В знаменитом вступлении к «Медному всаднику», поэтическом «гимне великому городу», созданном Пушкиным в 1833 году, воплотилось столь свойственное современникам поэта восторженное восприятие архитектурного облика Петербурга. С тем же восхищением стремились запечатлеть «строгий, стройный вид» города на Неве, изумительную гармонию его ансамблей художники тех лет — в многочисленных рисунках, литографиях, акварелях. Петербург пушкинской поры предстает величественно-прекрасным, как некий идеал архитектурного совершенства, как зримое воплощение сложившихся в эпоху Просвещения представлений о целях и задачах архитектурно-градостроительной деятельности. Одним из главных выражений заботы об «общественном благе» в эту эпоху считалось создание целостной, эстетически организованной городской среды, подчиненной художественностилевым закономерностям господствовавшего тогда стиля — классицизма.
Классицизм, возникший в начале второй половины XVIII века, получил в архитектуре России поистине блистательное развитие. Величайшими мастерами зодчества были петербургские архитекторы-классицисты: А. Ф. Кокоринов и Ж.-Б. Валлен-Деламот, И. Е. Старов и Дж. Кваренги, А. Н. Воронихин и Ж.-Ф. Тома де Томон, А. Д. Захаров, К. И. Росси, В. П. Стасов и многие другие. Их творческий гений, помноженный на труд тысяч и тысяч «работных людей», превратил Петербург в один из красивейших городов мира.
Эстетика эпохи Просвещения утверждала, что «народ, у которого во всех зданиях видны благородная простота, изящный вкус и рассудительное согласие во всех частях, заставляет думать с почтением об его образе мыслей»[6]. Такая постановка проблемы предопределяла особую общественную значимость архитектуры в системе «знатнейших художеств».
Правительство России, заботясь о престиже страны и «восприняв намерение привести город Санкт-Петербург в такой порядок и состояние и придать оному такое великолепие, какое столичному городу пространственного государства прилично»[7], выдвинуло в 1760-х годах обширную градостроительную программу. В этой программе предусматривалось все, «что украшение и великолепие города умножить может»: «наполнение середины его знатным строением», «регулярство площадей», «беспрерывное связывание улиц». Выполнение этой программы заняло несколько десятилетий. Итоги оказались весьма впечатляющими. В городе выросли десятки «знатных строений»: здания Академии художеств и Академии наук, Ассигнационного банка и Смольного института, Мраморный дворец, Таврический дворец, обширный Гостиный двор на Невском проспекте и «Новая Голландия» с ее монументальной аркой. Вдоль берега Невы, одетого в гранит, рядом с Зимним дворцом, встали здания Малого и Старого Эрмитажа и Эрмитажного театра.
Невиданным в мировой практике размахом ансамблевого градостроительства была отмечена первая треть XIX века. В Петербурге появились большие архитектурные ансамбли, широко развернутые в пространстве и формирующие целостную архитектурно-художественную среду города. В первые годы XIX века началось создание ансамбля Стрелки Васильевского острова (архитектор Тома де Томон при участии А. Д. Захарова), завершенное в 1830-х годах. По проекту А. Д. Захарова в 1806–1823 годах было капитально реконструировано Адмиралтейство: новый облик здания соответствовал окружившему его созвездию городских площадей, получивших вскоре новое архитектурное оформление. С возведением в 1801–1811 годах величественного Казанского собора, созданного архитектором А. Н. Воронихиным, главная магистраль Петербурга — Невский проспект — обогатилась новой площадью, эффектно обрамленной колоннадами.
Новый этап в градостроительном развитии Петербурга начался после того, как в 1816 году был учрежден «Комитет для приведения в лучшее устройство всех строений и гидравлических работ в С.-Петербурге». В указе о его учреждении говорилось: «Взяв, с одной стороны, во внимание правильность, красоту и приличие каждого здания в применении к целому городу, а с другой — выгодное расположение, прочность и безопасность как собственно всякому строению принадлежащую, так и соседственную… столицу сию вознести по части строительной до той степени красоты и совершенства, которые бы по всем отношениям, соответствуя достоинству ее, соединяли бы с тем вместе общую и частную пользу»[8].
В «Комитет строений и гидравлических работ» вошли ведущие архитекторы и инженеры Петербурга: К. И. Росси, В. П. Стасов, А. А. Михайлов, А. А. Бетанкур, П. П. Базен и другие. Творческое содружество архитекторов: и инженеров оказалось на редкость плодотворным. Комитет занимался регулированием застройки улиц и площадей, проектированием каналов и мостов, рассматривал проекты всех общественных и частных зданий, строившихся в Петербурге. По проектам членов Комитета было возведено большое количество разнообразных зданий и сооружений.
В период с конца 1810-х годов и до середины 1830-х годов центр Петербурга обогатился великолепными ансамблями. В результате градостроительной деятельности К. И. Росси законченный облик приобрели Дворцовая и Сенатская площади, были созданы ансамбли Михайловской (ныне площадь Искусств) и Александринской (ныне площадь Островского) площадей и примыкающих к ним улиц. Монументальные здания, построенные В. П. Стасовым, А. А. Михайловым, А. И. Мельниковым, О. Монферраном, Д. Адамини, П. Жако и многими другими архитекторами, преобразили облик улиц и площадей Петербурга. Протоки и каналы левобережной части невской дельты пересекли стройные чугунные и железные мосты.
Архитектура классицизма наполнена высоким гражданственным пафосом. В могучем размахе площадей, в мерном ритме торжественных колоннад, в сверкающих куполах и шпилях отобразились растущая мощь Российского государства, тот патриотический подъем, который охватил страну, поднявшуюся против нашествия наполеоновской армии. Архитектура была призвана выразить «признательность народную» и служить «к возбуждению настоящих и будущих поколений к подобным подвигам»[9]. Эти слова выдающегося архитектора-классициста В. П. Стасова можно в полной мере отнести ко многим произведениям петербургской архитектуры первой трети XIX века.
Как и всякий другой архитектурный стиль, классицизм характеризуется определенной системой средств художественной выразительности, присущим ему языком архитектурных форм, специфическими композиционными приемами и мотивами архитектурного декора. В них нашла отражение система идейно-эстетических воззрений эпохи: провозглашенный рационалистической философией Просвещения культ разума, призывы к «мудрой простоте» и «естественности». Постройки классицизма отличаются ясностью, уравновешенностью, четким и спокойным ритмом, выверенностью пропорций. Главными законами построения архитектурной композиции были симметрия, акцентирование центра, гармоническое соподчинение частей и целого.
Рационалистические основы эстетики Просвещения во многом определяли характер и использование декоративных элементов в архитектуре. Зодчие классицизма выработали целостную систему художественно-декоративных средств, но считали необходимым трактовать их так, чтобы они воспринимались как конструктивно и функционально необходимые элементы. «Украшение только то у места, которое вид надобности имеет»[10], — писал архитектор Н. А. Львов. Русты, тяги, антаблементы, карнизы, наличники использовались архитекторами-классицистами так, что, являясь важными элементами архитектурной композиции фасада и придавая ему особую художественную законченность, в то же время «имели вид надобности», отражая в той или иной степени конструктивные особенности здания. Строгостью отбора декоративных средств достигалась та «величавая простота», которая стала одним из важнейших принципов художественной программы классицизма.
Художественные воззрения второй половины XVIII века и первых десятилетий XIX века были проникнуты восторженным отношением к искусству и архитектуре античной эпохи. Увлечение античностью сыграло очень важную роль в становлении классицизма, в выработке его идейно-художественной программы и его стилистических закономерностей. Художники и скульпторы, архитекторы и теоретики искусства тех лет видели в античности целостную систему этических и эстетических идеалов. Изучение и использование античного, художественного наследия, с его соответствующим переосмыслением применительно к потребностям и задачам своего времени, определило основные художественные особенности классицизма.
Одной из композиционных основ архитектуры классицизма стала система архитектурных ордеров, разработанная зодчими Древней Греции и Древнего Рима. Эта система широко использовалась и получила дальнейшее развитие еще в эпоху Ренессанса — в XV–XVI веках. Архитекторы Ренессанса не только широко применяли античную систему архитектурных ордеров, но и во многом переработали ее соответственно потребностям своего времени. Ордер использовался в архитектуре Ренессанса очень разнообразно и гибко. В одних случаях его применение полностью соответствовало древнегреческой архитектурной традиции: ордер выступал в виде реальных, конструктивных колонн, поддерживающих лежащие на них горизонтальные элементы конструкции — антаблементы. В других случаях ордер получал иную, чисто декоративную трактовку: элементы ордерной системы, как горизонтальные (антаблементы), так и вертикальные (колонны, полуколонны или их плоские изображения пилястры), лишь воспроизводились на фасаде здания, отнюдь не являясь при этом реальными элементами его конструкции. Такая декоративная трактовка ордера, впервые примененная еще зодчими Древнего Рима (наглядным примером является знаменитый Колизей), получила распространение именно в эпоху Ренессанса.
Архитекторы Ренессанса внесли важный вклад в развитие мирового зодчества не только своими постройками, но и своими теоретическими трудами. Книги Альберти, Виньолы, Палладио, впоследствии многократно переиздававшиеся, стали в XVIII веке важнейшими учебниками по архитектуре. Эти теоретические труды оказали тогда очень сильное влияние на формирование художественных воззрений нескольких поколений архитекторов. Благодаря им архитектурные традиции античности, переработанные и в известной мере канонизированные зодчими Ренессанса, стали достоянием теории и практики архитектуры XVIII века.
Очень важное значение в развитии классицизма имело и непосредственное изучение памятников архитектуры античной эпохи. Италия в XVIII веке становится как бы «всеевропейской академией художеств»: сюда из всех стран Европы приезжают художники, скульпторы, архитекторы — они тщательно изучают, зарисовывают, копируют произведения античности и Ренессанса. Руины античных зданий поражают их своей «идеальной красотой» и становятся школой высокого профессионального мастерства.
Эмоциональное и идейно-смысловое содержание ордерной системы, вложенное в нее еще античными зодчими, — спокойное равновесие архитектурных масс, торжественность, величие, ясность, гуманистичность (не случайно древние греки ассоциировали колонны с метафорическими изображениями человеческой фигуры) — в значительной мере предопределило суть архитектурнохудожественных образов, созданных русскими архитекторами-классицистами. Они виртуозно владели системой ордеров, используя ее богатейшие художественные возможности. Лаконизм декора и спокойная гладь стен придавали особую звучность ордерным элементам — колоннадам, портикам, антаблементам.
Высокого совершенства достиг в классицизме, особенно в первой трети XIX века, синтез архитектуры с монументальной скульптурой. Он позволил решить важные идеологические задачи — отобразить пафос победы, одержанной в Отечественной войне 1812 года.
Эстетика классицизма по-своему решала проблему взаимосвязи пользы и красоты в архитектуре, утверждая необходимость их гармонического слияния. Представления тех лет о функциональной целесообразности, естественно, сильно отличались от того смысла, который стал вкладываться в это понятие позднее. Используя колоннады и портики, «имеющие вид надобности», архитекторы-классицисты решали прежде всего определенные художественно-образные задачи, стремились придать зданию торжественный, монументальный, героизированный облик. Вопрос о том, как эти колоннады скажутся на функциональных и эксплуатационных качествах постройки, был для архитектора-классициста относительно второстепенным. В этом заключалось одно из противоречий архитектуры классицизма. Однако тогда, в годы расцвета стиля, оно не ощущалось — во всяком случае, внимание на нем не акцентировалось, ибо главные заботы зодчих тогда лежали в иной сфере: художественная выразительность архитектурных образов была для них важнее, чем прямое соответствие формы и функции.
Взгляды русских зодчих начала XIX века на общественные задачи архитектуры выразил архитектор К. И. Росси в пояснительной записке к одному из своих проектов. Он призывал зодчих-современников доказать, что они восприняли «систему древних», и превзойти величием новых, возводимых в Петербурге архитектурных сооружений «все, что создали европейцы нашей эры»[11]. Исполнение этой патриотической программы и самим Росси, и его современниками превратило градостроительное ядро Петербурга в уникальную, целостную систему архитектурных ансамблей, не имеющую себе равных в истории мирового градостроительного искусства.
Однако в конце первой трети XIX века система архитектурных воззрений эпохи господства классицизма начинает быстро меняться. В развитии классицизма наступает кризис. Его художественные идеалы, казавшиеся еще недавно незыблемыми, подвергаются сомнению, а затем начинают вызывать все более скептическое отношение. Отказываясь от композиционных приемов и декоративных мотивов, выработанных классицизмом, архитекторы начинают искать иные пути развития архитектуры. Начинается новый период в истории русского зодчества, в котором нашли отражение и изменения в социально-экономическом базисе и в общественной надстройке, и новые задачи, вставшие в связи с этим перед архитектурой, и новые идейно-художественные тенденции. Этот процесс отхода архитектуры от классицизма происходил в 30-40-х годах XIX века не только в России, но и во многих других странах — он приобрел поистине глобальный характер.
Что же произошло и с русской, и с мировой архитектурой в эту пору? Почему сошел с исторической арены классицизм, до того почти безраздельно господствовавший в архитектуре на протяжении многих десятилетий? Почему восторженное восприятие архитектурных творений классицизма в первой четверти XIX века начинает в 30-х годах сменяться все более критической и даже негативной оценкой?
Детальный анализ этой сложнейшей искусствоведческой проблемы — требует специальных глубоких исследований. Отнюдь не претендуя на полноту ее освещения, все же необходимо, хотя бы в самых общих чертах, охарактеризовать причины того крутого перелома в стилистическом развитии русской архитектуры, который произошел в 30 — начале 40-х годов XIX века.
