Глава 6 «МЫ УШЛИ НАВСТРЕЧУ ПЛЯСКЕ И СМЕХУ»

И так он (Тиль) станет странствовать по разным землям, восхваляя все правое и прекрасное, смеясь во всю глотку над глупостью.

Шарль де Костер

Средневековый человек умел не только молиться, но и веселиться. Светская музыка, пение, танец, представления скоморохов обладали неизъяснимым очарованием для общества, скованного религиозными догмами и запретами. Праздник расцвечивал живыми и яркими красками окружающий мир:

Народ шумит, народ кричит,

Навстречу музыка звучит.

Дорога застлана шелками,

Как будто небо облаками…

Когда, прогнав заботу вон,

Певучий колокольный звон

Все закоулки оглашает,

Он гром небесный заглушает,

Пускаются девицы в пляс.

Какое пиршество для глаз!

Кругом веселые погудки,

Литавры, барабаны, дудки,

Прыжки забавников-шутов.

Возликовать весь мир готов,

Сияют радостные лицах{190}.

Кретьен де Труа

Смеясь, средневековый человек хотя бы ненадолго разделывался со страхом перед священным и авторитарным. Трагические стороны бытия и боязнь загробного возмездия временно отступали перед необузданной праздничной стихией. Вольное веселье на карнавальной площади избавляло от ненависти и смеялось над глупостью, духовно раскрепощало, давало разрядку и успокоение. «Праздничность… становилась формой второй жизни народа, вступавшего временно в утопическое царство всеобщности, свободы, равенства и изобилия»{191}. Смех обретал формы грубого натурализма и буйной ярмарочной буффонады. Он бросал вызов благоговейной серьезности и официальной обрядности, нарушал привычный порядок вещей. Он «выворачивал» реальность «наизнанку» и, выбивая ее с проторенной колеи, переводил в пародийный план. И тогда в карнавальной сутолоке появлялись шутовские раблезианские фигуры: «Принц любви» верхом на свинье и «Король дураков», который вел лошадь за хвост, «Аббат наслаждений», тянувший вино из бутылки в виде молитвенника, и «Аббат предусмотрительности» с огромной колбасой, «обеспечивающей его брюхо». Юмор и игра меняли местами великое и смешное, красивое и уродливое, человеческое и животное.

Постоянными носителями карнавального начала в средневековом обществе являлись странствующие актеры-гистрионы, потешники. Во Франции их называли жонглерами, в Германии — шпильманами, на Руси — скоморохами. Обычно гистрион выступал как гимнаст, музыкант, плясун, песенник, мимический актер и дрессировщик.

«Ты должен играть на разных инструментах, вертеть на двух ножах мячи, перебрасывая их с одного острия на другое; показывать марионеток; прыгать через четыре кольца; завести себе приставную рыжую бороду и соответствующий костюм, чтобы рядиться и пугать дураков; приучать собаку стоять на задних лапах; знать искусство вожака обезьян, возбуждать смех зрителей потешным изображением человеческих слабостей; бегать и скакать по веревке, протянутой от одной башни к другой, смотря, чтобы она не поддалась…», — поучал трубадур Гиро де Калансон жонглера Фадета{192}.

Обличители мирской суетности считали призванное забавлять ремесло жонглера несовместимым с религиозной моралью. Несмотря на нападки ревнителей благочестия, скоморохи-одиночки или целые группы потешников выступали и на паперти перед простонародьем, и в дворцовых апартаментах, и даже в домах священнослужителей. Их импровизированные «арены» не требовали специальных помещений и декораций. Замок, постоялый двор, рыночная площадь — вот естественный фон представления. Лишенные защиты государства и общества (на Руси «походные» скоморохи приравнивались к «бражникам кабацким»), бродячие комедианты путешествовали месяцами, недоедали, мучительно боролись с усталостью, страдали от ночной стужи. Их фургоны, запряженные тощими лошадьми, колесили по всем дорогам. Взаимная поддержка, тесная товарищеская сплоченность были непременным условием существования этих бесправных и гонимых людей. Маленькая замкнутая труппа нередко составлялась по семейному принципу. Как и в новые времена, профессиональные секреты циркового искусства передавались от отца к сыновьям.



Музыканты, акробаты, танцор, танцовщица. Гравировка на серебряной крышке, найденной в Ненецком национальном округе. Византия, XII в. Государственный Эрмитаж


Акробаты на шесте

В августовские календы{193} 949 г. личный секретарь итальянского короля Беренгария Лиутпранд отправился послом в Византию. Он миновал Павию, спустился по реке По и через Венецию прибыл в Константинополь. Император Константин оказал посланнику «неслыханный и удивительный прием». В высокий пиршественный зал, где василевс и его гости возлежали за столом, уставленным золотой посудой, призвали актеров-мимов, музыкантов и акробатов.

