Чисто народный человек приносит в жертву все, и себя тоже.
Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества.
Лучше враг умный, чем друг безумный
Нет хуже дела, чем упрямство
Человек крепче камня и слабее яйца
Именно в это время, когда решения общего собрания и устав подняли всю организацию на новый, более высокий уровень, Левский оказался перед новой угрозой, на вид незначительной, но в действительности коварной, как раковая болезнь.
Перед отъездом в Румынию Левский предупредил Общего, чтобы тот ничего не делал по собственной инициативе и ждал в Тетевене, когда делегаты вернутся из Бухареста. Но Общий, человек самонадеянный и упрямый, нарушил инструкции Левского, и пока Апостол находился в Румынии, совершил целый ряд опрометчивых и вредных поступков.
В первом же письме Каравелову, написанному через несколько дней после возвращения из Бухареста, Левский сообщает:
«Димитра Общего лишим его службы по неспособности, в тех местах, где ему было отведено, уже готовы и составлены частные комитеты, их надо только наблюдать и подталкивать в работе, да время от времени давать отчет. Он нарушил свои границы, и по своему, как я смотрю, естественному характеру, много хвалится и премного лжет, перед соучастниками-то ладно, но он и по пивным говорил: эй, Братья! покупайте оружие, да знайте, что летом что-то будет! Он и врал людям: будто перевез тысячу тысяч винтовок, и слово за слово, дошло и до Правительства (турецкого); узнали его имя, и на каком коне ездит, и теперь это оружие ищут где ни попадя. Правительство одело людей в болгарскую одежду, и они показываются в разных местах и говорят, что они — люди народные и посланы будто из Валахии искать Димитра Общего и пр. Приехали и люди из тех мест, где ему было отведено, члены народной работы, и говорят: Д. Общего из наших мест убирайте, и писаря его тоже! Иначе не станем работать! — Вот что застал я в Болгарии!
Да про Д. Общего я в свое время говорил, что он к этой работе негоден, а годен только водить его за собой, но некоторые (из Ц. комитета в Ловече) настояли по высшегласию, он и остался»[191].
В отсутствие Левского Общий сумел укрепить свои позиции в Охрание и приобрел значительное влияние на местные комитеты в этом районе. Подстрекаемый Общим, Тодор Пеев обратился к Левскому с настоятельной просьбой дать им обоим мандат для работы в Македонии; Левский отказался. О вреде, который успел нанести Общий, свидетельствует и тот факт, что Пеев в ряде писем возражал против проведения общего собрания в Болгарии. Известный успех собрания в Бухаресте ничуть не поколебал убежденности Левского в том, что следующее собрание должно состояться в Болгарии. В Бухаресте внутренняя организация была представлена куда слабее, чем следовало, и Левский считал, что новое собрание, на котором будет присутствовать по два делегата от каждого комитета, укрепит организацию и даст новый стимул к работе. Против этого возражали только в Орхание. В своем первом письме Пеев выдвигал этому ряд причин: убийство дьякона Паисия создало неблагоприятные условия для такого собрания; все и без того полностью доверяют Центральному комитету и еще одно собрание не нужно. Эти доводы явно не произвели на Левского никакого впечатления, потому что Леев снова пишет ему, на сей раз приводя новый аргумент: некоторые члены организации сильно преувеличили проделанную комитетами работу, чтобы произвести впечатление на народ, и если созвать собрание, правда выплывет на свет!
«Кроме преувеличений, немало есть такого, что наши люди, как например Общий, сказали так, а на собрании окажется иначе; стоит один раз показаться лжи, народ станет пристально и внимательно на все смотреть и спрашивать, а может лишить своей веры и саму истину. Потому именно следует остеречься с самого начала. Но при всем том мы не можем укорить брата Общего, потому что только таким способом он сумел довольно разжечь народ…»[192].
Положение вещей, открывшееся в письмах Пеева, было чрезвычайно тревожным. Общий не только вел себя с полной безответственностью, в нарушение всех инструкций Левского, но и приобрел такое влияние в Орхание, что даже Пеев, самый умный и образованный работник этого района, был готов принять, а значит, и проводить, его оппортунистическую политику лжи и обмана. Для Левского создавшееся положение лишь послужило новым доводом в пользу общего собрания, которое следовало созвать как можно скорее, чтобы оно осудило такие методы работы и положило им конец. Но на практике созыв собрания представлял огромную трудность, а растущая бдительность полиции делала его невозможным.
Левский не позволял, чтобы беспорядки в Охрание отвлекали его от повседневной работы, т. е. от поездок по комитетам и сбора денег, но создавшееся положение представляло потенциальную угрозу для всей организации, и нужно было принимать какие-то меры. Левский подошел к новой проблеме хладнокровно и осторожно; меньше всего ему хотелось накалять страсти. Сначала следовало повидаться с самим Общим, выслушать, что скажет он сам, и поговорить с ним по-дружески. Вскоре после возвращения из Румынии Левский вызвал в Ловеч всех, у кого были мандаты для работы в разных районах, в том числе и Общего. Нужно было рассмотреть работу и финансовое положение комитетов, принять присягу их представителей согласно новому уставу и выдать им новые мандаты, заверенные новой печатью. По его вызову приехали все — кроме Общего; позднее он объяснил это тем, что был обижен, потому что Левский не взял его с собой в Бухарест. Все с тем же высокомерием он слал Левскому требования выслать ему документы на место, дать ему мандат для работы в Македонии и заявлял, что если Левский хочет ему что-то сказать, пусть приезжает к нему сам.
Левский не поддался на провокацию, которой, в сущности, была эта дерзость. Он не торопился выносить свое суждение и не порицал Общего. Все еще существовала вероятность того, что его несправедливо оговорили, и потому Левский продолжал настаивать на встрече. Он даже послал Дико Пеева[193], а потом и Большого, чтобы они заставили Общего приехать в Ловеч и привезти с собой бухгалтерскую книгу комитета. Перед отъездом Большой прямо сказал, что раз Общий отказывается работать по новому уставу, его следует убрать, пока он не погубил их всех, но Левский не желал и слышать об этом, а велел разыскать Общего и убедить его в том, что он должен подчиниться новому уставу. Большому удалось разыскать Общего и передать поручение Левского. «… но прежде всего предложил ему поскорее исполнить свою должность, и он вроде бы струсил и задрожал; он думал, что раз не исполняет свою должность, то я явился его наказать, но мне было запрещено его наказывать»[194].
Даже после того, как и эта попытка не удалась, Левский, подавляя гнев, написал Общему письмо в тоне примирения: «Бай Димитр, тебе надо было приехать и своими ушами послушать, о чем я спрашиваю и что люди отвечают; но ты теперь болен, и если не можешь приехать ко мне, дай мне знать, где ты, и как вернусь из Бочукооглу (Этрополе), чтобы ты там был; надо, чтобы ты рассказал про ваши дела, и чтобы вы впредь поступали как должно.
Ас. Дер. Кыр.»[195]
Из разных комитетов приходили письма с тревожными сообщениями о делах Общего. Наконец, Левский сам отправился его искать и нашел в Тетевене; это было вскоре после убийства в Ловече. И снова Левский не стал с порога осуждать Общего, а предложил ему вместе объехать комитеты, которые на него жалуются, чтобы обе стороны высказали свою точку зрения и можно было сгладить противоречия и окончательно решить вопрос. Общий обещал придти на следующий день, но не явился.
Нежелание Общего встречаться с Левским понятно. Он хорошо знал, что нарушил все правила и что у Левского есть сила и власть предать его смерти, но не один только страх заставлял его скрываться от своего вождя. К этому времени он должен был понять, что Левский не собирается его убивать, а хочет только доказать, что Общий неправ. Для тщеславного и высокомерного Общего это было хуже смерти. Теперь он уже боялся не столько кинжала Левского, сколько его суда, его упреков и критики, отвечать на которые было нечем; его жгучего взгляда, который проникал сквозь фальшь и увертки и обнажал самую совесть человека. Общий и сам не был уверен в том, что поступал правильно. Все, что он делал, он делал из легкомыслия и стремления удовлетворить личные амбиции, и защищаться перед Левским и комитетами ему было нечем. Унизиться перед всеми, признать, что он неправ, было свыше его сил, а собственное самолюбие было ему дороже интересов всей организации. Когда же Левский отказался выдать ему мандат для работы в Македонии, Общий ответил тем, что велел комитетам своего района посылать собранные средства не Левскому, а прямо Каравелову в Бухарест.
Общий нашел доброжелателя и союзника в лице Анастаса Хинова, затаившего злобу на Левского с тех пор, как тот наказал его за вскрытие корреспонденции комитета. Оба они, Общий и Хинов, были людьми, которые не терпят способностей и добродетелей в других людях. Они завидовали Левскому и ненавидели его не потому, что он ошибался, а потому, что обычно бывал прав. Общим руководило ревнивое тщеславие, оно толкало его на самые смешные безрассудства, лишь бы превзойти Левского; он не хотел его страшной ответственности, ему нужна была только его слава, признание. Отсюда и его хвастовство, его стремление произвести эффект, действовать на свой страх и риск, не считаясь с тем, отвечают ли эти действия общему направлению работы. Хиновым же владело озлобление и болезненное желание любым способом ранить или унизить Левского. Обоим не хватало широты взглядов и высоты духа, они не терпели критики и не умели обуздать личное самолюбие. И если Общий удовлетворял его, бушуя в Орханийском районе, то Хинов утолял жажду мести, распуская про Левского разные слухи, обвиняя его во лжи, в стремлении к диктаторству, в том, что он нарочно по три — четыре месяца задерживается в одном месте, чтобы пользоваться средствами комитетов, что дела ой не делает, а только живет на чужой счет и т. д. В этом духе он написал Левскому злобное письмо, в котором перечислял все его прегрешения, а в конце заявлял: «и пчелы до времени почитают трутней, а потом обрывают им крылья, когда увидят, что они только хотят есть на всем готовом. Ты укоряешь Д., а никакого права на это не имеешь. Он тебе деньги дал, а не ты ему, и знай, что заслуга наша, если бы мы тебя слушали, то и по сей день сидели бы на постоялом дворе, и прощайте, приятели!». Затем следовал мстительный намек, угрожавший Левскому физической расправой: «пожалуй, не наступай мне то и дело на ноги, не то когда-нибудь встану и тресну по лбу так, что не забудешь»[196].
Левский принял эти язвительные нападки с достоинством и беспристрастно. Он всегда считал, что в организации не должно быть места личным отношениям, и не хотел, чтобы его втягивали в личные дрязги в то время, как решаются вопросы куда более важные, чем чье-то личное тщеславие. Он проявлял к Общему и Хинову снисходительность, старался быть терпимым в надежде, что они одумаются, но тщетно. В конце августа даже он стал терять терпение; одно гнилое яблоко может испортить целый склад здоровых плодов, и многое свидетельствовало о том, что Общий и его единомышленники, правда, малые числом, служат источником гниения, которое может поразить всю организацию, если не принять самых быстрых и решительных мер.
Левскому было бы нетрудно избавиться и от Общего, и от Хинова; он мог приказать тайной полиции разыскать и убить их, а мог сделать это и сам. В его распоряжении были сталь, свинец и цианистый калий, а также разрешение пользоваться ими по своему усмотрению против тех, кто нарушает устав или угрожает организации. Он оставил им жизнь не из простой щепетильности; конечно, ему не хотелось прибегать к высшей мере наказания, когда речь шла о собственных товарищах, но будь он убежден, что это самое правильное решение, он прибег бы к нему. Однако Левский понимал, что суть конфликта выходит далеко за рамки отношений между его участниками, и потому решил действовать иначе.
Конфликт был не просто столкновением личностей и не являлся борьбой за лидерство. Уникальные способности Левского ценил и признавал каждый, и никто, даже Общий, и представить себе не мог на его месте другого человека. Сутью конфликта было столкновение между дисциплиной и анархией. Речь шла о том, будет ли организация руководствоваться уставом и подчиняться мнению большинства или каждому будет позволено действовать по собственному усмотрению или настроению. Угрозы расправы не трогали Левского. Он знал, что не живет за чужой счет и не стремится к диктатуре; совесть его была чиста, и он не боялся клеветы. Для него лично не имело значения, что Общий не обращает внимания на его приказы, а Хинов оскорбляет его. Значение имело лишь то, что два члена организации пренебрегают ее уставом и что находятся другие ее члены, которые столь слабо понимают значение дисциплины, что смотрят на это сквозь пальцы. Он сам, Общий и Хинов — всего лишь три человека из тысяч членов организации, из миллионов болгар; их жизнь — всего лишь эпизод в истории, а их личное самолюбие и страдания безразличны вечности. Но принцип сочетания демократии и дисциплины — краеугольный камень его учения, — этот принцип должен пережить их всех, потому что без него не только не завоюешь свободу, но и не построишь грядущую республику.
Рассматривая конфликт с политической точки зрения, Левский совершенно сознательно боролся за его решение в политическом плане; он защищал не себя, а свой принцип дисциплинированного коллектива. Левский считал, что главное — не заставить Общего и Хинова замолчать, а укрепить в организации принцип порядка и дисциплины, который в районе Орхание придется насаждать заново. И потому для ликвидации кризиса он решил воспользоваться механизмом самой организации, чтобы укрепить ее и показать ясно ее взаимоотношения с отдельными членами. Если Хинов действительно считает, что Левский виновен в злоупотреблении властью, то его, Хинова, долг перед народом — поставить этот вопрос на обсуждение комитета; если можно восстановить единство организации ценой передачи руководящей роли кому-то другому, Левский с готовностью это сделает и будет охотно работать рядовым ее членом под руководством того, кого изберет Центральный комитет. Если же Комитет подтвердит его полномочия, тогда он должен настаивать на том, чтобы ему подчинялись все члены организации без исключения.
25 августа Левский снова сидел допоздна за работой, что вызывало такое глубокое сочувствие Марии Сирковой. Он написал в Центральный комитет в Бухаресте и лично Каравелову, Данаилу Попову и Хинову. В письме к этому последнему он намеренно избегает ответа на личные выпады; отмахнувшись от них двумя — тремя словами, Левский обращает его внимание на политический аспект конфликта, т. е. на то, что Хинов обязан предъявить свои претензии законным порядком, чтобы они были должным путем рассмотрены:
«Отвечаю на твое письмо, на котором и даты нет, а получил я его 5 авг. Слушай, Господин! если б я не был великодушен, то от лета 61-го и до сей поры не достиг бы того, чего достиг, и мы с тобой не были бы знакомы вот уже третий год. Спрашиваю ответа, а ответишь или нет, моя должность спросить: прочел ли ты устав, который утвержден по высшегласию всех частных комитетов и циркулярное письмо с приказом Ц. комитета! которое я вам послал тому две недели?
Слушай, я тебе не на ноги наступаю, а спрашиваю по уставу и действую по своему полномочию, но наперед Благоразумно спрашиваю и беру факты в руки, а ты поступай как знаешь.
Я уже сказал выше: я себя посвятил отечеству еще с лета 61-го, чтобы служить ему до смерти и работать по Народной воле, а если ты того не видишь как человек неверный, то дети твои увидят и подумают и про тебя тоже. Следовательно, и по воле Народной, вот тебе устав, которого слушается каждый народный человек, и незачем писать глупости, которые доводят до того, что человек переступит границу даже до смерти. А вот ты — не народен, видишь зло для Народа и не говоришь о нем, а ждешь, чтобы оно стало больше и убило Народ! Говоришь про Покойного А., которого я знаю за чистого человека и работника, а ты его чернишь и доказываешь фактически, что будь он жив, все бы вышло наружу, как теперь про Общего, с которым вы хотите, чтобы все было по-другому. Тут твоя ответственность — обелить покойного и сказать истину. Он не держал в себе лжи на минуты, и я ему дал полномочие ехать туда, куда меня самого звали, и рассказать все, что знает, но так случилось, что он умер, земля ему пухом, потому что уже очевидно, что ничего тайного он при себе не имел. И так же ты должен размыслить и про Д. По твоему письму выходит, что он тебе жаловался, будто я его дел не уважаю и не даю ему ходу? и он носит деньги, а я сижу на одном месте по два и три месяца и только ем чужое? и говоришь, что нечего других грабить? И такие личные гнусности говоришь от своего имени ты, который и права не имеешь спрашивать, почему это так, а то иначе; спрашивать может только частный комитет, которому написано, что и как надо делать! а сам ты лично ничего другого не делаешь, кроме интриги, которая задерживает народную работу. Если ты сердит на того, через кого хотел договориться со мной, чтобы послать от вас одного Представителя, говори с тем, кто мне сказал, что ты приехал не ко мне, а просто повидаться! я и тут не отказал! И когда мы говорили с Посланным, там был и другой человек, который слышал, как я сказал: я выйду на поляну, пускай приходит! Дальше я ваших разговоров не знаю, а про Председателя я вашему частному комитету писал, чтобы такого выбрали и уполномочили и чтоб дело пошло своим чередом. Как Вам, так и другим частным комитетам писал одинаково. А теперь хватит про всю твою блевотину! Говорю так на все изложенные в твоем письме клеветы, с начала и до конца, потому что они беззаконны и не уставу, который я почитаю за самое святое и клянусь исполнять точно: собери обо всем этом документы и предай их вашему Частному комитету, и оттуда их возьмут и представят на суд, а там как власть рассудит, может, и даст тебе Право. Если же из-за всех твоих дел ваш частный комитет перестал работать и принять их некому, то пускай будут готовы у тебя, и когда тебя позовут, чтобы ты тут же был готов.
Проблемы, возникшие в связи с письмом Хинова, Левский явно обсуждал с другими членами организации, потому что к его собственному письму Тырновский комитет и отец Матей добавили приписку:
«Бай Анастас! Ты меня познакомил с Асл. Дер. Кырджали, и я с ним работаю по сей день. До сих пор я не видел за ним никакой ошибки. Он чист.
В.Т.А. (Велико-Тырново, Асеновцы)».
«Я тоже. М»[198] (по-видимому, отец Матей — М.М.)
Затем Левский переслал письмо Хинова и копию своего ответа в Бухарест; в приложенном к ним письме он просил Центральный комитет как орган верховной власти рассудить конфликт: «… посылаю вам все это, и пускай каждый член в отдельности рассудит эти письма, что в них право, а что нет! Т. е., сообразно с правилами устава! и когда каждый член рассудит, пусть письменно представит свое мнение Председателю, потом и я рассужу и представлю свое Председателю, и пускай судьба решится!!!»[199]. В том же письме он кратко излагает историю разногласий с Общим, упоминает об отказе последнего явиться в Ловеч и о его требовании дать ему мандат для Македонии:
«… и он не пожелал приехать, а захотел, чтобы я ему туда послал полномочие ехать в Македонию, чего я ему дать не могу оттого, что он неграмотен, а будет встречаться с людьми, которые станут задавать тяжелые вопросы, на которые он ответить не способен, да так и будет молчать. Как же тогда эти люди станут думать о деле, если Димитра не поставят ни во что и подумают: тот, кто пришел дать нам работу, и сам ее путей не знает. Как я ему дам полномочие, когда он не слушает, что ему говорят, но встречает тайную почту и берет без моего приказа уставы и другие нужные бумаги, которые я разослал по тем местам, где ему было отведено работать. Как я ему дам полномочие, когда он, где кого встретит из работников, говорит: раз он мне не дает полномочия, то и я ему не стану денег посылать, пускай их в кассе собирают, а потом я вместе с одним верным человеком отвезу их в Валахию К-ву! то же говорит и Анастас в своем письме. Как я ему дам полномочие, когда по тем местам из-за его безумия и глупостей турецкое правительство чужому человеку уже пройти не дает! И сколько еще всякого против народной работы! и перед соучастниками врет! Как ему поверить и дать ему полномочие, когда у него самого веры нет и он распечатал комитетские письма, которые я ему дал отвезти в частные комитеты. Это было, когда он возил устав для одобрения…»
И снова Левский подчеркивает прежде всего политическую сторону вопроса: Центральный комитет должен опереться на свою власть и показать, что он способен решать такого рода конфликты:
«По словам Анастаса, Димитр со своим умом его послушает и разгласит, что я лжец и только и знаю грабить чужое как захочу; и еще разгласит, чтобы частные комитеты из некоторых мест собрали деньги и привезли их Вам; может, и миллион привезут, но от меня рекомендации, конечно, не получат. А Вы как их примете, неужто и деньги у них возьмете? покажете ли, что вы чистые члены Ц. комитета или станете им соучастниками в таком деле? Хочу видеть, какую важность вы придадите этому делу. Отсюда определится и наперед, как поступать, если случится что подобное, а может, что и похуже. Отсюда выйдет и то, смогут ли наперед управлять члены Ц. комитета. По мне, я так сужу об этом деле: когда получу ответ от Димитра, которому опять писал, чтобы он после св. Богородицы был готов со всеми счетами, то разыщу его и рассмотрю его дела получше, а там посмотрим…».
И далее Левский продолжает:
«А Анастасу скажите: пускай приходит, я ему свое место уступлю, пускай распоряжается всеми частными комитетами, исправляет каждый день их кривые поступки, принимает тайную почту, пускай пишет им ответы, дает людям полномочия по способностям человека, ищет людей для тайной полиции, и устраивает их, и договаривается с ней; и пр., и пр. Одним словом, отдаю ему свою канцелярию, и пускай дневник ведет о работе, потому что, как я смотрю, все дело упирается в деньги, а денег нет; я бы не сидел на этом месте ни минуты! для меня и день, и ночь — все день, я за короткое время могу достать деньги для работы и без печати. — Ищу такого человека, что взял бы от меня вышесказанное, а я бы взялся добывать деньги. Вам тоже говорю: рекомендуйте мне такого…»[200].
Это письмо вместе с приложением, относящимся к Хинову, было, как и остальная корреспонденция комитета, отправлено через Данаила Попова. Поскольку Хинов был его братом, Левский отдельно написал Попову и попросил прочесть письма, адресованные в Бухарест, прежде, чем отправлять их по адресу; пусть он составит собственное мнение и напишет о нем Каравелову, если желает; когда же Каравелов вернет переписку по делу Хинова, пусть Попов немедля перешлет ее Левскому для передачи местному комитету в Плевене, который и будет заниматься Хиновым.
