Ночью — монолит мрака. Зрачки скользят в бездну, ловя зацепку. Иногда — зыбкое пятно. Кто-то имеет смелость признаться: вот, я здесь, живой. Кто-то не боится раздразнить минометчиков по ту сторону ночи или накликать внезапно рвущий небо штурмовик… Но скорее всего это пятно — чья-то безысходность. То ли больной требует очередной заботы, то ли дети проголодались. Или мхедрионовцы подсвечивают себе, чтобы удобнее было выносить добычу. Хозяева забились в какой-нибудь дальний угол…
— Давай спать, — уговариваю я Лиду.
Я понимаю, конечно, как ей сейчас жутко. Всю жизнь она пугалась грома. После каждой ночной грозы она ходила бледная, истомленная небесными канонадами. Вздрагивала под одеялом и будила меня… а я неизменно на нее ворчал: «Ну что ты, как маленькая».
Вот и сейчас ворчу — будто этим можно ее провести, убедить, что нечего бояться… это, как гроза… отгремит.
— Спи. Какой смысл лежать и ждать обстрела. Если будет, и так проснемся, — и вдруг, запнувшись, пытаюсь сгладить эту неловкость будничными словами: — Спи. Завтра тебе в госпиталь, не выспишься…
Но сам я тоже не могу уснуть. В подъезде на первом этаже, у дверей борделя, затевается нехорошая перепалка. Сначала тихо, но напористо — будто какие-то зверьки обнюхиваются и урчат. Скоро переходят на крик.
Там постоянно оспаривают очередность доступа к телу. Всегда спешат и не хотят ждать: война.
В черной тишине воспаляется слух.
Когда тишина лопается, мы вскидываем головы… нет, ничего… далеко, не на нашей улице… не на соседней. Мы опускаем головы на горячие подушки. Ночи тягучие. Мы прилипаем к подушкам, как жалкие мухи к клейким лентам. Скорей бы прорваться к утру. Тишина и мрак страшны. Но если где-то близко начинают метаться ослепительные флаги света — это еще страшней. Едут солдаты. По ночам солдаты разъезжают по городу. Может быть, воевать… может быть, грабить. Сюда?.. Мимо…
Бордель трудится. До утра еще далеко. Обстрела, скорее всего, не будет.
Она, конечно, не спит. Наверняка она и не смыкала веки.
— Ты спишь? — шепчет она.
— Нет.
— Знаешь, я все думаю… как же они могут обстреливать свой собственный город, свою столицу? Ведь еще вчера они жили здесь и…
— Не надо… не надо искать ответов на это безумие. Давай его сначала переживем.
— Ну ладно… они безумные. И те, и другие. Они обезумели, между ними теперь кровь. Коля, а наши… эти вот летчики, которые вчера бомбили… как они… почему? Неужели за деньги? а?
На этот раз я молчу. После короткого перерыва снизу — по стенам, по натянутой тишине — бегут голоса. В прифронтовом борделе беседуют.
Я сам уже начал изводить себя этими мыслями. Лежу и представляю себе, как летчики («наши», те, что бомбят нас) приезжают домой… улыбаются встречающим детям, женам, старикам. Радостны и еще — горды. Их бумажники беременны — и разродятся подарками, сладостями, фруктами. Они будут сидеть за праздничным столом, и дети будут их спрашивать…
— Я все вспоминаю, знаешь, того раненого, которому оторвало кисти рук. И его мать. Не знаю, что она ему говорила. Наверное, чтобы он не отчаивался… что его и такого будут любить. Она все время гладила его по повязкам, а он молчал.
— К нему приехала мать?
— Да. Ей позвонил его сослуживец, и она приехала. Это ее младший сын. Старшего уже убили.
В подъезде резко, в голос, вспыхивает стихшая было ссора. И вот уже стреляют. Очереди, выросшие по пути, как обвалы, рушатся, кажется, отовсюду. Еле слышные за стрельбой, носятся обрывки ругани. Автомат захлебнулся, и сразу, с полуслова, стали слышны чьи-то увещевания — почему-то по-русски, но с акцентом.
— Перестань! Нас убьет рикошетом! Перестань! Пошли отсюда.
Еще одна очередь. Кажется, в упор по двери — и стихает окончательно.
В темноте не видно лица жены.
— Ничего, ничего, успокойся.
Она успокоится, конечно. Ей надо поплакать. К тому же мы постоянно повторяем друг другу, что во всем надо искать плюсы… зато грабители обходят наш дом стороной… вон даже квартира Инарбы стоит целехонька.
— Все… уже тихо, слышишь?
Она плачет. И как это у нее получается — без всхлипов, без прыгающего голоса…
— Коля, я не могу в это поверить… что чеченцы в Гаграх расстреляли, а потом сожгли пять тысяч грузин… Это же очень-очень много человек… Это же так много…
— Это ведь слухи. Чеченцы сами могли их распустить.
— Зачем?
— Запугать, понимаешь.
Она долго молчит, уже без слез. Я начал было думать о чем-то другом, но она прерывает мои мысли.
— Коля, — зовет она, — а если это правда?
А внизу снова затевается возня. Старые кровати.
Гул. Утробный, угрюмый. Вырастает неспешно, но неотвратимо. Сначала ползет, стелется — но, окрепнув и созрев, уже наваливается, давит. Стены подрагивают.
Уже можно понять: два мощных двигателя… тягачи или грузовики. Медленно двигаются вверх по улице, к западной окраине. Фары выключены. Потом дрожь в стенах смолкает, двигатели удаляются.
Вязкое время, еще один кусок ночи. Час или два… или три. Длинная ночь. Новые гости у Мананы с подружками.
Тишину сжирает чудовище.
Оно разрывает ее на клочки, оно рыгает. Ракеты одна за одной летят, хлеща хвостами. Это где-то в стороне стадиона, за рынком. Ракеты летят в сторону верхней дороги, туда, где мост через Гумисту. Это не «Град», это что-то гораздо мощнее. На несколько секунд мрак и глухота — и еще залп.
Противоположный, занятый абхазами берег Гумисты полыхает. Дикая кутерьма огня, дым. Отсветы дотанцовывают до наших стен и заставляют стены струиться… плыть…
Потом снова гудят тягачи. Так же угрюмо, как бы бормоча что-то злое. Они уходят в восточную часть города, где будут недосягаемы.
— Значит, будет теперь обстрел? — шепчет она.
— Нет, не будет… не сегодня. Завтра, наверное.
Кто-то смеется. Кто-то икает. Кто-то передергивает затвор.