«Вышел один человек, который нес на лбу шест, не поддерживая его руками, в 24 или даже более фута, а на нем локтем ниже верхнего конца была перекладина длиной в два локтя. Затем привели двух нагих мальчиков — на них были только набедренные повязки. Они вскарабкались вверх по шесту и выполняли там трюки, потом, перевернувшись головой вниз, опускались по нему, а он оставался неподвижным, словно бы врос корнями в землю. Наконец, после того как один из мальчиков спустился, другой, оставшись один, продолжал выступление; это привело меня в еще большее изумление…» (Лиутпранд Кремонский){194}.

Сохранились свидетельства и о других придворных спектаклях, где пронзительно звучавшая музыка сливалась с пением, пляской, эксцентрической пантомимой. На званом обеде у императрицы русскую княгиню Ольгу развлекали шуты и эквилибристы. На пышных празднествах, устроенных Мануилом I в честь сельджукского султана Арслана II, выполнял рискованное сальто тюркский акробат.

В красочные зрелища выливались интермедии на знаменитом ипподроме столицы империи, где в интервалах между забегами колесниц толпу потешали бродячие актеры. По рассказу еврейского путешественника Вениамина Тудельского, в 1161 г. в праздник рождества Христова на ипподроме в присутствии императора и императрицы показывали «изображения всех живущих на земле племен и народов. Туда же выпускают на травлю зверей: львов, медведей, леопардов, диких ослов, а также различных птиц, — писал он. — Подобного увеселительного зрелища нет в целом мире»{195}.

Собирая толпы любопытных, наполняя улицы и площади Константинополя шумным, беспорядочным весельем, гистрионы не скупились на острые словечки, а, намекая на злободневные события или пародируя знатных особ, использовали язык иносказаний и аллегорий. Актеры-мимы, виртуозно владея жестом и движением, приемами гротеска и клоунады, разыгрывали смешные сценки из обыденной жизни. В импровизированных фарсах оживали «вечные» сюжеты — старые, как мир: похождения неверного супруга и молодого гуляки, фиаско влюбленного старика, злоключения глупого скупца, сводника или незадачливого простака. Под влиянием негреческого населения столицы мимы создали собирательные образы «араба» и «армянина». Эти представители лукавого бродячего племени приводили с собой всевозможных забавных животных. Ученые обезьяны в доспехах пародировали рыцарские турниры; собака, ходившая на задних лапах, отыскивала спрятанные предметы или вытаскивала из рядов хохотавших зрителей то «скрягу», то «расточителя», то «развратника», «рогоносца» или «шулера»; наряженный медведь с уморительными ужимками изображал хмельных монахов и судейских крючкотворов. Разноцветные говорящие попугаи предсказывали будущее. Покачивая косматыми горбами и позванивая бубенцами, степенно шли верблюды, грозно рычали в клетках львы-плясуны, тащился на цепи крокодил. Представления бродячего цирка вдохновляли художников-миниатюристов. В греческих рукописях появляются фигурки музыкантов, танцоров в платье с длинными рукавами, акробатов, стоящих на руках, дрессированных обезьян, верблюдов, слонов.

Часто в Константинополе «гастролировали» выходцы с Востока: поводыри экзотических животных, арабские и сельджукские гимнасты, индийские укротители змей. Византийский историк Никифор Григора (XIV в.) дивился «необычайному и чудесному» искусству акробатов, выступивших на ипподроме:

«Они вышли первоначально из Египта и сделали как бы круг, пройдя к востоку и северу Халдею, Аравию, Персию, Мидию и Ассирию, а к западу Иверию, лежащую у Кавказа, Колхиду, Армению и другие государства, идущие до самой Византии, и во всех странах и городах показывали свое искусство… Нередко, обрываясь, эти люди ушибались до смерти. Из отечества их отправилось больше сорока человек, а достигло Византии в добром здоровье меньше двадцати… Несмотря на то, собирая со зрителей большие деньги, они продолжали ходить всюду… Оставив Византию, они через Фракию и Македонию достигли до Гадир, и таким образом почти всю вселенную сделали зрительницей своего искусства».

Эти универсальные артисты, каждый из которых «знал все», выполняли сложные трюки на канате, демонстрировали мастерство джигитовки, подбрасывали и ловили хрупкие стеклянные шары. В их репертуар входил и номер, некогда удививший Лиутпранда:

«Иной ставил на голову свою длинное копье, не меньше трех сажень, снизу доверху обвитое веревкой, образовавшей выступы, за которые мальчик ухватывался руками и ногами и, поочередно передвигая руки и ноги, в короткое время достигал самой верхушки копья, с которой потом и спускался вниз. В то же самое время имевший на голове копье безостановочно прохаживался взад и вперед»{196}.

