыбене, а также подружился с работниками водяной мельницы, что стояла на Стреме, между Дыбене и Войнягово. Один из работников рассказывает, что однажды Васил попросил его приготовить побольше хлеба и брынзы, которые потом унес с собой (предположительно, для того, чтобы передать гайдукам); те же работники говорят, что иногда Васил переодевался турком[37]. Другие современники также вспоминают, что время от времени Васил пропадал из села и никто не знал, где он бывает.

Все это говорит о том, что Васил занимался тайной деятельностью с размахом, который не мог не возбудить подозрений, тем более, что от Войня-гово недалеко до Карлово, где он уже приобрел немалую известность. Представляется вероятным, что Васил поспешно уехал из села, опасаясь ареста по серьезным политическим обвинениям, а это было чрезвычайно удобно для Захарлии, который мог ничем не рискуя обвинить его в краже, ибо знал, что Васил не посмеет вернуться в село лишь затем, чтобы отвести от себя поклеп в краже. О том, насколько серьезным было его положение, говорит тот факт, что турки не только искали Васила, но и арестовали и увезли в пловдивскую тюрьму пятерых его друзей. Позднее троих выпустили, а двум другим удалось бежать и перебраться в Россию. Минчо, дыбенского учителя и друга Васила, турки убили. Поскольку Васила считали опасным бунтовщиком, неудивительно, что турки, не любившие утруждать себя лишними заботами, с готовностью приписали беглецу лишнее преступление вместо того, чтобы начать дело против богатого и влиятельного чорбаджии, который доказал свою верность государству и был на хорошем счету у властей.

Покинув Войнягово, Васил решил уехать подальше от мест, где его хорошо знала полиция, и отправился в Добруджу, богатую хлебом и пастбищами равнину на северо-востоке Болгарии, лежащую далеко от Карлово и близко к Румынии, где в то время жил Раковский. Сначала Васил заехал в Тулчу, разыскивая Стефана Караджу, но не застал его, зато познакомился со священником села Конгас, смелым человеком. Поп Харитон был связан с местными гайдуками, и Васил согласился петь в его церкви. Он подружился также с Цаню Захариевым, молодым художником из Трявны, который вместе со своим отцом писал иконостас церкви в селе Еникьой, лежавшем неподалеку от Конгаса. Цаню приехал в Конгас на ярмарку и зашел в церковь, когда там пел Васил. Художника поразил не только необыкновенной красоты голос певца, но и его дерзость, потому что когда пришел черед молитвы «Спаси, господи…» о ниспослании здравия правящему монарху, т. е. султану, он вставил в нее слова «Подай победу благочестивым нашим болгарам».

После службы поп Харитон пригласил молодых людей к себе домой, и они допоздна пели песни.

Васил понравился Цаню с первого взгляда, и молодой иконописец предложил ему поехать в Еникьой, где в то время не было учителя. Васил согласился и благодаря рекомендации Цаню и его отца тут же получил эту должность. Три месяца он жил вместе с Захариевыми и спал на одной кровати с Цаню. Молодые люди говорили о восстании и дали клятву не пить ни вина, ни ракии до тех пор, пока не увидят свое отечество свободным. Осенью 1866 года художники вернулись в Трявну. Расставаясь с Василом, Цаню взял с него обещание приехать в Трявну, чтобы обсудить планы на будущее.

Жизнь Васила в селе Еникьой шла тем же порядком, что и в Войнягово. Он быстро завоевал привязанность и детей, и взрослых, которые были в восхищении оттого, что им удалось заполучить в учителя такого певца. Снова он пользовался любой возможностью, чтобы рассказать о Белграде и особенно о Карадже, которого в этих местах хорошо знали. Снова учил молодежь военной гимнастике и точной стрельбе, показывал, как бросать тяжелые камни и перепрыгивать препятствия, вызывая всеобщее удивление своей быстротой и ловкостью. По свидетельству Захария Стоянова[38], он применил свои знания военного дела на практике, сколотив чету из молодых парней для защиты села от черкесов, перебравшихся в Добруджу с Кавказа. Турки заставили болгар строить дома и амбары и копать колодцы для пришельцев, однако мало кого из них привлекал мирный труд, большинство занималось грабежом и разбоем. Это легло еще одним бременем на многострадальных болгар. Генри Бэркли, свидетель деяний черкесов в Добрудже, писал: «Это племя мародеров и конокрадов, и можно сказать, что все они живут воровством»[39].

Чтобы общаться с возможно большим числом людей и привлекать их на свою сторону, Васил принимал активное участие в жизни округи, ходил на свадьбы, посещал все ярмарки и праздники в самом Еникьое и в соседних селах. Он любил не только петь, но и плясать, был гибок и проворен и прекрасно владел изменчивым и сложным ритмом народных танцев. Благодаря опыту, приобретенному в Войнягово, он стал глубже понимать человеческую психику и научился правильнее выбирать подход к каждому человеку в отдельности. Люди слушали его, соглашались с ним и волей — неволей заражались его восторженной верой в будущее. В обаятельно скромном и мягком человеке незаметно вызревала личность не менее привлекательная и подкупающая, но уже наделенная мощным зарядом силы, а врожденная сдержанность характера уступала место стремлению организовывать людей и вести их за собой.

Но его возможности ограничивались рамками одного села, пусть даже нескольких сел; а он уже нетерпеливо стремился к большему. Когда художники уехали в Трявну, им овладело беспокойство, он ненадолго съездил в Яссы, столицу Молдавии, — очевидно, надеясь установить связь с Раковским и Панайотом Хитовым, которые жили в Цыганке, имении возле Бухареста, принадлежавшем двоюродному брату Раковского. По тем или иным причинам Васил не смог увидеться с ними и 7 ноября 1866 года послал Раковскому из Ясс короткое письмо, в котором осторожно интересовался, как идет «торговля» и какие есть перспективы на будущее. Это письмо — самый ранний из уцелевших документов, написанных его рукой. Оно подписано «Д. И. Левский» (Дьякон Игнатий Левский). Это первый известный случай, когда он сам употребил имя, данное ему Раковским.

Из Ясс Левский вернулся в Болгарию, к обязанностям учителя, но не надолго. Весной 1867 года он покинул Еникьой и уехал в Румынию, чтобы начать жизнь профессионального революционера — Васила Левского.

Глава вторая

Покуда Стара-Планина стоит,

Перед турком не склонюся…

Румыния издавна служила убежищем для болгар, не желавших мириться с ненадежностью существования под турецкой властью и ее жестокостями. Номинально Румыния была вассалом турецкого султана, но в действительности граница турецкого могущества проходила по Дунаю, и стоило болгарину пересечь его мутные воды, он мог чувствовать себя в безопасности от произвольного ареста и насильственной смерти. Почти триста лет беглецы поодиночке и целыми семьями перебирались на север в поисках более сносной жизни, и в большинстве румынских городов существовали целые болгарские общины.

Эти общины формировались по национальному признаку, сохраняли народные обычаи, традиции и т. д., но с точки зрения общественной и экономической были далеко не однородны. Иные эмигранты преуспели и стали крупными торговцами или землевладельцами, другие же перебивались мелкой торговлей, ремеслом, огородничали или батрачили. Были и такие, кому не удавалось найти постоянную работу, и они жили в крайней нищете. Среди этих последних были члены Легии и так называемые хэши; они проводили свое время за разговорами и спорами в дешевых харчевнях и кофейнях, хозяевами которых были их соотечественники, из чувства патриотизма кормившие и поившие хэшей в кредит.

Наплыв эмигрантов из Белграда — молодых, воинственно настроенных и высоко сознательных в политическом отношении — имел глубокое влияние на жизнь болгарской общины в Румынии. Приехав в Бухарест после четырехлетнего перерыва, Левский увидел, что из мирного пристанища беглецов город превратился в котел, в котором кипят политические страсти и интриги между соперничающими группами эмигрантов, причем у каждой свои представления о том, как следует освобождать Болгарию и какой должна быть форма ее будущего государственного устройства.

Главные группировки составляли «старые» и «молодые» — эти названия уже были в ходу в Константинополе, где обозначали людей умеренного и крайнего направлений в борьбе за религиозное самоопределение. «Старыми» были богатые торговцы и землевладельцы, а в партию «молодых» стекались, мелкие торговцы, ремесленники, батраки, обедневшая интеллигенция.

Политическим орудием «старых» служила «Добродетельная дружина» — общество, выросшее из организации, некогда созданной для оказания помощи генеральному штабу русской армии во время Крымской войны. После 1862 года организация объявила себя благотворительным обществом и дважды меняла название, однако оставалась верна русофильскому направлению и консервативным взглядам ее основателей — богатых купцов. Ее члены считали, что освобождение Болгарии наступит в результате вмешательства России и потому послушно откликались на каждый шаг русской дипломатии, а к любому проявлению самостоятельной революционной деятельности соотечественников относились отрицательно. Во главе «Дружины» стояли братья Евлогий и Христо Георгиевы, уроженцы Карлово. Прожив в Румынии тридцать лет, они нажили огромное состояние, держали конторы в Галате, Бухаресте и Браиле и вели торговые дела с Марселем, Лондоном и другими городами Западной Европы. Оба были филантропами и жертвовали крупные суммы на просвещение и благотворительные дела.

Группа «молодых» была куда разнороднее по составу. Их объединяли демократические взгляды и антипатия к аристократизму «старых» и полной зависимости последних от России, однако во взглядах на остальные вопросы, связанные с освобождением страны, они расходились. У них было левое крыло, во главе которого стоял Раковский; оно тяготело к вооруженной борьбе за свержение турецкой власти в Болгарии, стремилось к ликвидации в стране всех остатков феодализма и хотело учреждения полностью независимого демократического правительства. Была также группа либералов, пользовавшихся в своей пропаганде революционной фразеологией, но на практике неохотно проводивших политику, которую они же сами провозгласили, уклончивых и готовых на любые компромиссы.

Раковский жил в Румынии с августа 1863 года и установил связи с широким кругом румынских политических и общественных деятелей, в том числе с князем Кузой.

Однако в феврале 1866 года князь Куза отказался от престола. К этому его принудил тайный комитет, возглавлявшийся И. Брэтиану и К. А. Росетти (министром полиции) и действовавший под патриотическим лозунгом ликвидации вассальной зависимости страны от султана. Высокая Порта, недовольная свержением вассала, начала стягивать войска к Дунаю. Ни одна из европейских держав не была готова признать совершившийся переворот, и перед лицом грозящего стране вторжения турок заговорщики обратились за помощью к болгарам как единственно возможным союзникам.

Брэтиану и Росетти уже в течение года поддерживали связь с Раковским и обсуждали с ним возможности формирования болгарского легиона волонтеров. Раковский был совершенно уверен, что за десять дней сможет собрать пять тысяч человек. Однако тяжкий урок Белграда еще не изгладился из его памяти, он не намеревался оказывать безвозмездную помощь и требовал известных гарантий. Раковский особенно настаивал на том, что болгарские добровольцы должны иметь право продолжать борьбу в том случае, если Румыния и Турция придут к мирному соглашению. Еще одно соображение заставляло его колебаться, стоит ли брать на себя такое обязательство, — в этот период Раковского чрезвычайно занимала земельная реформа и судьба крестьян, и он знал, что Румынский тайный комитет в большой мере служит орудием крупных землевладельцев.

Случилось так, что в то время, когда произошел переворот и помощь болгар стала крайне необходимой, Раковский был в отъезде. И потому Брэтиану и Росетти обратились к Ивану Касабову, который в то время жил в доме Раковского и выполнял обязанности его личного секретаря. Касабов оказался не столь требовательным, как его патрон. Он давно уже тяготился главенством Раковского и был рад неожиданной возможности дать волю собственным политическим амбициям. Он охотно согласился сотрудничать с Брэтиану и Росетти, но вместо созыва добровольцев предложил организовать болгарский тайный комитет, который действовал бы заодно с румынским комитетом и готовил бы восстание в Болгарии. К концу марта 1866 года Болгарский тайный центральный комитет был создан, его члены провели встречу с членами Румынского комитета и договорились о создании «Священной коалиции» (Coalitiunea Sacra). Соглашение предоставляло решение всех важных вопросов, в том числе вопроса о сроках восстания, румынской стороне и признавало право Болгарского комитета на независимое существование в случае мирного разрешения кризиса. Болгарский тайный центральный комитет также составил подробные правила организации будущих тайных комитетов как в Румынии, так и в Болгарии, и устав их работы. В сущности, ничего тайного в комитете Касабова не было, ибо он был создан по договоренности с румынским правительством, которое его и финансировало. Однако Касабову хотелось таинственности и масонской мистики; он настоял на соблюдении сложного и намеренно зловещего церемониала при посвящении новых членов. Глубокой ночью их приводили с завязанными глазами в темную комнату, где на столе, покрытом черных полотном, лежали револьверы, кинжалы, распятие, библия и человеческий череп. Будущих членов комитета встречала группа людей в черных плащах и масках наподобие ку-клукс-клановских, которые совершали над новичками обряд посвящения и принимали у них присягу.

Чтобы предотвратить вмешательство Раковского, за ним установили столь строгий полицейский надзор, что он не мог вернуться в Бухарест. Раковский решил искать нового убежища и вместе с Панайотом Хитовым через Браилу и Галац добрался до русской границы, но тут его постиг новый удар весьма коварного противника. Им оказался туберкулез — болезнь, широко распространенная среди тех, кто годами голодал в тюрьме и в изгнании; она давно заронила свои семена в могучее тело Народного Воеводы. Теперь же болезнь разгорелась как пламя, и к тому времени, когда они добрались до Кубея, Раковский слег в постель. Хитов ухаживал за любимым воеводой с такой фанатической преданностью, что через десять дней больной смог снова пуститься в путь. Хитов привез его в Киприанский монастырь под Кишиневом. Монахи монастыря принадлежали к братству Зографского монастыря на горе Афон и были хорошо известны своей помощью болгарам. Они приняли Раковского по-царски, отвели ему отдельные покои и предоставили в его распоряжение экипаж. Благодаря их заботам здоровье Раковского временно улучшилось, он смог вернуться к политической и литературной работе. Раковский поехал в Одессу в надежде собрать средства для вооружения новых чет. Результаты поездки не оправдали его ожиданий, потому что богатые болгарские купцы неблагосклонно смотрели на идею вооруженного бунта и предпочитали ждать вмешательства России.

Тем временем положение в Румынии коренным образом изменилось. В мае 1866 года на княжеский престол с одобрения европейских держав был избран Шарль Гогенцоллерн, Турцию задобрили и кризис прошел. Раковский решил, что может без опасений вернуться в Румынию, что и сделал в августе 1866 года. Он тут же стал интересоваться событиями, которые произошли в его отсутствие, и узнал о деятельности Касабова от Димитра Диамандиева. Диамандиев был доктором права, старым другом Раковского и в то же время членом Тайного центрального комитета (откуда впоследствии был исключен за неумение держать язык за зубами). Воевода также узнал, что урок Белграда повторился: как только кризисная ситуация миновала, румыны потеряли интерес к болгарам и их помощи. Их собственный Тайный комитет перестал существовать, а комитет Касабова был брошен на произвол судьбы, потому что соглашение между обоими комитетами, в сущности, так и не было подписано румынской стороной.

Раковский был уязвлен и взбешен. Он разыскал Касабова и потребовал объяснений. Касабов несколько непочтительно отвечал, что прежде, чем что-либо узнать о Тайном комитете, Раковский должен принести присягу. Раковский ворвался к себе в гостиницу и рассказал обо всем Хитову: «Ну, брат, я чуть не сотню раз давал присягу служить Болгарии, а теперь я опустился до такого унижения, что молокосос, мой же бывший слуга, которого я и кормил, и одевал, требует, чтобы я поклялся в верности моему отечеству!».

Разрыв, наметившийся еще в Белграде, стал полным. Разумеется, был весьма сильный элемент соперничества в этом столкновении блестящего, но властного Народного Воеводы и его амбициозного протеже, который воспользовался отсутствием патрона, чтобы сбросить с себя узду. Однако в своей основе это был политический конфликт, а не личный, что становилось все очевиднее с течением времени. Раковский и Касабов придерживались разной тактики: один полагался на силу оружия, другой — на тайные комитеты. Одно не обязательно должно исключать другое; несколькими годами ранее Раковский и сам подумывал о том, чтобы создать в Болгарии комитеты в помощь белградской Легии. Но с Тайным центральным комитетом ему было совсем не по пути, ибо на практике, несмотря на весь декор конспираторства и воинствующие речи, этот комитет не признавал революционных действий и стремился к мирному решению вопроса, которого надеялся достичь путем дипломатии и компромисса; от «Добродетельной дружины» его отличало лишь то, что в расчете на помощь он смотрел не на Восток, а на Запад. Большой слабостью комитета, не считая его зависимости от румын, был тот факт, что при весьма точной разработке правил и процедур внутренней жизни сами принципы его стратегии и тактики были весьма туманны и неясны. Его устав лишь заявлял, что цель комитета — любыми средствами и методами освободить Болгарию; далее говорилось, что освобождение может принять форму реставрации болгарского царства, автономно зависимого от Высокой Порты, или конфедерации балканских государств. Состав Комитета также не способствовал развертыванию революционных действий, потому что в него входили главным образом представители интеллигенции, юристы и торговцы; практиков революции — гайдуцких воевод и рядовых хэшей — в него намеренно не допускали на том основании, что присутствие в его рядах столь «необузданных элементов» преждевременно.

Оценив ситуацию, Раковский объявил, что находится в оппозиции к Тайному центральному комитету, и начал обходить городские кофейни и таверны, разыскивая старых соратников и привлекая на свою сторону тех, кто в его отсутствие поддерживал Центральный комитет. Смертельно больной, состарившийся раньше времени Народный Воевода не утратил ни своего обаяния, ни способности внушать уважение к себе. Очень скоро он снова стал бесспорным лидером «молодых», и Касабов признал свое поражение, перебравшись из Бухареста в Плоешти. О нем ничего не было слышно вплоть до начала 1867 года, когда он приехал в Бухарест, чтобы от имени Тайного центрального комитета опубликовать «Меморандум». Копии меморандума были посланы в Константинополь — султану, которому он и был адресован, главам всех европейских дипломатических миссий и редакторам газет.

Меморандум заверял султана в верноподданнических чувствах болгарского народа и предлагал преобразовать Турцию и Болгарию в дуалистическую монархию по образцу Австро-Венгерской империи; султан будет коронован в Тырново болгарским царем и даст областям, населенным болгарами, юридическую, административную и церковную автономию. Меморандум выражал взгляды тех болгар, чьи коммерческие интересы требовали постоянного доступа к турецким рынкам, и либеральной интеллигенции, которая ждала мирного решения болгарских национальных проблем от правительств Западной Европы. При всем своем пристрастии к зажигательным речам эта последняя руками и ногами отмахивалась от подлинной революции. Члены Тайного центрального комитета не надеялись, что меморандум заслужит благосклонность султана; несерьезной была и замаскированная угроза того, что, пренебрегнув их требованиями, султан тем самым вынудит болгарский народ к революционным действиям. Меморандум был рассчитан на внимание европейских держав, а угроза возможных военных действий имела целью напугать их и подтолкнуть к скорейшему рассмотрению судьбы Болгарии.

Разумеется, этот документ был совершенно неприемлем для Раковского и его сторонников. Опыт научил их, что ждать помощи из-за рубежа — значит копать самим себе яму и обманывать самих себя. Раковский уже начал набирать добровольцев в независимые четы, которым предстояло создать костяк массового восстания в Болгарии. Он устроил штаб-квартиру в Цыганке — имении своего двоюродного брата Николы Балканского в окрестностях Бухареста, и 1 января 1867 года закончил работу над проектом «Временного закона о народных лесных четах на лето 1867-ое», который подготовил как контрудар по уставу Тайного комитета. Начальные статьи Закона предусматривают создание «Верховного народного болгарского тайного гражданского начальства», задача которого — организация чет. Остальные статьи закона подробно рассматривают вопросы их организации и дисциплины. Все добровольцы должны проходить физический осмотр у воевод, чтобы люди, больные венерическими болезнями, могли быть «тут же исключены» из их рядов; осмотр нужен был и для того, чтобы какой-нибудь прошедший обрезание мусульманин не проник тайком в чету. Каждый новобранец должен поклясться «перед богом на честном кресте и святом писании» не пить, не лгать, не красть у товарищей, не предавать, подчиняться воеводе и знаменосцу, не сеять раздоров среди членов четы, не покидать ее до тех пор, пока ее не распустит воевода, и удовольствоваться той платой, которую воевода найдет нужным ему дать. Любое нарушение присяги наказывалось смертью, а сама присяга кончалась словами: «Пусть ясное солнце будет свидетелем смертной клятвы, и пусть храбрые юнаки с острыми кинжалами будут моими палачами, если я ее нарушу»[40].