Эволюция стиля в архитектуре предопределяется изменениями в характере предъявляемых к ней социальных, идеологических и функциональных требований и теми новыми возможностями, которые открываются в процессе развития социальной структуры общества, его экономики, его культуры, в результате научного и технического прогресса. Разумеется, на разных этапах истории архитектуры воздействие тех или иных факторов может оказываться различным, проявляться не одновременно, в большей или меньшей степени.
Одной из главных причин переоценки классицизма явился свойственный XIX веку «дух практицизма», выразившийся применительно к архитектуре в целом комплексе новых функциональных задач, поставленных перед ней в результате социального и культурного развития общества. Эти новые задачи стали вступать в конфликт с той системой архитектурно-художественных приемов, которая была выработана классицизмом. Здания становились все более разнообразными по назначению, больше внимания уделялось функциональной стороне построек, их удобству и комфортабельности, гигиеничности, освещению и вентиляции помещений. И при этом нередко оказывалось, что между требованиями утилитарного характера и стремлением создать фасад, отвечающий канонам классицизма, возникало определенное противоречие.
Присущее классицизму стремление к созданию приподнятых, героизированных архитектурных образов, реализуемое широким использованием ордерных композиций, все чаще оказывалось в несоответствии с функциональным назначением построек. Традиционная симметрия фасада не отвечала внутренней структуре здания, торжественность и импозантность внешнего облика при входе во двор сменялись совершенно иными впечатлениями. В архитектуре позднего классицизма фасады все более явственно превращались в архитектурную декорацию: она придавала выразительность и цельность ансамблю площади или улицы, но скрывала за собой конгломерат дворов и внутренних помещений, структура которого порой абсолютно не соответствовала композиции фасада. Наглядным подтверждением сказанного могут служить сформировавшие ансамбль Дворцовой площади здания Главного штаба (западное крыло) и Министерства иностранных дел (восточное крыло), застройка улицы Зодчего Росси (за трехэтажными фасадами прячутся сложные по структуре здания, в которых число этажей доходит до пяти).
В первых десятилетиях XIX века архитекторы порой декорировали фасады жилых многоквартирных домов монументальными портиками и лоджиями. Так был решен, в частности, фасад четырехэтажного дома Косиковского (современный адрес: улица Герцена, 14), построенного в 1814–1817 годах, возможно, по проекту В. П. Стасова. Многоколонная лоджия придает этому зданию сходство с дворцом вельможи: между обликом здания и его функцией многоквартирного жилого дома возникло определенное расхождение.
Еще явственнее подобное расхождение в здании, сооруженном в саду Академии художеств архитектором А. А. Михайловым в 1819–1821 годах: в нем должны были разместиться рисовальный зал, баня и прачечная, но утилитарная функция здания была завуалирована монументальностью фасада, декорированного мощным портиком греко-дорического ордера.
Колоннада в композиции здания Императорских конюшен, построенного В. П. Стасовым в 1819–1823 годах, эффектно оформила его закругленный западный корпус, однако она лишена функционального смысла и противоречит утилитарным требованиям, сильно затемняя окна (в то же время другие фасады этого здания скомпонованы в соответствии с его функцией). Плоскость верхней части стен Адмиралтейства А. Д. Захаров использовал для размещения длинных лепных фризов с изображениями атрибутов воинской славы, отказавшись от верхних оконных проемов: при выборе между функцией и формой он отдал предпочтение форме. Характерно, что следующее поколение зодчих — современники начавшегося распада классицизма — разрешило это противоречие в пользу функции: в 1830-х годах захаровские фризы были уничтожены и на их месте пробили окна.
Канонический язык классицизма оказался не всегда способен достаточно гибко откликаться на изменения, происходящие в функциональной стороне архитектуры. Некоторые архитекторы стали осознавать и осуждать это уже в 1830-х годах. Молодой московский архитектор М. Лопыревский в своей «Речи о достоинстве зданий», произнесенной 7 мая 1834 года, подчеркивал, что «здание составляется не фасадом, но планом, от которого зависят фасад и разрез… и каждый из сих предметов в зависимости один от другого». Лопыревский считал нарушением законов архитектуры фасады тех зданий, «которые не представляют совершенно никакого назначения либо обманывают в оном, ибо, взирая на здание, вы не узнаете, общественное оно или частное, судебное ли строение или торговое…». Он критиковал «употребленные без нужды колонны»[12].
Те же мысли высказывались и другими. Известный в те годы ученый-эстетик, профессор Московского университета Н. И. Надеждин в речи на торжественном собрании университета 6 июля 1833 года упоминал о «нашем северном климате, где величественные колонны исчезают в туманах, роскошные завитки капителей заносятся снегом, широкая четырехугольная форма всего здания подавляется тяжестью облаков, над ним висящих…» Надеждин считал, что «архитектура, работающая по светлым пропорциям греко-римского зодчества», не соответствует климатическим условиям России, и высказал сомнения в целесообразности дальнейшего использования ее художественного языка в русской архитектуре: «Будущность должна решить сию великую задачу: но в современном гении обнаруживается уже потребность ее решения»[13].
Еще решительнее на эту тему высказалась три года спустя «Художественная газета» — так назывался издававшийся в Петербурге журнал, освещавший вопросы художественной жизни. В краткой заметке о посещении Николаем I выставки в Академии художеств, отмечалось, что «излишество в колоннах и выступах у нас часто несогласно с требованиями местности»[14].
В 1840 году в «Художественной газете» была опубликована статья, анонимный автор которой (возможно, один из редакторов журнала — Н. В. Кукольник или В. И. Григорович) высказал ряд остро критических замечаний в адрес «классиков» (т. е. архитекторов позднего классицизма), упрекая их в игнорировании новых условий и требований, выдвигаемых современной жизнью. По его мнению, главная беда «классиков» в том, что они недооценивают значения функциональных факторов, «не хотят подчинить форму требованиям времени и места». Он настойчиво проводил мысль о том, что именно функциональное совершенство здания определяет его достоинства: «Каждый климат, каждый народ, каждый век имеют свой особенный стиль, который соответствует частным нуждам или удовлетворяет особенным целям. Если удобство составляет необходимое достоинство каждого здания, то высочайшая красота не должна ли состоять в полном выражении его назначения?»[15]
Такая постановка проблемы взаимосвязи функции здания и его художественного образа являлась, по сути дела, антитезой той унифицированности архитектурного языка, которая составляла один из важнейших принципов творческого метода архитектуры классицизма. Эта программная унифицированность архитектурного языка классицизма по мере расширения функционального диапазона зданий оказывалась все чаще в противоречии с реальными требованиями жизни. Хотя наиболее убежденные апологеты классики продолжали еще утверждать, что «греческие ордера заключают, кажется, всю возможную красоту, какая только в колонне существовать может»[16], — в архитектурной практике позднего классицизма стал явно намечаться иной подход. Применение ордерных элементов все более жестко лимитировалось характером функциональных задач и требованиями экономики. Прежняя унифицированность архитектурного языка классицизма стала ослабевать — наметился явственный процесс дифференциации художественных приемов.
В 1830-х годах в петербургском классицизме отчетливо сформировалось направление, воплотившее подчеркнуто «экономичный» вариант стиля. Оно наиболее активно проявилось в архитектуре учебных и лечебных зданий, строившихся на средства государства. Жесткие требования экономики заставили в этих постройках полностью отказаться от ордерных элементов, декор фасадов ограничился оконными наличниками простейших форм и упрощенным антаблементом. Типичными примерами такого «казенного» классицизма 1830-х годов могут служить построенные архитектором Л. И. Шарлеманем здания Глазной лечебницы на Моховой улице (дом № 38) и Александровского сиротского дома на Каменноостровском проспекте (Каменноостровский проспект, ныне Кировский проспект, 21; в 1833 году в это здание был переведен из Царского Села Александровский лицей, позднее оно было надстроено четвертым этажом). Аналогичное архитектурное решение фасада использовал архитектор А. Ф. Щедрин при перестройке дома № 15 по 6-й линии Васильевского острова для размещения в нем Ларинской гимназии, учрежденной на капитал, завещанный купцом П. Д. Лариным.
Интересно сопоставить подобные примеры «казенного», «экономического» классицизма с нарядными фасадами здания Сената и Синода, построенного К. И. Росси в 1829–1834 годах. Портики, лоджии, обилие скульптуры создают выразительный и по-своему убедительный образ правительственного здания, символизирующий единение административной и церковной власти. В облике здания торжественность граничит с помпезностью, что несомненно диктовалось характером заказа. Сложный архитектурный облик здания Сената и Синода резко отличается от предельно упрощенной отделки фасадов упомянутых построек Шарлеманя и Ларинской гимназии. И это различие оказывается настолько существенным, что позволяет расценивать его как результат начинающегося распада классицизма: еще недавно единый стиль проявляет тенденцию разделиться на более или менее определенные направления, художественные особенности которых диктуются все более решительным стремлением к полному выражению назначения постройки в ее облике.
Кризис классицизма отразил и те изменения в умонастроениях современников, которые происходили в связи с событиями политической жизни России. Разгром декабристского движения, нарастающее давление военно-полицейского режима Николая 1 создали в стране атмосферу, в корне отличную от той, которая была в начале века. Высокие гражданственные идеи, вдохновлявшие искусство и архитектуру классицизма, вытесняются официозной идеологической программой, основная задача которой — сохранить существующий самодержавно-крепостнический строй. Естественно, что в этих новых исторических условиях классицизм, утратив свою прежнюю идеологическую базу, начинает терять и свой прогрессивный исторический характер, превращаясь в набор консервативных художественных догм.
Позднее, в середине XIX века. А. К. Толстой, вспоминая в поэме «Портрет» свое детство, даст убийственноироническую характеристику архитектуры классицизма:
В мои ж года хорошим было тоном
Казарменному вкусу подражать,
И четырем или восьми колоннам
Вменялось в долг шеренгою торчать
Под неизбежным греческим фронтоном.
Во Франции такую благодать
Завел, в свой, век воинственных плебеев,
Наполеон, — в Росии ж Аракчеев [17].
Так в условиях николаевской реакции кардинально изменилось отношение современников к архитектурным формам классицизма. Они стали ассоциироваться уже не с расцветом государственной и военной мощи России, а с полосатой полицейской будкой и аракчеевскими шпицрутенами, хотя, как известно, классицизм возник в русской архитектуре еще в 1760-х годах, задолго до аракчеевских военных поселений, здания в которых действительно оформлялись в духе суховатой классики.
Свидетельством появления критического, негативного отношения к архитектуре классицизма являются воспоминания О. А. Пржецлавского, опубликованные в 1874 году в «Русской старине». Вспоминая о Петербурге 1820-х годов, Пржецлавский писал: «…наружность улиц и площадей утомляла однообразием, очень немного было утвержденных планов и фасадов, по которым позволялось возводить новые постройки, те же ограничения существовали и для их окраски, почти исключительно принят был бледно-желтый цвет для самих корпусов, с белым для фронтонов, колонн, пилястров и фрез (т. е. фризов. — А. П.). Поэтому целыя, даже главныя, улицы имели какой-то казарменный вид… Общее настроение было невеселое: посреди мертвящего формализма всеобщей дисциплины, распространяемой железной ферулой Аракчеева, в обществе было тревожное ожидание чего-то неопределенного: в воздухе чувствовалось приближение кризиса. Это было брожение тех стихий замышляемого переворота, которые войска наши принесли с собою из Франции, которые созревали в сборищах тайных обществ и должны были разразиться 14-го декабря. Бессознательно-тревожное предчувствие общества, это была та тень, которую, по английской поговорке, „грядущие события бросают перед собой“»[18].
В 1834 году на прилавках петербургских книготорговцев появился сборник «Арабески» Н. В. Гоголя, в котором было объединено около двадцати «разных сочинений» — повестей, рассказов и научно-публицистических статей. Среди них была и статья «Об архитектуре нынешнего времени», написанная в 1831 году [19].
Уже первые строки статьи звучали совсем необычно — до нее так не писалось и не говорилось об архитектуре столицы Российской империи.
«Мне всегда становится грустно, — писал Гоголь, — когда я гляжу на новые здания, беспрерывно строящиеся, на которые брошены миллионы и из которых редкия останавливают изумленный глаз величеством рисунка или своевольной дерзостью воображения, или даже роскошью и ослепительною пестротою украшений. Невольно втесняется мысль: неужели прошел невозвратимо век архитектуры? Неужели величие и гениальность больше не посетят нас…»
Напомним, что эти слова написаны как раз в те годы, когда завершалось создание ансамблей Дворцовой и Михайловской площадей, строились здания Александринского театра (ныне Академический театр драмы имени А. С. Пушкина), Сената и Синода, обтесывался грандиозный гранитный монолит будущей Александровской колонны, в центре Петербурга медленно росла величавая громада Исаакиевского собора, выстраивались ряды его колоссальных гранитных колонн…
А Гоголь между тем сетовал, что «колонны и купол, больше всего прельстившие нас, начали приставлять к зданию без всякой мысли и во всяком месте…».
И далее снова:
«Неужели все то, что встречается в природе, должно быть непременно только колонна, купол и арка? Сколько еще других образов нами не тронуто!»
В классицизме Гоголь видел лишь моду на «аттическую простоту», он негодовал на то, что «всем строениям городским стали давать совершенно плоскую, простую форму», что дома «старались делать как можно более похожими один на другого».
«И этою архитектурою, — писал Гоголь о постройках классицизма, — мы еще недавно тщеславились, как совершенством вкуса, и настроили целые города в ее духе!..»