Восходя к театру античных мимов, искусство средневекового «цирка» и «эстрады» по самой своей природе было международным. Для бродячих трупп не существовало языковых барьеров: выступления музыкантов, укротителей диких зверей, фокусников-иллюзионистов и мимов, «говоривших» лицом и руками, не требовало перевода. «Тех, кто изъясняется телодвижениями, все и поймут одинаково» (Эразм Роттердамский){197}. Похожие номера демонстрировали и греческому василевсу, и киевскому князю, и императору династии Тан. «Однажды император устроил в башне «Циньчжэнлоу» большое музыкальное представление. В это время в Цзяофане{198} особым искусством славилась госпожа Ван. Она держала на голове бамбуковый шест в сто чи{199} высотой, шест оканчивался площадкой с деревьями и горами… и маленький мальчик с красным флажком в руках без устали плясал, то появляясь среди деревьев и гор, то скрываясь за ними»{200}. Атлет-гигант с шестом, по которому взбирается мальчик-акробат, изображен в росписях лестничной башни киевского Софийского собора (XI в.). Этот трюк могли показывать скоморохи, бродившие по городам и селам Руси:

Веселые по улицам похаживают,

Гудки{201} и волынки понашивают,

Промежду собою веселы разговаривают:

«А где же веселым будет спать — ночевать?»{202}.

Формы театрально-зрелищного искусства эпохи Средневековья обладали особой мобильностью. Странствующие актеры легко разносили их по всему свету. Так, на протяжении столетий византийская народная музыка подвергалась влиянию восточной: мелодию исполняли на различных по своему тембру струнных, духовых и ударных инструментах. Благодаря культурным контактам эти инструменты теряли свои местные особенности.

На трубах начали играть, забили в барабаны,

Звучало сладко пение, звучали их кифары,

Разнообразной музыки звучанье раздавалось{203}.




Кочующие актеры «Западного края».

Тайская терракотовая статуэтка, VIII в.


Подобная музыка с ее пестротой ритмов, проникая во все слои общества, сопутствовала пирам, свадьбам, охотам. По своей структуре она сближалась с арабо-персидской, где задавали тон светские музыкально-поэтические жанры, связанные с дворцовыми увеселениями. Мелодии многоязычной уличной толпы Константинополя звучали даже на официальных торжествах: свадебные церемонии проходили под аккомпанемент тамбуринов и кимвал{204}, рождественские пляски ряженых сопровождались игрой на лютнях. Иногда благолепные песнопения и славословия императору заглушались целыми ансамблями «игрецов» — веселый и дерзкий народ заполнял царские покои.

Интенсивный взаимообмен в области театрального творчества происходил на всем протяжении Великого шелкового пути. Нововведения, возникавшие в определенном регионе, за короткий срок становились всеобщим достоянием. С VII в. музыкальная культура Востока развивалась 154 вне локальных границ. Этому немало способствовали странствующие актеры: мужские и женские ансамбли со сходными по составу инструментами выступали перед шахиншахами сасанидского Ирана (наскальные рельефы Так-и-Бостана), на пирах согдийских дихкан (живопись Пенджикента), развлекали омейядских халифов (фрески замка Каср ал-Хайр в Сирии) и владетелей Турфанского княжества (росписи в Синьцзяне).

Иранские и тюркские актеры «Западного края» (Синьцзян, Средняя Азия, Афганистан, Северо-Западная Индия) многое внесли в музыкальную и хореографическую культуру танского Китая:

Юношей из Ташкента (Шиго) люди видят редко,

Танцует на корточках перед винной чашей и носится,

словно птица.

Тканая иноземная шапка, торчит острый ее конец,

Хуское платье тонкой шерстяной ткани, маленькие рукава,

Отбросил блюдо с виноградом,

Поглядел на запад и вспомнил родные места, куда

далека дорога.

Прыгает, крутится, позванивает драгоценный пояс,

Ногами выделывает всяческие коленца — расшитые сапоги

мягки.

Сидящие вокруг не болтают, все глазами впились{205}.

Лю Янь-ши

Пестрый и шумно-общительный рой чужеземных музыкантов и танцоров заполнял увеселительные кварталы разноплеменного Чанъаня. Они желанные гости и при дворе «сына неба», и в домах сановников. Многолюдные хоры мужчин и женщин, отбивая такт ногами, исполняли мелодии Памира; «словно кружащийся снег», носились танцовщицы, «сердца которых созвучны струнам, а руки покорны барабану»; проворные плясуны родом с запада «выделывали всяческие коленца». Среди иноземных напевов китайские знатоки различали музыку Бухары, Самарканда, Чача.