Последнее письмо, которое Левский написал в тот же день, 25 августа, адресовано лично Каравелову. Именно в этом письме он заново пережил убийство в Ловече; оно говорит о том, какое напряжение испытывал Левский постоянно, каждый день. Ему приходилось в одно и то же время заниматься самоуправством Общего и завистью Хинова, нести главное бремя повседневной административной работы, рисковать жизнью в отчаянных попытках раздобыть деньги. Разъединение в организации создавало положение невыносимое, и Левский становился нетерпим к тому, что тормозило работу и осложняло его и без того нелегкую жизнь:
«Все недоразумения, зависть, попреки, которые происходят больше всего от глупости, — причина тому, что народ делится на части, и ничего не выходит. Это Вы очень хорошо знаете, следовательно, чтобы среди нас эта болезнь не приобрела силы и чтобы наша народная работа взяла сильный ход и ничего бы не попало в руки неприятеля, от чего и Вам будет хорошо, и другим вроде тебя, берись совершенно за одну только нашу работу — ты уж не должен пропускать дело, это ни на что непохоже! Но чтобы предупредить всякий вред, вы не должны давать подпоры глупцам, а поддерживать меня и всякому говорить: если вы с Левским не договоритесь, для вас работы нет!! Вот что надо сделать, если вы мне верите!..»[201].
Предложение Левского передать часть работы Анастасу не было маневром; он действительно нуждался в помощнике, — хотя и не в таком, как Анастас, — который освободил бы его от административной работы, чтобы сам Левский мог вплотную заняться спешной и опасной задачей добывания средств. Теперь, когда в стране насчитывалось несколько сот комитетов, объем его работы так вырос, что справиться с ним было не по силам даже ему. Напряжение начинало сказываться на нем, и ему дозарезу нужен был помощник, такой, каким мог бы стать Ангел Кынчев. Однако не только бремя работы заставляло его искать себе заместителя.
Предчувствие гибели, овладевшее Левским по возвращении из Румынии, становилось все сильнее. Оно возникало уже не из мгновенно нахлынувших эмоций, а в результате трезвой оценки условий, в которых ему приходилось работать. Он не нуждался в том, чтобы Большой и Пеев предупреждали его об опасности, подстерегающей на каждом шагу; он знал, что должен все подготовить так, чтобы, когда неизбежное случится, работа не прерывалась. Нужно было подобрать подходящих людей, которые могли бы не только помогать ему, но и занять его место. 16 сентября он пишет Каравелову и делится с ним своими проблемами:
«Байо, работу еще некому принять, и я вынужден сам подвергаться опасности и бегать взад-вперед. А турки — нет такого села или постоялого двора в чистом поле, где бы они не рыскали и не искали. Мне отовсюду пишут письма, чтобы я не подвергал себя опасности, а я не могу смотреть на наших трусливых работников, которые от страха все засирают и дело не двигается с места. Позавчера в одном городе, где я тоже был, началась суматоха, обыски, людей хватают, в дома входят без предупреждения, а в тот дом, где я был и откуда ушел, на следующий день тоже пришли. От зари до зари Турки по улицам ищут чужих людей. Когда такое началось, в этом городе все испугались, из того же города и Грую, который мне пишет, зачем я из того города ушел и пошел в другое место. Пишет также, чтобы я в скором времени не приезжал, и преувеличивает тур. обыски, будто бы искали и у них, и мне теперь негде будет переночевать. И еще говорит, что припас, который я им оставил, тетради и прочее, надо выбросить в нужник! видишь, что делают трусливые люди! Оттого я еще и не доверил свою работу никому, потому что если у кого есть одно, то другого нет (если решителен, то безрассуден, а если рассудителен, то его страх вперед не пускает), да к тому же трусливый и готовое дело испортит; а письма приходят всякий день и работа копится, а если меня нет, то все лежит подолгу пока не вернусь, а это не дело. — Есть у нас честные люди, но они на этой работе недавно и мало ее знают, а потому не могут судить как следует, и опять ничего де выходит, а то и того хуже. Кто поведет эту работу, должен до тонкости знать, кто таков Петко, Стоян К-в, Ц-в и пр., что они могут, а что — нет! в чем ихние слабости и не давать им покоряться, чтобы себе же не навредили! или судить того или другого так, чтобы урона работе не было. Дело надо давать таким людям, которые рассудительны, постоянны, бесстрашны и великодушны, и если хоть одного из этого не хватает вожаку святого дела, то он его изгадит, как ни старайся. — И еще он должен по времени распределять работу, и моя должность это сказать, потому что могу и умереть. Смотрите! 1872, 16 сент., Бол.
Твой Тропчо (Ас. Др. Кырд.)»[202].
Если он падет раньше времени, устав обеспечит преемственность работы независимо от смены руководства, но это будет возможно лишь в той мере, в которой каждый комитет, каждый революционер проникнутся его духом и дисциплиной. Однако устав появился слишком недавно и еще не успел пустить корни в сознании людей. Он еще служит скорее объектом словесных восхвалений организации, нежели неотъемлемой частью ее сознания. И потому Левский стремится всеми силами укреплять практическую власть устава и привычку работать по велению закона.
В тот же день, когда Левский писал Каравелову, он написал и Данаилу Попову письмо, которое тот должен был прочесть и переправить в Бухарест, адресовав всему Центральному комитету. В нем он описал, как Общий, помимо прежних прегрешений, пользуется деньгами комитета, ссужая их частным лицам, а также подбивает орханийские комитеты бойкотировать новый центр, созданный Левским в целях укрепления этого района. Несмотря на новый вызов, Левский был еще способен проявлять известную терпимость по отношению к Общему:
«Бай Димитр за многое заслуживает смерти, это верно, но ему до сих пор прощали, снисходя к его простоте! будь он ученый, я бы не мог преступить закон и исполнил бы его. Бай Димитр не предатель, но дела не понимает, горд, говорит от себя разное и сам не знает, к чему это приведет, а по тому, как его рекомендуют, наговорит с тысячу, а верно выходит только одно. И сколько бы ни было у него заслуг, смотреть на них нечего, потому что из-за него родилось недоверие между иными нашими соучастниками, и он говорил им такое, чтобы они думали не как надо, а потом мне сказал: вот как они думают и про что спрашивают, и мне пришлось поскорее объехать округу, в которой он работает, не показывая частным комитетам, что он про них наговорил. Я их спросил, есть ли у них в чем сомнения в Ц. к-те, о чем Д. Об-й сказал перед всеми членами одного частного комитета, и велел изложить свои сомнения письменно, а они мне отвечали, что ничего нет»[203].
Важнейшая часть письма посвящена тому, как следует применить устав в данном случае; в целом оно представляет собой замечательную смесь скромности и гордости; Левский, как всегда, готов склониться перед волей большинства без горечи и вражды, но настолько уверен в своей правоте, что хочет во что бы то ни стало объяснить организации — и грядущим поколениям, — где кончается его ответственность и начинается ответственность его преемника:
«Возьмите и сделайте так: соберитесь и рассмотрите дело до тонкости, да спросите и в других краях других людей, и выберите, откуда будет управление всяким местом и всяким работником в Болгарии! Я от всего сердца верну свое полномочие обратно и буду слушаться управления из этого места, но предварительно должен сказать Народу так: досюда была моя работа, а наперед ваше Высшегласие выбрало других деловодителей, следовательно, от моего имени никаких дел уже не будет! Но чтобы сделать так, я должен дать точный ответ во всей моей работе до сей поры и сделать себе копию и держать ее при себе. И тогда буду слушаться новой команды всеми силами и честно! а в том, что эти свои слова говорю от чистого сердца, клянусь Именем Народным; я вам говорю, что музыка должна идти из одного места, а все остальные должны под нее плясать, песня наша во всем чиста, кому понравится — пускай идет на Хоро. Если этого не станет, значит, мы ничего не сделали, и можно сказать, все до сих пор было попусту! И больше не слушайте глупцов и не посылайте людей, на которых сами вы смотрите неодинаково. Бай Азис (Д. Попов — М.М.)! Ты по душе и сердцу чисто народный человек, таким я тебя рекомендовал всем, кто тебя мало ценит, и про тебя как не думает, но я верю своим глазам, а они меня до сих пор не обманывали! Ты и сам видишь, что из людской болтовни ничего и никого толком не узнаешь, пересмотри-ка свои письма! сказать это друг другу в глаза не стыдно, так и должны делать чистые люди, а поэтому, если Высшегласие решит, чтобы я продолжал народную работу, не присылай мне таких работников, как Д. Об., и не говори потом: я думал, что он годится. А по слову, которое я дал перед членами Ц. к-та, я не имею права решать дела без знания Председателя, как и другие члены с таким же уполномочением, которые не живут в Болгарии, где бы ни находились, не могут распоряжаться болгарскими делами без моего знания! Следовательно, если у вас есть что мне сказать нового, или если вам будут откуда писать про всякие ссоры, все должно идти через К-ва, а дальше он сам знает и будет мне писать, и ему же я и буду отвечать. Наперед знай, что кроме как по моим поручениям — купить то или другое или сделать то или другое, ничего иного не делать, Если бай Димитр нажалуется двадцати человекам, и каждый из них мне станет писать, а я стану каждому из них отвечать — плохо будет тому Зерну, которое мы мелем; кто не чист, того убиваю, непонятливому не даю дела, которое не по нем, испытываю человека в работе, и тогда уже пускаю дальше»[204].
Центральному комитету в Бухаресте нетрудно было принять решение; он безоговорочно поддержал Левского и постановил, что Хинов и Общий должны ему подчиняться, или они будут исключены из организации. В конце сентября в Болгарию был послан нарочный, путешествовавший под именем Георгия Фердинандова, чтобы передать решение Центрального комитета тем, кого оно касалось. Он встретился с Общим, Хиновым, Тодором Пеевым и другими членами орханийских комитетов, но Левского не застал, — тот уехал во Фракию и с ним не успели связаться вовремя. В Тетевене состоялось собрание, на котором Фердинандов предъявил письмо Центрального комитета, подписанное Киряком Цанковым. По свидетельству Димитра Крачунова Стамболиева, председателя комитета села Голям Извор, сущность письма сводилась к следующему: «… Отношения между Димитром и Дьяконом обострились, но этого не должно быть, потому что если они начнут так делать, что же другим останется? Дьякон будет начальником, и кто его не слушает, пускай уходит…»[205].
Это письмо осталось у Стамболиева, который должен был передать его Левскому; по просьбе Фердинандова, Пеев написал удостоверение в том, что письмо Центрального комитета было прочитано в отсутствие Левского; под ним подписались все присутствующие.
Однако вмешательство Бухареста на стороне Левского запоздало и не смогло предотвратить несчастья. Незадолго до приезда Фердинандова Общий совершил самую большую глупость, увенчавшую все остальное… на Арабаконацком перевале он напал на обоз государственной почты и ограбил его.
Мысль совершить это дерзкое предприятие подал хаджи Станю, председатель Тетевенского комитета; он раззадорил Общего, что и толкнуло его на ограбление. Зачем, говорил он, в поте лица собирать деньги по грошу, когда можно взять большую сумму сразу. Почта везла местные налоги, собранные в околии; чтобы не привлекать лишнего внимания, турки грузили мешки на телегу и таким образом переправляли деньги из Орхание в Софию. Марин Николов, член комитета, работал кассиром в орханийском казначействе и мог точно узнать, когда деньги вывезут из города. Мысль была чрезвычайно соблазнительная, Общий принял вызов и принялся искать охотников для дела; ему помогал Стоян Пандура, бывший гайдук, у которого была небольшая банда, с которой он совершал грабежи. Левский узнал об их планах и категорически запретил Общему грабить почту. Он не возражал против самого ограбления, но считал, что эта операция требует тщательного планирования и подбора людей. Он не мог сказать это Общему лично, потому что тот избегал встреч с ним, но встретился с Пандурой и велел передать Общему, чтобы тот пока не трогал почту; но, «как во всем остальном, он не послушался и в этом»[206].
Левский недооценил способность Общего к своевольным поступкам и не верил, что тот решится махнуть рукой на его предупреждение при первой же возможности. К несчастью, тот факт, что казнь Паисия прошла гладко и без последствий, окончательно вскружил голову Общему, и он ухватился за новую возможность показать себя всей организации: он за один раз принесет больше денег, чем сам Левский успел собрать за все это время! Как обычно, о последствиях он и не подумал, а организовано нападение было наспех. Кассир Тетевенского комитета Петко Милев снабдил группу оружием и одеждой; когда из Орхание сообщили, что обоз выступит через три дня, Стоян собрал свою банду и засел с ней в горах. Вместе с Общим и Стояном в группе было четырнадцать человек, одеты они были так, что их можно было принять за турецких солдат. Дважды, 20 и 21 сентября, им доставляли еду бывшие курьеры организации — Велчо Шунтов, сельский мясник, и Божил Генчев, крестьянин. Утром 22 сентября, в пятницу, Марин Николов явился в корчму, где сидел Велчо, и подал ему условный знак, показав, что почта выехала из города; Велчо отправился в горы предупредить об этом засаду.
Путь из Орхание в Софию лежал через Стара-Планину, по Арабаконацкому перевалу — извилистой долине, крутые склоны которой поросли буковым лесом. Когда почтовая телега, которую охраняло всего трое заптий, въехала в долину, полтора десятка болгар выскочили из тщательно приготовленной засады и начали стрелять в воздух. Заптии, увидя численное превосходство нападающих, не стали сопротивляться; один из них дал несколько выстрелов в воздух, и все трое кинулись бежать, оставив на попечение болгар мешки с деньгами — сто двадцать пять тысяч грошей. Общий распорядился, чтобы каждый взял столько, сколько сможет унести, и спрятал деньги подальше, не тратя ни гроша; когда все утихнет и турки успокоятся, деньги следует передать Петко Милеву. Инструкции Общего не произвели никакого впечатления на Стояна, который живо обнаружил единственный мешочек с золотыми монетами: мешочек он спрятал на груди, а когда Общий спросил его, не было ли в обозе золота, ответил, что не было.
Сначала казалось, что операция прошла с неслыханным успехом и повергла турецкие власти в полную растерянность. В тот же день о нападении на почтовый обоз известили Мазхар-пашу, нового мюттесарифа Софии. Он разослал во все административные центры санджака — военного округа — телеграммы с распоряжением перекрыть все дороги и обыскать все места, где могли бы укрыться разбойники. Из этих первых телеграмм видно, что власти понятия не имели, кто ограбил почту, и считали, что это сделали албанцы или демобилизованные турецкие солдаты. Поскольку бандитам удалось скрыться, мюттесариф обрушил свой гнев на правителя Орхание:
«Правителю Орханийской околии
22 сент. 1872 894.
Во время вашего правления имели место четыре происшествия[207]. Вам следует смотреть в оба. Требую у вас и Орханийского совета поймать этих разбойников любой ценой. Все происшествия имели место в Орхание. Немедленно сообщите: какого достоинства были высланные деньги? Как выглядели грабители? Сколько их было? Что стало с теми, кто сопровождал обоз? Приказываю немедленно разъехаться по местам, которые совет считает подозрительными, блокировать их и обязательно поймать грабителей. Вся ответственность за это лежит на Орханийском совете. Перед зданием конака убивают человека, а вы не можете найти убийцу! В конечном счете, благодушное обращение распустило народ и довело до подобных безобразий»[208].
27 сентября Мазхар-паша сам явился в Орхание, но понадобилось три недели, чтобы следствие напало на след; турки даже послали. Тодора Пеева в Румынию в надежде, что ему удастся нащупать нити, ведущие к разбойникам, среди болгарской эмиграции! Об этом своем новом «задании» Пеев объявил на одном из собраний, созданных Фердинандовым, посланцем Центрального комитета; ему повезло, что он и в самом деле уехал из Болгарии, потому что когда турки в самом деле нашли нить, ведущую к виновным, дело распуталось с разрушительный быстротой, как распускается вязанье, если потянуть за кончик пряжи.
Уязвимым местом операции было то, что Общий не обратил нужного внимания на конспирацию и подбор таких участников, на которых можно было положиться в тревоге и суматохе, которых не могло не вызвать преступление против государства, хотя само нападение прошло гладко. Одни его сообщники любили прихвастнуть, другие любили выпивку, и почти все они не сумели держать язык за зубами, когда турки взялись за дело как следует. Власти наводнили своими агентами все окрестности Орхание, Этрополе и Тетевена. Шпионы прислушивались к разговорам в корчмах, вызывали людей на откровенность, прибегали к блефу; так, они отзывали человека в сторонку и нашептывали ему, что им доподлинно известно, что он причастен к ограблению почты, но если он хорошо заплатит, они никому не проговорятся. Они надеялись, что те, у кого совесть нечиста, клюнут на эту приманку.
Первыми в руки следствия попали Шунтов и Генчев, крестьяне, снабжавшие группу Общего едой, оба уроженцы Орхание. Официально следствие началось в этом городе 19 октября с их допроса. В своих показаниях они назвали Стояна Пандуру и еще нескольких человек, которые тут же были арестованы и преданы суду. После этого новые имена хлынули потоком, как зерно из прорванного мешка, аресты пошли за арестами. Само расследование шло не так гладко и просто, как может показаться по протоколам допросов, на которых арестованные сначала отрицают свою вину, потом начинают признавать отдельные обстоятельства и кончают полным признанием: можно подумать, что комиссии стоило лишь задать вопрос во второй и в третий раз, и она получала полный ответ. В действительности большая часть первоначальной информации была получена под пытками, которые велись за стенами суда, и потому она не попала в официальные судебные протоколы.
На предварительном следствии в Орхание комиссия установила имена участников ограбления. Из четырнадцати человек десять были уроженцами Тетевена, и вскоре комиссия переехала в Тетевен, где ее заседаниями руководил Мазхар-паша. Новость о прибытии мюттесарифа вызвала панику в Тетевенском комитете. Документы и бумаги сжигались или перепрятывались из одного дома в другой с такой поспешностью, будто это была бомба с зажженным фитилем; точно так же перепрятывались украденные деньги, для которых находили всевозможные тайники; впоследствии полиция разыскала большую часть денег.
Только на заседаниях в Тетевене турки впервые узнали о политических мотивах ограбления — от пастуха Тодора Крыстева, который рассказал суду, что Общий — революционер, что это он убил дьякона Паисия и что многие влиятельные и уважаемые граждане Тетевена его знают и состоят в революционном комитете. Очень скоро турки арестовали всех ведущих членов комитета и связанных с ними людей, в том числе хаджи Станю, Петко Милева, братьев Станчо и Станю, в доме которых Левский провел первое заседание, Анастаса Хинова, Димитра Стамболиева и Марина Николова — кассира Орханийского комитета. За исключением хаджи Станю, который стойко все отрицал с начала и до конца, каждый арестованный подбавлял туркам сведений об организации и ее членах, и за несколько дней от Орханийской организации ничего не осталось.
По-видимому, единственным человеком, пытавшимся скрыться, был Общий. Несколько дней он прятался в Тетевене, а когда турки напали на его след, Милка, мать Станчо и Станю, попросила Ненку Павлову, бедную вдову, всегда готовую услужить за плату, переодеть Общего в женское платье и ночью проводить его в Гложене. Здесь Общий скрывался в доме Васила Ионкова, который переодел его торговцем уксусом и отправил в дорогу, дав ему лошадь, груженную бочонком и мешком орехов. О побеге Общего турки узнали почти сразу: на следующий день Ненку вызвали в суд, и за Общим была отправлена погоня. 27 октября турки поймали его в Чериково (ныне часть села Садовец); он крепко спал в конюшне постоялого двора, положив голову на мешок. Его доставили в Тетевен и в тот же день допросили. День еще не кончился, а он рассказал туркам все, начиная со своего участия в походе Гарибальди и кончая подробностями поездок по стране с Ангелом и Левским; он также назвал имена тех членов Ловечского комитета, которых знал. Пожар перекинулся в район, до тех пор не затронутый огнем, и 30 октября Марин Поплуканов и Димитр Пышков были арестованы. Общий назвал и Драсова, но тот в это время был в Румынии и избежал ареста.
30 октября комиссия закончила свою работу в Тетевене. Всех арестованных отправили в Софию. 1 ноября Мазхар-паша послал великому визирю телеграмму о том, что злоумышленники схвачены и большая часть денег найдена. Он сообщил также, что девять человек из числа допрошенных — мятежники и заслуживают смертного приговора.
Нелегок был путь арестованных в Софию; закованные в цепи, под дождем и холодными горными ветрами поздней осени, они ехали тем же путем, которым следовала еще недавно по Арабаконацкому перевалу почта. Еще хуже стало, когда их доставили в тюрьму софийского конака. Здесь из числа старых турок-заключенных отбирали «надежных» людей и размещали их в камеры гяуров. «Надежные» помогали тюремщикам; это были закоренелые преступники, им доставляло удовольствие издеваться над заключенными послабее, с которыми они обращались с большей жестокостью, чем полицейские. Они отбирали у вновь прибывших то немногое, что те имели, совершали непристойные нападения на узников помоложе и шантажировали заключенных, взимая с них дань едой, питьем, одеждой и т. д.; те откупались чем могли, лишь бы их оставили в покое. Когда в тюрьму прибыли арестованные по арабаконацкому делу, «надежные» избили их в дверях камеры и при этом кричали: «Хош гелдин!» («добро пожаловать»). Одному болгарину вылили на голову ведро помоев, а шапку Общего один из надзирателей использовал вместо параши[209].
В ноябре начались новые аресты, и новые заключенные были доставлены в Софию. Протоколы их допросов утрачены, но судя по телеграммам и другим документам, в отсутствие Левского для него приготовили петлю. Впервые турки услышали его имя еще в Тетевене, 26 октября, от Ивана Лилова Фурнаджиева, сопотского учителя, секретаря Тетевенского комитета, который под пыткой сознался во всем. А когда Общий рассказал туркам все, что знал, выяснились подробности убийства в Ловече; 11 ноября был издан приказ об аресте Вутю, который в тот день сопровождал Левского; он тоже во всем признался.
В том, что власти столь быстро добрались до комитетов, больше всего виновен Общий. Его показания полны таких подробностей, каких не требовали и сами турки; он нарушал присягу комитета не потому, что его пытали, и не из сознательного желания предать. Общий не был ни трусом, ни сознательным предателем, а свидетельства современников говорят о том, что пыткам его не подвергали[210]. Он был просто плохим тактиком, слабо разбирался в политике и не понимал сути революционной организации, зато был преувеличенно высокого мнения о собственной персоне. Подробно знакомя турок с комитетами, он преследовал двоякую цель: во-первых, ему хотелось показать всему миру, что арестованные — не разбойники с большой дороги, а патриоты, руководствующиеся высокими побуждениями, а во-вторых, он надеялся, что чем больший размах заговора обнаружится на суде, тем меньше турки захотят пойти на риск международного скандала и даже, возможно, вторжения иностранных армий; а скандал неминуемо разразится, если они казнят сотни людей; они будут вынуждены проявить снисходительность к столь большому числу обвиняемых, а может быть, испугаются настолько, что проведут в Болгарии реформы!