В своем негативном отношении к классицизму Гоголь был отнюдь не одинок. Его современник Н. В. Кукольник в статье, опубликованной в 1840 году в «Художественной газете», писал: «Теперь видим целые улицы в четыре этажа. Неужели это не украсило Петербурга? Напротив. Глазам стало так скучно, так грустно в этом однообразном, каменном лабиринте…»[20]
Кукольник и Гоголь — писатели, занимавшие достаточно разные идейные позиции в литературном творчестве. Тем не менее они оказались единодушны в критической, негативной оценке архитектуры позднего классицизма, и это весьма показательно: разочарование в классицизме приобрело в 1830-х годах почти всеобщий характер, охватив широкие круги русских интеллигентов, независимо от их идейно-политических воззрений.
Действительно, многолетнее и многократное повторение на фасадах зданий одних и тех же архитектурных мотивов, которыми оперировал классицизм, стало в конце концов вызывать у современников негативное отношение не только к художественной нормативности классицизма, но и к его стилевым канонам. Возникло ощущение своего рода «эмоциональной недостаточности» архитектуры классицизма — оно усугублялось и плоским рельефом Петербурга, и геометризмом его уличной сети, и тем, что дома ставили вплотную друг к другу, без разрывов и отступов в глубину, образуя монотонный ряд почти идентичных фасадов.
Русская литература 30-х годов XIX века, своеобразный барометр общественного мнения, очень точно и тонко уловила меняющееся отношение современников и к художественным идеалам классицизма, и к их воплощению в архитектуре Петербурга, и к самому облику столицы Российской империи [21].
«Город пышный, город бедный» — эта точная и емкая характеристика Петербурга в стихотворении Пушкина начинает ту линию в развитии «литературного портрета» Петербурга, которая заметно отличается от комплиментарной иконографии первой трети XIX века и приведет к совершенно иному отображению города в произведениях Некрасова, Гончарова, Достоевского.
С появлением «натуральной школы» в русскую литературу входит и новая тематика, и новый герой — «маленький человек», петербургский разночинец. Характерно, что по отношению к этому новому литературному герою образ «столичного города Санкт-Петербурга» становится некоей социальной и художественной антитезой: это явственно ощущается уже и в пушкинском «Медном всаднике», и в гоголевской «Шинели». Пройдет еще несколько лет — и для русской литературы 1840-1850-х годов классически строгий облик «града Петрова» станет синонимом казенщины, казарменной скуки и бездушия.
«Он посмотрел на домы — и ему стало еще скучнее: на него наводили тоску эти однообразные каменные громады… Заглянешь направо, налево — всюду обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, все одно да одно…»[22]— так воспринимает Петербург герой «Обыкновенной истории» И. Гончарова, проходя по улицам, застроенным в основном в эпоху классицизма.
Неудовлетворенность прежними художественными идеалами, связанными с эстетикой классицизма, и поиск новых дали сильнейший толчок для дальнейшей эволюции архитектуры. Сами современники далеко не всегда в полной мере осознавали и сущность этого процесса, и его причины, но ощущение того, что формы классицизма «надоели», «стали скучны», охватывало в 1830-х годах все более широкие круги общества.
«В истории стилей наступают моменты известного истощения, — писал об этом периоде немецкий искусствовед А. Бринкман. — Классицизм, дохнувший своим рассудочным холодом, в конце концов вызвал протест: против него восстали и чувство и новая жажда живой формы»[23]
Кризис классицизма стал закономерным следствием той исторической ситуации, которая сложилась в Европе в первых десятилетиях XIX века. В начале века в Европе полыхали войны, вызывая прилив высоких патриотических чувств. Победа над наполеоновской Францией не принесла успокоения: подъем национально-освободительных движений, чередующиеся периоды революций и реставраций способствовали повсеместному брожению умов.
«Нынешний век, — писал декабрист П. И. Пестель, — ознаменовывается революционными мыслями от одного конца Европы до другого, от Португалии до России, не исключая ни единого государства… Дух преобразования заставляет, так сказать, везде умы клокотать»[24].
Разбуженный революциями и подогретый войнами накал страстей в условиях реакционных политических режимов, установившихся в итоге реставраций монархии, не мог найти достойного общественного применения. К тому же в воцарившемся правопорядке уже достаточно отчетливо обозначилась его буржуазная сущность. Между ней и теми высокими идеалами, которые были провозглашены философами-просветителями XVIII века и начертаны на знаменах Французской революции, пролегла пропасть. Это вызвало критический пересмотр существа многих идей и принципов просветительства и их художественного отображения. Поэтому вполне закономерно, что коль скоро провозглашенное рационалистической философией просветителей «царства разума потерпело крушение»[25], то были подвергнуты сомнению и художественные принципы классицизма, во многих аспектах связанные, как отмечалось выше, с просветительством XVIII века.
Вызванный огромным потрясением в общественной и духовной жизни Европы, романтизм отразил сложное, неустойчивое состояние той переходной эпохи, когда развернулась борьба двух общественных формаций — умирающего феодализма и молодого, крепнущего капитализма. Отсюда — свойственное романтизму «сложное и всегда более или менее неясное отражение всех оттенков, чувствований и настроений, охватывающих общество в переходные эпохи, но его основная нота — ожидание чего-то нового, тревога перед новым, торопливое, нервозное стремление познать это новое»[26].
Классицизм тяготел к выражению «вечных истин», «вечной красоты», к равновесию и гармонии. В противовес ему искусство эпохи романтизма стремилось познать мир и человека во всем их многообразии, уловить и передать изменчивость мира, переходность состояний природы, тончайшие оттенки движений души. Романтизм намного расширял и тематические границы искусства, и круг средств художественной выразительности. Изменялась установленная классицизмом иерархия искусств и художественных жанров, при этом особенно бурно стали развиваться те из них, в которых эстетика романтизма находила свое наиболее полное выражение. Многообразие жанров, поиск новых, более разнообразных, гибких и эмоционально насыщенных художественных форм стали важнейшими чертами творческого кредо романтизма.
Романтизм представлял собой мощное идейно-художественное течение, которое охватило все области духовной жизни Европы, отразилось в религии, философии, политике. Особенно полно и ярко это движение воплотилось в литературе, музыке и живописи, составив целую «эпоху романтизма» в их истории. Развернувшийся в литературно-художественной критике 1820-1830-х годов спор «романтиков» с «классиками» играл важную роль в судьбах литературы и искусства, способствуя преодолению устаревших эстетических норм классицизма и прокладывая дорогу новым, прогрессивным явлениям художественной жизни.
В различных областях художественного творчества романтические тенденции проявились по-разному. Но общий, свойственный романтизму, «дух преобразования» выразился в настойчивом стремлении преодолеть каноническую жесткость художественных приемов классицизма и создать более разнообразную и более гибкую систему средств эстетической выразительности. Этот воинствующий «антиканонизм» романтиков отразился и в тех новых архитектурных воззрениях, которые стали формироваться в 1830-х годах.
Выдвинутая романтизмом эстетическая программа по своей эмоциональной и идейной направленности была уже совершенно иной, чем та, которую исповедовал классицизм. Идеалы «спокойствия» и «благородной простоты», программную унифицированность архитектурного языка классицизма романтики воспринимали как «схоластицизм, предписывающий строения ранжировать под одну мерку и строить по одному вкусу».
«Архитектура, — утверждал Гоголь, — должна быть как можно своенравнее: принимать суровую наружность, показывать веселое выражение, дышать древностью, блистать новостью, обдавать ужасом, сверкать красотою, быть то мрачной, как день, охваченный грозою с громовыми облаками, то ясною, как утро в солнечном сиянии»[27].
Развивая романтическую концепцию духовной и эмоциональной наполненности архитектуры, Гоголь противопоставляет «однообразию» и «схоластике» классицизма «вдохновенную мрачную» готическую архитектуру, которая «более дает разгула художнику», и архитектуру Востока, «которая создана одним только воображением, воображением восточным, горячим, чудесным». Отдавая должное произведениям зодчих Древней Греции, исполненным «стройности и простоты», он осуждал архитекторов-классицистов за то, что они исказили сущность аттического зодчества, превратив его приемы в моду.
Аналогичные мысли высказал и П. Я. Чаадаев. В одном из своих «философических писем», опубликованном в 1832 году в журнале «Телескоп», он противопоставил «греческому стилю» «стиль египетский и готический». По мнению Чаадаева, первый «относится к материальным нуждам человека», два других — «к его нуждам нравственным», ибо они имеют «общий идеальный характер, весьма ясно проявляющийся в какой-то бесполезности или, лучше, в исключительной идее монумента, которая особенно в них господствует». Чаадаева как и Гоголя, привлекала особая одухотворенность эмоциональная напряженность готики. «Мне кажется, что готическая башня достойна особенного внимания, как одно из прекраснейших созданий воображения, — писал автор „Философических писем“, — (…) она, как мысль могучая и прекрасная, одна стремится к небу, уносит вас с земли и ничего от земли не берет, принадлежит особенному чину идей и не проистекает от земного: видение чудеснейшее, без начала и причины на земле»[28].
Противопоставление «духовного» «земному», так ясно ощущаемое в этом отрывке из чаадаевского «философского письма», очень характерно для эстетики романтизма, особенно на заключительном этапе его развития. По словам одного из идеологов романтизма, немецкого философа Ф.-В. Шеллинга, то были годы, когда «человеческий дух был раскован, считал себя вправе всему существующему противополагать свою действительную свободу и спрашивать не о том, что есть, но что возможно» [29].
Раскованность человеческого духа и в то же время стремление углубиться в «тайны души», обостренное внимание к человеческой личности, к неповторимому, индивидуальному и в человеческом характере, и в явлениях жизни — важнейшие черты эстетической программы романтизма. Герои Бетховена, Байрона, Пушкина, Лермонтова страстно утверждают свою человеческую индивидуальность, свое право и способность противостоять обществу, «толпе», самой судьбе. В. С. Турчин в книге «Эпоха романтизма в России» отмечает, что «если поздний классицизм приобретал все более государственный характер, то молодой романтизм апеллировал к индивидуальному сознанию, интересуясь судьбой человека, вошедшего в новый век»[30].
Романтики-поэты болезненно ощущали «тесноту пределов поэзии классицистической» и видели в «свободе выбора и изложения — первейшую цель поэзии романтической»[31]. Аналогичные высказывания звучат в 1830-х годах и в устах архитекторов и эстетиков, которые, задумываясь над судьбами архитектуры, пришли к выводу о необходимости критического пересмотра «пяти правил Виньоловых» и прочих канонов классицизма.
Пафос романтического индивидуализма отразился и в архитектуре, но очень опосредствованно, в соответствии с особенностями ее художественно-образного строя. Проблема соотношения общего и индивидуального, переведенная на язык архитектурных форм, обернулась соотношением канонической нормы и своеобразия. В противовес нормативности классицизма романтизм выдвинул принцип свободного выбора художественных приемов.
В том же 1834 году, когда вышли в свет гоголевские «Арабески», 8 мая на торжественном акте Московского дворцового архитектурного училища выступил молодой архитектор М. Д. Быковский с речью «О неосновательности мнения, что архитектура греческая или греко-римская может быть всеобщею и что красота архитектуры основывается на пяти известных чиноположениях»[32], то есть на канонах пяти ордеров, разработанных зодчими античности и Ренессанса. Сущность тех новых взглядов, которые Быковский высказал в своей речи, ясна уже из самого ее названия. Его теоретическая позиция соответствует эстетике романтизма, считавшей недопустимым стеснять свободу художественного творчества системой канонических правил. «Всякому покажется странно, — утверждал Быковский, — что изящное можно подчинить одинаковым, повсеместным и ни в коем случае неизменным формулам», хотя, отмечал он, подобное мнение, «столь ложное в своих началах… укоренилось уже и торжественно тяготеет над прекраснейшими произведениями духа человеческого». Причину такого нетворческого, механического повторения канонических форм архитектуры прошлого Быковский видел в непонимании того, что «история архитектуры какого-либо народа сопряжена теснейшим образом с историею его же философии». Каждая эпоха вырабатывает свой архитектурный стиль, отвечающий ее духовным запросам и обычаям данной нации, поэтому повторение композиционных приемов «одного избранного века» — это, по мнению Быковского, «безрассудное намерение подавлять изящные искусства». По его словам, «столь же несообразна с здравым рассудком оценка достоинства красоты художества посредством линейной меры и та мысль, что одни только колонны того или другого ордера должны определять все размеры здания, всю силу его характера».
Важнейшей особенностью общественного сознания первых десятилетий XIX века стал историзм: многовековой путь развития общества и культуры начал рассматриваться как единый процесс, в котором каждое звено имело свое определенное историческое значение. Отдавая должное античной эпохе, создавшей памятники, исключительные по своему художественному совершенству, историки и искусствоведы нового поколения стремились исследовать и осознать значение последующих эпох в общем процессе развития мировой культуры. Соединяя мировоззренческие принципы историзма с романтическим увлечением стариной и экзотикой, эстетика тех лет призывала современников стать духовными наследниками всех богатств человеческой культуры, созданных и Западом, и Востоком.
«Утомленные однообразием классицизма, — писал в 1825 году журнал „Московский телеграф“, — смелые умы европейцев отваживаются на полеты во всех других направлениях… Дух всего человечества хотим мы познать и осмыслить»[33].
Растущий интерес к древностям, к средневековью привел к появлению целого ряда построек «в готическом вкусе». В русской архитектуре наряду с романтической неоготикой возникли и иные направления, связанные с обращением к архитектурным традициям древнего русского зодчества и к опыту народной, фольклорной архитектуры. Характерный для художественной жизни России и всей Европы начала XIX века растущий интерес к искусству Древнего Египта и к экзотике Востока вызывал появление разного рода «ориентальных» направлений в архитектуре.