С песней по свету

И на Западе, и на Востоке полную случайностей жизнь кочевников вели поэты и певцы, одержимые беспокойным «духом бродяжничества». Материальная необеспеченность и зависимость от прихотей богатого покровителя, неудовлетворенность настоящим и стремление к новизне обрекали их на вечные скитания. Многие в течение жизни так и не находили постоянного пристанища: политические бури, войны и тяга к перемене мест носили их по волнам житейского моря до конца дней.

Себе порой я в тягость сам,

Мне нет нигде покоя –

Сегодня здесь, а завтра там —

Желание такое!

Тангейзер

Кочевую жизнь профессионального певца вел и видный немецкий лирик Вальтер фон дер Фогельвейде и рыцарь из Баварии Тангейзер, вокруг имени которого сложились легенды. Первый, покинув Вену, много странствовал по Германии, Италии и Франции, а второй в заботе о спасении души испытал все тяготы морского путешествия в Палестину. «Двенадцать яростных ветров» Средиземноморья дули в паруса его корабля:

Ах, тот, кто движется вперед,

Счастливейший на свете!

А я все жду, когда придет

Ко мне попутный ветер!

Сирокко шел с востока,

Летела трамонтана,

Зюйд-вест трубил жестоко

С пустыни океана.

Мистралем обжигало и греческим пронзило,

Норд-ост дул и арзура, левант им отвечал,

Подуло африканским, турецким просквозило, —

Одиннадцать свистели, двенадцатый крепчал.

Временами поэт уже «не чаял избавленья»:

Однажды бурей злою

Меня к скале прижало,

А в этом — я не скрою —

Веселенького мало.

Когда сломались весла, смекните, что случилось!

Порвало парус в клочья, пустило по воде.

Мне все гребцы сказали, что им не приходилось

Терпеть, как этой ночью, и я скорбел в беде{206}.

Согласно Саади, путешествия неотделимы от ремесла певца, «который голосом Давида останавливает течение воды и птицу в полете». Специальные наставления скоморохам-мутрибам{207} гласили: при входе во дворец нельзя хмуриться; следует заучить много газелей{208} на все случаи жизни — о разлуке и свидании, верности и жестокости, наслаждении и жалобе. Сообразно времени года нужно выбирать песни весенние и осенние, зимние и летние. «Если бы даже ты был несравненным мастером своего дела, все же смотри на вкусы твоих слушателей» («Кабус-намэ»){209}.

Народные сказители странствовали по Востоку вплоть до недавнего времени. Экспедиция Н. К. Рериха встречала их даже на безлюдных просторах Центральной Азии: «В пустыне вас нагоняет проезжий певец — сказитель легенд и сказок — бакша. За плечами его длинная ситара{210}, в сумках седла несколько разных барабанов. «Бакша, спой нам!» — И бродячий певец опускает поводья своего коня и вливает в тишину пустыни сказ о Шабистане, о прекрасных царевичах и добрых и злых волшебницах»{211}.

В раннесредневековой Европе, где знание ученой латыни монополизировала просвещенная элита, эпическая поэзия на народных диалектах распространялась в устной передаче. Носителями живого слова для не умевших читать, но любивших слушать, стали жонглеры — профессиональные певцы и декламаторы-исполнители, а иногда: и авторы песен, поэм и повестей. Они комбинировали прозу со стихом: прозу передавали в декламационной манере} стиховую часть пели. В исполняемых под музыкальный аккомпанемент эпических сказаниях, где историческая канва почти исчезла под разновременными напластованиями, запечатлелась коллективная память и коллективная фантазия народа, переданные певцу длинной чередой поколений. Бережно хранимые воспоминания о «славных деяниях предков» окружал ореол древности; достоверность занимательных повествований о былом ни в ком не вызывала сомнений. В героических поэмах черпали образцы для подражания; средневековый люд находил в них поучение и забаву. Появление светской литературы на народных языках не преуменьшило роли фольклора, ибо доступ к книге оставался привилегией немногих избранных. Поэтому устное творчество пережило века.