Эти доводы с готовностью приняли другие заключенные; деморализованные пытками и угрозой пыток, тяжелыми условиями тюрьмы и страхом за себя и свои семьи, они увидели в них легкий выход из положения. Если бы Общий решил употребить свою храбрость, — а он несомненно был храбрым человеком, — и личное влияние, чтобы подбодрить товарищей и укрепить их дух, можно было избежать полного крушения организации. Вместо этого он окончательно потопил судно, получившее пробоину; вселять в товарищей бодрость и веру выпало другим членам организации — Марину Поплуканову и Димитру Пышкову. Как только их доставили из Ловеча в софийскую тюрьму, они стали убеждать товарищей в том, что нельзя следовать примеру Общего, на допросах нужно молчать или признаваться только в том, что турки уже знают, и опровергать уличающие их показания других подсудимых; только так можно избежать полной катастрофы. Ловечским революционерам удалось поднять дух товарищей и доказать неправильность тактики Общего, но было уже поздно.
В конце ноября Высокая Порта решила, что орханийское дело заслуживает того, чтобы направить для его рассмотрения особую правительственную комиссию. В нее вошли генерал Али Саиб-паша, до этого занимавший ряд важных военных и государственных должностей, впоследствии великий визирь империи; Шакир-бей, бывший помощник вали Багдада; и болгарин Иванчо Пенчович, видный туркофил, член Верховного суда. Павший на Пенчовича выбор поставил его в несколько двусмысленное положение, однако, посоветовавшись с друзьями, он решил, что отказ участвовать в работе комиссии вызовет подозрения, а в Софии ему, может быть, удастся повлиять на остальных членов комиссии в пользу обвиняемых.
Министерский доклад султану от 27 ноября 1872 года формулирует цель создания комиссии следующим образом: «Цель ее, с одной стороны, показать могущество правительства и наказать истинных бунтовщиков и мятежников, а также открыть глаза подстрекаемым, а с другой стороны, никоим образом не допустить, чтобы дело было раздуто сверх границ и тем самым возбудило умы населения. В целом следует принять меры разумные и умеренные, ибо софийская администрация выступает и истцом, и судьей по данному делу»[211].
Члены Особой комиссии выехали в Софию через Русе и начали работу 9 декабря с допроса Божила Генчева. Все шло гладко, и Высокая Порта была довольна работой своих представителей в Дунайском вилайете. Оставалось лишь поймать неуловимого Джин-Гиби, единственного в Турецкой империи разбойника, оставшегося на свободе. Он уже не был призраком; туркам удалось раздобыть его фотографию. Ее копии были разосланы во все паспортные бюро, а 1 декабря министерская телеграмма[212] отпустила Дунайскому вилайету дополнительные суммы на тайных агентов и прочее, необходимое для его поимки.
Юнаку дело делать, юнаку и ответ держать
Пока жив и здоров, делай добро: в гробу уже ничего не сделаешь
Избави боже от напрасной беды и напрасной смерти
В то время, как развертывалось действие арабаконацкой драмы, Левский объезжал комитеты южной Болгарии и не сразу узнал об ограблении почты и последовавших за ним арестах.
В ту роковую осень он был занять реорганизацией комитетов на более эффективных началах. В ее основе было желание создать такую форму работы, при которой организация гораздо меньше зависела бы лично от него. Коллективное руководство и расширенная самостоятельность местных комитетов были не только желательны с моральной точки зрения; в конечном счете они должны были создать более прочную и устойчивую организацию, нежели теперь, когда главное ее бремя лежало на плечах Апостола, который постоянно находился в пути, а по пятам за ним гонялась полиция. Левский уже пробовал передоверять долю ответственности другим, но очень немногие сумели оправдать его ожидания.
Он так и не мог подыскать себе подходящего заместителя, а ездить одному становилось все труднее и опаснее, и Левский стал подумывать о том, что организацию нужно в какой-то мере децентрализовать. Он решил разделить всю страну на округа и в каждом создать собственный центр, отвечающий за комитеты своего округа и их связь с Центральным комитетом. Тогда отпадет необходимость в людях, занимающихся одними организационными вопросами, и то, что сам он делает сейчас будут делать представители местных комитетов, которым легче справиться с делами одного округа. Кроме того, дорожные расходы потребуют меньше средств; окружные комитеты выполнят его предложение ввести обязательную для всех и каждого десятину — налог с имущества, о чем Левский снова упомянул в письме Пазарджикскому комитету от 25 октября; сам же он, освободившись от бремени текущих дел, сосредоточит свои усилия на одном: добывании денег любыми средствами.
Левский приступил к децентрализации в начале сентября, еще до арабаконацкого инцидента. Первым районом стала округа Орхание, терпевшая неблагополучие, в него вошли комитеты трех городов — самого Орхание, Этрополе и Тетевена — и двенадцати сел. Центром округа Левский сделал село Голям Извор — отчасти потому, что в Орхание была нездоровая обстановка (комитет села Голям Извор почти не испытал влияния Общего), отчасти потому, что у села было весьма выгодное географическое положение. Это решение еще больше обострило конфликт между Левским и Общим, ибо последний считал, что центром округа должен был город; разочарованный и обозленный тем, что руководство новой единицей поручили кому-то другому, он попытался саботировать план Левского. Общий тоже выступал за децентрализацию, но понимал ее как полную автономию отдельных округов, отданных в неограниченную власть руководителям, в то время как Левский предусматривал тесную связь окружных и Центрального комитетов при полном подчинении первых второму.
По новому плану Левского, основной единицей организации оставался местный комитет; окружной центр назначает людей, задача которых — поддерживать связь со всеми подведомственными ему местными комитетами. Новой чертой будней организации станет подготовка и обучение «тайных солдат», этим займутся местные комитеты, они же назначат командира из самих солдат. Для большей конспирации в окружном центре будут знать только председателя и командира каждого комитета. Центр будет вести два дневника; в первый, служащий ключом ко второму, заносятся подлинные имена и клички местных комитетов, их председателей и командиров; второй же послужит дневником повседневной работы, в котором все имена будут закодированы. Местные комитеты будут периодически докладывать центру о числе своих членов, принятых решениях и проведенной работе, а также сдавать членские взносы, за которые будут получать квитанции с печатью Центрального комитета. Мелкие разногласия и организационные вопросы следует решать на уровне округа, но смертные приговоры должен утверждать Центральный комитет, а о каждом из тех случаев, когда обстоятельства не позволили ждать его решения, комитеты будут докладывать письменно с объяснением причин[213].
Убежденный в том, что новая система укрепит всю организацию в целом, Левский посвятил осенние месяцы созданию окружных центров в Пазарджике — 25 октября, Стара-Загоре — 6 ноября, Сливене — 9 ноября, Тырново — во второй половине ноября и наконец в Ловече — в первой половине декабря.
Он собирался съездить в Румынию и обсудить с Каравеловым ряд вопросов, например, очередную попытку зачислить в сербское военное училище болгарских юношей, о чем упоминал еще в письме от 3 августа; однако считал, что сначала должен создать окружные центры, что гораздо важнее. Поэтому Левский отложил поездку в Румынию и 30 октября написал Каравелову из Пловдива, что приедет дней через Тридцать — тридцать восемь и что раньше никак не сможет. В том же письме он снова жалуется, как трудно подобрать подходящего помощника:
«Я все еще один, не нашлось человека, кому можно передать работу, чтобы я занялся другим делом; тогда и деньги отыскались бы скоро, и нигде в Болгарии предателей не осталось бы; конечно, бритые головы[214] поднимут шум, но и без того работа наша станет не скоро. Я предложил одному, но его дела не пускают, а бросить их сразу он не может, дескать, скомпрометирует себя, а ездить, как я, у него духу не хватает. Много есть других, подобных Д. Общему, но я не смею допускать к работе таких, кто обманывает народ и говорит, что они сами всю работу делают и посланы из высоких мест; люди поумнее, годные для дела, смотрят на таких и говорят: „Это шарлатаны и простофили“. Если делать работу лучшим образом, чтобы ни один шпион ни о чем не догадался, безопаснее и быстрее всего и с малыми затратами, надо делать ее как я»[215].
И все же, разрабатывая планы на будущее, он не мог отделаться от предчувствия, что его собственные дни сочтены. Он еще не знал о провале Общего, но уже сомневался в том, что ему удастся съездить в Бухарест; в письме к недавно созданному Пазарджикскому центру из Пловдива он призывает собрать как можно большую сумму денег и добавляет: «… потому что нелегко поехать туда еще раз, а может быть, и никогда не поеду? Так что деньги, деньги!.. да соберите как можно больше и отдайте курьеру, которого знаете, если я не приеду через пятнадцать — двадцать дней»[216].
За несколько дней до этого он лично привез в Пазарджик письмо с подробными указаниями о работе организации и об обязанностях окружного центра, кончавшееся словами: «… пускай всякий член поскорее даст десятину со всего своего имущества, раз и навсегда… Пускай оценит свое имущество честно и по совести и даст что должен. Чисто народный человек приносит в жертву все, и себя тоже»[217]. Этими словами он хотел убедить членов комитета в необходимости членского взноса, но в них звучат чисто личные нотки. У Левского не было ни собственных средств, ни имущества; он имел лишь самого себя. Совесть говорила ему, что следует отдать все, не оставляя ни частицы для себя, что нельзя пожертвовать меньшим, чем целое, и он чувствовал, что близка минута, когда он должен будет принести свою жертву, единственную и окончательную. Он принимал эту мысль с беспечностью фаталиста и не колеблясь шел своим путем. Он походил на человека, работающего на берегу океана; близится прилив, его рев слышен все громче, а человек сосредоточил свое внимание на том, что делает, ибо работу нужно кончить прежде, чем его поглотит вода; и если он иногда оглядывается на гребни волн, то лишь затем, чтобы проверить, сколько у него осталось времени и что поэтому надо сделать в первую очередь.
Левский побывал в Панагюриште, Копривштиде, Стрелче и Пловдиве, затем направился на восток и объехал Стара-Загору, Чирпан, Хасково и лежащие между ними села.
Это был его второй приезд в Хасково — город, известный давними традициями борьбы против греческого господства в делах культуры. В 1852 году учитель Атанас Дупчанин был убит грекоманами, и греческий митрополит воспользовался этим предлогом, чтобы закрыть болгарскую школу. А в 1872 году именно школа, вновь открытая, стала центром деятельности патриотов. Ее учителями были Петр Берковский, который познакомился с Левским в Белграде, где в 1865–1869 гг. учился в семинарии, и Стоян Займов, автор известных мемуаров, а в то время — очень молодой человек, занимавшийся с учениками самого младшего возраста. «Цвет Хасковской молодежи», уже закаленной в борьбе с греческим духовенством, собрался вечером в комнате Берковского, чтобы организовать комитет и принести присягу на кресте, сделанном из кинжала Левского и его револьвера. Потом началось веселье, возбуждение долго не утихало, Левский пел всю ночь до полного изнеможения. Заимову, как и Обретенову, особенно запомнилась песня «Давно ли ты, девица, пошла в монашки», которую он пел «божественно». Берковский и Займов накупили на рынке самой дорогой еды, чтобы принять гостя как следует. Однако Левский не любил тяжелой пищи и предпочитал фрукты, особенно сладкий виноград «тамянку», который мог есть целыми корзинами. Новый комитет стал в изобилии снабжать его виноградом, яблоками и грушами, а дорогие блюда поглощал Мирчо Попов, патриот с наклонностями гурмана, которого Берковский отрекомендовал Левскому как «любителя музыки и анисовки»[218].
Но дни, когда он с легким сердцем отдавался веселью, песням и танцам, подходили к концу. Возможно, Левский уже что-то слышал о нападении на обоз и о массовом расследовании полиции; 7 октября Ловечский комитет послал ему короткое паническое письмо, которое свидетельствует, что его члены были парализованы страхом и пребывали в полной растерянности. Автор письма, — вероятно, поп Крыстю, — просил Левского скорее приехать в Ловеч и обсудить, что делать дальше, и при этом упоминал, что другие члены комитета считают, что риск для него чересчур велик. Левский не стал менять свои планы. Очевидно, он полагал, что потратит свое время с большей пользой, укрепляя организацию в других округах, чем если сломя голову бросится прямо в осиное гнездо. Власти не знают, кто ограбил почту, и если комитет будет сидеть тихо и держать язык за зубами, буря пролетит мимо. Он поехал в Стара-Загору, где создал окружной центр 9 ноября, а затем в Котел; там он остановился у сестры Раковского Неши и даже пел в церкви св. Петра и Павла. Очевидно, именно в Котеле он узнал об арестах и понял: пришло то, что он всеми силами старался предотвратить.
Пребывание Левского в Котеле было внезапно прервано, когда полиция начала обыски в городе, а субаши (глава местной полиции) послал за попом Иваном, председателем местного комитета; он показал ему фотографию Левского и закричал: «Поп-эффенди, знаешь ли ты этого врага империи? Нам известно, что он приехал в Котел, ею нужно разыскать и поймать!». В два часа ночи Левский в сопровождении члена местною комитета выехал из Котела и через горы отправился в Сливен. Оттуда он вернулся в Стара-Загору, куда прибыл не позднее 20 ноября. 21 ноября отец Матей разыскал ею в Стара-Загоре и передал ему два письма от Каравелова, которые были получены в Тырново в начале месяца.
В первом письме, от 30 октября, Левскому предлагалось принять спешные меры для освобождения арестованных, пока все не открылось. Второе, написанное день — два спустя, гласит:
«Брат Васил,
Ранее мы писали тебе и звали на подвиг, но наугад. Теперь же сообщаем, что обстоятельства требуют от нас проявить отвагу и начать революцию; мне не нужно объяснять вам причины, которые ты сам знаешь, мы просто говорим вам, что нужно идти в бой, не теряя ни минуты. Всем здешним юнакам уже написано, и они переправятся на ту сторону, и мы надеемся на помощь Сербии и Черногории.
1872, ноября 2 Карамустафа Бучукоолу»[219].
Причины, по которым Каравелов призывал к немедленному восстанию, он объясняет в письме к Георгию Живкову:
«Все, что обеспечивало полную будущую революцию, — письма, устав, циркуляры и пр., — поймано, все в турецких руках. У нас осталось только одно: это несколько тысяч юнаков, которые есть у нас в Болгарии. Но когда иных из них схватили, они начали открывать своих товарищей и предавать их туркам. Таким образом враг всех их повяжет и поведет куда захочет, как овец. Если наши здешние не переправятся на ту сторону и не поднимут народ, который отчасти уже готов, но ничего не смеет делать без приказа, то наши враги промолчат и будут судить и наказывать наших юнаков не как политических преступников, а как обыкновенных бандитов.
Это одно несчастье, но есть еще два; второе несчастье в том, что мы навсегда потеряем доверие народа и потом никаким образом не сможем привлечь его к революции; а третье в том, что тогда Европа не захочет участвовать в рассмотрении суда над несчастными работниками и подумает, что мы еще далеко не способны получить гражданские права, и опять Болгарское дело выйдетнеотесанное, а Болгарам придется страдать до неизвестной степени…»[220].
Теперь для Левского начались воистину страшные дни: каждая минута стала кошмаром напряжения и душевных мук. Его бремя, бремя руководителя, внезапно возросло так, будто ему на плечи взвалили скалу, от которой трещат ребра и останавливается дыхание. Он был совершенно одинок и должен был решать проблемы огромной важности. Организации угрожало не только предательство, но и паника, страх, парализовавший тех, кто оставался на свободе; даже члены Центрального комитета потеряли головы и требовали от него мер, полностью противоречивших всей концепции организации и равносильных — он это знал — ее самоубийству; при всем этом тень эшафота удлинилась, выросла и охватила его со всех сторон, как гигантский спрут, из щупалец которого вырваться невозможно.
Подобно птице, которая быстрее всего летит против урагана, Левский достиг необозримых высот в минуты тягчайших испытаний. Множество бед, внезапно свалившихся на него, не подавило и не испугало Апостола. Он собрался с силами и встретил их лицом к лицу. Сам он категорически отверг призыв Центрального комитета к немедленному восстанию. Достаточно и того, что Общий разрушил организацию в Орханийском округе, для чего же бросать на ветер остальное? Люди еще не готовы, это признает и сам Каравелов, и призвать их к революции означает устроить еще одну героическую кровавую баню, которая не только не поможет завоевать свободу, а на много лет вперед уничтожит все надежды на освобождение. «Мы надеемся на помощь Сербии!». Сколько раз он уже слышал эти слова! Сколько можно сыпать на людские раны соль разочарования! Когда, наконец, они поймут, что державы Европы, великие и малые, подобно господу богу, помогают лишь тому, кто силен собственной силой! Они помогут Болгарии только тогда, когда увидят, что она сильна и организованна. Пусть сначала сербская армия выступит в поход, а тогда уже можно будет рассчитывать на ее помощь. Несчастье в Арабаконаке — еще не конец света. Это просто шаг назад, задержка, и она окажется временной, если сохранить спокойствие и трезвую голову и не обострять ситуацию.
Однако дисциплинированный революционер не может игнорировать указания Центрального комитета, даже ошибочные, Левский не мог отказаться от их выполнения; и потому настоял на том, чтобы сами комитеты решили, готовы ли они к революции и хотят ли восстания. В ночь 21 ноября комитет Стара-Загоры собрался на заседание, которое вел Левский, и решил, что преждевременное восстание не оправдано и обречено на верный провал. Копия письма Каравелова была послана в Сливен; Сливенский комитет также проголосовал против восстания. В своем письме в Бухарест его члены спрашивали Каравелова, понимает ли он, как мало у них оружия, и заявляли, что нужно не меньше года, чтобы обеспечить восстание оружием, деньгами и командирами. Конечно, если Сербия и Черногория в самом деле выступят на помощь Болгарии, они поднимутся — с топорами, косами и дубинками; но сами военных действий не начнут, ибо не готовы к ним. «Будьте уверены, что и болгарин сумеет умереть на поле боя за свое отечество, но напрасно проливать нашу кровь — неправильно»[221].
Вместе с отцом Матеем Левский едет в Пловдив. Тырновский комитет дал отцу Матею наказ не разрешать Левскому ездить по стране; нужно уговорить его остаться в одном месте, а еще лучше привезти его в Тырново и потом переправить в Румынию, где ему не грозит арест. В Пловдиве Левский посетил Найдена Герова, переодевшись угольщиком и оставив у его дверей лошадь, груженную углем. Возможно, не кто иной, как Геров сообщил Левскому, что за его поимку объявлена награда в 50 000 грошей. Консул России был весьма встревожен и советовал Левскому бежать через Константинополь, но Левский считал, что ему рано покидать Болгарию. Сначала нужно доделать работу, привести в порядок дела, собрать информацию; нужно успокоить людей и вдохнуть в них решимость. Он не мог уехать прежде, чем убедится, что собрал все нужные сведения и что оставляет в Болгарии действующую организацию, а не поддавшийся панике разворошенный муравейник.
Он едет в Пазарджик, чтобы забрать деньги, приготовленные комитетом по его просьбе. Он также посылает специального курьера, чтобы узнать последние новости из Софии. Он еще обдумывает первое предложение Каравелова — освободить арестованных, но в конце концов решает, что этого не следует делать: «Я бы мог их спасти сразу после того, как обо всем узнал, но это помешало бы большому делу, которое уже начато, Кроме того, уже известно, что всех их выпустят, кроме тех, кто грабил почту, И потому я остановил приготовления, потому что так лучше. Даже если они останутся в тюрьме, то ненадолго; когда придет революция, мы их оттуда вызволим невредимыми»[222]. А позднее, 18 декабря, он посылает 200 грошей для помощи арестованным.
Левский категорически отказался, чтобы ею вовлекли в отчаянную попытку оборонительной революции в момент, когда народ не имеет оружия и пал духом. Однако он понимал, что откровения Общею разрушили ею собственные планы постепенной и долгосрочной подготовки; вопрос о дате восстания приходилось обдумывать заново. Теперь, когда турки знают о существовании комитетов, будет чрезвычайно трудно держать приготовления в тайне. Власти начнут везде и всюду искать малейшие признаки мятежа; даже мелкие неудачи могут повлечь за собой лавину политических расследований, и еще одна область работы выйдет из-под контроля. Чем дальше откладывать восстание в новых условиях, тем больше угроза того, что турки задушат его в зародыше. Нельзя поднимать народ прежде времени, но подготовку восстания, и особенно покупку оружия, следует всеми силами ускорить. Сейчас больше, чем когда-либо, Левскому нужно было увидеться с членами Центрального комитета. Он понимал, что в Бухаресте не имеют ясного представления о том, каково положение в Болгарии, и что придется выводить их из разного рода заблуждений и выяснять целый ряд недоразумений. Нужно заставить Центральный комитет понять, что революцию не сделаешь по заказу, в последнюю минуту, и в то же время комитет должен разработать план восстания на ближайший реальный срок.
Сделав этот вывод, Левский пишет в окружные центры, вселяет в людей бодрость, предупреждает, что с восстанием придется поторопиться и в то же время заверяет, что не допустит никакой спешки. В Голям Извор, центр пострадавшего Орханийского округа, он сообщает: «то же скажите другим частным комитетам и поощряйте их в предприятии; нужно идти вперед, не теряя отваги, и собирать деньги на оружие и пр., потому что свадьба близка. Я уж еду на место, чтобы назначить день». Он побуждает их брать деньги на оружие взаймы, если не будет иного способа, и заключает свое письмо с необычной для него теплотой: «посылаю вам Братский привет и целую всех отважных товарищей»[223]. 12 декабря он снова пишет им, призывая собрать или занять денег на оружие в ближайшие два месяца, и начинает свое письмо следующими словами:
«Вперед, и не бойтесь. Пусть очи Болгарского Юнака уже не боятся мучений от злосчастного турка. День скоро будет назначен, и мы покажем угнетателю, что Болгарин уже не будет больше рабом, но свободным человеком, и кто из них не станет признавать наших законов и жить вместе с нами по одним и тем же гражданским правилам, вмиг обратится в прах и пепел вместе со всем, что имеет»[224].
