Он пьян с утра и до утра мертвецки, как бревно,
Но держит голову его над чашею вино.
Он пьет, пока не упадет, сраженный наповал,
Порою кажется, что он рассудок потерял.
Мы ногу подняли его — другую поднял он,
Хотел сказать: «Налей еще!» — но погрузился в сон.
И мы глотаем за него, впадая в забытье,
На головню из очага похожее питье.
Налейте ж мне! Налейте всем! Да здравствует вино!
Как муравьи в песке, ползет в моих костях оно.
Так в лоне огненном возрос сын города сего,—
Росло и старилось вино, чтоб сжечь дотла его!
Горит звезда вина, горит! И он, страшась беды,
Спешит разбавить алый блеск прозрачностью воды.
И закипают пузырьки на дне, как будто там
Сто человечков, и они, смеясь, кивают нам.
Тяжелой смолою обмазана эта бутыль,
Укутали бедра ее паутина и пыль.
Пока догадались красавицу нам принести,
Чуть старою девой не стала она взаперти!
И светлые брызги вина мимо чаши летят,
И благоуханен, как мускус, его аромат.
Когда мы узнали друг друга, в ту первую нашу весну,
Мы были подобны прозрачной воде облаков и вину.
Когда, почуяв гостя, пес залает у дверей,
Они на мать свою шипят: «Залей огонь скорей{74}!»
Они, забыв завет отцов, за родичей не мстят
И в день набега взаперти, как женщины, сидят.
Они из дому — ни на шаг! И бьюсь я об заклад,—
Они бы спрятались в кувшин, когда б не толстый зад!
И, выпив, мы дружно почили, забыв впопыхах
Смиренно покаяться в наших ужасных грехах.
Три дня это длилось, а утром, без всяких чудес,
К нам бренного духа останки вернулись с небес.
Так ожили мы, удивляясь, что в этакий час
Не тащит в судилище ангел разгневанный нас.
Вокруг собирался народ — кто ругал, кто жалел,
А мы приходили в себя от свершившихся дел.
Не скрою, приятно мне смерть принимать от вина,
Но жизнь! — ах, стократ мне милее она!..
Страдаю я в тиши ночной, и ты страдаешь тоже,
И под счастливою луной печально наше ложе.
На свете не было и нет, клянусь, несчастья хуже:
О прежней плачу я жене, а ты — о первом муже…
Бездушный рок разъединил меня с возлюбленной моей.
В пустыне сердце я вспоил надеждой на свиданье с ней.
В постылой тьме своих ночей не знаю праведного сна.
Тоска моя все горячей. Но встреча вряд ли суждена.
Душа разлукою больна, растет недуг опасный мой.
Любовь — беда, но лишь она спасает от себя самой.
Покуда не помог Аллах, себе помочь я не могу.
Во всех своих земных делах пред ним, наверно, я в долгу.
Но, после бога, мне помочь оборониться от обид
И все преграды превозмочь — сумел великий аль-Валид.
О правоверных властелин, владыка жизни, мой халиф,
Здесь, после бога, ты один и всемогущ, и справедлив!
Ты — ставленник Аллаха, ты даруешь влагу в знойный час
Она влилась в сухие рты, когда измученных ты спас.
Ты доискался до причин и смуту жалкую пресек,
В которой женщин и мужчин губил бесчестный человек.
Не зря сверкал сирийский меч, его приспешников разя.
Их головы слетели с плеч. Иначе действовать нельзя.
Зато непобедим твои стан. Зато превыше туч и гор
Абу аль-Аса и Марван{77} воздвигли гордый твой шатер.
И всадники в тени его не зря устроили привал —
Сынам народа своего ты счастье щедро даровал.
Твои дары, о мой халиф, дошли теперь и до меня,
Восторгом душу окрылив, печаль постыдную гоня.
В твой край стремится мой верблюд, и крутизна горы Биран
Для стройных ног его — не труд, когда манит приветный стан.
Ему обильный водопой награда после пыльных круч.
А для моей любви слепой блеснул надежды робкий луч.
Неприметный кувшин, искрометной наполненный влагой,
Стал похож на звезду, что пьянит небывалой отвагой.
Перед нами бутыль, для которой года не обуза —
Для вина далеки ль времена даже сына Хурмуза{78}!..
С той бутыли печать мы сегодня беспечно сорвали,
Чтоб напиток почать, вызревавший так долго в подвале.
И пускай седина предвещает конец безотрадный —
Мы с утра дотемна будем пить буйный сок виноградный.
За него мы взялись на рассвете, а кончим к закату.
Встречу смерть во хмелю — не замечу я жизни утрату.
Вы, о всадники, мощных верблюдов гонящие вдаль,
В тот предел, где я буду в ближайшие годы едва ль,—
Если вам, одолев столько трудностей неимоверных,
Доведется узреть повелителя всех правоверных,
Передайте мои, порожденные честью, слова:
«Та земля, что лежала в руинах, уже не мертва.
Покорился Ирак властелину арабского мира,
И отрады полно все, что было уныло и сиро.
Твой пылающий меч ниспослал всемогущий Аллах,
Чтобы стая врагов пожалела о подлых делах.
Чтобы головы прочь послетали во времени скором
У отступников тех, что казнимы на рынках с позором.
Сам Аллах ниспослал правоверным такого борца,
Что готов был сражаться за дело его до конца.
И когда зарычала война, жаждой крови пылая,
Рухнул меч твой на темя глупца, как звезда огневая.
Ты — наместник Аллаха, пришедший по праву сюда.
Потому и победа с тобой неразлучна всегда.
Над мекканским лжецом{80}, что посеял обман и разруху,
Разразилась гроза, ударяя по зренью и слуху.
Рухнул, череп дробя, на него с высоты небосвод.
А предательства плод не свалился в разинутый рот.
Этот враг был из тех, что наводят пустые порядки,—
Лил и лил свое масло в дырявый бурдюк без оглядки.
По вине честолюбца, который упрямей осла,
Бестолковая смута губила людей без числа.
И народ возопил, чтоб Аллах ниспослал нам халифа,
Ниспослал нам того, кто изгнал бы шакала и грифа.
Ведь Аллах милосерд и всегда открывает свой слух
Для людей, чей поник в нищете истомившийся дух.
Презирая скотов, ожиревших на привязи в стойле,
Ценит он скакунов, что в кровавом нуждаются пойле.
Зарычала война и, вонзив стремена, полетел
За отрядом отряд, нарушая привычный предел.
На поджарых сирийских конях мы промчались, могучи
По равнинам Востока, где пыль заклубилась, как тучи
По равнинам Востока скакал за отрядом отряд.
Войско Мусаба{81} наземь валил этот яростный град.
О герой, ты сметал, словно буря, любые преграды,
И мятежники пали, прося на коленях пощады.
Одержавший победу в жестокой, но правой войне,
Навсегда утвердился ты в этой немирной стране.
Мы слетели орлами с горячих высот небосклона,
И казались крылами твои боевые знамена.
Были копья красны, словно клювы неистовых птиц,
Их омывших в крови нечестивцев, поверженных ниц.
И высоко взносились погибших злосчастные души
Над колодцами смерти, над безднами моря и суши.
Наши копья пылали, военную славу неся,
И земля закраснела в ту пору, наверное, вся.
Но умолкли тревоги, минула година раскола,
И достойнейший твердо взошел по ступеням престола.
И в одежды Османа{82} его облачил сам Аллах,
Лучший род утверждая на гордых и мудрых делах.
И хранят это право надежные копья и латы,
И знамена твои, как в тревожные годы, крылаты».
Перед юной насмешницей вновь подвергаюсь искусу,
Над моей сединой хохотать ей, как видно, по вкусу.
То подходит поближе, то вдруг отбегает опять,
Любопытная, как страусенок, — попробуй поймать!..
Горожанка, свой стан изогнувшая под покрывалом,—
Да ведь это погибель, сравнимая с горным обвалом!
Эта хищница нежная львице коварной сродни:
Загляни ей в глаза — прямо в сердце вонзятся они!..
Как потерянный бродишь, осилен любовным дурманом,
И стократно пасуешь, увы, перед женским обманом.
Хоть люблю, говорю я строптивому сердцу: «Забудь!»
К светлокожей красавице, нет, не направлю свой путь.
Для разлуки с прелестной достаточно вески причины.
Есть призванье достойнее для пожилого мужчины.
Но не слышит меня норовистое сердце мое,
В нем трепещет любовь, как стрела, как стальное копье.
Никуда не уйти от пустынной неистовой жажды,
И к источнику счастья нельзя не вернуться однажды.
Я из племени сильных, из ветви с несмешанной кровью,
И звезда моя блещет, на стражу придя к изголовью.
Сад ибн Дабба{84} могучий меня воспитал при себе,—
Благороднейший, лучший среди закаленных в борьбе.
Вслед за ним и другие вели меня к яркому свету.
О вожди моей жизни, спасибо за выучку эту!
Да, немало вас было, защитников львиной семьи.
Вас душа не забыла, отцы мои, братья мои!
Грозным логовом в чаще была наша крепость святая,
Наши когти знавала врагов беспощадная стая,
Предводителей многих прикончили наши мечи,—
Не ублюдков убогих, что лишь на словах горячи,
Не подобных Джариру с дырявой его родословной,
А бойцов, что могли бы опасностью стать безусловной.
Так чего же ты хочешь, грозя мне с поджатым хвостом?
Честь свою не упрочишь бахвальством на месте пустом.
Я из племени Дабба, умевшего рати несчетной
Наносить пораженье — залог родословной почетной.
Не знаком я со страхом, бичом слабодушных людей.
Возведен я Аллахом по лестнице славы моей.
Мы, наследники славных, добавили доблесть свою
В этот строй равноправных, не дрогнувший в долгом бою.
Даже в годы сомнений, когда не поймешь человека,
Племя Хиндифа вечно хранимо величием века.
И на высшем совете в тревожный, решающий час
Были подвиги эти примером для многих из нас.
Мы вождями арабов не зря в годы мужества стали,
Нет, не зря проблистали мечи наши всплесками стали!
Наше войско в погоне самумом идет огневым,
И язычников кони легли на колени пред ним.
Боевые кольчуги, что иней сверкающий, белы.
Их колец не пронзают врагов оперенные стрелы.
Нечестивые слабы. А нам отворился весь мир.
Мы с тобою арабы. Подумай над этим, Джарир!
Видя месяц и солнце, тоскую о том, кто ушел без возврата:
Больше нет сына Лейлы, могучего Галеба, милого брата!..
Золотые светила с ним схожи лицом и душой благородной.
Был он вхож и к владыкам, и был он обласкан любовью народной.
Больше нет сына Лейлы, прекрасного Галеба, друга и брата.
Племя таглиб еще никогда не когтила такая утрата!
Если б Язбуль и Дамг, первозданные горы, узнали об этом,
То склонили бы скорбно вершины, венчанные снегом и светом.
Ты спишь в земле, Саид, утратив жизни силу.
Да увлажнит Аллах дождем твою могилу!
Она твой вечный дом, в Истахре{89} возведенный.
Уже не выйдешь ты на воздух раскаленный.
Да увлажнит Аллах дождем тот холмик малый!
Под ним ты спишь, Саид, без памяти усталый.
Подушкою земля тебе отныне стала.
Она и твой халат, она и покрывало…
А ты ведь был для всех как дождевая влага.
Ты расточал себя лишь для чужого блага.
И засуха-беда была тогда бессильна.
Была твоя любовь, как щедрый дождь, обильна.
Безмерна скорбь сейчас, когда песок зыбучий
Сокрыл тебя от нас, о друг мой самый лучший!..
Твоя вдова с детьми — со всеми пятерыми —
Льет слезы без конца, захлебываясь ими.
Горячих слез поток ей размывает очи.
А день вокруг поблек и стал угрюмей ночи.
Зачастивший к виночерпию, где напоят без отказа,
Не постится и не молится, позабыв слова намаза.
Ночью трет больную голову, стонет, охает, бранится,
А с утра все только думает, как ему опохмелиться.
Видел я подобных грешников, что лежат в пыли дорожной,
Несусветную нелепицу мелет их язык безбожный.
Вспомнил я при этом зрелище, проходя поспешно мимо,
Что лишь муки, муки адовы ждут их всех неотвратимо.
И, творя молитву вечером, я вознес хвалу Аллаху
За того, кто жизнью праведной божьему покорен страху.
Разъяренная смерть объявилась в округе,
Поредел мой народ, оскудел он в недуге.
О, когда б я не знал, что бессильна мольба,
Я молил бы тебя неотступно, судьба.
Я молил бы вернуть этих юных и сильных,
Что лежат неподвижно в пределах могильных.
Поникаю душой, видя жалкий конец
Благородных умов и великих сердец.
Поникаю душой, слыша, как незнакомо
Стонет Аджадж, верблюд мой, гонимый от дома.
О жена, мне так трудно сейчас потому,
Что в беде не могу я помочь никому,
Что мечети безлюдны теперь, как пустыня,
Что иссякла, как мертвый родник, благостыня,
И уже развалились умерших дома,
И немало живущих лишилось ума…
Но среди молодых, уцелевших от мора,
Есть врачи — есть вожди, что помогут нам скоро.
Вижу: скачут, повесив на копья плащи,
Эти мощные всадники в хмурой ночи.
Кто-то, кажется, жилистой, тонкой рукою
Прикоснулся ко мне, дав начало покою.
Ночь проходит, но перед рассветом за ней
Скачет несколько черных, высоких коней.
Нет, еще не остыло ты, чувство утраты,
И тобой, словно камнем, надежды примяты!..
Сколько нежных красавиц ушло без любви,
Затерялось во мраке, зови не зови!..
Сколько славных мечей опустилось навеки,
Сколько слез обожгло материнские веки,
Сколько там кобылиц убежало в пески,
Вырвав повод из мертвой хозяйской руки…
Имеет каждый две души: одна щедра и благородна,
Другая вряд ли чем-нибудь Аллаху может быть угодна.
И между ними выбирать обязан каждый, как известно,
И ждать подмоги от людей в подобном деле бесполезно.
События в пути неведомы заране.
Друзья, какую ночь провел я в Гарийяне!..
Был гостем у меня голодный волк поджарый,
Быть может, молодой, быть может, очень старый.
Вздыхал он и стонал, как изможденный нищий,
Уже не в силах сам разжиться нужной нищей.
Как тонкое копье, маячил он во мраке,
А ближе подойдя, подобен стал собаке.
Когда б нуждался он в одежде и приюте,
Я дал бы их ему, покорен той минуте.
Я поделился с ним едой своею скудной.
Верблюды прилегли, устав с дороги трудной.
Поблескивал песок. Пустыня чуть вздыхала
И в нежном блеске звезд со мною отдыхала.
Не будет путник тот угрюмым и суровым,
Что даже волка смог пригреть под звездным кровом
Ахталь, старый смельчак, несмотря на враждебные силы
Перед смертью своей посетил гордых предков могилы.
Аль-Фараздаку взять под охрану от ярости мира
Поручил он и мать, и стада молодого Джарира.
Значит, племя Кулейба спасти их способно едва ли.
За подобным щитом не укрыться от злобы и стали.
Тонок он и дыряв, словно кожа на ножках овечьих.
Эти люди Кулейба — подонки, хоть выспрення речь их.
На обиду они не ответят хотя бы обидой.
Пред угрозой дрожат, как при виде гюрзы ядовитой.
А во время войны не видать их на поле сраженья —
За верблюжьим горбом замирают они без движенья.
Эти трусы Кулейба по-песьи скулят под пинками.
Как бараны они, обмаравшись, трясут курдюками.
Это племя бежит, захвативши пожитки в охапку.
Отшвырнул я его, как хозяйка — негодную тряпку!
Я раскаяньем злым томим и не в силах найти покой.
Разведен я с моей Навар. Как не думать о том с тоской!
Ведь покинуть ее навек — это значит утратить рай.
Как Адам, я лишен его безвозвратно — хоть умирай!..
Ныне я подобен слепцу, что глаза себе самому,
Обезумевши, проколол и при жизни сошел во тьму.
Разлучен с любовью Навар, одиноко бреду в пески.
Заменить ее мне могла б только смерть от своей руки.
О, когда бы обнять опять этот стан, этот жизни дар —
Я бы стал посильней судьбы, разлучившей меня с Нава
Мы расстались не потому, что она наскучила мне,—
Отобрал ее гневный рок по моей лишь глупой вине.
Случалось мне порой, бледнея от стыда,
Считать себя глупцом, но трусом — никогда.
И вот я повстречал в скитаниях ночных
Чудовищного льва средь зарослей речных.
И грива у него была, как черный лес,
И каждый коготь был, как месяц, нож небес.
Разинутая пасть ревела, как прибой,
Где в пене на клыки напорется любой.
Душа в моей груди померкла, словно свет.
Но я вскричал: «Вперед! Нам отступленья нет!
Коль ты, злодей ночной, сразиться сгоряча
Осмелишься со мной — отведаешь меча!
Ты все-таки слабей, чем, например, Зияд{92}.
А ну-ка прочь, злодей! Поберегись! Назад!»
Ему навстречу я шагнул с мечом в руке,
И зверь, взмахнув хвостом, укрылся в тростнике.
Случись твоей судьбе моею стать судьбою —
Ты видел бы сейчас пустыню пред собою.
Ты ехал бы по ней куда глаза глядят,
Не ведая тропы, что приведет назад.
И был бы шейхом ты в Омане{93}, где верблюды
Особенно умны, стройны, широкогруды.
Нигде покуда нет столь благородных стад,
Как у моей родни, у племени Маадд!
Он подо мной сейчас, бегун такого вида.
Его бы не смогли догнать гонцы барида{94}.
Погонщику с таким управиться невмочь:
Попробуй-ка ударь — уйдет от палки прочь!..
И ноги у него, у этого верблюда,—
Как лунные лучи в ночи, в минуту чуда.
Богатое седло и крепкая узда
Не снизят быстроты — полет, а не езда!
Подобный на бегу не станет головою
Беспомощно трясти — быть падалью живою.
А всадник — что ему все беды и дела!..
Лети себе вперед — и разорвется мгла!
Но ты — не я. Страшна тебе слепая участь
Запрятанных в тюрьму, где не спасет живучесть,
Где разрешат от бед лишь сизые мечи,
Что молча занесут над шеей палачи,
Когда душа стоит у воющей гортани,
Покинуть плоть свою готовая заране.
Нас больше, чем камней на берегу морском,
И верных нам друзей не счесть в кругу людском.
Как недруг устоит, озливший наше племя?
Чей выдержит костяк той ненависти бремя?
В становищах своих иные племена
Возносят с похвальбой героев имена.
Но разве слава их сравнима с нашей славой,
Коснувшейся небес в года беды кровавой?!
Взошли от корня мы — от племени тамим,
И Ханзалы{96} завет мы бережно храним.
И таглиба семья взрастала с нами рядом
Кипучим, как листва, бесчисленным отрядом.
Нет, с племенем любым вы не равняйте нас,
Когда великих дел настанет грозный час!
Мы — каменный оплот, и об скалу-твердыню
Обломит зубы смерть, забыв свою гордыню.
А если Хиндиф{97} наш войдет в костер войны —
Зачинщиков ее сметут его сыны.
И если стан вождя друзей не скличет разом —
Их подчинить себе сумеет он приказом.
А трусов обратит высоких копий ряд
В союзников его надежнейший отряд!
Он, Хиндиф, наш отец, неверных сокрушая,
Сплотил всех мусульман — ему и честь большая.
Был царским торжеством его победный пир.
За Хиндифа, клянусь, отдам я целый мир!
Его любовь ни в чем не знает зла и страха,
И ненависть его сотрет врагов Аллаха.
Мы Кабу{98} сторожим и бережем Коран,
И в Мекку держит путь с дарами караван.
Мы благородней всех, чья кровь струится в жилах,
И тех, кто под землей покоится в могилах.
Сияет нам луна, и солнце с вышины
Благословляет нас для мира и войны.
Нам блещут небеса, и без конца, без края
Лежит у наших ног вся сторона земная.
И если бы не мы, не наш могучий стан —
Вошел бы чуждый мир в пределы мусульман.
Строптивых покарав своей рукой железной,
Сдержали мы разбег лишь над морскою бездной.
Но в яростных боях и ныне, как вчера,
Мы духов и людей смиряем для добра.
Лежит его чалма на всех, служивших свету,
И смерть сорвать с чела бессильна тяжесть эту.
Когда, когтя врагов, как соколы с высот,
Мы падаем на них — ничто их не спасет!
Суставы рубит меч и головы разносит.
У асад племя бакр пощады пусть не просит.{99}
Сраженья жернова — что камнепад в горах.
Несдавшийся Неджран размолот ими в прах.
Однако для его безвинного народа
Мы — как весенний дождь, упавший с небосвода.
В голодный год, когда, худущий, как скелет,
Шатается верблюд и в нем кровинки нет,
И нету молока у тощих и унылых
Верблюдиц молодых, которые не в силах
Тащиться по степи, обугленной дотла,—
Остановись, бедняк, у нашего котла!
Пусть Сириус встает в небесной черной тверди,
Пылая, как вулкан, одетый тучей смерти,
Но машрафийский меч, как молния разя,
Восстановил права, без коих жить нельзя.
И гостя мы всегда накормим и напоим
В пустыне, дышащей приветом и покоем.
Кто поможет любви, что вошла в мое сердце навеки?
Где лекарство для глаз, в темноте не смыкающих веки?
Кто починит жилище, похожее на голубка,
Что, взъерошенный ветром, укрылся в песке от песка?
Только солнце и дождь посещают мой дом отдаленный,
Только страус порой, подбежав, поглядит, удивленный,
Да самец антилопы пасется вблизи, потому
Что безлюдное место сулит безопасность ему.
Он — как белый верблюд одинокий, ушедший от стада
За верблюдицей вслед — ничего ему больше не надо…
Как увидеть мне Лейлу? Она принимала меня
В том становище славном, где часто слезал я с коня.
Благородство всегда защищало правдивых от сплетен,
А сейчас я молчу, пред лицом клеветы безответен.
Смотрят искоса люди на каждый мой краткий приезд.
Настоящего друга уже не отыщешь окрест.
На меня только глянув, муж Лейлы кривится от злости.