Всю зиму Цыганка бурлила от возбуждения. Официально Румыния находилась в мирных сношениях с Турцией и не могла разрешить формирование чет на своей территории, однако добровольцы являлись к Раковскому под видом батраков, ищущих работы в имении, а их письма говорили только о «торговле», «ярмарках» и «товаре». Люди добывали или изготавливали оружие и снаряжение, отливали пули, набивали патроны. Каждый должен был иметь при себе винтовку, револьвер, саблю, солдатскую сумку со сменой одежды и едой, двести сделанных вручную патронов и рожок с порохом. Это была золотая пора гайдуцкой романтики. Под влиянием Раковского большинство гайдуков уже не думало о личном отмщении, но считало себя солдатами народной армии, которая вскоре навсегда освободит всю страну. Один за другим они стекались в Цыганку вместе с бывшими членами Легии и молодыми людьми, воображение которых было разожжено картинами будущего, нарисованными Раковским, и которые были готовы умереть за свободу. Число добровольцев росло, и обстановка в имении напоминала воинский лагерь перед битвой, где собрались старые товарищи по оружию.

Недостатка в добровольцах не было, но дело затягивалось из-за нехватки средств. Большинство зажиточных болгар, которые без труда могли снарядить четников, стоило им того пожелать, состояло в «Добродетельной дружине» и отвергало революционные действия, а хэши, готовые продать душу за хорошую винтовку, были бедны как церковные мыши и не всегда знали, на какие деньги будут сегодня обедать. Искренний и откровенный Раковский перессорился с половиной членов «Добродетельной дружины». После немалых усилий Панайоту Хитову удалось добиться приема у их вожака Христо Георгиева и без особой надежды на успех обратиться к нему с просьбой о денежной помощи. Ко всеобщему удивлению, «Добродетельная дружина» согласилась помочь и тут же передала четникам 160 лир в качестве аванса. Этим сюрпризом они были обязаны переменам во внешней политике России, стремившейся в то время к созданию южно-славянского государства болгар и сербов, которое служило бы барьером для Австро-Венгрии на Балканах. В январе 1867 года «Добродетельная дружина», послушно следуя этому курсу, составила проект создания единого сербско-болгарского государства под управлением династии Обреновичей. Между членами «Добродетельной дружины» и сербским правительством состоялся обмен мнениями. Одобряя проект в целом, сербы не связали себя никакими конкретными обязательствами и лишь побуждали болгар готовить восстание. Этим и объясняется внезапная щедрость «Добродетельной дружины», благодаря которой Раковский начал готовить четыре четы. Воеводами он назначил Панайота Хитова, Филипа Тотю, Стефана Караджу и Хаджи Димитра.

К этому времени Караджа стал опытным гайдуком. Расставшись с Левским весной 1863 года, он вернулся в родную Тулчу и прожил там около года, потому что считал себя обязанным заботиться о незамужней сестре до тех пор, пока у нее не будет своего дома и семьи. Несмотря на столь сильное чувство семейного долга, он оставался тем же сорви-головой, которому доставляло удовольствие дразнить турок. Однажды он гордо въехал верхом в турецкий квартал и наткнулся на свадебную процессию. Он завязал ссору с пьяными гостями, конфисковал у музыкантов барабаны и зурны и разогнал свадьбу. В другой раз он проехал по чаршии — торговой улице — на телеге, во весь голос распевая бунтовщические песни. Его тут же арестовали и доставили в конак; там Караджа как ни в чем не бывало продолжал петь, а когда при обыске у него нашли кинжал и револьвер и стали допрашивать, ответил: «Чем спрашивать, лучше принесите жареную курицу и бутылку вина, потому что я голоден» Сконфуженные турки не знали, что делать. Им никогда не случалось видеть столь беспечного арестанта, и они решили, что Караджа тронутый. Подоспевшие друзья Стефана охотно подтвердили, что турки имеют дело с «больным», и его отпустили.

Как только сестра Караджи вышла замуж, он решил, что вернется в Румынию, но прежде очистит город от тех, кого считает социально опасными элементами. Одним из них был жестокий татарин, жадностью и несправедливостью разоривший множество народа. Стефан отважно забрался к нему в сад, застрелил татарина, сидевшего за ужином, и скрылся прежде, чем его могли опознать. Он также пытался убить греческого владыку Тулчи и одного молдаванина, разбогатевшего благодаря вымогательствам, однако обе попытки оказались неудачными. Стефан сколотил группу из семи-восьми человек, с которой скитался по горам, чтобы добыть денег на оружие. Бедняки мало чем могли ему помочь, и он склонял богачей к «пожертвованию» крупных сумм под угрозой смерти. В Румынии Стефан открыл корчму, которая скоро превратилась в клуб хэшей, восхищавшихся силой и отвагой хозяина, его чувством справедливости и верностью друзьям. Сидение за стойкой было для него всего лишь побочным занятием; он часто уходил с небольшой гайдуцкой четой в Болгарию — изводить турок.

Приезд в Румынию был для Левского скорее возвращением в родной дом, нежели бегством на чужбину. Работа учителя, которая вначале, после бесцветного существования под крылышком хаджи Василия, казалась ему столь нужной и интересной, уже не удовлетворяла его неутолимой жажды целиком посвятить себя служению народу. Она была слишком далека от подлинной борьбы. Как ни противно ему было убивать, он понимал, что приходит время, когда мечом можно сделать больше, чем пером, и всем существом рвался в бой с турками. В Цыганке Левский встретился с товарищами по Легии и с любимым вождем, которого считал своим духовным отцом. Тени смерти сгущались на осунувшемся лице Раковского, но его дух пылал как факел, рассеивая печаль друзей Народного Воеводы и вселяя в них то же чувство лихорадочной спешки и надежды, которым так памятны были им первые недели в Легии.

Раковский очень обрадовался Левскому. Он помнил бывшего дьякона и многообещающего бойца по Белграду и тут же попросил Панайота Хитова взять его к себе знаменосцем.

Хитов, человек невысокого роста и плотного сложения, с огромными усами чуть ли не в фут длиной, был прирожденным бунтовщиком, обладал огромным опытом партизанской войны и считался старейшиной гайдуцких воевод. Его первое впечатление о Левском не было неблагоприятным: «Перед нами стоял юноша лет двадцати восьми, среднего роста, светловолосый, живой и быстрый, с голубыми, необыкновенно живыми глазами, сухой, жилистый, с короткими усами»[41]. Однако выбор Раковского смущал воеводу. У Левского не было никакого опыта жизни в чете, а знаменосец — первый помощник воеводы и в случае его смерти принимает командование ею. Однако Раковский настаивал, и Хитов уступил, хотя решил застраховаться на всякий случай, назначив старого гайдука Желю своим «помощником».

В последнюю минуту планам Раковского был нанесен жестокий удар. «Добродетельная дружина» не сдержала обещания и отказала в дальнейшей помощи. Таким образом вооружить и экипировать все четыре четы стало невозможно, и потому было решено послать только две четы, Хитова и Тотю, а Караджа и Хаджи Димитр остались в Румынии собирать средства.

В конце апреля чета Хитова из тридцати человек вышла из Цыганки на берег Дуная, чтобы перебраться в Болгарию. Два-три дня они прятались в стогах сена в поместье Христо Георгиева, руководителя «Добродетельной дружины», и ждали лодок. Достать лодки оказалось нелегкой задачей, и в конце концов Никола переехал на другую сторону Дуная, в Тутракан, и нанял три лодки, якобы для того, чтобы перевезти контрабандную соль. Когда лодочники — турки в ночь на 29 апреля прибыли в назначенное место, они к своему ужасу обнаружили, что грузом их будет не соль, а нечто куда более грозное — три десятка молодых людей, вооруженных до зубов. Несчастным лодочникам ничего не оставалось, как переправить их на болгарский берег, но как только лодки коснулись песка, они взяли условленную плату, которую болгары великодушно им вручили, и в ужасе убежали.

Переход четы через Дунай остался незамеченным, и гайдуки провели первую ночь на болгарской земле в лесу, в двух часах ходьбы от Тутракана. Утром они взяли первого турецкого пленного и два дня водили его с собой. Чета шла на юго-запад, обходя села и тщательно заметая следы. Подойдя к Делиорману, холмистой, поросшей густыми лесами области, где не было рек, а колодцы можно было найти только в селах, в большинстве турецких, они решили, что разумнее всего пленного убить, а также убивать каждого турка, который может им повстречаться. Трудности передвижения по этому району заставили их принять это безжалостное решение, о необходимости которого Хитов сожалел: «В самом деле, эти турки были убиты безо всякой необходимости, но по правде говоря, что могли мы сделать? Если бы мы отпустили их живыми, мы бы не сберегли собственные головы. Они всполошили бы турецкие части в Осман-Пазаре, Джумае, Разграде и Шумене, и турецкие солдаты бросились бы за нами по пятам и гнали бы через всю Делиорманскую равнину и Герлово, так что было лучше убить их. Так я и сказал моей дружине, так мы и сделали. Будь мы в Стара-Планине, эти турки остались бы в живых»[42].

Однако иногда им попадались турки, к которым никто не испытывал жалости. Один пленный, которого привели к Хитову связанным, заявил, что связывать турка грешно, потому что мучить можно только гяуров. Хитов вспыхнул и приказал немедленно его повесить. «Мы поделимся мучениями с османами, — сказал он пленному, — потому что болгарам их уже досталось чересчур много.»[43]

Васил Николов рассказывает о другом случае. «Когда мы шли к Осман-Пазару, светила луна. Впереди был виден лес, из которого вышло два турка с топорами. Димитр Дишлия, сливенец, остановил их и заговорил с ними. Они приняли нас за турок. Тут послышалась песня. Турки сказали, что это болгарки поют в селе. Дишлия спросил: „А как болгарские девушки, хороши?“. Турки хвастливо ответили: „Хай, хай, в селе можешь получить любую, какую захочешь, и попову дочь получишь, если захочешь!“. Левский был взбешен и хотел зарубить турка на месте, но воевода приказал связать пленных»[44].

Переход через Делиорман был суровым посвящением в трудности гайдуцкой жизни, «Сонливость, голод, усталость и тревога» — вот как говорил о нем сам Хитов. Воды не хватало, сон был роскошью, запасы пищи кончались. Они ели крапиву с солью, и был день, когда жажда заставила их напиться из грязной лужи, в которой лежали буйволы. Однажды им повезло: они наткнулись на группу турецких торговцев, у которых отобрали хлеб, шали и фески. Хлеб съели, а одежду роздали местным болгарам.

5 мая они завидели впереди зеленые склоны Стара-Планины; это придало им сил для трудного пути, и через неделю чета была в безопасности, в горах у села Тича. Здесь условия благоприятны для гайдуков, их жизнь стала легче. Горные потоки изобиловали водой и можно было без труда отыскать болгарских пастухов и крестьян, готовых поделиться с ними едой.

Новость о появлении четы облетела всю округу. Молва твердила, что в горах прячутся тысячи хорошо вооруженных бунтовщиков. Какие-то восторженные молодые люди из Варны и Тулчи, решившие, что пробил час массового восстания, уже обходили села в окрестностях Котела, Сливена и Жеравны и произносили зажигательные речи. Хитов решил оставить в районе Котела группу в тринадцать человек под командованием Цонко Кунева, чтобы она разыскала этих молодых людей и ради их же безопасности велела им идти по домам, а взяла с собой лишь тех, у кого нет паспортов. Сам Хитов с остальными семнадцатью гайдуками продолжал путь к Сливену — городу, где он родился, где у него было множество своих людей и где каждая пядь гор была ему знакома, как отцовский дом. Здесь Хитов также встретил горстку воодушевленных молодых людей, которые явились к нему с предложением напасть на турецкий квартал и поджечь конак. Он осмотрел их оружие, увидел, что оно старо и негодно, и отговорил добровольцев от их намерения. Так же он поступал и с теми, кто приходил из Ямбола, Карнобата и Стара-Загоры просить разрешения напасть на турок, чтобы отнять у них оружие. «Я не мог позволить им взбунтоваться, — писал он позднее, — потому что народ не был готов к восстанию, у нас не было никакой организации». Он также строго ограничил прием в чету, потому что в конкретных обстоятельствах пополнение было скорее бременем, нежели помощью. К концу первого месяца в чету вступило всего двенадцать человек.

В Сливене Хитов узнал, что вторая чета под командой Филипа Тотю также перебралась через Дунай, однако потерпела тяжелое поражение в стычке с турками. Хитов послал Желю с горсткой людей искать Тотю в условленном месте, неподалеку от Хаин-Боаза. Желю вернулся, не добравшись до места, потому что горы кишели турками. Позже до них дошел слух, что Тотю, и с ним четверо гайдуков, сумел уйти в горы, по направлению к Трояну и Марагидику. Поражение Тотю было тяжелым ударом для четы. Не было смысла оставаться далее в окрестностях Сливена, где с каждым днем становилось все опаснее, и в начале июня Хитов собрал людей и повел их по хребту на запад, к сербской границе.

На протяжений всей одиссеи Левский постоянно находился рядом с Хитовым и пользовался каждым удобным случаем, чтобы учиться на богатом опыте командира. «Все я осматривал, все примечал, пытал воеводу о том, чего не знал, дороги и тропки, что мы проходили, запоминал, чтоб вперед пригодились», — говорится в автобиографической поэме, в которой он описал свои приключения[45]. Панайот Хитов со своей стороны вскоре признал, что выбор Раковского правилен. Молодой знаменосец, несмотря на отсутствие опыта, обладал всеми необходимыми качествами. Он был вынослив и крепок, легко переносил голод, жажду, истощительные форсированные марши. Неистощимое чувство долга сочеталось в нем с бесстрашием, а его песни и веселый нрав поднимали настроение товарищей. Хитов говорил о нем: «Левский, мой знаменосец, спал чутко, как заяц, — при малейшем звуке он вскакивал и хватался за винтовку. Он взбирался на утесы как дикая коза и перепрыгивал через ущелья как серна. Его пуля всегда попадала в цель, а в деле он был решителен и неукротим, как лев»[46]. Воевода также замечает: «Он был бесстрашный человек, не пил ни вина, ни ракии, и не курил. Единственным, к чему он имел страсть, была свобода родного отечества да старинные народные песни, которые он пел мастерски»[47]. Товарищ Левского по чете Васил Николов подтверждает слова Хитова. Он рассказывает, что Левский был «очень красив собой, певец, веселый, сильный и выносливый человек. Он не курил, не пил ни ракии, ни вина и всегда был полон энергии»[48].

Один из эпизодов, рассказанных Николовым, говорит, что в случае необходимости Левский мог быть суров и безжалостен. Когда чета подходила к Тиче, ей повстречался мухтар — староста села. Он признался, что силой отобрал у болгарского крестьянина триста грошей, за что чета приговорила его к казни. Левский намылил веревку, сделал петлю, надел ее на шею турка и попросил Николова держать второй конец веревки. «Это была легкая смерть, — замечает Николов, — немного крови вытекло у турка из носа, и все было кончено».

И все же, хотя смерть была их постоянной спутницей, иногда Левскому трудно было с этим примириться. Однажды в горах над Жеравной завязалась перестрелка с турецкой военной частью, после чего гайдуки обнаружили среди мертвых врагов трупы болгар и поляков, рекрутов Садык-паши, польского эмигранта. Его настоящее имя было Чайковский. Он пошел на службу к султану, потому что ненавидел Россию. Левский, который за несколько дней до этого хладнокровно и без видимых переживаний казнил вымогателя, был охвачен такой жалостью к этим бедным, сбитым с толку людям, по глупости отдавшим свою жизнь за тирана, что он рыдал над трупами[49].

День за днем чета двигалась на запад почти без происшествий и в первую неделю июля подошла к заснеженным пикам центральной части Балкан, поднимавшимся над Долиной роз. Под Юмрукчалом они зарезали два десятка ягнят и устроили небывалый пир, а потом двинулись далее, к Амбарице. Прямо под ними лежало Карлово, и Левскому неудержимо захотелось наведаться домой. Хитов хорошо понимал его чувства и потому разрешил ему спуститься в город, повидаться с матерью и поговорить с карловской молодежью. Одетый в яркий и живописный костюм изгоя, вооруженный бельгийской винтовкой, парой пистолетов и саблей, рано утром 7 июля Левский один отправился в Карлово. Ему удалось обойти три сторожевых поста, но четвертый пост его заметил. Не растерявшись, Левский встал спиной к стене, поднял винтовку и вытащил саблю. Очевидно, выглядел он устрашающе, и турки не посмели напасть на него и разбежались, хотя их было несколько человек. К тому времени уже стало рассветать, и Левский решил, что входить в город в такой час не следует. Весь день он прятался в высокой кукурузе, а вечером присоединился к группе крестьян, возвращавшихся с полей, и незамеченным проскользнул в Карлово.

Нетрудно представить себе, сколько радости и тревог принесла одинокой вдове встреча с любимым сыном. Он предстал перед ней с горящими глазами и заразительной улыбкой, исполненный гордости и возбуждения, жаждущий хоть ненадолго еще раз ощутить тепло ее любви. Мать горячо обняла его. Однако ей трудно было смириться с тем, какой оборот приняла жизнь сына. Она снова заговорила о том, что хотела бы видеть его священником, учителем или богомазом, но он тут же разочаровал мать, подтвердив ее худшие опасения: «С этим кончено, мама! Теперь ты должна быть готова к тому, что или увидишь мою голову на колу, или мое тело — на виселице».

И эта возможность была весьма реальной. Двое друзей Левского, которых он надеялся повидать, уже отбывали трехлетний срок заключения в Видинской тюрьме. К тому же до турок быстро дошли слухи о появлении четы в окрестностях Карлово и о том, что сам Левский в городе. Гину вызвали в конак и подвергли перекрестному допросу. Однако мать Левского была одной из тех гордых и сильных болгарских женщин, которые не склоняют головы ни перед врагом, ни в несчастье. Выслушав угрозы мюдира, она с презрением ответила, что нет такого запти, который сумел бы поймать ее сына, а самой ей странно слышать, что у нее требуют сведений о нем: разве не турки заставили его покинуть Карлово?

Гина умела ставить турок на место. В 1840 году, когда Василу было всего три года, ей понадобилось пойти в городскую пекарню. Она хлопотала у печи, когда молодой турок похвалил ее красоту. Глубоко задетая его грубостью, она ударила его так, что вышибла зуб, и изо рта у него потекла кровь. «Иди жалуйся в конак!», — сказала она спокойно и повернулась к печи. Турок был так пристыжен, что жаловаться не стал, и поступок Гины не возымел никаких последствий.

Увидев, что Гину не запугаешь, турки решили раскинуть сеть пошире. Они подвергли допросу всех друзей Левского и прочесали не только Карлово, но и его окрестности. В Войнягово встала постоем воинская часть, изводя крестьян вопросами о Левском и требованиями прокорма. Туркам сообщили, что кто-то видел, как Левский входил в дом, где когда-то жил, и они арестовали Васила Караиванова. Несчастного парня пять месяцев таскали по тюрьмам, пока родне не удалось наконец освободить его благодаря взяткам.

Хитов назначил Левскому место и час, в который чета будет ждать его. И пока турки изливали свой бессильный гнев на его друзей и бывших соседей, сам он спешил, чтоб вовремя попасть куда следует. Когда же ранним утром 10 июля он оказался в условленном месте, то к своему удивлению никого там не нашел. Он протрубил в рог. Ему ответило только эхо. Товарищей не было и следа. Он снова протрубил в рог. На этот раз к нему вышел старый пастух и сказал, что чета ушла в другое место, а воевода Хитов велел ему дождаться знаменосца и проводить его. Пастух также сказал, что в окрестностях бродит шайка турок, переодетых пастухами; они устроились чуть ниже того места, где находится чета, и трубить в рог не надо. Так Левский уберегся от того, чтобы его изрешетили пулями, как дырками от оспы[50], как он сам заметил в позднейшем разговоре. После часа ходьбы он нашел своих товарищей, которые были очень рады снова увидеть его живым и невредимым.