Пазарджикскому комитету он уверенно писал: «Никакие угрозы и придирки не могут остановить работу», и напоминал окружному центру, что тот должен подбадривать местные комитеты и ускорять работу:
«Я уже еду на встречу с другими членами Ц. комитета и позабочусь о том, чтобы работа была сделана лучшим образом и безопасно, и мои слова перед другими членами будут в соответствии с волей народа в Болгарии, который у меня перед глазами во всем, и для успеха нашей революции. Следовательно, надобно, чтобы вы мне доверяли, что я скажу тоже, что вижу в Народе, и постараюсь сделать дело наилучшим путем, потому что во многом наши умные головы мне не нравятся»[225].
1 декабря Левский выезжает из Пазарджика в сопровождении Николы Руженкова. Конечная его цель — Бухарест. Но даже теперь он выбирает не самый короткий и надежный маршрут, а едет через город, пребывание в котором сулит ему максимальную опасность: он едет через Ловеч. Он намерен взять архивы комитета и денежные средства, которые повезет в Румынию, а также хочет на месте проверить крайне тревожные слухи о состоянии дел в его бывшей революционной столице после ареста Марина Поплуканова и Димитра Пышкова. О том, насколько рискованной была эта поездка, говорит тот факт, что сопровождать Левского вызвался Никола Руженков, который был болен туберкулезом и, зная, что ему недолго осталось жить, считал, что лучше погибнуть на виселице, чем ждать смерти в постели[226].
Они благополучно прибыли в Карлово, где Левский тайком посетил нескольких членов комитета. Побывал он под покровом ночи и в доме Райно Поповича. Наверное, немало воспоминаний, грустных и дорогих, нахлынуло на него, когда он вошел в хорошо знакомый двор. Здесь он, еще мальчишка, ждал уроков пения, стесняясь постучаться, стесняясь позвать учителя. Райно давно уже умер, и в доме жила его дочь Елизавета с мужем, доктором Киро Поповым, и деверем Костадином, впоследствии митрополитом Врацы. Костадин рассказал Левскому о положении в Карлово и посоветовал не заглядывать в Ловеч, а ехать через Константинополь. Но Левский был непреклонен. Ему нужно в Ловеч, и ничто не заставит его изменить свое решение.
Елизавета, которая не видела Левского много лет, пристально наблюдала за ним во время разговора и позднее записала свои впечатления:
«Васил Левский выглядел серьезным и почтенным человеком. Взгляд его, повелительный, но добрый, был искренним и доброжелательным. Его жесты были неспешны и уверенны. Он говорил мягко, просто, но разумно и интеллигентно. Все его существо внушало доверие, и потому он мог завоевывать сердца людей, так что они готовы были пойти в огонь за него»[227]
Друзья умоляли его переночевать в Карлово, но он считал, что это небезопасно. Около полуночи он ушел из дома Райно и в сопровождении двоюродного брата Васила Караиванова отправился в Сопот, где переночевал в монастыре св. Спаса, стоявшем на отшибе. Здесь тоже многое напоминало о прошлом. Здесь, почти четырнадцать лет назад, он дал обет отказаться от всего мирского. По сравнению с жизнью, которую он выбрал для себя, размеренное и спокойное существование его бывших братьев во Христе казалось сибаритством, но он ни о чем не жалел. Вся долина была полна воспоминаний. Достаточно было посмотреть вокруг, и вся жизнь вставала перед ним: детство, бродяжничество с хаджи Василием, тот день, когда он узнал о зове Раковского, побег в Белград, разрыв с церковью, дни учительства, чета Хитова, первый побег от турок, тот славный июньский день, когда был организован Карловский комитет, приезд Общего…
С чувством невыразимой скорби он покинул Фракию и по горной тропе поехал в Троян, в Северную Болгарию. Ничто не могло отклонить его от выполнения долга перед организацией, но он как будто знал, что из Ловеча уже не вернется. Друзья никогда не видели его таким печальным, и когда он прощался с ними, в глазах его стояли слезы. Уже вскочив на коня, он сказал: «До сих пор мы жили в раю, а теперь отправимся в ад»[228].
Дороги в горах уже были покрыты снегом. Левский и Рыженков догнали возчиков, возвращавшихся в Троян из Пловдива, и вместе с ними подъехали к контрольному пункту, поставленному полицией по эту сторону перевала. Левский, одетый в ношенную турецкую одежду, весело поздоровался с запти, выглянувшим из двери поста. Решив, что путники не вызывают подозрений, запти не стал выходить на мороз и лично их проверять. Путники перевалили хребет и подъехали к контрольному посту на северной стороне Балкан, где бушевала метель. Они дерзко вошли в здание поста, чтобы обогреться у огня и воспользоваться гостеприимством запти, предложившего им по чашке горячего кофе.
В это время из Трояна подъехал другой запти на смену первому. Заговорили о том, что слышно в городе, какие там новости. Оказалось, что троянский мюдир отдал приказ всем постам искать Левского; слышно, что несколько дней назад его видели в долине Струмы. Заптии мечтали о награде, которая им достанется, если они сумеют его поймать, и один из них сказал, что если бы он получил награду, то взял бы себе еще двух жен. Потом он повернулся к Рыженкову и потребовал у него паспорт. Онбаши (капрал) накричал на него: «Разве ты не видишь, что этот человек — торговец? Будь он плохим человеком, разве он зашел к тебе? Дурак же ты!».
Запти его слова показались убедительными. Никто и не взглянул на Левского, сидевшего в углу; его светлые волосы прятались под большим грязным тюрбаном, а лицо его было загримировано и имело смуглый оттенок. Болгары заказали кофе и угостили и турок, после чего поехали дальше вместе с возчиками. После того, что Левский услышал на контрольном посту, он решил не рисковать и послал в город Рыженкова сообщить комитету, что он будет ждать в селе Колибето, недалеко от Троянского монастыря. Позднее Левский встретился с членами комитета в монастыре и получил от них пять с лишним лир на покупку винтовки для каждого. По свидетельству М. И. Марковича[229], собрание продолжалось всю ночь, и Левский все время ободрял их «пламенными речами». Он также сказал им, что едет в Бухарест, расспрашивал о работе и побуждал собирать деньги и вести другую подготовку к восстанию. Члены Троянского комитета просили его остаться с ними, чтобы переждать грозовое время, но Левский сказал, что в интересах дела ему необходимо как можно скорее попасть в Румынию. «Я не боюсь ни глупых турецких заптий, — сказал он, — ни их несчастных шпионов, пока со мной мой черкесский кинжал, а за поясом — револьверы».
И все же он не сразу поехал в Ловеч. Он не был безрассуден по характеру и знал, чем грозит ему появление в его бывшей столице. Он заранее и давно примирился со смертью, но не хотел погибать напрасно. «Я берегу себя, — сказал он старой женщине, бабе Доне, у которой ночевал в Трояне, — не потому, что боюсь за свою жизнь. Ее я давно посвятил Болгарии. Верь, что я был бы доволен с улыбкой отдать ее тут же, если бы считал, что она больше не нужна. Я знаю, что еще потребен нашему святому делу. До тех пор, пока сироты льют кровавые слезы, наша первая должность — думать о своем народе. Я еще должен беречь свою жизнь, потому что еще не отдал народному делу все, что могу. Еще не расстрелял все патроны»[230].
С 10 по 25 декабря он прятался в окрестностях Трояна, а отца Давида послал на разведку в Ловеч. Именно в это время он пишет письмо Орханийскому окружному центру. Он пишет также Большому и просит его передать всем, кого Общий знает, быть начеку и не ночевать дома, и наконец пишет в Ловечский комитет письмо, которое оказалось последним.
По сей день определенные подробности мрачных событий в Ловече не выяснены до конца. Но хотя двух — трех деталей страшной головоломки не хватает и разыскать их по-видимому уже никогда не удастся, это не мешает восстановить картину происшествия в целом.
После того, как общее собрание в Бухаресте приняло устав организации, Ловеч утратил особый статут. Однако для большинства ее членов Ловечский комитет оставался главным комитетом и в практической работе служил штаб-квартирой Левского. Ловеч находится недалеко от орханийской округи, и неудивительно поэтому, что полицейское расследование, начатое в связи с Арабаконацким инцидентом, вызвало в городе серьезную тревогу. Она выразилась в письме Левскому от 7 октября, подписанном председателем комитета, каковым в то время, по-видимому, оказался поп Крыстю[231].
Поп Крыстю, которому предстояло стать главным действующим лицом трагедии, уже давно был связан с революционным движением. Он получил хорошее образование, интересовался литературой, сам писал стихи. Учился он в Белграде, там же встретился с Раковским и первым познакомил жителей Ловеча с его произведениями. Прежде, чем принять духовный сан, Крыстю занимался торговлей, а также играл активную роль в кампаниях против греческого митрополита Ловеча. Левский был высокого мнения о попе Крыстю, восхищался его эрудицией и писательскими талантами и рекомендовал его Каравелову как человека, который мог бы издавать легальную газету в Болгарии. Коротко говоря, это был человек, пользовавшийся всеобщим уважением и доверием тех, с кем делил чреватые опасностью тайны комитета.
Однако осенью 1872 года попа Крыстю одолевали заботы. Два года тому назад он купил дом в рассрочку, и теперь подошел срок погашения долга. У самого Крыстю не хватало средств для выплаты долгового обязательства, и он позаимствовал нужную сумму из кассы комитета, которая была ему доверена. За этот поступок, по уставу, полагалась смертная казнь. Правда, он признался в том, что попользовался комитетской кассой; когда Левский потребовал комитетские суммы, Крыстю ответил, что он взял их взаймы «на несколько дней». Скрупулезно честный во всем, что касалось общественных средств, Левский разгневался и потребовал, чтобы поп Крыстю немедленно возместил взятую сумму.
Тревожило Крыстю и другое. Он возражал против насилия и пережил глубокое потрясение в связи с убийством дьякона Паисия — коллеги, которого лично знал, а также с убийством в Ловече. В первом случае Крыстю считал, что к духовному лицу нельзя подходить с обычными мерками, а во втором его беспокоило то, что человек, павший жертвой насилия, был ни в чем неповинен. Крыстю не давало покоя, что организация все чаще прибегала к террору, и несчастья, обрушившиеся на нее после араба-конацкого ограбления, лишний раз укрепили его убежденность в том, что этот метод неразумен и является моральным злом. Точку зрения попа Крыстю можно рассмотреть на фоне того, как изменилось в те годы положение болгарской церкви, В 1870 году продолжительная борьба за ее независимость закончилась победой. Султан подписал ферман об учреждении самостоятельной болгарской экзархии. В 1872 году, после новых столкновений с греками, был избран первый болгарский экзарх, получивший аудиенцию у султана. В борьбе принимал и участие все — и «старые», и «молодые», однако после 1870 года те, кто верил в необходимость эволюции болгарского народа на основе просвещения, были готовы удовлетвориться достигнутым. Болгарская церковь постепенно утрачивала воинствующий характер и переходила к респектабельному существованию под самодержавием султана. Тем самым единственная область, в которой было возможно сотрудничество консерватора и революционера, перестала существовать, и пропасть между ними еще больше углубилась. Некоторые революционеры даже отвергали зкзархию, а Каравелов заметил: «Свобода не хочет экзарха, ей нужен Караджа».
Поп Крыстю оказался в двух лагерях сразу. С одной стороны, он был слугой церкви, которая своим существованием была обязана султану и вступала в период мирного развития; с другой стороны, он был членом революционной организации, вступавшей в этап острой борьбы. Будучи служителем церкви, он не подвергал сомнению ее истины, такие, как неприкосновенность особы священнослужителя, и божьи заповеди «Не убий» и «Не укради» (здесь можно бы заметить, что в святом писании ничего не говорится о том, что нельзя брать взаймы!). Ему был чужд подход Левского, полностью светский и диалектический, согласно которому воровство и убийство не были грехом в определенных обстоятельствах. Есть какая-то ирония в том, что он считал вором и убийцей Левского — самого гуманного и справедливого из всех, кто сделал революцию своей профессией, человека, ненавидевшего насилие и превыше всего ставившего человеческую жизнь. Трагическая гибель парня в Ловече тревожила Левского не меньше, чем Крыстю; Левский знал, что сначала уговаривал свою жертву и просил замолчать, — тогда ему не будет никакого вреда; но парень продолжал вырываться и кричать, и когда стало ясно, что их с Вутю вот-вот схватят, у него не оставалось иного выбора и он пустил в ход кинжал[232]. Левский уже давно примирился с тем, что, не разбив яиц, омлета не сделаешь, но когда это произошло в действительности, поп Крыстю примириться не смог[233]. Обуреваемый моральными сомнениями и денежными затруднениями, Крыстю не был в состоянии встретить разразившийся над Ловечем шторм как подобало.
20 октября были арестованы Марин Поплуканов и Димитр Пышков, а также отец Марина, поп Лукан. Общий знал попа Крыстю не по имени, а только в лицо, и потому, когда турки узнали, что один из членов комитета — священник, они арестовали отца Марина, что казалось им совершенно логичным. В действительности поп Лукан, весьма пожилой человек, не принимал активного участия в работе комитета. Марин и Димитр были вынуждены молчать, ибо выяснить недоразумение и вызволить попа Лукана значило бы засвидетельствовать свою осведомленность о работе комитета, чего они решили не делать. В течение двух недель их содержали в Ловече, и ошибку некому было исправить. Ничего подозрительного в их домах не нашли, и каймакан, проводивший следствие, радушно угощал их сигаретами и задавал разного рода несущественные вопросы. Позднее в тот же день Пышкова вызвали в окружной совет и допрашивали три часа; на сей раз от него требовали сведений о комитетах и о Левском, но Пышков упорно все отрицал и говорил, что его оклеветали недоброжелатели.
После бессонной ночи Пышков собирался пить кофе со старшим надзирателем Бошнаком Юсином и увидел, что Марина в сопровождении запти ведут через двор в уборную. Сославшись на внезапную боль в желудке, он тоже попросился во двор. Поравнявшись с домиком уборной, стоявшим на отшибе, Пышков сунул в руку сопровождавшего его заптии золотой «наполеон», и тот послушно остался во дворе и закурил сигарету. Пышков сказал Марину: «Нас предали, и нам придется испить горькую чашу; смотри, не поддайся страху. Единственное, что можно сделать, — твердить, что мы ничего не знаем. В этом единственное спасение. Устав говорит, что предателя ждет смерть. Иисус Христос терпел до конца и спасся. Мы должны вытерпеть все пытки, чтобы спасти Ловеч и наших товарищей. Идея наша не погибнет». Они поклялись ничего не выдавать, расцеловались и расстались.
Почти неделю спустя, вечером 13 ноября, Пышкова снова вызвали к каймакану, на этот раз домой. Там был и Али-бей, один из главных членов окружного совета. Слуга принес кофе и шербет и предложил их сначала арестованному. Когда Пышков сказал ему угостить сначала Али-бея и каймакана, этот последний заметил: «Ты гость в моем доме, угощайся первым». Оба турка были настроены крайне благожелательно и сердечно беседовали с «гостем». Потом каймакан заговорил о деле: «Ты должен быть с нами откровенен. Мы клянемся своей верой, своими детьми, что никто никогда ничего не узнает, только скажи, где прячется в Ловече дьякон Васил Левский и как его поймать. Ты получишь прощение и мы тебя выпустим; тебе не придется гнить в тюрьме; я получу награду и повышение в должности, а тебе дам 2000 грошей».
Пышков не поддался на соблазн и снова повторил то же, что и раньше: ни о Левеком, ни о каком-либо комитете он ничего не знает. В конце концов каймакан был вынужден отправить «гостя» обратно в камеру. Наутро троих арестованных заковали в цепи и отправили в Софию. После трех дней пути они прибыли в Софию и сразу же предстали перед комиссией Мазхар-паши; был вызван и Общий. Отвечая на вопросы паши, он опознал Марина и Пышкова, но сказал, что поп Лукан — не тот поп, который нужен. Мазхар-паша тут же отпустит. Лукана и отдал приказ арестовать второго ловечского священника — попа Крыстю[234].
Следует подчеркнуть, что в ходе расследования тактика турок изменилась. Вначале они хватали всех и каждого, кто мог иметь хотя бы отдаленное отношение к ограблению, Страна кишела агентами полиции и заптиями, тюрьмы были набиты до отказа. Теперь, после того, как Порта обдумала создавшееся положение, было решено, что массовые аресты повредят Турции во мнении великих держав; мало будет пользы и в том случае, если в Европе узнают о широком недовольстве христианских подданных султана правящим режимом. Высокая Порта распорядилась рассмотреть дело как можно скорее. Вот почему попа Лукана выпустили сразу же после того, как выяснилось, что он не играл особой роли в комитете; туркам не нужна была мелкая рыбешка, — теперь им нужен был только вожак, руководитель. Его поимка сделает беспомощными комитеты, в том числе и те, о существовании которых пока не известно; кроме того, общественное мнение Европы не будет возражать против казни человека, против которого собрано немало улик, показывающих, что он — убийца, грабитель и государственный преступник.
Наверное, после ареста попа Лукана Крыстю жил в постоянном страхе, понимая, что на самом деле туркам нужен он сам и в любую минуту ошибка откроется. Вечером 18 ноября произошло то, чего он так ждал и так боялся: за ним пришли. Группа вооруженных полицейских постучала в ворота. Поп не пошел открывать, потому что ею жена недавно родила, и обычай запрещал открывать двери, когда в доме есть роженица. Полдесятка заптий перелезли через забор, вошли в дом и увели с собой попа Крыстю, желтого от страха. Ночь он провел в конаке, а наутро его выпустили, предоставив полную свободу, — даже не стали отправлять в Софию. Однако домой он вернулся в сильной тревоге и на расспросы жены ответил: «Оставь меня, жизнь моя кончилась!».
Вскоре после этого во двор Велички Хашновой было подброшено три письма, одно за другим; почерк напоминал почерк Левского и под письмами стояла его подпись. В них говорилось, чтобы Величка собрала все бумаги и архивы комитета и принесла их на виноградник, где их у нее возьмет Левский. Величка усомнилось в подлинности писем; ей показалось, что почерк похож на почерк Крыстю. Поэтому она тщательно спрятала бумаги и вместе с мужем пошла на виноградник; с собой у них были только мотыги и семенной лук. Левский не появился, зато им попались люди, одетые так, как одеваются в Горно-Павликени, при ближайшем рассмотрении оказавшиеся ловечскими полицейскими. Не обнаружив у Хашновых ничего подозрительного, они их отпустили, а в роще, лежавшей рядом с виноградником, Хашновы заметили попа Крыстю, который, завидев их, пытался спрятаться[235].
Лишь пятьдесят лет спустя, в 1937 году, была обнаружена телеграмма, подтвердившая подозрения Велички; она датирована 24 ноября 1872 года и отправлена Мазхар-пашой правителю Тырново, непосредственному начальнику ловечского каймакана. Последний ее абзац гласит:
«… Но поскольку вышеуказанные Марин и Димитр, согласно указаниям, полученным ими от товарищей, теперь отрицают, что принимали участие в этом гнусном деле, прикажите осведомителю, вышепоименованному попу Крыстю, сообщить вашему превосходительству, каким образом было устроено бунтовщическое собрание в его винограднике и какие другие лица из Ловеча присутствовали. Кроме того, прошу благоволения Вашего Превосходительства прислать нам как можно скорее его последние показания, а также полностью всю его переписку, содержащую его предыдущие показания в качестве доносчика, каковые являются ценной услугой нашему народу и державе, чтобы мы могли представить их уважаемым официальным лицам, назначенным по ираду султана и решению Совета Министров принимать участие в работе особой комиссии»[236].
У нас нет свидетельств того, что поп Крыстю был осведомителем полиции до 18 ноября 1872 года. Он не желал кровопролития и поддался искушению «взять взаймы» не принадлежавшие ему деньги, но это еще не значит, что он был предателем. Кризис произошел в ту ночь, которую он провел в конаке. Позднее он утверждал, что турки его пытали и пытками вынудили признание. Возможно, так и было; потерпев неудачу с Пышковым, к которому он применил ласку, каймакан мог решиться на более грубый метод по отношению к попу Крыстю, — это был его последний шанс добиться повышения по службе и завоевать славу. Крыстю был уже деморализован страхом, а его последняя воля к сопротивлению спасовала перед уверенностью в том, что его выдал не кто иной, как собственные товарищи по комитету, Марин и Пышков. Полный желчной обиды на бывших товарищей и на самого Левского с его тактикой террора, которого он считал виновником всех бед и особенно своего горестного положения, поп Крыстю поддался желанию спасти собственную шкуру и заключил сделку с турками. Позднее он даже хвастал этим в своем «Требнике»:
«Конец мог быть еще ужаснее, если бы поп Крыстю не поступил разумно, не видя иного способа потушить уже разгоревшийся пожар, и хитростью не убедил правительство, что в Ловече нет ничего подобного тому, что ищут из Софии, по свидетельству софийских арестованных, т. е. будто в Ловече существует такое дело и сколько людей в нем участвует, и кто именно»[237].
В чем же заключалась сделка? Этого поп Крыстю не объясняет; он только говорит, что выдал немногих и даже сумел уговорить турок не требовать от него большего. В самом деле, после того, как взяли Крыстю, других арестов в Ловече не последовало, так что и это, возможно, правда. Но что же турки получили взамен, если они согласились отпустить Крыстю в то время, как десятки других членов организации рассказали все, что знали, и все же томились под стражей? И почему Крыстю не отправили давать показания в Софию, несмотря на то, что накануне было отдано распоряжение о его высылке? Сам ловечский каймакан не мог принять такое решение без одобрения свыше. Наверняка имел место обмен телеграммами с Софией, в результате которого было решено, что Крыстю принесет больше пользы в Ловече, чем на суде в Софии.
Только одно объяснение не противоречит всем вместе взятым фактам и отвечает интересам обеих сторон: взамен обещания оставить Ловеч и лично его в покое Крыстю взялся выдать туркам Левского. Вот почему его отпустили домой, вот почему разрешили остаться в городе: он должен был дождаться Левского. Вот почему никто больше арестован не был. С точки зрения Крыстю, сделка не только спасала его от пыток и тюрьмы, — и не только его лично, но и его друзей тоже; благодаря ей отпадала необходимость отчитаться в деньгах перед Левским, который в противном случае доставил бы ему весьма крупные неприятности и даже мог его убить. Он успокаивал свою совесть тем, что будет справедливо, если ценой гибели одного человека спасутся многие, да и кроме того, Левский был убийцей, а его политика насилия сбивала организацию с правильного пути. Турки же получили то, чего добивались: перед ними был человек, готовый отдать им неуловимого Джин-Гиби и имевший возможность сделать это, как никто другой; а взамен они почти ничем не поступились, хотя поп Крыстю этого и не понимал: власти уже и без того отказались от политики массовых арестов.