Подобно тому как в литературе, музыке, живописи романтизм резко расширил тематические границы, «ввел средневековую тематику, экзотическую тематику, фольклорную тематику»[34], в архитектуре он привел к возникновению ряда стилистических направлений, существенно отличных по своим художественным установкам от архитектуры классицизма.
Новое художественное мировоззрение, рожденное романтизмом, стремление познать и осмыслить «дух всего человечества», крепнущее сознание того, что современная культура должна стать наследницей культуры всех предыдущих эпох, приводили к выводу о том, что и в архитектуре могут и должны найти применение «все роды зодчества, все стили».
Формулируя новые архитектурные принципы с позиций романтической эстетики, Н. В. Гоголь в цитированной выше статье утверждал, что «город должен состоять из разнообразных масс, если хотим, чтобы он доставлял удовольствие взорам. Пусть в нем совокупится более разнообразных вкусов. Пусть в одной и той же улице возвышается: и мрачное готическое, и обремененное роскошью украшений восточное, и колоссальное египетское, и проникнутое стройным размером греческое»[35].
Романтизм сыграл очень важную роль в общем процессе художественной эволюции архитектуры. Выступив идейным противником стареющего классицизма, романтизм активно способствовал отходу архитектуры от того творческого метода, который лежал в основе классицизма. С другой стороны, программный «антиканонизм» романтиков и выдвинутая ими новая архитектурная концепция, основанная на обращении к наследию «всех стилей», способствовали выработке нового творческого метода, который стал ведущим в архитектуре середины и второй половины XIX века, и определили художественно-стилистические особенности эклектики.
Результатом развития этого нового творческого метода было формирование в архитектуре 1820-1830-х годов ряда стилевых направлений. Одним из них стала стилизаторская неоготика, оказавшаяся едва ли не самым последовательным воплощением художественных идеалов романтизма в архитектуре того периода.
Обостренный интерес к истории, к старине был вызван не только успехами исторической науки и археологии. Он был прямым следствием свойственного мировоззрению романтиков противопоставления «прозаической действительности» и «поэтической мечты».
В поисках художественного идеала романтики — писатели и художники обращаются к эпохе средневековья. Правда, особенности жизни и культуры тех отдаленных столетий понимаются ими, как правило, довольно поверхностно: не углубляясь в анализ истинной сути исторических явлений, романтики в первую очередь увлекаются их внешней стороной. Средневековье привлекает их экзотичностью архитектуры и костюмов, доблестью рыцарей, «кипением страстей», сказочностью своих полулегенд-полубылей.
О виды готики! Вы властно увлекали Фантазию людей — как и мою — в полет… — восклицал Джордж Байрон в десятой главе поэмы «Дон-Жуан»[36].
От прозаической действительности романтики обратились к седой старине, порой к ее прямой идеализации. Это предопределило ретроспективный характер проявлений романтизма — и в литературе, и в искусстве, и особенно в архитектуре, где увлечение средневековьем выразилось в попытках возрождения форм готики.
«Феодальное воззрение средних веков, приложенное несколько к нашим нравам и одетое в рыцарски-театральные костюмы, овладело умами, — писал об этом времени А. И. Герцен. — …После Наполеона явилась сильная школа неоромантизма»[37].
Интерес «школы романтизма» к темам и образам средневековья проявился прежде всего в литературе — и в западноевропейской, и в русской. К средневековью обращались и Пушкин («Скупой рыцарь», «Пир во время чумы», «Сцены из рыцарских времен», «Вадим», «Борис Годунов»), и А. А. Бестужев-Марлинский («Ливонские повести»), и Лермонтов («Вадим»). Русская публика зачитывалась романами Вальтера Скотта — он стал в России одним из самых популярных писателей. Его исторические романы оказали огромное воздействие на художественные вкусы современников и в Западной Европе, и в России, способствуя увлечению мотивами и формами средневековой архитектуры. «Вальтер Скотт первый отряхнул пыль с готической архитектуры и показал свету все ее достоинство. С того времени она быстро распространилась, — писал Гоголь. — Могущественным словом Вальтера Скотта f кус к готическому распространился быстро везде и проникнул во все: еще не сделавшись великим, он уже сделался мелким: сельские домики, шкафы, ширмы, столы, стулья — все обратилось в готическое…»[38].
Романтическое увлечение средневековьем из чисто литературной сферы стало переходить в сферу дворянского быта, формируя своего рода моду на «готический вкус». В аристократических салонах разыгрывали «живые картины» на сюжеты «из Вальтера Скотта» в соответствующих исторических костюмах. Готические мотивы в 1820-1830-х годах появляются в интерьерах петербургских особняков — обычно в виде отдельных предметов и деталей: ширм, шкафчиков, оконных переплетов и т. д., но порой и в виде целых «готических» комнат.
В 1829 году художник Федор Брюллов, старший брат знаменитого живописца Карла Брюллова, писал своему второму брату Александру, пенсионеру Академии художеств, будущему видному архитектору:
«В Петербурге входит в большую моду все готическое. В Петергофе маленький дворец выстроен для императрицы Александры Федоровны в готическом вкусе, в Царском Селе — ферма; теперь граф Потоцкий уже сделал столовую готическую и все мебели, и тому следуют уже все господа и рвутся за готическим… У Монферрана есть одно окно вставлено и на него смотреть приезжают разиня рот, как на чудо… Монферран ценит свое окно в 1300 (рублей). Следственно ты можешь себе представить, на какой ноге gotique»[39].
В первой половине 1820-х годов архитектор О. Монферран создал в Екатерингофском парке комплекс павильонов «в готическом вкусе»[40]. В парках Царского Села в 1820-1830-х годах появляется целая серия «готических» построек: Ферма, Шапель, Белая Башня, Арсенал и др. Они были построены архитектором А. А. Менеласом, но существует предположение, что в их проектировании принимал участие архитектор И. А. Иванов[41]. Царскосельские стилизации «в средневековом вкусе» далеко не равноценны: пожалуй, удачнее других Шапель (1825–1828 гг.), представляющая собой довольно убедительную имитацию романтических руин старинного готического собора. Среди пышных крон старых деревьев Александровского парка кирпично-красная Шапель выглядит очень эффектно.
Постройки «в готическом вкусе» появились и в парке Александрия, на восточной окраине Петергофа, где находилась летняя резиденция царской семьи. Готика импонировала вкусам Николая I и стала восприниматься как своеобразный стилистический знак николаевского Петергофа. Во второй половине 1820-х годов А. А. Менелас спроектировал и построил в Александрии императорский Коттедж (подробнее о нем-с. 70) и Ферму (позднее она была расширена и перестроена в Фермерский дворец). Одной из самых интересных стилизаций в готическом духе стала небольшая церковь-капелла святого Александра Невского, построенная в Александрии по проекту берлинского архитектора К. Шинкеля А. А. Менеласом и И. И. Шарлеманем. Фасады капеллы были одеты в узорчатый декор стрельчатых арок и шпилей, мотивы готики были использованы и в отделке ее интерьера.
«Несмотря на все несовершенства и недостатки, — писал современник, — готическая архитектура вообще всем нравится, она увлекает, удивляет, производит на душу сильные впечатления, вот и причина особенного пристрастия, которое питают к ней все люди, одаренные пылким и сильным воображением»[42].
Одним из наиболее интересных примеров русской романтической неоготики является церковь в Парголове, в Шуваловском парке, построенная в 1830-х годах архитектором А. П. Брюлловым по заказу тогдашней владелицы Шуваловского парка — графини В. П. Полье. Вдова графа П. А. Шувалова, она во втором браке стала женой церемониймейстера двора графа Адольфа Полье. Память о своем втором супруге, умершем в 1830 году, графиня Полье решила увековечить церковью, построенной неподалеку от склепа, в котором он был погребен. И склеп, врытый в склон холма, и поставленная на холме церковь были построены в готическом стиле: в этом можно видеть не только дань романтическим тенденциям тех лет, но и желание заказчицы напомнить о том, что предки графа Полье были выходцами из Западной Европы.
Строительство церкви, начатое в 1831 году, продолжалось до 1840 года. Современная художественная критика высоко оценила эту постройку. Альманах «Памятник искусств и вспомогательных знаний» посвятил ей обстоятельную статью, автор которой писал:
«Готическая церковь, построенная в селе Парголове по рисункам известного архитектора А. П. Брюллова, доказывает, что наш художник сумел счастливо восторжествовать над необработанностью первообразных данных и удалиться от улучшения того, что не может быть улучшено. Он отбросил все лишнее, соблюл строгую экономию в мелких частях, именно настолько, сколько их нужно для означения характера больших общих масс и характера здания…» Поэтому, пишет далее автор, церковь Брюллова «по чистоте стиля и строгому вкусу составляет утешительное явление в художественном мире»[43].
Действительно, зодчий сумел создать тонкую стилизацию, напоминающую старинную готическую капеллу. Стены здания, возведенные из кирпича и облицованные светло-желтым камнем, расчленены выступами-контрфорсами — «чтобы толстота стен в окнах могла быть менее и впускала во внутренность более света». Над главным входом возвышалась башня, увенчанная ажурным шпилем, — автор названной выше статьи справедливо восхищался тем, как «верна ее пропорция к целому зданию». Церковь мастерски вписана в пейзаж: в этом отношении Брюллов явился прямым продолжателем высоких традиций того своеобразного синтеза архитектуры с природой, которым отличалось творчество его предшественников — архитекторов периода классицизма.
Романтические стилизации под готику на улицах Петербурга появлялись в 20-40-х годах XIX века в небольшом количестве: очевидно, их распространение сдерживалось традиционной градостроительной дисциплиной, сложившейся еще в предшествовавшие десятилетия. П. Фурманн, автор популярной в те годы «Энциклопедии русского городского и сельского хозяина…», изданной в 1842 году, утверждал, выражая мнение многих своих современников, что «при составлении проекта для городского дома художник не может дать полную волю своему воображению, оно должно подчиниться известным правилам. Характер городских строений вообще должен быть серьезнее, проще, спокойнее характера других строений»[44].
Мода на готическую архитектуру сильнее сказалась в интерьерах петербургских домов. Отразилась она и в очертаниях перил, кронштейнов, навесов над подъездами (так называемых «зонтиков») и в других малых архитектурных формах и деталях, сочетавшихся в городских постройках 1830-начала 1840-х годов с классицистической отделкой фасадов. Перила с готическими стрельчатыми арочками нередко можно увидеть на балконах зданий, построенных или перестроенных в те годы. Иногда «в готическом вкусе» делались и более крупные детали зданий; например, «готический» тамбур был пристроен в 1839 году архитектором Я. В. Ветлужским к классицистическому фасаду особняка Гурьева на Большой Морской (впоследствии этот дом был перестроен)[45]. Впрочем, подобные примеры в петербургской архитектуре этой поры были сравнительно редкими.
Зато архитектура загородных усадеб и резиденций в эти годы отмечена настоящим расцветом стилизаторской неоготики — и не только в окрестностях Петербурга, но и по всей европейской части Российской империи, от берегов Балтики до Крыма. П. Фурманн в своей «Энциклопедии» прямо указывал, что «есть даже некоторые местоположения, настоятельно, кажется, требующие готических зданий, которые своими странными, неправильными, смешными, гигантскими, но торжественными формами согласуются, в таком случае, с окружающими предметами»[46].
Распространение неоготики в архитектуре «дворянских гнезд» было не только модой, рожденной «могущественным словом» Вальтера Скотта. В этом явлении можно увидеть и определенный идейный подтекст — желание подчеркнуть привилегированность аристократии, противопоставив древность и знатность рода (истинную или иллюзорную) тем общественным силам, которые рождал новый XIX век.
Романтический неоготицизм архитектуры 1820-1830-х годов исторически связан с предшествовавшим XVIII столетием — его подготовили те постройки «в готическом вкусе», которые возводились во второй половине XVIII века и в начале XIX века. Однако в художественном отношении неоготические стилизации, созданные А. А. Менеласом, А. П. Брюлловым и их современниками, значительно отличаются от «готических» построек Баженова, Казакова, Старова, Фельтена. Архитекторы XIX века, стремясь к более точному воспроизведению исторических прототипов, в значительной мере утратили свободу стилизации и вдохновенный полет фантазии, свойственный произведениям их предшественников. Неоготика 20-30-х годов XIX века не имела и того оттенка национальной самобытности, который так ярко проявился в романтических произведениях Баженова, Казакова и их современников. Увлечение исторической точностью в воспроизведении средневековых прототипов привело к тому, что неоготические стилизации, начиная с 1820-1830-х годов, приобретали все большую холодность и сухость. Точность в воспроизведении отдельных деталей готического стиля оборачивалась усиливающимся расхождением между декором и общей структурой здания, продиктованной функциональными требованиями XIX века.
Одним из последних, но довольно мощных всплесков неоготики был комплекс зданий, возведенных в конце 1840-1850-х годов в Петергофе архитектором Николаем Леонтьевичем Бенуа (1813–1898)[47]. Появление их было связано с личным заказом императора, который задумал свою любимую загородную резиденцию в виде целого комплекса «готических» зданий. Вслед за упоминавшимися выше постройками А. А. Менеласа и «готическими» домами для придворных, построенными И. И. Шарлеманем в конце 1830-начале 1840-х годов (ныне улица Аврова, 1–3), в середине XIX века в Петергофе появилось еще несколько зданий с фасадами «в готическом вкусе»: вокзал, почта (современный адрес: Красный проспект, 15), императорские конюшни (улица Аврова, 2) и другие. Их строитель, архитектор Н. Л. Бенуа, проявил много творческой выдумки и незаурядное композиционное мастерство, облекая в готические формы здания утилитарно-прозаического назначения. Особенно импозантно грандиозное, занимающее целый квартал здание императорских конюшен, отмеченное подлинной монументальностью.