Оказалось, что Хитов, осматривая горы в подзорную трубу, заметил турецкого офицера; тот разговаривал с пастухами, явно не болгарами. Вечером, когда пастухи вернулись в сыроварню, Хитов отвел одного из них в сторону и узнал, что турок просил пастушью одежду для своих солдат. Хитов сказал пастухам, что конечно же они могут одолжить свою одежду туркам, если им так хочется, но пусть не жалуются, если получат ее обратно, изрешеченную пулями.

Через три дня появились переодетые пастухами турки. Чета поджидала их в густой траве. Хитов приказал своим гайдукам в первую очередь целиться в офицеров, ибо без командира турецкий солдат беспомощен. Когда отряд вошел в зону обстрела, его приказ был выполнен, и стычка закончилась полной победой болгар.

Затем чета пошла далее на запад. Неподалеку от Тетевена, у реки Рибарица, у Хитова возникло странное предчувствие. «Казалось мне, что и нам придется принести жертву смерти. Сказать правду, я не верю в предчувствия и предсказания разных старух, но этот случай слишком необыкновенный, и я часто о нем думаю». Столь сильным было овладевшее Хитовым предчувствие несчастья, что он велел четникам быть осторожнее, однако очень скоро Иван Капитан упал в реку. Он живо выбрался из ледяной воды, но позже у него началась рвота; ему стало так плохо, что чете пришлось остановиться. Два дня они ждали, когда их товарищ поправится, и чтобы скоротать ожидание, убили буйвола, плотно поели, а из шкуры сделали себе царвули — кожаные постолы. Ивану становилось все хуже, и Хитов был вынужден принять тяжкое решение. Ждать далее означало ставить под удар всю чету; о том, чтобы взять тяжело больного с собой, не могло быть и речи. Оставалось или бросить его одного — и тогда он мог выжить, а мог и попасться туркам, — или убить его самим.

По гайдуцкому обычаю, Хитов предложил больному самому сделать выбор. Иван выбрал смерть… Убив товарища, они отрубили ему голову, чтобы его не могли опознать, и Левский, единственный среди гайдуков, кто имел какое-то подобие духовного сана, обмыл ее, прочел над ней молитву и схоронил под буком.

Это была еще одна вариация на вечную тему смерти, еще одно переживание, и нанесенная им травма стала лишь болезненнее с возвращением к обычному порядку жизни. Смерть страшна в любом обличье, даже когда жертва не протестует, а убийцы делают свое дело против воли. Левский не мог забыть смерть Ивана Капитанова и несколько лет спустя, проезжая по тем же местам, он сделал запись в дневнике, указав место захоронения[51].

В то лето Левский многое узнал о том, что в действительности представляет собой жизнь человека, поставленного вне закона. В какой-то степени она отвечала романтическим описаниям «Лесного путника» и песен, которые он еще в колыбели слышал от матери. Он узнал радостный трепет возвращения на родину не скромным дьяконом или мирным учителем, но бунтовщиком, с арсеналом ножей и пистолетов, во всем великолепии гайдуцкого костюма и в жилете, который он сшил собственноручно и украсил изображениями двух львов, вышитых золотой нитью. Лето в Стара-Планине было в самом деле прекрасно, как и описывал его Раковский, и Левский полностью пережил захватывающую дух красоту постоянно меняющихся картин природы, душевное удовлетворение, которое давало человеку чувство принадлежности к тесно сплоченной семье братьев по оружию, и все традиционные удовольствия гайдуцких пирушек.

Однако душа Левского лишь отчасти отзывалась на романтику нового образа жизни. Отличительной чертой его характера было то, что сверхчуткую, глубоко эмоциональную сторону его натуры полностью уравновешивала редкая способность к хладнокровным рассуждениям и анализу. Какую пищу ни находила себе его любовь к приключениям, какую радость ни доставляли ему приятные стороны экспедиции, его критический ум не дремал, и вскоре он увидел отрицательные стороны «лесного путешествия». Поход четы, за которой постоянно охотились турки, мало напоминал увеселительную прогулку, а голод и жажда были куда более частым явлением, нежели прославленный в песнях жареный барашек, красное вино и песни у костра. Левский был молод и вынослив, и потому голод мало его тревожил. Куда больше беспокоил его тот факт, что население почти не обращало внимания на появление четы. Правда, о ней повсюду говорили, о ней распространяли преувеличенные слухи, выдавая желаемое за действительное, однако мало было фактов, подтверждавших веру в то, что стоит чете, или даже Легии, вступить в Болгарию, и она начнет обрастать добровольцами как снежный ком и превратится в народную армию, которая встанет во главе массового восстания. Иногда им попадалась горстка молодых людей, готовых поджечь конак или променять дом и семью на жизнь в горах, но это были ранние и редкие ласточки. У народных масс не было ни боевого духа, ни организации, нужной для революции; время для этого еще не пришло, и чета походила на одинокого буревестника в морской шири.

20 июля возле сыроварни в горах над Златицей чета нашла наконец Филипа Тотю и четверых гайдуков, уцелевших после разгрома его четы. Прискорбный рассказ об обычных несчастьях, которые могли в любую минуту постичь и первую чету, дал и без того встревоженному Левскому новую пищу для размышлений.

На следующий день, когда гайдуки направлялись к овечьему загону, где надеялись достать у пастухов хлеба, они совершенно неожиданно наткнулись на турецкую воинскую часть из четырех десятков человек, которой командовал сам каймакам Златицы. Турки крепко спали возле пастушьих костров. В короткой схватке несколько турок было ранено, а остальные убежали, бросив все походное имущество каймакама на произвол судьбы.

После этого инцидента, который легко мог кончиться катастрофой, если бы турки увидели их первыми, Хитов повел отряд обратно, на хребет Балкан, чтобы избежать новых столкновений. И все же к полудню возле сыроварни они наткнулись на другой турецкий отряд. Сражение длилось до сумерек; командир турок был убит, а солдаты отступили; среди болгар жертв не было. Во время всего остального пути Хитов искусно избегал встречи с множеством турецких отрядов, которые рыскали по горам в поисках четы. Гайдуки все время держались хребта и как могли питались тем, что удавалось достать у пастухов.

Уже наступил август. Трава на горных лугах, такая зеленая и свежая в начале пути, выгорела под безжалостным солнцем и превратилась в сухое сено. Хитов хотел во что бы то ни стало привести отряд в безопасное место, и хотя люди были голодны и устали, он не давал им отдыха, и после ряда форсированных маршей чета подошла к сербской границе, которую и пересекла на рассвете 4 августа. Сербские власти приняли болгар гостеприимно и разрешили отправиться кто куда пожелает. Хитов, Левский и Кыршовский, который вел журнал четы, решили ехать в Белград. Шли слухи о том, что «Добродетельная дружина» организует в этом городе болгарское военное училище, ибо Россия в своей текущей политике склонна поощрять сближение болгар и сербов с целью возможного создания единого и независимого монархического государства. Училище финансируют русские, там будут обучать молодых болгар командованию боевыми единицами численностью не менее ста двадцати человек. Обучение должно закончиться не позднее марта 1868 года, ибо ожидается новая война Сербии с Турцией.

Глава третья

Не надейся на чужую трапезу — уйдешь голодным.

Вдостоль мы ели, ели и пили,

Жирных барашков, вина густого,

Сворачивай знамя, Мануш-воевода!

Гайдуцкая песня

Со времен Легии многое в Белграде изменилось. На этот раз болгарских волонтеров разместили в той самой крепости, которую они когда-то штурмовали. Были и другие перемены, вызывавшие невеселые размышления. В отличие от Легии, Военное училище не являлось самостоятельной боевой единицей. Финансировали его русские, командовал им сербский офицер, все инструкторы были также сербы, а кадеты носили форму, подобную форме сербского стрелкового батальона. И самое главное, у болгар не было своего руководителя. Правда, Панайот Хитов и другие приехавшие в Белград воеводы получали пенсии из средств школы и выполняли роль офицеров связи между болгарскими добровольцами и сербским правительством, однако могучего Народного Воеводы, личности, полной противоречий, но сплачивающей всех воедино, уже не было.

Раковский оставался в Румынии и вел безнадежную борьбу со смертью. Хорошо понимая, что у него мало времени, он работал больше, чем когда-либо, наперекор советам врачей, и начал новую книгу: «Болгарские гайдуки, их происхождение и постоянная борьба с турками от падения Болгарии до последнего времени». В сентябре его здоровье внезапно ухудшилось. Он так ослаб, что уже не мог подняться с кровати, и его верный товарищ Бранислав Велешский носил его на спине. Все деньги были истрачены на четы, и чтобы обеспечить умирающего тем немногим, в чем он еще нуждался, Браниславу приходилось ходить по Бухаресту и попрошайничать в лавках.

Даже в этих условиях ничто не могло погасить интерес Раковского к тому, что происходит в Болгарии, и его нищее жилище до конца оставалось чем-то вроде палатки главнокомандующего или приемной президента. Он читал газеты и жадно расспрашивал каждого из множества посетителей, которые приходили засвидетельствовать ему свое уважение и попрощаться с ним без слов.

9 октября 1867 года в два часа утра Раковский умер на руках сестры Неши и Николы Балканского.

Вместе с ним исчезла в известной мере острота столкновений с наиболее консервативно настроенными эмигрантами. Теперь, когда его уже не было в живых, они на какое-то время осознали, как он велик и как много потеряла с ним Болгария. На похороны пришли не только все болгары, жившие в Бухаресте, — и хэши, и тузы купечества, — но и иностранные дипломаты, и румынские ученые, и правительственные чиновники. Однако через четыре дня после его смерти все имущество Народного Воеводы, в том числе мундир и книги, было конфисковано и в марте продано с торгов за долги. Болгар на аукционе не было. У тех, для кого вещи Раковского были драгоценными реликвиями, не водилось ни гроша за душой, а что касается других, то ни «Добродетельная дружина», ни состоятельные болгары, на чьи средства она существовала, не собирались пожертвовать ни единой монеткой из плотно набитых сундуков, чтобы сохранить для потомков поношенный мундир, саблю и библиотеку человека, в котором воплотилась целая эпоха истории их отечества.

Х Х Х

На этот раз Левский приехал в Белград не зеленым новобранцем, но зрелым революционером. Должно быть, он испытывал немалое волнение, проходя по широкому деревянному мосту в крепость, откуда недавно был выведен турецкий гарнизон. Если всего за несколько лет здесь, в Белграде, все так изменилось, сколько же можно сделать в следующие годы!

В Белграде он нашел много старых товарищей. Здесь были Караджа и Большой, с которым Левский не виделся с тех пор, как тот вызволил его из Пловдивской тюрьмы. Оказалось, что Большой хотел уехать в Америку, но застрял по дороге и проработал на Суэцком канале, в Каире и Александрии.

Братья Левского также съехались в Белград. Христо пришлось покинуть Карлово потому, что он чуть не убил турка, отказавшегося заплатить за выпитое в корчме Караивановых; после этого он какое-то время работал у портного в Пловдиве, потом перебрался в Константинополь; там встретил Большого и они вместе приехали в Белград. Христо не стал кадетом военного училища по состоянию здоровья; он нашел себе работу у абаджии — портного-суконщика.

Петру также пришлось уехать из Карлово, ибо он отказался платить налоги и при этом заявил: «Я буду платить налоги государству, которое вырастет на трупах слуг паши».

Болгарское военное училище[52] разместилось в здании бывшей турецкой больницы. Всего было набрано около двухсот кадетов, и вначале дело шло гладко и организованно. Михаил Греков, один из кадетов училища, вспоминает, как однажды его избрали для визита к самому военному министру, который принял его любезно и заявил: «Мы, сербы и болгары, братья по крови и вере; у нас один общий враг — турки, от которых мы должны избавиться общими усилиями».

Кадетам выдавали щедрое месячное жалованье и обмундирование, сшитое по мерке. У них была собственная кухня и повар, который готовил разнообразные и вкусные блюда. Командовал училищем сербский офицер, пользовавшийся любовью и уважением молодых болгар. Под его руководством они проходили обширный курс военных дисциплин, в том числе фортификацию, тактику, стратегию, географию, искусство маневров и науку оружия — как огнестрельного, так и других родов. В курс обучения входили практические занятия, строевая подготовка и фехтование. В долгие зимние вечера до отхода ко сну к кадетам приходил сержант с горном и показывал им военные сигналы.

Молодые болгары были весьма благодарными учениками, они быстро освоили начальный курс обучения и перешли к более сложным занятиям. Они отличились на параде, показав хорошую строевую подготовку и подтянутость. Через два месяца после открытия школы был устроен экзамен в присутствии множества сербских офицеров, которые были изумлены тем, как много болгары успели сделать за столь короткий срок. С недельными перерывами было устроено еще два экзамена, и каждый раз преподаватели были довольны кадетами.

Однако после третьего экзамена обстановка начала меняться. Во-первых, жалованье кадетов было урезано до одной пятой, а кормить их стали хуже и меньше. Они, разумеется, встревожились, но не протестовали, потому что, говорили они друг другу, они приехали в Белград учиться, а не объедаться. Однако занятия стали нерегулярными, кадетам перестали выдавать книги, бумагу и чернила. Училище перевели в бывшие турецкие казармы и переименовали в Болгарскую легию, и когда проводились лекции, что бывало не часто, на них приходило столько же сербских солдат, сколько болгар. Все они набивались в большой зал, где невозможно было вести записи, потому что в зале не было ни столов, ни стульев, и слова преподавателя были слышны только тем, кто стоял впереди; в задних рядах в это время дремали, подшучивали друг над другом или курили.

Заниматься в таких условиях было невозможно, и мало-помалу воодушевление болгар угасло и сменилось скукой и безразличием. Положение осложнялось тем, что сербов, зачисленных в училище под тем предлогом, что болгарских добровольцев слишком мало, чтобы пополнить все места, интересовала не столько возможность чему-нибудь научиться, сколько материальная обеспеченность, которую им предлагало училище. К тому же они были настроены крайне шовинистически, и вскоре все училище распалось на группки земляков, которые постоянно спорили о границах между отдельными областями и сопровождали свои ссоры руганью. Еще в самом начале болгарским кадетам не понравилось то, в каком шовинистском духе вел свой предмет преподаватель географии, однако они старались не обращать внимания на его выпады и считать их исключением; все их помыслы были сосредоточены на подготовке к войне за освобождение родины, которая должна была начаться ближайшей весной. Теперь же обстановка в училище ухудшилась в такой мере, что «общий враг» был забыт. Занятия прекратились совсем, самых способных кадетов порознь перевели в сербские армейские части, а остальные проводили время за колкой дров, чисткой нужников и другими работами в этом роде, совершенно не соответствующими положению кадетов военного училища. К тому же сербские офицеры, вначале столь дружески расположенные к «братьям по крови и вере» и готовые во всем им помочь, теперь изо всех сил старались унизить и оскорбить их. Кыршовский в своих воспоминаниях с горечью замечает, что если бы в училище началась холера, она принесла бы кадетам куда меньше тягот и обид, чем его командир, который «нанес смертельную рану сердцу каждого болгарина».

В конце концов слухи о неудовлетворительном положении вещей в Белграде, по-видимому, дошли до Бухареста, и «Добродетельная дружина» прислала двух своих представителей ознакомиться с обстановкой на месте. Их весьма сердечно принял военный министр, который заверил представителей «Дружины», что все достойные сожаления перемены в училище произошли без его ведома и согласия и что он немедленно примет меры к их исправлению. Делегаты уехали обратно, удовольствовавшись его заявлением, а положение осталось прежним. Позднее, в конце зимы, из Бухареста прибыл еще один посланец, и комедия повторилась. Дело же объяснялось просто: сербы к этому времени сочли, что сумеют уладить разногласия с турками дипломатическим путем, и потому присутствие болгарских добровольцев снова оказалось для них помехой.

А кадетами уже овладело полное безразличие. Всякое желание учиться, всякая надежда на лучшую участь уступили место единственному стремлению: демобилизоваться и убраться куда-нибудь подальше. Левского, за плечами которого был горький опыт первой Легии, глубоко тревожила создавшаяся обстановка. Он сразу заметил симптомы перемен в сербской политике и понял, что болгарские добровольцы снова обречены на разочарование. Это была гнетущая перспектива, но Левский не принадлежал к людям, готовым плакать у разбитого корыта; наоборот, он тут же стал прикидывать, нельзя ли даже в сложившихся обстоятельствах сделать что-то полезное для дела.

Он не хотел, чтобы добровольцы разбрелись кто куда, так ничего и не совершив, и потому поддерживал тех, кто поговаривал об уходе в новые четы с наступлением лета. В то же время он был уверен, что особой пользы повторение прошлогоднего опыта не принесет, и пришел к выводу, что поход четы возымеет нужное действие лишь в том случае, если на месте будет заранее проделана подготовительная работа. Еще учителем он пробовал, причем небезуспешно, влиять на людей и организовывать их, и такая работа привлекала его. Более того, он считал, что ему как бывшему помощнику первого воеводы принадлежит долг и право начать эту подготовку.

Убедившись в необходимости работы с населением на месте, он стал искать пути и способы претворения своих планов в жизнь. Прежде всего нужно было раньше срока получить увольнение из Легии, чтобы попасть в Болгарию до того, как чета выступит в поход. Кроме того, следовало заручиться поддержкой какой-либо официальной инстанции. Он решил обратиться к Найдену Герову, который приехал в Белград в первой половине января 1868 года. Левский считал, что Геров как нельзя более подходит для этой цели, ибо не только является русским консулом, но и тесно связан с верхушкой «Добродетельной дружины». Несколько раз Левский пытался добиться свидания с Геровым, но безуспешно, и наконец 1 февраля написал ему письмо с просьбой помочь с увольнением из Легии по крайней мере дней за двадцать пять до официальной даты ее роспуска, а также снабдить его оружием, чтобы он мог уехать в Болгарию и проделать там предварительную работу[53].

Геров получил это письмо, — оно сохранилось среди его бумаг, — но по-видимому не счел нужным что-либо предпринять. Короткий флирт русофилов с четами кончился, и сами четники их уже не интересовали. Но даже если бы Геров отозвался на его просьбу, Левский не сумел бы выполнить задуманное. У него начались такие боли в кишечнике, что он попал в сербский военный госпиталь. Обстановка там была далеко не удовлетворительная, и Левский томился, страдая от боли и одиночества, до тех пор, пока Хитов не взял его оттуда и не устроил в частном доме, хозяйка которого согласилась ухаживать за больным. И в госпитале, и в этом доме по субботам и воскресеньям его навещали друзья. Они держали его в курсе событий печального существования Легии. Невзирая на боли и приступы тошноты, Левский не терял врожденной жизнерадостности, и товарищи уходили от больного в приподнятом настроении. По словам Михаила Грекова, они бывали у него регулярно, отчасти — и это верно — потому, что им некуда было деваться из-за безденежья, но и еще потому, что у него они «находили утешение, слушая рассказы о походе с четой в качестве знаменосца».

В то время врачей на Балканах было немного, и больных лечили обычно произвольными дозами молитв, заговоров и испытанных домашних средств. Однако в Белграде имелись квалифицированные специалисты, и друзья Левского обратились и к врачам, и к знахарям. Эти последние рекомендовали прикладывать к животу больного лягушек, в то время как врачи настаивали на операции. Нетрудно понять Левского, который не решался лечь под нож; операция в те времена была делом крайне рискованным, и медики не брались гарантировать ее исход. Лягушки же по крайней мере не принесли бы вреда. Левский решил последовать совету знахарей, считая, что выбрал из двух зол меньшее. Состояние его уже крайне ухудшилось. В эти тяжелые дни Большой и Михаил Греков по очереди ходили на Дунай выкапывать погруженных в спячку лягушек из промерзшей тины, чтобы облегчить страдания друга.

Очень скоро Левский понял, что от лягушек толку мало и его ждет верная смерть. В отчаянии он снова послал за врачами. Они по-прежнему считали, что ему необходима операция, и Левский, будучи реалистом, согласился на хирургическое вмешательство. Его товарищи, не имевшие понятия о медицинской этике, с гайдуцкой прямотой заявили врачам, что если они зарежут пациента, то тут же отправятся вслед за ним в могилу. Не смущаясь угрозами, врачи «взяли да распороли ему живот, и не промахнулись, так что вылечили его и сполна взяли плату»[54].