Что знал Левский о страшных событиях в Ловече? Достаточно, чтобы заставить его поколебаться в своем решении побывать в городе. Из его переписки видно, что где-то на пути в Ловеч он получил предупреждение о том, что членам комитета подброшены поддельные письма от его имени; можно думать, что узнал он и об аресте и необъяснимом освобождении попа Крыстю и мог сам сделать нужные выводы. Ему не привелось узнать, что Марин и Пышков вели себя благородно и бесстрашно и остались верны данной ими клятве молчания. Небо над Ловечем было затянуто черными тучами, и каждая вспышка молнии открывала картины предательства и трусости.
Скрываясь в безопасном месте под Трояном, Левский колебался и выжидал, раздираемый гневом, тревогой и сомнениями. Но сильнее всего его терзала боль, бесконечная агония картины разрушения того, что было ему дороже жизни, дороже собственного детища, каковым, в сущности, и была организация. С тех пор, как ей были нанесены первые раны, он страдал больше, чем был готов признать. Каждый новый удар пронзал его сердце как раскаленное железо, а вести из Ловеча были тяжелее всего. Ловеч был его столицей, а теперь он запятнан позором измены.
Сердце его истекало кровью, но он старался не показать своей скорби товарищам, не поддавался слабости и ни разу не уклонился от своих обязанностей руководителя. Но если его действия были хладнокровно обдуманны, как всегда, его последнее письмо в Ловеч — необычайно длинное и по тону разнящееся от обычной деловой корреспонденции — говорит о невыносимом душевном напряжении. Вначале он подтверждает, что получил письмо председателя Ловечского комитета от 7 октября, а также сообщения о подложных письмах. Он говорит, что знает, кто совершил подлог, и скажет об этом по приезде в город, но хочет выяснить, был ли одинок человек, это сделавший, или ему помогали другие члены комитета — из страха и стремления спасти свою шкуру. Однако он не называет предателя по имени. Левский никогда не выносил поспешных суждений, и как в конфликте с Общим он старался рассмотреть все стороны, точно так же теперь был намерен «сначала посмотреть, не сознается ли тот, кто подбросил письма в открытую дверь, по доброй воле, а если сознается, пусть скажет, зачем он это сделал». Судя по письму, Левский подозревал председателя комитета, потому что упоминал о нем отдельно от всех остальных членов:
«Из-за этих писем я боюсь приехать в ваш город: в них я вижу предательство истинное и предательство невольное, из страха, — пишет он, затем зачеркивает слова, стоящие после двоеточия, и продолжает. — И поэтому, сколько писем, денег, газет, и прочего у вас осталось, а также все тайное, что есть у председателя (печать, дневник и т. д. — М.М.) отдайте Николчо». Левский имел в виду Сиркова, курьера комитета, который привез ему письмо Велички и ждал ответа Левского, чтобы отвезти его обратно; по-видимому, он был единственным в Ловече человеком, не утратившим доверия Левского. Позднее он сам возьмет архив у Сиркова или кого-нибудь пришлет за ним. Затем он сообщает комитету о переписке с его председателем по поводу денег, взятых в долг, и повторяет свою просьбу все передать Николчо, который в дальнейшем будет исполнять обязанности почтальона и которого поэтому не следует спрашивать, какие письма приходят, откуда и куда. Далее подавляемое больше года чувство неудовлетворенности прорывается потоком скорбных упреков:
«Что мне с вами делать, когда вы сами показали себя неспособнее тех, кто вчера взялся за работу! Про теперешний случай я вас тысячи раз предупреждал, что так может случиться, и вы обещали держаться твердо. Где ваше постоянство? И разве не сами вы причиной тому, что страдают и другие, я ведь вам говорил про Дим. Общего и в его присутствии, что он негоден работать по своему разумению? Разве мало было тех слов, которые я перед ним самим сказал, чтобы вы составили мнение о том, что будет дальше? И когда вначале он был со мной, разве не слыхали вы от него самого, как он жалуется, что куда мы ни поедем, я оставляю его на постоялом дворе и делаю дело сам, а с другими членами его не знакомлю? Неужто вы не поняли из этих ясных слов, что я не стану ему доверять из-за одного того, что он послан тем-то и тем-то? как было и с Ангелом, пока сам человека не проверю! Вы скажете: „Разве ты не узнал их после того, как вы втроем два месяца ездили вместе?“. Много слов уйдет доказывать, что в народном деле нужно время, чтобы узнать, насколько человек патриот и постоянен ли во всяком отношении, и немало времени, Потому иные народы, которые торопятся в таком деле, успевают в нем медленнее тех, кто идет вперед осторожно. Вы мне говорили: „Для этой работы надо разослать людей во все стороны, чтобы дело шло быстрее“, а я вам говорил, что надо, но подходящих людей нет! А вы показали мне А.К. и Д.О. А.К.-у я сказал, что ученому человеку вроде него нужно долго учиться работать без ошибок, не меньше четырех лет ездить по всем местам, встречать разные мнения, разных людей и прочее, А он принял мои слова так, будто я ищу для себя привилегий! Вы слышали, что я ему говорил, как надобно поступить в Рущуке, да он не послушался, и чем все кончилось! Д.О. тоже считал меня привилегистом, и вам об том же говорил, а сам не понимает, что Народное дело не подвинешь вперед, кроме как по пути, который я показал. Назначить Димитра Общего в Орхание и дать ему полномочие решили все вы, а больше всего настаивали Анастас из Плевена, Ваньо (Драсов — М.М.) и Пышков, а скоро после того вы сами читали письма из тех мест, и сам Пышков и другие сколько нападали на него устно, когда увидели, что из-за его безумия в этих местах скоро все пойдет прахом!..».
Затем Левский описывает свои попытки встретиться с Общим и предостеречь его от нападения на почту и продолжает:
«Вот почему вы сами причина тому, что сейчас дрожите от страха и даже для меня у вас не найдется места, чтобы я мог приехать в ваш город и взять все, что там есть, потому что Д.О. знает всех вас! И раз вы в подозрении, то должны все взять и передать, как сказано выше. А наперед дерзайте! Тот, кто в тюрьме, — в тюрьме, но остальные должны помнить, что давали клятву. Кто не исполнит клятву, которую дал на святом Евангелии, т. е. поклялся своей верой и честью, тот самый низкий и гнусный человек на свете! Лучше сто лет честных мук, чем преступить свою честь и свою веру! Завтра придет день, и такому скажут: ты не честен, ты не Болгарин, ты солгал на Евангелии! Разве вы не клялись, что будете исполнять устав? А теперь, когда братья попали в тюрьму и может быть их сошлют на каторгу, помогаете ли вы, как написано в уставе, что каждый из товарищей должен помочь тому, кто попал в беду!»[238].
Далее Левский объясняет, почему он не предпринял попытки освободить заключенных в Софии, и наконец, как будто взрыв негодования облегчил ему душу, говорит о будущем, о необходимости ускорить сроки восстания и добыть необходимые средства. Он дает указания, которые уже получили остальные комитеты, и назначает Ловеч окружным центром — спокойно и деловито, как он и писал обычно свои письма.
Он послал это письмо с Сирковым и стал ждать новостей. Наконец он решил, что должен ехать в Ловеч сам, несмотря на опасность. Нужно взять архивы и вернуть средства комитета; нужно разоблачить предателя или предателей и наказать их; нужно успокоить испуганных людей и заново вселить в них бодрость; нужно создать новый окружной центр. Совесть не позволяла Левскому уехать из Болгарии прежде, чем он перевяжет все раны, ибо в его отсутствие организация может истечь кровью. В своих отношениях с людьми он мог быть мягок и внимателен, но когда речь шла о долге, был непоколебим до фанатизма. Называя устав «святым» и заявляя, что лучше сотню лет терпеть честные муки, чем преступить свою честь и веру, он не говорил цветистые слова, — он просто выражал свои чувства. Ничто не могло отклонить его от выполнения дела, которое он считал своим долгом. Опасности, пытки и смерть бледнели перед необходимостью сдержать свою клятву. Он был готов зайти так далеко, как понадобится, чтобы добиться справедливости, — что он уже доказал в конфликте с Общим, — и теперь был готов дать Крыстю возможность оправдаться по обвинению куда более тяжкому. Но если поп Крыстю виновен, то долг Левского — сохранить дисциплину и защитить организацию; по этому вопросу никаких компромиссов быть не может.
Приближалось рождество. Колядники ходили от дома к дому, в каждой семье готовились встречать большой праздник традиционными обрядами; вечером на святки не забывали украсить и домашнюю скотину: коровам и овцам увешивали рога яблоками, завернутыми в фольгу, и кормили их особо выпеченными хлебцами. Пол в гостевой комнате застилали соломой, устраивая подобие яслей, где родился Христос, и вся семья садилась за обрядовый ужин, которым заканчивались долгие рождественские посты. В день рождества семья разговеется мясом специально откормленной к празднику свиньи, и начнется веселье.
Не обращая внимания на царившее повсюду праздничное настроение, Левский в самый день рождества выехал в Ловеч, хорошо понимая, что едет не в Вифлеем, а в сады Гефсиманские. Улицы Ловеча были непривычно пусты и безлюдны; в воздухе носились вкусные запахи, торговые ряды были закрыты. Болгары разошлись по домам, а турки сидели в душных цирюльнях и кофейнях, посасывая трубки.
Никем не замеченный, Левский пробирался по улицам на встречу с немногими сохранившими верность делу друзьями. Он хорошо понимал, что от комитета мало что осталось, что некому взять на себя руководство им или работу по его восстановлению, и что помочь этой беде пока нечем. Все его внимание было сосредоточено сейчас на Крыстю, и хотя все умоляли его избегать встречи с ним, Левский настаивал на своем: «Если бы сама природа восстала против меня, то и она не помешала бы мне встретиться с ним! Я хочу его видеть; я хочу знать, чем он будет оправдываться, как будет смотреть мне в глаза… Он отвечает передо мной, и перед вами, и перед всем Болгарским народом. Я не хочу быть черной душой в глазах народа, не хочу, чтобы меня обвиняли потомки…»[239].
Ни один из современников Левского не оставил точных сведений о том, что он делал, или хотел сделать, в Ловече. Это — одна из недостающих частей головоломки. Накануне приезда Левского поп Крыстю постоянно спрашивал о нем, необычно горячо интересовался его планами и местонахождением; на вопросы удивленных членов комитета он пояснял, что должен сказать Левскому нечто тайное и важное. Наиболее надежные источники утверждают, что когда Левский, наконец, приехал, он не смог повидаться с Крыстю, потому что дом последнего охраняли вооруженные турки. Некоторые современники предполагают, что Левский написал Крыстю и назначил ему свидание за городом, но по сей день не обнаружено документов, которые безоговорочно подтвердили бы это предположение или отвергли бы его.
Левский оставался в Ловече всего одну ночь, а 26 декабря отправился в Тырново в сопровождении Николы Цвяткова, молодого медника, который приходился сводным братом Христо Большому. Ночевать они собирались в селе Кыкрина, на постоялом дворе, принадлежавшем Христо Цоневу по прозвищу Латинец, приходившемуся двоюродным братом и Большому, и Цвяткову; прозвище «Латинец» — «латинянин» — было ему дано за то, что он постоянно рассказывал о Гарибальди. Встретив праздник в Ловече, — он жил неподалеку от Сирковых, — Латинец выехал в Кыкрину за несколько часов до Левского и Николы. Эти последние выбирались из города порознь, а сначала послали младшего брата Велички Христо Луканова с группой ребят на дорогу, якобы играть в мяч, а на самом деле проверить, нет ли какой-либо опасности. Левский шел пешком, а Никола выехал по другой дороге на отцовской лошади, под седлом которой был спрятан архив комитета. За городом они встретились и отпустили Христо Луканова, распрощавшись с ним. Они беспрепятственно проехали места, в которых ожидали засады или проверки; однако Левский был неспокоен. Вдруг Никола заметил двух заптий; не говоря ни слова, Левский свернул с дороги и пошел к виноградникам. Заптии остановили обоих и стали спрашивать, кто они такие, куда и по каким делам едут. Никола отвечал, что он по ремеслу медник, едет в Тырново покупать медь, а этого человека случайно встретил на дороге. Левский же удивился тому, что запти не узнает его: ведь он житель Ловеча и хорошо знает самого запти, а вышел из города затем, чтобы посмотреть, сколько телег навоза привезли ему из села на виноградник. Заптии успокоились и поехали далее, в Ловеч. Левский продолжал идти к виноградникам и только через какое-то время снова вышел на дорогу и присоединился к Николе, после чего сел на лошадь. К сумеркам они без дальнейших происшествий въехали в Кыкрину.
Постоялый двор находился на краю села, километрах в трех от проезжей дороги из Ловеча в Севлиево. Это был скромный домишко, крытый каменным плитняком и частично обнесенный плетнем, в который для крепости были вбиты острые колья. Вдоль фасада тянулась широкая стреха — навес на деревянных подпорках. Постоялый двор состоял из двух комнат, склада и конюшни; первая комната служила корчмой и бакалейной лавкой, во второй же были поставлены кровати для заезжих путников. В корчме было полно народу, многие были уже пьяны. Левский невольно привлек к себе внимание одного крестьянина, спросившего, кто он таков; Латинец поспешно ответил, что это Христо, сын деда Ивана (т. е. Большого), который много лет не был в Кыкрине. К несчастью, любопытный гуляка оказался крестным отцом Большого. «Неужто это ты, Христо? — воскликнул он, — Сильно же ты переменился!». «Как не перемениться, когда столько лет скитался по Сербии,» — отозвался Левский и под каким-то предлогом отправился на улицу, сказав крестьянину, что утром они поговорят подробнее.
Никола вышел вслед за ним из душной корчмы на чистый ночной воздух. Год был засушливый и жаркий, и хотя в декабре похолодало, снега в ту зиму почти не выпало. Левский смотрел на полную луну, окруженную сиянием, и сказал, что эта примета — к дождю. Часам к восьми вечера крестьяне шумно разошлись; Никола, Латинец и Левский остались втроем. Они поужинали и обсудили, как Невскому лучше ехать дальше; Левский велел Латинцу встать с первыми петухами и найти вторую лошадь; он также попросил его показать им конные тропы, потому что проезжая дорога наверняка кишит турецкими патрулями.
Часам к девяти они легли спать, но нервы у каждого были так напряжены, что заснули они с трудом. Часа через два Николе приснился кошмарный сон, будто он сидит в отцовском доме, в комнате, битком набитой кукурузными початками, и не может оттуда выбраться; внезапно в комнату врывается молодой турок, Никола начинает бороться с ним, но турок убегает. Никола вскочил и увидел, что сидит на кровати в тихой комнате кыкринского постоялого двора; однако сон встревожил его, и он разбудил остальных, сказав, что пора ехать. Левский посмотрел на часы и увидел, что время всего лишь к полуночи, свернулся клубком и снова уснул. Но Никола уснуть не мог. Он развел огонь в очаге, достал холодную курицу и бутылку вина и перекусил. Часа в два ночи он решил снова разбудить товарищей. В это время проснулся и Левский; ему тоже приснился тяжелый сон, будто на него бросилась огромная змея (по другим сведениям, черная собака) и укусила. Христо Патинец вышел во двор со словами, что запряжет лошадей и сообщит родне, что уезжает дня на два. Никола проводил Латинца до порога, запер за ним дверь и вернулся в спальню.
Левский выходил в конюшню по нужде; он только что вернулся в комнату и аккуратно обматывал вокруг себя длинный пояс, когда в ворота постоялого двора постучали. Никола пошел было открывать, — он подумал, что стучит Латинец, — но стук повторился и кто-то крикнул по-турецки: «Открывай, хозяин!». Голос принадлежал одному из заптий, остановивших их на дороге предыдущим вечером. С улицы доносился шум, — по-видимому, запти был не один. Никола бросился в дом, предупредить Левского, но от возбуждения почти не мог говорить. К Левскому мгновенно вернулась острота восприятия и привычное хладнокровие; он столько раз уходил от турок, уйдет и теперь. Он наскоро завязал пояс, сорвал со стены револьвер Латинца и вытащил собственный револьвер. Напомнив Николе, что они не знакомы и в первый раз увидели друг друга на дороге, Левский выскользнул через заднюю дверь в конюшню, а оттуда во двор. Там было пусто. Он побежал к ограде — у ее дальнего угла стояли полицейские. Он не хотел открывать ворота, чтобы не поднимать шума, и решил перепрыгнуть через ограду.
Потом все смешалось. Левский прыгнул и задел штаниной за острый кол; не успел он высвободиться, турки открыли огонь; пуля обожгла его по голове и на минуту оглушила. Потеряв равновесие, он упал на землю. Трое заптий бросились к нему, но он, собрав все свои силы, отшвырнул их и бросился бежать. На ходу он выстрелил, ранив одного запти в руку; на него бросился десяток полицейских. Неравная схватка была короткой. В воздухе мелькнул кинжал, разрезав ему ухо почти пополам; кровь хлынула ручьем на шею и лицо. Грубые руки хватают его со всех сторон, одни тянут куда-то, другие толкают, будто хотят разорвать на куски.
Через несколько секунд он был побежден. Ему заломили руки за спину и запеленали собственным поясом, а потом положили на кучу бревен, приготовленных под телеграфные столбы.
Неуловимый Джин-Гиби был пойман.
Не можешь бить как молот — терпи как наковальня
Пускай родная земля выпьет мою кровь, а не чужая
Никола Цвятков стоял за запертой дверью и слушал, затаив дыхание. Когда стрельба прекратилась, он решил, что Левскому удалось убежать, и снова улегся в кровать и притворился спящим. Латинец вернулся в ту минуту, когда турки искали топор, чтобы разбить ворота, и он крикнул Николе в окно, чтобы тот отпер. Только тут Никола вышел на улицу. Он зажег свечу и отпер ворота. С полдесятка заптий с ружьями наизготовку, примкнув штыки, ворвались в дом и начали его обыскивать. Они стали допрашивать Латинца и Николу, но оба заявили, что этого человека совсем не знают, что Никола встретился с ним в пути, а Латинец впервые видит его у себя, и что он, кажется, торговец из Тырново. Привели Левского и поставили к стене. Голова его была низко опущена, все лицо залито кровью, в волосы и одежду набился сухой снег. Сначала Никола даже не узнал его и решил, что это какой-то крестьянин, арестованный турками. Когда же один запти осветил пленника свечой, Никола узнал окровавленное привидение — но только по одежде, хотя она была порвана и выпачкана кровью. Турки велели Николе заново перевязать пояс арестованного; он послушно сделал, что ему велели, и незаметно вытащил платок Левского, в который было завернуто несколько грошей и пакетик белого порошка, и спрятал на себе.
Из села привели телегу и посадили в нее Левского вместе с раненым запти, Николу и Христо Латинца привязали сзади, и триумфальная процессия отправилась в Ловеч. По дороге Николу сволокли в канаву и немилосердно избили, спрашивая, кто таков арестованный. Помня предупреждение Левского о том, что единственный выход — ни в чем не признаваться, Никола повторил то же, что сказал и раньше, — этого человека он случайно встретил на дороге и ничего о нем не знает. Потом наступила очередь Христо; он тоже отважно вынес побои и твердил, что он всего лишь содержатель постоялого двора и не может знать каждого, кто является к нему ночевать. В действительности турки не сомневались, что поймали именно того, кто им нужен, и просто хотели лишний раз подтвердить свою уверенность. С арестованным обращались с неслыханной заботой: еще в Кыкрине ему перевязали раны и вообще всячески старались соблюдать приказ о вежливом обращении с баш-комигой (главным бунтовщиком), чтобы он мог быть доставлен в Софию живым и здоровым. По тому, как обращались заптии с раненым пленником и другими арестованными, было видно: они знают, кто попал в их руки. Выехав из Кыкрины, процессия остановилась, поджидая другие телеги, и Никола воспользовался этим, чтобы выбросить в кусты пакетик с ядом.
Когда процессия прибыла в Ловеч, арестованных повезли не через город, а прямо за реку, в конак. Здесь Левского отвели в караулку для заптий, а остальных посадили в камеру. Почти сразу, как будто он ждал его в конаке, к Левскому заглянул поп Крыстю и спросил:
— Как же это получилось?
Левский ответил с ледяной краткостью:
— Что получилось, то прошло.
И на этом разговор окончился.
Но что же произошло на самом деле? Здесь отсутствует еще одна часть головоломки. Все указывает на то, что налет на постоялый двор произошел не случайно и не был обычной проверкой, какие проводили иногда полицейские патрули. Написал ли Левский попу Крыстю, что хочет встретиться с ним в Кыкрине, а Крыстю сообщил об этом туркам? На такое предположение можно возразить, что, подозревая Крыстю в предательстве, Левский не пошел бы на чрезмерный риск, каким было для него свидание в заранее условленном месте, и не стал бы надеяться, что Крыстю на такое свидание явится. Есть и другая возможность: оценив обстановку, создавшуюся в Ловече, Левский решил не встречаться с Крыстю; в этом случае вероятны разные варианты, Крыстю, который все время интересовался Левским, мог узнать о его отъезде; заптии, повстречав шие Левского и Николу в пути, могли доложить властям об этой дорожной встрече, а те сами сделали нужные выводы; в любом случае Крыстю, не отходивший в те дни от конака, мог подсказать туркам, что постоялый двор в Кыкрине принадлежит члену комитета и что Левский почти наверняка остановится там.
Много лет спустя, когда Болгария уже получила независимость, Пышков расспрашивал запти, командовавшего налетом на Кыкринский постоялый двор. Турок рассказал, что каймакан велел ему взять десять человек, ехать в Кыкрину и арестовать Левского; при этом он строго приказал доставить его живым. На вопрос о том, как они узнали, что Левский в Кыкрине, запти ответил, что каймакан ему этого не сказал, но что члены совета говорили, будто получили информацию от попа Крыстю[240].