Рада челядь его перемыть нам безвинные кости.
Приезжал я когда-то без всякой опаски сюда.
Никакой соглядатай мне даже не снился тогда.
Но теперь я и сам на любого гляжу с подозреньем,
Видя то, чего нет, одичалым, затравленным зреньем.
Начинает казаться, что тайна моя на виду,
Что на голову Лейлы вот-вот я накличу беду.
А потом… А потом ото племя ушло из межгорья.
Видел я караван, потянувшийся в сторону моря.
Торопились верблюды, ненастье почуяв нутром,
Помрачнела долина, и в тучах послышался гром.
В спину ветер задул. Но тугие порывы ослабли
В месте том, где залив изогнулся, как лезвие сабли.
За гряду перевала уехала Лейла моя.
Сердце откочевало за нею в иные края…
Всех подружек ее вспоминаю сегодня в печали.
Как разумна Джануб!.. Только с Лейлой сравнится едва ли.
Как Тумадир прелестна — как с нею светло и легко!..
Но до солнечной Лейлы красавице той далеко.
В древнем замке своем, где-то между Евфратом и Тигром,
Предаются они то унылым раздумьям, то играм.
И душа моя, разом покинувши тело, вослед
Устремляется смело за теми, которых здесь нет.
И жестокая страсть, о которой молчал я доныне,
Словно сокол, когтит изнемогшее сердце в пустыне.
Набежавшие слезы пытаюсь упорно сдержать,
Но слеза за слезою в глазах накипает опять.
Если б кровью они, эти слезы обильные, стали —
Я бы в красном плаще устремился в пустынные дали!..
Словно нити с основой, сплелись мои чувства со мной —
Лишь любовью живу я, дышу я любовью одной.
Знай, о Лейла, мой друг: если вскоре умру от страданий —
Это лишь потому, что лишен я с тобою свиданий.
О, прости, дорогая, прости мне такую вину! —
Словно петля тугая сдавила мне горло в плену…
Я лежу на песке, недвижимый в тенетах бессилья —
Как останки орла, сохранившие пыльные крылья…
Но свиданье с тобою меня упасет ли от бед?
Не свернет ли с дороги любовью проложенный след?
Если ты в стороне, то сверну я туда безоглядно.
Мною правит любовь. Это чувство, как небо, громадно.
Вот он, замок высокий, украшенный древней резьбой.
В нем гнездо ясноокой, что стала моею судьбой.
Вижу я небосклон, вижу серую, мшистую стену…
Вижу смерть пред собой — да идет она жизни на смену!
Пред супругою шейха, который несметно богат,
Пресмыкаются слуги — ей каждый потворствовать рад.
Перед нею родня, лебезя, гнет покорную спину,
Чтобы через нее как-нибудь угодить властелину.
А пощады не будет, когда разъярившийся муж
За измену осудит — не без оснований к тому ж…
Но ведь мука любви побеждает ничтожество страха.
Может противостать эта боль даже гневу Аллаха.
И во время охоты пришел я к той самой степе,
Где однажды заметил печальную Лейлу в окне.
Сколько там ни бродил, ни сидел на забытой скамейке —
Все я не находил к моей Лейле надежной лазейки.
Но меня, очевидно, увидела также она,
Потому что веревка спустилась ко мне из окна.
Очутившись вдвоем после долгой, тяжелой разлуки,
Мы печально сплели задрожавшие, жаркие руки.
А в покоях курился неведомый мне аромат.
И любви нашей тайну хранить я поклялся стократ.
Утолила ты боль, истерзавшую всю мою душу.
Но, как страсть ни сильна, воли милой вовек не нарушу
Верность мужу хранила жестокая Лейла моя,
Хоть любви не таила и слезы лила в три ручья.
Ночь прошла. Петухи прокричали в рассветном тумане.
Поцелуй — как бальзам на смертельной, пылающей ране
Где-то ржавые петли на старых заныли дверях.
И тогда возвратился ко мне отрезвляющий страх.
«Как уйти?» — я спросил. Мы позвали Джануб. И веревка
Появилась опять, — велика у плутовки сноровка.
«Что со сторожем делать?» Но Лейла пожала плечом:
«Проскользнуть постарайся. Но действуй, коль надо, мечом.
Живо шею секи, без раздумья — с единого маха!»
И шагнул я в окно, положившись на волю Аллаха.
Обомшелые камни дрожали под робкой ногой,
Больно в тело впивался веревочный пояс тугой.
Этот замок высок — он горы твердокаменной выше,
И не всякий орел долетел бы до шпиля на крыше.
Высота этой башни вошла в мою память навек:
Став на плечи друг другу, сравнятся с ней сто человек!
Но, спустясь наконец, воротил я присутствие духа.
Грозных стражей боясь, навострил оба глаза и уха.
Но кругом было тихо. Махнул я прощально рукой
И пустился в дорогу, дрожа после встряски такой.
Только в доме родном, только дверь изнутри запирая,
Я опомниться смог и почувствовал радость без края.
Нескончаемо пела в ликующем сердце она
И в сознанье кипела, как светлая чаша вина.
Я подумал о том, как уснувшая Лейла прекрасна.
Пусть храпит ее муж, полагая, что ночь безопасна!
Без пощады обманут, как многих обманывал сам,
Пусть храпит он все громче, не ведая счету часам!
Пусть он дрыхнет, герой, позабывши о зренье и слухе,
Просыпаясь порой только лишь от урчания в брюхе!..
Отпусти мне, о боже, мой самый безвинный из всех
Целомудренной ночи невольно содеянный грех!
Дохнул в долину ветер медленный, стирая память о былом,
Как плащ красавицы из Йемена, он прошуршал в песке сухом.
Пусть даже каждый, кто мне встретился, со мною встречи не желал,—
Спеша за ней и не заметил я, что всех в пути я растерял.
Зачем напрасно упрекать меня за страсть к возлюбленной моей:
Ведь я, упреки ваши слушая, люблю ее еще сильней.
Ушла, поблекла под гребенкою былая смоль моих кудрей,—
Смеются дерзкие красавицы над горькой старостью моей.
Не стоит ждать вестей из Сирии, к нам Дабик{101} не пришлет гонца,
Лишь Неджд мерцающей надеждою способен отогреть сердца.
Я принял горечь расставания, покинув замок Ан-Наммам,—
Сквозь море страха и страдания я в путь пустился по волнам.
Теперь страшусь врага открытого — он может разлучить сердца —
И тайного врага, чьи помыслы еще грязней его лица.
Когда в невзгодах вспоминаю я о племени родном тамим,
Вражду и злобу забываю я, тоской предчувствия томим.
Но удержать меча булатного без перевязи и ножон,—
Так я, в изгнание заброшенный, поддержки родственной лишен.
Я не стерпел, сказал красавице, какою страстью грудь полна,
Но, душу обнажив признанием, любви не вычерпал до дна.
Мне шепчут женщины из племени: «Передохни в пути! Постой!»
Но я, в ответ коня пришпоривши, спешу на встречу с красотой.
Забуду ль ущелье Гауль в короне седых вершин
Или долину Дарийя — жемчужину всех долин?
Я слышу твои упреки, но я говорю: «Не смей!
Ведь нет никакого дела тебе до судьбы моей!»
О, как избежать наветов, придуманных злой молвой?
О, как избежать сомнений, грозящих из тьмы ночной?
Вода в источнике чистом прозрачна и глубока,
А я, измученный жаждой, не смог отпить ни глотка.
По жажде моей Сулейма ничем не смогла помочь,—
Стремился ли к ней я страстно иль страстно стремился прочь,
Хоть грязного скопидома я сделал своим слугой,
Хоть грозному племени таглиб на горло я стал ногой.
Напрасно презренный Ахталь рискует играть с огнем:
Ведь я сокрушу любого, кто встал на пути моем.
Он думал: я — подмастерье и подмастерьям брат,
А я из славного рода, смирившего племя ад{102}.
А я из всадников смелых, из всадников рода ярбу,
Которые в смертной схватке решают свою судьбу.
Не робкие подмастерья врага погнали назад
При встрече с племенем зухль в становище бану-масад.
А где вы были, герои, в ту памятную весну,
Когда ваш славный Хузеиль томился у нас в плену?
Никто не спешил на помощь, когда, замедляя шаг,
Он плелся навстречу смерти в позорных своих цепях.
Неужто мог я не узнать родного пепелища
И рвов у стойбища Асбит, засыпанных песком?
Неужто мог забыть я Хинд, нещедрую для нищих,
Хоть и со щедростью ее я вовсе незнаком?
Клянусь, что я влюбленный взгляд скрывал, борясь с собою,
Боясь, что заведет любовь в опасные края.
Но прогнала она меня, чтоб страсть мою удвоить,—
Как будто бы возможна страсть сильнее, чем моя!
Что ж, если завтра я умру, меня оплачут братья
В ночь, когда хлынут с дальних гор потоки пенных вод,
Но Ахталю, при встрече с ним, в лицо хочу сказать я,
Что роду таглиб все равно позор он принесет.
Не так уж этот род высок, чтоб к небу лезть ветвями,
Не так силен, чтоб из ручья он первым пить посмел,—
И если Ахталь не сумел прославиться стихами,
Напрасно встал он под удар моих каленых стрел.
Давно бы Ахталю попять: он злит меня напрасно,
Он стал мишенью для сатир по собственной вине,
И для него борьба со мной не менее опасна,
Чем с всадником из рода кайс на взмыленном коне.
Наездники из рода кайс подобны волчьей стае —
На гребне битвы их волна кровавая несет.
На племя таглиб мы идем, преграды прочь сметая,
То ложно повернем коней, то вновь летим вперед.
Ты тут останешься, Маррар, а спутники твои уйдут,—
Возьмут верблюдов, а тебя они навек оставят тут.
Не уходите далеко! — ведь каждый обратится в прах,
Ведь каждый, кто сегодня жив, в свой срок останется в песках,
Тебя сравнил бы я, Маррар, с твоим прославленным отцом:
Всегда гордился мой народ таким вождем и мудрецом —
Тем, кто опорой был в беде, кто слабых защищал не раз,
Кто в души робких и больных вселял надежду в трудный час.
Боль и тоска мне душу рвут, но я спасенья не ищу,
И слезы горькие мои рекой стекают по плащу.
И над могилой я кричу: «Какой тут гордый дух зарыт!
Какого славного вождя скрывает свод могильных плит!»
Душа моя рвалась к тому, кто, словно месяц молодой,
Прохладой ветры одарял и насыщал дожди водой,
Чья смерть для преданных сердец была страшнее всех потерь,
С кем ни в долинах, ни в горах никто не встретится теперь!
Я утешения в беде прошу, рыдая и скорбя:
Мой край родимый опустел и стал пустыней без тебя!
Пускай седые облака плывут к могиле от Плеяд,
Пускай обильные дожди слезами землю оросят.
Вчера пришла ко мне Ламис, но не с добром пришла она:
Пришла расторгнуть связь любви с тем, чья душа любви полна.
Друг, я приветствую твой дом, я щедро шлю ему привет,
Но горькой старости моей ни от кого ответа нет.
Уходят девушки, смеясь над сединой в кудрях моих,
А ведь когда-то без труда я вызывал любовь у них,
Пока беспечно и легко несла меня страстей волна,
Пока я юности своей не исчерпал еще до дна.
Зубайр и родичи его теперь узнали наконец,
Что доверять нельзя тому, что говорит Фараздак-лжец,
Что не за племя, не за род, а за себя он встал горой,
Что в битве он — ничтожный трус и только на словах — герой.
Не сразу поняли они, что их надежда — только в нас:
Лишь мы сумеем защитить и поддержать в тяжелый час.
Лишь мы удержим рубежи и защитим гнездо свое,
А не Фараздак — жалкий трус, одетый в женское тряпье.
Беги, Фараздак, — все равно нигде приюта не найдешь,
Из рода малик день назад ты тоже изгнан был за ложь.
Твоим обманам нет конца, твоим порокам нет числа,
Отец твой — грязный водоем, в котором жаль купать осла.
Ты хуже всех, кого за жизнь я встретил на пути своем,
Ты думаешь, ты человек?. Нет, ты — ослиный водоем!
Для нас ты больше не герой! О, кем ты был и кем ты стал!
Какой позор, какой позор на наши головы упал!
Затем Мухаммада послал на землю к нам Аллах,
Чтоб был тот мудр и справедлив во всех земных делах.
Ты, десятину отменив, мой доблестный халиф,
На благо вере, как пророк, был мудр и справедлив.
По всей земле идет молва о мудрости твоей,
И люди добрые в беде к тебе спешат скорей.
Не обойди же и меня доясдем своих щедрот,
Ведь вынужден влачить поэт ярмо земных забот.
А в мудрой книге завещал пророк нам на века:
«Будь милосерден к бедняку и к детям бедняка».
Мне сказали: «За потерю бог воздаст тебе сторицей».
Я ответил: «Что утешит львят лишившуюся львицу?
Что меня утешить может в скорби о погибшем сыне?
Был мой сын зеницей ока, соколом взмывал к вершине.
Испытал его я в битве, испытал в лихой погоне,
Когда вскачь к заветной цели мчат безудержные кони.
Что ж, пускай тебя в Дейрейне враг оплакивать не станет —
Будут плакальщицы плакать над тобой в родимом стане!
Так верблюдица в пустыне стонет жалобно и тонко,
Когда, выйдя в час кормленья, видит шкуру верблюжонка.
А казалось, что смирилась, позабыла о потере,—
Но опять она рыдает, гибели его не веря.
Сердце мается, и плачет, и тоскует вместе с нею…
Наше горе так похоже, но мое еще сильнее.
Ведь остался я без сына, без пристанища, без дела,
Старость взор мой погасила, кости ржавчиной изъела.
Плачьте, вдовы Зу-Зейтуна, над лихой моей судьбою:
Умер сын, ушел из жизни, жизнь мою унес с собою!»
Все упорствует Умама, все бранит меня часами,
Хоть ее я днем и ночью ублажаю, как судьбу,
Но упрямая не слышит, как, играя бубенцами,
Караван идет в пустыне к землям племени ярбу.
Караванщики в дороге отдыхают очень мало,
Уложив в песок верблюдов и укрывшись в их тени
Или каменные глыбы выбирая для привала,
Когда плавятся от зноя солнцем выжженные дни.
Никнут всадники и кони, если ветер раскаленный
Золотые стрелы солнца рассыпает по степи,—
Так и я в твоем сиянье никну, словно ослепленный,
И опять молю Аллаха: «Символ веры укрепи!
Поддержи дела халифа и храни его, владыка,
Будь с ним рядом, милосердный, в светлый день и в трудный час,
Потому что с нами вместе он и в малом и в великом,
Он, как дождь, нас освежает, если дождь минует нас!»
Мой владыка справедливый, дело доброе вершишь ты,
Как целительный источник, чуждый лжи и похвальбе.
Как хотел бы я восславить мудрости твоей вершины.
Но твои деянья сами все сказали о тебе!
Лишь тебе хочу служить я, хоть в степях сухих я вырос,
Хоть мой род в степях кочует то на юг, то на восток.
Никогда бы землепашец жизни кочевой не вынес,
И кочевник землепашцем никогда бы стать не мог!
Сколько вдов простоволосых к доброте твоей взывали,
Простирая к небу руки, изможденные нуждой!
Скольких ты сирот утешил, почерневших от печали,
Обезумевших от страха, обездоленных бедой!
Ты бездомным и убогим заменил отца родного,
Не забыл птенцов бескрылых в милосердии своем,
И тебя благословляли эти сироты и вдовы,
Словно странники в пустыне, орошенные дождем.
У кого еще на свете им в беде искать спасенья,
И к кому идти с надеждой и с мольбой в недобрый час?
Мы скрываемся от бури под твоей державной сенью —
Снизойди, наместник божий, с высоты взгляни на нас!
Ты — страстям своим хозяин, о халиф благословенный!
По ночам Коран читая, ты идешь путем творца!
Украшение минбара, средоточие вселенной,
Ярким светом осветил ты сумрак царского дворца!
Господин, ты стал халифом по велению Аллаха,
И к заветному престолу ты взошел, как Моисей.
Лишь с тобою мы не знаем ни отчаянья, ни страха —
Только ты опора веры и оплот державы всей!
Ты — из славных исполинов, твердо правящих державой
На становище оседлом и в кибитке кочевой:
Если ты змею увидишь на вершине многоглавой,
Ты снесешь вершину вместе со змеиной головой.
Род твой воинами славен: даже в самых страшных битвах
Племя кайс перед врагами не привыкло отступать.
Я в стихах тебя прославил, помянул тебя в молитвах
С той поры, как злая воля повернула время вспять.
Равного тебе отвагой не встречал я исполина,
Не встречал я властелина, славой равного тебе,—
Я уверен: ты поможешь пострадавшему невинно,
Чтобы он расправил снова крылья, смятые в борьбе.
Не оставить ты поэта, если он убог и стар,
Потому что милосердье — это самый высший дар!
«Если б ты захотел, то забыл бы ее», — мне сказали.
«Ваша правда, но я не хочу, — я ответил в печали.—
Да и как мне хотеть, если сердце мучительно бьется,
А привязано к ней, как ведерко к веревке колодца,
И в груди моей страсть укрепилась так твердо и прочно,
Что не знаю, чья власть уничтожить ее правомочна.
О, зачем же на сердце мое ты обрушил упреки,—
Горе мне от упреков твоих, собеседник жестокий!»
Ты спросил: «Кто она? Иль живет она в крае безвестном?»
Я ответил: «Заря, чья обитель — на своде небесном».
Мне сказали: «Пойми, что влюбиться в зарю — безрассудно».
Я ответил: «Таков мой удел, оттого мне и трудно,
Так решила судьба, а судьбе ведь никто не прикажет:
Если с кем-нибудь свяжет она, то сама и развяжет».
Заболел я любовью, — недуг исцелить нелегко.
Злая доля близка, а свиданье с тобой — далеко.
О, разлука без встречи, о, боль, и желанье, и дрожь…
Я к тебе не иду — и меня ты к себе не зовешь.
Я — как птица: ребенок поймал меня, держит в руках,
Он играет, не зная, что смертный томит меня страх.
Забавляется птичкой дитя, не поняв ее мук,
И не может она из бесчувственных вырваться рук.
Я, однако, не птица, дорогу на волю найду,
Но куда я пойду, если сердце попало в беду?
Клянусь Аллахом, я настойчив, — ты мне сказать должна:
За что меня ты разлюбила и в чем моя вина?
Клянусь Аллахом, я не знаю, любовь к тебе храня,—
Как быть с тобою? Почему ты покинула меня?
Как быть? Порвать с тобой? Но лучше я умер бы давно!
Иль чашу горькую испить мне из рук твоих дано?
В безлюдной провести пустыне остаток жалких дней?
Всем о любви своей поведать или забыть о ней?
Что делать, Лейла, посоветуй: кричать иль ждать наград?
Но терпеливого бросают, болтливого — бранят.
Пусть будет здесь моя могила, твоя — в другом краю,
Но если после смерти вспомнит твоя душа — мою,
Желала б на моей могиле моя душа-сова{110}
Услышать из далекой дали твоей совы слова,
И если б запретил я плакать моим глазам сейчас,
То все же слез поток кровавый струился бы из глаз.
Со стоном к Лейле я тянусь, разлукою испепеленный.
Не так ли стонет и тростник, для звонких песен просверленный?
Мне говорят: «Тебя она измучила пренебреженьем».
Но без мучительницы той и жить я не хочу, влюбленный.
О, если бы влюбленных спросили после смерти:
«Избавлен ли усопший от горестей любовных?» —
Ответил бы правдивый: «Истлела плоть в могиле,
Но в сердце страсть пылает, сжигает и бескровных.
Из глаз моих телесных давно не льются слезы,
Но слезы, как и прежде, текут из глаз духовных».
Мне желает зла, я вижу, вся ее родня,
Но способна только Лейла исцелить меня!
Родичи подруги с лаской говорят со мной,—
Языки мечам подобны за моей спиной!
Мне запрещено к любимой обращать свой взгляд,
Но душе пылать любовью разве запретят?
Если страсть к тебе — ошибка, если в наши дни
Думать о свиданье с милой — грех в глазах родни,
То не каюсь в прегрешенье, — каюсь пред тобой…
Люди верной и неверной движутся тропой,—
Я того люблю, как брата, вместе с ним скорбя,
Кто не может от обиды защитить себя,
Кто не ищет оправданий — мол, не виноват,
Кто молчит, когда безумцем все его бранят,
Чья душа объята страстью — так же, как моя,
Чья душа стремится к счастью — так же, как моя.
Если б я направил вздохи к берегам морским —
Всё бы высушили море пламенем своим!
Если б так терзали камень — взвился бы, как прах.
Если б так терзали ветер — он бы смолк в горах.
От любви — от боли страшной — как себя спасти?
От нее ломота в теле и нытье в кости.
Одичавший, позабытый, не скитаюсь по чужбине,
Но с возлюбленною Лейлой разлучился я отныне.
Ту любовь, что в сердце прячу, сразу выдаст вздох мой грустный
Иль слеза, с которой вряд ли знахарь справится искусный.
О мой дом, к тебе дорога мне, страдальцу, незнакома,
А ведь это грех ужасный — бегство из родного дома!
Мне запретны встречи с Лейлой, но, тревогою объятый,
К ней иду: следит за мною неусыпный соглядатай.
Мир шатру, в который больше не вступлю, — чужак, прохожий,—
Хоть нашел бы в том жилище ту, что мне всего дороже!
О, сколько раз мне говорили: «Забудь ее, ступай к другой!»,
Но я внимаю злоязычным и с удивленьем и с тоской.
Я отвечаю им, — а слезы текут все жарче, все сильней,
И сердце в те края стремится, где дом возлюбленной моей,—
«Пусть даст, чтоб полюбить другую, другое сердце мне творец.
Но может ли у человека забиться несколько сердец?»
О Лейла, будь щедра и встречей мою судьбу ты обнови,
Ведь я скорблю в тенетах страсти, ведь я томлюсь в тюрьме любви!
Ты, может быть, пригубишь чашу, хоть замутилась в ней любовь?
Со мной, хоть приношу я горе, ты свидишься, быть может, вновь?