Левский долго лежал в постели, истощенный болезнью, страданиями и операцией. Даже когда бодрость и силы начали возвращаться к нему, и он мог уже вставать, рана еще долго не закрывалась и зарубцевалась только через год.

А в это время отношения между болгарами и сербами становились все хуже. Один из кадетов, Петр Иванов; был с позором выгнан из училища за то, что посмел протестовать против экспансионистских заявлений преподавателя географии о восточной границе Сербии. Некоторые из болгар, переведенных в сербский батальон, подали прошение об увольнении, ибо не видели смысла оставаться в Белграде. Они получили отказ. Командир школы заявил, что это послужило бы плохим примером для сербских солдат, и посадил их на три дня под арест. Болгары запротестовали: они добровольцы, а не солдаты регулярного призыва, — и обратились в более высокие инстанции. Кончилось это тем, что училище выстроилось на плацу и сорок болгар было раздето перед строем донага и получило по двадцать розг, после чего у них отобрали мундиры и сказали, что раз они добровольцы, пусть идут куда угодно.

К концу марта дошло до того, что у дверей Христо Мустакова — постоянного представителя «Добродетельной дружины» в Белграде — был поставлен сербский солдат, следивший, кто к нему ходит из болгарских легионеров, и зачастую посетитель попадал на несколько дней в карцер. Это переполнило чашу терпения. Многие легионеры решили подать в отставку. Доносчики сообщили об этом командиру. Он выстроил кадетов и потребовал, чтобы ему назвали имена тех, кто хочет уволиться. Болгары молчали. Он стал угрожать им побоями и расстрелом, на что вся Легия заявила, что не останется в училище. Командир велел кадетам самим объяснить свое решение военному министру. Они так и сделали, с похвальной сдержанностью и достоинством указав в своем письме на перемены в училище, на оскорбления, на унизительные и несправедливые наказания, которые вынуждены терпеть. Обо всем этом они говорили не столько с гневом, сколько с сожалением[55]. Военный министр даже не пытался загладить плохое впечатление, а просто выбрал девятерых членов Легии — «тех, кто интеллигентнее остальных и прилагал больше стараний для поддержания их заведения»[56], — и велел им за двадцать четыре часа покинуть Белград, а остальных распорядился выгнать группами.

Во время всех этих событий Левский еще не мог выходить из дома. Смерть отошла от его изголовья, ему были обеспечены известные удобства и уход, но теперь его мучило другое. Денег все время не хватало, и его чуткую совесть тревожило, что ему нечем вознаградить за хлопоты хозяйку, которая приняла его в свой дом. Но главной проблемой, заслонявшей все остальные и мучившей его как незаживающая рана, была судьба дела, ставшего его жизнью и его религией. Времени на размышления хватало. Он рассматривал положение во всех сторон, снова и снова соразмерял каждую теорию с собственным опытом и интуицией. И неизменно приходил к выводу, который причинял ему боль и в который не хотелось верить: стратегия Народного Воеводы неверна. Раковский снова сделал Болгарию нацией в глазах других народов и ее собственного народа; под его руководством она обрела армию и политическую организацию; Раковский — отец революции, Народный Воевода! И все же он неправ. Легии строились на зыбучем песке, а поход четы не вызвал глубокого отклика в народе.

— Народ не подготовлен, — говорил он друзьям, — я это говорю по опыту, прошлым летом в горах мы встречали большие препятствия и трудности, оттого что тот, за кого ты идешь на смерть, не только не желает тебе помочь добровольно, но еще и выдает общему врагу. Но он, раб, не виноват. Никто не позаботился подготовить его, по этой причине он и не знает, что ему делать. Готовить народ при помощи чет — бесполезно и опасно; это только настораживает турок, отчего нашему народному делу еще труднее.

— Надо просветить народ, Дьякон! — воскликнул Греков. — Нужны школы!

— Просвещать народ — дело неплохое, — отозвался Левский, — но это самый долгий путь к свободе.

— Верно, это самый долгий путь, — ответил Греков, — но в то же время он самый верный, самый надежный. Болгарский народ терпел четыреста лет и может потерпеть еще немного — лет сорок или пятьдесят, — зато получит истинную свободу, с меньшими жертвами и кровопролитием. Да и свободой будет обязан только самому себе.

— Я думаю иначе, — отозвался Дьякон. — Было бы неплохо, если бы мы вместе с просвещением будили народ, для чего образовали бы своего рода тайные общества, у которых будет другое назначение, другая миссия, а не просвещение. Мы с тобой, Христо, — обратился он к Большому, — люди пожилые, да и необразованные, не годимся ни в учителя, ни в ученики. Учителя из нас никчемные, для учеников мы стары. Но и для нас есть дело, да еще поважнее, чем идти в горы драться. Мы поедем в Болгарию, туда, где лучше знаем места и людей и где люди нас знают, и станем создавать тайные общества. Они расшатают основы Турецкой империи сильнее, чем четы, которые ходят за Дунай биться с турками лицом к лицу. Мы возьмем отсюда кое-кого из товарищей и уйдем через границу, а там, в Болгарии, лучше обдумаем, что нам делать[57].

Левский был уже убежден, что ключ к освобождению следует искать в самой Болгарии, что ни четы, ни легии ничего не сделают, пока народом владеет апатия и страх. Он еще не знал, как пойдет его дело и сколько времени оно потребует. Он только знал: главное — не в том, чтобы сплотить героическое меньшинство, готовое покинуть дом и близких во имя общего дела; самое главное в том, чтобы сплотить огромную и нерешительную массу большинства, оставшегося на родине. Революцию нельзя импортировать; ее нужно организовать на месте.

На собственном опыте Левский знал, как велико значение дисциплины и ответственности, и решил поделиться своими планами с Панайотом Хитовым — отчасти потому, что все еще считал его своим воеводой, отчасти потому, что в глазах молодых революционеров Хитов разделял авторитет Раковского.

Левский был еще очень слаб и не мог выходить из дома, и потому написал Хитову письмо:

«Господин Панайоте,

Премного вас благодарю, что потрудились вызволить меня из больницы, а останься я там на несколько дней, то воистину помер бы. Так же трудитесь вы для всех нас, собравшихся здесь Братьев, и мы обязаны вас почитать. Потому что вы есть, особенно с начала нашего собрания, наш Главный Воевода.

Вы теперь взяли на себя и мои издержки, про которые я напишу, что вы на меня тратитесь, и надеюсь, что мне вышлют, сколько потратите. Потому что стерегусь попасть в число тех, про кого говорят, что на них трачены деньги… и всячески постараюсь вам их вернуть. Довольно и предовольно уже и того, что вы потрудились.

Повторительно вас прошу прислать 1 золотой на расходы, потому что у меня нет; я уж занял у брата и у приятелей сорок грошей, да с моей платой в двадцать грошей, да с твоей набирается сто пять грошей, а с меня за тринадцать дней следует сто шестьдесят пять грошей, да за лекарства хозяйке ничего не плачено, и сколько она запросит, не знаю.

Слышно, будто ты собираешься в Валахию; я с лета 67-го и по сей день имею ту честь, что вы мне доверяли, так не скажете ли хоть малость, каковы истинные дела. Но опять вас прошу, зная вас за самого искреннего и первого любимца Болгарского, чтобы вы ко мне зашли или я вам напишу, что думаю сделать и сделаю с божьей помощью и с вашего позволения, если будете благосклонны, и буду вас просить, чтобы позволили мне дело, которое если я выиграю, то выиграю для всего народа, а если потеряю, потеряю только себя.

Оттого прошу, ежели вы собираетесь в Румынию, навестите меня, чтобы я все вам сказал, или дозвольте написать вам. В-третьих, прошу, как написано выше, не оставлять меня без денег, потому что чуть не с первого дня, как я в этом доме, они не трудятся ничего покупать и едят за мой счет, а женщина, что ходит за мной, уже имеет право есть за мой счет, она всякий день при мне, готовит, моет посуду, носит воду с самого Дуная, а Панчовица и пальцем не шевельнет? Не знаю, как и рассчитаюсь с ней, потому прошу, приходите и скажите, что ей честно заплатят, если вылечит. Почему и прошу нимало не считать это докукой, а я от себя постараюсь, как написано выше.

Ваш хоругвеносец в лето 67-е В. И. Левский»[58].

Не известно, отозвался ли Хитов на его просьбу, однако Левскому удалось, достать где-то денег. Когда Легию расформировали официально, он с друзьями решил — возможно, чтобы сэкономить на дорожных расходах, — что отправится в Румынию разведать обстановку, а остальные будут ждать в Заечаре, сербском городе возле границы с Болгарией. По прибытии в Румынию Левский узнал, что Хаджи Димитр и Караджа вовсю готовятся к походу в Болгарию по плану, от которого были вынуждены отказаться в прошлом году.

Отец Хаджи Димитра, владелец заезжего двора в Сливене, вместе со всей семьей совершил паломничество в Иерусалим, когда Димитру было три года. Хаджи Димитр был сильный, красивый человек, со светлыми волосами и голубыми глазами, скромный и правдивый, горевший любовью к своему народу и принимавший близко к сердцу все, связанное с его освобождением. Ребенком он уводил товарищей в Стара-Планину, к возвышавшимся над городом скалам, известным под названием Синие Камни. Там они пели бунтовщические песни и играли в войну, подражая ученьям турецких солдат, а иногда устраивали драки с турецкими мальчишками. Главу семьи то и дело вызывали в церковный совет отвечать за поступки сына перед отцами города и чорбаджиями. Однажды маленький Димитр просунул голову в окно комнаты, в которой собрались чорбаджии, и сказал: «Вы плетете про меня всякое отцу и говорите, что из меня вырастет разбойник, однако с этих пор знайте, что я вас всех убью».

Подрастая, Хаджи Димитр в самом деле не прекращал войны со всеми теми, кто угнетал народ. Однажды он с товарищами решил отпраздновать приход весны вылазкой в горы, которую провели по-сливенски: они взяли с собой большой глиняный горшок с ароматным гювечем (мясным рагу) и фляги густого красного вина и отправились в сад, принадлежавший чорбаджи Иоргаки, — человеку, близкому турецким властям. Когда Иоргаки попытался выдворить молодых людей, Димитр швырнул его на живую ограду из терновника, которой был обнесен сад, после чего пир и песни продолжались. Иоргаки пошел прямо в конак и вернулся с группой запти. Завязалась драка. Кончилась она тем, что запти были привязаны к яблоням. Для вящего унижения турок парни отдали оружие своих пленных садовому сторожу. Димитра, конечно, арестовали, однако продержали недолго, потому что кади был неравнодушен к плотным ярким коврам, которые так хорошо ткали в семье Хаджи Димитра, и покровительствовал ей, рассчитывая на вознаграждение.

Весьма типичным был другой подвиг Хаджи Димитра. В Сливене жил греческий врач, который доносил туркам обо всем, что узнавал в городе; ходили слухи, что он также запятнал честь нескольких чересчур доверчивых девушек. Подобно многим болгарским революционерам того времени, Хаджи Димитр был фанатичным пуританином, и ничто не приводило его в такое бешенство, как оскорбление, нанесенное девушке. Доктор же был и доносчиком, и осквернителем девичьей чести, чего Хаджи Димитр стерпеть уже не мог. Однажды он переоделся турчанкой, надел паранджу, накрасил ногти хной и постучался к доктору. Слуга привык к тому, что у хозяина бывает множество всякого рода посетителей, и впустил «пациентку», которая всадила в доктора нож и тут же скрылась.

В 1860 году Хаджи Димитр покинул родной город и стал гайдуком. Впоследствии он встретился с Раковским и понял преимущества организованной борьбы. Он ходил со множеством чет и вырос до знаменосца, а затем и полноправного воеводы.

Что произошло во время встречи Левского с Хаджи Димитром и Караджой, не известно, но очевидно, что воеводы, после стольких препятствий занятые делом, о котором мечтали, не были расположены выслушивать проекты, требовавшие лишь новых проволочек. Как Караджа, так и Хаджи Димитр были закоренелыми гайдуками — людьми, которых по весне влекла в горы та же сила, которая тянула аистов и ласточек в эту же пору к старым гнездовьям. Казалось, что в жилах у них течет сок, забродивший под корой берез Стара-Планины, и стоило лесам одеться зеленью, руки у них чесались взяться за саблю, а ноги зудели от нетерпения, спеша в поход по каменистым горным тропам.

Левский понимал их чувства. И его баюкала Стара-Планина; и он пил воду горных ручьев с тех пор, как мать отняла его от груди; и ему были знакомы голоса гор. Он и сам сбросил рясу и полетел на зов Раковского, как только растаял снег. Однако ему уже открылось безрассудство гайдуцкой жизни, а рассудок в нем был сильнее чувства и инстинкта.

Левскому ничего не оставалось, как примириться с положением и помогать по мере сил Хаджи Димитру и Карадже вопреки серьезным сомнениям в исходе экспедиции. Он написал товарищам, поджидавшим его в Заечаре, чтобы они ехали в Румынию, но, к сожалению, они этого сделать не могли, потому что сидели в тюрьме — покушение на князя Михаила, совершившееся 28 мая 1868 года, вызвало панику в стране и усилило старания сербской полиции. Левский ничего об этом не знал и какое-то время прождал их в Бухаресте, а затем отправился в Заечар. В это время его друзей освободили; они тут же уехали в Румынию, и когда Левский прибыл в Заечар, друзья уже разыскивали его в Бухаресте, зато его самого арестовали.

«И я в лето 68-е был заключен в Заечаре в темницу, потому что проповедовал тамошним болгарам умереть за Болгарию, которая есть их Отечество. Еще и показывал, как брать оружие и как переходить границу, чтобы не скомпрометировать Сербию, и про то же было сказано тамошнему начальнику, что мы бережем его правительство, чтобы не компрометировалось, а он не хотел и слышать про нашу верность и посадил меня под замок; и еще грозился отдать в принудительные работы»[59].

Как обычно, Левский не только не был обескуражен неприятным инцидентом, но и извлек из него урок. Испив чашу сербской неблагодарности до последней тошнотворной капли, он вышел из тюрьмы, утратив всякие иллюзии относительно помощи из-за рубежа. Ему было совершенно ясно, что сербским властям чужд самый принцип братства и взаимной помощи. Они готовы использовать болгар как платных наемников, но не позволят им ни малейшего проявления независимости или национального чувства. Они и не думают помогать Болгарии в обретении национальной независимости и жестоко мстят тем, кто не согласен с ними. И потому любые планы, основанные преимущественно на помощи или благоволении других держав, бесплодны. Нужна иная форма борьбы — такая, и средства, и конечный исход которой были бы в руках самих болгар.

Глава четвертая

Ворон грает на высокой ели,

Воет волк с высокого утеса,

Ворон кличет, волка подзывает:

Подойди, мой серый побратиме,

Подойди сюда к высокой ели,

Здесь лежит юнак с тяжелой раной,

Ты наешься его белым телом,

Я напьюся чистой черной кровью.

(Народная песня)

С добрым товарищем весело и в злой час.

Год 1868 был свидетелем важных перемен в политической жизни болгар в Румынии. Вечные трения между «старыми» и «молодыми», которые иногда стихали, открывая путь своего рода сотрудничеству, обострились до полного разрыва после провала Второй легии — последнего совместного предприятия. Со смертью Раковского и провалом Легии «молодые» осиротели и утратили ориентиры. Не имея ни организационного центра, ни явного лидера, не зная, по какой дороге идти, одни растерялись, другие же, в том числе веселый и отчаянный Караджа, вернулись к освященной временем идее чет и начали формировать небольшие группы для похода в Стара-Планину.

Касабов вернулся в Бухарест еще в начале 1867 г., а с октября начал издавать — на свои средства — газету «Народност» как орган Центрального тайного комитета, хотя тот на деле перестал существовать. Теперь Касабов придал газете новый, более революционный тон в надежде добиться лидерства в дезорганизованном лагере «молодых».

Для разговоров, лекций и бесед «молодые» собирались в читалиште (клубе) «Братская любовь». Его финансировал и им руководил молодой человек по имени Димитр Ценович, уроженец Свиштова, который приехал в Бухарест юношей восемнадцати лет и сделал успешную карьеру торговца и финансиста, чьи политические симпатии были на стороне «молодых». Читатели «Народности» и завсегдатаи читальни «Братской любви» остро чувствовали нехватку настоящей политической организации, и в мае газета опубликовала статью под заголовком «Народ без обществ — это тело без ног». Ее автор — Тодор Запрянов, учитель из Джурджу, — указывал, что необходимо создать организацию, которая защищала бы интересы народа и выполняла бы функции, в свободных странах обычно возлагаемые на правительство. Последствием публикации было создание в июне 1868 г. организации, известной под названием «Болгарское общество в Бухаресте». По замыслу его организаторов, «Общество» должно было стать соперником «Добродетельной дружины». Им руководил гибридный комитет, куда вошли Касабов, Ценович и несколько разочарованных сторонников «Добродетельной дружины». Состав «Общества» также был пестрым — оно включало в себя и поклонников дуалистской монархии, и приверженцев старого революционного движения; единственной общей чертой его членов было желание отыскать путь освобождения родины, не зависящий от помощи России, каковая служила неколебимым краеугольным камнем политики «Добродетельной дружины».

«Общество» оказывало помощь нуждавшимся эмигрантам, поощряло все виды патриотической деятельности групп и отдельных лиц и в конце концов взяло на себя финансирование «Народности», которая превращалась в форум множества конфликтовавших между собой течений среди «молодых». Бесспорно важнейшим предприятием «Общества» была поддержка, которую оно оказало Стефану Карадже и Хаджи Димитру в организации их четы. Это была самая многочисленная из чет, она ставила перед собой самые серьезные цели. Сто двадцать пять человек должны были силой пробить себе путь к Стара-Планине и организовать там «временное правительство», которое возглавит всеобщее восстание. Чтобы восстание не испытало недостатка в руководстве, в Балканах чета должна была разделиться надвое, и потому с ней уходили два воеводы.

Как всегда, главной заботой были деньги, а от тех, кто их имел, помощи было немного. «Ох, братья, у меня легкие сгнили, пока я бегал от Джурджу до Бухареста и выпрашивал то у одного „патриота“, то у другого толстосума денег хоть на один револьвер, — жаловался Караджа. — Давать никто не дает, а сами только и говорят: „народное дело“ да „патриот“».

Доведенные до отчаяния бунтари, большинству из которых никогда и в голову не приходило тронуть пальцем чужое, начали решать вопрос по-своему. Один из них услышал от молодых парней, работавших в поместье богатой румынки, что у их хозяйки припрятано двадцать мешков золота. Хаджи Димитр рассмотрел моральную сторону вопроса, после чего уговорил батраков украсть один мешок. «Воровать для народного дела — не грех!» — заявил он. На добытые деньги воевода купил семьдесят пять винтовок и другое снаряжение. Еще тридцать подержанных винтовок чуть ли не с неба свалились: капитан румынской армии, по рождению болгарин, вручил четникам «подарок» от казармы, — разумеется без ведома соответствующих властей. В этих условиях финансовая помощь, предложенная «Обществом», была встречена с радостью. «Общество» также взяло на себя составление и публикацию прокламаций за подписью «временного правительства в Стара-Планине», зовущих к оружию; прокламации предназначались для распространения в Болгарии.

Душевный подъем был высок. У Хаджи Димитра постоянно толпились возбужденные хэши, спрашивали об оружии и о дне выступления, словно не могли поверить, что оно состоится. Другие, уже готовые к походу, ходили из корчмы в корчму, пьяные от радости не меньше, чем от вина, пели популярные революционные песни Добри Чинтулова — тоже уроженца Сливена — и выкрикивали громкие и весьма воинственные угрозы по адресу султана и его правительства. Накануне выступления четы были устроены волнующие проводы и пир под открытым небом, на котором прозвучало немало тостов за успех восстания. Возле Петросани, в усадьбе одного болгарина, чета переоделась. Воеводы были в серых мундирах с серебряными пуговицами и золотым шитьем; не все рядовые четники обзавелись формой, но на каждом были штаны, обшитые гайтаном, и меховая шапка с эмблемой, изображавшей льва, и девизом «Свобода или смерть». По болотам и густым зарослям ивы, которыми покрыт пологий румынский берег, чета пробиралась к Дунаю. Четники хотели нести вещи воеводы, но Караджа не желал никаких привилегий: «Это неправильно, — сказал он, — мы идем сражаться за свободу и поднялись против рабства, и значит, мы сами не должны нарушать эту свободу. Мы все между собой братья».