Жители Ловеча и большинство современников Левского не сомневались в том, какую роль сыграл поп Крыстю; его имя для большинства болгар звучит как имя Иуды Искариота. На основе сообщений из Болгарии Ботев, Каравелов и Вазов считали, что вина в поимке Левского лежит на Крыстю. Сограждане избегали Крыстю, и в 1879 году он решил оправдаться перед современниками, выпустив в свет так называемый «Требник» — весьма неубедительно звучащий документ, который доказывает скорее его вину, нежели невиновность. Уже в двадцатых годах нынешнего века два — три историка пытались обелить попа Крыстю[241], но после опубликования в 1937 году телеграммы, доказывающей, что он был турецким осведомителем, эта задача мало кому казалась выполнимой.
В самом конечном счете, рассмотрев все факты, следует сказать, что моральная ответственность за предательство лежит на Димитре Общем. Руководствуясь личными соображениями, он создал обстановку, в которой люди, нестойкие духом, под давлением боли и страха выдавали организацию. Правда, Крыстю опознал Левского в ловечском конаке, но это был лишь плод ядовитого сорняка, задолго до того пустившего корни на почве бездумных амбиций и самоуправства Общего. Левский сражался стойко, честно и благородно, по всем правилам, но его отвага и рыцарский дух были бессильны против оружия, которым пользовались Общий и Крыстю.
После того, как Крыстю опознал Левского, всех трех арестованных привели к каймакану, Отвечая на вопросы, Левский сказал, что он — торговец из Тырново и путешествует по своим делам; когда же ему показали его собственную фотографию и спросили, не знает ли он этого человека, Левский ничего не ответил. Никола и Христо твердили свое: они ничего не знают. После этого арестованных отвели в нижнюю часть конака, где на них надели ножные кандалы: на щиколотку арестованного надевался железный браслет, а к нему была прикована цепь из восьми — десяти звеньев, весившая свыше двух десятков килограммов, которую арестованный должен был носить в руках. Кроме того, им надели цепи и на шеи, после чего отвели в камеры. К Левскому вызвали врача, который осмотрел его, зашил рассеченное ухо и перевязал раны арестованного. Не пробыли они в Ловече и нескольких часов, как их снова вывели, посадили в телеги — Николу и Христо под охраной одного запти, а Левского отдельно, с двумя стражниками, — и под охраной двух десятков конных повезли дальше, в Тырново, поскольку субординация требовала, чтобы арестованного доставили непосредственному начальнику каймакана. Поздно вечером въехали в Севлиево, но не пробыв там и часа, снова тронулись в путь. На окраине Тырново их встретил конный отряд численностью в сто пятьдесят — двести человек, в сопровождении которого они и въехали в город. Было 28 декабря 1872 года.
На улицы бывшей болгарской столицы и к окнам домов сбегались люди посмотреть на арестованных. В толпе был Большой. Слухи о том, что Левский арестован, уже достигли города, и Тырновский комитет назначил заседание, чтобы обсудить возможности его спасения. Кроме Большого, на заседание явилось только два человека; остальные не решились показаться. Теперь, когда процессия медленно продвигалась по улицам, Большой стоял в дверях своей мастерской и старался рассмотреть, кого именно привезли. Он тут же узнал Левского, закутанного от холода в плащ и осматривавшего толпу. Их взгляды встретились. Большой напряженно следил за каждым движением Левского в надежде увидеть какой-нибудь знак, но Левский лишь кивнул головой вместо приветствия и печально посмотрел на него полными слез глазами. Это было прощанье. В следующей телеге Большой внезапно заметил своего брата и двоюродного брата. Процессия удалилась, а он еще стоял, не двигаясь с места, бледный от ужаса, не веря тому, что увидел своими глазами.
Трех болгар привезли в тюрьму, находившуюся позади конака и пользовавшуюся печальной славой[242]. Общая камера была в подвале и представляла собой помещение с каменными стенами, глинобитным полом и щелями вместо окон. По другую сторону коридора помещалась камера пыток. Здесь был очаг для нагревания пыточных орудий, скамья, к которой привязывали избиваемых, кольца в потолке, к которым подвешивали жертву, плетеные бичи из буйволовой кожи, клещи, острые как бритва куски кремня, разного веса цепи и прочее, В этой угнетающей обстановке странно выглядел поднос с изысканными блюдами, которые мюттесариф прислал для главного «гостя». Левский был слишком подавлен и не мог есть. Уже два дня у него ни крошки не было во рту, и все же он ни к чему не прикоснулся; он молча сидел, повесив голову на грудь, и лишь иногда вздыхал. В конце концов товарищам удалось уговорить его, что он должен поесть, но и после этого он лишь притронулся к еде.
Он был тих, спокоен, глубоко печален и сильно подавлен. Он давно знал, что наступит день, когда его поймают, и внутренне готовился к этому дню; и все же, когда это произошло, действительность нанесла ему внезапный удар, тем более сильный, что он обрушился после невероятного душевного напряжения последних недель. Раны его были не опасны, но болели и особенно сильно беспокоили ею на морозе. Однако самую нестерпимую боль причиняла ему тревога за организацию. Он знал, что для него никакой надежды нет; но волновало его другое: он не довел дело до конца, и эта мысль мучила его сильнее, чем могла бы мучить любая из пыток, орудия которых содержались по другую сторону коридора. И физически, и душевно он был весь в ранах и ссадинах и еще не приспособился к новому положению. После Кыкрины арестованных возили из города в город, не давая отдохнуть, долгие часы они неподвижно сидели в трясучих телегах, страдая от холода. Он был истощен, но когда ему предложили еду, не мог проглотить ни куска.
Только во время допроса он немного оживился. Вскоре после прибытия арестованные предстали перед мюттесарифом и меджлисом Тырново; Левский все еще отказывался назвать свое имя или давать ответы. На вопрос: «Как тебя зовут?» он отозвался с напускной скромностью:
— Помню, когда я был маленький, отец звал меня Петко.
— Но твое имя — не Петко.
— Ну да, не Петко, — добродушно согласился Левский.
Далее допрос проходил в том же духе. Мюттесариф начал терять терпение.
— Я вижу, что твои ответы походят на издевательство над нашим султанским меджлисом, — сказал он. — А знаешь ли ты, что я велю посадить тебя в томрук (пыточные колодки), и ты расскажешь все до капли?
Взгляд голубых глаз Левского, сохранявших выражение притворной невинности, был тверд как алмаз:
— Слушай, ага, пугай меня какими хочешь пытками, от них я и глазом не моргну. Попробуй хоть здесь, сейчас. Подожги мне волосы на голове, и я буду говорить с тобой спокойно, как говорю сейчас. Я вам ничего не скажу, что бы вы со мной ни делали. Я буду говорить в другом месте, перед другими людьми[243].
Полученные мюттесарифом инструкции не позволяли ему столь рискованных экспериментов над узником; задав еще несколько вопросов, на которые Левский ответил столь же издевательски, он отослал его обратно, в холод и мрак тюрьмы, на пытки его собственного воображения.
Когда он впервые приехал в Тырново, стояло лето. Все вокруг дышало радостью и красотой. Он наслаждался теплом дружбы и с волнением строил планы на будущее. Там его встретил Христо Большой, верный друг, и они вдвоем пошли в театр, и плакали над злой судьбой многострадальной Геновевы, и радовались, когда истина восторжествовала… Теперь в Тырново неприветливо и холодно, лежит снег. Луна светит так же ярко, но нет светляков у Янтры, не поют соловьи на Трапезице. В этот приезд древняя болгарская столица одарила его ледяным объятием и венцом из терний.
Еще дважды его водили через двор на допросы, во второй раз — ночью. Ему показывали его собственную фотографию, пытаясь посулами и угрозами заставить его признаться, что это — он сам. Стефан Карагезов, туркофил и чорбаджия, у которого Левский однажды получил «добровольное пожертвование», вместе с турками уговаривал его сознаться, — бесполезно скрывать, кто он такой, когда это даже малым детям известно. Наконец Левский решил, что у турок и без того достаточно доказательств и в его признании они, в сущности, не нуждаются. Он сказал, что он — Васил Левский. Это ни в коей мере не было проявлением слабости с его стороны — турки и без того знали, кто он такой, он не сказал им ничего нового. Даже в минуты жесточайшего уныния он не терял самообладания. Вначале он отказался отвечать инстинктивно, это был ответный рефлекс на давление извне; но когда душевное потрясение улеглось, его рассудок вновь начал действовать. Левский принимается планировать тактику и обдумывать свое поведение.
— Я не разбойник, я не плохой человек, — сказал он на третьем допросе. — Но время, то есть народ, заставили меня ходить по Болгарии и проповедовать, потому что вы и сами видите, что в Болгарии развелось много европейцев. Луга скупают, железные дороги строят, всем хотят завладеть, даже самой Турецкой империей. А султан не обращает на это внимания, вместо того, чтооы прогнать их, он их делает докторами и инженерами и помогает им. Мы же, болгары, считаем, что мы тоже достойны всяческого уважения, а никаких прав не имеем, султан преследует и презирает нас, он берет наши деньги и отдает их европейцам. Это и заставило меня ходить по стране и проповедовать, пока султан совсем не предал нас европейцам. Я и сам собирался пойти к султану и просить его, чтобы он дал болгарам, что им потребно для сбережения их отечества, чтобы оно не пропало. А вы меня выставили убийцей и разбойником, и гонялись за мной, пока не поймали. Вот что я думаю и что думает весь народ. Если вы меня погубите, появится много других таких же, как я[244].
Левский разыграл атакующий гамбит; не было турка, который не ощущал бы проникновения в империю западных капиталов, не знал бы о сказочно щедрых концессиях, предоставленных зарубежным фирмам, об узаконенном ограблении государства иностранными «советниками» и «экспертами». Левский умело выбрал весьма болезненное место и точно нанес удар. Он явно попал в цель, потому что мютгесариф изменился в лице и сказал:
— Так-то оно так, паренек, мы и сами видим, но что мы можем сделать? Государство распоряжается!
На вопрос о том, кто был его сообщником, Левский гордо и твердо ответил;
— Весь болгарский народ — мои товарищи. Я работал со всем народом и никого не знаю.
Большой в это время прилагал отчаянные усилия к тому, чтобы освободить любимого друга. Комитет пытался передать Левскому весточку через врача, перевязывавшего ему раны, но безуспешно. Потом хотели поджечь конак, но и эта попытка провалилась: горящий факел упал во двор конака, не причинив самому зданию никакого вреда. Затем стали собирать чету для нападения на конвой при выезде из Тырново, — но и из этого ничего не вышло.
Следующий этап пути к Софии узники проделали в повозке, которую охраняли два — три десятка всадников. На дорогу им дали еды и воды, мюттесариф обещал, что ручных кандалов на них не наденут. Но как только они выехали из города, пленников оковали и по рукам: левая рука Левского была крепко стянута с правой рукой Николы при помощи железного кольца, а на Латинца, сидевшего против них, надели отдельную цепь. Когда процессия прибыла в Севлиево, им пришлось спать в кандалах. На следующее утро они отправились в Ловеч, там снова переночевали и поехали в Плевен. Здесь, все еще в цепях, они провели еще одну тягостную ночь; здесь же врач промыл и перевязал раны Левского.
Путь был долог, узники беседовали друг с другом, хотя им сильно мешал грохот колес и стук конских копыт: из-за повязки Левский плохо слышал, Говорили главным образом про комитеты. К Левскому вернулась бодрость духа, он снова стал организатором, который учитывает каждую подробность и смотрит далеко вперед. Он был уверен, что Николу выпустят: Общий его не знает и некому опровергнуть ею утверждение о том, что он человек посторонний. В предвидении этого Левский дал ему целый ряд указаний. Например, нужно было передать Николе Сиркову, чтобы тот переправил архив комитета в Бухарест, Каравелову, если только турки его не нашли[245]; получил он и указания о том, как распорядиться средствами комитета. Теперь Левский был уверен, что организация не погибнет. Значение отдельного человека преходяще, если дело его созрело. Свобода придет в Болгарию так же неизбежно, как неизбежно тают снега под весенним солнцем; рано или поздно, в зависимости от обстоятельств, время придет — неизбежно, неотвратимо, триумфально.
— Дело наше замедлится, — говорил он Николе и Христо, — но потом опять возобновится, оно только запоздает немного.
Он хладнокровно говорил с товарищами о своей собственной участи и даже выразил в этой связи пожелание:
— Если меня повесят, тогда хотя бы моя могила останется в Болгарии, и все будут знать, где она; а если меня сошлют на каторгу, мои кости сгниют на чужбине.
Но как ни был Левский закален, ему нелегко было отказаться от жизни и борьбы. Даже сейчас он искал выход, не требующий бесчестного компромисса. «Я бы даже принял ислам, — говорил он товарищам, — лишь бы остаться в живых и работать дальше». Но надежды на это было мало; Левский знал, что такого выбора — ислам или жизнь — турки ему не дадут, хотя они предлагали его многим болгарам за пятьсот лет своего владычества. Многие предпочитали умереть, но не изменить своей вере. Левский же совсем не рассматривал этот вопрос с религиозной точки зрения. Его святая святых — это храм Свободы, такой, каким он описал его в своем уставе, в нем хватит места и мусульманам, и христианам.
После Плевена сильно похолодало. Одежда Левского плохо защищала его от холода, и он сильно мерз, пока турки не задернули занавески, чтобы ветер не слишком задувал внутрь. Согреться было тем труднее, что путники были закованы в железо. В Луковите, где они провели следующую ночь, на них надели кандалы, похожие на конские путы, и они были вынуждены спать с этим дополнительным грузом. Поздним вечером они приехали в Орхание. Две повозки и две — три сотни охраны были готовы сопровождать пленников через Стара-Планину, и для отдыха им отвели всего лишь часа полтора. Каймакан разместил их в собственном кабинете и угостил кофе, сластями и сигаретами. От сигарет Левский отказался, но он любил сладкое и выпил кофе. Каймакан был воплощенная любезность; он припомнил, что однажды видел Левского верхом на красивом коне, и поинтересовался, что с ним сталось. Но Левскому не хотелось ворошить старое. «Это дело прошлое», — ответил он на вопрос любезного хозяина.
Для ночного перехода через горы турки одели Левского в шинель и посадили в повозку под охраной трех заптий. Двух других арестованных посадили во вторую повозку, по сторонам выстроились всадники с ружьями и саблями, и процессия тронулась в путь — к роковому Арабаконацкому перевалу, на Софию.
Утром 4 января они приехали в Софию. Им тут же пришлось расстаться: Левского поместили в небольшой комнате в казармах[246], а Николу и Христо отвезли в общую тюрьму при конаке. Расставаясь с товарищами, Левский, у которого слезы лились из глаз, дал Николе последние наставления: «Передай привет всем братьям и товарищам. Пусть они меня простят, если я когда кого-нибудь рассердил или обидел… Скажи, что обязанность моя была слишком тяжкая. Пусть никто из них не боится, потому что я постараюсь их уберечь»[247].
Новость об аресте Левского по телеграфным проводам полетела во все уголки страны и за ее пределы. Комитеты охватила скорбь! «Все мы плакали горькими слезами до забытья», — писал Иван Андонов из Чирпана. Чирпанцы послали в Софию наблюдателя, который следил бы за ходом суда и обо всем информировал комитет. Они надеялись, что Левского повезут в Константинополь — ходили слухи, что сам султан желает видеть знаменитого Джин-Гиби, а чирпанцы стали собирать чету, чтобы отбить его по дороге. В Стара-Загоре тоже готовили освобождение Левского на случай, если его повезут в Константинополь; члены комитета решили остановить поезд, — они думали, что Левского повезут по железной дороге, — и сняли слепки с болтов, которыми крепились рельсы, чтобы сделать специальные гаечные ключи.
В это напряженное время Центральный комитет в Бухаресте также переживал трудности. Как только турки еще до ареста Левского узнали о существовании сети комитетов, они начали оказывать дипломатический нажим на Румынию с целью запрещения «Свободы». Ее последний номер вышел из печати 28 ноября. Турки также добивались высылки Каравелова. Румынское правительство, не смея ответить открытым отказом, посоветовало Каравелову немедленно уехать и оплатило дорожные расходы до Белграда. Печатный станок перевезли и спрятали на другом конце Бухареста, а всю переписку Каравелова и Левского Ната сложила в мешок и отнесла в сербское консульство на сохранение. К сожалению, оттуда письма были выкрадены и проданы туркам. Таким образом, когда Левского привезли в Софию, его тайная переписка уже была в руках особой комиссии.
Узнав об аресте Левского, эмигранты совсем упали духом. Данаил Попов держал Бухарест в курсе всех новостей и пришел день, когда он написал Каравелову: «Все кончено! Надежды больше нет! Васил Левский, наш славный болгарин, действительно пойман»[248]. Не колеблясь, Попов возлагал всю вину на тех, кто не сумел смолчать и рассказал все, что знал, хотя сами турки далеко не горели желанием узнать больше, чем это было совершенно необходимо. «Но я таких глупцов жалеть не могу, — заявлял Попов, — а только скажу: пусть вечно носят свои цепи, потому что у них мозгов не хватило, но более всего я сожалею бедного Васила Левского, который пропал из-за их простоты, т. е. мы теряем болгарина, какие среди нас редки». Среди глупцов, которые не только не сумели защитить самих себя, но и навлекли беду на других, он ставит на первое место собственного брата, Анастаса Хинова, который сказал туркам, что вся переписка между комитетами проходила через руки Попова: «Стократно жалею Левского, но не его»[249].
Это его заявление тем более интересно, что 3 октября, в разгар конфликта Левского с Общим. Попов написал Каравелову письмо, свидетельствующее о том, что родная кровь — не водица и что Анастасу удалось перетянуть брата на свою сторону. В этом более раннем письме Попов противопоставляет «заслуги» Общего и жалобы на него Левского, обвиняет последнего в высокомерии, диктаторских замашках, пренебрежении уставом и говорит, что он оттолкнул от организации лучших людей![250]. Теперь Попов понял, насколько прав был Левский, и увидел брата в подлинном свете, но было поздно.
В то время как Попов каялся и оплакивал потерю, Иван Драсов, находившийся в Румынии и таким образом избежавший ареста, старался мобилизовать эмигрантов к действию. Он предлагал созвать в Бухаресте общее собрание, обсудить создавшееся положение и найти способ помочь Невскому. Панайоту Хитову он написал, что, по его мнению, существует две возможности: или написать Высокой Порте официальное письмо с требованием освободить Невского, которого он назвал человеком, достойным обожания, или организовать восстание; последнее представлялось ему самым действенным решением[251].
Скорбели также и более осторожные патриоты в Константинополе, Доктор Стамбольский сообщил печальную весть Стефану Иличу, и они вместе заплакали. Однако когда Стамбольский подумал о том, что может произойти, если кто-либо из арестованных или сам Левский признается под пыткой, кто помогал организации в Константинополе, его скорбь перешла в страх. Этот же страх заставил Тодора Тачева сжечь драгоценные архивы, которые его сестры Неда и Гана вызволили из опечатанной комнаты и закопали во дворе. Однако Илич не поддался панике и сказал Стамбольскому, что тот чересчур подвластен своему воображению. Неужто он думает, будто на суде Левский встанет и скажет прямо в глаза хаджи Иванчо: «Ты приютил меня в Константинополе, а значит, помогал организации, за которую теперь меня же и судишь!» Нет! «Про других не знаю, но что касается Левского, этого самоотверженного рыцаря, который приговаривал предателей народа к смерти, совесть не позволяет мне считать, что он запятнает себя черным предательством. Нет, никогда»[252].
И все же, о Свобода, стяг твой реет,
Хоть порван, против штормового ветра…
29 декабря в Софию пришла весть, что Джин-Гиби пойман. Заседание особой комиссии было прервано, и Мазхар-паша устроил пышный прием, на который пригласил видных горожан Софии — турок, евреев и болгар.
30 декабря комиссия закончила допрос остальных подсудимых. Работа комиссии, состоявшей из высокопоставленных чиновников, протекала сравнительно гладко и с соблюдением буквы закона. На заседаниях не произошло ничего такого, что могло бы возбудить негодование европейских консулов — представителей держав, которые могли лишить «больного Европы» капиталов и других стимулирующих средств. Порта хотела показать, что является хозяином положения и что сама она олицетворяет государство просвещенное, основанное на законе и порядке. В Софии заключенных не пытали, а когда из Константинополя прибыл Али-саиб, их содержание улучшилось. «Надежных» заключенных убрали в их собственные камеры; болгар поселили отдельно, стали выдавать им хлеб и разрешили самим готовить себе еду и стирать[253].
Судя по протоколам суда, приговоры соответствовали уголовному кодексу и не были чрезмерно строгими. Некоторые турки даже считали, что комиссия проявила излишнюю снисходительность и что всех обвиняемых следует без долгих разговоров перевешать. Комиссия потребовала смертного приговора только для Общего, который был найден виновным в подстрекательстве к вооруженному бунту, преднамеренном убийстве, руководстве вооруженной бандой, применении оружия против полиции и краже государственного имущества; во всем этом он признался добровольно, и за каждое из перечисленных преступлений по закону империи полагалась смертная казнь. Для остальных комиссия потребовала тюремное заключение на разные сроки, от пожизненной ссылки в Малую Азию для ведущих членов комитетов, таких, как Марин, Пышков, Петко Милев и хаджи Станю, до трех лет для фигур помельче. Божии, Велчо и Марин, кассир Орханийского комитета, получили по десять лет, а Вутю, сопровождавший Левского в Ловече, — семь лет. Двух обвиняемых, против которых имелись лишь ничем больше не подтвержденные показания Общего, отпустили. Это означает, что если бы каждый арестованный молчал, а не давал показания против остальных, — после чего комиссии оставалось лишь признать их виновными, — то приговоры в целом были бы куда мягче, а многим удалось бы вообще избежать наказания.
Управившись с делами всех остальных, особая комиссия в тревожном любопытстве ожидала появления главного обвиняемого. Что касается него, то суд будет, разумеется, пустой формальностью. В интересах государства его следовало уничтожить; у комиссии имелось достаточно полностью подтвержденных улик, чтобы вынести ему смертный приговор. Но им не терпелось посмотреть на знаменитого Джин-Гиби и увидеть, как он будет себя вести. Для хаджи Иванчо — единственного среди судей — эта перспектива была малоприятной. Он не мог не питать тех же опасений, что и доктор Стамбольский, и с беспокойством ожидал, захочет ли обвиняемый отомстить ему за участие в работе комиссии и не придется ли ему на глазах у всех сменить судейскую скамью на скамью подсудимых.