Быть может, свидевшись со много, почувствуешь ты, какова
Любовь, что и в силках не гаснет, что и разбитая — жива?
Быть может, в сердце ты заглянешь, что — как песок в степи сухой —
Все сожжено неистребимой, испепеляющей тоской.
Слушать северный ветер — желание друга,
Для себя же избрал я дыхание юга.
Надоели хулители мне… Неужели
Рассудительных нет среди них, в самом деле!
Мне кричат: «Образумь свое сердце больное!»
Отвечаю: «Где сердце найду я другое?»
Лишь веселые птицы запели на зорьке,
Страсть меня позвала в путь нелегкий и горький.
Счастья хочется всем, как бы ни было хрупко.
Внемлет голубь, как издали стонет голубка.
Я спросил у нее: «Отчего твои муки?
Друг обидел тебя иль страдаешь в разлуке?»
Мне сказала голубка: «Тяжка моя участь,
Разлюбил меня друг, оттого я и мучусь».
Та голубка на Лейлу похожа отчасти,
Но кто Лейлу увидит, — погибнет от страсти.
От любви безответной лишился я света,—
А когда-то звала, ожидая ответа.
Был я стойким — и вот я в плену у газели,
Но газель оказалась далёко отселе.
Ты пойми: лишь она исцелит от недуга,
Но помочь мне как лекарь не хочет подруга.
В груди моей сердце чужое стучит,
Подругу зовет, но подруга молчит.
Его истерзали сомненья и страсть,—
Откуда такая беда и напасть?
С тех пор как я Лейлу увидел, — в беде,
В беде мое сердце всегда и везде!
У всех ли сердца таковы? О творец,
Тогда пусть останется мир без сердец!
Я вспомнил о тебе, когда, шумя, как реки,
Сошлись паломники, благоговея, в Мекке,
И я сказал, придя к священному порогу,
Где наши помыслы мы обращаем к богу:
«Грешил я, господи, и все тебе открылось,
Я каюсь пред тобой, — да обрету я милость,
Но, боже, я в любви перед тобой не каюсь,
Я от возлюбленной своей не отрекаюсь.
Я верен ей навек. Могу ль, неколебимый,
Я каяться в любви, отречься от любимой?»
Бранить меня ты можешь, Лейла, мои дела, мои слова,—
И на здоровье! Но поверь мне: ты не права, ты не права!
Не потому, что ненавижу, бегу от твоего огня,—
Я просто понял, что не любишь и не любила ты меня.
К тому же и от самых добрых, когда иду в пыли степной,—
«Смотрите, вот ее любовник!» — я слышу за своей спиной.
Я радовался каждой встрече, и встретиться мечтал я вновь.
Тебя порочащие речи усилили мою любовь.
Советовали мне: «Покайся!» Но мне какая в том нужда?
В своей любви — клянусь я жизнью — я не раскаюсь никогда!
Я страстью пламенной к ее шатру гоним,
На пламя жалобу пишу пескам степным.
Соленый, теплый дождь из глаз моих течет,
А сердце хмурится, как в тучах небосвод.
Долинам жалуюсь я на любовь свою,
Чье пламя и дождем из глаз я не залью.
Возлюбленной черты рисую на песке,
Как будто может внять земля моей тоске,
Как будто внемлет мне любимая сама,
Но собеседница-земля — нема, нема!
Никто не слушает, никто меня не ждет,
Никто не упрекнет за поздний мой приход,
И я иду назад печальною стезей,
А спутницы мои — слеза с другой слезой.
Я знаю, что любовь — безумие мое,
Что станет бытие угрюмее мое.
За то, что на земле твои следы целую,
Безумным я прослыл — но прочь молву худую:
Лобзаю прах земной, земля любима мною
Лишь потому, что ты прошла тропой земною!
Пусть обезумел я — к чему мне оправданье?
Я так тебя люблю, что полюбил страданье!
С людьми расстался я, остался я в пустыне,
И только дикий зверь — приятель мой отныне.
Она взглянула — взор ее заговорил вначале,
И взором я ответил ей, хоть оба мы молчали.
Казалось мне, что первый взгляд со встречею поздравил
А новый взгляд едва меня погибнуть не заставил.
То свет надежды мне сиял, то света никакого.
О, сколько раз и умирал и оживал я снова!
Я к ней иду — мне все равно, какие ходят слухи,
Дорогу к ней не преградят ни люди и ни духи!
О, смилуйся, утренний ветер, о Лейле поведай мне вновь
Тогда успокоюсь я — если совместны покой и любовь.
О, смилуйся, утренний ветер, надеждой меня оживи,
Не то я умру — если людям дано умереть от любви.
Навек утолил бы я жажду, была б моя участь проста,
Но если бы яд смертоносный ее источали уста.
Во мраке сердца моего она свой путь свершает длинный,
А для привала избрала его заветные глубины.
Переселяется в глаза, как только в сердце тесно станет,
А утомляются глаза — ее обратно в сердце тянет.
Клянусь создателем, что я такой признателен судьбине:
Ни в сердце, ни в глазах моих нет места для другой отныне!
С тех пор как не стало ее пред глазами,
Глаза мои мир заливают слезами.
Лишь только в одном станет сухо — как снова
Мой глаз увлажнится от глаза другого.
Слеза ли зажжется, щеку обжигая,—
Тотчас же ее догоняет другая.
Слеза за слезою струятся впустую,
И гонит одна пред собою другую.
Ночной пастух{111}, что будет со мною утром рано?
Что принесет мне солнце, горящее багряно?
Что будет с той, чью прелесть во всем я обнаружу?
Ее оставят дома или отправят к мужу?
Что будет со звездою, внезапно удаленной,
Которая не гаснет в моей душе влюбленной?
В ту ночь, когда услышал в случайном разговоре,
Что Лейлу на чужбину должны отправить вскоре,
Мое забилось сердце, как птица, что в бессилье
Дрожит в тенетах, бьется, свои запутав крылья,
А у нее в долине птенцов осталось двое,
К гнезду все ближе, ближе дыханье ветровое!
Шум ветра утешенье семье доставил птичьей.
Сказали: «Наконец-то вернулась мать с добычей!»
Но мать в тенетах бьется, всю ночь крича от боли,
Не обретет и утром она желанной воли.
Ночной пастух, останься в степи, а я, гонимый
Тоскою и любовью, отправлюсь за любимой.
Черный ворон разлуки, зачем ты приносишь мне муки?
Отчего ты кричишь, что пророчат мне злобные звуки?
Не разлуку ли с Лейлой моей? Если сбудется это,—
Пусть ты вывихнешь крылья свои и невзвидишь ты света,
Пусть погибнешь, настигнутый меткой стрелой птицелова,
Пусть не будет птенцов у тебя и гнезда никакого,
Пусть воды позабудешь ты вкус, черный вестник злосчастья
Пусть погибнут птенцы твои вместе с гнездом от ненастья
Если ты полетишь, да погибель с тобой будет рядом,
Если сядешь, да встретишься ты с омерзительным гадом!
Пусть увидишь ты до наступления смертного часа,
Как твое будут жарить на угольях старое мясо,
Пусть в беспамятстве жалком у адского ляжешь преддверья
Пусть на части тебя разорвут и пусть вырвут все перья!
Кто меня ради Лейлы позвал, — я тому говорю,
Притворясь терпеливым: «Иль завтра увижу зарю?
Иль ко мне возвратится дыхание жизни опять?
Иль не знал ты, как щедро умел я себя расточать?»
Пусть гремящее облако влагу приносит шатру
В час, когда засыпает любимая, и поутру.
Далека ли, близка ли, — всегда она мне дорога:
Я влюбленный, плененный, покорный и верный слуга.
Нет мне счастья вблизи от нее, нет покоя вдали,
Эти долгие ночи бессонницу мне принесли.
Наблюдая за мной, злоязычные мне говорят,—
Я всегда на себе осуждающий чувствую взгляд:
«Разлученный с одной, утешается каждый с другой,
Только ты без любимой утратил и ум и покой».
Ах, оставьте меня под господством жестокой любви,
Пусть и сам я сгорю, и недуг мой, и вздохи мои!
Я почти не дышу — как же мне свою боль побороть?
Понемногу мой дух покидает бессильную плоть.
Как в это утро от меня ты, Лейла, далека!
В измученной груди — любовь, в больной душе — тоска!
Я плачу, не могу уснуть, я звездам счет веду,
А сердце бедное дрожит в пылающем бреду.
Я гибну от любви к тебе, блуждаю, как слепой,
Душа с отчаяньем дружна, а веко — со слезой.
Как полночь, слез моих поток не кончится вовек,
Меня сжигает страсть, а дождь струится из-под век.
Я в одиночестве горю, тоскую и терплю.
Я понял: встречи не дождусь, хотя я так люблю!
Но сколько я могу терпеть? От горя и огня,
От одиночества спаси безумного меня!
Кто утешенье принесет горящему в огне?
Кто будет бодрствовать со мной, когда весь мир — во сне?
Иль образ твой примчится вдруг — усну я на часок:
И призрак может счастье дать тому, кто одинок!
Всегда нова моя печаль, всегда нова любовь:
О, умереть бы, чтоб со мной исчезла эта новь!
Но помни, я еще живу и, кажется, дышу,
И время смерти подошло, и смерти я прошу.
Вечером в Ас-Сададайне я вспомнил о милой:
Память о милой полна нестареющей силой.
Ворон разлуки расправил крыло между нами,
Много далеких дорог пролегло между нами,
Вот и гадаю, не зная, как мучиться дольше:
Меньше она меня любит в разлуке иль больше?
Властной судьбе дорогая подруга подобна:
И оживить и убить она взором способна,—
Все умирают, когда она сердится гневно,
Все воскресают, когда веселится душевно.
«Плачешь?» — спросили меня. Я ответил: «Не плачу.
Плачет ли доблестный духом, познав неудачу?
Просто соринка попала мне в глаз, и невольно
Слезы струятся, и глазу немножечко больно».
«Как же, — спросили, — другому поможешь ты глазу?
Видно, в два глаза попала сориночка сразу!»
О, если бы Лейла мой пламень в груди погасила!
Слезами его не залью, и судьба мне постыла,
И лишь ветерок из ее стороны заповедной
Приносит порой утешенье душе моей бедной —
Душе, где не зажили раны смятенья и страсти,
Хотя и считают иные, что тверд я в несчастьи.
Влечет меня в Йемен любовь, а блуждаю по Неджду,
Сегодня я чувствую горе, а завтра — надежду.
Да будет дождями желанными Неджд осчастливлен,
Аллах да подарит ему жизнедательный ливень!
Мы в Неджд на проворных верблюдах приехали рано,
Приятным приютом он стал для всего каравана.
Забуду ли женщин с пылающей негой во взоре,
Забуду ли нам сотворенных на радость и горе!
Когда они в сумерках ярким сверкали нарядом,
Они убивали нас быстрым, обдуманным взглядом…
И сильных верблюдов мне вспомнились длинные шеи,
Дорога в степи, что была всех дорог мне милее,
И там, в паланкине, — далекая ныне подруга,
За пологом косы свои заплетавшая туго.
От гребня ее, от кудрей с их волною живою
То розами пахло, то амброй, то свежей травою…
Ты заплакал, когда услыхал, как воркует голубка,—
Извиненья никто не нашел для такого поступка.
А голубка звала перепелку при солнце горячем,
И на стоны ее ты ответствовал стоном и плачем.
Та голубка на ветке, склоненной над влагой речною,
Говорила об утре, наполненном голубизною,
Будто время забыто, — без смысла те дни промелькнули,—
Что я в Гейле и в Джизе провел и в тенистом Тауле…
Друг сказал мне, увидев, что двинулось в путь мое племя:
«Собирайся и ты, — иль еще не пришло твое время?»
Но хотя я и проклял в отчаянье давнем судьбину,
Я на что-то надеюсь и Лейлы края не покину.
Что такое страсть? А вот что: если на длину копья
Сердце к угольям приблизить, — сразу их сожжет оно!
Разве это справедливо: как безумный я влюблен,
А твоя любовь — ни уксус и ни сладкое вино.
Если я и околдован, пусть с меня не снимут чар.
От недуга нет спасенья? Так и быть, мне все равно!
Если скрылась луна — вспыхни там, где она отблистала.
Стань свечением солнечным, если заря запоздала.
Ты владеешь, как солнце, живительной силой чудесной,
Только солнце, как ты, нам не дарит улыбки прелестной.
Ты, подобно луне, красотою сверкаешь высокой,
Но незряча луна, не сравнится с тобой, черноокой.
Засияет луна, — ты при ней засияешь нежнее,
Ибо нет у луны черных кос и пленительной шеи.
Светит солнце желанное близкой земле и далекой,
Но светлей твои очи, подернутые поволокой.
Солнцу ль спорить с тобою, когда ты глазами поводишь
И когда ты на лань в обаятельном страхе походишь?
Улыбается Лейла — как чудно уста обнажили
Ряд зубов, что белей жемчугов и проснувшихся лилий!
До чего же изнежено тело подруги, о боже:
Проползет ли по ней муравей — след оставит на коже!
О, как мелки шаги, как слабеет она при движенье,
Чуть немного пройдет — остановится в изнеможенье!
Как лоза, она гнется, при этом чаруя улыбкой,—
И боишься: а вдруг переломится стан ее гибкий?
Вот газель на лугу с газеленком пасется в веселье,—
Милой Лейлы моей не счастливей ли дети газельи?
Их приют на земле, где цветут благодатные вёсны,
Из густых облаков посылая свой дождь плодоносный…
На верблюдицах сильных мы поздно достигли стоянки,
Но, увы, от стоянки увидели только останки.
По развалинам утренний дождь громыхал беспрерывный,
А когда он замолк, зашумели вечерние ливни.
И на луг прилетел ветерок от нее долгожданный,
И, познав ее свет, увлажнились росою тюльпаны,
И ушел по траве тихий вечер неспешной стопою,
И цветы свои черные ночь подняла пред собою.
Отправляется в путь рано утром все племя,
Расстаются друзья — и на долгое время.
Начинается перекочевка степная,
Разлучая соседей и боль причиняя.
У разлуки, чтоб мучить людей, есть искусство —
Замутит она самое чистое чувство.
«Меж Наджраном и Битей{112}, — сказал мне влюбленный,
Есть дождем орошенный приют потаенный».
Неужели утрачу я благоразумье?
С сединой на висках вновь познаю безумье?
Был я скромен и женщин стеснялся, покуда,
Лейла, ты предо мной не предстала, как чудо.
Жаждут женщины крови мужчин: ради мщенья
Или это — их месячные очищенья?
Говорят: «Среди нас избери ты подругу,
А от Лейлы лекарства не будет недугу».
Не понять им, что только ее мне и надо,
Что погасну я скоро без милого взгляда.
Куропаток летела беспечная стая,
И взмолился я к ним, состраданья желая:
«Мне из вас кто-нибудь не одолжит ли крылья,
Чтобы к Лейле взлететь, — от меня ее скрыли».
Куропатки, усевшись на ветке араки,
Мне сказали: «Спасем, не погибнешь во мраке».
Но погибнет, как я, — ей заря не забрезжит,—
Если крылья свои куропатка обрежет!
Кто подруге письмо принесет, кто заслужит
Благодарность, что вечно с влюбленностью дружит
Так я мучим огнем и безумием страсти,
Что хочу лишь от бога увидеть участье.
Разве мог я стерпеть, что все беды приспели,
И что Лейла с другим уезжает отселе?
Но хотя я не умер еще от кручины,
Тяжко плачет душа моя, жаждет кончины.
Если родичи Лейлы за трапезой вместе
Соберутся, — хотят моей смерти и мести.
Это копья сейчас надо мной заблистали
Иль горят головни из пронзающей стали?
Блещут синие вестники смерти — булаты,
Свищут стрелы, и яростью луки объяты:
Как натянут их — звон раздается тревожно,
Их возможно согнуть, а сломать — невозможно.
На верблюдах — погоня за мной средь безводья.
Истираются седла, и рвутся поводья…
Мне сказала подруга: «Боюсь на чужбине
Умереть без тебя». Но боюсь я, что ныне
Сам сгорю я от этого страха любимой!
Как поможет мне Лейла в беде нестерпимой?
Вы спросите ее: даст ли пленнику волю?
Исцелит ли она изнуренного болью?
Приютит ли того, кто гоним отовсюду?
Ну а я-то ей верным защитником буду!..
Сердце, полное горя, сильнее тоскует,
Если слышу, как утром голубка воркует.
Мне сочувствуя, томно и сладостно стонет,
Но тоску мою песня ее не прогонит…
Но потом, чтоб утешить меня, все голубки
Так запели, как будто хрустальные кубки
Нежно, весело передавали друг другу —
Там, где льется вода по широкому лугу,
Где верховья реки, где высокие травы,
Где густые деревья и птичьи забавы,
Где газели резвятся на светлой поляне,
Где, людей не пугаясь, проносятся лани.
Черный ворон разлуки, угрюмый и неумолимый,
Ты и сам заслужил тяжкой боли вдали от любимой!
Объясни мне, о чем ты кричишь, опускаясь на поле?
Разъясни мне, что значит твой крик на заоблачной воле?
Если правда — твои прорицанья, о вестник страданий,
Да сломаешь ты крылья свои, задыхаясь в буране,
Да изгоем ты станешь, как я, притесненьем разбитый,
Да в беде не найдешь ты, как я, ни друзей, ни защиты!
За ту отдам я душу, кого покину вскоре,
За ту, кого я помню и в радости и в горе,
За ту, кому велели, чтобы со мной рассталась,
За ту, кто, убоявшись, ко мне забыла жалость.
Из-за нее мне стали тесны степные дали,
Из-за нее противны все близкие мне стали.
Из-за нее возжаждал я дружбы супостата
И тех возненавидел, кого любил когда-то.
Уйти мне иль стремиться к ее жилью всечасно,
Где страсть ее бессильна, а злость врагов опасна?
О, как любви господство я свергну, как разрушу
Единственное счастье, возвысившее душу!
Любовь дает мне силы, я связан с ней одною,
И если я скончаюсь, любовь умрет со мною.
Ткань скромности, казалось, мне сердце облекала,
Но вдруг любовь пробилась сквозь это покрывало.
Стеснителен я, буйства своих страстей мне стыдно,
Врагов мне видно много, зато ее не видно.
Ты видишь, как разлука высекла, подняв свое кресало,
В моей груди огонь отчаянья, чтоб сердце запылало.
Судьба решила, чтоб немедленно расстались мы с тобою,—
А где любовь такая сыщется, чтоб спорила с судьбою?
Должна ты запастись терпением: судьба и камни ранит,
И с прахом кряжи гор сровняются, когда беда нагрянет.
Дождем недаром плачет облако, судьбы услышав грозы;
Его своим печальным спутником мои избрали слезы!
Клянусь, тебя не позабуду я, пока восточный ветер
Несет прохладу мне и голуби воркуют на рассвете,
Пока мне куропатки горные дарят слова ночные,
Пока — зари багряной вестники — кричат ослы степные,
Пока на небе звезды мирные справляют новоселье,
Пока голубка стонет юная в нарядном ожерелье,
Пока для мира солнце доброе восходит на востоке,
Пока шумят ключей живительных и родников истоки,
Пока на землю опускается полночный мрак угрюмый, —
Пребудешь ты моим дыханием, желанием и думой!
Пока детей родят верблюдицы, пока проворны кони,
Пока морские волны пенятся на необъятном лоне,
Пока несут на седлах всадников верблюдицы в пустыне,
Пока изгнанники о родине мечтают на чужбине,—
Тебя, подруга, не забуду я, хоть места нет надежде…
А ты-то обо мне тоскуешь ли и думаешь, как прежде?
Рыдает голубь о возлюбленной, но обретет другую.
Так почему же я так мучаюсь, так о тебе тоскую?
Тебя, о Лейла, не забуду я, пока кружусь в скитанье,
Пока в пустыне блещет марева обманное блистанье.
Какую принесет бессонницу мне ночь в безлюдном поле,
Пока заря не вспыхнет новая для новой, трудной боли?
Безжалостной судьбою загнанный, такой скачу тропою,
Где не найду я утешения, а конь мой — водопоя.
Сказал я спутникам, когда разжечь костер хотели дружно:
«Возьмите у меня огонь! От холода спастись вам нужно?
Смотрите — у меня в груди пылает пламя преисподней,
Оно — лишь Лейлу назову — взовьется жарче и свободней!»
Они спросили: «Где вода? Как быть коням, верблюдам, людям?»
А я ответил: «Из реки немало ведер мы добудем».
Они спросили: «Где река?» А я: «Не лучше ль два колодца?
Смотрите: влага чистых слез из глаз моих все время льется!»
Они спросили: «Отчего?» А я ответил им: «От страсти».
Они: «Позор тебе!» А я: «О нет, — мой свет, мое несчастье!
Поймите: Лейла — светоч мой, моя печаль, моя отрада,
Как только Лейлы вспыхнет лик, — мне солнца и луны не надо.
Одно лишь горе у меня, один недуг неисцелимый:
Тоска во взоре у меня, когда не вижу я любимой!
О, как она нежна! Когда сравню с луною лик прелестный,
Поймете, что она милей своей соперницы небесной,
Затем что, черные, как ночь, душисты косы у подруги,
И два колышутся бедра, и гибок стан ее упругий.
Она легка, тонка, стройна и белозуба, белокожа,
И, крепконогая, она на розу свежую похожа.
Благоуханию ее завидуют, наверно, весны,
Блестят жемчужины зубов и лепестками рдеют десны…»
Спросили: «Ты сошел с ума?» А я: «Меня околдовали.
Кружусь я по лицу земли, от стойбищ я бегу подале.
Успокоитель, — обо мне забыл, как видно, ангел смерти,
Я больше не могу терпеть и жить не в силах я, поверьте!
С густо-зеленого ствола, в конце ночного разговора,
Голубка прокричала мне, что с милой разлучусь я скоро.
Голубка на ветвях поет, а под глубокими корнями
Безгрешной чистоты родник бежит, беседуя с камнями.
Есть у голубки молодой монисто яркое на шее,
Черна у клюва, на груди полоска тонкая чернее.
Поет голубка о любви, не зная, что огнем созвучий
Она меня сжигает вновь, сожженного любовью жгучей!