Общедоступность искусства бродячих певцов обеспечивала им многолюдную и пеструю аудиторию. Их песни звучали в деревне и городе, на корабле и в таверне, на церковной паперти, в замке и монастыре. Когда вокруг жонглера собирался все возраставший кружок слушателей, он энергичным возгласом призывал к тишине и начинал речитатив, аккомпанируя себе на маленькой арфе или виоле. Героико-эпическую песню или духовный стих жонглер исполнял торжественно-приподнято. Рассказывая сказку или полную плебейского задора новеллу, он добивался наглядности повествования, старался «заразить» слушателей своими чувствами:

«Он то повышает, то понижает голос, делает паузы, играет и жестикулирует… Настроение и восторг слушателей передаются и ему и, особенно, когда аудитория не может сдержать смеха, он увлекательно и заразительно хохочет вместе с ними, прерывая рассказ. Необычайно подвижно и его лицо. Морщины его то собираются, то разглаживаются, брови насупливаются, когда речь идет о суровых и печальных фактах; с появлением же в рассказе сентиментальных и идиллических сцен на его лице появляется улыбка. В торжественных и патетических местах он приподнимается, лицо становится суровым, поднимает руку и грозит пальцем»{212}.

И слушатели не скупились на монетки, которые бросали жонглеру, «завернув полу кафтана». Знатный сеньор щедро награждал сказителя, который достойно восхвалил подвиги его предков на званом пиру. Духовные лица поощряли исполнителей благочестивых поэм о чудесах святых и знаменитых реликвиях. Вместе с торговыми караванами, паломниками или крестоносным ополчением жонглеры переправлялись через широко разлившиеся реки, заходили в богатые и славные города, пересекали границы нередко враждующих государств. Они поспевали везде, всегда оказываясь там, где скапливался народ: на церковном празднике и ярмарке, на выборах нового папы и свадебном торжестве в замковых покоях. Перед ними опускались подъемные мосты замков, гостеприимно распахивались ворота дворцов и двери деревенских харчевен. Знали, что их приход нарушит унылую монотонность будней, введет в соприкосновение с широким миром, раскинувшимся за пределами ближней округи.

Жонглеры происходили из разных сословий. Среди них были разорившиеся крестьяне, ремесленники, променявшие свои инструменты на виолу и арфу, безместные клирики и даже отпрыски владетельных семей. Пешком, в седле или повозке они блуждали по свету, сочетая пение и игру на инструментах с цирковыми трюками. Они ночевали в придорожных кабачках, песнями расплачиваясь за приют, а в теплое время года располагались прямо под открытым небом. Они нищенствовали и голодали, их существование было полно превратностей и унижений в погоне за куском хлеба. «Жалко смотреть на него, оборванного, босого, без рубахи, при северном ветре, на дожде. Но, несмотря на все это, он всегда весел, его голова всегда украшена розами; он непрестанно поет и просит у бога только одной вещи — чтобы все дни недели превратились в воскресенья» (Роман о Бевисе Гемптонском, XIII в.){213}. Церковные власти косо поглядывали на «праздношатающихся» потешников, осуждая «непристойные пляски и движения», «низкие и бесстыдные песни». О них рассказывали небылицы: эти «бесовы рассказчики» и «иудины дети» лживой прелестью своих заклинаний способны вызывать полчища демонов. В обществе, где одно из правил общежития гласило: «человек безродный и неоседлый бесчестен», не вызывал одобрения и образ жизни бродячих артистов.

Шуты, жонглеры — сыновья Иуды —

Болтали вздор, ломали дурака,

Однако ж, как и всем, в поту трудиться

У них вполне достало бы ума.

Про них сказал еще апостол Павел,

Что сквернослов — угодник Сатаны.

Лояльнее относились к жонглерам, которые «воспевают подвиги властителей и жития святых, утешают людей в их горестях и скорбях».

Другие ж в менестрели подрядились

И добывали хлеб веселой песней,

За это их никто не обвинит{214}.

Вильям Ленгленд

Те, которые снискали вельможное покровительство, надолго оседали в замках королей и баронов, причислявших их к своему двору. Другие поступали на службу к рыцарям-трубадурам, авторам поэтических текстов.

Жонглеры — исполнители произведений трубадуров и сочинители музыки к ним — стоят у истоков светской музыкальной культуры.

Сигурд-Фафниробойца

Благодаря жонглерам литературные мотивы, из которых рождался книжный эпос и куртуазный роман, кружили по всем европейским дорогам. Над ними было не властно ни пространство, ни время. Из страны в страну передавали сказания о делах давно исчезнувших или вымышленных героев: о дерзаниях Александра Македонского, который, обуздав языческие народы, попытался проникнуть в сокровенные тайны мироздания, о мудрости «седобородого» Карла Великого и мужестве его племянника Роланда, о крестоносцах в «святой земле» и приключениях рыцарей Круглого Стола в баснословном мире фей и волшебников. Сказы о битвах с русскими перемежались преданиями о подвигах Тристана.