Несмотря на дружбу с Караджой и глубокую любовь, существовавшую между ними, Левского не было в чете, июльской ночью переправлявшейся через Дунай. Очевидной причиной послужила еще не зажившая рана. Уже в конце августа румынские власти арестовали группу болгарских эмигрантов, чтобы задобрить турок, и Левского почти тотчас же отпустили, потому что он нуждался в лечении. Но была и другая, более важная причина: Левский больше не верил в пользу или разумность посылки чет без соответствующей подготовки в стране; его отсутствие в отряде Караджи означало, что их пути разошлись.

Когда в Румынию стали просачиваться известия о чете, они оказались из рук вон плохими. Говорили, что не успело судно четы коснуться болгарского берега, как завязалась перестрелка с турецким патрулем, и капитан проходившего по реке австрийского парохода уведомил власти в Русе о беспорядках. Но турки и без того были заранее предупреждены о походе четы. Информация исходила от «Добродетельной дружины», которая была против ее посылки и сообщила о приготовлениях русскому консулу, а тот в свою очередь упомянул о них в беседе с консулом Франции.

Лишенная преимущества тайны и внезапности чета была вынуждена с боем пробиваться по жаркой пыльной равнине к Стара-Планине. Еще до того, как четники достигли гор, их ряды сильно поредели, а среди тех, кто уцелел, были раненые, в том числе сам Караджа. Несколько тяжело раненых приняли яд, чтобы не быть обузой товарищам. Во всех испытаниях и невзгодах Караджа показал себя настоящим воеводой, хладнокровным и сообразительным в бою, мягким с теми, кто нуждался в утешении и сочувствии; он вдохновлял и подбадривал товарищей, скрывая от них собственные страдания. Однако в бою с частями турецкой армии под Севлиево чета потерпела серьезное поражение, и Караджа, покрытый новыми ранами, попал в руки врагов, которые утащили его в свой лагерь.

Чета ничем не могла ему помочь. Сам Хаджи Димитр плакал, не скрывая слез. Ему удалось увести разгромленную чету в горы. Он хотел добраться до родного Сливена. На горе Бузлуджа уцелевшие повстанцы — чуть больше тридцати человек — пошли в свой последний бой против нескольких сотен солдат турецкой регулярной армии и башибузуков и погибли почти до одного. Вместе с ними погиб Хаджи Димитр.

Караджу отвезли в Тырново, затем в Русе. Он не позволил себя казнить, обманув палачей; Караджа нарочно выпил очень много воды, зная, что при ранениях в живот это приведет к смерти. Это не помешало туркам вздернуть уже мертвое тело на виселицу в назидание горожанам.

Однако нашлась женщина, которая не позволила запугать себя. Когда тело выдали болгарскому священнику для погребения, она устроила так, что Караджу переодели в чистую одежду и положили в гроб, покрытый цветами, а потом подкупила могильщика, чтобы поставить на могиле крест. Она приглашала священника для выполнения всех обрядов, положенных по обычаю, и ухаживала за могилой так, будто там был похоронен ее сын. И это было недалеко от истины: два ее сына ушли с четой Караджи; Петр был убит, а Ангел сидел в русенской тюрьме.

Женщину звали баба Тонка[60] — Тонка Обретенова. Она родила двенадцать детей, из них остались в живых пять сыновей и две дочери; все они участвовали в революционном движении. Она заменяла мать каждому революционеру, попадавшему в Русе. Баба Тонка была женщиной смелой и находчивой. Девушкой она была первой заводилой на седянках, и если какой-нибудь парень приставал к ней, ему приходилось худо. Однажды группа парней, разозлившись на нее за острый язык, пригрозила вымазать ей ворота дегтем, что считалось большим позором. Это им не удалось: Тонка и две ее подруги раздобыли мундиры турецких полицейских у чиновника, который дружил с ее отцом. Переодетые полицейскими и вооруженные до зубов девушки явились на седянку, арестовали парней, заперли в конюшне и не выпустили до тех юр, пока они ее не вычистили; нечего и говорить, что после этого они не смели задевать Тонку.

Баба Тонка жила на высоком берегу Дуная. Место было чрезвычайно выгодно стратегически. Из сада к самой воде спускалась лестница, так что можно было приходить в дом и уходить из него по реке, минуя ворота города, обнесенного стеной, боковая калитка вела из сада во двор школы, и революционеры могли пользоваться ею, не привлекая к себе лишнего внимания, потому что в школу приходило много народу. Но самый прочный форпост обороны находился в собственном дворе бабы Тонки; кроме маленького одноэтажного домика, где жила семья, там стоял дом побольше, который она сдавала квартиранту. Этим квартирантом был Шакир-бей, помощник коменданта Русе. Баба Тонка была в прекрасных отношениях с Шакир-беем и считалась образцовой подданной султана, занимаясь нелегальной деятельностью под самым носом властей.

Именно Шакир-бей сообщил бабе Тонке о том что пойман ее сын Ангел. Она сохранила полное самообладание, заявила, что ни один из ее сыновей не мог связаться с бунтовщиками, и вернулась к себе. Когда она вошла в дом, у нее подкосились ноги. Она, конечно, знала, что и Ангел, и Петр ушли с Караджой, и одобряла их решение. Когда чета готовилась к походу, Ангел написал домой, что Карадже нужна безрукавка, и Тонка вместе с младшим сыном Николой заказала портному красивую безрукавку с золотым шитьем, а потом они съездили на пароходе в Джурджу и отвезли безрукавку, прихватив с собой корзину хлеба и вина, которым угостили Петра, Ангела и обоих воевод.

Тонка явилась в тюрьму на свидание с сыном. Стражники столпились вокруг послушать, как будет проходить беседа. Она сдержала слезы и принялась ругать сына: «Сколько раз я тебе говорила не связываться с разными бродягами, не то сам станешь таким же? Как ты посмел выступить против султана? Разве ты не знаешь, что болгары затем и рождены, чтобы вечно быть рабами?».

Комендант тюрьмы был восхищен ее словами и полностью ей поверил; он похлопал ее по плечу и сказал: «Машалла, бабка!». После этого ей разрешили приходить к сыну в любое время, и она приносила в тюрьму еду и одежду для узников, которую собирала у их родственников и друзей. Затем она храбро потребовала у Шакира и его семьи заступничества за сына, и дело кончилось тем, что ему заменили повешение каторгой в Малой Азии[61].

Несмотря на масштабы трагедии, поход четы принес известные результаты. Турки встревожились настолько, что стали по-иному смотреть на борьбу болгар за независимую церковь. До сих пор они поощряли конфликты между племенами христиан, но теперь стали искать приемлемое для болгар решение в тщетной надежде заглушить их недовольство. Отчаянный героизм четы произвел глубокое впечатление и на самих болгар. Самый факт того, что горстка людей смогла выдержать столько сражений против частей регулярной турецкой армии при таком численном превосходстве последних нанес еще один удар легенде о непобедимости турок и наводил людей на мысль о том, что успешное восстание неневозможно. О воеводах сложили песни и легенды. Караджа был мертв вне всякого сомнения, но кто мог с уверенностью сказать, что Хаджи Димитру не удалось вырваться из окружения на Бузлудже? Может быть, он жив, залечивает где-то раны и ждет, когда снова настанет время вести людей в бой?

«Жив еще, жив он!» — восклицал Христо Ботев в поэме, ярко воплотившей романтику «безумства храбрых» и описавшей красоту болгарской природы — поля под жгучим солнцем жатвы, песни жнецов и лунный свет над Стара-Планиной. Это и сейчас самое известное и любимое в Болгарии стихотворение, и почти на каждом памятнике павшим стоит ботевская эпитафия Хаджи Димитру: «Кто в грозной битве пал за свободу, не умирает: по нем рыдают земля и небо, зверь и природа, и люди песни о нем слагают».

Ботев встречался с Хаджи Димитром в убогих душных Корчмах, где хэши топили тоску по дому в дешевом вине и потоках патриотических речей. Там же он познакомился с братом Левского Христо, а через него и с самим Левским. Наступала морозная румынская зима, оба они — профессиональный революционер и поэт — были без работы, сильно нуждались и голодали. На окраине Бухареста Ботев нашел заброшенную ветряную мельницу и предложил новому другу разделить с ним это жалкое жилье.

Ботев был молод, красив, очень обаятелен, склонен к озорным выходкам и в какой-то мере легкомыслен. Он родился на рождество 1848 г. (9 января 1849 г. по новому стилю) в семье Ботю Петкова, одного из самых известных в свое время учителей, который жил в Калофере, хотя родом был из Карлово. Первые уроки поэзии Ботев брал у матери; она была неграмотна, но знала и помнила свыше трехсот народных песен, которые пела детям, и впоследствии поэт использовал в своих стихах образы и ритмы народной песни. В возрасте пятнадцати лет Ботев получил возможность, о которой так горячо и бесплодно мечтал Левский, — учиться в России; он отправился в Одессу стипендиантом русского правительства, чего его отец добился благодаря посредничеству Найдена Герова. В Одессе Ботев не только познакомился с сокровищницей русской литературы, но и испытал на себе сильное влияние русской публицистики, особенно статей социалиста-утописта Чернышевского. Он усвоил привычки русской нигилистической молодежи, стал весьма небрежен и неряшлив, отпустил волосы до плеч[62]. Через два года он лишился стипендии, ибо его поведение и «опасные наклонности» обратили на себя гнев консервативных и влиятельных болгарских эмигрантов. Ботев скитался по Одессе, сблизился с босяками и польскими эмигрантами, затем нашел место учителя в бессарабской деревне. Он не умел обращаться с деньгами, экономить, и потому ходил в чьей-то старой казацкой форме, в заплатанных штанах и сапогах, спал на голых досках и укрывался шинелью.[63]

В 1867 г. он вернулся в Калофер и стал преподавать в школе, замещая отца, пока тот был болен. Друзья заметили, что Христо сильно изменился; он отпустил длинные волосы, много курил и открыто порицал все, хотя бы отдаленно связанное с существующим порядком вещей, — И турок, и чорбаджиев, и даже школьные учебники. Он также много говорил о социализме и сколотил группу молодых единомышленников; они упражнялись в стрельбе, для чего сами набивали патроны и отливали пули. Развязка наступила в мае на традиционном празднике Кирилла и Мефодия. Школа была украшена гирляндами. Множество празднично одетого народа вместе со священниками, хором, с церковными хоругвями собралось во дворе школы, чтобы отслужить молебен и послушать, что скажут учителя о просвещении и прогрессе. Ботев считал, что длинные речи старших коллег слишком умеренны и лишь одурманивают людей и сбивают их с толку. Когда высказался последний оратор, он вскочил на трибуну и выступил с речью столь пламенной и откровенной, что присутствующие начали дрожать от страха и поглядывать на ворота, где в любую минуту могли появиться заптии, а там и разошлись по одному. Во дворе осталась лишь кучка молодежи, священники и учителя. К счастью, никаких неприятных последствий этот поступок не возымел, но Ботю Петков решил, что пребывание сына в Калофере чревато угрозой и для него, и для всех остальных, и его лучше отослать обратно в Россию. Вмешательство профессора Одесского университета помогло добиться восстановления стипендии; профессор любил Ботева и поощрял его поэтические опыты, хотя и не одобрял его склонности впутываться в скандальные истории. Ботеву вручили дюжину турецких лир и отцовские золотые часы и должным порядком проводили в дорогу. Однако, к огорчению родных и профессора, до Одессы он так и не доехал; привлеченный слухами о формировании четы, он отправился в Румынию, к хэшам.

Ко времени знакомства с Левским Ботев попал в отчаянное положение. Все его планы пошли вкривь и вкось. Жельо-воевода, с которым он хотел уйти в Болгарию, не сумел собрать средства для снаряжения четы, а после ухода Караджи и Хаджи Димитра был арестован румынскими властями, как и многие его товарищи. Сам Ботев был вынужден скрываться. Потом его постиг новый удар — он заболел. У него не было денег на еду, на одежду, он был вынужден заложить свои книги и наконец написал о своем положении богатому родственнику. Христо Георгиеву, который вместе с братом Евлогием был одним из лидеров «старых» в Бухаресте. Не получив ответа, Ботев сам пошел к Георгиеву. «Я упал перед ним на колени и со слезами на глазах просил дать мне достаточно средств для того, чтобы я мог продержаться, пока найду работу, и когда услышал отказ, в глазах у меня почернело. Стоило мне подумать, что надвигается зима, у меня волосы вставали дыбом. Я в отчаянии и иногда впадаю в такое уныние, что если это продолжится, оно может толкнуть меня на преступление или убьет меня»[64].

Для девятнадцатилетнего Ботева, впервые столкнувшегося с голой прозой жизни эмигранта и шатающегося под ее ударами, Левский был воплощением силы. Он был на одиннадцать лет старше и куда богаче опытом и хладнокровнее, чем молодой поэт, которого страстная натура то возносила к вершинам экзальтации, то низвергала в пропасть отчаяния. К тому же Ботев был глубоко обескуражен тем, что не смог дать выход своей патриотической энергии.

«Живу в совершенной бедности, — писал он своему другу Киро Тулешкову. — То тряпье, какое у меня было, порвалось, и я стыжусь выйти днем на улицу. Я живу на самой окраине Бухареста, на ветряной мельнице вместе с соотечественником, Василом Дьяконом. О нашем пропитании не спрашивай, потому что лишь раз в два-три дня удается раздобыть хлеба и утолить голод… Подумываю выступить с лекцией в читалиште „Братская любовь“, но как мне там появиться, не знаю! При всем этом критическом положении не теряю отваги и не изменяю своему честному слову… Приятель мой Левский, с которым мы живем, человек неслыханного характера. Когда мы находимся в самом критическом положении, он и тогда так же весел, как когда мы в наилучшем положении. Мороз, и дерево, и камень трещит от стужи, ничего не ели два или три дня, а он все поет и весел. Вечером, пока не ляжем, поет; утром, как только откроет глаза, опять поет. В каком бы отчаянии ты не находился, он тебя развеселит и заставит забыть все печали и страдания. Приятно человеку жить с такими личностями!!!».

Ботев мог сколько угодно восхищаться наружной легкостью, с которой его новый друг приспособился к полному лишений и случайностей существованию хэша; в действительности же Левский был гораздо менее склонен к такому образу жизни, чем сам поэт. В характере Левского не было ничего от богемы, он не испытал влияния русского нигилизма. Левский был продуктом общества, ценившего благопристойность и приличия. Выросший в чисто болгарском окружении, он научился искусству поддерживать уважение к себе и даже в самой тяжкой бедности не опускался до неряшества. Он любил чистоту, аккуратность и порядок и считал, что вызывающее поведение и небрежный вид не только не нужны, но и нежелательны для революционера. Он был готов пренебречь условностями или законом в интересах дела, но никогда не выражал свой бунт поруганием общепринятых обычаев или показным пренебрежением к ним.

Левский коренным образом отличался не только от богемствующих эмигрантов, но и от большинства доморощенных революционеров, в том числе собственных братьев, которые кипели протестом, как буйный горный ключ, и любили шальные и безрассудные выходки. Левский никогда не был бунтарем в том смысле, в котором были бунтарями они, вел себя сдержанно, обдумывал каждый шаг и был способен как к сознательному подчинению, так и к неукротимой решимости. Жизнь была для него драгоценным даянием, которое нельзя расточать и не следует оставлять втуне, и он жаждал лишь цели, которой его можно отдать. Сложись его жизнь иначе, он мог бы удовольствоваться тем, что посвятил бы себя науке или иному способу мирного служения людям. Но под давлением невыносимой несправедливости этот молодой человек тихого нрава превратился в существо, которое жило и дышало одной только революцией. Как это ни парадоксально, именно потому, что Левский не был бунтарем по природе, он сумел глубже, чем кто-либо из его соотечественников, проникнуть в существо проблем революционного движения. Он ненавидел насилие, но признавал его необходимость, а к самому вопросу о революции подходил рассудочно, убежденный, что этим грозным оружием нельзя размахивать во все стороны, как мечом; оно требует ответственности, им нужно действовать искусно и экономно, как хирургическим скальпелем.

Несколько недель они жили под одной крышей, голодали и вели бесконечные споры: Ботев — поэт, воинствующий атеист и социалист-утопист, интеллигент, учившийся в России и знакомый с новейшими теориями и течениями философии Европы, восторженный, неопытный и легко ранимый; и Левский — бывший монах, духовным призванием которого оказалась политика, не задававшийся вопросом о существовании бога и не считавшийся с ним, революционер-самоучка по интуиции, надаренный редкой прозорливостью, широким опытом и глубоким пониманием своего народа. Они полюбили и научились уважать друг друга, но повлиять друг на друга не могли, и каждый продолжал идти своим путем. Ботев сохранил в памяти светлый образ человека огромной душевной силы и безграничной жажды жизни, а Левский переписал в записную книжку стихотворение Ботева, выражавшее его собственные чувства:

Не плачь ты, мать, не кручинься,

что сделался я гайдуком.

Гайдук теперь, бунтовщик я,

тебя, бедняжку, покинул

в печали за первое чадо!

Но, мать, кляни, проклинай ту

турецкую черную силу,

что юношей прогоняет

с родной стороны на чужбину,

чтоб нам пришлось там скитаться

без крова, любви и счастья.

За то ты меня и жалеешь,

что молод погибну, быть может.

Ах, завтра переправляюсь

через Дунай белый, тихий.

Ну что же делать, родная,

коль мне ты сама подарила

мужское юнацкое сердце,

которому не стерпеться

с туретчиной, если глумится

она над отеческим кровом,

где ты меня грудью кормила…

…Если мать бунтаря услышит, что он погиб, не нужно ни оплакивать его, ни проклинать; пусть она научит младших братьев, как стать борцами и занять его место. А может быть, он вернется живым вместе с четой, с золотым львом на шапке и знаменем в руке. Тогда пусть мать вместе с любимой наберет цветов и душистой герани[65] и украсит венками головы и винтовки юнаков, ибо потом их снова ждет разлука:

Тронулась наша дружина,

путь ее страшен, но славен!

Быть может, погибну в битве,

но хватит мне той награды,

что скажет народ когда-то:

«Он умер, бедняга, за правду,

за правду и за свободу!»[66]

Скоро Левский покинул Ботева, чтобы вернуться в Болгарию, — но не с четой. Он скорбел о близком друге — Карадже и убеждал «молодых», завсегдатаев «Братской любви», в необходимости какого-то рода внутренней организации в Болгарии. Однажды Левского выслушал Ценович и потом сказал:

— Раз ты так думаешь и убежден, что таким образом добьешься успеха, почему ты здесь? Поезжай в Болгарию и выполняй свой план на деле. Я совершенно с тобой согласен, что только внутренняя организация принесет добрые плоды. Четы — я и тут согласен — могут только выразить протестацию да показать время от времени, что мы, болгары, существуем как народ. Иной пользы от чет ожидать нельзя. Почему ты сидишь здесь и не едешь в Болгарию?

— Денег нет, господин Ценович, а без денег на этом свете ничего не сделаешь.

— Сколько же тебе нужно для начала?

— Немного. Тридцати турецких лир хватит.

Ценович посмотрел на Левского и рассмеялся:

— Тридцать лир! Что можно сделать на эти деньги?

— Я не собираюсь подкупать турецких министров, зачем мне много денег. Мне нужно только на дорогу отсюда до разных городов Болгарии и на одежду[67].

Ценович тут же отвел Левского в свою контору и вручил ему тридцать лир, а Левский написал ему расписку. По всей вероятности, эти деньги были взяты не из кармана Ценовича, а из кассы «Общества». Левский также получил адреса доверенных людей, сочувствующих «Обществу», и членов Тайного комитета.

На сей раз Левский не ждал, когда появится первая зелень и закукует кукушка; в начале декабря он уехал из Бухареста в Тырну-Мыгуреле, румынский порт на Дунае, где навестил Тодора Ковалева и Данаила Попова, членов бывшего Тайного центрального комитета. А затем сел на пароход, идущий в Константинополь — первый этап на его пути.

Глава пятая

Как из тутовых листьев выходит

шелковая рубаха?

Надобен труд и терпение.

У беглеца одна дорога,

а у погони их добрая сотня.