Я вспомнил Лейлу, услыхав голубки этой песнопенье.
«Вернись!» — так к Лейле я воззвал в отчаянье и в нетерпенье.
Забилось сердце у меня, когда она ушла отселе:
Так бьются ворона крыла, когда взлетает он без цели.
Я с ней простился навсегда, в огонь мое низверглось тело:
Разлука с нею — это зло, и злу такому нет предела!
Когда в последний раз пришли ее сородичей верблюды
На водопой, а я смотрел, в траве скрываясь у запруды,—
Змеиной крови я испил, смертельным ядом был отравлен,
Разлукою раздавлен был, несчастной страстью окровавлен!
Из лука заблужденья вдруг судьба в меня метнула стрелы,
Они пронзили сердце мне, и вот я гасну, ослабелый,
Отравленные две стрелы в меня вонзились, и со мною
Навеки распростилась та, что любит косы красить хною.
А я взываю: «О, позволь тебя любить, как не любили!
Уже скончался я, но кто направится к моей могиле?
О, если, Лейла, ты — вода, тогда ты облачная влага,
А если, Лейла, ты — мой сон, тогда ты мне даруешь благо,
А если ты — степная ночь, тогда ты — ночь желанной встречи,
А если, Лейла, ты — звезда, тогда сияй мне издалече!
Да ниспошлет тебе Аллах свою защиту и охрану,
А я до Страшного суда, тобой убитый, не воспряну».
Если на мою могилу не прольются слезы милой,
То моя могила будет самой нищею могилой.
Если я утешусь, если обрету успокоенье,—
Успокоюсь не от счастья, а от горечи постылой.
Если Лейлу я забуду, если буду стойким, сильным
Назовут ли бедность духа люди стойкостью и силой?
Пусть любимую мою от меня они скрывают,
Пусть эмир и клеветник мне грозят, хоть мало значу
А рыдать моим глазам запретить они не смеют,
Им из сердца не дано вырвать ту, что в сердце прячу.
Клевета мою любовь вывернула наизнанку,
Чистоту назвав грехом, отняла мою удачу.
Только к богу я могу с жалобою обратиться:
«Посмотри, как больно мне, как я мучаюсь и плачу!»
О, как мне нравится моя газель ручная:
Траву она не ест, ее жилье — шатер.
И шею и глаза взяла у диких сверстниц,
Но стан ее стройней, чем у ее сестер.
Боюсь я, что умру, поверженный любовью,—
О милости моля, я руки к ней простер.
Газель — жемчужина: ловцу она покорна —
Он раковину вскрыл, и глаз его остер.
Клянусь я тем, кто дал тебе власть надо мной и силу,
Тем, кто решил, чтоб я познал бессилье, униженье,
Тем, кто в моей любви к тебе собрал всю страсть вселенной
И в сердце мне вложил, изгнав обман и оболыценье,—
Любовь живет во мне одном, сердца других покинув,
Когда умру — умрет любовь, со мной найдя забвенье.
У ночи, Лейла, ты спроси, — могу ль заснуть я ночью?
Спроси у ложа, нахожу ль на нем успокоенье?
Как только от нее письмо я получаю,—
Где б ни был я, — в приют укромный прихожу.
Страдалец, я свою оплакиваю душу,
Но оправдания себе не нахожу.
Ведь я ее люблю и добрую и злую,
И я себя всегда ее судом сужу.
О, долго ли она со мной сурова будет?
О, скоро ли ее любовь я заслужу?
К опустевшей стоянке опять привели тебя ноги.
Миновало два года, и снова стоишь ты в тревоге.
Вспоминаешь с волненьем, как были навьючены вьюки,
И разжег в твоем сердце огонь черный ворон разлуки.
Как на шайку воров, как вожак антилопьего стада,
Ворон клюв свой раскрыл и кричал, что расстаться вам надо.
Ты сказал ему: «Прочь улетай, весть твоя запоздала.
Я узнал без тебя, что разлука с любимой настала.
Понял я до того, как со мной опустился ты рядом,
Что за весть у тебя, — так умри нее, отравленный ядом!
Иль тебе не понять, что бранить я подругу не смею,
Что другой мне не надо, что счастье мое — только с нею?
Улетай, чтоб не видеть, как я умираю от боли,
Как я ранен, как слезы струятся из глаз поневоле!»
Племя двинулось в путь, опустели жилища кочевья,
И пески устремились к холмам, засыпая деревья.
С другом друг расстается — и дружба сменилась разладом.
Разделил и влюбленных разлучник пугающим взглядом.
Сколько раз я встречался на этой стоянке с любимой —
Не слыхал о разлуке, ужасной и непоправимой.
Но в то утро почувствовал я, будто смерть у порога,
Будто пить я хочу, но отрезана к речке дорога,
У подруги прошу я воды бытия из кувшина,
Но я слышу отказ; в горле жажда, а в сердце — кручина…
Весь день живу, как все, но по путям ночным
Бегу, бессонницей моей к тебе гоним.
Весь день я разговор с соседями веду,
Но по ночам горю в безумии, в бреду.
Так сопряжен со мной моей любви огонь,
Как с пальцами руки сопряжена ладонь.
Я б упрекал тебя, чтобы помочь себе,
Но разве польза есть в упреках иль в мольбе?
Тобою плоть моя превращена в стекло —
Смотри же, что в моей душе произошло.
Желаю ли с тобой свидания? Увы,
Кто много возжелал, лишился головы!
Что делать вечером бредущему в тоске?
С камнями речь веду, рисую на песке,
Потом рисунок свой слезами я смываю,
И вороны кричат, садясь невдалеке.
Я с ней простился взглядом, слезами обливаясь.
Сказать ей в день разлуки мне не дали ни слова.
Но можно ли слезами навек проститься с сердцем?
Кто видел в мире этом влюбленного такого?..
Живи, не зная горя, до воскресенья мертвых,
Когда погаснет солнце и воссияет снова.
Ужель потому ты заплакал, что грустно воркует,
Другой отвечая, голубка в долине зеленой?
Иль прежде не слышал ты жалоб и стонов голубки?
Иль прежде разлуки не знал ты, на боль обреченный?
Иль ты не видал, как заветное люди теряют?
Иль так же, как ты, ни один не терзался влюбленный?
Да брось ты о Лейле вздыхать: тот, кто любит, — несчастен,
И страсть, без надежды, томится в душе потрясенной.
Только тот — человек, тот относится к людям, кто любит.
Кто любви не изведал, тот нравом бесчестен и зол.
Я ее упрекал, но она мне сказала: «Клянусь я,
Что верна я тебе и что день без тебя мне тяжел.
Ты ко мне приходи, если этого сильно ты хочешь,
Ибо я еще больше хочу, чтоб ко мне ты пришел».
О Лейлы ласковый двойник, ты будь ко мне добрей:
Недаром другом я тебя избрал среди зверей!
О Лейлы ласковый двойник, не убегай отсель,
Быть может, долгий мой недуг ты исцелишь, газель.
О Лейлы ласковый двойник, мне сердце возврати:
Оно, как бабочка, дрожит, зажатое в горсти.
О Лейлы ласковый двойник, ты мне волнуешь кровь,
И ту, что не могу забыть, напоминаешь вновь.
О Лейлы ласковый двойник, со мной часок побудь,
Чтоб от больной любви моя освободилась грудь.
О Лейлы ласковый двойник, не покидай лугов,
Да вечно будешь ты вдыхать прохладу облаков.
Ты так похожа на нее, ты — счастье для меня,
И я поэтому тебе — защита и броня.
Тебя на волю отпущу, ступай ты к ней в жилье.
Спасибо ей за то, что ты похожа на нее!
Твои глаза — ее глаза, ты, как она, легка,
Но только ножки у тебя — как стебли тростника.
Весь божий мир, о Лейла, вся безмерность естества
Мою любовь, мою печаль в себе вместят едва!
Мне всё напоминает дни, когда с тобой вдвоем
Мы шли в степи, цвела весна — те дни мы не вернем!
Свой взгляд горящий от тебя пытаюсь отвести,
Но он упорствует: к другой нет у него пути.
Быть может, если по земле пойду как пилигрим,
С тобою встречусь я в горах и мы поговорим?
Душа летит к тебе, но я ей воли не даю:
Стыдливость в этом усмотри природную мою.
О, если б то, что у меня в душе сокрыто, вдруг
Тебе открылось, — поняла б, что я — хороший друг.
Спроси: кому когда-нибудь утяжелял я путь?
Спроси: я причинял ли зло друзьям когда-нибудь?
Мне говорят: «В Ираке она лежит больная,
А ты-то здесь, здоровый, живешь, забот не зная».
Молюсь в молчанье строгом о всех больных в Ираке,
Заступник я пред богом за всех больных в Ираке,
Но если на чужбине она — в тисках болезни,
То я тону в пучине безумья, в смертной бездне.
Из края в край брожу я, мои разбиты ноги,
Ни вечером, ни утром нет к Лейле мне дороги.
В груди моей как будто жестокое огниво,
И высекает искры оно без перерыва.
Лишь вспомню я о Лейле, душа замрет от страсти,
И кажется: от вздохов рассыплется на части…
Дай мне воды глоточек, о юное светило,
Что и луну блистаньем и молнию затмило!
Ее чернеют косы, — скажи: крыла вороньи.
В ней все — очарованье, томленье, благовонье.
Скитаюсь, как безумный, любовью околдован,
Как будто я цепями мучительными скован.
С бессонницей сдружился, я стал как одержимый,
А сердце бьется, стонет в тоске непостижимой.
Весь от любви я высох, лишился прежней силы —
Одни остались кости, одни сухие жилы.
Я знаю, что погибну, — так надобны ль упреки?
И гибель не погасит любви огонь высокий.
Прошу вас, напишите вы на моей могиле:
«Любовь с разлукой вместе несчастного убили».
Кто мне поможет, боже, в моей любви великой
И кто потушит в сердце огонь многоязыкий?
Красавицы уничтожают поклонников своих.
О, если бы они умели страдать от мук живых!
Их кудри словно скорпионы, что больно жалят нас,
И нет от них противоядья, мы гибнем в тяжкий час.
Но, впрочем, есть противоядье: красавицу обнять,
Поцеловать ее, желая поцеловать опять
Ту, у которой грудь и плечи прекрасней жемчугов,—
Они белей слоновой кости и девственных снегов!
Красавицы в шелках блистают, одежда их легка,
Но кожу нежную изранить способны и шелка.
Их стан — тростинка, но при этом их бедра широки.
О, как стремлюсь я к тонкостанным всем бедам вопреки
О ты, что к юношам в жилища ночным приходишь сном,
К тебе еще я не стучался в молчании ночном.
У газеленка я спросил: «Ты милой Лейлы брат?»
«Да, — он ответил на бегу, — так люди говорят».
Ее подобье, ты здоров, а милая больна,—
Несправедливо! Ибо нам понятно: не она
Похожа на газель в степи, — приманку для сердец,—
А нежная газель взяла ее за образец.
Я понял, что моя любовь меня ведет туда,
Где нет ни близких, ни родных, где мне грозит беда,
Где лишь седло да верный конь — товарищи мои,
Где в одиночестве глухом пройдут мои года.
Привязанности все мои разрушила любовь
С такою силой, что от них не видно и следа.
Любви я предан целиком — и телом и душой.
Кто прежде так любил, как я? Никто и никогда!
«Ты найдешь ли, упрямое сердце, свой правильный путь?
Образумься, опомнись, красавицу эту забудь.
Посмотри: кто любил, от любви отказался давно,
Только ты, как и прежде, неверной надежды полно.
Кто любил, — о любви позабыл и спокоен весьма,
Только ты еще бредишь любовью и сходишь с ума!»
Мне ответило сердце мое: «Ни к чему руготня.
Не меня ты брани, не меня упрекай, не меня,
Упрекай свои очи, — опомниться их приневоль,
Ибо сердце они обрекли на тягчайшую боль.
Кто подруги другой возжелал, тот от века презрен!»
Я воскликнул: «Храни тебя бог от подобных измен!»
А подруге сказал я: «Путем не иду я кривым,
Целомудренный, верен обетам и клятвам своим.
За собою не знаю вины. Если знаешь мой грех,
То пойми, что прощенье — деяний достойнее всех.
Если хочешь — меня ненавидь, если хочешь — убей,
Ибо ты справедливее самых высоких судей.
Долго дни мои трудные длятся, мне в тягость они,
А бессонные ночи еще тяжелее, чем дни…
На голодного волка походишь ты, Лейла, теперь,
Он увидел ягненка и крикнул, рассерженный зверь:
«Ты зачем поносил меня, подлый, у всех на виду?»
Тот спросил: «Но когда?» Волк ответствовал: «В прошлом году».
А ягненок: «Обман! Я лишь этого года приплод!
Ешь меня, но пусть пища на пользу тебе не пойдет!..»
Лейла, Лейла, иль ты — птицелов? Убивает он птиц,
А в душе его жалость к бедняжкам не знает границ.
Не смотри на глаза и на слезы, что льются с ресниц,
А на руки смотри, задушившие маленьких птиц».
Странно мне, что Лейла спит в мирном, тихом доме,
А мои глаза пути не находят к дреме.
Лишь забудутся они, — боль их не забудет,
Стоны сердца моего сразу их разбудят.
Лейла, был со мной всю ночь образ твой чудесный,
Улетел он, как душа из тюрьмы телесной.
Долго не было его — прилетел он снова.
Где там ласка: упрекать стал меня сурово!..
Из амир-племени жену, навек разъединив
С ее роднёю, взял супруг из племени сакиф.
Когда въезжала Лейла в Нахль, был грустен влажный взгляд.
Верблюды, шею изогнув, смотрели всё назад.
В неволе милая моя у тучных богачей,—
Желают родичи ее лишь денег да вещей.
Но что придумать нам, друзья, но что нам сотворить,
Чтоб с Лейлой встретиться я мог и с ней поговорить?
А если сделать ничего не можем в эти дни,—
Что ж, невозможного хотим, увы, не мы одни.
На караван моей любви я издали смотрел.
Гнал ветер облако над ним, стремясь в чужой предел.
В долине между горных скал шумел речной поток,
Скакали кони по тропе, бегущей на восток.
А я смотрел на караван, что милую увез,
И мне казалось, что сейчас ослепну я от слез.
Газель, ты на Лейлу похожа до боли.
Ступай нее, достойная радостной доли:
От смерти спасло тебя сходство с подругой,—
Порвало силки, чтоб жила ты на воле.
Пусть, по ее словам, моя любовь ей не нужна,—
Я создан для ее любви, а для моей — она.
И если мысль — ее забыть — со мной тайком хитрит,
То совесть, эту мысль прогнав, мне правду говорит:
Моя подруга создана отрадою самой,
Она мила, она стройна, она сходна с весной!
О, если б я огонь извлек, что в сердце я таю,
Объял бы с головы до ног он милую мою,
Любовь, что дремлет у меня во глубине души,
Баюкала б ее, склонясь над ней в ночной тиши.
«Ты видишь, — другу я сказал, — как Лейла мне мила,
Как велика моя любовь и как ее мала».
Когда нельзя прийти мне к Лейле, — вдали от милой, безутешен,
Я плачу, как больной ребенок, что амулетами увешан.
Кто нескудеющие слезы, кто слезы жаркие остудит?
Им, как моей разлуке с милой, мне кажется, конца не будет!
На суток несколько в Зу-ль-Гамре я сам расстался с ней когда-то,
Как я раскаиваюсь в этом, как тяжела была утрата!
Когда прошли те дни Зу-ль-Гамра, — разлуки наступили сроки,
Я совести своей услышал невыносимые упреки.
О, как я мучаюсь в разлуке и поутру и на закате,—
Так любящая мать страдает вдали от своего дитяти.
Мне стоит о тебе подумать, как я теряю всякий разум,
Пока я на тебя, безумный, хотя б одним не гляну глазом.
Но я мечтаю, что однажеды с тобою встречусь в день отрадный, —
Так умирающий от жажды мечтает о воде прохладной.
Я влюблен, и состраданья лишь от господа я жду:
От людей я вижу только притесненье и беду.
По ночам гляжу на звезды, вечной болью изнурен,
А мои друзья вкушают в это время сладкий сон.
Я задумчив и печален, я безумием объят,
А мое питье и пища — колоквинт и горький яд.
До каких мне пор скитаться и рыдать в степной глуши?
Что мне делать с этой жизнью? Лейла, ты сама реши!
Сам Джамиль ибн Мамар{114} не был страстью столько лет палим,
И такой любви всевластной не испытывал Муслим{115},
Ни Кабус, ни Кайс — мой тезка — не любили так подруг,
Ни араб, ни чужестранец не познали столько мук.
И Дауд когда-то вспыхнул, на любовь свою взглянув,
И, открыв соблазны страсти, стал безумствовать Юсуф{116},
И влюбился Бишр, и Хинде не хотелось ли проклясть
Всегубительную силу — упоительную страсть?
И Харута эта сила чаровала вновь и вновь,
И Марута{117} поразила беспощадная любовь.
Так могу ли я, влюбленный, не блуждать в ночи глухой,
Так могу ли я не плакать, обессиленный тоской?
Если бы не ночь, то душу у меня бы отняла
Та, что ранит и врачует, — и лекарство и стрела!
Чем возлюбленная дальше, тем любовь всегда сильней.
Кто любовь мою утешит, кто подумает о ней?
Прилетел восточный ветер и огонь разжег в груди,
И влюбленному велел он: «От любви с ума сойди!»
Что таит слеза безумца? Кто ответит на вопрос?
Должен кто-нибудь проникнуть наконец-то в тайну слез!
Я красноречив, но слова о любви не обрету:
Слезы — те красноречивей, хоть познали немоту!
Разве может скрыть влюбленный то, что в сердце зажжено?
Разве жар неутоленный спрятать смертному дано?
Призрак, прежде чем украдкой ты во тьме пришел ко мне,
Я услышал запах сладкий в полуночной тишине.
Это дуновенье луга, орошенного дождем:
Он, сперва росой заплакав, улыбается потом.
Лейла, надо мной поплачь, — я прошу участья.
Оба знаем — я и ты, — что не знаем счастья.
Мы в одном краю живем, но всесильна злоба,—
И несчастны мы вдвоем, и тоскуем оба.
Подари ты мне слезу — светлое даренье.
Я — безумие любви, я — ее горенье.
Сердцем обладаешь ты добрым, нежным, зрячим,
Так поплачь же надо мной, помоги мне плачем.
Обменяться нам нельзя сладкими словами,—
Обменяемся с тобой горькими слезами.
Когда я, став паломником, найду ее у врат
Святого дома божьего, где голуби парят,
Тогда своей одеждою коснусь ее одежд,
Отринув запрещения зловредных и невежд.
Она развеет боль мою улыбкою одной,
Когда у ложа смертного предстанет предо мной.
Подобных мне и не было, сгорающих дотла,
Желающих, чтоб к пеплу их любимая пришла!
О, вечно вместе жить бы нам! А в наш последний час
В одной могиле, рядышком, пусть похоронят нас.
Ту, чья улыбка нежная и тонкий, стройный стан
С ума сведут и старого, — увозит караван.
Хотел поцеловать ее, — строптивости полна,
Мне, словно лошадь всаднику, противилась она.
Но прикусила палец свой и сделала мне знак:
«Боюсь я соглядатаев, — теперь нельзя никак!..»
О, чудный день, когда восточный веял ветер
И облака в ее краях рассеял вечер,
Когда откочевал мой род в края другие,
Но быть я не хотел там, где мои родные…
О горы вкруг ее становья! На мгновенье
Раздвиньтесь: пусть несет от милой дуновенье
Восточный ветерок: вдохнув его прохладу,
Я исцелю свой жар и обрету усладу.
Недаром ветерку дано такое свойство:
Из сердца гонит он тоску и беспокойство.
Где чудная пора, куда ушли без вести
Утра и вечера, когда мы были вместе!
Простит ли Лейла мне, что все ее поносят?
А мне бранить ли ту, что миру свет приносит?
Сиянием своим она всю землю нежит,
И лишь моей душе мой светоч не забрезжит.
Больны мои глаза любовью, но страдальца
Ей просто исцелить прикосновеньем пальца.
Душа моя забыть любимую не может,
И душу я браню, но разве брань поможет?
Когда я с Лейлой был, — с тех пор не каюсь в этом,
Я целомудрия связал себя обетом.
У опустевшего ее стою становья,—
И вновь схожу с ума, ее желаю вновь я!
О, мне давно Урва{118}-узрит внушает удивленье:
Он притчей во языцех был в минувшем поколенье,
Но избавленье он обрел, спокойной смертью умер.
Я умираю каждый день, — но где же избавленье?
Поохотиться в степях на газелей все помчались.
Не поехал я один: о газелях я печалюсь.
У тебя, моя любовь, шея и глаза газельи,—
Я газелей целовал, если на пути встречались.
Не могу внушать я страх существам, тебе подобным,
Чтоб они, крича, вопя, с жизнью милою прощались.
Нет в паломничестве смысла, — только грех непоправимый,—
Если пред жильем подруги не предстанут пилигримы.
Если у шатра любимой не сойдут они с верблюдов,
То паломничества подвиг есть не подлинный, а мнимый.
Весть о смерти ее вы доставили на плоскогорье,—
Почему не другие, а вы сообщили о горе?
Вы на взгорье слова принесли о внезапной кончине,—
Да не скажете, вестники смерти, ни слова отныне!
Страшной скорби во мне вы обвал разбудили тяжелый,—
О, пусть отзвук его сотрясет ваши горы и долы!
Пусть отныне всю жизнь вам сопутствуют только невзгоды,
Пусть мучительной смертью свои завершите вы годы.
Только смертью своей вы бы горе мое облегчили,—
Как бы я ликовал, как смеялся б на вашей могиле!
Ваша весть мое сердце разбила с надеждою вместе,
Но вы сами, я думаю, вашей не поняли вести.
Они расстались, а недавно так ворковали нежно.
Ну что ж, соседи расстаются, — и это неизбежно.
На что верблюды терпеливы, а стонут, расставаясь,
Лишь человек терпеть обязан безмолвно, безнадежно.
Вы опять, мои голубки, — на лугу заветном.
С нежностью внимаю вашим голосам приветным.
Вы вернулись… Но вернулись, чтоб утешить друга.