В течение веков сюжеты из «золотых времен» седой старины претерпевали удивительные метаморфозы. Каждый поэт обогащал их новыми идеалами, созвучными его эпохе, отражавшими ею собственное видение мира и понимание прекрасного. За свою длинную жизнь не раз преображалась «Песнь о Роланде». Незначительные события VIII в. — только ядро монументальной эпопеи, насыщенной идеями религиозной борьбы с магометанством, характерными для эпохи крестовых походов. Перемены в религиозных верованиях, политическом строе, общественных взглядах, обычаях и модах накладывали отпечаток как на форму, так и на содержание произведений. Древние кельтские легенды, проникнутые религиозно-магическими представлениями, к XII в. трансформировались в куртуазные романы о короле Артуре и его благородных сподвижниках. Они поэтически воплотили новые идеалы рыцарства, его мечты о создании религиозно-воинского братства, подобного содружеству паладинов Круглого Стола. В скульптуре романских церквей языческие темы вливались в русло христианского символизма (к примеру, фольклорный мотив змееборчества приобрел значение победы Христа над «великим драконом» — дьяволом).

О широком распространении «бродячих» эпических сюжетов свидетельствуют памятники искусства. Из конца в конец христианского мира передавали сказания о Сигурде (Зигфриде немецкой «Песни о нибелунгах»). Дорогами паломников, рыцарей и купцов легенда о славном конунге-воителе разнеслась по Европе. Этот герой немецкого эпоса играет центральную роль во многих песнях древнеисландской «Старшей Эдды» и в «Саге о Вёльсунгах». «И как начнут исчислять наиславнейших людей и конунгов в древних сагах, так всегда будет Сигурд впереди всех по силе и сноровке, по крепости и мужеству, в коих был он превыше всех людей на севере земли»{215}.

Одни и те же эпизоды саги о светлооком отроке-змееборце вдохновляли мастеров «севера земли» — Норвегии и скульпторов Испании. Рельефы из цикла о Сигурде помещены в обрамлении портала собора Санта Мария ла Реал в Сангуэсе (вторая половина XII в., Наварра), возведенном на путях пилигримов к св. Иакову Компостельскому. Здесь же проходили рыцари из многих европейских стран, которые среди голых холмов и гор Испании вели «священную войну» против мавров. В этой войне участвовали и выходцы из Скандинавии, сопровождаемые своими жонглерами. Участником реконкисты был тезка героя саг норвежский король Сигурд Юрсальфар (1103–1130).

На одном из рельефов кузнец Регин, колдун и воспитатель героя, выковывает ему меч, который назвали Грам. «Он был таким острым, что Сигурд окунал его в Рейн и пускал по течению хлопья шерсти, и меч резал хлопья, как воду. Этим мечом Сигурд рассек наковальню Регина»{216}. На другом рельефе смелый юноша своим чудодейственным оружием пронзает лютого дракона Фафнира — хранителя несметных, но проклятых сокровищ. Возле тропы, по которой Фафнир ползал к водопою, он вырыл большую яму и притаился в ней.

«А когда змей-тот пополз к воде, то задрожала вся округа, точно сотряслась земля, и брызгал он ядом из ноздрей по всему пути, но не устрашился Сигурд и не испугался этого шума. А когда змей проползал над ямой-той, вонзил Сигурд меч под левую ключицу, так что клинок вошел по рукоять. Тут выскакивает Сигурд из ямы-той и тянет к себе меч, и руки у него — все в крови по самые плечи»{217}.

Те же сцены находим на резных столбах по сторонам входа в деревянную церковь Хюлестаде (долина Сетесдаль) в Норвегии (около 1200 г.). Иллюстрируя «старые сказы» о Сигурде, резчик точно следовал литературному источнику. Кроме ковки меча, показано испытание его на прочность:

«Тогда Регин смастерил меч и дает его Сигурду. Тот принял меч и молвил:

— Такова ли твоя ковка, Регин? — и ударил по наковальне и разбил меч. Он выбросил клинок-тот и приказал сковать новый получше»{218}.

Над этой сценой Сигурд в шлеме и с миндалевидным щитом пронзает снизу вверх исполинского Фафнира. У чудовища драконья голова с ощеренной пастью. Длинное змеиное туловище покрыто чешуей.

Сигурд змея сразил, и слава об этом

Не может померкнуть до гибели мира…{219}

В следующем эпизоде «обрызганный кровью» змееборец поджаривает над костром сердце Фафнира и испивает змеиной крови. Над ним раскидистое дерево с тремя вещими птицами на ветвях. «…Когда кровь из сердца Фафнира попала ему на язык, он стал понимать птичью речь». Синицы предупреждают Сигурда о предательстве:

Вот Регин лежит,

он злое задумал,

обманет он князя,

а тот ему верит;

в гневе слагает

злые слова,

за брата отмстит

злобу кующий{220}.