Оценивая итоги развития стилизаторской неоготики в русской архитектуре 20-30-х годов XIX века, следует подчеркнуть, что, несмотря на повторение отдельных мотивов и форм, в целом она оказалась очень далека от своего исторического прототипа — архитектуры западноевропейского средневековья. Далека не только по общим композиционным особенностям, по своему масштабному и пропорциональному строю, но и по самому содержанию архитектурных образов. И это закономерно, ибо здания XIX века имели иное назначение и были связаны с функциональными и художественными требованиями своей эпохи, достаточно отдаленной от «рыцарских времен». С ослаблением позиций романтизма в художественной культуре в начале второй половины XIX века стало изменяться отношение и к стилизаторской неоготике. Это наглядно отразилось в статье, опубликованной в 1859 году в петербургском журнале «Архитектурный вестник»:
«Готическая архитектура вообще, равно как и применение отдельных частей ее для современных целей, в особенности для общественных построек, не соответствует более условиям новейшей архитектуры… Готическая архитектура, вследствие основных начал ее, ни в каком отношении не может удовлетворять более обширным требованиям современного искусства, которое проникнуто чисто положительными тенденциями и везде стремится к рациональным приемам. Из этого следует, что и в архитектуре мы должны избрать путь, противоположный романтическому направлению, и подчиниться практическим условиям нашего времени»[48].
Романтическое движение в архитектуре выразилось не только в стилизациях в духе европейского средневековья, но и в увлечении архитектурой и искусством стран Востока. Этот процесс начался тоже в XVIII веке, причем даже раньше, чем появились стилизации «в готическом вкусе». Еще в первой половине XVIII столетия, в период распространения барокко и рококо, западноевропейские, а затем и русские архитекторы стали вводить в отделку интерьеров мотивы китайского искусства (Китайский кабинет петровского Монплезира в Петергофе). Во второй половине XVIII века декоративная «китайщина»-«шинуазери» (от французского слова «chinois»-«китайский») получает все большее распространение. В Александровском парке Царского Села в 1770-1780-х годах появился целый комплекс построек «в китайском вкусе» — Китайская деревня, Скрипучая беседка, Большой каприз, Китайские мосты и т. д. Мода на декоративное «шинуазери» воплотилась в этом комплексе с очень широким размахом. В начале XIX века интерес к искусству Востока еще более усиливается — только теперь объектом увлечения становится искусство уже других регионов и эпох.
Мощным стимулом дальнейшего развития «ориентального» направления стало изучение памятников искусства и архитектуры Древнего Египта, начавшееся на рубеже XVIII и XIX веков и успешно продолжавшееся в первых десятилетиях XIX века, особенно после того, как Ж. Шампольон в начале 1820-х годов сумел расшифровать египетские иероглифы. Волнующие открытия ученых-египтологов, вызвавшие мощный резонанс в научном и художественном мире Европы, многочисленные альбомы с изображениями «египетских древностей», книги и статьи с описаниями путешествий в восточные страны, с зарисовками пейзажей и памятников, знакомили публику с архитектурой Востока, подогревая интерес к его художественной экзотике. Восточные темы и сюжеты отразились в поэзии, в том числе в произведениях Байрона, Пушкина, Лермонтова, в повестях А. А. Бестужева-Марлинского, в живописи Делакруа и Карла Брюллова. Журнал «Московский телеграф» отмечал в 1825 году: «Никогда не было такого увлечения Востоком. Мало нам изучать дух народов, живших до нас на том месте, где ныне мы живем…»[49]
Стилизаторская «китайщина» в начале XIX века уже почти утратила притягательность: она воспринималась как несколько легкомысленная мода минувшего века, не отвечающая героическим, гражданственным устремлениям русской архитектуры тех лет. Зато все более пристальным становился интерес к архитектуре Древнего Египта: она влекла и своей экзотичностью, и своим монументальным, величавым характером, созвучным художественным идеалам позднего классицизма. Отдельные мотивы, заимствованные в искусстве Древнего Египта, стали проникать в русскую архитектуру уже в первые годы XIX века: к ним обращались А. Н. Воронихин (Египетский вестибюль Павловского дворца), Тома де Томон (фонтан с четырьмя сфинксами у подножия Пулковской горы). Мотивы древнеегипетского искусства часто использовались в отделке интерьеров, в мебели, посуде, декоративных вазах и т. п. В 1820-х годах в Петербурге и его окрестностях появляется несколько больших построек «в египетском вкусе». В их числе — Египетский мост на Фонтанке, построенный инженерами Г. Третером и В. Христиановичем в 1826 году, и Египетские ворота у въезда в Царское Село со стороны Петербурга, возведенные в 1827–1830 годах А. А. Менеласом по эскизам архитектора и художника И. А. Иванова (барельефы на воротах были выполнены по моделям скульптора В. И. Демут-Малиновского). Монументальная гранитная пристань у здания Академии художеств, построенная в 1834 году по проекту К. А. Тона, была украшена каменными сфинксами, изваянными в XV веке до нашей эры и привезенными «из древних Фив в Египте… в град святаго Петра в 1832 году».
Восторженные отзывы об архитектуре Древнего Египта высказывали многие архитекторы и эстетики 1830-х годов — и Чаадаев, и М. Быковский, и особенно Гоголь, который писал: «Есть рудник, о котором едва только знают, что он существует… мир совершенно особенный, отдельный, из которого менее всего черпала Европа. Это — архитектура восточная…»[50]
Из этого обширного «рудника» европейские архитекторы стали черпать в первой половине XIX века, причем если в первой трети столетия источником заимствований был главным образом Древний Египет, то затем, с 1830-х годов, географический и временной диапазон расширился: появились интерьеры комнат, а затем и целые постройки в «мавританском» и «турецком» стиле. В петербургских квартирах в это время все чаще стали встречаться восточные типы мебели и предметов декоративного убранства: оттоманки, ковры и т. п. Определенную роль в этом сыграли военные действия на Кавказе и дальнейшее освоение Крыма, ближе знакомившие русскую публику с бытом их населения.
Одна из первых и наиболее убедительных стилизаций «в мавритано-турецком вкусе» — ванная комната императрицы в Зимнем дворце, созданная А. П. Брюлловым при восстановлении дворца после пожара 1837 года. Ее отделка вызвала восхищение современников: «Дивный характер волшебных вымыслов своенравного искусства Востока отпечатан здесь на всем с полнейшею верностию»[51]. Архитектура Мавританской ванной не только выражала «идею о блеске и великолепии жилищ халифских», но и имела определенное функциональное обоснование: она создавала условия для «восточной неги», а экзотическое оформление делало пребывание в ней особенно приятным еще и потому, что своими необычными формами способствовало «отключению» от привычного жизненного антуража.
Ванная комната императрицы в Зимнем дворце послужила образцом для целой серии подобных стилизаций «в восточном вкусе», осуществленных во дворцах петербургской аристократии в середине и второй половине XIX века.
Дань увлечению Востоком отдал и К. И. Росси: в Музее Академии художеств хранится его неосуществленный проект «Турецкой бани» — паркового павильона, который предполагалось построить в Царском Селе в память победы над Турцией в войне 1828–1829 годов[52]. Павильон был задуман в виде небольшой мечети, хотя функциональное назначение его было совершенно иным: в нем предполагалось устроить летнюю баню. В целом композиция, задуманная Росси, оказалась произвольной по отношению к ее восточным прототипам (например, в проекте бани он предусматривал богато орнаментированную нишу, повторяющую молитвенные ниши — михрабы мусульманских мечетей). Но тщательно прорисованные детали, в частности орнаментика «михрабной» ниши, свидетельствует о том, что Росси, несомненно, воспользовался какими-то источниками — возможно, зарисовками путешественников.
Проект Росси остался неосуществленным, однако мысль увековечить события Русско-турецкой войны строительством «Турецкой бани» не оставляла Николая I. Эта идея была реализована позднее: в 1850–1852 годах на берегу Большого пруда в Царском Селе был построен павильон «Турецкая баня», спроектированный архитектором И. А. Монигетти.
«Ориентальное направление», при всем разнообразии его стилевых оттенков, все же не получило в архитектуре Петербурга значительного распространения: обращение к нему сдерживалось «условиями места», северным климатом, а также архитектурно-строительными традициями северной столицы.
В противовес «западничеству» неоготики и экзотическому «ориентализму» в русской архитектуре в период кризиса классицизма стало формироваться иное, очень мощное стилистическое направление, тоже связанное с обращением к старине, но ориентированное на использование не западных, а русских архитектурных прототипов.
Развитие русской художественной культуры в 20-30-х годах XIX века сопровождалось обостренным вниманием к проблеме национальной самобытности, повышенным интересом к историческому прошлому России, стремлением понять особенности ее древней архитектуры. А. А. Мартынов, один из первых исследователей зодчества Московской Руси, выступая в 1838 году на торжественном акте Московского дворцового архитектурного училища с «Речью об архитектуре в России до XVIII столетия», говорил: «В самом деле, не любопытно ли и вместе с тем не поучительно ли знать, как возникла архитектура в нашем Отечестве? Каков был ее ход, развитие, ее действие и успехи? Мы видим прекрасные здания, восхищаемся их красотою, величием, вкусом…»[53]
Поиски источников вдохновения в седой старине и нарастающий интерес к национальной истории вызвали к жизни и первые научные исследования памятников древнерусского зодчества.
В 1824 году началось археологическое обследование фундаментов Десятинной церкви в Киеве — самого древнего каменного здания Руси, сооруженного еще в конце X века, но разрушенного в 1240 году при штурме Киева татаро-монголами. Вскоре возникла идея воссоздания храма. С этой целью в 1826 году в Киев был командирован петербургский архитектор Н. Е. Ефимов, которому предписывалось «прилежно заметить характер архитектуры в древних частях Софийского собора и других подобных тому церквей в Киеве», с тем чтобы на основании их изучения воссоздать Десятинную церковь «в том виде, в каком она могла быть при первобытном ее построении». Кроме того, Ефимову было поручено на обратном пути из Киева заехать в Москву, дабы «обозреть там… старинные храмы, более вникнуть в характер древнего русского зодчества, у нас еще мало исследованного»[54].
Однако проект воссоздания Десятинной церкви, предложенный Н. Е. Ефимовым, не был одобрен Николаем I. Разработку нового проекта поручили архитектору В. П. Стасову. Разрабатывая этот проект, видный зодчий-классицист, решая задачу возобновить храм «в первобытном виде», отказался от приемов классицизма. Он создал своеобразную стилизацию в духе древнего русского зодчества, основанную на крестово-купольной системе, привнесенной на Русь из Византии. Отделка фасадов представляла собой достаточно произвольные вариации на темы русских средневековых каменных храмов: история архитектуры тогда делала только свои первые шаги, и поэтому и сам Стасов, и его современники не имели еще точного представления о характере и стилевых особенностях зодчества Киевской Руси. Новая Десятинная церковь, построенная по проекту В. П. Стасова в 1828–1842 годах[55], явилась провозвестницей того нового национального направления, которое позднее современники определили термином «русско-византийский стиль».
Подлинный размах это направление получило в церковной архитектуре России начиная с 1830-х годов. Его возглавил архитектор Константин Андреевич Тон (1794–1881)[56].
Выпускник Академии художеств, К. А. Тон в своих ранних произведениях, осуществленных в первой половине 1830-х годов, — в пристани со сфинксами и в новых интерьерах здания Академии художеств — отдал дань позднему классицизму, но одновременно сделал первые шаги в новом направлении. Затем он, как и большинство его современников, решительно отошел от классицизма, лишь изредка используя отдельные его приемы. Если для предшественника Тона, архитектора В. П. Стасова, обращение к мотивам древнерусского зодчества носило только эпизодический характер и осталось на уровне отдельных творческих экспериментов, то для Тона оно стало одной из главных задач всей его многолетней и плодотворной творческой деятельности.
«Главное в работах Тона, — писал в 1842 году один из его современников, — есть то, что большая их часть, как всем известно, производится в особенном стиле зодчества. Эта решимость от общепринятых условий и характера обратиться к разработке отечественных материалов и данных искусства составляет главнейшую заслугу профессора-художника»[57].
Первой постройкой Тона в формах «русско-византийского стиля» была церковь Святой Екатерины на Петергофском проспекте (ныне проспект Газа), неподалеку от Старо-Калинкина моста. Строительству церкви предшествовала довольно сложная история ее проектирования, в которой ярко отразилось изменение художественных воззрений в период надвигающегося кризиса классицизма и новые, возникшие тогда идеологические тенденции, связанные с формированием правительственной доктрины официальной «народности».
Деревянная Екатерининская церковь, основанная еще Петром I в пригородном селе Калинкинском в 1721 году, а затем перенесенная по распоряжению Екатерины II к Старо-Калинкину мосту, к 1820-м годам пришла в полную ветхость. Прихожане обратились с просьбой разрешить построить новую каменную церковь и выделить соответствующие средства. На записке Комитета министров по этому поводу Николай I 14 июня 1827 года наложил резолюцию: «Составить конкурс и сделать новые проекты, ибо ни который из представленных не удовлетворителен». В соответствии с этим распоряжением был проведен конкурс, на который представили свои проекты два видных архитектора-классициста, профессора Академии художеств А. А. Михайлов и А. И. Мельников. Проект Михайлова, согласно смете, требовал около 1 миллиона 200 рублей, что намного превышало сумму, отпущенную на постройку здания. По требованию императора Михайлов составил другой проект — на сумму до 500 тысяч рублей. Свой проект предложил и его конкурент А. И. Мельников: по этому проекту стоимость постройки оказывалась еще меньшей — около 225 тысяч рублей. Оба проекта были представлены царю. Прихожанам понравился проект Мельникова, но Николай I наложил на нем очень резкую отрицательную резолюцию: «Проект г. Мельникова столько мало приличен и красив, что обезобразил бы весь квартал: надо велеть сделать другой, простой и красивый, который не превосходил бы сей же суммы»[58].