Скрою ли от вас причину своего недуга?
Возвратились вы с каким-то воркованьем пьяным,—
То ль безумьем обуяны, то ли хмелем странным?
Где, глаза мои, могли вы встретиться с другими —
Плачущими, но при этом все-таки сухими?
Там, на финиковых гроздьях, голуби висели,—
Спутник спутницу покинул, кончилось веселье.
Все воркуют, как и прежде, лишь одна, над лугом,
Словно плакальщица, стонет, брошенная другом.
И тогда я Лейлу вспомнил, хоть она далёко,
Хоть никто желанной встречи не назначил срока.
Разве я усну, влюбленный? Слышу я, бессонный,
Голубей неугомонных сладостные стоны.
А голубки, бросив плакать и взъерошив перья,
Горячо зовут любимых, полные доверья.
Если б Лейла полетела легкокрылой птицей,
С ней всегда я был бы рядом, — голубь с голубицей.
Но нежней тростинки Лейла: может изогнуться,
Если вздумаешь рукою ласково коснуться.
Из-за любви к тебе вода мне не желанна,
Из-за любви к тебе я плачу непрестанно,
Из-за любви к тебе забыл я все молитвы
И перестал давно читать стихи Корана.
Пытаюсь я, в разлуке с нею, ее отвергнуть всей душой.
Глаза и уши заклинаю: «Да будет вам она чужой!»
Но страсть ко мне явилась прежде, чем я любовь к другой познал
Нашла незанятое сердце и стала в сердце госпожой.
Дай влюбленному, о боже, лучшую из благостынь:
Пусть не знает Лейла горя, — эту просьбу не отринь.
Одари, о боже, щедро тех, кому нужна любовь,
Для кого любовь превыше и дороже всех святынь.
Да пребуду я влюбленным до скончания веков,—
Пожалей раба, о боже, возгласившего: «Аминь!»
Лишь на меня газель взглянула, — я вспомнил Лейлы взгляд живой
Узнал я те глаза и шею, что я воспел в тиши степной.
Ее пугать не захотел я и только тихо произнес:
«Пусть у того отсохнут руки, кто поразит тебя стрелой!»
Она худа, мала и ростом, — мне речь завистников слышна, —
Навряд ли будет даже в локоть ее длина и ширина.
И ее глазах мы видим зелень, — как бы траву из-под ресниц…
Но я ответил: «Так бывает у самых благородных птиц».
«Она, — смеются, — пучеглаза, да у нее и рот большой…»
Что мне до них, когда подруга мне стала сердцем и душой!
О злоязычные, пусть небо на вас обрушит град камней,
А я своей любимой верен пребуду до скончанья дней.
Вспоминаю Лейлу мою и былые наши года.
Были счастливы мы, и нам не грозила ничья вражда.
Сколько дней скоротал я с ней, — столь же длинных, как тень копья,
Услаждали меня те дни, — и не мог насладиться я…
Торопили верблюдов мы, ночь легла на степной простор,
Я с друзьями на взгорье был, — разгорелся Лейлы костер.
Самый зоркий из нас сказал: «Загорелась вдали звезда —
Там, где Йемен сокрыт во тьме, там, где облачная гряда».
Но товарищу я сказал: «То зажегся Лейлы костер,
Посредине всеобщей мглы он в степи свой огонь простер».
Ни один степной караван пусть нигде не рубит кусты,
Чтоб горел только твой костер, нам сияя из темноты!
Сколько дел поручали мне, — не запомню я их числа,—
Но когда приходил к тебе, забывал я про все дела.
О друзья, если вы со мной не заплачете в час ночной,
Поищу я друга себе, чтоб заплакал вместе со мной.
Я взбираюсь на кручи скал, я гоним безумьем любви,
Чтоб на миг безумье прогнать, я стихи слагаю свои.
Не дано ли разве творцу разлученных соединять,
Разуверившихся давно в том, что встреча будет опять?
Да отвергнет Аллах таких, кто, увидев мою беду,
Утверждает, что скоро я утешительницу найду.
В рубашонке детской тебя, Лейла, в памяти берегу
Я с тех пор, как вместе с тобой мы овец пасли на лугу.
Повзрослели дети твои — да и дети твоих детей,
Но, как прежде, тебя люблю или даже еще сильней.
Только стоило в тишине побеседовать нам вдвоем,—
Клевета настигала нас, отравляла своим питьем.
Пусть Аллах напоит дождем благодати твоих подруг,—
Увела их разлука вдаль, никого не видать вокруг.
Ни богатство, ни нищета не дадут мне Лейлу забыть,
Нет, не каюсь я, что любил, что я буду всегда любить!
Если женщины всей земли, блеском глаз и одежд маня,
На нее стремясь походить, захотят обольстить меня,—
Не заменит Лейлу никто… О друзья, мне не хватит сил,
Чтобы вынести то, что бог и любимой и мне судил.
Ей судил он уйти с другим, ну а мне, на долю мою,
Присудил такую любовь, что я горечь все время пью…
Вы сказали мне, что она обитает в Тейме с тех пор,
Как настало лето в степи… Но к чему такой разговор?
Вот и лето прошло уже, но по-прежнему Лейла там…
Если б злые клеветники удалились отсель в Ямам,
Ну а я бы — в Хадрамаут, в отдаленнейшие места,
То и там, я верю, меня б отыскала их клевета.
Как душонкам низким таким удается — чтоб им пропасть! —
Узы нашей любви рассечь, опорочить светлую страсть?
О Аллах, меж Лейлой и мной раздели любовь пополам,
Чтобы поровну и тоска и блаженство достались нам.
Светлый мой путеводный знак, — не успеет взойти звезда,
Не успеет блеснуть рассвет, — мне о ней напомнят всегда.
Из Дамаска ли прилетит стая птиц для поиска гнезд,
Иль над Сирией заблестит острый Сириус в бездне звезд,
Иль, почудится мне: ее имя кто-то здесь произнес,—
Как заплачу я, и мокра вся одежда моя от слез.
Лишь повеет ветер весны, устремляясь в ее края,—
К Лейле вместе с ветром весны устремится душа моя.
Мне запретны свиданья с ней, мне запретен ее порог,
Но кто может мне запретить сочинение страстных строк?
Не считал я досель часы, не видал, как время текло,
А теперь — одпу за другой — я ночей считаю число.
Я брожу меж чужих шатров, я надеюсь: наедине
Побеседую сам с собой о тебе в ночной тишине.
Замечаю, когда молюсь, что не к Мекке лицом стою,
А лицом к стоянке твоей говорю молитву свою.
Но поверь мне, Лейла, что я — не язычник, не еретик,
Просто ставит моя любовь лекарей с их зельем в тупик.
Как любимую я люблю! Даже те люблю имена,
Что звучат, как имя ее, — хоть сходна лишь буква одна…
О друзья, мне Лейла нужна, без нее и день — словно год.
Кто ее приведет ко мне или к ней меня приведет?
«Соседка, скажи, чем утешилась наша сестра
В долинной развилине, где Азахир и Харра?»
Сказала — и, видя, что нет ни врага, ни предателя,
Свернули с лужайки на гладкое темя бугра,
Где ветви свои опустили высокие пальмы,
А почва была от недавнего ливня сыра,
На листьях роса прилегла, как туманное облако,
Которого выпить не в силах дневная жара.
Сказала: «Когда б в эту ночь мои грезы исполнились,
И внука Мугиры наш дом приютил до утра!
Когда разойдутся докучные люди, — о, если бы
Нас тень осенила полою ночного шатра!»
А я говорил: «Дни и ночи о ней лишь я думаю.
Седлайте верблюдов! Сегодня в дорогу пора!»
А те увидали, что пыль под ногами верблюжьими
Клубится вдали, где отлогая встала гора.
Сказала соседка: «Гляди, присмотрись же! О, кто это
Плывет по пескам на верблюде белей серебра?»
И та отвечала: «То Омар, клянусь, я уверена.
Бурнус узнаю, я достаточно взором остра».
«Ужели?» — воскликнула. Та отвечала:
«О, радуйся! То встреча желанная, — будь же душою бодра!»
Любимая молвила: «Значит, желанья исполнились.
Легко, без заботы, без горести — словно игра…
Что он завернет в нашу сторону, я и не чаяла,
С одной лишь мечтой коротала свои вечера.
Но тайную встречу всевышняя воля ускорила,
Тревогу души успокоила вестью добра».
И спешились мы, и сказали приветствие девушке.
Потупясь, она приоткрыла ворота двора.
Сказала: «Салям! Для верблюдов укрытие темное
Найдется до часа, когда засияет Захра{120}.
И если как гости у нас вы сегодня останетесь,
Окажется завтра счастливей, чем было вчера».
Мы скрыли верблюдов, к молчанью верблюды приучены,
Спят тихо, покамест их шерсть от росы не мокра.
Укрылись и мы, а меж тем сторожа успокоились,
В пустыне уже не видать ни огня, ни костра.
Вот вышла, три девушки с ней, изваяньям подобные,
Газелью скользнула, летящего легче пера.
О, весть приближенья! Она словно ветром повеяла,—
Так сладок весной аромат лугового ковра.
Сказала: «Хваленье Аллаху, клянусь я быть верною.
И ночи хвала, — эта ночь и добра и мудра!»
Вы, суд мирской! Слуга Аллаха, тот, Кто судит нас, руководясь законом,
Пусть жен не всех в свидетели зовет, Пусть доверяет лишь немногим женам.
Пусть выберет широкобедрых жен, В свидетели назначит полногрудых,
Костлявым же не даст блюсти закон — Худым, иссохшим в сплетнях-пересудах.
Сошлите их! Никто из мусульман Столь пламенной еще не слышал просьбы.
Всех вместе, всех в один единый стан, Подальше бы! — встречаться не пришлось бы!
Ну их совсем! А мне милее нет Красавицы роскошной с тонким станом,
Что, покрывалом шелковым одет, Встает тростинкой над холмом песчаным.
Лишь к эдаким благоволит Аллах, А тощих, нищих, с нечистью в сговоре,
Угрюмых, блудословящих, перях, Ворчуний, лгуний, — порази их горе!
Я жизнь отдам стыдливой красоте. Мне знатная, живущая в палате
Красавица приятнее, чем те, К которым ночью крадутся, как тати.
Я видел: пронеслась газелей стая.
Вослед глядел я, глаз не отрывая,—
Знать, из Куба{121} неслись они испуганно
Широкою равниною без края.
Угнаться бы за ними, за пугливыми,
Да пристыдила борода седая.
Ты старый, очень старый, а для старого
Уж ни к чему красотка молодая.
Отвернулась Бегум, не желает встречаться с тобой,
И Асма перестала твоею быть нежной рабой.
Видят обе красавицы, сколь ты становишься стар,
А красавицам нашим не нужен лежалый товар.
Полно! Старого друга ласкайте, Бегум и Асма,
Под деревьями нас укрывает надежная тьма.
Я однажды подумал (ту ночь я с седла не слезал,
Плащ намок от дождя, я к селению Джазл подъезжал):
О, какая из дев на вопрос мой ответить могла б,
Почему за любовь мне изменою платит Рабаб?
Ведь, когда обнимал я другую, — казалось, любя,—
Я томился, и жаждал, и ждал на свиданье — тебя.
Если женщины верной иль даже неверной я раб,
Мне и та и другая всего лишь — замена Рабаб.
Обещай мне подарок, хоть я для подарков и стар,—
Для влюбленной души и надежда — достаточный дар.
Я покинут друзьями, и сердце мое изболело:
Жажду встречи с любимой, вздыхаю о ней то и дело.
И зачем мне совет, и к чему мне любезный ответ,
И на что уповать, если верности в любящей нет?
Кто утешит меня? Что мне сердце надеждою тешить?
Так и буду я жить — только смерть и сумеет утешить.
В стан я племени прибыл, чьих воинов славны дела.
Было время покоя, роса на пустыню легла.
Там я девушку встретил, красивее всех и стройней,
Как огонь, трепетали запястья и бусы на ней.
Я красы избегал, нарочито смотрел на других,
Чтобы чей-нибудь взор не приметил желаний моих,
Чтоб соседу сказал, услаждаясь беседой, сосед:
«Небесами клянусь, эта девушка — жертва клевет».
А она обратилась к подругам, сидевшим вокруг,—
Изваяньем казалась любая из стройных подруг:
«Заклинаю Аллахом — доверюсь я вашим словам:
Этот всадник заезжий пришелся ли по сердцу вам?
К нам войти нелегко, он же прямо проходит в шатер,
Не спросившись, как будто заранее был уговор».
Я ответил за них: «Коль приходит потайный жених
На свиданье любви, никакой ему недруг не лих!»
Радость в сердце влилась, как шатра я раздвинул края,
А сперва оробел, хоть вела меня воля своя.
Кто же к ней, белолицему солнцу в оправе зари,
Не придет повидаться, лишь раз на нее посмотри?
Возле крепости Амир я вспомнил, подруга, тебя,
У колодца я вспомнил — слеза из очей излилась.
Значит, здесь и привал верблюдицам легким моим,
Если путь и далек, не спешим мы на этот раз.
Сам с собой говорить я стал о своей Зайнаб,
И слова о любви не скудели, к любимой мчась.
Вспоминаю о ней, когда солнце приходит к нам,
Вспоминаю о ней, когда солнце уходит от нас.
Много женщин кругом — со мною она лишь одна,
Я стихи лишь о ней слагаю, у сердца учась.
Если кто заслужить благосклонность хочет мою,
Пусть в речах его будет восторгов моих пересказ.
Если взор затуманится, я говорю: «Может быть,
Это образ Зайнаб туманит зрачки моих глаз?»
Если ноги в пути онемеют, вспомню ее,—
И уже ободрился и боль в ногах унялась.
Возле Мекки ты видел приметный для взора едва
След былого кочевья. Не блеснет над шатром булава,
И с востока, и с запада вихри его заносили,—
Ни коней, ни людей, — не видать и защитного рва.
Но былую любовь разбудили останки жилища,
И тоскует душа, как в печали тоскует вдова.
Словно йеменский шелк иль тончайшая ткань из Джаруба
Перекрыла останки песка золотого плева.
Быстротечное время и ветер, проворный могильщик,
Стерли прежнюю жизнь, как на пальмовой ветви слова.
Если влюбишься в Нум, то и знахарь, врачующий ловко
От укусов змеи, потеряет над ядом права.
В Нум, Аллахом клянусь, я влюбился, но что же? — Я голос
Вопиющий в пустыне, и знаю: пустыня мертва.
За даренья любви от любимой не вижу награды,
Дашь взаймы ей любовь — жди отдачи не год и не два.
Уезжает надолго, в затворе живет, под надзором,—
Берегись подойти — за ничто пропадет голова!
А покинет становье — и нет у чужого надежды
Вновь ее повстречать, — видно, доля его такова!
Я зову ее «Нум», чтобы петь о любви без опаски,
Чтоб досужей молвы не разжечь, как сухие дрова.
Скрыл я имя ее, но для тех, кто остер разуменьем,
И без имени явны приметы ее существа.
В ней врага наживу, если имя ее обнаружу,—
Здесь ханжи и лжецы, клевета негодяев резва.
Сколько раз я уже лицемеров не слушал учтивых,
Отвергал поученья ее племенного родства.
Сброд из племени сад твоего недостоин вниманья,
Я ж известен и так, и в словах моих нет хвастовства.
Меня знают и в Марибе все племена, и в Дурубе{122},
Там, где резвые кони, где лука туга тетива.
Люди знатные мы, чистокровных владельцы верблюдов,
Я испытан в сраженьях, известность моя не нова.
Пусть бегут и вожди, я не знаю опасностей бранных,
Страх меня не проймет, я сильнее пустынного льва.
Рода нашего жен защищают бойцы удалые,
В чьем испытанном сердце старинная доблесть жива.
Враг не тронет того, кто у нас покровительства ищет,
И о наших делах не забудет людская молва.
Знаю, все мы умрем, но не первые мы — не исчислить
Всех умерших до нас, то всеобщий закон естества.
Мы сторонимся зла, в чем и где бы оно ни явилось,
К доброй славе идем, и дорога у нас не крива.
У долины Батха{123} вы спросите, долина ответит:
«Это честный народ, не марает им руку лихва».
На верблюдицах серых со вздутыми бегом боками
Лишь появимся в Мекке, — яснее небес синева.
Ночью Ашаса{124} кликни — поднимется Ашас и ночью,
И во сне ведь душа у меня неизменно трезва.
В непроглядную ночь он на быстрой верблюдице мчится
Одолел его сон, но закалка его здорова;
Хоть припал он к луке, но и сонный до цели домчится.
Если б сладостным сном подкрепиться в дорогу сперва!
Он пробрался к тебе, прикрываясь полуночным мраком,
Тайну блюл он ревниво, от страсти пылал он жестоко.
Но она ему пальцами знак подала: «Осторожно!
Нынче гости у нас — берегись чужестранного ока!
Возвратись и дозор обмани соглядатаев наших,
И любовь обновится, дождавшись желанного срока».
Да, ее я знавал! Она мускусом благоухала,
Только йеменский плащ укрывал красоту без порока.
Тайно кралась она, трепетало от радости сердце,
Тело в складках плаща отливало румянцем востока.
Мне сказала она в эту ночь моего посещенья,—
Хоть сказала шутя, упрекнула меня без упрека;
«Кто любви не щадит, кто упорствует в долгой разлуке,
Тот далеко не видит, и думает он не глубоко:
Променял ты подругу на прихоть какой-то беглянки,—
Поищи ее в Сирии или живи одиноко».
Перестань убивать меня этой жестокою мукой —
Ведь Аллаху известно, чье сердце блуждает далёко.
Я раскаялся в страсти, но страсть — моя гостья опять.
Звал я скорбные думы — и скорби теперь не унять.
Вновь из мертвых восстали забытые муки любви,
Обновились печали, и жар поселился в крови.
А причина — в пустыне покинутый Сельмою дом,
Позабыт он живыми, и тлена рубаха на нем.
И восточный и западный ветер, гоня облака,
Заметали его, расстилали покровы песка.
Я как вкопанный стал; караван мой столпился вокруг
И воззвал я к пустыне — на зов не откликнулся звук.
Крепко сжал я поводья верблюдицы сильной моей,—
А была она черная, сажи очажной черней.
Коротко закричит, и пустыня лишь отгул один —
Крик обратно до нас донесет из песчаных теснин.
Простись же с Рабаб — но себя ободри,
За слово привета ее одари.
Рабаб надо мной издевалась, бывало,
Мне влажные губы сама предлагала,
Свивался с упреком лукавый намек,
Привет же тебе, о сладчайший упрек!
Бывало, уж место и время назначит,
Придешь — и обманом опять озадачит.
Тогда лишь встречались, когда караван
В долине Мина свой раскидывал стан{125}
Дорогой на Мекку; камнями в том месте
Велит Сатану побивать благочестье.
Покинутый ею, утешься и вновь
Вернуть не пытайся былую любовь.
Смирись, позабудь о душевном недуге,
Смирись, не ищи, где она и подруги.
Любая из них — молодая краса —
Как будто с усердием чтит небеса,
Лукавые, будто стремятся к святыне,
Как путник к воде в раскаленной пустыне.
За искренность им прямотой воздаешь,
А ежели лгут, так и ложью за ложь.
Но все же я девушку, слывшую скрытной,
Отправил к Рабаб со своей челобитной,
Хоть верит любимая мне одному
И в двери проникнуть не даст никому,
Но девушка все же не зря ворковала:
Рабаб от лица отвела покрывало.
Терзает душу память, сон гоня:
Любимая сторонится меня,
С тех пор как ей сказали: «Он далече
И более с тобой не ищет встречи».
Отворотясь, не обернулась вновь,—
И увидал я щеку лишь и бровь.
На празднике, с ним очутившись рядом,
Она добычу прострелила взглядом
И так сказала девушкам и женам,
Как антилопы легкие, сложенным:
«Он будет плакать и стенать, потом
И упрекать начнет, — так отойдем!»
И отошла девическая стая,
Крутые бедра плавно колыхая.
Как раз верблюды кончили свой бег,
И караван улегся на ночлег.
И было так, пока не возвестила
Заря рассвет, и не ушли светила.
Мне друг сказал: «Очнись, разумен будь!
Уж день настал, пора пускаться в путь
На север, там тебя томить не станут,
Не будешь там в любви своей обманут».
И ночь ушла, и наступил рассвет —
И то была горчайшая из бед.
Долго ночь не редела, душой овладела тоска,
Но послала Асма в утешенье ко мне ходока,
От нее лишь одной принимаю упрек без упрека,
Хоть и много любил и она не одна черноока.
Но она улыбнется, — и я уж и этому рад,
Счастлив, зубы увидя, нетающих градинок ряд.
Но ходок, увидав, что еще не проснулся народ,
Возвратился и стал колотушкой стучать у ворот.
Он стучал и стучал, но из наших никто не проснулся.
Надоело ему, и обратно к Асме он вернулся.
И рассказывать стал, прибавляя того и сего:
«Хоть не спали у них, я не мог достучаться его,
Где-то скрылся, сказал — у него, мол, большие дела.
Так и не дал ответа». Но тут она в ярость пришла.
«Я Аллахом клянусь, я клянусь милосердным творцом
Что до самого раджаба{126} я не пущу его в дом!»
Я сказал: «Это старая ссора, меня ты прости,—
Но к сердцам от сердец подобают иные пути».
Вот рука моя, в ней же и честь и богатство мое,
А она: «Ты бы раньше, чудак, протянул мне ее!»
Тут к ней сводня пришла, — а они на подобное чутки
К деловым разговорам умеют примешивать шутки.
Голос тихий у них, если гневом красавица вспыхнет,
Но становится громок, едва лишь девица затихнет.
Говорок у распутницы вежливый, неторопливый,
А сама она в платье паломницы благочестивой.
И ее наконец успокоила хитрая сводня:
«Все-то воля господня — сердиться не стоит сегодня».
В час утренний, от взоров не таим,
Горел костер перед шатром твоим.
Но кто всю ночь подкладывал алоэ,
Чтоб он струил благоуханный дым?..
Я Зайнаб свою не склоняю на встречу ночную,
Не смею невинность вести на дорогу дурную.