Пароход шел вниз по мутному глинистому Дунаю к дельте, к Черному морю. Почти на всем протяжении равнины низкий румынский берег был покрыт непроходимой чащей серо-зеленых зарослей ивы, будто для того, чтобы спрятать дела хэшей от внимательных глаз турок, смотревших с высокого болгарского берега, который то вздымался как крепостная стена, то разбегался оврагами и промоинами, то мягко поднимался вдаль, открывая волнистую ширь полей. Румынские города отступали подальше от прибрежных речных болот, в то время как болгарские города стояли у самой воды и дома толпились на склонах как зрители в амфитеатре. И над каждым болгарским городом возвышалось множество мечетей; их минареты вздымались над горбатыми крышами, как пальцы, указующие в небо: «Внемлите, Аллах един, и Мухаммед — пророк его».

А за высоким, как стена, берегом лежала Болгария, маленькая страна, которая легко умещается в сердце, но одаренная щедро, как континент. Страна альпийских озер и целебных горячих источников, ледяных пещер и песчаных берегов, скалистых пиков, усыпанных созвездиями эдельвейсов, и субтропических речек, опутанных лианами и кувшинками, страна золотого зерна и янтарного винограда, страна орлов, соловьев и пеликанов, страна бродячих пастухов и верблюжьих караванов. Страна трудолюбивых, талантливых людей: земледельцев, украшающих землю садами, кузнецов, которым послушен любой металл, резчиков, которые делают из дерева листья, что, кажется, шелестят на ветру, и солнца, что как будто светятся; ткачих, вышивальщиц, для которых разноцветная пряжа — что перо и чернила для поэта, у которых душа страны выливается в песне, а самый бедный дом преображается в теплый очаг; людей с горячим сердцем, которые выше всего ценили просвещение и жаждали освобождения… Райский уголок, которым владеют демоны…

По обе стороны реки болгары стонут и льют слезы. В Румынии хэшей мучает голод и тоска по родине, их презирают, они бродяги, которые перебиваются случайными заработками и держатся только благодаря редким минутам экзальтации и надежде пересечь «тихий белый Дунай», ударить по врагу, попасть домой, пусть только затем, чтобы умереть. В Болгарии у каждого есть дом и семья, однако страх бродит по улицам и ползет через высокие ограды, затем и возведенные, чтобы отгородиться от него. У хэшей слишком много безрассудной храбрости, а там, дома, слишком много робости. Первые считают, что свободу можно купить кровью, их кровью, а вторые ждут, когда из России придут братушки.[68] Но какого рода свободу может им дать Россия? В России такие, как Левский, бунтуют против властей, читают запрещенные книги, собираются в кружки нигилистов, проповедуют республику и гниют в сибирской ссылке за борьбу с самодержавием, не менее гнусным, чем самодержавие султана.

Болгария должна сама завоевать себе свободу и выбрать свое будущее, и в этом должен участвовать весь народ… Весь народ… но так ли это просто? По обе стороны Дуная есть болгары, которые могут купить для себя спокойствие и безопасность, что бы ни происходило с остальными их соотечественниками, — такие, как лидеры «Добродетельной дружины», как чорбаджии, для которых конак — что дом родной, и которым золото служит куда более надежной защитой, чем каменные ограды и железные решетки. Не каждый турок может сравниться по богатству с презренными христианами — чорбаджиями. А есть среди турок и такие бедняки, что гайдуки из жалости отдают им деньги, добытые во время налетов на имения богатых беев. Левский вырос в городе, населенном преимущественно турками, у семьи были соседи-турки, и он играл с турецкими детьми. Он слишком хорошо знал, как жестоки могут быть турки, но знал также, что многие из них отличаются добротой, а иные страдают от несправедливости и беззакония султанской власти не меньше болгар…

Немногое известно о том, что делал Левский в Константинополе, где пробыл до начала января. Нет сомнения, что он посвятил это время налаживанию связей среди многочисленных чиновников, подмастерьев и студентов, населявших верхний этаж Балкапан-хана — обширного болгарского постоялого двора, где многие купцы держали конторы. Его деятельность, какова бы она ни была, привлекла к себе внимание русского агента, который предложил Левскому крупную сумму денег, чтобы тот объехал Болгарию и собрал сведения о движении за освобождение. Но Левский отказался. У него было собственное представление о том, что следует делать; он предпочитал жить и работать на гроши и не зависеть от кого бы то ни было.

Из Константинополя он отправился в Пловдив, где возобновил свое знакомство с Найденом Геровым. Геров, консул России, был на стороне «старых», а на деятельность «молодых» косился. Он явно упомянул о визите Левского в письме к Христо Георгиеву, потому что последний в своем ответе от 11 марта 1869 года пишет: «Говори людям, чтобы не верили басням Дьякона»[69].

И все же, где бы Левский ни появлялся, его слушали охотно и с одобрением. Судя по косвенным свидетельствам, он побывал в деревне Перуштица, что в подножье Родоп, а оттуда направился на север — в Карлово и Сопот, затем на восток через Казанлык и Сливен, родной город Хитова, Хаджи Димитра и Добри Чинтулова, где у него были связи с лета 1868 года; пересек Стара-Планину, заехал в Тырново и оттуда через Ловеч и Плевен добрался до дунайского города Никополя, что стоит напротив Тырну-Мыгуреле, откуда и начал свою поездку и где его связными были Ковачев и Попов.

Главной целью поездки была рекогносцировка; он хотел прощупать настроение людей и узнать, на какую поддержку можно рассчитывать для подготовительной работы. Левский был чрезвычайно воодушевлен приемом, который встретил, у него даже слегка закружилась голова от успеха, он был готов допустить, что существуют реальные возможности для подготовки восстания в обозримом будущем. Левский поспешил в Румынию; только там он мог организовать выпуск воззвания к народу и получить род мандата, который давал бы ему полномочия и официальный статут в глазах соотечественников. Поскольку у самого Левского не было возможности напечатать воззвание, он обратился к Ивану Касабову, который все еще считался одной из крупнейших фигур среди «молодых»; он же написал и распространил воззвание Хаджи Димитра и Стефана Караджи. Касабов согласился помочь Левскому, и с помощью Теофана Райнова[70] они составили и отпечатали на болгарском и турецком языках следующее воззвание:

«К болгарскому народу.

Болгарин! Все, что было самого святого, самого милого и дорогого твоему несчастному племени, ныне осквернено, попрано и уничтожено. Твоя святая вера страдает, твоим счастьем распоряжается бешеный паша; твою честь топчет грубая сила; в твоем же доме ядовитая змея отравляет твой род, и уже много челяди заразил своим смертоносным дыханием этот ядовитый зверь! О, горько ты чувствуешь это, несчастный болгарин! Но твои слезы, твои жалобы, твои мольбы ничуть тебе не помогают, потому что твоих несказанных мучений не слышат там, где могли бы поправить твою судьбу. Горький опыт учит, что от султанов и их ложных советчиков ждать нечего!

Каждый народ заслуживает участи, которую имеет. Один лишь раб добровольно покоряется своей судьбе. Покажите же, о болгары, что вы рождены не только для рабства, покажите, что вы достойные сыны наших славных прадедов; покажите, что в ваших жилах течет хоть капля крови народа Крума и Симеона![71]

Вставайте, братья болгары! Берите косы, ножи и дубины, отомстите за себя, избавьтесь от постыдного рабства!

Надейтесь только на себя и на свою силу; вас семь миллионов; Порта трепещет, слабая и обессиленная. Ваши братья, которые столько веков страдают заодно с вами, помогут вам размозжить голову проклятой змее. Всевышний господь, милостивый к угнетенным народам, поможет вам отомстить за себя.

А вы, братья мусульманской веры, где достаток, который вы имели? Что вы получили, постоянно и всячески проливая свою кровь? Вы тоже, братья, угнетены и обмануты, как и мы. Все, что вы когда-то имели, погибло в битвах неправедного государства, где властвуют насилие, сила и распоряжения, а не право и справедливость — начала искреннего понятия.

Бог создал и вас, и нас, и мы видим в вас только братьев, которые живут с нами больше четырех веков в одном отечестве, которые терпят с нами одни муки. Мы, болгары, протягиваем вам братскую руку. Мы не хотим сводить с вами счеты из-за религии. Благословен тот, кто счастлив в своей вере. Идите, братья, по своему обычаю в мечети, молитесь богу по-своему, это ничем нам не помешает быть равноправными в свободной Болгарии. Вера спасает душу, государство же не такое заведение, которое приготовляет спасение души, но такое заведение, в котором только защищается и утверждается политическое и гражданское право каждого жителя без различия.

Братья мусульмане! В свободной Болгарии будет место для всех нас. Те, кто велят вам пронзать смертельным оружием наши сердца и сердца наших жен и детей — это ваши и наши неприятели. Они хотят только властвовать, сосать вашу и нашу кровь. Вставайте и вы вместе с нами за вашу и нашу свободу!

А ты, христианская Европа, позволь нам добиться свободы; большего мы от тебя не хотим. Будь праведна и человечна. Не возмущай человеческую совесть, помогая самой гнусной тирании, от которой столько веков страдают невинные; когда они будут свободны, ты получишь от них более пользы, нежели от гнилого государства, которому не дают упасть только твои милости и твои деньги.

Братья болгары! Дерзостно устремимся все до одного к оружию, на наших вековых угнетателей! Довольно мы проливали слез; наступило удобное время.

Ждите только сигнала, который будет вам дан со Стара-Планины, а там — вперед! Смелому и бог помогает, а вам счастливое будущее воздаст за все муки и жертвы, которые вы теперь в последний раз принесете на алтарь нашего отечества ради золотой свободы!

Стара-Пданина,

месяц апрель лета 1869

От Временного болгарского правительства»[72]

Воззвание было выпущено от имени временного правительства. Эта подпись впервые появилась под планом освобождения Болгарии, созданным Раковским, она стояла под воззванием Хаджи Димитра и Стефана Караджи и была освящена их героической гибелью. Поставленная под новым воззванием, она указывала на преемственность дела и переносила на новую организацию долю престижа; которым окружило чету народное воображение.

Ожидая, пока отпечатают воззвание, Левский обошел старых друзей. Оказалось, что Большой попал в тюрьму. Вместе с одним товарищем он пытался ограбить богатого румына, чтобы добыть денег для четы, и был пойман на месте преступления. Левский навестил их, принес им табака и постарался ободрить их как мог. Он заложил свой бинокль, чтобы заплатить адвокату; кроме того, сам он обратился к влиятельным болгарам с просьбой походатайствовать за арестованных перед румынскими властями. Заключенных освободили, и Большой открыл корчму в провинциальном городе. Когда он снова встретился с Левским, этот последний предложил ему перебраться в Русе, чтобы держать связь между революционерами в Болгарии и Румынией. Большой согласился и немедленно закрыл дело, причем продал все что мог из скудного имущества, но тайно, чтобы не вызвать подозрений. К концу апреля он уже устроился в Русе.

Сам же Левский пересек Дунай 1 мая и через Никополь направился в Плевен. Он очевидно хотел повторить свой маршрут и распространить воззвание среди людей, обнаруживших интерес к делу во время первой поездки. В Плевене он обратился за помощью к Анастасу Хинову, брату Данаила Попова, связного в Тырну-Мыгуреле. Они подобрали несколько единомышленников и создали ядро тайного комитета. Потом в сопровождении Хинова Левский едет в Ловеч.

Ловеч стратегически удачно расположен. Он лежит на северном склоне Стара-Планины, у входа в теснину, ведущую к Трояну, Долине Роз и далее на юг. В то же время он находится недалеко от Никополя и Румынии. Город вырос в том месте, где река Осым промыла себе ложе в известняковом ущелье, образуя почти правильную восьмерку, и мощеные булыжником улицы зигзагом поднимаются по ее крутым берегам. На южной окраине города река делает почти полный поворот назад, обходя высокий скалистый утес, на котором стоят остатки фракийского поселения и крепость X века, известная под именем Хисаря.

В Ловече была почва для революционной работы. Его жители не один год вели ожесточенную и упорную борьбу против греческого духовенства. В 1852 г. после скандального инцидента с греческим митрополитом Милетием, которого застали в городской бане с гречанкой Мариолой, женой болгарина по имени Коста Сахатчия, в Константинополь отбыла депутация с жалобой. Патриарх пытался замять дело, но безуспешно, один из депутатов умер от яда, подброшенного ему в кофе. В конце концов Милетий был смещен, и на его место поставили другого митрополита с тем же именем, которого в свою очередь заменил Илларион. Последний был болгарином, но из тех болгар, которые подпали под влияние греков, а такого пастыря жители Ловеча не желали. Они явились к нему большой толпой и пригрозили сбросить с балкона митрополичьей резиденции. Оказавшись перед лицом столь устрашающей оппозиции, митрополит со слезами попросил, чтобы ему дали три дня на размышления, и употребил это время для того, чтобы подкупить некоторых влиятельных людей города; таким образом ему удалось отвести от себя грозу. Однако горожане помоложе продолжали воевать с владыкой, пуская в ход партизанскую тактику. Против него говорили речи с амвона, его одеяния прятали, а вместо греческих требников ему подкладывали служебные книги на русском языке.

Христо Большой был родом из села Кыкрина, неподалеку от Ловеча. Он ходил в городскую школу, в городе же обучался ремеслу, а став мастером кожевенного дела, вел торговлю со всей округой до того, как пустился в странствия. Именно по его рекомендации Левский по прибытии в «золотой Ловеч» отыскал Марина Поплуканова. Марин был сыном попа Лукана, воспитавшего свою многочисленную челядь в духе патриотизма, и принимал активное участие в борьбе против митрополита Иллариона. В доме Поплукановых, стоявшем на крутом холме под крепостью, Левский нашел теплый прием и сочувствие. Когда он объяснил цель своего приезда, Марин был польщен, что его считают достойным такого доверия, и немедленно предложил созвать тех своих друзей, которые, по его убеждению, отнесутся к предложению Левского, так же, как и он сам.

Встреча состоялась в доме, стоявшем на отшибе, у самой реки, возле городской бани. Дом принадлежал Ивану Драсову, высокому и красивому молодому человеку с густыми, тщательно причесанными волосами, всегда одетому по последней моде. При всем том это был не щеголь, а серьезный, интеллигентный человек и горячий патриот. Он был одним из первых, кому Марин предложил встретиться с Левским, и эта встреча перевернула его жизнь.

«Я не знаю, какое впечатление сделал его приезд в Ловеч на других, но о себе могу сказать, что почел себя самым счастливым человеком на свете. Я был счастлив, потому что мне впервые выпала честь беседовать с сыном, верным своему народу, презревшим все земные блага и посвятившим себя телом и душой свободе народа. И как мне не считать себя счастливым, когда он первый прямо заговорил со мной о свободе, сказал о целях чет и открыл такие тайны о свободе нашего народа, которые были для меня весьма важны и велики. Я числю свое существование с этого дня, потому что этот сын народа заставил меня понять, что человек рожден не для самого себя, но для своего народа, и что каждый народ, велик он или мал, должен быть свободен».[73]

Большинство молодых людей, собравшихся в доме Драсова, составляли ремесленники и торговцы, но был среди них и священник, поп Крыстьо, который учился теологии в Белграде, участвовал в первой Легии и держал с амвона решительные речи против Иллариона в присутствии последнего. Эти трое — Марин, Иван Драсов и поп Крыстьо — были в числе других выбраны в руководство новой организации, сформированной для подготовки населения Ловеча к вооруженному восстанию. Левский оставил их продолжать начатое дело и отправился через горы в Долину Роз, домой. Это было опасно. Здесь его слишком многие знали, а его светлые волосы и голубые глаза привлекали слишком большое внимание. Его прибытие явно не осталось незамеченным, потому что он почти сразу уехал в Калофер. Даже там он не чувствовал себя в безопасности, и его друг Иван Мрахолев устроил Васила на ночлег в местном монастыре у реки — на тот случай, если дома начнут внезапно обыскивать. Иван Мрахолев был возчиком и нанимал у монахинь сарай, где держал лошадей и телеги. Там Левский мог скрываться в то время, как монахини ни о чем не подозревали.

Следующей проблемой было снабдить Левского документом, с которым он мог бы путешествовать по империи, выдавая себя за ее мирного подданного. Друзья уговорили Ивана Фетваджиева, походившего на Левского чертами и цветом волос, отдать ему свой паспорт, после чего Левский и Мрахолев поехали в Казанлык на телеге с товаром. По дороге их остановила группа конных заптий, высланных на розыски Левского. Они прочли запись в паспорте, нашли, что документ в порядке, и разрешили путникам ехать дальше.

Из Казанлыка Левский отправился в Пловдив, посетил Найдена Герова и показал ему воззвание. Деятельность Левского не произвела благоприятного впечатления на Герова. Он не верил в то, что народ может сам добыть себе свободу, и считал, что следует отдавать все силы делам культуры и образования и ждать, пока Россия освободит болгар силой оружия или дипломатии. Последовал новый обмен письмами между Геровым и Христо Георгиевым, 30 мая 1869 года Геров сообщает: «Шесть или семь дней назад Дьякон уехал. Здесь, как и всюду, он показывал воззвание на болгарском языке для болгар и с печатью временного правительства, и другое на турецком языке, для турок, но от обоих у него с собой всего по одному экземпляру, так что он только показывал их, но никому ни одного не оставил. Я их видел. Турецкого прочесть не мог, но болгарское ничего не стоит; это пустое дело, и я опасаюсь, как бы иные простые души не были введены им в заблуждение и сбиты с пути, да еще и других не вовлекли бы в беду. У меня есть и другие опасения. Куда Дьякон ни явится, он всюду просит денег на расходы; будем надеяться, что он не обманывает людей для того только, чтобы выманить деньги».

Еще менее лестен отзыв Георгиева о Левском в письме, написанном в тот же день: «Дьякон — тот человек, что пишет Райнову фальшивые письма, чтобы тот мог препоручить себя хорошим шпионом; Дьякон того же поля ягода и оба они отца родного продадут за деньги».[74]

Переписка Герова с Георгиевым показывает, как углубилась пропасть между «старыми» и «молодыми» и как обострились их отношения с предыдущей осени, когда «молодые» отказались подписать телеграмму, посланную «старыми» Парижской конференции европейских держав. Телеграмма призывала к созданию автономной Болгарии, которой правила бы национальная ассамблея, избираемая в два этапа и ратифицированная султаном. Ее авторы всеми силами постарались подчеркнуть свое высокое положение в обществе и вытекающую отсюда полную непричастность к каким-либо бунтовщическим подстрекательствам, Этим они глубоко оскорбили хэшей, последовал открытый конфликт, и всякое сотрудничество между ними стало невозможно. Левский бесспорно принадлежал к «молодым», но это еще не означало, что все зажиточные люди для него были одним миром мазаны. Он хотел дать каждому человеку возможность участия в своем деле и прилагал большие усилия к тому, чтобы привлечь к делу революции людей, показавших свой патриотизм в делах просвещения и церковной борьбы. Мало того — он говорил с ними не как проситель, а как человек, удостаивающий их неоценимой привилегии.

Геров был готов принять Левского в своем доме и выслушать его, но не более того. К тому же он информировал «старых» о его деятельности. Но среди молодежи Пловдива Левский нашел горстку сторонников; объехал он и окрестные села. В Царацево, например, он остановился у Ивана Атанасова по прозвищу Арабаджия, или аробщик, который приходился ему родней и впоследствии стал одним из самых близких и преданных соратников. Переодевшись возчиком, на серой лошади, нагруженной двумя ящиками мыла, Левский доехал до Перуштицы, где служил учителем Петр Бонев, один из его товарищей по первой Легии. Бонев знал всю молодежь села и без труда подобрал единомышленников для комитета. До этого Бонев учительствовал в Пазардажике, небольшом городке на проезжей дороге София — Пловдив, и смог порекомендовать Левскому подходящих людей и там.

В конце июня Левский решил рискнуть и вернуться в Долину Роз. В самом деле, друзей у него там было больше, чем где-либо, и он успел в известной мере подготовить почву. Сначала он объехал карловские села, а потом, соблюдая осторожность, явился в родной город. Он не посмел остановиться у матери, но устроился в доме Ганью по прозвищу Маджарец, который по его совету сообщил политически сознательной молодежи о приезде друга и устроил собрание за городом.