Петербургский генерал-губернатор передал президенту Академии художеств А. Н. Оленину распоряжение Николая I, чтобы разработку нового проекта «вновь поручили искуснейшему архитектору». Оленин выбрал К. А. Тона, который к этому времени, после возвращения из девятилетней заграничной командировки, был зачислен в штат Академии и занимался частичной перестройкой академического здания.
В ноябре 1830 года Тон составил эскизный проект церкви и смету, согласно которой стоимость постройки составляла около 278 тысяч рублей. В конце ноября император рассмотрел проект Тона и одобрил его, распорядившись поручить Тону составление детального проекта, но с тем чтобы стоимость не превышала 225 тысяч рублей.
В своем проекте церкви Святой Екатерины Тон использовал крестово-купольную композиционную систему, разработанную еще византийскими зодчими и затем широко распространившуюся в русской архитектуре. Традиционное русское пятиглавие дополнялось соответствующей компоновкой фасадов, в отделке которых использовались мотивы русской архитектуры XV–XVII веков — килевидные кокошники и закомары, узкие арочные окна, декоративная аркатура на тонких колонках. По сравнению со своим предшественником В. П. Стасовым Тон в этой постройке несомненно сделал шаг вперед и в понимании, и в интерпретации форм древнерусского зодчества. В биографическом очерке, опубликованном в 1883 году в журнале «Зодчий», отмечалось, что в этом проекте Тон, пытаясь отрешиться от влияния Запада, воспользовался формами древних московских пятикупольных соборов, ибо строившиеся в те годы церковные здания классического стиля он «находил не соответствующими ни климатическим условиям Петербурга, ни преданиям православия, перешедшего к нам непосредственно из Византии, откуда первоначально были переняты формы византийской церковной архитектуры»[59].
Дальнейшую судьбу проекта Тона иллюстрирует письмо министра императорского двора князя П. М. Волконского, написанное президенту Академии художеств А. Н. Оленину 21 декабря 1830 года:
«Государь Император высочайше повелеть мне изволил план и фасад на построение церкви во имя св. Великомученицы Екатерины, близ Калинкина моста, сделанные архитектором Константином Тоном и удостоенные высочайшего утверждения, препроводить к Вашему превосходительству, с тем чтобы Вы показали архитекторам Академии художеств, с каким отменным вкусом оные сделаны»[60].
Причина успеха Тона, фактически победившего на многоступенчатом конкурсе двух авторитетных академиков-архитекторов, не только в экономичности его проекта. Николай I потому и нашел в проекте Тона «отменный вкус», что увидел в его «национальных» формах прямое соответствие той идейно-эстетической концепции официальной «народности», которая становилась тогда одним из краеугольных камней правительственной идеологической программы.
Шумный успех Тона, проект которого был официально предписан в качестве образца «отменного вкуса», весьма способствовал быстрому распространению национального направления в русской архитектуре, особенно в строительстве культовых зданий. Много лет спустя петербургский журнал «Зодчий», публикуя составленный Тоном в 1830 году эскизный проект церкви Святой Екатерины, отмечал, что он был «первым началом и исходною точкою возрождения своеобразной церковной архитектуры в России»[61].
Екатерининская церковь была построена в 1831–1837 годах. К сожалению, она не сохранилась: в 1929 году церковь разобрали и на ее месте в конце 1930-х годов построили кинотеатр «Москва».
Ободренный успехом, Тон в последующие годы спроектировал много церквей и часовен в «русско-византийском стиле» как для Петербурга, так и для других городов России. В 1834 году он разработал проект новой каменной церкви Введения во храм пресвятыя Богородицы — для лейб-гвардии Семеновского полка. Старая деревянная церковь, построенная еще в середине XVIII века близ полкового плаца, мешала строительству вокзала Царскосельской железной дороги, к тому же и вместимость ее была недостаточной. Место для нового полкового храма выбрали по другую сторону Загородного проспекта. Проект Тона был «высочайше утвержден» в январе 1837 года, в том же году началось строительство, оконченное осенью 1842 года [62].
План церкви и ее конструкция были очень хорошо продуманы как в функциональном, так и в техническом отношении. Традиционная крестово-купольная система получила в постройке Тона оригинальное развитие. Благодаря этому удалось увеличить свободное пространство в центральной, подкупольной части здания. В композиции здания Тон сочетал приемы, традиционные для русской архитектуры XV–XVI веков (пятиглавие, луковичные главы, кокошники, тонкие колонки, членящие фасады и т. д.), с отдельными отголосками классицизма — сравнительно большими нерасчлененными плоскостями гладко оштукатуренных стен, колоннами подкупольных барабанов, горизонтальным аттиковым завершением основного куба храма.
Архитектурная критика 1840-х годов отзывалась о Введенской церкви в самых восторженных выражениях. Особенно отмечалось конструктивное совершенство постройки. Видный петербургский архитектор-педагог, один из авторитетнейших строителей того времени, И. И. Свиязев писал: «…вас поражает необыкновенная легкость стен, гармония и общая связь в частях, простота и непринужденность линий и всего больше свобода и простор во внутренности церкви, открытой, ничем не загроможденной. Не только на плане, но и в натуре вы не замечаете столбов, поддерживающих купол: их как будто нет — так они ловко слиты со стенами!.. Церковь освещена дневным светом так превосходно, что не осталось ни одной части в тени или мраке»[63].
Проекты Екатерининской и Введенской церквей и ряда других церквей и часовен, разработанные К. А. Тоном в 1830-х годах в формах «русско-византийского стиля», были изданы в 1838 году в особом альбоме «Церкви, сочиненные архитектором его императорского величества профессором архитектуры Императорской Академии художеств и членом разных иностранных академий Константином Тоном». Альбом сопровождался посвящением «всепресветлейшему, державнейшему великому государю императору Николаю Павловичу, самодержцу всероссийскому». В коротком введении, предваряющем альбом, Тон писал: «Стиль византийский, сроднившийся с давних времен с элементами нашей народности, образовал церковную нашу архитектуру, образцов которой не находим в других странах». Приведенные в альбоме проекты Тон считал «опытами современного восстановления сего стиля, драгоценного для сердца русского по многим воспоминаниям».
Изданный Тоном альбом проектов в 1841 году был официально предписан в качестве «высочайше одобренного» образца для архитекторов при «построении православных церквей».
«Русско-византийский стиль», рожденный патриотическими побуждениями «иметь архитектуру собственную национальную» и в то же время «высочайше одобренный», получил в середине XIX века повсеместное распространение в архитектуре церквей и монастырских зданий. Он решительно поддерживался правительственными и церковными кругами николаевской России, которые видели в нем удачное воплощение концепции «официальной народности», сформулированной министром просвещения графом С. С. Уваровым в его известной «триединой» формуле: «самодержавие, православие, народность».
«Русско-византийский стиль» был сочувственно встречен теми представителями русской интеллигенции, которые не были в конфронтации с официальной правительственной идеологией.
Выдающийся архитектор-педагог И. И. Свиязев, издавая в 1845 году в особом альбоме чертежи проектированной К. А. Тоном церкви Введения во храм Пресвятыя Богородицы в Петербурге, сопроводил этот альбом обстоятельной статьей, анализирующей архитектурную концепцию Тона. Статья написана в искренне восторженных интонациях. Свиязева восхищала «строго-отчетливая система г. Тона, основанная на историческом созерцании и уразумении всех вообще потребностей». Главной заслугой Тона Свиязев считал последовательное обращение к древним, освященным вековыми традициями истокам русской архитектуры: «Он нашел на Руси все готовые материалы… и воссоздал, таким образом, русское церковное зодчество. Я смело говорю русское, потому что сам русский народ с издавна усвоил и проникнул своим духом основания этого зодчества, которого простое, безыскусственное и, можно сказать, младенческое выражение в древних памятниках — оставленное, забытое — Тон воззвал к новой жизни и в своих произведениях возвел на степень современного искусства»[64].
Проблема национального стиля рассматривалась и эстетиками, и архитекторами 30-40-х годов по-разному — в зависимости от их идейных и художественных убеждений. Архитекторы-рационалисты видели в этом стиле метод, позволяющий рационально и экономично решать композиционные задачи, стоявшие тогда перед архитектурой, — в частности, рационально скомпоновать план и объем здания церкви, не стесняя внутреннего пространства «огромными столбищами и множеством бесполезных колонн». С этих же позиций приветствовал «национальное направление» И. И. Свиязев, считавший, что Тон в своих постройках сумел «выразить идею православной церкви архитектоническим языком, с издавна русскому народу знакомым и слившимся со всеми его стихиями»[65]. В представлении многих современников Тона, архитектурные формы его построек наиболее точно отвечали и функциональной специфике православного храма, и традиционной для русской архитектуры «монументальной физиономии церковного зодчества».
Однако далеко не все были согласны с тем решением проблемы национальной самобытности архитектуры, которое предложил Тон в своих постройках «русско-византийского стиля». Резко негативную оценку его творчества дал А. И. Герцен, увидевший в церковных зданиях, построенных по «высочайше одобренным» проектам, прежде всего архитектурное воплощение официозной, правительственной «охранительской» идеологии. «Для того чтобы отрезаться от Европы, от просвещения, от революции, пугавшей его с 14 декабря, Николай… поднял хоругвь православия, самодержавия и народности», поддержкой которой служила, по мнению Герцена, и «дикая архитектура» тоновских церквей[66].
Неоднозначность оценок деятельности Тона его современниками была закономерным следствием того, что его творчество имело разные истоки и оказывалось на стыке разных идейных течений, порою прямо противоположных по своей политической ориентации, — от откровенно охранительской позиции правительства Николая I и высших церковных кругов до патриотических устремлений либеральной интеллигенции, видевшей в решении проблемы самобытности одну из важнейших задач художественного творчества. Острота дискуссии отражала и актуальность проблемы, и множественность мнений — в том числе и в оценке соотношения проблем национальной самобытности и народности.
Обращение архитекторов к национальным формам происходило не только под влиянием успехов исторической науки и романтического увлечения стариной. В нем нашла свое прямое воплощение одна из актуальнейших идеологических проблем того времени — проблема народности. Отмечая важность этой проблемы для самых разных сторон общественной жизни России, В. Г. Белинский писал в начале 1830-х годов: «Народность — вот альфа и омега нового времени»[67].
Проблема народности, выдвинутая русской эстетикой еще в преддекабристский период, стала приобретать особую остроту к середине XIX века, в обстановке усиливающейся борьбы против крепостничества.
«События последнего столетия, пробудившие наше самосознание, пробудили и вопрос о „народности“ в искусствах, — писал в 1842 году альманах „Памятник искусств и вспомогательных знаний“. — История, роман, драма, живопись и зодчество получили, в большей или меньшей степени, новое направление под влиянием этого вопроса, бросившего новый свет, новый колорит на лица и события»[68].
Острые дискуссии, разгоревшиеся в 30-40-х годах вокруг проблемы народности, были связаны с тем, что она «представляла теоретический узел, в котором идеи эстетики пересекались с идеями философии, истории и социологии»[69]. В спорах вокруг этой проблемы произошло идейное размежевание философов, эстетиков и литераторов на западников и славянофилов.
В представлении западников — В. Г. Белинского, А. И. Герцена и других передовых русских общественных деятелей — проблема народности смыкалась с решением как художественных, так и социальных задач, с борьбой против крепостного права.
Идейно-художественное течение славянофилов не было единым. Его правое, более реакционное, крыло по ряду позиций смыкалось с официальной идеологической доктриной правительства, которая утверждала, что русскому народу якобы изначально свойственны религиозность и патриархальная любовь к барину и «батюшке-царю», а поэтому сохранение существующего политического строя и «чистоты веры» отвечает народным идеалам.
Другое крыло славянофильства, исторически более прогрессивное и связанное с патриотическими традициями еще преддекабристского этапа в развитии русской общественной мысли, считало своей задачей отразить в произведениях литературы и искусства «родное благодатное небо, родную святую землю, родные драгоценные предания, родные обычаи и нравы, родную жизнь, родную славу, родное величие» — именно так сформулировал сущность проявления «народности» Н. И. Надеждин в своей работе «О современном направлении изящных искусств», опубликованной в 1833 году[70].
В представлении славянофилов проблемы национальной самобытности и народности тесно смыкались. Решение их виделось в обращении не только к национальному прошлому, но и к народному литературному и художественному творчеству — фольклору.
Интерес к жизни и быту крестьян, к народному устному литературному творчеству-сказкам, песням, преданиям, былинам — был тесно связан с романтическим движением. «Открытый романтизмом путь к фольклору, — отмечает наш современник литературовед А. Д. Соймонов, — вел к тому, что живая народная поэзия начинала оказывать непосредственное влияние на литературу: на развитие ее жанров, художественных образов, поэтических средств, на обогащение литературного языка»[71].
Возникновение русской фольклористики было связано с деятельностью декабристов. Поставленная декабристами (К. Ф. Рылеевым, В. К. Кюхельбекером, А. А. Бестужевым) и близкими к ним литераторами проблема народности литературы, начавшееся тогда собирание и изучение произведений народной поэзии продолжали оказывать большое влияние на судьбы русской культуры и после 1825 года.