В очередной сцене юноша по совету птиц убивает кузнеца Регина, решившего отплатить за гибель своего родного брата Фафнира. Рядом стоит Грани — конь Сигурда, нагруженный ларями с «золотом звонким», которые конунг нашел в логове поверженного змея.

Безвестный норвежский скульптор изобразил и потрясавшую воображение слушателей страшную гибель Гуннара — одного из виновников смерти Сигурда.

«Тогда бросили Гуннара-конуига в змеиный загон: было там много змеи, а руки у него были накрепко связаны. Гудрун послала ему арфу, а он показал свое умение и заиграл на арфе с большим искусством, ударяя по струнам пальцами ног, и играл до того сладко и отменно, что мало кто, казалось, слыхал, чтоб так и руками играли. И так долго забавлялся он этим искусством, покуда не заснули змеи-те. Но одна гадюка, большая и злобная, подползла к нему и вонзила в него жало, и добралась до сердца, и тут испустил он дух с великим мужеством»{221}.

Следы популярности французских героических поэм и романов Круглого Стола находим в Италии — стране, где автохтонный эпос не сложился. Процессии пилигримов не обходились без жонглеров, развлекавших «божьих странников». Известно, что в XIII столетии жонглеры пели о Роланде и его благоразумном друге Оливье на площадях Болоньи. Песни исполнялись по-французски, затем на смеси итальянских диалектов с языком оригинала. В них черпали вдохновение создатели скульптур и мозаик. Портал собора в Вероне украшен статуями Оливье и Роланда с его мечом Дюрандалем. На мозаичном полу собора в южноитальянском порту Бриндизи, откуда паломники и крестоносцы отплывали в «святую землю», можно было увидеть Ронсевальскую битву.

Чаровали умы и поэмы бретонского цикла, в которых идеальные рыцари совершали подвиги в честь своих избранниц в мире, пронизанном таинственным волшебством. Во времена Данте даже кузнецы Флоренции пели о похождениях Тристана и Ланселота. О песнях жонглеров напоминает скульптура собора в Модене, где существовала колония выходцев из Нормандии. На архивольте северного портала (Порта делла Пескериа, XII в.) изваян король Артур со своими рыцарями. Закованные в доспехи, с копьями наперевес они скачут к замку, чтобы освободить похищенную королеву. Прекрасная узница томится в башне под охраной великана Бурмальта, вооруженного огромным молотом.

В X–XIII вв. странствующие мастера устного рассказа нередко выступали в роли «посредников», которые содействовали взаимообогащению литератур разных народов, в какой-то мере способствовали появлению сходных литературных жанров в Средней Азии, Иране, Северо-Западной Индии и на Кавказе. Бретонским романам подражали в Италии, Германии, Испании. В немецкий эпос проникает любопытный персонаж — Bias von Reuzzen, которого отождествляют с былинным Ильей Муромцем. Через посредство Византии обмен сюжетами и жанровыми формами происходил между Востоком и Западом. В ином культурной среде чужеземное произведение переосмысливалось и приобретало местный колорит («национальная адаптация»). Так начиналась его новая жизнь.

Героическое сватовство

Созданные народом песни, сказки, басни разносились по средневековой ойкумене и благодаря миграциям целых племенных объединений. Тюркоязычные кочевники, волны которых время от времени захлестывали евразийские степи, распространяли свой фольклор от предгорий Алтая до Средней Волги, Южного Урала (Башкирия), Закавказья (Азербайджан) и Малой Азии (Анатолия). Их культурные контакты с оседлым населением городов и поселений, этническое смешение с ним вели к взаимосвязям в области эпики.

В 1866 г. в «Коцком городке» хантов около села Кондинского в низовьях Оби был найден серебряный ковш VIII–IX вв. — изделие мастеров, работавших в пределах обширного Хазарского каганата.

На ручке ковша представлена борьба двух спешившихся всадников. На них костюмы для верховой езды: подпоясанные кафтаны, полы которых перед поединком заправлены за пояс, штапы и невысокие сапоги без каблуков. У одного борца, с длинными усами, волосы повязаны развевающейся лентой, что характерно для тюркской кочевой аристократии, у второго — заплетены в длинные косы. Хотя у тюркоязычных народов косы носили и мужчины (один из этнических признаков тюрков от Юго-Востока Европы до Центральной Азии), более вероятно, что здесь изображена девушка (лицо безбородое и безусое). Рядом с каждым из борцов сложено его оружие: кинжал, колчан со стрелами и налучье с луком. По сторонам богатырей стоят привязанные к колышкам низкорослые кони.

На горизонтальном бортике ковша одна за другой следуют сцены богатырских охот, разделенные деревьями (происходят в лесистой местности?). Они идут в такой последовательности (по часовой стрелке): а) кабан и два медведя; б) всадник с арканом в сопровождении борзой преследует двух оленей-маралов; в) тот же охотник, стоя на одном колене, посылает стрелу в выходящего из-за дерева льва. Фигуры исполнены в низком плоском рельефе и детализированы гравировкой, фон позолочен.