Местом встречи Левский выбрал поляну у большого ореха в Млатишумке, одном из самых красивых мест во всей долине. Турки туда почти не заглядывали. Местность лежит между речушкой Сулуврач и Старой рекой, которая резво сбегает с гор и несется, перебираясь через пороги. Неподалеку раскинулись виноградники, где зреют душистые гроздья, которые к осени превратятся в божественное золотое карловское вино. Дальше пушистыми коврами, то светлыми, то темными, расстилаются поля пшеницы и высокой конопли; они колышутся и гнутся под порывами ветра. Сбор розы уже кончается, но в долине еще стоит росистая свежесть, как в начале лета. Вокруг царит симфония мягкой синевы и зелени: бесстрастные горы стоят в голубовато-зеленом тумане, над лесами лежат глубокие синие тени, а небо блещет лазурью, какую можно увидеть только в Долине Роз. Всего в двадцати пяти милях к югу, над Пловдивом, солнце слепит и жжет с раскаленного неба, а здесь оно светит еще мягко и ласково, греет тело и веселит душу.

Хорошая погода, красота окружающей природы и предвкушение предстоящего — все это создавало приподнятое настроение у молодых людей, пробиравшихся к Млатишумке через поля и сады. Казалось, что миром правит золотое солнце и что в нем все возможно. Выбравшись из города, участники собрания сели под тенистой липой ждать Левского, который из предосторожности должен был явиться отдельно. Они расположились на теплой земле, вдыхая напоенный ароматами воздух и слушая пение птиц и далекие звуки пастушьего рожка. Внезапно на другом берегу Старой реки показался Левский. Река вздулась — в горах таяли снега — и собравшиеся решили, что один из самых сильных должен перейти на другой берег и перенести Левского через поток на спине, ибо не подобает вожаку мочить ноги. Однако Левский жестом велел им обождать. Он выбрал подходящее место, легко разбежался и как стрела пролетел над водой, сделав шестиметровый прыжок.

Друзья не могли опомниться, а он спокойно сказал: «Идемте» и повел их к старому ореху, стоявшему в глубине леса, среди зарослей орешника и терновника. Все сели и затаив дыхание стали ждать, что скажет им человек, уже успевший стать их героем. Левский объяснил, для чего нужна внутренняя организация, показал воззвание и прочел сербский военный устав. Он рассказал о том, какую роль сыграли в 1862 году в Белграде болгарские добровольцы. Все слушали с горящими глазами, раскрасневшись от возбуждения. Людям казалось, что они становятся выше ростом и сильнее, что могут победить Турецкую империю, что нет такого дела, которого они не могли бы свершить, как бы трудно или опасно оно ни было.

Внезапно послышался скрип и шорох, будто черепаха ползла по гравию. Чары были разрушены, собравшимися совладели тревога и беспокойство, растерянность парализовала их. Может быть, выследили турецкие шпики? Сохраняя ледяное спокойствие, Левский отправился на разведку и обнаружил двух молодых болгар из Карлово. Он приказал держать их в стороне от поляны до тех пор, пока собрание не обсудит, что делать. Оказалось, что непрошеные гости явились в Млатишумку по чистой случайности; увидев собравшихся, они воспылали любопытством и решили подобраться к ним под прикрытием прибрежных кустов и камней. Некоторые из присутствующих считали, что их следует убить из соображений безопасности, но Васил Платнарев, который хорошо знал обоих, предложил поговорить с ними. Дело кончилось тем, что двое молодых людей добровольно присоединились к комитету и даже внесли средства в его фонд.

Собрание снова вернулось к главной теме. Оживленная беседа продолжалась до сумерек, когда Левский закрыл собрание и велел возвращаться в город по двое — по трое разными маршрутами.

На следующем собрании карловчане обсудили вопрос о том, как вербовать новых сторонников, и было решено в качестве ширмы для новой организации устроить философское общество, которое собиралось бы в кофейне. На деле же в философское общество будут принимать только членов революционной группы, давших присягу[75]. После успешного и знаменательного начала организованной работы в родном городе Левский объехал близкие села и организовал небольшие революционные группы и там.

В конце июня, в Сопоте, он впервые оказался на волосок от того, чтобы попасть в руки полиции, что впоследствии стало для него будничным делом. Через шпионов турки узнали, что Левский вернулся в родные края. Решив схватить его во что бы то ни стало, мюдир вызвал к себе жителя Сопота Ивана Цочева, сидевшего в тюрьме за долги, и обещал заплатить за него долг, если тот узнает, где скрывается Левский. Цочев согласился. Вскоре ему удалось выведать, что Левский прячется в саду на окраине Сопота, о чем он и сообщил в конак. Заптии тут же отправились куда было указано и на улице наткнулись на Левского с группой друзей. Остальные убежали, но Левского заптии схватили и уже выворачивали ему руки за спину, когда Левский быстрым как молния движением вырвался, оставив в их руках пиджак, и скрылся за домами. Заптии потеряли его из вида. Вместо разыскиваемого бунтаря они доставили в конак его пиджак, который оказался ценной добычей. Кроме прочего, в его карманах нашли экземпляры воззвания, три паспорта (в том числе паспорт Ивана Фетваджиева) и три восковые печати для заверки паспортов.

Эффект был такой, как будто кто-то пнул осиное гнездо. Вся долина загудела заптиями и солдатами. Мюдир Карлово собственной персоной повел отряд солдат к дому Кунчевых. Гины там не оказалось, не было и Левского, но турки перевернули все вверх дном, проверили даже бочки с вином и поленницу дров. Затем они отправились в дом Андрея Начева, зятя Левского, но и там ничего не нашли. Гина была у своего племянника Петра Фурнаджиева, который праздновал именины, и турки в конце концов узнали об этом и направились туда. Гина вышла к мюдиру, который приветствовал ее без особых церемоний: «Ну, старая ведьма, говори, где твой сын?». Гина как всегда ответила на нападение нападением: «Это вы должны отдать его мне. Вы его выжили из дома и не даете вернуться. Скажите, кому он сделал что плохое, вы заставили его бежать, а теперь спрашиваете у меня, где он!»[76].

Взбешенный мюдир дважды ударил ее по лицу и приказал арестовать. Когда ее вели по улице, она громко протестовала и жаловалась на несправедливость, и он снова ее ударил. Гина терпела стойко: она знала, что чем сильнее разгневается мюдир, тем труднее ему будет найти ее любимого сына. Левский же был совсем близко. Услышав о том, что его ищет мюдир, он тайком пробрался в дом Фурнаджиева и все видел. Бессильный сделать что-либо, он наблюдал за происходящим, подавляя гнев и жалость. Турки отвели Гину под арест в дом православного священника. Как только стемнело, Левский прокрался к дому и постучал в окно. Ему удалось поговорить с Гиной и с несколькими товарищами. Он понимал, что Иван Фетваджиев, паспорт которого попал к туркам, подвергается большой опасности, и собрался в Калофер, чтобы предупредить его. Однако турки опередили Левского.

Несчастный Фетваджиев, который давно забыл о паспорте, плясал на свадьбе, когда его схватили и посадили под арест, а потом отправили в Карлово, где мюдир предъявил ему паспорт и потребовал объяснений. Фетваджиев все отрицал. На следующее утро он предстал пред меджлисом, или местным советом, в котором вместе с турками заседали болгарские чорбаджии. По совету друга, который ночью сумел подобраться к окошку тюрьмы, подкупив сторожевого заптию, Фетваджиев сказал, что месяца полтора назад он ездил по делам в Стара-Загору; там у него сильно заболел зуб, и он целый день пип ракию, чтобы утихомирить боль. На обратном пути в Калофер он был уже настолько пьян, что свалился в канаву, а когда пришел в себя, увидел, что его бумажник вместе с паспортом пропал. Мюдира такое объяснение не устраивало — опережая события, он уже отправил пловдивскому паше донесение о том, что поймал одного из товарищей Левского, который много чего порассказал; теперь же получалось, что мюдир остался с пустыми руками. Он решил заставить Фетваджиева подписать судебный протокол, в котором говорилось, что уже в день ареста он сознался в том, что отдал свой паспорт Левскому. Влиятельные карловские чорбаджии — члены меджлиса потребовали включить в протокол только то, о чем Фетваджиев действительно сказал на суде. Они настояли на своем и протокол пришлось переписывать. Победа была чисто формальной, потому что турки, считая Фетваджиева важной птицей, на следующее утро под конвоем отправили его в Пловдив. Благодаря вмешательству влиятельных друзей и взяткам, которые они щедро давали налево и направо, Фетваджиеву было обеспечено сносное обращение в тюрьме, к нему даже пускали посетителей почти каждый день; однако выйти оттуда ему удалось лишь в конце 1871 года.

Пока суматоха не улеглась, Левский скрывался в горах; некоторые утверждают, что он прятался в Сопотском монастыре, в котором была монахиней его тетка Кристина; под своей кельей она устроила тайник для беглеца.

Из Сопота Левский отправился в Дыбене, к учителю Лило, своему старому другу. Они проговорили всю ночь, а наутро Левский, который не спал уже несколько ночей подряд, решил выспаться. Не успел он лечь, как в деревню ворвался отряд турок. Оказывается, доносчики заметили Левского по дороге. Майка подошла к дому Лило. Испуганный учитель выслал к туркам двоюродного брата, а сам пошел будить Левского. «Нас предали!» — только и мог он сказать. Левский быстро принял решение. «Бери ружье, — сказал он, — будем прорываться силой». (У Лило в шкафу было спрятано ружье).

Но через минуту Левский нашел другой выход, гораздо лучше первого. Он знал, что заптии не откажутся от угощения, хотя и посланы по службе, и велел Лило принять турок с подобающими церемониями, а сам тем временем переоделся. Заптии уже уселись и принялись за щедрое угощение, когда мимо них прошел крестьянин с повязкой на глазу; да ковылял, тяжело опираясь на палку, и бормотал о том, как еще далеко до Сопота, где живет доктор Кокошков. Только после того, как все было съедено и выпито, один из заптий спохватился — может быть этот пастух и есть «баш-комига», главный бунтовщик, которого велено схватить. Лило принялся уверять турок, что этого не может быть, однако заптии вскочили на коней и помчались к Сопоту, а за ними последовал встревоженный Лило, чтобы увидеть, что станет с «пастухом».

Однако Левский снова успел переодеться. Надев тюрбан и феску, с кадушкой брынзы на плече он спокойно отправился на карловский рынок. Заптии перекрыли все дороги из Сопота, а Левский к этому времени уже был в Карлово. Не обнаружив Левского в Сопоте, Лило тоже отправился в Карлово и принялся наводить о нем справки, но безрезультатно. Увидев отряд заптий, въезжавших в город по сопотской дороге, учитель подумал: «Его поймали!» и от испуга чуть не потерял сознание. В эту минуту мимо него прошел турок, согнувшийся в три погибели под тяжестью кадушки с брынзой; он толкнул Лило локтем под ребро и сказал по-турецки: «Эй, гяур, дай пройти человеку!». Лило почтительно уступил дорогу турку и вздохнул с облегчением.

Через несколько дней турки сняли осаду, и Левский собрался в Пловдив. Он дерзко решил ехать вместе с тем самым отрядом, который был прислан из Пловдива взять «баш-комиту» живым или мертвым. Чтобы узнать, когда отряд поедет обратно, Левский явился в конак под тем предлогом, что ему нужно посоветоваться с кади о тяжбе. Он знал, что кади в конаке нет, и тихо сидел в укромном уголке, пока не узнал все, что нужно, после чего сказал: «Я приду в другой раз!» и вышел на улицу[77].

В назначенное время отряд выступил из Карлово. Левский выехал следом. Он был одет торговцем и укрывался от солнца большим зонтом. Когда отряд остановился на отдых, он сделал то же самое, и никто не обратил на него ни малейшего внимания. Возле села Чукурли им навстречу попался Иван Грозев, друг Левского, направлявшийся в Карлово. Узнав Левского, он пришел в ужас и начал ругать его за неосторожность.

— Не бойся, — отвечал ему Левский с улыбкой, — на дороге теперь чисто.

— Чисто? Теперь? Дьякон, да ты что, спятил? — сердито воскликнул Грозев, указывая на турок.

— Пока я с ними, я в полной безопасности… Кому придет в голову подозревать меня? Они все уверены, что я прячусь где-нибудь в мышиной норе[78].

Под такой охраной Левский благополучно прибыл в Пловдив, где счел необходимым навестить незадачливого Фетваджиева, который из-за него попал в тюрьму.

«Прошло много времени, — рассказывает Фетваджиев, — я сижу в тюрьме. В какой-то мере я к ней привык. Почти каждый день ко мне приходит кто-нибудь из калоферцев. Однажды рано утром меня вызвали, кто-то пришел меня навестить. Подхожу к толстой деревянной решетке и что же вижу? Передо мной с самым невинным видом стоят Левский и Иван Мрахолев, с ними надзиратель албанец Мустафа-чауш, который очень хорошо говорит по-болгарски. У меня отнялся язык. Друзья передали мне белую булку и винограду и сказали, что мне посылают привет из Калофера. Левского будто и не касалось, что он находился в Пловдивской тюрьме. Он был одет в хороший европейский костюм с чистым белым воротничком — прямо купец из Куршум-хана. Мы еще немного поговорили и они ушли. И им, и мне многое хотелось сказать, но Мустафа-чауш глядел во все глаза и наострил уши. Мы объяснились взглядами…»[79].

После Пловдива Левский без особых приключений объехал Чирпан, Стара-Загору и Сливен. В двух последних городах у него были давние знакомые и друзья, и там была хорошая почва для создания революционных комитетов. Потом он пустился обратно в Румынию через Стара-Планину, возможно, через Елену, Тырново и окрестные села, Габрово, Трявну, Севлиево, Ловеч, Плевен и Никополь. 26 августа он пересек Дунай и благополучно прибыл в Тырну-Мыгуреле.

За эти месяцы его взгляды претерпели определенные изменения. Несмотря на то, что идея создавая комитетов встретила поддержку, ему пришлось проститься со всякой надеждой на скорое восстание. В осторожном письме Хитову от 5 сентября Ковачев замечает: «Левский вернулся с ярмарки. Я спрашивал его о скотине; оказалось, что она худа и ничего не стоит, и он хочет дать ей перезимовать и уж потом, по весне, употребить, как ему покажется выгодно»[80].

Отдельные группки революционеров, разбросанные здесь и там, еще не составляют революционной ситуации, как бы ни был высок их дух. Преобладающая масса народа не готова пойти далее жалоб и недовольства, не выходящего за стены дома. Большинство, особенно крестьяне, смотрят на жизнь фаталистически, считая свое рабское положение наказанием божьим за грехи и придерживаясь линии наименьшего сопротивления. Маленькие группки революционеров, разбросанные по всей стране, служат дрожжами, но немало времени пройдет, пока начнет бродить вся страна. А до тех пор любая попытка восстания может принести только кровопролитие и ненужные страдания народу, которому и без того выпало слишком много мук. По своему недавнему опыту Левский знал, что на это уйдут не недели или месяцы, а годы долгого, упорного труда, чреватого опасностями и препятствиями. Город за городом, село за селом, дом за домом, душа за душой — вот как следует создавать комитеты и приготовлять людей для революции психически и материально. Центр тяжести этой работы следует перенести из Бухареста в Болгарию. Конечно, эмигрантам предстоит сыграть важную роль. Нужно доставать оружие, печатать газеты и воззвания, вести переговоры с правительствами других государств. Для всего этого наиболее пригодны те, кто живет в Румынии, в условиях сравнительной свободы; их нужно убедить, перетянуть на свою сторону, но самое главное будет решаться в самой Болгарии Вернувшийся в Румынию Левский уже не был младшим лейтенантом, почтительно просившим разрешения у старших по рангу. Это был вождь, который не просит, а требует, потому что чувствует себя уполномоченным говорить от имени всех тех, кто готов рисковать жизнью за свободу на передовой линии — в Болгарии.

Глава шестая

Всякое начало трудно

Лучше в ад с мудрым, чем в рай с дураком

Убедить эмигрантов в своей правоте оказалось труднее, чем организовать комитеты в условиях постоянной опасности.

Касабов был поглощен новым увлечением: мадзинизмом; его привлекали не столько принципы Мадзини, сколько ореол завоеванного им престижа; кроме того, им двигала личная склонность рассчитывать на помощь с Запада, а не от России. Болгарские революционеры с пристальным интересом следили за борьбой народа Италии за объединение своей страны и ее независимость. Самого Мадзини уважали, им восхищались, группа болгар-добровольцев уехала в армию Гарибальди. В 1869 г. «Народност» начала использовать выражение «Молодая Болгария», подражая «Молодой Италии» и «Молодой Европе» Мадзини, а в апрельских номерах публиковалась серия статей под рубрикой «Мадзиниана», переведенных для «Молодой Болгарии» из «Нойе Фрайе Прессе». Касабов надеялся создать «Молодую Болгарию», которая стала бы частью «Молодой Европы», однако, как бы ни были притягательны имена двух итальянских революционеров, за пределами узкого кружка ближайших друзей Касабова его почти никто не поддержал.

В мае 1869 г., ничтоже сумняшеся, он отправил Теофана Райнова, принимавшего участие в успешном походе Гарибальди 1862 года на Неаполь, вместе с одним из бывших членов Тайного центрального комитета в Западную Европу — найти Мадзини и установить с ним связь. Делегаты в конце концов отыскали Мадзини, и когда итальянский революционер понял, что никаких приготовлений «Молодая Болгария» не сделала и ни на какую помощь извне она рассчитывать не может, он посоветовал отложить вооруженное восстание и взяться за его подготовку, для чего поднять революционный дух народа в городах и селах, отыскать пути и способы организации дискуссий и митингов, создать серьезный орган печати и установить хорошие отношения с народами соседних стран, поскольку разобщенность может быть на руку только туркам.

В июле делегация вернулась в Бухарест. Ее отчет о поездке вызвал большой интерес как у немногочисленных болгарских мадзинистов, так и у всех завсегдатаев «Братской любви»; великому итальянцу было послано письмо от имени членов читалишта, вероятно, составленное Касабовым. Однако позднее в том же году Касабов отошел от политической деятельности и принял румынское подданство. В румынских газетах появилось сообщение, что впредь он будет именоваться Ианом Касабияну, вызвавшее едкие комментарии левых эмигрантов.

К тому времени, когда Левский вернулся в Румынию (в конце августа), оживление вокруг Мадзини и мадзинизма уже улеглось. Шли приготовления к первому собранию вновь образованного Литературного общества[81], которое должно было составить болгарскую конституцию. Левский на нем не присутствовал, хотя подписал полномочия Д. Ценовича и Л. Каравелова, которые участвовали в собрании как представители болгарской колонии в Бухаресте.

Оказалось, что весьма немногие эмигранты готовы пересмотреть свой образ мыслей и всерьез поддержать Левского. Касабов отошел от политики; Ботев занял должность учителя в Измаиле и жил слишком далеко. Только у Димитра Ценовича и Любена Каравелова, недавно прибывшего из Сербии, он нашел сочувствие.

Каравелов был почти на год старше Левского. Он родился в Копривштице, исключительно красивом городе с чисто болгарским населением; турки были лишь формально представлены конаком. Ведущие торговцы Копривштицы были весьма зажиточны; их дома считались одними из самых красивых во всей Болгарии и были полны предметов, привезенных из-за границы, а в отделке хозяева подражали тому, что видели в чужих странах. Здесь никто не удивлялся, попав в гостиную, расписанную картинами египетских пирамид или итальянских пасторальных сцен, в которой английские фарфоровые тарелки соседствовали с традиционными болгарскими медными блюдами, коврами и подушками. Народ в Копривштице был мыслящий, передовой, хорошо информированный о том, что происходило в мире, и принимавший близко к сердцу вопросы просвещения.

Каравелов, исключительно талантливый поэт, писатель и публицист, одинаково хорошо владевший болгарским, русским и сербским языками, принадлежал к интеллигенции, получившей образование в России. Был он высок, слегка сутул, с широким лбом, черными сверкающими глазами, волнистыми черными волосами и длинной бородой. В одежде он был небрежен, а по характеру нервен и раздражителен, но полон сострадания к несчастным, интересный собеседник, остроумие которого подчас переходило в жалящий сарказм. Он был старшим и слегка избалованным сыном зажиточного прасола, потерявшего большую часть своего состояния с окончанием Крымской войны. После спокойного и счастливого детства в Копривштице Каравелов в возрасте пятнадцати лет был отдан в греческую школу Пловдива учиться языку, необходимому в торговых делах. Здесь он познакомился с национальным вопросом в его самой острой форме — как в грекофильской семье чорбаджиев, у которых жил, так и в школе, где запрещалось говорить по-болгарски и где товарищи и учителя заставляли болгарских подростков стыдиться своего происхождения. Между болгарскими и греческими учениками часто случались драки. Слабое знание языка мешало Каравелову учиться, но педагоги-шовинисты не делали никаких скидок и постоянно били за плохие отметки. Неудивительно, что Каравелов возненавидел школу и после двух лет мучений перешел к Найдену Герову, у которого в то время была болгарская школа.