Не так луговина в цветах, под дождем животворным,
Когда еще зной не растрескал поверхность земную,
Как Зайнаб мила, когда мне она на ухо шепчет:
«Я мир заключила иль снова с тобою воюю?»
В гостях мы не видимся — если ж тебя и увижу,
Какой-нибудь, знаю, беды все равно не миную.
Меня ты покинула, ищешь себе оправданья,
Но я неповинен, тоскую один и ревную.
Убит я печалью, горчайших не знал я разлук.
В груди моей буйствует сердца неистовый стук.
Невольные слезы струятся, свидетели мук,—
Так воду по каплям прорвавшийся точит бурдюк.
Она уезжает, уж руки проворные слуг
На гордых двугорбых дорожный навьючили вьюк.
К щекам моим кровь прилила и отхлынула вдруг —
Я знаю, навек отъезжает единственный друг.
О сердце, страстями бурлящий тайник!
А юность меж тем отвратила свой лик.
О сердце, ты властно влечешь меня к Хинд,—
Ты, сердце, которым любить я привык.
Сказал я — и слезы струились из глаз,
Ах, слез моих не был исчерпан родник.
«Коль Хинд охладела, забыла любовь,
Когда наслажденьем был каждый наш миг,—
Погибнет, клянусь, человеческий род,
Всяк сущий на свете засохнет язык!»
Я эту ночь не спал, томим печалью.
В бессоннице за ночь одну зачах.
Любимое создание Аллаха,
Люблю ее и гневной и в сердцах.
В моей душе ее всех выше место,
Хоть прячется изменница впотьмах
Из-за того, что клеветник злосчастный
Меня в коварных очернил речах.
Но я молчу, ее несправедливость
Терплю без слов, ее напрасен страх.
Сама же связь оборвала, как люди
Веревку рвут, — суди ее Аллах!
Мне говорят, что я люблю не всей душой, не всем собой,
Мне говорят, что я блужу, едва умчит тебя верблюд.
Так почему же скромно взор я отвращаю от всего,
К чему, паломничая, льнет весь этот небрезгливый люд?
Не налюбуется толпа на полоумного, из тех,
Кого в мечетях и домах за ум и благочестье чтут.
Уйдет он вечером, спеша грехи дневные с плеч свалить,
А возвратится поутру, увязший пуще в ложь и блуд!
От благочестия давно меня отторгнула любовь,—
Любовь и ты — два часовых — очаг страстей моих блюдут.
Глаза мои, слезы мои, что вода из ведра!
Трепещете, веки, от горести красны вы стали!
Что с вами творится, лишь милая вспомнится вам!
Мученья любви, как вы душу томить не устали!
Хинд, если б вчера ты рассеяла горе мое,
Когда б твои руки, о Хиид, мою грудь не терзали!
И если могу я прощенье твое заслужить,
Прости мне, хотя пред тобой я виновен едва ли.
Скорее постыдно тебе надо мною мудрить —
Приближусь едва, от меня поспешаешь подале.
Обрадуй меня, подари мне подарок любви!
Я верен тебе, как и был при счастливом начале.
И сам не чаял я, а вспомнил
О женщинах, подобных чуду.
Их стройных ног и пышных бедер
Я до скончанья не забуду.
Немало я понаслаждался,
Сжимая молодые груди!
Клянусь восходом и закатом,
Порока в том не видят люди.
Теперь себя я утешаю,
Язвя неверную упреком,
Ее приветствую: «Будь гостьей!
Как ты живешь в краю далеком?»
Всевышний даровал мне милость
С тобою встретиться, с ревнивой.
А ты желанна мне, как ливень,
Как по весне поток бурливый!
Ведь ты — подобие газели
На горке с молодой травою,
Или луны меж звезд небесных
С их вечной пляской круговою.
Зачем так жажду я свиданья!
И убиваюсь, и тоскую…
Ты пострадай, как я страдаю,
Ты поревнуй, как я ревную!
Я за тобой не соглядатай,
Ты потому боишься встречи,
Что кто-то пыл мой опорочил,
Тебе шептал кривые речи.
Что с этим бедным сердцем сталось! Вернулись вновь его печали.
Давно таких потоков слезных мои глаза не источали.
Они смотрели вслед Рабаб, доколь, покинув старый стан,
Не скрылся из виду в пыли ее увезший караван.
Рабаб сказала накануне своей прислужнице Наиле:
«Поди скажи ему, что, если друзья откочевать решили,
Пусть у меня, скажи ему, он будет гостем эту ночь,—
На то причина есть, и я должна достойному помочь».
И я прислужнице ответил: «Хоть им нужна вода и пища,
Мои оседланы верблюды и ждут вблизи ее жилища!»
И провели мы ночь ночей — когда б ей не было конца!
За часом час впивал я свет луноподобного лица.
Но занималось утро дня — и луч сверкнул, гонитель страсти,
Блестящий, словно бок коня бесценной золотистой масти.
Сочла служанка, что пора беду предотвратить, сказав
Тому, кто доблестен и юн, горяч душой и телом здрав:
«Увидя госпожу с тобой да и меня при вас, чего бы
Завистник не наклеветал, — боюсь я ревности и злобы.
Смотри, уже не видно звезд, уже белеет свет дневной,
А всадника одна лишь ночь окутать может пеленой».
При встрече последней Рабаб говорила: «О друг!
Ты разве не видишь, какие тут люди вокруг?
Побойся же света! Меж тех, с кем беседы ведешь,
Здесь есть клеветник, и на нас уже точнт он нож».
И я ей ответил: «Аллах нас укроет и ночь.
Даруй же мне благо, счастливых минут не просрочь!»
Она отказала: «Ты хочешь мой видеть позор!» —
Ничто мне не слаще, чем этот разгневанный взор!
Потом я всю ночь наслаждался любовной борьбой
С газелью, из тех, что в пустыне пасутся толпой.
И время летело, и ночь донеслась до утра,
Светила склонились, и их потускнела игра.
Сказала: «Пора избегать клеветнических глаз.
Уж близится утро, уж ночь отбегает от нас».
Я к спутнику вышел, еще погруженному в сон,
С седлом под щекою, с подстилки соскальзывал он.
Ему я сказал: «Оседлай поскорее коня —
Уже на востоке я проблески вижу огня».
Когда ободняло, я был уже в дальнем краю.
О, если б вернуть мне любовную полночь мою!
Опомнилось сердце, но стал я печален и слаб.
Отринул я радость, забыл и любовь и Рабаб.
Я жаждал свиданья, она же корила меня,
Невинность мою за чужую виновность кляня.
Ища утешенья, тогда я к рассудку прибег —
Пора подошла, на висках проступал уже снег.
И вот от Рабаб появился с вопросом гонец:
«Раскаялся ль он, образумился ль он наконец?
Кто смог бы потайно на истину мне намекнуть?
И правда ль, что он собирается нынче же в путь?»
О, если с конем не смогу разлучить ездока,
Пусть я до могилы не выпью воды ни глотка!
Она к безутешному тайно послала гонца,
Сулила награду, которой все жаждут сердца.
Она упрекала того, кто безумно влюблен,
Кто страстью палим, кто измучен, — и ринулся он,
На крыльях понесся, стопы не касались земли.
Советы друзей образумить его не могли,
Напрасно они порицали мой страстный недуг,
Порочить тебя — вот Аллах! — не посмеет и друг.
Так сильно страдал я, так болен я был поутру,
Что, видя меня, все подумали — скоро умру.
Кто болен любовью и ревности ведал кипенье,
Кто долго терпел и, страдая, теряет терпенье,
Тот жаждет всечасно, и цель им владеет одна,
Но, сколько ни бейся, ни ближе, ни дальше она.
Подумает только: «Я хворь одолел!» — но, угрюмый,
Вновь страстью кипит, осаждаем назойливой думой:
«Она холодна», — и тотчас из горящих очей
Покатятся слезы и в бурный сольются ручей.
Когда он один, со своею желанной в разлуке,
Бедняк убежден, что до гроба не кончатся муки.
Он призраком бродит, покойником стал, хоть и жив,
На плечи любовь непосильною ношей взвалив.
И жизнь ненавистна, и ум ни во что не вникает.
Кто любит такую, на гибель себя обрекает;
Лишится ума, кто влечения к ней не уймет;
Замрет в удивленье, кто нрав ее честный поймет.
Много женщин любил я, и сердцем они не забыты,
Но любовные думы с печалью глубокою слиты.
Знайте, други, недавно я в знатную страстно влюбился,
Ей в роскошном дворце услужают рабы и наймиты.
Нрав у девушки мил, и прельстительны пышные бедра,
С нею в близком родстве благородных кровей курейшиты{128}.
Во дворце у нее много женщин в ее подчиненье,
Предки знатны ее, между всеми они знамениты.
Скажешь ты: облаками укутано нежное солнце,—
Тонок йеменский плащ, золотыми узорами шитый.
Взор блеснул из-за шелка, мое обезумело сердце —
Но задернулся плащ, ей служанки прикрыли ланиты.
И сказал я, уже отделен от нее покрывалом:
«Вот награда любви?» — а рабыни ее деловиты,
И сказала одна из невольниц ее тонкостанных:
«Кто влюблен, те порой не напрасно бывают сердиты.
Надо так поступить, чтобы стал стихотворец доволен:
Чтобы дело уладить, служанку к нему отряди ты.
Он и честен и чист; кто толкует тебе о разрыве,
Тех не слушай, беги, наставления их ядовиты.
Бога, что ль, не боишься? Твой пленник, тобой покоренный,
И на Страшном суде справедливой достоин защиты.
Иль его ты убей, и навеки его успокоишь;
Ты — живи, он — умри, — значит, оба вы будете сыты,—
Иль убийце отмсти, как написано — око за око —
По Святому писанью, — и будут обиды убиты.
Или, в-третьих, его полюби, как воистину любят,
Худо, если любовью коварство и злоба прикрыты».
Посмотри на останки, которые кладбищем серым
Средь долины кривой меж Кусабом лежат и Джарейром{129}.
Обиталищ следы замели, проносясь, облака,
Их при ветре лихом завалили наносы песка.
Будто видятся там письмена, но минувшего были
Под набегами бурь затянулись покровами пыли.
От кочевья былого теперь не найдешь и следа —
А шумела здесь жизнь и стояла шатров череда.
Обитала здесь та, что паломницей шла между нами
И, дорогу прервав, Сатану побивала камнями.
Здесь она мне сказала, едва загорелся рассвет,—
Я тогда не смутился и дал ей достойный ответ —
Мне сказала она: «Если друг покидает подругу,
Хочешь ты, чтоб она заплатила ему за услугу»?
Я ответил: «Послушай и слушай меня до конца:
Тот, кто слух преклоняет к наветам лжеца и льстеца,
Да боится, что дружбу он дружбой лукавой погубит:
Друг, свой выхватив меч, надоедливый узел разрубит.
Что я думаю, слушай, коль это самой невдомек,—
Укоряешь меня, я терплю за упреком упрек,
Слишком долгий мы срок друг от друга вдали кочевали,
Я наказан уж тем, что при мне ты всегда в покрывале!
Ты ведь знаешь — как солнцем, твоим я лицом осиян.
Лица женщин других для меня — темнота и туман».
Я жаждал и ждал, но ты не пришла, лежу я без сна,
И мысль об Асма мне душу томит, как тяжесть вина.
Когда б не судьба, не стал бы я жить — не настолько я глуп —
В далеких местах, где крепость Гумдан{130} и зеленый Шауб{131}.
Здесь мучит меня лихорадка моя уж целых три дня,
Едва отойдет от постели — и вновь навещает меня.
Когда бы я в дар Эдем получил с прозрачной рекой,
Добрел бы до врат, но двинуть, увы, не смог бы рукой.
Ты, желтая хворь, и братьев томишь, их стон в тишине —
Как жаворонков ослабевшая песнь в пустынной стране.
Когда бы в Сувайке{132} видела ты, как озноб мой лих,
Как тяжело мне, больному, сдержать двугорбых моих,
Ах, дрогнула б ты от любви, поняла б, что я изнемог,
Горючих слез полился б из глаз обильный поток.
Иль я не люблю любимых тобой, кого ни на есть?
Коль встречу я где собаку твою, так воздам ей честь.
Асма не придет, — для чего ж я зла и лжи избегал?
Я чист, меня перед ней язык клеветы оболгал.
Не верь же тому, кто нам желает сердечной муки,
Кто хочет, чтоб мы влеклись по бесплодным степям разлуки.
В пути любимая наведалась ко мне —
Всю ночь друзья мои сидели в стороне.
Хоть сон мой крепок был, я пробудился вдруг —
И вновь меня объял души моей недуг.
Румейла у меня, и пусть мелькает злость
В глазах ревнивицы, — по есть ли слаще гость!
Путь к сердцу моему Румейла раз нашла.
Совсем невдалеке тогда она жила.
А я — я в Мекке жил. Я был в нее влюблен,
Она же без любви взяла меня в полон.
Но шепот горестный я в сердце сохранил
В миг расставания: «Итак, ты изменил!»
Смертельно раненной она казалась мне
Страданием своим, но я страдал вдвойне.
Укоры горькие средь общей тишины
Я слушал, за собой не чувствуя вины:
«Своим отъездом мне ты душу истерзал,
Подругу бросил ты, разлуку в жены взял!»
В слезах — и до сих пор текут они из глаз —
Ответил я: «Бросал я женщин, и не раз,
Но утешался вмиг, не чуял тяготы,—
Но нет, меня теперь утешишь только ты!»
Вкушу ли я от уст моей желанной,
Прижму ли к ним я рот горящий свой?
Дыханье уст ее благоуханно,
Как смесь вина с водою ключевой!
Грудь у нее бела, как у газели,
Питающейся сочною травой.
Ее походка дивно величава,
Стройнее стан тростинки луговой.
Бряцают ноги серебром, а руки
Влюбленных ловят петлей роковой.
Влюбился я в ряды зубов перловых,
Как бы омытых влагой заревой.
Я ранен был. Газелью исцеленный,
Теперь хожу я с гордой головой.
Я награжден за страсть, за все хваленья,
За все разлуки жизни кочевой.
К тебе любовь мне устрашает душу,
Того гляди, умрет поклонник твой.
Но с каждым днем все пуще бьется сердце,
И мучит страсть горячкой огневой.
Мне долго ль поцелуя ждать от той,
Что в мире всем прославлена молвой?
Что превзошла всех в мире красотой —
И красотой своей и добротой?
Сторонишься, Хинд, и поводы хочешь найти
Для ссоры со мной. Не старайся же, нет их на деле.
Чтоб нас разлучить, чтоб меня ты сочла недостойным,
Коварные люди тебе небылицы напели.
Как нищий стою, ожидая желанного дара,
Но ты же сама мне достичь не дозволила цели.
Ты — царская дочь, о, склонись к протянувшему руку!
Я весь исстрадался, душа еле держится в теле.
В свой ларчик заветный запри клевету и упреки,
Не гневайся, вспомни всю искренность наших веселий.
Когда ж наконец без обмана свиданье назначишь?
Девичьи обманы отвратней нашептанных зелий.
Сказала: «Свиданье — в ближайшую ночь полнолунья,
Такими ночами охотники ловят газелей».
Велела мне Нум передать: «Приди! Скоро ночь — и я жду!»
Люблю, хоть сержусь на нее: мой гнев не похож на вражду.
Послал я ответ: «Не могу», — но листок получил от нее,
Писала, что верит опять и забыла сомненье свое.
Стремянному я приказал: «Отваги теперь наберись,—
Лишь солнце зайдет, на мою вороную кобылу садись,
Мой плащ забери и мой меч, которого славен закал,
Смотри, чтоб не сведал никто, куда я в ночи ускакал!
К Яджаджу{133}, в долину Батха, мы с тобой полетим во весь дух,
При звездах домчимся мы в Мугриб, до горной теснины Мамрух!»
И встретились мы, и она улыбнулась, любовь затая,
Как будто чуждалась меня, как будто виновен был я.
Сказала: «Как верить ты мог красноречию клеветника?
Ужели все беды мои — от злого его языка?»
Нею ночь на подушке моей желтела руки ее хна,
И уст ее влага была, как родник несмущенный, ясна.
Атика, меня не брани, — и так я несчастен.
Ты снадобье лучше спроси для меня у врача.
Я полон той ночью, с тобой проведенной в долине,
Где славят Аллаха, в Нечистого камни меча.
Пытаюсь я скрыть от людей свои тайные муки —
Лишь умные видят, насколько их боль горяча.
О добрая девушка, знатного племени отпрыск,
За верность в любви награди своего рифмача.
Мой друг спросил: «Кому теперь ты раб?
Ты полюбил Катул, сестру Рабаб?»
Я отвечал: «Горю от страсти я,
Как при жаре в песках гортань твоя!»
Кого теперь я к Сурайе пошлю
Поведать ей, как без нее скорблю?
Меня разоблачила Умм Науфал,
Влюбленного убила наповал.
В дом к Сурайе, едва смягчился зной,
Она пришла. «Здесь Омар твой, открой!»
И полногрудых пять рабынь тотчас
Под локти госпожу ведут, шепчась,—
Так в божий храм, лишь позовет Аллах,
Паломники спешат в святых местах.
Прохладное хранит ее жилье:
Как у священных статуй, стан ее,
Перед которыми, склоняясь в прах,
Творит молитву набожный монах.
Со свежими щеками, с ясным лбом
Невольницы красуются кругом.
Меня спросили: «Правда ли, что к ней
Питаешь страсть?» — «И до скончанья дней!
Моя любовь, — сказал я, — глубока,
Как бездна звезд над бездною песка!»
Зарделась Сурайя — о, сладкий миг!
И золотым стал золотистый лик.
Она была, как белый солнца луч,
Показывающийся из-за туч.
Налюбоваться на нее нельзя —
Так вьется змейка, по песку скользя!
А ожерелий жемчуг и коралл…
Кто, видя их, от страсти не сгорал!
Ты, отродясь умевший только врать,
Упреки брось, советов зря не трать.
Знай, для меня ничто — твои слова.
Ушел бы ты хоть на год, хоть на два!
Советуешь, а хочешь обмануть.
Всех ненавидишь, — сгинь куда-нибудь!
Ответить я могу на клеветы.
Умею отвечать таким, как ты.
Любовь — услада одиноких дней,
Так не мешай искать отрады в ней.
Оставь Рабаб, не смей корить ее —
Она души прохладное питье.
Клянусь Аллахом, господом моим,—
А в клятвах я — клянусь — непогрешим,
Меж смертными всех суш и всех морей,
Со мной Рабаб всех ласковых щедрей.
Меня среди паломников узнав,
Решив, что я неверен и неправ,
Отворотилась, плакать стала вновь,
Но победила прежняя любовь.
А я — не ты: чтоб распрю обуздать,
Я правого умею оправдать.
Душа стеснена размышленьем о муке любовной,
О страсти к тебе, — но уж поздно, любовь отошла!
Когда б ты меня одарила, могло бы лекарство
Мой дух исцелить — и тебе подобала б хвала!
Одна ты виновна, что я, непокорный и дерзкий,
С родными порвал, хоть и не было крепче узла.
И вот я оставлен, последнею близкою брошен,
Опорою, мне никогда не желавшею зла.
Я — путник, проливший последнюю жалкую воду,
Когда его манит обманная марева мгла;
Он жаждет воды, но за маревом гонится тщетно,
Так я — за тобою, ты жаждой мне душу сожгла.
Сувайла сказала, сама между тем на сорочку,
На бледные щеки горячие слезы лила:
«О, если бы Абу-ль-Хаттаб{134}, не дождавшийся дара,
Вновь начал охоту, стрелка бы я страстно ждала.
Судьба возвратила б счастливые дни золотые,
И нашу любовь не язвила б людская хула».
Слова ее мне донесли — и всю ночь я метался,
Как будто бы тело язвила мне вражья стрела.
Сувайла! Не слаще прозрачная влага Евфрата
Для сына пустыни, сожженного жаждой дотла,
Чем губы твои, хоть и льну я к тебе издалека,
Не веря, чтоб женщина верной в разлуке была.
Я в ней души не чаю — и томлюсь.
И для нее любовь — нелегкий груз.
Ей угождаю, если рассердилась,
Она уважит, если рассержусь.
Знать не хочу, что думают другие,
Развеселится — я развеселюсь.
Из-за меня она с семьей в разладе,
Я для нее с родней порвал союз.
Откажет мне в глотке воды прохладной,
Когда томим я жаждой, — подчинюсь.
Нет у нее оружья боевого,
Но с ней сразись — и победит, клянусь!
Я жалуюсь, моя изныла грудь,
Меня терзает страсть, не обессудь:
Я в девушку влюблен, она живет
В далекой Мекке, в доме рода Сод.
Осталась в Мекке, длинен путь оттуда,
Далеко Мекка от селенья Лудда{135}.
«Мой дом — твой дом», — она не скажет мне,
За страсть мою наказан я втройне.
Твои слова хранить мой будет слух,
Доколь не испущу свой бедный дух.
Прощальный помню шепот в миг, когда
Уже верблюжья звякнула узда.
Из глаз исторглась бурная струя,
Она сказала: «Пусть погибну я,
Будь рядом всякий час, не позабудь —
Увидимся опять когда-нибудь!»
О Абда, не забуду тебя никогда и нигде,
Не изменится сердце ни в счастье своем, ни в беде,
Не изгонит любви ни усердие клеветника,
Ни разлука с тобой, далека ли ты или близка.
От меня отвернулась? Другого успела найти?
При любви настоящей — для новой закрыты пути.
Я раскаялся, — если раскаянье примешь, Абда,
То меня упрекнуть не захочешь уже никогда.
Все желанья твои я исполню покорным слугой,
А попросит другая, отказом отвечу другой.
Упрекаю себя. Ты моих не желаешь услуг,
И лишь сердце, как друг, разделяет со мною недуг.
Лишь терпенье и стойкость — покоя вернейший залог,
Где же взять мне терпенья? Мой разум уже изнемог!
Абда, белая ликом, любого ты сводишь с ума,
Всех разумных и умных, но холодом дышишь сама.
На рассвете выходишь, куда-то торопишь шаги,—
А шаги у тебя не длиннее овечьей ноги…
Не забыть этот день, не забыть, как сказала она
Четырем горделивым подругам, чья кожа нежна:
«Не пойму, почему холоднее он день ото дня,—
Иль другую нашел? Иль обиду таит на меня?»