Анализ изображений на ковше приводит к выводу, что перед нами сюжеты из эпоса тюркоязычных племен.

Древняя гузская версия эпоса представлена «Рассказом о Бамси-Бейреке, сыне Кам-Бури», который входит в состав средневекового эпического цикла «Книга моего деда Коркута». Отдельные элементы этого повествования можно отнести еще к той поре, когда гузы жили на Алтае в составе Тюркского каганата VI–VIII вв. Вместе с продвижением гузов к западу их фольклор стал известен в низовьях Сырдарьи, а в период сельджукского завоевания XI в. — в Закавказье и Малой Азии.

Один из эпизодов «Рассказа о Бамси-Бейреке» — состязание героя-жениха с невестой — богатырской девой, обязательно наделенной чертами амазонки. Однажды во время охоты, преследуя дикую козу, Бамси-Бейрек, «лев ристалища мужей, тигр богатырей», заметил красный шатер, поставленный на зеленом лугу. Это был шатер «светлоокой девы» Бану-Чечек, уже в колыбели обрученной с Бейреком. Девушка решила испытать мужество своего жениха. Назвавшись служанкой Бану-Чечек, она предложила Бейреку три испытания:

«Давай, выедем вместе на охоту; если твой копь обгонит моего копя, ты обгонишь и ее коня; выпустим тоже вместе стрелы; если ты меня превзойдешь, ты превзойдешь и ее; потом поборемся с тобой; если ты меня одолеешь, то одолеешь и ее». Так опа сказала; Бейрек говорит: «Ладно, садись на коня». Оба сели на коней, выехали на ристалище, пустили коней — конь Бейрека обогнал коня девицы; выпустили стрелы — Бейрек рассек стрелу девицы… Тотчас Бейрек сошел с коня; они схватились, обхватили друг друга, подобно двум богатырям; то Бейрек поднимает девицу, хочет сбросить на землю, то девица поднимает Бейрека, хочет сбросить на землю»{222}.

После того как Бейрек с трудом одолевает в борьбе, девушка называет герою свое имя. Богатырь, побеждая воинственную деву, становится ее мужем, а побежденная лишается богатырской силы. В башкирской сказке Алпамыш борется с ней семь дней и семь ночей. Иногда героини — «девы небес», вооруженные луками, стрелами и копьями. Борьба между женихом и невестой — восходящая к матриархату форма брачных состязаний.

С темой героического сватовства связаны и сцены охоты. На пути к своей «суженой» жених сражается с хищниками (в том числе с медведями) и сказочными чудовищами (на ковше их заменил лев). В алтайской сказке «Ак-би» герою поручают из трех медведей, что за горой Темир-тайга, привести самого младшего. В другой алтайской сказке отец невесты подвергает жениха нескольким испытаниям: он должен победить и привести в его ставку одного из трех медведей и одного из трех сивых быков, тигра, «желтого» жеребца, пасущегося у Желтого моря, а также одолеть неведомого зверя Андалма. В анатолийских сказках героя заманивает в плен олень, которого тот преследует во время охоты. В эпосе степных кочевников важную роль играет богатырский конь, без которого не обошлась ни одна сцена на ковше. Это неразлучный друг и помощник витязя: «Не буду звать тебя конем, буду звать братом: ты мне лучше брата. Мне предстоит дело, буду звать тебя товарищем: ты мне лучше товарища»{223}.

По-видимому, сцены на сосуде «читаются» в такой последовательности: 1) поимка оленя (это чудесный «златорогий» олень, которого нельзя убить, а можно только заарканить) — одно из брачных испытаний героя; за всадником идут кабан и два медведя, с которыми ему предстоит вступить в единоборство; 2) второе испытание жениха — схватка со львом; 3) наконец, борьба с богатырской девой, за которой последует счастливая свадьба. Есть и другой вариант объяснения: приключения охотника на пути к шатру «суженой». Так как все сюжеты объединены темой героического сватовства, можно предположить, что ковш заказали для свадебного подарка.

Как свидетельствуют сцены на нем, мотивы гузского эпоса не позднее IX в. стали известны на территории Хазарского каганата, возможно, в смешанной хазаро-гузской среде. Хазары считали себя родственными по происхождению с кочевниками зауратьской равнины — гузами, которые постепенно продвинулись на запад вплоть до Волги. Гузские племена находились под политическим влиянием Хазарии. В этих условиях легко происходило усвоение пришлых эпических мотивов и их распространение.

Загрузка...