Первые опыты обращения к народному песенному творчеству, предпринятые русскими писателями и поэтами начала XIX века, в частности В. А. Жуковским, еще страдали налетом классицистической стилизации, хотя лучшие из них (например, «Светлана» Жуковского) свидетельствовали о знакомстве с народными песнями, сказками, поверьями.
Русское изобразительное искусство в первых десятилетиях XIX века тоже начинает обращаться к темам и образам, связанным с жизнью и бытом деревни. Полотна А. Г. Венецианова, поэтично запечатлевшие образы русских крестьян и крестьянок, явились началом нового этапа в истории русской живописи. Хотя они и были лишены социальной правдивости, тем не менее их появление свидетельствовало о том, что и в изобразительное искусство начала властно входить новая стихия — быт русской деревни.
Все эти явления говорят о том, что жизнь народа, его художественное и поэтическое творчество оказались объектом пристального внимания и явились для многих русских писателей, поэтов, музыкантов и художников источником вдохновения, источником новых художественных открытий. Фольклоризм, обращение к народному творчеству стали одним из самых важных и характерных явлений русской культуры 1820-1830-х годов.
«Читая жаркие споры о романтизме, — писал Пушкин в 1828 году, — я вообразил, что и в самом деле нам наскучила правильность и совершенство классической древности и бледные, однообразные списки ее подражателей, что утомленный вкус требует иных, сильнейших ощущений и ищет их в мутных, но кипящих источниках новой, народной поэзии… В зрелой словесности приходит время, когда умы, наскуча однообразными произведениями искусства, ограниченным кругом языка условленного, избранного, обращаются к свежим вымыслам народным и к странному просторечию, сначала презренному»[72].
В 30-х годах XIX века началось широкое обращение русских поэтов и писателей к фольклору, к его собиранию, изучению и художественному осмыслению. В начале 30-х годов Гоголь заканчивает «Вечера на хуторе близ Диканьки», появляются сборники сказок В. И. Даля и «Конек-Горбунок» П. П. Ершова. Обращение к фольклору А. С. Пушкина стало одним из важнейших явлений не только в его собственном поэтическом творчестве, но и во всем развитии русской литературы и русской культуры пушкинской поры и последующих десятилетий. В это же время разворачивается деятельность целой плеяды собирателей и исследователей народного песенного творчества, среди которых особенно видное место занимает П. В. Киреевский. В 1834 году Киреевский совершает поездку в Осташков в Тверской губернии, а затем по Новгородской губернии — фактически это была первая в России научная экспедиция по собиранию и изучению фольклора. Интересно отметить, что в одном из своих писем из Новгорода он писал, что «надобно хорошенько рассмотреть и узнать здешнюю каменную поэзию», т. е. памятники древнего зодчества, среди которых Киреевского особенно поразил Софийский собор — по его словам, «самое прекрасное здание», которое он видел в России[73].
Обращение к фольклору оказало огромное воздействие не только на развитие русской литературы и поэзии, но и на развитие русской музыки. М. И. Глинка в своем композиторском творчестве стал широко использовать музыкальные темы, навеянные народной музыкой (вспомним его знаменитую «Камаринскую»). Крупным событием в истории русской культуры явилась опера «Жизнь за царя», созданная в 1834–1836 годах. «Этою оперою, — писал В. Ф. Одоевский, — решался вопрос, важный для искусства вообще и для русского искусства в особенности, а именно: существование русской оперы, русской музыки, наконец, существование вообще народной музыки… композитор глубоко проник в характер русской мелодии… С оперою Глинки является то, что давно ищут и не находят в Европе, — новая стихия в искусстве…»[74].
Естественно, что и архитектура не могла остаться в стороне от общего движения: она должна была его отразить — в той или иной степени, предопределяемой спецификой ее художественно-образного языка и ее положением в общей системе культуры.
К. И. Росси был одним из первых, кто еще в 1810-х годах использовал в своем творчестве мотивы народного деревянного зодчества. В 1815 году он разработал проект деревни Глазово под Павловском[75], который является первым примером использования в архитектуре начала века мотивов народного творчества[76]. Деревня была задумана как «идеальная», «образцовая», ее кольцевая планировка, не характерная для русских деревень, носит явный отпечаток градостроительной концепции классицизма. Но деревянные срубные дома с двускатными крышами и резными украшениями в общих чертах повторяли конструкцию крестьянских домов, а в их декоре довольно причудливо сочетались мотивы народного зодчества (резные причелины, «полотенца» и т. п.) с ампирными мотивами позднего классицизма.
Следом за Росси в 1820-1840-х годах к освоению «архитектурного фольклора», «к свежим вымыслам народным и к странному просторечию» форм крестьянской архитектуры обратились и другие архитекторы. В их числе был и О. Монферран. В начале 1820-х годов по его проекту был построен деревянный «Русский трактир» в Екатерингофском парке (ныне парк имени 30-летия ВЛКСМ): архитектура деревянного здания, построенного в соответствии с традициями крестьянского зодчества, внесла «русскую ноту» в общий ансамбль парковых построек, выполненных в разных стилях — от готики до мавританского. Очень интересен (хотя и несколько загадочен, так как неизвестно, был ли он осуществлен) разработанный Монферраном предположительно в 1820-х или в начале 1830-х годов «образцовый» проект избы для строительства вдоль дороги вблизи Царского Села[77]. Несомненно, что для Монферрана, как и для Росси при проектировании деревни Глазово, прототипами послужили реальные произведения «архитектурного фольклора» — крестьянские избы, которые в те годы стояли в деревнях, окружающих Петербург.
Деревни, избы и другие постройки, спроектированные «в народном вкусе» профессиональными архитекторами, явились первыми шагами на том новом пути в решении проблемы национальной самобытности русской архитектуры, который заключался не в обращении к историческому прошлому, а в изучении и использовании приемов народного деревянного зодчества. Это новое направление было активно поддержано идеологами славянофильства. В. А. Соллогуб в повести «Тарантас» утверждал, что «в простой избе таится зародыш будущего нашего величия», ибо в ее архитектуре «хранится наша первоначальная нетронутая народность»[78].
Проблема освоения народного творчества, фольклора в разнообразных его проявлениях приобрела в 30-х годах XIX века огромное значение, связанное с судьбами всей русской культуры в целом.
Однако в архитектуре обращение к мотивам народного зодчества оказалось намного более ограниченным: его масштабы и его художественные итоги явно несоизмеримы с тем, как эта проблема решалась, например, в литературе и музыке. К тому же надо иметь в виду, что в архитектуре обращение к народному творчеству имело и иные социальные предпосылки: оно было связано с выполнением официальных заказов императорского двора.
По распоряжению Николая I в окрестностях Петергофа в 1830-х годах было построено несколько «образцовых» русских деревень: Сашино, Луизино и другие (их названия обычно производились от имен членов императорской фамилии). Эти деревни должны были создать впечатление процветания патриархальной «Руси-матушки», опекаемой государем, который охотно, хотя и несколько театрально, играл роль хозяйственного и заботливого помещика, пекущегося о нуждах своих крестьян. Специальным распоряжением крестьянам этих деревень предписывалось обязательно ходить в «русской одежде», имеющей «приличный вид». Эти деревни были спроектированы специалистами-архитекторами, дома в них строились по «образцовым» проектам, повторяющим традиционные типы крестьянских изб в окрестностях Петербурга. Позднее эти «образцовые» деревни, построенные вблизи Петергофа, исчезли: сохранилось лишь несколько изображений отдельных построек.
По сути дела, эти деревни явились весьма добросовестно исполненной стилизацией, в которой повторялись и объемно-пространственная композиция крестьянских усадеб, и срубная конструкция домов, и их резной декор, и традиционное для русской деревни расположение домов.
В числе первых примеров этого нового, «фольклоризирующего» архитектурного направления был и так называемый Никольский домик в Петергофе, спроектированный архитектором А. И. Штакеншнейдером в 1833 году и построенный в 1835 году. В соответствии с заданием Николая I Никольский домик внешне имитировал усадьбу зажиточного крестьянина, хотя в действительности его назначение не имело с усадьбой ничего общего: он предназначался для кратковременного отдыха царской семьи во время прогулок по парку.
Никольский домик был задуман как микроансамбль из нескольких построек «в русском вкусе». Его общая объемно-пространственная композиция повторяла крестьянскую усадьбу, состоящую из комплекса жилых и хозяйственных построек. Весь участок был обнесен высоким деревянным забором. В усадьбу вели ворота, завершенные небольшой двускатной кровлей. Налево от входа стояла «большая изба», направо — «малая изба». В глубине участка размещались хозяйственные постройки: в центре — открытый навес, слева — сарай, справа — коровник[79]. Композиция Никольского домика сходна с композицией крестьянских усадеб, строившихся в те годы по «образцовым» проектам в Луизине и в других деревнях под Петергофом.
Однако сходство с крестьянским домом было чисто внешним: естественно, что и по составу помещений, и по характеру внутренней планировки «большая изба», предназначавшаяся для императорской семьи, резко отличалась от жилища крестьянина: в ней были предусмотрены передняя, «бюффет», столовая и несколько «кабинетов».
Никольский домик был великолепно вписан в ландшафт. Он стоял на берегу большого искусственного озера, созданного в начале 1830-х годов в южной части Петергофа, где на месте болот возник обширный Луговой (Озерковый) парк. И сам домик, отражающийся в воде, и разросшиеся вокруг деревья образовали живописную композицию.
Никольский домик — один из самых интересных в архитектуре 1830-х годов опытов стилизаторства в «русском вкусе». Открытые срубные конструкции, резные наличники с расписными ставнями, подзоры и причелины, декорированные пропильной резьбой, воспроизводили архитектурные детали крестьянских изб. В отделке фасада встречались и некоторые детали (колонки с «перевязочками», балюстрады из сквозных балясин), которые представляли собой видоизмененные мотивы классицизма и барокко: колонки напоминали увеличенные балясины классицистического типа, балясины балюстрады — силуэты ампирных ваз. Однако такое смешение мотивов народного зодчества и «столичной архитектуры» по-своему закономерно: в те годы архитектура крестьянских изб в деревнях в окрестностях Петербурга уже начала испытывать все более заметное воздействие городской архитектуры, особенно в разработке орнаментальнодекоративных деталей. И Никольский домик Штакеншнейдера, несомненно навеянный архитектурой именно этих пригородных деревень, отразил в своем облике начавшийся процесс взаимодействия и взаимовлияния городской и сельской архитектуры.
Никольский домик весьма понравился самому заказчику — Николаю I, который в нем, как и в «русско-византийских» церквах Тона, увидел удачное воплощение правительственной программы «официальной народности». Архитектурная критика тех лет встретила эту постройку весьма одобрительно. По отзыву одного из рецензентов, построенная Штакеншнейдером «бревенчатая изба в Петергофе… может почитаться образцом хотя простой, но тем не менее истинно изящной русской сельской архитектуры»[80].
Постройки «в русском вкусе», возведенные по распоряжению Николая I в Петергофе и его окрестностях, должны были создавать иллюзию народности, понимаемой в духе «триединой» формулы графа С. С. Уварова. Однако, как это часто бывало в архитектуре, официальное правительственное задание привело к созданию архитектурных произведений, значение которых в развитии художественной культуры оказалось намного шире первоначального социального заказа. Подобно композитору Глинке, который, работая над оперой «Жизнь за царя», посвященной подвигу Ивана Сусанина, стремился, по словам Белинского, «воспользоваться в ученой музыке элементами народной музыки»[81], Росси, Монферран, Штакеншнейдер и другие архитекторы обратились к изучению подлинных произведений народного зодчества, его конструктивных приемов и декоративных мотивов, и это оказало важное воздействие на всю последующую эволюцию русской архитектуры.
Исследование национального направления в русской архитектуре 1820-начала 1840-х годов показывает, что тогда наметилось два пути в решении проблемы национальной самобытности и смыкающейся с ней проблемы народности.
Один путь нашел свое воплощение в проектах и постройках храмов «русско-византийского стиля». Второй, связанный с обращением к архитектурному фольклору, проявился в архитектуре изб «образцовых» деревень, трактиров, разнообразных сельских построек, а также в павильонах и домиках дачного типа. Таким образом, выбор того или иного пути решения проблемы национальной самобытности зависел от конкретного архитектурного задания, и выбор стилевого прототипа ассоциативно связывался с функцией здания, с характером социального заказа.
Появились и первые попытки дать теоретическое осмысление проблем, связанных с формированием национального направления.
Существование различных точек зрения закономерно вызвало дискуссию вокруг произведений Тона и разрабатываемого им «русско-византийского стиля». Оппоненты Тона считали, что это направление явилось «возвратным движением искусства», что ему недостает «чисто русского характера». Правда, дискуссия эта носила в основном устный характер и почти не проникала на страницы газет и журналов тех лет: поскольку произведения Тона были удостоены «высочайшего благоволения» Николая I и предписаны в качестве образца «отменного вкуса», их открытая критика в печати не допускалась. Тем не менее отголоски этой дискуссии обнаруживаются в статье, опубликованной в 1842 году в альманахе «Памятник искусств и вспомогательных знаний»[82]. Формально она посвящена Тону, но в действительности ее темой явился архитектурный аспект столь актуальной тогда проблемы народности.