Такие слова мне послала подруга моя:
«Мне все рассказали, о чем не ждала и намека:
Что ты, — говорят, — изменил и покинул Рабаб.
Мой друг дорогой, заслужил ты за дело упрека!
Ты бросил Рабаб, ты Суди теперь полюбил,
Все клятвы свои растерял во мгновение ока.
Нет, жизнью клянусь, — я утешусь, другого найду,
Пускай нечестивца любви обольщает морока,—
А я из тех женщин, которых, как видно, прельстить
Умеешь обманом, — и вот дожила я до срока.
Вдобавок, ни слова не молвив, ты бросил меня,
Я вижу — ты лжец, а на свете нет хуже порока.
Где шепот ночной, уверенья и клятвы твои?
Все вышло навыворот, близкое стало далеко.
Ты клялся Рабаб, что ее полюбил навсегда,—
И что же? Отринул, покинул — и я одинока!
О брат мой! Ты втайне готовил измену свою,
Все знал наперед, поступил ты с любимой жестоко.
О, если ты снова захочешь свиданья со мной,—
Будь проклята я, коль не стану умней от урока!
Пожалуй, нашептывай клятвы, потом нарушай —
Для женского сердца от них — ни отрады, ни прока».
Ты, девушка верхом на сером муле,
Иль Омара ты вздумала известь?
Сказала мне: «Умри иль исцеляйся!
Но я тебе не врач, хоть средство есть.
Я гневаюсь, и гнев мой не остынет,
За столько лет во мне созрела месть.
О, если бы твое, изменник, мясо
Могла я, не поджарив, с кровью съесть!»
«Клянусь я тем, кого паломник молит:
Моя любовь — не прихоть и не лесть.
Мои глаза туманит плач печали,
Бог весть где ты, и не доходит весть.
Твоей красы слепительное солнце
Все звезды тмит, а в небе их не счесть.
Ты на дары скупа, но я не грешен —
Свидетелями жизнь моя и честь!»
С той, чьи руки в браслетах, мне ворон накаркал разлуку.
Злая птица разлук обрекла мое сердце на муку.
Поломались бы крылья у птицы, пророчицы горя!
Занесла б ее буря на остров пустынный средь моря!
С караваном я шел, заунывно погонщики пели,—
Наконец заглянул в паланкин черноокой газели.
Чуть раздвинулась ткань, и за узкой шатровою щелью
Я увидел глаза и точеную шею газелью.
Вдвое краше она показалась в таинственном блеске,
В полумраке сверкали жемчужины, бусы, подвески.
Я смутился, не знал, что же делать мне с сердцем горячим,
Кто меня упрекнет? Или редко от страсти мы плачем?
Мне сказали: «Терпи, должен любящий быть терпеливым,
А иначе весь век проживешь бобылем несчастливым!»
Нет прекрасней ее — так откуда же взять мне терпенье?
Как осилить себя, как умерить мне сердца кипенье?
Ее кожа бела, и налет золотистый на коже.
Сладки губы девичьи, на финик созревший похожи.
Вся — как месяц она, засиявший порою вечерней!
И когда моя страсть разгорелась еще непомерней,
Сладострастных желаний не мог я уже превозмочь,
Саблю я нацепил и ушел в непроглядную ночь.
У шатра ее долго сидел я, противясь хотенью.
И в шатер наконец проскользнул неприметною тенью.
На подушках спала она легким девическим сном,
И отец ее спал, и рабы его спали кругом,
А поодаль вповалку — его становая прислуга,
Как верблюды в степи, согревая боками друг друга.
Я коснулся ее, и она пробудилась от сна,
Но ночной тишины не смутила ни звуком она,
Губы в губы впились, испугалась она забытья,
«Кто ты?» — чуть прошептала, ответил я шепотом: «Я!»
«Честью братьев клянусь, — прошептала, — и жизнью отцовой,
В стане всех подниму, если ты не уйдешь, непутевый!»
Тут ее отпустил я — была ее клятва страшна,
А она улыбнулась — я понял: шутила она!
Обхватила мой стан — поняла: это я, не иной.
Были ногти ее и ладони окрашены хной.
И я взял ее за щеки, рот целовал я перловый,
Льнет так жаждущий путник к холодной струе родниковой.
Тобой, Сулейма, брошен я, душа изранена моя.
И по плащу стекает слез неистощимая струя.
Поднялся я на плоский холм, гадал я, вспугивая птиц,
Кружили сбивчиво они, ответ желанный затая.
Лишь странный доносился шум от черных, в белых пятнах крыл:
Разлуку предвещала мне густая стая воронья.
Приятно сердцу моему, когда любимой слышу речь,
А речь из нелюбимых уст мне неприятна, как змея,
Но ненавистнее всего мне скрытность женская в любви —
Откройся же, и будем впредь — спокойна ты и счастлив я.
Безумствую! На ком вина,
Что охмелел я без вина?
Кто о прекрасных вел рассказ
Тому, чей пыл едва угас?
Я у горы Сифах сказал:
«Устроим, други, здесь привал,
В том нет беды — дождемся дня:
Играя в стрелы, у меня
Соседка выиграла здесь
И душу всю, и разум весь,
Тогда-то меткая стрела
Глубоко в тело мне вошла.
Всех стрел стрела ее больней —
А лука не было при ней».
За ветром вслед взовьется смерч — и пропадает, откружась.
Когда б больная плоть моя на этом смерче понеслась!
Меня бы ветер подхватил и перенес, донес бы к ней,
Чтоб серая равнина впредь не разделяла страстных нас!
И были б рядом ты и я, — а как иначе рядом быть?
Жизнь отказалась от меня, сиянья дня не видит глаз.
Хоть раз бы муки ей познать, какие мучают меня!
Тоску, страдания мои почувствовать хотя бы раз!
Она — одна из молодых двоюродных моих сестер,
На горке у ее жилья полынь седая разрослась.
Завтра наши соседи от нас далеко заночуют,
Послезавтра еще — и намного — они откочуют.
Если милая едет к ключам, где прозрачна вода,
Шесть сияющих звезд ей укажут дорогу туда.
Будут быстрых верблюдов погонщики гнать напрямик,
Если мало поводьев, поможет погонщикам крик.
Коль покинет меня, иль утешатся сердца печали,
Иль умру от тоски, что надежду верблюды умчали.
Как живет она там, без меня, затерявшись вдали?
Если б твердость и стойкость меня успокоить могли!
Шел я вслед каравану, заветные думы тая,
И сумел разузнать, в чем нуждается ревность моя,—
Где и как поступать, и к чему мне доступно стремиться,
И чего избегать, и чего подобает страшиться,—
Не приметил я: стали серебряны оба виска!
И она позвала — та, чья нежная шея гибка.
Взор ее и седых заставляет от страсти дрожать,
Учит юных тому, от чего бы им лучше бежать.
В становище их рода послал я проведать ее,
Без стрелы и кинжала убившую сердце мое.
Та, увидя, что тень проскользнула в шатер спозаранок,
Распознала одну из моих расторопных служанок
И сказала: «Ведь он на рассвете простился со мной!
Пусть же наши утехи останутся тайной ночной!»
И сказал я: «Так пусть же мои истомятся верблюды,
Пусть, гонясь за тобой, обессилены станут и худы!»
И сказал я служанке: «В их стан возвращайся тотчас
И скажи: завтра вечером будет свиданье у нас.
Знак подам я — ты этим решимость ее укрепи:
Словно голосом кто-то верблюдицу кличет в степи».
Со стремянным помчались — и с нами любовь понеслась,
Путь казала, и быстро домчали верблюдицы нас.
Тут мы лай услыхали собак, охранявших дворы,
Свет увидели, — значит, еще не погасли костры.
И отъехали мы и поодаль от их становища
Ждали, скоро ль угаснут огни и умолкнут жилища.
Был научен стремянный, пока не проснулся привал,
Прокричал он, как будто из степи верблюдицу звал.
Вышла девушка. «Солнце созвездья уже привели,—
Я сказал, — и тепло прикасается к лику земли».
И она в полумраке скользнула ко мне неприметно
И дрожала от страха, старалась, но силилась тщетно,
Чтобы слезы из глаз ее черных, чернее сурьмы,
Не струились потоком, пока в безопасности мы.
И она говорила, что страсть неуемная в ней,
Отвечал я, что страсть моя вдвое и втрое сильней.
«Ах, зачем я люблю! Мне твердят, что опасно любить,
А тебя полюбить, — говорила, — себя погубить.
Я навеки люблю, по-иракски, а ты — не навеки,
Нынче спрячешься в Неджде, а завтра укроешься в Мекке».
Бежишь от меня, хоть не ждал я укора.
Жеманство ли это иль подлинно ссора?
Того, кто изранен, утешит ли Хинд
Иль насмерть убьет продолжением спора?
Советчик мой верный, посланец ты мой,
К ней в дверь постучись, коль не будет дозора,
Скажи: «О любви его знает Аллах,
Но, кроме того, он и друг и опора.
В нем кожу да кости оставила страсть,
Иссох он, как в месяцы глада и мора».
К тебе приближаюсь — бежишь от меня.
И так уже сердце усталое хворо.
Пускай отвернуться мне гордость велит,
Смиренно молю, не страшусь я позора.
О, сжалься над тем, кто любовью сражен,
От страсти умру — и наверное, скоро.
Называю в стихах я Сулеймою Айшу мою:
Я родным ее клялся, что имя ее утаю.
В дом пойди ты к Сулейме, ее поскорей извести,
Что разлука близка, что наутро я буду в пути.
Ты спроси ее: скоро ль мы встретимся с нею тайком,
Слово Омара — верно, его не затянет песком.
Клятве клятвой ответь, обо мне и себе не грусти —
Ты вернее всех жен обещанья умеешь блюсти.
Ты честнее всех честных, какими гордится народ,
Что в пустыне, в степи иль на плоском нагорье живет.
О Сулейма, тебе я не лгал, говоря, что люблю,
А теперь я терпеньем обеты любви укреплю.
Видит вечный Аллах: с той поры, как тебя я лишен,
К бедным веждам моим не слетал освежающий сон.
Злобной стаей врагов окружен в моем городе я —
Ждут лишь смерти моей, притворяясь, что будто друзья.
Лицемерам не снесть, что при всех воздается мне честь;
Их ласкательна лесть, а лелеют коварную месть.
Ты же, тайну скрывая, любовью своей сожжена,
Дни и ночи считаешь, когда остаешься одна.
Лишь родня отвернется, тревожишь рыданьями тишь,
Истомленные плачем глаза потихоньку сурьмишь,
Течь слезам не даешь, упрекаешь напрасно глаза,—
Все равно, как ни прячь, на ресницах трепещет слеза.
Белой кожи загар не коснулся, прохладен твой дом;
Никогда прогуляться не выйдешь при зное дневном.
Ты дрожала от страха, когда провожала меня,
Словно в гору влачилась, бессильное тело клоня.
Лишь до двери дошла, ей сказали служанки, дивясь:
«Что ты мучишь себя? — поглядела бы лучше на нас!»
Усадили ее и сказали невольницы: «Тот,
Кто в Сулейму влюблен, от нее никуда не уйдет!»
В час разлуки она говорила: «Куда ни пойдешь,
Будь упорен в терпенье и женских сердец не тревожь!»
О субботняя ночь! Ты дала мне для дальних дорог
Боль одну, и до смерти мне хватит забот и тревог.
Я рвусь к Асма, мое сердце разбито на сто кусков,
Скажу лишь: «Я исцелен!» — и вновь мой дух не здоров.
Она отошла, со мной не хочет сказать двух слов.
Немыслимого искать — удел убогих умов.
Надоедает мне ложь, ухищрения женских чар,
Надеялся я и ждал, но ее обещания — пар,
У обманщицы не хочу покупать дорогой товар.
Черноокая, знать, газель, чье пастбище в Зу-Бакар,
Глаза и шею свои принесла красавице в дар.
Осматриваясь пошла, когда я сбирался в путь,
Чтоб боль мою растравить, сильнее сердце кольнуть.
Сияла солнцем она, пожелавшим на мир взглянуть
Из тучи смольных волос, рассыпавшихся на грудь.
Смирил бы я пыл, когда б от отчаянья был доход,
Когда б, играясь, она не лишала меня щедрот.
Но жестка у нее душа — коль друг себя строго ведет,
То нечего гневаться: он лишь честь подруги блюдет.
Когда б от Хинд я получил суленный ею дар,
Когда б она с души моей сняла томящий жар,
Когда бы управлять могла сама судьбой своей! —
Кто воли собственной не знал, всех бедняков бедней.
Она спросила у подруг полуденной порой,
Когда разделась донага, истомлена жарой:
«Скажите, такова ли я — вас да хранит Аллах,—
Какой рисует он меня, иль это бред в стихах?»
Те засмеялись, и таков ответ их дружный был:
«Все у любимой хорошо тому, кто полюбил».
Лишь зависть женская могла внушить ответ такой —
Ведь зависть испокон веков снедает род людской.
Завистницы! Ее зубов блистает ровный ряд,
Белей, чем лилий лепестки, чем белоснежный град.
И день и ночь в ее очах — и чернь и белизна.
Газели шея у нее — упруга и нежна.
А кожа у нее свежа и в летний жгучий день,
Когда неумолимый зной вонзается и в тень.
А в зиму юноше она дарит свое тепло,
Когда устал он и ступни от холода свело.
Своей любимой я сказал в один счастливый час —
А слезы струями лились из воспаленных глаз:
«Кто ты?» — и еле слышно Хинд ответила: «Я та,
Кого измучила любовь, желаний маета.
Ведь из Мина я, и врагов мы уложили тьму,
Они не могут даже месть доверить никому».
«Привет тебе, входи в мой дом, прекрасная жена!
Но как же ты зовешься?» — «Хинд…» — ответила она.
Косулей, загнанной ловцом, забилось сердце вдруг.
В шелках узорных — как копье, был стан ее упруг.
По крови родственники мы, соседствуем давно,
И люди наши племена считают за одно.
Наворожила ты, о Хинд, связала узелок,
Я страстным нашептам твоим противиться не мог.
Кричу я на крик: «О, когда ж свиданья час благой?»
Хинд усмехается в ответ: «Через денек-другой!»
Уснули беспечные, я же припал на подушку,
На звезды глядел, как больной, не смыкающий век,
Пока Близнецы, головней пламенея горящей,
В глубокое небо ночной не направили бег.
Уснули, не знавшие страсти, — и что им за дело,
Что рыщет бессонный влюбленный впотьмах человек?
В ночь, полную ужасов, черного мрака чернее,
В полуночный час я дрожал в ожидании нег.
И в дверь амаритки ударил я кованым билом,
Как будто я родич иль путник, и молвил: «Впусти!
Я жажду любви, и несчастное сердце трепещет
Изловленной птицей, что бьется бессильно в сети».
И тут амаритка в двери молодца увидала,
Который отважен и стыд не намерен блюсти.
И вспыхнула гневно, и грозно нахмурила брови,
Поняв, что я смело в покои решаюсь войти.
Потом успокоилась, гнев ее женский улегся.
А я умолял, как Аллаха в молитве ночной;
Сказал ей: «На десять ночей у тебя я останусь!»
Сказала: «Коль хочешь остаться, останься со мной».
Потом на рассвете, в последнюю ночь, прошептала:
«Скажи что-нибудь, оставайся, мне горько одной!»
«Нет, ты говори, все желанья твои мне законом,
Всевышним клянусь, до скончанья дороги земной!»
Три камня я здесь положил и чертою отметил дорогу,
Которой мы шли, и припомнил наш отдых на этом привале,
Друзей и поджарых коней с их очами в глубоких глазницах;
Припомнил, как вышли мы в сад и как весело там пировали.
Припомнил, как пала роса и девушку всю окропила,
В долине, где пастбища фахм — так племя соседнее звали.
Она известила меня, что наутро родня откочует,
Что нам разлученье грозит, что увидимся снова едва ли.
«Останься и жди темноты — найдем себе угол укромный,
Такой, чтоб деревья и ночь от завистников нас укрывали»,
Мы перессорились. Как долго мира жду!
Хинд холодна со мной, а в чем нашла вину?
Увы мне! Я зачах, нет крепости в костях,
Под тяжестью вот-вот колени подогну.
Аллах! Безволен я, притом нетерпелив.
Аллах! Мне тяжело, как пленнику в плену.
Аллах! Люблю ее, она же прочь бежит.
Я долю горькую не попусту кляну.
Пусть мой удел не нов, — всегда любили все,
И впредь останется, как было в старину.
Но я пожертвую и тех, кого люблю,
Весь род людской отдам, всех — за нее одну!
Возле мест, где кочевье любимой, не зная покоя,
Поутру проезжаешь и в пору палящего зноя.
Пусть из речи твоей и немного она угадала,
Но тебя твоя речь перед нею самой оправдала.
Из-за Нум ты безумствуешь, темен в очах твоих свет.
Нет свидания с нею, и в сердце забвения нет.
Если близко она, то немного от близости прока,
Нетерпеньем измаешься, если кочует далеко.
И препятствия снова — одно или несколько разом,
Ты уже изнемог, и не в силах опомниться разум…
Если к ней приезжал я, сердито встречали меня,
Как пантеры, рычала ее племенная родня.
Злятся, если меня возле дома любимой увидят,
То вражду затаят, то и явно меня ненавидят.
Друг, привет передай ей, скажи, что я верен и честен,—
Если сам я приеду, всем будет приезд мой известен.
Я в то утро впервые увидел их племени стан
И ее невзначай повстречал у потока Акнан,
«Это он? — прошептала. — Скажи, неужели, сестрица,
Это Омар-герой, о котором везде говорится?
Ты его описала — не надобно зоркого глаза,
Чтоб героя признать, — твоего не забуду рассказа».
«Это он, — отвечала сестра, — все сомненья забудь,
Но его день и ночь изнурял продолжительный путь».
«Изменился же он с той поры, как его я знавала!
Но бегущая жизнь милосердна ни с кем не бывала…»
Он стоял перед ней, без покрова скакавший при зное,
Закаленное тело морозило время ночное.
Стал он братом скитаний, узнал все пределы земли,
Все пустыни изведал, в загаре лицо и в пыли.
Беззащитен от солнца, скакал на спине вороного,
Лишь узорчатый плащ ограждал от пожара дневного.
У нее же ограда — спокойных покоев прохлада,
Для нее и услада сырого зеленого сада.
Муж ни в чем не откажет, подарки несет ей и шлет,
И она в развлеченьях проводит всю ночь напролет…
Из-под Зу-Даварана я ночью пустился в дорогу.
Ничего не страшась, презирает влюбленный тревогу.
В становище друзей у шатров я стоял для дозора,
От разбоя берег, охранял от убийцы и вора.
А когда по шатрам засыпали они тяжело,
Все сидел и сидел я, так долго, что ноги свело.
А верблюдица вольно паслась, не следил я за нею,
И могла ее упряжь любому достаться злодею…
Сам не помня себя, я в пустыне спешил без оглядки,
Все себя вопрошал — далеко ль до желанной палатки?
Указали мне путь незабвенный ее аромат
И безумие страсти, которою был я объят.
Я бежал от друзей, лишь погасли костры за шатрами,
А ее становище лишь к ночи зардело кострами.
Наконец-то и месяц зашел за соседние горы,
Возвратились стада, замолчали в ночи разговоры.
Я дремоту стряхнул и, приход свой нежданный тая,
До земли пригибаясь, подкрался к жилью, как змея.
И сказал я: «Привет!» А она в изумленье великом
Задрожала и чуть нашу тайну не выдала криком.
«Я покрыта позором! — и пальцы, сказав, закусила.—
Ты, однако же, смел, велика твоя доблесть и сила.
Так привет же тебе! Иль таким неизвестен и страх?
Окружен ты врагами — тебе да поможет Аллах!
Но не знаю, клянусь, прискакал ты сюда потому ли,
Что ко мне поспешал? Потому ли, что люди уснули?»
Я ответил ей: «Нет! Покоряюсь желаниям страсти.
Что мне взгляды людей? Не такие видал я напасти».
И сумела она опасенье и дрожь побороть И сказала:
«Тебя да хранит всемогущий господь!»
Ночь, блаженная ночь! Отлетела дневная забота.
Услаждал я глаза, и не знали объятия счета.
Ночь медлительно шла, но казалась короткой она —
Столь короткой, клянусь, не казалась мне ночь ни одна.
Час за часом любовь упивала нас полною чашей,
И никто за всю ночь не смутил этой радости нашей.
Мускус рта я вдыхал, целовал ее влажные губы,
И за розами губ открывались точеные зубы.
Улыбнется она — то ль летающих градинок ряд,
То ль цветов лепестки белизною в багрянце горят!
В полутьме на меня ее нежные очи глядели,
Как глядят на детеныша черные очи газели.
И уже постепенно блаженная ночь убывала,
Стали звезды бледнеть, оставалось их на небе мало,
Мне сказала она: «Пробуждайся, уж ночь позади,—
Но наутро меня ты под Азвар-горой подожди!»
Вздрогнул я, услыхав чей-то голос, кричавший: «В дорогу!»
А на небе уже занималась заря понемногу.
По шатрам уже встали и начали в путь одеваться,
И она прошептала: «Что ж делать? Куда нам деваться?»
Я сказал: «Ухожу. Коль успеют меня подстеречь,—
Или мне отомстят, или пищу добудет мой меч!»
И сказала она: «Ненавистникам сами ль поможем?
Тайну в явь обратив, клевету ли их сами умножим?
Если действовать надо, то действовать надо иначе:
Скроем тайну поглубже, иначе не ждать нам удачи.
Двум сестрицам своим расскажу я про нашу беду,
Чтобы все они знали, и тотчас же к ним я пойду.
Я надеюсь, что выход найдут мои милые сестры,
На обеих надеюсь, они разумением остры».
В горе встала она, без кровинки опавшие щеки,
И отправилась, грустная, слез проливая потоки.
Две прекрасных девицы явились на сестринский зов,
На обеих узоры зеленых дамасских шелков.
Им сказала она: «Моему смельчаку помогите:
Все возможно распутать, как ни были б спутаны нити».