В такой атмосфере напряженного ожидания комиссия собралась в здании конака 5 января 1873 года. Сидевшие за столом судьи, одетые в расшитые золотом и украшенные орденами мундиры, являли собой великолепное зрелище. Они ждали обвиняемого. О его появлении возвестил звон цепей. Потом в зал заседаний, слегка прихрамывая, вошел человек. Все глаза устремились на него. Впервые и судьи, и те, кто присутствовал на суде, увидели во плоти человека, известного им лишь по документам полиции и фотографиям. Светлые волосы скрывала повязка, но голову он держал прямо, проницательный взгляд голубых глаз был омрачен болью и усталостью, но в нем не было ни страха, ни мольбы. На бледном лице лежали тени истощения и бессонницы, но выражение его было спокойно и холодно. Длинная шинель, наброшенная на плечи, скрывала стройную фигуру, но ни порванная одежда, ни кандалы не умаляли его достоинства. Он вошел не как пленник, но как повелитель, гордо, спокойно и неторопливо, и с презрительным безразличием оглядел судей.
Суд разрешил своей жертве сесть и начал допрос, надеясь на скорую капитуляцию обвиняемого. Однако очень скоро судьи поняли, что не могут ни запугать, ни унизить этого непонятною человека, который целиком в их власти, но перед которым они испытывают неловкость и смущение. Даже на самые обычные вопросы он отвечал неожиданным и приводящим их в замешательство образом.
— Как твое имя, как имя твоего отца, откуда ты родом, каков род твоих занятий и сколько тебе лет?
— Меня зовут Васил, отца звали Иван. Я из Карлово, мне двадцать шесть или двадцать семь лет[254].
Мое занятие — облегчать участь болгар, и я езжу по стране, чтобы дать им упование[255].
Несмотря на трудности, пережитые в пути, и душевную подавленность, Левский тщательно обдумал, как ему следует вести себя на суде, и вошел в зал с готовой стратегией. Данную им клятву ничего не выдавать врагу можно было сдержать по-разному. Он мог полностью отказаться отвечать на все вопросы, а мог превратить скамью подсудимых в трибуну и в страстной речи заявить во всеуслышание о стремлении народа к свободе. Левский отказался и от первого, и от второго и выбрал третий способ, куда более гибкий и действенный. Он знал, что в любом случае суд приговорит его к смерти — иначе быть не может. Петля уже накинута на его шею, и пытаться стряхнуть ее бесполезно. Борьбу продолжат другие, — те, кого турки не поймали и о существовании которых не подозревают. Его последний долг — уберечь все, что осталось от организации, и всеми силами утихомирить бурю расследования. Он не может отрицать ни существования комитетов, ни собственного участия в их работе. Но он может ввести турок в заблуждение относительно их характера и цели, внушить им ложное чувство безопасности и тем самым помочь возобновлению работы. Для этого нужно показать туркам, что комитеты — организации безобидные, что главный стимул их существования — побуждения из-за рубежа и что сам он — всего лишь орудие эмигрантов, их курьер, исполняющий что прикажут. Можно назвать кое-какие имена, чтобы придать достоверность показаниям, но информация не принесет туркам пользы; люди, которых он назовет, или вообще не связаны с комитетами, или живут в Румынии, или до них нельзя добраться по другим причинам.
— Когда ты покинул место своего рождения Карлово и куда направился?
— Я покинул Карлово семь лет назад; я побывал в Сербии и ездил по Валахии.
— Что ты делал в Сербии и Валахии?
— В Сербию ездил учиться в школе, а оттуда поехал в Валахию, потому что меня вызвал комитет бунтовщиков.
— Для какого дела тебя позвал комитет?
— Мне велели обнадеживать Болгарию.
— В чем состояло это твое дало и как ты собирался его выполнять?
— Налогов много, а спокойствия нет, в этом я и должен был обнадеживать народ.
— Куда ты ходил, с какой целью и что делал в тех местах, где бывал?
— Я был в Свиштове, Ловече, Тырново и Пловдиве, потому что Сербия, Валахия, Черногория и Греция хотят отнять нашу землю; и чтобы мы не потеряли нашу землю, я ходил по этим местам и там, где бывал, оставлял бумаги; три раза был в Софии.
— Что было написано в предписаниях, которые дал тебе комитет, и в бумагах, которые ты распространял?
— Бумаги, которые давал мне комитет, были запечатаны, и что в них было написано, не знаю.
— Ты уже сказал, что комитет позвал тебя затем, чтобы делать эту работу. Куда ты поехал сначала, как ты ходил по упомянутым местам, что ты там делал и как находил людей?
— Когда меня уполномочил комитет в Валахии, я сначала поехал в Свиштов. Я приехал туда вечером, а наутро пошел в кофейню, но людей комитета не знал, А они меня знали. Когда я вышел из кофейни, они послали за мной человека. В руке у него был знак, его я знал. Когда я вышел на окраину, мне показали этот знак. Как только я увидел этот знак, я отдал бумаги, которые мне дал комитет. Они открыли письмо и прочли его. Прежде всего я привез бумаги в Свиштов, но я не знаю имена людей, которые их читали. Из Свиштова я поехал в Ловеч. Там я остановился на постоялом дворе деда Станчо. Как я уже говорил, я вышел из города, ко мне подошел человек со знаком в руке, и я передал ему предписания, но я не знаю его имени и он мне незнаком. Оттуда я поехал в Тырново и потом в Пловдив. Там я таким же образом передал наставления.
— Как тебе показывали эти знаки?
— Увидев меня, они начинали свистеть и махать рукой, в которой был знак. Я понимал, в чем дело, и отдавал наставления.
— Откуда они знали, что ты от комитета?
— Они меня знали, потому что сначала, когда меня позвал Центральный комитет, там было по одному человеку от каждого края. Чтобы никто никого не знал, они надевают на лида маски. В первый раз меня позвал в Бухарест торговец, Ценович[256]. Он из Бухарестского комитета, он дал мне эту работу. Люди в масках были из разных краев, и потому, когда они меня встречали, — в комитете я был без маски, — то узнавали меня.
Левский настойчиво отрицал, что имеет какое-либо представление о тех, с кем встречался. Он в совершенстве владел искусством перевоплощения и умел лгать, глядя собеседнику прямо в глаза с выражением полной невинности. Его готовность отвечать на вопросы и характер информации, которую он давал суду, озадачили членов комиссии тем сильнее, что говорил он с большим апломбом.
— Не было ли у тебя друзей в тех местах, где ты бывал, и не встречал ли ты там кого-либо?
— Я никого не встречал, потому что они мне не показывались.
— Многие люди знают тебя и встречали тебя, — почему ты не скажешь, кто они такие?
— Я никого не знаю.
— Разве ты не знаешь Димитра, который сидит напротив тебя? Разве ты не говорил с ним про комитет и не ездил вместе с ним?
— Я видел его несколько раз в Валахии, а что он занимается такими делами, не знаю. Я слышал в Бухаресте, что какой-то человек ездит по этому делу и что работает он плохо. Было послано письмо:
не принимайте этого человека без подписи Левского. Кто этот человек, я не знаю. Я ходил один, ни с кем другим я не был.
Только на суде состоялась первая встреча Левского и Общего после того, как они говорили перед нападением на посту в Арабаконаке. Левский воспользовался этой и другими возможностями, чтобы выразить свое неодобрение бывшему помощнику. Время шло, суд топтался на месте. Левский твердил, что не знает никого, кто был бы связан с комитетом, кроме Ценовича, который пригласил его в Бухарест и предложил работать на комитет. В его рассказе не было ни одного противоречия, и стоило судьям заметить какую-либо неточность, у Левского тут же находилось правдоподобное объяснение.
— Как ты согласился работать на людей, которые тебе неизвестны и лиц которых ты не знаешь?
— Я это сделал исключительно по побуждению видного гражданина Бухареста Димитраки Ценовича, родом из Свиштова, и по полученным от него уверениям.
После перерыва суд снова вернулся к тем же вопросам и снова слушал о том, как незнакомые люди с некими опознавательными знаками в руках подходили к Левскому на окраинах городов и сел, подзывали его свистом и брали у него запечатанные письма, содержание которых ему неизвестно. И такова была сила его духа и выдержка, что даже сейчас, в ходе безжалостного допроса, ему как будто доставляло мрачное удовольствие играть с врагами, наблюдать, как они с озабоченными лицами слушают его пространные объяснения, не зная, чему верить, а чему нет. Особого юмора полон его рассказ о том, как он отнесся к ограблению почты на Арабаконацком перевале, — полуправда, полувымысел:
— Незадолго до того, как ограбили казну, я поехал в Цареград по суше, через Пловдив. Когда я туда приехал, из Бухареста пришло письмо. В нем говорилось: ограбили казну, которая ехала в Софию; поэтому задержан некий Димитр; если из-за этого пострадают люди комитета, дай сигнал к всеобщему восстанию, мы напишем всем воеводам, они придут к вам на помощь. Когда я прочел письмо, то стал думать. Грабить казну — это разбой, я решил, что из-за разбойников не годится поднимать восстание. Поэтому я написал всем комитетам в Болгарии про приказ из Бухареста и сказал, что поскольку речь идет о разбое, для восстания нет причин. В том же духе я ответил в Бухарест. Когда там получили мой ответ, они хотели отстранить меня от этой работы. Тогда я решил поехать в Цареград и разыскать там больших людей вроде вас; я хотел признаться в своем преступлении и ошибке, и просить снисхождения, и рассказать о том, как все было, с начала и до конца.
— Что помешало тебе выполнить это намерение?
— Я хотел поехать. Я собирался в Русе, а оттуда в Цареград, но в это время меня ранили и поймали.
На следующий день допрос продолжался. Турки явно успели обдумать то, что рассказал им Левский, и сравнить его показания с тем, что им было уже известно.
— На вчерашнем допросе ты сознался, что приезжал сюда из Бухареста три раза: в первый раз — распространять письма про учреждение комитетской почты, во второй — раздать отпечатанный устав, а в третий раз ты приехал через Цареград и был пойман. Но ты сделал не так мало, как хочешь показать. Ты не рассказал, как много раз ездил на ту сторону по разным поводам и как ходил по селам здесь, долгое время, и создавал комитеты; не рассказал, как читал на собраниях наставления и побуждал всех делать эту работу, как собрал большие суммы для покупки оружия, не сказал, что был самым главным в Ловечском комитете, что называешь себя Асланом Дервишоглу, и что таким путем поддерживал обширную переписку с комитетами как здесь, так и в Бухаресте и других местах. Расскажи подробно, как это происходило.
— Все, что надо было передать комитетам, исходило оттуда, из Бухареста, и я сообщал об этом комитетам. Много раз я передавал сведения точно так, как получал их, а если приходилось что-нибудь добавить или изменить, то добавлял сам и отдавал за своей подписью. Я ходил по городам и селам не для того, чтобы побуждать людей для комитетов, а затем, чтобы смотреть, как работают комитеты, и проверять, не предал ли кто кого-нибудь из них. Я ходил для наблюдения и проверки. Если в городах и других местах замечал какие-нибудь порядки, опасные для работы комитета, то писал в Бухарест, и оттуда приходил приказ расследовать дело. Центральный ловечский комитет тоже устраивал расследование и писал Бухарестскому комитету. И не только в этих местах. Если даже среди членов Бухарестского комитета происходила ошибка, я и им писал и предостерегал их, потому что было лучше, чтобы все исходило из одних уст, поскольку я был организатором. Деньги, которые собирались в селах, отдавались в центр, назначенный этими селами, и потом этот центр посылал их в Бухарест, когда при мне, когда без меня. Когда я приезжал в комитет, который собрал деньги, я выдавал им квитанцию по нашему обыкновению. Когда я приезжал в центр, они говорили мне, сколько денег получили от комитета в мое отсутствие и откуда.
— Для чего вы собирали деньги?
— Деньги собирали не на оружие, потому что никто еще не решил, что будем делать дальше. Деньги собирали только на расходы.
— Было куплено некое оружие. Как это произошло?
— Наверное, это оружие покупали на ярмарках. Если бы его покупал комитет, я бы знал об этом.
— У нас есть расписки в получении денег за револьверы, розданные Ловечским комитетом по селам. Как же ты выдал эти расписки, если ты не знал?
— Ловечский комитет не говорил мне, что собирает деньги на оружие. Мне только сказали, что получили столько-то, и я дал расписку.
— Как ты поддерживал связь с этими комитетами?
— У них была почта от села к селу, от города к городу, и я поддерживал с ними связь через эту почту.
— Разве ты не видел людей из комитетов? Разве ты их не знал?
— Согласно требованиям устава, я не должен был знать их.
— Ты не хочешь их знать теперь, потому что ссылаешься на устав, или не знал их и раньше?
— Я их не знаю и тогда не знал.
— И курьеров не знал?
— Курьерами у них были свои люди, и я их не знал.
— Как вы посылали письма? Или у вас были почтовые ящики, как на государственной почте?
— Когда у меня набиралось восемь или десять писем и я хотел их куда-то послать, я выходил из города и знаками договаривался с человеком, который приходил туда. Он брал у меня письма и он знал как их отправить.
— В которой кофейне в Ловече ты подавал свои знаки?
— В Ловече я выходил из кофейни Марина за город и давал знак.
— Значит, ты знаешь Марина?
— Мне показали кофейню Марина, и я ходил туда и делал свое дело. Там варили кофе несколько человек. Который из них Марин — не знаю.
— И в Карлово была такая кофейня?
— В Карлово такой работы нет, а если и была, то ее делал кто-нибудь другой, я не знаю. Об этом должны знать в Пловдиве. Пловдив не в моей округе.
— А в Сопоте?
— Он подчиняется Пловдиву. Пловдив знает. Я — нет.
— Каковы были границы твоей округи?
— Свиштов, Ловеч, Тырново и Пловдив — комитеты в этих четырех городах.
— Как зовут содержателей кофеен в этих городах?
— Имен не знаю.
— Есть ли такая кофейня в Пловдиве? И как имя ее хозяина?
— В Пловдиве есть кофейня на постоялом дворе Ики-Капу, ее хозяин мусульманин, имени не знаю…
Шел второй день суда, а долгие часы подробного допроса так и не дали комиссии ни одной существенной подробности. Судьи решили устроить ему очную ставку с другими подсудимыми, его бывшими товарищами; может быть, им удастся сломить его. Когда Левский сказал, что не помнит, бывал ли он в селе Царацево и ночевал там или нет, и с кем туда ездил, а турецкий паспорт получил взамен румынского паспорта, суд вызвал бывшего курьера комитета, Дидьо Пеева, который 27 декабря подробно рассказал, как и куда ездил с Левским, описал поездку в Царацево и заявил, что одолжил Левскому свой собственный паспорт. Пеев повторил свои показания, и судьи с торжеством обратились к Левскому:
— Ты слышал, что сказал Дидьо Пеев, который сидит перед тобой. Что ты на это скажешь?
Левский не дрогнул. Жалкое зрелище трусости и малодушия некогда преданного соратника обожгло его как кипятком, но ответил он совершенно спокойно:
— Может быть, он ездил с кем-нибудь другим, а теперь обвиняет меня.
— Среди твоих бумаг найден паспорт на имя Дидьо Пеева. Он в наших руках, и тебе нет смысла отпираться!
Для Левского было очень важно завоевать доверие турок. Если они поймают его на лжи о вещах, уже им известных, он не сумеет заставить их поверить себе и ввести в заблуждение относительно остального. Он явился на суд, не зная, что говорили другие арестованные, и старался давать как можно меньше показаний, а увидев, что туркам уже известен какой-либо факт, он тут же признавал его.
— Дело было так: чтобы поехать из Извора в Пловдив, я попросил провожатого, и мне дали Дидьо.
— Почему ты отрицал это?
— Ко мне приходили многие, но ничего не делали, никакой работы, зачем же мне на них наговаривать?
Вынудив подсудимого к признанию, судьи поспешили задать следующий вопрос:
— Ты скажи о тех людях, которые работали. Начнем со Свиштова. Скажи, с кем ты работал в Свищтове.
— В Свиштове я ни у кого не останавливался, потому что потерял бумажку, на которой было написано имя корреспондента из Свиштовского комитета, и я не смог встретиться с ним лично. А может быть, в Свиштове не было людей, которые делали эту работу.
— Кто был в Ловече?
— Я знаю Ваньо-портного[257]. К нему ходило трое портных, и я мог бы узнать их в лицо, но по именам не знаю.
— Кого ты знаешь в Тырново?
— Я уже объяснял. В первый раз, когда я поехал в Тырново, я передал письмо человеку, которого узнал по знаку, потому что я никого там не знал. Из Бухареста мне велели пригласить Стефана Карагезова, тырновского торговца и влиятельного человека[258], вступить в комитет. Я нашел его слугу и сказал ему: я приехал от Бухарестского комитета и хочу встретиться с ним, если он согласен, дай мне знать. Он сообщил через слугу, что согласен встретиться. Но я узнал про него, что он человек близкий к властям, и на свидание не пошел, потому что опасался, как бы он меня не выдал.
— Кто сказал тебе, что Карагезов такой человек?
— Мне сказали в Бухаресте, что этот человек — человек, близкий к властям. Мне сказали: будь осторожен, осмотрись хорошенько, подумай, если найдешь его подходящим, будешь с ним работать. Вот почему я не осмелился, и с того времени до тех пор, когда меня поймали, я его не видел.
— За это время ты, конечно узнал, кто корреспондент в Тырново. Мы хотим знать о нем и не спрашиваем тебя про тех, кто не был членом комитета, и не ищем таких людей.
— В Тырново не захотели принимать участие в этой работе и не были согласны встречаться со мной, и потому я ни с кем не сумел познакомиться.
— Кого ты знаешь в Пловдиве?
— В Пловдиве был один доктор. Я послал ему письмо, но он не хотел его брать.
— Слушай, мы тебя спрашиваем не про тех, кто не хотел, а про тех, кто хотел, вот кто нам нужен! Кто они?
Терпение судей начало истощаться, но заседание пришлось снова закрыть, так ничего и не узнав. «В целом, — говорилось в официальном докладе, отправленном в Константинополь, — он категорически отказался назвать каких-либо лиц или имена»[259].
На следующий день допрос продолжался. Был вызван целый ряд членов Тетевенского комитета, которые засвидетельствовали, какую роль сыграл Левский в его организации. И все же его признания были сведены к минимуму:
— Я знаю людей, которым прочел устав, но я не знаю, кто из них потом вступил в комитет, и потому не могу назвать их имена.
Суд заметно терял терпение:
— Слушай, Левский, конечно, ты знаешь членов комитета, но упорствуешь в отрицании. Ты уже видел; или ты хочешь, чтобы мы вызвали сюда еще сто пятьдесят человек и они повторили то же самое?
Левский не сдавался:
— Я встречал многих людей. И поскольку я не знаю, кто из них вступил в комитет и кто нет, я не могу сказать их имена. Если я их увижу, то узнаю в лицо, но я не знаю, как их зовут.
И снова суд удалился на перерыв, не узнав ничего нового для себя, В официальном докладе сообщалось: «После того, как ему перечислили все его деяния и ему стало невозможно скрывать правду, он открыто заявил, что не хочет называть имена людей, которые не арестованы. Только про людей из Видраре, об аресте которых знал, а также про Марина из Ловеча он признал, что они входят в комитет»[260].
Именно в эти дни невыносимого напряжения отвага и находчивость Левского раскрылись в полной мере. Его обстреливали вопросами час за часом, день за днем. Будучи куда более «виновным», чем могли подозревать судьи, он был вынужден изобретать, импровизировать на ходу и затем выдерживать град перекрестного допроса, который вели люди, знавшие по меньшей мере часть истины. Не представляя себе, что им известно в действительности, он двигался наощупь, лавировал, менял свои показания, если того требовали обстоятельства, но не дал в руки суда ни одного факта, еще не известного особой комиссии. Сухой язык протоколов лишь в слабой мере отражает сверхчеловеческую борьбу Левского за то, чтобы сберечь остатки организации; протоколы ничего не говорят о том, как он страдал, когда люди, целовавшие его кинжал и револьвер, именем бога и народа присягавшие хранить тайны организации, в его присутствии выкладывали эти тайны туркам и бесстыдно вторили обвинителям. С притворным безразличием он смотрел и слушал, как иные из них, достигнув последней степени падения, умоляли о милости, ибо якобы вступили в комитет только потому, что он их к этому принудил и в случае отказа угрожал убить!
Этого было бы достаточно, чтобы сломить самый сильный дух, но Левский не желал уступать ни прямому натиску противника, ни приступам одиночества и разочарования, атаковавшим его изнутри. Он противостоял искушениям, соблазнявшим его в часы одиночества и страданий. Может быть, отказаться от изнурительной неравной борьбы и во всем признаться? Так или иначе его повесят. Чего он хочет добиться? Зачем всеми силами защищает людей, которые доказали, что не стоят его жертвы? Уж не справедливо ли то, о чем он с глубокой иронией и серьезным видом заявил суду, — что «в любом случае, желанных целей нам не достичь» и что «наши болгары хотят свободы, но ждут, чтобы им принесли ее домой на блюде»?
На эти, отнимавшие последние силы, доводы его вера отвечала новой убежденностью. Он не был способен разочароваться в людях. Иные из них показали себя сегодня скотами, это правда, но завтра они снова станут людьми. Пусть другие отчаиваются в свободе; он никогда этого не сделает. И пока жив хоть один человек, не желающий становиться на колени, трон тиранов непрочен. Здесь, в душном и жарком зале суда, разыгрывалась драма, древняя как мир: здесь судили самое свободу. Ее снова приговорят к смерти и отправят на мученический костер, но она поднимется, как феникс из пепла, снова, и снова, и снова.
Тогда, может быть, ему следует выйти в плаванье под собственным флагом? Может быть, он должен говорить как Апостол Свободы? Дать суровую отповедь товарищам, утратившим веру? Напомнить им открыто о присяге? Может быть, отбросить всякое притворство и употребить все силы красноречия на защиту своего дела, объявить о своей вере в пламенной речи, подобной тем, которые украшают учебники истории и цитируются поколениям: потомков?
Нет. Такая вспышка может лишь на какое-то время успокоить его израненную душу, но делу она не поможет. Он отверг яркие и отчаянно безнадежные демонстрации как метод борьбы, отвергнув четы. Он и далее пойдет трудным, лишенным романтики путем, который избрал, вступая в зал суда.