После тихой Копривштицы Пловдив с его турко-греко-армянским населением казался Каравелову чем-то вроде международного метрополиса; здесь он впервые увидел, как роскошь и распущенность богатых соседствует с жалкой нищетой городской бедноты, которая жила в таких трущобах, что попадая на окраину, человек был вынужден зажимать нос. Хотя сам он происходил из семьи, которая ни в чем не нуждалась, его симпатии находились на стороне тех, кто ничего не имел, и были тем сильнее, что бедняки меньше страдали грекоманией, которую он так возненавидел.

Вскоре отец Каравелова решил, что купца из сына не получится, и отдал его учеником к суконщику в Андрианополь. Там Каравелову приходилось по шестнадцать часов в день сидеть по-турецки и класть шов на толстое сукно, надев наперсток на палец; чувствовал он себя не лучше, чем в греческой школе в Пловдиве. После шести месяцев ученичества мастер выставил его, сказав, что портного из него не выйдет, и Любен вернулся в Копривштицу. Отец стал брать его с собой в торговые поездки. Так Каравелов увидел и узнал свою страну; его национальное сознание пробудилось еще в школе, и теперь он начал записывать народные песни и поговорки. В 1857 г. Каравелов едет в Москву, чтобы поступить в Военную Академию, однако не принят по возрасту. Он становится студентом филологического факультета университета и получает стипендию Славянского комитета — организации главным образом славянофильской[82], созданной для того, чтобы противостоять западному влиянию на Балканах. После Крымской войны европейские страны предпринимали целенаправленные усилия для того, чтобы уменьшить русское влияние на Балканах, для чего посылали туда протестантских и католических миссионеров, а русские в ответ на это стали приглашать больше болгар на учебу в Россию.

Теперь главный интерес Каравелова составляет литература. Еще в Пловдиве он прочел немало русских и сербских книг, а в Москве пишет статьи по болгарскому фольклору для славянофильской печати и публикует книгу о поговорках и пословицах, о народных обычаях и песнях своей страны. Он печатает и собственные рассказы, сюжеты которых чаще всего связаны с борьбой болгарского народа за свободу или показывают его жизнь. Его по-прежнему интересуют социальные вопросы. Первые годы, проведенные им в России, — это годы, непосредственно предшествующие отмене крепостного права, и он испытывает сильное влияние русских революционных демократов — Герцена, Белинского, Чернышевского и Добролюбова. Он не пришел к социализму, в отличие от Ботева, но связи с русскими революционерами навлекли на него подозрения царской полиции.

В 1867 г. назревает война между Сербией и Турцией. Каравелов едет в Белград в качестве корреспондента нескольких русских газет. Далеко не будучи убежденным славянофилом, он все же уверен, что будущее Балкан — в федерации балканских стран, и оказавшись в Сербии, принимает участие в деятельности Омладины — либеральной оппозиции. В то время, как официальные сербские круги стоят на позициях шовинизма, Омладина считает, что какую бы форму ни приняла будущая федерация, она станет союзом двух равноправных и независимых народов, а не присоединением Болгарии к Сербии.

Связи Каравелова с Омладиной и критические замечания по поводу политики сербского правительства, проскальзывавшие в его статьях для русской прессы, привлекли к нему враждебное внимание сербских властей, и в 1868 г. он был вынужден перебраться в Нови-Сад — главный город Воеводины, входившей в состав Австро-Венгрии. Нови-Сад был в то время подлинным центром политической и культурной жизни Сербии. Здесь выходило больше газет, чем в каком-либо городе страны, имелось несколько книжных магазинов, театр, библиотека и так далее; Светозар Милетич, руководитель Омладины, а вместе с ним некоторые ведущие писатели и публицисты, превратили Нови-Сад в свою штаб-квартиру. Такое окружение как нельзя более устраивало Каравелова-радикала и Каравелова-писателя.

Каравелов знал сербский язык еще со времен невеселого житья в Пловдиве и вскоре овладел им настолько, что продолжал литературную карьеру на этом языке и играл важную роль в развитии реализма в сербской литературе. Его связи с Сербией еще более упрочила женитьба на Наталии (Нате) Петрович, с которой он познакомился случайно; спасаясь от тайных агентов сербской полиции, он попросил убежища в домике на окраине Белграда. Хозяйка дома — молодая вдова с волосами черными и блестящими, как вороново крыло, не выдала незваного посетителя полиции. Случайное знакомство переросло в тесную дружбу и завершилось браком. Брат Наты был профессором, автором первого сербско-французского словаря, но сама она была неграмотна и до конца жизни так и не научилась читать. Это не мешало ей быть умной и энергичной женщиной, интересоваться политикой и безгранично верить в мужа, которому она всеми силами помогала во всех его начинаниях, зачастую при весьма трудных обстоятельствах.

После убийства князя Михаила Каравелова арестовали по подозрению в соучастии и содержали сначала в крепости Петроварадина, а затем в Будапеште. В январе 1869 г. суд решил прекратить дело и Каравелова выпустили. Он вернулся в Нови-Сад. Омладина встретила его как великомученика и задавала в его честь банкеты; правительство Сербии разрешило ему вернуться в страну. К несчастью, пребывание в тюрьме лишило Каравелова возможности посылать корреспонденции в русские газеты, что доставляло ему средства к существованию, и он оказался в чрезвычайно стесненных материальных обстоятельствах. Именно в это время «Добродетельная дружина», не понимая, насколько радикальны взгляды Каравелова, предложила ему редактировать свою газету «Отечество». До этого она уже обращалась к другим кандидатам, но безуспешно, и остановилась на Каравелове не без колебаний; Христо Георгиев даже написал Найдену Герову, прося у него совета, и тот ответил, что взгляды Каравелова могут оказаться чересчур крайними, на что Георгиев заметил, что Каравелова возьмут, чтобы заполнить брешь на первое время, пока не найдут кого-либо подходящего. Каравелов со своей стороны видимо не вполне понимал, насколько консервативна «Добродетельная дружина» и ее газета, ибо предложение принял и в мае 1869 г. переехал в Бухарест. Прошло немного времени, и недоразумение стало явным. Каравелов отказался от обязанностей редактора и написал возмущенное письмо Христо Георгиеву, в котором заявил, что не намерен продавать душу за деньги и что есть вещи дороже денег, положения, медалей, счастья и даже самой жизни. Георгиев со своей стороны написал Герову: «Каравелов оказался еще хуже, чем вы дали мне понять».

После этого неудачного начинания Каравелов решил издавать собственную газету, оппозиционную группировке «старых», и поехал в Одессу, рассчитывая получить поддержку тамошних болгар. В конце лета 1869 г. он вернулся в Румынию, а в ноябре начал издавать газету «Свобода», цель которой была «защищать болгарские интересы и показать болгарскому народу путь к моральному совершенствованию и политической независимости»[83].

Будучи выдающимся писателем и публицистом, Каравелов вскоре завоевал авторитет среди «молодых». Ненависть к царизму и сочувствие всем угнетенным отдалили его от «Добровольной дружины» и ее богатых русофилов, а убежденность в том, что от турок добра ждать нечего, вылилась в протест против всяческих компромиссов. «Спасение Болгарии наступит только, когда турка, чорбаджию и попа повесят на одной осине; другого избавления нет», — писал он.

Политические взгляды Левского и Каравелова были весьма близки. Они начали работать вместе, хотя были совершенно разными людьми с разным прошлым и с самого начала поняли, что по некоторым вопросам единодушие между ними невозможно. Левский был личностью чрезвычайно цельной, он безоговорочно посвятил себя делу свободы и революции, не сомневался в себе и в правильности избранного им пути, был спокойным и хладнокровным практиком, не знавшим отчаяния, обладал идеальным душевным равновесием и не терялся в любой, самой кризисной ситуации. Каравелов был личностью более сложной. Он с высоким стоицизмом переносил хронические лишения, был приветлив и сердечен с друзьями, которых имел множество, но часто становился жертвой вспыльчивости, депрессии и сомнений. Он не всегда умел сочетать теорию и практику или довести проблему до логического конца и никак не мог сделать выбор между литературой и революцией. Ко времени знакомства с Левским он начал считать, что революция важнее, хотя проблемы просвещения, философии и духовной свободы еще занимали его воображение. Еще в Сербии он писал, например: «Новейшая наука доказала, что только просвещенное государство может быть великим, ибо просвещение — та великая сила, которая побеждает все, что чуждо гуманности и цивилизации». В первом номере «Свободы» он заявляет: «Только люди слепые и непросвещенные позволяют водить себя за нос», а в январе 1870 г. делает обобщение: «Для нас без свободы нет просвещения, а без просвещения — свободы». Однако еще через шесть месяцев он пишет: «Революция, революция и революция — вот в чем наше спасение». А несколько лет спустя снова указывает на просвещение как на главное условие освобождения.

Левский восхищался интеллектом Каравелова и энциклопедической широтой его знаний; он всегда высоко ценил образование и даже сделал взнос из своих скромных средств в фонд Литературного общества. Но для него не было сомнений, что основа всему — политическая свобода и что достичь ее можно только путем революции. Главным и достаточным условием освобождения он считал создание внутренней организации. Он не отказался бы принять помощь «даже от дьявола», если ее дадут без обременительных условий, но такая помощь могла быть только случайной. Каравелов же, связанный с Сербией множеством дружеских и семейных уз, считал, что без помощи! Сербии не может быть успешной революции в Болгарии, а пределом мечтаний представлялась ему федерация южных славян: «Для нас, болгар, есть только одно государство и только одна личность, с которой мы можем поддерживать дружеские отношения; это государство — Сербия, и этот человек — князь Михаил Обренович. Без Сербии Болгария не может существовать, как и Сербия не может существовать без Болгарии»[84]. Дружба с Сербией — через князя Михаила или без него — оставалась краеугольным камнем политики Каравелова; когда-то он возлагал на князя большие надежды, ошибочно полагая, что тот не разделяет шовинизма своего правительства, но в целом Каравелов был республиканцем, хотя не столь последовательным, как Левский, для которого монархия в любой форме была анафемой.

Оба они любили свою родину, свой народ той любовью, выше и дороже которой ничего не бывает; но и в этом отличались друг от друга. Любовь Каравелова была любовью изгнанника, десять лет не видевшего родных краев, полного сострадания к своему истомившемуся народу и готовности ему помочь. Изгнание не погасило в его душе воспоминаний о стране и ее народе; он берег их как святыню и претворял в перлы литературы, такие, как «Болгары старого времени», где нарисовал живые и яркие картины родной Копривштицы, а прототипами для главных действующих лиц выбрал собственного деда и деда Найдена Герова. Однако было в его отношении к родине нечто «отстраненное». От этого его любовь была не меньше, а может быть, даже сильнее; но оторванность от народа не позволяла ему верить, что этот народ способен добыть себе свободу без помощи соседних государств и болгар, живущих за границей. Он не мог полностью согласиться с Левским в том, что движущая сила революции — народ, и отводил важную роль сильной личности, вождю. В Левском он видел именно такую личность, человека цельного и отважного, который не только выработал смелый план, но и начал не без успеха претворять его в жизнь.

У Левского была иная точка зрения. Он никогда не покидал Болгарию больше, чем на год; корнями он был прочно связан с ней, не знал колебаний и сомнений, и в его любви не было ностальгии. Он любил народ, людей, потому что был одним из них, и они были ему близки и понятны, как члены родной семьи. В своей собственной жизни он прошел все фазы жизни нации: стремление к просвещению, Легии, четы, комитеты; побывал и священником, и учителем, и солдатом, и гайдуком, и революционным организатором. Он не видел качественной разницы между массой народа и ее вождями. Вожди должны выражать внутренние стремления и убеждения народа. Каждый век, каждый кризис выдвигает своих вождей, они приходят и уходят, но главное — это народ, и ему принадлежит вся сила и вся прозорливость; Левский чересчур хорошо видел слабости народа и все же верил, что в конечном счете он сумеет решить свою судьбу.

И Левский, и Каравелов стояли гораздо левее большинства эмигрантов. Каравелов по собственному опыту знал, что значат преследования полиции в России и — особенно — в Сербии, и понимал, что освобождение от турецкого господства и даже конституция еще далеко не гарантируют свободу. Левский также не был просто националистом; он искал такой революции, которая наряду с национальной независимостью принесла бы социальную справедливость. Их объединяла любовь к простым людям и убежденность в том, что четы отжили свое и самый верный путь — создание внутренней революционной организации. Но полного единодушия они достичь не могли, потому что подходили к проблеме по-разному. Каравелов, отношение которого к народу все же было слегка покровительственным, считал, что организационный центр движения должен находиться в Бухаресте, среди эмигрантов, как и ранее, в то время как Левский хотел перенести его в Болгарию, где жили и работали рядовые члены организации.

Девять месяцев Левский пробыл в Румынии, пытаясь убедить эмигрантов объединить свои отдельные фракции в единый фронт. Время проходило в бесконечных дискуссиях, ему приходилось отстаивать долгосрочные планы создания сети революционных организаций внутри страны, отражая и нападки дуалистов, и атаки хэшей, предпочитавших годам подготовительной работы бессмысленную гибель в плохо подготовленном и обреченном на провал бунте, и от возражений тех, кто, как Каравелов, придавал первостепенное значение помощи Сербии и созданию балканской федерации.

Так прошла еще одна скудная зима в Румынии. Весной брат Левского Христо умер от туберкулеза — профессионального заболевания хэшей. Сдерживая боль, Левский сделал следующую запись в дневнике: «В Бухаресте, 1870, мой брат Христо умер 9 апреля в 11.30 утра по европейскому времени»[85].

Той же весной родилась новая организация эмигрантов: Болгарский революционный центральный комитет во главе с Каравеловым. Первое сообщение о нем появилось 17 апреля 1870 года. «Свобода» опубликовала заявление нового комитета, осудившее болгарскую колонию в Браиле за приветственную телеграмму турецкому правительству по поводу того, что султан подписал, наконец, ферман о создании независимой болгарской экзархии. Через несколько месяцев была составлена программа Болгарского революционного комитета, впервые опубликованная в русском эмигрантском журнале «Народное дело» 1 августа 1870 г., а затем и в «Свободе» — 14 октября 1870 года:

«Мы боремся с двумя врагами; один наш враг политический — это правительство Турции; другой духовный — это греческое духовенство.

Турецкое правительство с его башибузуками и греческое духовенство с его попами и монахами убивают в болгарском народе всякое прогрессивное движение, всякое народное и человеческое проявление, которые способствуют народу в достижении лучшей, свободной жизни.

Каждому известно, что до недавнего времени греческие монахи, попы и архиереи при помощи Али-паши, великого визиря Турции, закрывали болгарские и боснийские школы, а учителей ссылали в Диарбекир на заточение. Но болгарский народ восстал против этих духовных дармоедов и прогнал их со своей земли без шума и кровопролития.

Один из наших врагов погиб; настал черед другого.

Теперь наша святая обязанность в следующем: очистим свою землю от правительственной и чиновничей нечисти и обеспечим народную, политическую и социальную свободу.

Болгарский народ — народ демократический, он не разделен на секты, среди него нет аристократической знати, этого ни на что не нужного общественного элемента; и потому мы желаем видеть в своем отечестве выборное правительство, которое исполняло бы волю самого народа.

Мы желаем жить дружественно со всеми нашими соседями, и особенно с сербами и румынами, которые отчасти сочувствуют нашим стремлениям, и желаем составить с ними южнославянскую или дунайскую федерацию свободных земель.

Мы желаем, чтобы земля, населенная болгарами, управлялась по-болгарски, т. е. сообразно нравам, характеру и обычаям болгарского народа, а земли, населенные румынами, сербами и греками, управлялись бы сообразно с характером румынского, сербского и греческого народа. Пусть всякая народность и всякий народ смотрит за своей свободой и управляется по своей собственной воле. Но в то же самое время мы желаем составить между собой и родственными нам народами и соседями единое целое, подобное швейцарскому союзу.

Мы не желаем чужого, т. е. того, что не наше, но не желаем и отдавать свое другим.

Мы не претендуем на историческое, каноническое, коронное или религиозное право и потому предоставляем самому народу решить свою судьбу и объявить, к какой части союза он хочет присоединиться: к сербской ли, болгарской, румынской или греческой; следовательно, у нас не может быть и вопроса о границах.

Мы желаем для себя свободы народной, свободы личной и свободы религиозной, словом, свободы человеческой, и потому желаем такой же самой свободы нашим друзьям и соседям. Мы не желаем владеть другими, и потому не позволим, чтобы другие владели нами!

Мы будем употреблять против турецкого правительства те же мирные средства, которые употреблялись против греческого духовенства. Только в самом крайнем случае мы прибегнем к оружию, огню и клинку.

Мы не желаем иметь дела ни с одним деспотическим правительством, пусть даже это правительство составлено из наших родных братьев; нашими союзниками должны быть лишь народы порабощенные и измученные тяжким трудом и нищетой, как и мы сами.

Мы причисляем своих чорбаджиев к своим врагам и будем преследовать их повсюду и всегда!

1870, 1 августа».

Осенью 1870 года Каравелов издал исправленный и дополненный текст программы в виде брошюры. Она была озаглавлена «Болгарский голос» [86]и местом издания указывала Женеву, хотя на самом деле печаталась в Бухаресте. Брошюра начиналась стихами:

Теки, теки, кровь сиротская,

Пади, пади, роса кровавая,

Расти, зрей, жажда отмщения!

В нее было включено похвальное слово свободе и человеческому достоинству. Она шла далее первоначальной программы и была ближе к позициям Левского, ибо уже не упоминала о мирных средствах борьбы и открыто говорила о необходимости внутреннего приготовления. Общий тон брошюры был республиканским, хотя она еще проповедовала балканскую федерацию.

До сих пор неясно отношение Левского к новому комитету. Из его писем видно, что комитет далеко не удовлетворял его как организация и он не считал себя обязанным просить его согласия прежде, чем действовать по собственной инициативе. Такая позиция человека, верного принципу дисциплины, заставляет предположить, что он или не был членом комитета — что мало вероятно в свете его последующей переписки с Каравеловым, — или что этот комитет был аморфной организацией с туманными целями и был создан скорее для пропагандных целей, нежели для роли генерального штаба подпольного движения. Каравелов более, чем кто-либо из эмигрантов, мог понять Левского, но очевидно этот последний считал, что публицист ничем не отличается от прочих эмигрантов. Своим пребыванием в Румынии Левский не был доволен. Его раздражало покровительственное обращение интеллигентов и тошнило от мелких эмигрантских дрязг. Своими впечатлениями он делится в следующем более позднем письме:

«Друг! Спрашиваешь, знаю ли я тебя. Как не знать! И вас, и господина Панайотова, Райнова, Живкова, Кыршовского, Д. Ценова, Каравелова и пр., и пр. Ведь я нарочно приехал из Болгарии представить вам народное мнение людей и простых, и ученых. Не вы ли, вышеименованные, потом целый год давали о том свои мнения? Помните ли вы все свои слова, какие я взял на заметку и против каких возражал? Поглядите и на то, каковы были вы и раньше, с начала своих дел в Валахии, и по сей день — кто бы с кем ни взялся работать, дело ползет, как лягушка по пахоте; а то еще: такой-то ведет сербскую политику, и с ним работать не надо, а другой — русскую, а третий — турецкую; да еще обнародуют в газетах один против другого, а тот про первого; наши болгары зовут это говном и помоями. Я эти комедии почти год смотрел и сколько раз вам говорил: нет людей в Валахии, да собрался и вернулся в Болгарию»[87].

«Брат! Как смутили меня тамошние ваши дела и как вышло, что мне ничего не остается, потому что там среди всех вас я выхожу глупее всех, и договориться никак невозможно, и потому путь мой — вернуться в Болгарию и работать сколько хватит ума, а если кому из вас захочется идти с нами, пускай сам скажет, и мы его примем…»[88].

27 мая 1870 г. Левский отряхнул со своих ног прах Румынии и вернулся в Болгарию. Несмотря на все трудности и постоянную опасность, здесь он был счастлив и спокоен.

Загрузка...