А они устрашились, меня увидав, но сказали:
«Не такая беда! Предаваться не надо печали!»
И меньшая сказала: «Ему покрывало отдам,
И рубашку, и плащ, — только пусть бережется и сам.
Пусть меж нами пройдет он и скроется в женской одежде,
И останется тайна такою же тайной, как прежде».
Так защитою стали мне юные девочки эти
И одна уже зрелая, в первом девичьем расцвете.
Вышли мы на простор, и вздохнули они, говоря:
«Как же ты не боишься? Уже заалела заря!»
И сказали еще: «Безрассуден же ты и бездумен!
Так и будешь ты жить? И не стыдно тебе, что безумен?
Как объявишься снова, все время смотри на другую,
Чтоб подумали люди: избрал ты ее, не иную».
И она обернулась, когда расставаться пришлось,
Показалась щека и глаза ее, полные слез.
На исходе той встречи сказал я два ласковых слова,
И верблюдица встала, в дорогу пуститься готова.
Я пустил ее бегом, была она в рыси ходка,
И упруга была, деревянного крепче бруска.
Я верблюдицу гнал, хоть и знал, что бедняга устала,
До того исхудала, что кожа от ребер отстала…
Часто умная тварь приносила меня к водопою,—
Но колодец зиял пересохшею ямой скупою:
Лишь паук-нелюдим над колодцем сплетает силок,
Сам вися в паутине, как высохший кожаный клок.
Дни и ночи тогда я не мерил привычною мерой,
Мрачный спрыгивал я с моей верной верблюдицы серой
Оскудевшие силы, измучась, она истощала,
Над отверстием знойным безумно глазами вращала
И толкала меня головой, порываясь к воде,—
Но колодец был сух, не сочилось ни капли нигде.
И когда бы не повод, что воле моей поддается,
То верблюдица в прах разнесла бы остатки колодца.
Понял я, что великий то будет урон для пустыни,
Я же был чужанин, а убежища нет на чужбине.
Яму новую рядом верблюдице выкопал я,
Но и донышко в ней обмочила б едва ли бадья.
А двугорбая все ж потянулась доверчиво к яме,
Но лишь малость воды удалось захватить ей губами.
У меня же с собой был один лишь сосудик скудельный
Я в колодцы его опускал на постромке седельной.
Стала нюхать верблюдица — гнилостью пахло питье,
Но припала к струе — и струя утолила ее.
Она говорит, а сама, безутешная, плачет,
На нежных щеках ее слез не скудеет струя:
«Ты всех мне милей, попирающих землю ногою,
Всяк час о тебе и забота и память моя.
Ужели ж совсем я тебе не нужна, не желанна?
Залог твой — любовь — берегу добросовестно я.
Ты скоро мой прах понесешь и опустишь в могил
За что ты разгневался? Плачу, сама не своя.
Три дня приходил, а теперь уже месяц исходит —
Ни весточки! Где ж ты? В какие уехал края?»
Мне Хинд приказала уйти от нее на рассвете.
Был рядом дозор, и мне быть не хотелось в ответе.
Расстались. Она накануне прислала гонца
С известьем, что дома и ждет на свиданье певца.
Что тот, мол, кто любит, придет под прикрытием ночи
Лишь смолкнут шатры и закроются сонные очи.
Гонцу я ответил, что гостю такому я рад,
Что верен по-прежнему, друг неизменный и брат.
Горя нетерпеньем, ее ожидал я прихода,
Лишь ночь потемнела, и месяц ушел с небосвода.
Я бодрствовал долго, с усильем дремоту гоня,
Я телом ослаб, и она одолела меня.
Но вдруг пробудили меня, распростертого сонно,
Алоэ и мускус, которыми Хинд благовонна.
Спросил я: «Кто здесь?» — и меня попрекнула она:
«Эх ты! О тебе для чего же тоскую без сна?
Как быть мне, несчастной! От горя я вся изомлела,
Я плачу и плачу — так, видно, судьба мне велела.
Тебя повстречав, полюбила, себе на беду,—
Тоскую и скоро горючей слезой изойду.
Назначишь мне встречу — а сам не придешь на свиданье;
Потом коль придешь, так найдется всему оправданье.
Смотри, если будешь и впредь мне досады чинить,—
Пожалуй, любовь оборвется, как ветхая нить.
Ничто для тебя огорченья мои и тревоги?
Иль сердце твое — словно камень с пустынной дороги?»
И смолкла. Стоял я, не мог шелохнуться, из глаз
Не слезы текли, а жемчужная россыпь лилась.
Сказал я: «Услада очей и души озаренье!
Знай, ты для меня драгоценнее слуха и зренья.
Прости же меня и упреки свои прекрати,
Дай всякому сброду от зависти сплетни плести».
Приник я к устам, и мгновенье казалось мне годом.
Как будто смесилась струя родниковая с медом,
С вином ли сирийским, краснее, чем глаз петуха…
Всю ночь мы любились, в блаженстве не видя греха.
Ее целовал я, а ночь благодатная длилась.
Но жажда души поцелуями не утолилась.
Желанья срывали плаща золотого шитье
Со стройного стана и бедер роскошных ее.
И ночь была наша, и жгла нас любовь нетерпеньем,
Пока петухи темноту не встревожили пеньем.
Она испугалась, прижалась ко мне, говоря:
«Пора расставаться, прохладой уж веет заря».
И вышла. Три девушки с нею, похожих собою
На статуи, к коим монах прибегает с мольбою.
Я слов не забуду, какими прощалась со мной,—
Как с радужной шейкой голубка на ветке лесной.
Хотел я достичь своего, но она не желала —
И молвила так: «Лишь неверному многого мало!»
Пока тебя не знал, не знал, что иглы
Произрастают на любовном ложе.
Я шел на гибель, пристрастившись к сердцу,
Которое, хоть бьется, с камнем схоже.
Я сердце упрекал свое, но слышу:
«На рок пеняй, не на меня!» Дороже
Ты мне всех женщин, — нудно с теми, скучно.
Лишь на тебя смотрю я в сладкой дрожи.
Да, я влюблен! Кто юным обезумел,
И в старости безумцем будет тоже.
В сердце давнишнюю страсть оживили остатки жилья,
С ветром пустынным они и с пылающим солнцем друзья.
Северный ветер здесь выл, засыхала степная трава,
Яростной бури порыв вырывал из песков дерева.
Здесь на пороге она говорила соседке тогда:
«С Омаром что-то стряслось. Неужели случилась беда?
И почему он со мной избегает обычных бесед?
Я обратилась к нему, он же брови нахмурил в ответ.
Иль он желаньем томим? — Я желанья его утолю.
Иль терпелив напоказ, — горделивца я, значит, люблю?
Иль доползли до него нарекания, полные лжи?
Хочет ли бросить менж А быть может, и бросил — скажи!
Или в невзгоде моей виновата завистника речь? —
Чтобы в могилу ему, ненавистнику злобному, лечь!
Что с ним, сестрица, стряслось, разузнать я скорее должна
Так мне и отдых не впрок, и прохлада в тени не нужна.
Знаю, недолго мне жить, умертвит меня первая страсть,
Но от любви и ему не придется ли мертвым упасть?
Если, сестрица, при мне назовут его имя подчас,
То наступившая ночь не смыкает мне дремою глаз».
Ей, изнемогшей от страсти, соседка желала добра,
Медлить не стала с ответом, поспешно сказала: «Сестра,
Если я буду жива, неожиданно вдруг не умру,
Значит, увижу сама — к твоему подойдет он шатру.
Если ж не явится он, то паломницей в путь соберись,
К черному камню рукой, вкруг него обходя, прикоснись.
Если ж в Каабе, в толпе, ты увидишь его самого,—
Чтобы желанье разжечь в неустойчивом сердце его,
Ткань от лица отведи, под которою скрыта краса,
Чтоб показалось ему, что лупа поднялась в небеса.
Ты улыбнись, покажи своих белых жемчужинок строй,
Свежих девических губ ты прохладу ему приоткрой.
Пусть он подумает: «Значит, глаза меня ввергли в беду,
Так захотела судьба, и на смерть я как смертник иду».
Только смотреть на него ты подолгу пока воздержись,
Будто застенчива ты, и гляди себе под ноги, вниз».
Доброй соседки слова отзвучали в потемках едва,
Как услыхал я ответ, и запали мне в душу слова:
«Он, говорят, из таких, что, у женщины взявши свое,
Он не нуждается в ней, — вероломец бросает ее».
Тут я воскликнул: «Тебя полюбил я навек и сполна,
В сердце на месте твоем не бывала досель ни одна!
Так одари же того, кто не лгал ни в словах, ни в делах,—
Неблагодарность же пусть покарает позором Аллах!»
Сердцем чуешь ли ты, что подходит пора разлучиться?
Кто разлуку знавал, осторожности мог научиться.
Но неверен успех, если даже идешь осторожно,
А захочет судьба — и безумному выгадать можно.
Был я брошен друзьями; покинутый, вспомнил былое,
Превращает нам память здоровое сердце в больное.
Я любимую вспомнил, подобие легких газелей,
Ту, чьи очи как ночь, заклинаний сильнее и зелий.
Как проснулись в шатрах, на двугорбых вьюки возложили
И ее увезли — словно голову мне размозжили.
Слезы лить запрещал я глазам, но в ответ на угрозы
Лишь обильней струились из глаз опечаленных слезы.
С нею близко сойтись было горькой моей неудачей,
От родни ее вовсе погиб я в тот полдень горячий.
О Аллах, допусти, чтобы им кочевать недалече,
Чтобы знал я о ней, чтоб надеяться мог я на встречи.
Умер я, лишь исчезла вдали ее шея газелья,
Напоенные амброй жемчужные три ожерелья.
Я сказал: «Уходи, уходи, караван расставанья,
Оскорбленный, вослед повлекусь я дорогой страданья.
Та любовь, что навечной зовется у смертных, — мгновенна,
А моя, не старея, пылает в груди неизменно».
Ей сказали: «Клянемся, — следим уже более года,—
Он — дурной человек, такова же и вся их порода».
А она двум подругам, ко мне подошедшим случайно,
Говорит: «Надо мной он смеется и явно и тайно.
Я боюсь, — говорит, — он изменником будет, наверно,
Не умеет отдаривать, речь он ведет лицемерно».
Я сказал: «Сердце жизни! Не верь негодяям заклятым.
Кабой ныне клянусь, как клянется сраженный булатом.
Я же страстью сражен, за тобой волочусь я по следу;
Не встречая тебя, до могилы я скоро доеду.
Я оправдан уж тем, что тебя домогаться не смею.
Как тебе изменю? Госпожа ты над страстью моею.
Об измене твердит лишь безумца язык суесловный.
Как тебе изменить, предо мною ни в чем не виновной?
Как же мне изменить? Ведь еще не решенное дело,
Продолжать ли терпеть иль опомниться время приспело?»
И сказала она: «Коль любить, то тебя одного лишь!
Встречи жди — и еще веселиться ты сердцу дозволишь».
Я ответил: «Коль правда, что любишь, любви в оправданье
Мне под Анзар-горой ты сегодня назначишь свиданье!»
«Так да будет!» — сказала и, чуть отстранив покрывало,
Пальцев кончики мне и сверкающий глаз показала.
Содрогнулась душа, и я понял: от мук ожиданья
Я скончаюсь сегодня же, если не будет свиданья.
…Оказавшись пустым, обо всем ли жилье рассказало?
Или скромный шатер оказался скупым на слова?
Я же стал вспоминать, как я сам веселился, бывало,
Ведь у тех, кто горюет, лишь память одна не мертва.
Как бывало когда-то волненье счастливое сладко,
Как любимых плащом укрывал я не раз от дождя!
Из шатра среди ночи к влюбленному вышли украдкой
Две газели, к нему газеленка с собой приведя
С длинной, гибкою шеей, моложе, чем обе газели,
С черной ночью в очах, с ожерельями из жемчугов.
Оглядевшись кругом, за шатрами волшебницы сели,
Где потверже земля, где доносится запах лугов.
И была черноглазая, словно луна в полнолунье,
И юна и прекрасна, походкою плавною шла.
«Жизнь отдам за тебя!» — говорила другая колдунья
И просилась под плащ, — чужеиин бы не сглазил со зла.
И сказали все три: «Эту ночь заклинаем заклятьем:
Эта ночь — заклинаем — да будет, как годы, длинна!
Все, чтоб нам не мешать, пусть к обычным вернутся занятьям,
Над весельем бессонным всю ночь да сияет луна!»
Не приметили гостьи, что звезды бледнеть уже стали
И что проблеск зари у земного алел рубежа.
Встали гостьи мои, и следы на песке заметали
Шелком длинных одежд, — не поймали бы их сторожа.
Удаляясь, шептали: «Когда бы подобные ночи
Чаще нам позволяли на воле пожить до зари!
Не желали бы мы, чтобы делались ночи короче,—
Так бы сели в кружок — и сиди, говори до зари!»
Ей кто-то сказал, что теперь человек я женатый, —
Она на меня затаила неистовый гнев.
Сказала сестре, а потом и соседке сказала:
«Пусть в жены берет хоть десяток достойнейших дев!»
Потом обратилась к подругам, толпившимся рядом,
Заветное чувство в отчаянье скрыть не сумев:
«Что с сердцем моим? Трепещет, как будто чужое;
Я никну, слабею, могилы мне видится зев.
О страшная весть! Как будто в груди разгорелся
Костер, — и в золу обратит он меня, отгорев».
Своих и врагов я оплакал, сраженных войной.
Сказала она, повстречавшись недавно со мной:
«Что сталось с тобою, о Омар, ведь ты и худой и седой!»
«Я съеден тоской, оттого и седой и худой.
Я видел их гибель, с тех нор потерял я покой.
О, сколько достойных унес этот пагубный бой!
Почтеннейших старцев, что схожи с луной сединой!
Все родичи наши! По целой юдоли земной
Ты столь благородных не сыщешь, клянусь головой.
Послышатся ль вопли — на помощь поскачет любой
И первым для битвы наденет доспех боевой.
Кто в помыслах чпще, кто в мире щедрее мошной?
Кто делает благо, а зло обошел стороной?
Кому помогает, того ободрит похвалой;
Кого одаряет, потом не унизит хулой».
Лишь засидевшихся свалил полночный сон,
Ко мне приблизилось возлюбленной виденье.
Я в сумраке ночном приветствовал ее —
Она при свете дня скупа на посещенья.
Сказал: «О, почему тобой покинут ж
Дороже был тебе и слуха я и зренья!»
Ответила: «Клянусь, обетам я верна,—
Мне появиться днем мешают украшенья».
Красавицы прячут лицо от меня,
Красавицы видят, что я уже старый.
Бывало, глазели сквозь каждую щель,
Бежали за мной, как овечьи отары,
Когда же вблизи не случалось чужих,
Газельих очей расточали мне чары.
Что ж? Я — из знатнейших, которых нога
На темени тех, кем гордятся минбары{137}.
Как излечишь того, кто скрывает, как тайну, недуг?
Ты — недуг мой и тайна, о Зайнаб, мой чудный вожатый.
Каждый скажет, увидев ее: «Мне понятен твой жар,
Не гаси же огня, веселись и другую не сватай».
Мой недуг, мою страсть излечить уж не сможет никто,
Откажусь от врачей, не пойду к ним с доверьем и платой.
Ночь я с Зайнаб провел, и ту ночь не забуду, пока
Холм надгробный не станет для Омара вечной палатой.
Ожидал я, один, — и явилась мне Зайнаб луной,
Озарилась долина, и скрылся злодей соглядатай.
Я не мог домогаться запретных веселий, хотя,
Как чета новобрачных, мы были в одежде богатой.
Самых близких чета, мы греха не вкусили в ту ночь,
Пусть же злобой теперь захлебнется завистник проклятый!
О молния, со стороны Курейбы
Сверкнула ты над скопом облаков,
И тучи до земли сбежали стадом,
Как стадо верблюжат бежит на зов.
А были полосаты, черно-белы…
Вмиг под дождем размяк земли покров.
Она пришла — был срок менять кочевье,
На крюк разлуки счастлив был улов.
Газелья шея промелькнула в бусах
Кораллов алых, скатных жемчугов.
Лицо луной сияло безущербной,
Как финики, блестящ был ряд зубов.
Стеснилось сердце, и не сплю —
Как будто в первый раз люблю.
Смотрю я на зарниц игру,
И пламя льется по нутру.
О ночь! Уснул мой караван,
Мне одному покой не дан.
Все это, Хинд, твои дела,—
Что я разбит, сожжен дотла.
Дверь отворилась, и на миг
Мелькнул ее сиявший лик,
И рот с набором жемчугов,
Белей, чем лилии лугов.
Она, лишь тьма сменила свет,
Прислала добрый мне ответ:
От Хинд мне передали весть,
Что может ночь со мной провесть.
Нас укрывала досветла
Шатра полночного пола.
Уста, очищенные сном,
Дышали медом и вином,
И все мне чудилось, что пью,
Припав к прозрачному ручью.
Стойте, други, — хочу перед вами излить мою муку.
Нынче день расставанья — увидите нашу разлуку.
Не спешите же, дайте о всем рассказать, не таясь,
Сжальтесь — скорби в душе на весь век накопил я запас.
С караваном ушла, мне подбросила ворох страданья.
Не забыть, как она, в огорчении, после свиданья
Говорила служанке слова со слезой пополам:
«Знаешь ты человека, сейчас подходившего к нам?
Он в любви мне поклялся, да правду недорого ценит!
Ты сказала тогда: «Он тебе никогда не изменит!»
Говорила, не бросит, меня не покинет одну
И желанья мои все исполнит, едва намекну.
Если он совершил то, чего ожидать не могла ты,—
Вот Аллах! — он узнает, что значит дождаться расплаты!»
Все я слышал до слова — не знали, что рядом стою.
Словно угли горячие падали в душу мою.
Я коня повернул, замешал я приятеля в дело:
«Друг, она на меня или мимо меня поглядела?»
«На тебя!» И сказал я, желая его остеречь:
«К ней поди, но не верь ей, заране обдумывай речь».
Только тот подошел, заклинать она стала Аллахом:
«Чем-нибудь огорчи его, гневом помучай иль страхом!
Ты скажи вероломцу: такую беду испытав,
Сам не стал бы ты жить, сам бы кинулся в бездну стремглав!
Ей за верность в любви — ты добавь — полагается плата,
Год она прождала, целый год улетел без возврата».
Я сказал ей: «Коль любишь, мой грех позабудь и прости,
Хоть я сам за него извиненья не в силах найти».
И добавил: «В измене меня упрекаешь напрасно,
Никакая другая с тобою сравниться не властна!»
Нет, разлукою с ней я завистнику пищи не дам,
Что бы нудный советчик о нас ни твердил по углам.
Опостылели мне надоедных соседей уроки!
Уж меня от нее отвратили однажды попреки,
Клевете я доверился! Истинно кажется мне,
Что я был околдован и ей изменил, как во сне.
Не умен человек, если бросит он верного друга;
Вероломство его — ненавистникам злобным услуга.
А сегодня — ее ожидаю в ночи, без огня,—
Страшно, как бы враги не сгубили ее и меня.
Зажегся я любовью к Нум, едва увидел лик ее
В долине той, где на холмах Ватаир лепится и Нак.
Я ради родинки ее теперь верблюдицу свою
Гоню во всю верблюжью прыть, усталую, сквозь пыль и мрак,
Я из-за родинки ее уже в долине слезы лил,
Опережавшие меня, — и слез источник не иссяк.
Не мир, а родинка виной, что мне постыло все вокруг,
Что поселился я в земле, где не растет ни плод, ни злак.
Виною родинка, что мой перемежается недуг,
Уйду — вернусь, вернусь — уйду, неверен мой безумный шаг,
Виновна родинка, что мне потайным шепотом она
Навек в свой дом замкнула дверь, недружелюбную и так.
Вблизи святыни взор ее пронзил меня своим лучом,
Еще звучат в моих ушах посулы недоступных благ.
Я многих в жизни забывал, но мне до гроба не забыть,
Как Нум в Медине меж подруг условный подала мне знак.
Исчезни любовь на земле — и моя бы исчезла.
Но — видит Аллах! — исчезать не желает любовь.
Но если любви я лишусь с остальною вселенной,
На гибель свою, полюблю я, наверное, вновь.
Мне слушать отрадно тебя, хоть далеки от правды
Твои подозренья и хмуришь ты попусту бровь.
Услышу ли звук ее сладкого имени, други,
Всегда говорю себе: «Имя ее славословь!»
Увижу ль в толпе от любви потерявшего разум,
Во мне — говорю — безрассуднее бесится кровь.
Права ли она или нет? Буду ль ею отвергнут
Иль снова любим? Достоверный ответ приготовь.
Припомнил я, что было здесь,
Проснулась страстная мечта.
Однажды ночью исходил
Я эти грустные места.
Трех стройных женщин встретил я.
Одна уже вошла в лета,
Другая — с грудью молодой.
Сопровождала их чета
Красавицу, чей свет сиял,
Как солнце, встав из-за хребта.
Прекрасен был и тонкий стан,
И пышных бедер широта.
Спросил: «Кто вы? Прошу в мой дом —
Прохлада в нем и чистота!»
И уловил я беглый знак
Окрашенного хной перста:
«Останься на ночь здесь со мной —
Познай, что значит доброта!»
И ночь была щедра, всю ночь
Я целовал ее уста,
Всю ночь блистала предо мной
Упругой груди нагота.
Но наступил разлуки час,
Уже редела темнота,
И, проливая струи слез,
Мне говорила красота:
«Зачем вздыхать, себя терзать,—
Все буду горестью сыта…
Где б ни жила я, дверь в мой дом
Тебе навеки заперта.
Но мне, далеко от тебя,
И дома будет жизнь пуста.
Ведь мы — паломники: судьба
Свела нас здесь к концу поста».
А я сказал: «Люблю тебя,
Душа навек с тобой слита».
Она же: «Нет, изменчив ты,
С тобой одна лишь маета!
Каких бы ни твердил ты клятв,
Им не поверю я спроста.
Ах, если бы любовь твоя
Была не ложь, не суета!
Ты любишь ли, как я люблю?»
«В сто раз сильней, нет, больше ста!»