На четвертый день ему предъявили показания Общего и потребовали объяснений.
— С кем ты устроил комитетское собрание в Ловече?
— Я уже сказал, что кроме Ваньо-портного, который теперь в Валахии, никого не знаю.
— После того, как Ваньо уехал в Валахию, у кого ты останавливался, приезжая в Ловеч, и где собирал собрания?
— После отъезда Ваньо комитет был распущен.
— Что ты скажешь, если придут люди и скажут тебе в лицо, что ты устраивал собрания в доме Ваньо, что после его отъезда ты спал у Марина и что привез трех лошадей из Плевена?
— Я не останавливался у Марина и не покупал и не посылал лошадей из Плевена в Ловеч.
— Когда Димитр приехал с письмами с той стороны и прибыл в Ловеч, то ты, Димитр, поп Крыстю из Ловеча, Димитр шелковщик, Марин — хозяин кофейны и Иван — портной собрались в сторожке на виноградниках под Ловечем. Затем эти люди собрали деньги в Ловечском комитете и купили трех лошадей — для тебя, Димитра и Ангела Кынчева, чтобы вы ездили по Болгарии. Деньги за лошадей были посланы в Плевен. Деньги за своего коня ты взял в долг, это говорят Димитр и другие. Ты говоришь, что никого в Ловече не знаешь. Как это возможно?
— Димитр привез мне письмо для Карлово и уехал в Ловеч. Потом и я поехал в Ловеч, там встретил Димитра в доме Ваньо — портного. Я, Димитр, Ваньо-портной и Ангел Кынчев, мы вчетвером собрались и решили купить лошадей, Деньги дал Ваньо, откуда он их взял, я не знаю. Потом мы с Ангелом поехали в Плевен и купили жеребца и кобылу. Димитр остался в Ловече, на постоялом дворе, и купил себе лошадь сам. Где купил, не знаю.
В присутствии Левского судьи обратились к Общему:
— Димитр, ты слышал, что сказал Дьякон. Правду ли он говорит и если нет, то скажи, какова правда?
— У него два слова правды, а пять — ложь, — ответил Общий.
Допрос продолжался и перешел к убийству дьякона Паисия.
— Димитр, кто приказал убить дьякона, наместника владыки, которого ты убил в Орхание?
— Я убил его по письму от Ловечского комитета и от Левского, с подписью Аслан Дервишоглу.
— Левский, ты слышал, что Димитр убил дьякона по письму, подписанному Асланом Дервишоглу Что ты на это скажешь?
— По докладу самого Димитра, дьякон хотел выдать дело властям. Согласно тому, что написано в уставе, его надо было убить. Я написал в Бухарестский комитет, что дьякона следует убрать, потому что мнение Бухарестского комитета было нужно. Ответ еще не пришел, когда Димитр убил дьякона в Орхание. Позже из Бухареста пришел ответ, что дьякона надо убить, и я послал его Димитру, а потом слышал, что он раньше меня получил приказ из Бухареста.
— Димитр, ты говоришь, что Левский написал тебе убить дьякона, однако он говорит: «Я не посылал письма». Ты не умеешь читать. Кто прочитал тебе письмо?
— Мне прочел его учитель Иван, когда я был в Тетевене.
— Левский, ты слышал, что сказал Димитр. Если сюда явится учитель и подтвердит его слова, что скажешь ты?
Перед лицом неопровержимых улик Левский решил покончить с этим вопросом и взять на себя моральную ответственность за убийство.
— Комитет ничего не делал без моей подписи или псевдонима, Аслан Дервишоглу. Несмотря на то, что я говорил раньше, я послал письмо Димитру. Ни один комитет не принимал писем без моей подписи, даже в Бухаресте.
— Дьякон, на вчерашнем допросе ты показал, что не собирал денег на оружие. Димитр говорит, что кроме денег, которые ты получал от других комитетов, он сам, из рук в руки, передал тебе двадцать пять тысяч грошей на оружие. Что ты скажешь на это?
Однако Левский не видел оснований признаваться и в этом.
— Деньги, собранные со мной или без меня, посылались Ловечским комитетом в Бухарест. Они предназначались на расходы, а не на оружие. Деньги, полученные от Димитра, я отослал туда же.
— Марин, содержатель кофейни, является членом комитета или нет?
— Когда я с Ваньо-портным выходил в поля, Марин приходил тоже. Ваньо сказал ему, что я из Тырново, Может, он и был членом комитета, я не знаю.
Затем суд вызвал Анастаса Хинова, который подробно описал их встречи, в том числе тот день, когда они достали с чердака у Марина яблоки и вместе их ели, Левский с презрением пренебрег показаниями Анастаса и лишь кратко возразил против той их части, где упоминались имена. Тогда суд решил предъявить ему обвинение в убийстве в Ловече. Единственным свидетелем был Вутю, и Левский твердо отрицал, что имеет какое-то отношение к этому убийству.
— В Ловече я услышал, что убили человека Говорили, что три человека в красном вошли в дом и убили парня. Потом я поехал в Тетевен и там слышал то же самое. После этого я получил письмо от Ловечского комитета, в котором говорилось «Не приезжай сюда, потому что здесь убили одного парня; власти делают обыски, и у нас опасно».
— Какая тебе была опасность, если ты не убивал? Что тебе могли сделать?
— Они сказали, что поскольку я из комитета, власти могут меня схватить.
— Но если не подозревали других комитетских, почему должны подозревать тебя?
— Они могли заподозрить меня потому, что я был чужим в тех местах.
— Если человек из Видраре, который был с тобой, придет и скажет это тебе в лицо, что ты на это скажешь?
— Что он может сказать, когда меня там не было?
Вутю предстал перед судом и описал налет во всех подробностях.
— Дьякон, ты слышал и понял, что говорил Вутю Ветьов. Что ты на это скажешь?
— Я слышал, что он говорил, но человека в Ловече убил не я.
— Для чего ему обвинять тебя и свидетельствовать против тебя, а не кого-либо другого?
— Я вижу, что каждый сваливает на меня вину за все, что было. Этот тоже говорит: «Он сделал то и он сделал это», но я не убивал. Этот Вутю Ветьов привозил мне письмо, в котором говорилось про убийство, и передал его мне на постоялом дворе в Правеце.
Пятый и последний день суда был посвящен вопросам общего характера. Левский сказал комиссии, что письма, посылавшиеся в Бухарест, содержали статистические сведения, которые Центральный комитет должен был рассматривать. Этот комитет собирался призвать мусульман к тому, чтобы они поддержали болгар, и если они согласятся, с ними не случится ничего плохого, а если откажутся, тогда болгары восстанут и против них тоже. Сигнал к восстанию подаст Центральный комитет, когда найдет нужным. Левский вкратце описал, как принимали в комитеты новых членов, и закончил так:
— Это все, что я запомнил из устава. Может быть, там было и другое, но я не помню.
На вопрос, каким показалось ему настроение в народе во время поездок, Левский ответил:
— Ученые болгары, которые ждали прогресса от просвещения, думают, что требовать своих прав силой оружия опасно и неправильно. Они считают, что вместо этого нужно добиваться прогресса и образования, как и всего остального, от государства, а помощи других народов избегать. И потому они держатся в стороне от наших комитетских дел. Крестьяне, у которых земли заложены и перезаложены за сотню грошей, а через несколько лет надо выплачивать тысячи, думают иначе. Вместо десяти телег сена сборщик налогов записывает пятнадцать, потому что ему помогает местный мухтар-староста. А сборщики налогов на скот пишут вместо десятка овец пятнадцать. Эти крестьяне в таком тяжелом положении, что предложи им какой хочешь бунт, и они пойдут, куда позовешь, в надежде избавиться от этого зла. Таковы мои впечатления.
— Одобрил ли ты мнение ученых людей?
— Да, и увидел, что мы выбрали неправильный путь. Какое-то время я даже собирался поехать в Цареград и явиться к властям, чтобы рассказать им, какое у народа бремя; я надеялся, что можно будет найти средство им помочь. Я уже давно понял, что обращаться за помощью к другим государствам очень опасно для нашего народа.
Левский вернулся к исходной точке, с которой и начал давать показания: законные жалобы крестьян на налоги и коррупцию и хищнические амбиции соседей Турции. Снова и снова он старался убедить судей в том, что главная забота комитетов — экономическая несправедливость и угроза национализма на Балканах; комитеты ничем не угрожают целости владений султана.
Стоян Заимов, которому позднее удалось побеседовать с хаджи Иванчо Пенчовичем, приводит дополнительные подробности о допросе Левского.
— Разве вы не удовлетворены церковными свободами и правами, предоставленными Болгарии ферманом, что предпочли бунт?
— Пользы от предоставленных нам церковных прав не больше, чем от ослиной тени! В этой тени хорошо только старикам, старухам и конак-чорбаджиям. Мы, молодые люди, хотим политических прав и свобод, и эти права нельзя получить без бунта.
— Во время бунта погибнет много людей, — заметил Хаджипенчович.
— Разве мало гибнет людей безо всякого бунта, под топором турок?
— Не хочешь ли ты просить прощения и милости у падишаха?
— Я не прошу ничьей милости!
Если бы на следствии все остальные подсудимые молчали или говорили как можно меньше, стратегия Левского достигла бы по крайней мере частичного успеха. Но турки знали слишком много и не могли ему поверить. Каждый, кто видел Левского или слышал его, понимал: перед ним не безвестный человек для поручений, не простой курьер и не мальчик на посылках, который даже не знал, кто состоит в комитетах. Только руководитель, вождь исключительных масштабов, мог вести себя так, как он. Турки не сомневались, что перед ними гений революционного движения, и по-своему восхищались им.
Первый протокол особой комиссии начинается так:
«Когда был закончен допрос лиц, о приговорах которых доложено в предыдущих протоколах, было установлено, что лицо по имени дьякон Васил Левский было послано комитетом из Бухареста возбуждать болгар и поднимать их на бунт. Он представляется нам компетентной и главной фигурой, побуждавшей население создавать комитеты, которые готовили бы вооруженное восстание против Оттоманской империи. Он расширял круг бунтовщической деятельности и всяческих иных действий и был председателем всех комитетских организаций. Поскольку он чрезвычайно лукав и хитер и в то же время известен своею храбростью, его не могли поймать в то время, когда комитеты были разорены…».
Затем следует описание поимки Левского и суда над ним, и далее говорится:
«На основе всех этих подробностей и всего, в чем он признался, а также устных и письменных показаний других арестованных, установлено, что поименованный дьякон Левский явился в Болгарию с мятежными намерениями, ибо побуждал население к вооруженному бунту против оттоманского государства с целью получения прав, что при его личном руководстве он вместе с некими другими разбойниками не только предпринимал разные мятежные деяния, но и точно исполнял возложенные на него задачи, держал речи перед крестьянами, собиравшимися в сельских школах, раздавал печатную брошюру, известную под наименованием комитетского устава, и побуждал население к мятежу…
Из его перехваченной переписки положительно установлено, что он переписывался о мятеже с разными бунтовщиками и разбойниками в Сербии и Валахии, и что вышепоименованный дьякон Левский был источником и инициатором подготовлявшегося бунта, что и послужило причиной того, что некоторым болгарам пришлось отвечать перед законом, ибо они посмели возмутить спокойствие в Болгарии»[261].
Далее особая комиссия перечисляет статьи закона, по которым находит Левского виновным: побуждение к вооруженному мятежу против государства; участие в преступной деятельности в качестве главаря; распространение поджигательской литературы; убийство в ходе совершения другого преступления. Комиссия предлагает «приговорить вышепоименованного дьякона Левского к смертной казни через повешение» и просит Совет Министров утвердить ее приговор. Протокол был отослан в Константинополь 14 января.
Казнь Общего откладывали, чтобы он мог дать показания против Левского. 10 января, т. е. через день после очной ставки на суде, за два часа до рассвета его повели на виселицу. В тюрьму ему носили еду с кухни самого Мизхар-паши, а в ночь перед казнью дали только хлеба, лука и соли, чего он есть не стал. Перед смертью он сказал: «Эх, обманули меня!» и храбро шагнул ей навстречу, опрокинув бочку, на которой стоял.
Общий умер храбро, но судьба его трагична. Изо всех, кого убили турки, у него одного нет ни памятника, ни даты, которую отмечали бы потомки. Его имя известно каждому болгарину, но его никогда не вызывают на торжественных перекличках памяти героев, павших за свободу своей родины. Ни сподвижничество с великим Гарибальди, ни смерть на турецкой виселице не могут искупить его вины за смерть Левского.
И раз пришла зима, весна уж недалеко
Нет могилы казненных за свободу,
но зреет семя свободы,
чтобы дать в свою очередь семя
Конец Левского также был близок, но страдания его еще не кончились.
Суд завершился. Дни лихорадочного напряжения, планов и контр-планов, когда каждая минута требует высшего духовного и умственного напряжения, внезапно сменились полным бездействием, безграничной пустотой, в которой можно было только есть, спать и ждать смерти. Каждое утро он просыпался в тягостном предвидении, что этот день может оказаться его последним днем, и даже если это не так, надеяться на помилование нечего. У него оставалось так мало времени, и все же время тянулось бесконечно долго, пусто и бесцельно. Его держали в одиночке, он не мог видеться с соотечественниками, не мог послать весточку комитетам. Он больше ничем не мог помочь организации. Ему оставалось только терпеливо ждать конца, не теряя отваги и достоинства.
В этом состоянии пустоты, смерти заживо он провел четыре недели. Султан подписал ферман с утверждением приговора 22 января, но выполнен он был лишь 6 февраля 1873 года (19 февраля по новому стилю). Не существует ни документов, ни воспоминаний, которые рассказали бы об этих последних неделях Левского. В худшем случае они должны были быть непрерывным кошмаром, в котором смерть представлялась узнику желанным избавлением. В лучшем случае они были днями безнадежного ожидания, унылого и монотонного, сменявшегося минутами душевного подъема, когда вера в будущее вспыхивала вновь и огнем пробегала по жилам. Наверное, он снова и снова перебирал в памяти пройденный путь; снова и снова рассматривал и пересматривал все, что сделал. Прав ли он был в своем выборе? И стоило ли того дело? И отвечал самому себе: да, он был прав. Да, дело тысячекратно стоило всех жертв. Его совесть абсолютно чиста, и он ни о чем не жалеет — ни о чем!
Незадолго до казни к нему привели болгарского священника, чтобы тот исповедал узника и причастил его.
— Покайся в своих грехах, сын мой, — сказал ему священник.
— Я сказал о них комиссии султана, так что тебе могу и не говорить, — был ответ. — Перед господом и свободой я не согрешил, а перед пашами, чорбаджиями и попами у меня прегрешений очень и очень много, но пусть они останутся неотпущенными… Об одном прошу, если кто спросит о дьяконе Левском, скажи, что он, дьякон, погиб за свободу Болгарии[262].
Вот что рассказывают современники о разговоре Левского со священником. Передают и его исповедь, несколько в других словах, но по сути она звучит точно так же:
— Отче, я тебе ничего не скажу, ибо никого не убил и не ограбил для личной пользы. Если служение народу — грех, тогда я не хочу отпущения и от бога[263].
Левский намеренно и обдуманно отверг раскаяние. В этом настроении он и встретил смерть 6 (19) февраля. Процессия полицейских и солдат, возглавляемая официальными лицами, сопровождала его в недолгом пути от казармы к месту казни. Было раннее утро, но на улицах толпились турки и цыгане, взрослые и дети; все они спешили в одном направлении, заглушая своими криками бой барабанов и завывание зурны. Процессия миновала полуразрушенную церковь св. Софии и остановилась на восточной окраине города; здесь кончались дома и открывалась покрытая снегом равнина, на которой кое-где виднелись кусты терновника и могильные плиты. На снежной белизне чернела виселица — два столба с перекладиной, будто ворота, распахнутые настежь.
Посреди толпы в центре внимания стоял с обнаженной головой Левский. Руки у него были связаны, а на груди висела табличка, на которой перечислялись его «прегрешения» на турецком и болгарском языках. Он был бледен, но спокоен и сохранял полное самообладание. В последний раз его ноги коснулись родной земли, по которой они проделали столько дорог, черпая из нее силу. После недель, проведенных в одиночном заключении, он снова увидел небо и горы, в молчании окружавшие равнину, как верные друзья. Снова вдохнул чистый, бодрящий воздух и почувствовал, как ветерок ласково шевелит его волосы. Снова над ним простиралось небо, бескрайнее, как та вера, которая двигала им и давала силы во все годы тяжкой и подчас одинокой борьбы.
Он посвятил себя народу, хорошо зная, что рано или поздно должен будет пожертвовать жизнью. И теперь, когда эта минута пришла, он не хотел ни милости от людей, ни прощения от бога. Даже перед лицом смерти он не склонился перед тиранией и не искал утешения в религии, раз для этого нужно было хотя бы частично отречься от своих политических убеждений. Он не верил в загробную жизнь, не верил и в страшный суд, о котором говорила церковь. У него было свое представление о справедливости и бессмертии. Он возродится в тех, кто будет продолжать борьбу; его жизнь продолжится в детях, в новых поколениях того будущего, в котором турок и болгарин пойдут рука об руку, в котором ни паши, ни чорбаджии не будут владеть тем, что принадлежит народу. Именно это грядущее время будет его судить, и перед этим судом его руки чисты и совесть незапятнана. Он верил в мир без ненависти и угнетения, как люди верят в существование рая. Он ни минуты не сомневался, что человечность восторжествует над варварством и что храм Свободы будет воздвигнут в Болгарии, как и во всякой другой стране. Если же, согласно древнему народному поверью, нужно замуровать в фундамент жертву, чтобы здание стояло прочно, он был готов стать этой жертвой. Он умрет, но так, как умирает семя, которое возрождается к жизни в новых семенах…
Весь день замерзший труп качался на виселице. Цыганята швыряли в него камнями и приходили в восторг, когда от этого тело раскачивалось сильнее. Когда же его сняли с виселицы, скорбь и страх окутали город тьмой обреченности и растерянности, так что позднее никто не мог сказать, где похоронен Апостол свободы.
Нетрудно убить человека и навеки упрятать в темную безмолвную землю мертвое тело со сломанной шеей и связанными руками. Но когда человек жил не для себя, когда он воплощал свою жизнь в дела и мысли, отданные другим и ставшие их совестью, трудно сказать, какую минуту можно считать минутой его смерти. Если турки надеялись задушить свободу, повесив ее Апостола, они просчитались. В безвестную могилу в занесенной снегом Софии легла лишь скорлупа, а по всей Болгарии разлетелись огненные семена, уже горевшие в тысячах живых сердец. Они ждали лишь бури, чтобы вспыхнуть ярким пламенем.
Храня верность своей революционной клятве, Левский сумел сберечь комитеты таким образом, что большая часть организации уцелела и обнаружена не была. Когда его оставшиеся на свободе товарищи оправились от первого потрясения, новые апостолы выступили вперед, чтобы возродить созданные им комитеты и подготовить народ к восстанию на основе новой системы организации. Результатом их работы было Апрельское восстание 1876 года. Оно потерпело поражение, — и потерпело его именно потому, что по определенным вопросам его организация не отвечала требованиям успешной революции, выдвинутым Левским; но кровавый разгром восстания турками оскорбил совесть всего мира и побудил таких людей, как Гладстон, Тургенев, Виктор Гюго и Гарибальди, выступить в защиту права болгар на свободу. Россия объявила войну Турции, и не прошло и пяти лет после смерти Левского, когда на том месте, где стояла виселица, была воздвигнута триумфальная арка. Все население Софии, плача от радости, встречало флагами, цветами, иконами и хлебом-солью победоносную русскую армию генерала Гурко: она принесла свободу, которой они ждали пятьсот лет.
Могилу Левского не нашли. Но могила и не нужна тому, кто жив в умах и сердцах поколений, кого так горячо помнят и любят.
Его портрет висит в каждой школе, в кабинетах министерств и скромных сапожных мастерских. В Тырново его изваяние из камня стоит лицом к ловечской дороге; художник изобразил его в последнюю минуту жизни, — это статуя гордого мученика в разорванной одежде, с петлей на шее. Его фигура возвышается над убранным розами пьедесталом в Карлово. Он стоит с револьвером в руке на фоне гор и неба, посылая людям вечный призыв ценить свободу и человеческое достоинство превыше самой жизни. В Софии его лицо, трогательно молодое и красивое, смотрит с монумента, воздвигнутого в 1895 году на том месте, где стояла виселица. Каждый год 19 февраля сюда приходят люди, чтобы почтить его память цветами, песнями и склоненными знаменами. Его бюст установлен на здании телеграфа, напротив Центрального почтамта, как бы напоминая о том, что именно он основал первую подлинно болгарскую почту. И нельзя было выбрать имя более подходящее, чем имя Левского, для наименования первого спортивного общества Болгарии, основанного в 1912 году; то же имя носят крупнейший стадион Софии и ведущая футбольная команда города.
По всей Болгарии бережно сохраняются дома и помещения, в которых он проводил собрания или укрывался от врагов. Каждый год здесь бывают тысячи посетителей. Дом, в котором он родился, превращен в музей, как и злосчастный постоялый двор в Кыкрине. Дом Велички в Ловече не сохранился, как и дом Сирковых, однако один из домов квартала Дрыстене служит музеем революционного движения. Позади него все так же карабкается по склону Хисара тропа — кратчайший путь через город, по которому столько раз проходил Левский, а на узком карнизе, где он, наверное, частенько останавливался, чтобы полюбоваться панорамой своей «столицы», возвышается огромная статуя. По вечерам ее освещают прожекторы, а на цоколе выбиты слова, с которыми он начал жизнь революционера: «Если я выиграю, выиграю для всего народа; если проиграю, потеряю только себя».
Но самый грандиозный памятник Левскому — любовь его соотечественников, огонек, который вспыхивает в их глазах при одном упоминании его имени, та осведомленность и волнение, с которым каждый, и стар, и млад, говорит о нем и его делах.
История по праву присудила Левскому единственную награду, которой он хотел для себя и которую предлагал тем, кого звал участвовать в своем предприятии: бессмертие в памяти поколений.
Для них Левский — не только вечный пример доблести и душевной цельности; он — живое доказательство того, что угнетение бессильно, а человеческое достоинство бессмертно. Ибо какая польза тирану от угнетения, если после пяти сотен лег мучений завоеванная земля рождает не рабов, а мужей, подобных Левскому?