Автор статьи (имя его пока раскрыть не удалось) пишет о том, что активная творческая деятельность Тона «уже давно пробудила общественные толки о несоответствии стиля К. А. Тона с стилем русской архитектуры». Сам автор считал, что критика Тона со стороны его противников «едва ли имеет прочное основание», и обосновывал свою точку зрения следующими рассуждениями. От Византии, писал он, Русь вместе с христианством получила и «новый тип архитектуры и живописи», однако монументальное зодчество Руси, сохранив византийский стиль, не изменило «народные типы» архитектуры, не повлияло на стиль, который сложился в архитектуре народного жилища.
Особенно интересны взгляды автора на художественные особенности «народных типов» архитектуры: он — едва ли не впервые в русской архитектурной эстетике XIX века — излагает иную систему архитектурно-художественных воззрений, иное решение проблемы народности в архитектуре, чем то, которое было декларировано Тоном и его единомышленниками.
«Русская, бревенчатая изба была и осталась чистым, неискаженным первообразом русской архитектуры простонародных строений.
При первом взгляде на все, что окружает быт русского простонародья, и на его архитектуру, поражают те же самые сходства. Все украшения, все части его здания — избы — не принесены кем-нибудь со стороны, нет, их тип находится на всех предметах его домашнего быта, начиная от угловатого узора, которым он убирает свое полотенце, до вычур последнего печатного пряника. Было бы странно искать совершенства в этой работе, но нельзя не заметить ее затейливости и разнообразия.
…Таким образом, русская изба сделалась непременным типом чисто русского зодчества, нисколько не подверженным византийскому стилю, принадлежащему собственно церковной архитектуре. Эта естественная двоякость стиля, совершенно соответствующая двоякому характеру зданий частных и религиозных, необходимо должна быть соблюдаема и новейшим художником, иначе он обнаружит полное отсутствие соображения и вкуса. Вероятно, то же соображение руководило и К. А. Тоном, когда для своих церковных сооружений он избрал стиль русско-византийский, не вводя в него ни одной черты простонародной архитектуры, которой частный характер напрасно бы было смешивать с монументальною физиономиею церковного зодчества».
Процитированная нами статья интересна в нескольких аспектах.
Во-первых, в ней очень последовательно ставится вопрос о соответствии функционального назначения постройки («частное» здание — или «религиозное», культовое) и ее стилистического решения. Этот принцип становится одной из важнейших особенностей того нового творческого метода, который лег в основу эклектики.
Во-вторых, ее автор высказал очень ценные и точные наблюдения, касающиеся художественно-стилистической цельности произведений народной архитектуры и народного декоративно-прикладного искусства, справедливо восхищаясь их «затейливостью и разнообразием», то есть как раз теми качествами, которые начинают все больше импонировать новым художественным вкусам, формирующимся в 1830-х годах, по мере отхода от классицизма.
В-третьих, — и это, пожалуй, самое главное в данной статье — ее автор теоретически формулирует новый взгляд на проблему национальной самобытности в архитектуре, считая, что именно в народной архитектуре сложился «непременный тип чисто русского зодчества».
Первые, еще сравнительно немногочисленные, произведения «фольклоризирующего направления» в русской архитектуре 1810-начала 1840-х годов и попытки его теоретического осмысления оказались одним из самых интересных явлений в развитии русской архитектурной мысли в период кризиса классицизма. Они несли в себе мощный заряд новых идей, новых демократических принципов архитектурного творчества, которым позднее, уже в последней трети XIX века, суждено было пережить подлинный расцвет, во многом определивший пути развития русской архитектуры в те годы.
В 1837 году в «Художественной газете» была опубликована статья, автор которой, приветствуя возникшее в архитектуре «эклектическое прекрасное направление», писал: «Наш век эклектичен, во всем у него характеристическая черта — умный выбор (выделение моё. — А. П.). Все роды зодчества, все стили могут быть изящны и заключают каждый немалочисленные тому доказательства, все они пользуются своими средствами, перемешиваются и производят новые роды!» [83].
Отношение к архитектурному наследию предшествовавших эпох, методика использования его в архитектурной практике при решении тех или иных задач, выдвинутых современностью, — это один из важных аспектов творческого метода архитекторов. Если классицизм из всего мирового архитектурного наследия признавал только античность и итальянский Ренессанс палладианского направления, то романтизм, проложивший путь стилизаторской неоготике и увлечениям мотивами Востока, тем самым способствовал возникновению соответствующих неостилей. Они явились первыми проявлениями зарождающейся эклектики, которая заняла качественно иные позиции, намного расширив диапазон исторических стилевых прототипов.
Растущий интерес к истории России, стремление исследовать и понять особенности ее художественного и архитектурного наследия, исторический генезис древнерусского зодчества — все это оказало мощное воздействие на развитие архитектуры, усугубляя неприятие классицизма как «заведенной без осмотрительности итальянской архитектуры, которая на каждом шагу боролась с небом, климатом, почвой и образом жизни». Именно такую, резко негативную (и, прямо скажем, весьма одностороннюю и не вполне объективную), оценку классицизма высказал И. И. Свиязев — один из апологетов и идеологов эклектики, утверждавший в пылу полемики, что специфический язык архитектурных форм классицизма русский народ «нисколько не понимал, да и не хотел понимать, потому что тот не выражал заветных его дум и потребностей»[84]. Подобные высказывания свидетельствовали о кризисе классицизма как некой всеобщей, «наднациональной» художественно-стилевой системы. В противовес ей выдвигалась задача создания национальной архитектуры: поиски путей ее решения, начавшиеся в 1810-1830-х годах, сопровождались отказом от художественных приемов классицизма и использованием совершенно иных стилевых прототипов.
«Русско-византийский стиль» и «фольклоризирующее направление», наряду с неоготикой и разного рода стилизациями на темы архитектуры Востока, являли собою переход от художественного монизма классицизма к многостилью эклектики.
Рожденное романтизмом стремление к свободе творчества, его решительный «антиканонизм», принципы историзма, укреплявшиеся в общественном сознании и утверждавшие представления о равноценности художественного наследия разных эпох, закономерно вели к выводу о том, что «все стили могут быть изящны». Основой нового творческого метода, предопределившего развитие эклектики, стал принцип художественного равноправия всех исторических стилей. Стремительное расширение диапазона стилевых прототипов, программное обращение к использованию приемов и мотивов «всех стилей» позволяло намного обогатить художественный язык архитектуры, сделать его более гибким, разнообразным и подвижным, создать более дифференцированную систему архитектурных образов, отражающих растущее многообразие и усложнение общественных функций произведений архитектуры.
Однако особенность творческого метода эклектики не ограничивается ее «программным многостильем».
Использование различных стилевых прототипов стимулировалось не только стремлением к многообразию художественных решений, но и поисками определенных ассоциативных взаимосвязей между функцией здания и его архитектурным обликом. Создание таких ассоциативных взаимосвязей стало рассматриваться в качестве одной из важнейших творческих задач. Обращение к тому или иному историческому стилю не должно было быть произвольным — оно корректировалось теми функциональными и художественными задачами, которые вставали перед архитектором при проектировании данного конкретного здания. В такой постановке проблемы и заключалась сущность принципа «умного выбора», декларированного апологетами эклектики. Характерно, что Н. В. Гоголь, призывая использовать в современной ему архитектуре «все стили», утверждал при этом, что «всякая архитектура прекрасна, если соблюдены все ее условия и если она выбрана совершенно согласно назначению строения»[85].
Теоретические обоснования нового творческого метода, сущность которого заключалась в использовании художественного наследия «всех стилей» на основе «умного выбора», сформулировал теоретик и архитектор-педагог И. И. Свиязев: «Стиль, приличный сущности дела! Что это за новость?.. А между тем тут невольно слышится голос века, который, стремясь ко всему положительному, требует от изящных искусств изящного выражения действительности, жизни, полноты и какого-то внутреннего содержания, проникнутого мыслию и духом! Смотря на предмет с этой точки зрения, мы вправе требовать, чтобы архитектонические произведения… выражали бы внутреннее свое назначение».
По мнению Свиязева, «сознательно-разумное расположение плана, соответствующее всем условиям и цели здания, составляет его внутреннее, душевное, так сказать, содержание», и это внутреннее содержание (говоря современным языком — функциональное назначение здания) следует «ясно и определенно» выражать в его внешнем облике, который «должен получить от того свою особенную физиономию, свой отличительный характер».
«Но, — продолжает Свиязев, — для выражения характеров здания, столь разнообразных при многосторонности содержаний, порожденных потребностями новейшей цивилизации, кажется недостаточно в наше время одного, какого б ни было, стиля»[86].
Концепция, сформулированная Свиязевым, выражала формировавшиеся на рубеже 30-40-х годов новые архитектурные воззрения на соотношение функциональной и художественной сторон архитектуры. Они стали получать все более последовательное воплощение в архитектурно-строительной практике того времени и привели к становлению нового творческого метода, основанного на принципе выбора. Этот метод, предопределивший и сущность, и художественно-стилистические особенности эклектики, родился в ответ на потребности самой жизни. Необходимо было создавать новые типы зданий: промышленные цехи, вокзалы, пассажи, крытые рынки, торговые дома, музеи, гимназии, многоквартирные жилые дома, загородные дачи и т. д. Нужны были новые приемы планировки, новые композиционные решения, новые художественные образы. Одну из своих главных творческих задач архитекторы видели в том, чтобы облик постройки отвечал ее функции: казарма должна выглядеть казармой, дворец — дворцом, дача — дачей, больница — лечебным учреждением, музей — хранилищем древностей.
Решение этой задачи стали видеть в том, чтобы стиль фасада был выбран в соответствии с назначением здания.
Принцип «умного выбора», предлагавший в разработке облика здания выбирать «стиль, приличный сущности дела», проявился и в дифференциации двух оттенков национального направления: для церквей стилевыми прототипами признавались древние храмы, а в архитектуре сельских жилых и хозяйственных построек прочные позиции заняло «фольклоризирующее направление», опирающееся на традиции народного деревянного зодчества.
Иноверческие церкви, церкви католического и лютеранского вероисповедания, начали проектировать с использованием конструктивных приемов и архитектурных мотивов, присущих стилям западноевропейского средневековья — романскому стилю и готике. Правда, в некоторых случаях выбор западноевропейских стилевых прототипов диктовался особенностями местоположения (особенно в живописных пейзажных пригородных парках).
Обращение к использованию «всех стилей» раньше всего началось в архитектуре особняков, дворцов и загородных вилл. Именно в этой области строительства стали относительно последовательно воплощаться новые взгляды на функциональные качества произведений архитектуры и складывавшиеся в эти годы новые представления об уюте и комфорте. Сказалось влияние и собственно эстетических факторов: состоятельные и хорошо образованные заказчики-аристократы, не менее четко, чем архитекторы, улавливавшие новейшие художественные веяния, охотно использовали их в отделке своих жилищ.
«Удобство во внутреннем расположении и богатое разнообразие в подробностях» считались важнейшими критериями, определявшими достоинства особняка. Композиционные приемы и художественные нормы классицизма далеко не всегда могли отвечать этим новым требованиям, поэтому вполне закономерен был начавшийся отход от них.
«Непостоянство в архитектуре, — свидетельствует современник, — нередко странное смешение вдруг английской, немецкой и греческой, можно видеть только на домах частных владельцев, по желанию которых архитекторы принуждены были соединять древнее с новым, и афинский вкус с немецким средних веков»[87].
Этапным произведением в развитии архитектурного типа дачи, в котором новейшие тенденции отразились очень наглядно, явился императорский Коттедж в Петергофе, построенный архитектором А. А. Менеласом в 1826–1829 годах[88]. В соответствии с заданием Николая I это сравнительно небольшое здание, расположенное в «личной», закрытой для посторонних посетителей, части петергофского парка — Александрии, предназначалось для проживания императорской семьи в летние месяцы. Композиция здания диктовалась требованиями комфорта и семейного уюта: по словам современницы, фрейлины А. Ф. Тютчевой, «здесь играют в буржуазную и деревенскую жизнь… предаются иллюзии жить, как простые смертные»[89].
Архитектура императорского Коттеджа хорошо отвечала характеру поставленной задачи. Менелас внимательно продумал планировку здания, его композиционную взаимосвязь с окружающим ландшафтом. Широкие окна, многочисленные балконы и веранды органично связали внутреннее пространство здания с окружающим живописным парком. Из комнат, выходящих окнами на север, открывался прекрасный вид на залив.
В архитектурном облике Коттеджа архитектор подчеркнул его семейный, интимный характер, создав своеобразный, но художественно правдивый образ загородной дачи, рассчитанной на богатую большую семью. Отказавшись от приемов, традиционных для позднего классицизма, и выбрав иное художественно-стилистическое решение, более отвечавшее «сущности дела» и характеру здания, Менелас создал произведение, вызвавшее похвалы заказчика и одобрительные отзывы современников.
Английский путешественник А. Гранвилль, посетивший во второй половине 1820-х годов Петербург и его окрестности, упоминает в своей книге и о посещении Петергофа: «Первый объект, к которому м-р Менелас, архитектор, направил наше внимание, был очаровательный и живописный коттедж, построенный им самим, в котором доминирует готический стиль. В царствование императрицы, которой одинаково были чужды хвастовство и помпа, воздвигнут этот простой, однако исполненный хорошего вкуса дворец, в котором она могла вкушать настоящий комфорт и удовольствия, присущие сельскому уединению. Наружный вид весьма легок и элегантен. Он поднимается в центре холмика, обращенного к заливу и мягко ниспадающего к большому цветочному саду…»[90].
В начале 1840-х годов архитектор А. И. Штакеншнейдер пристроил к Коттеджу Столовый зал, органично дополнив новым объемом постройку Менеласа.
Архитектурное решение Коттеджа — один из первых и в то же время один из наиболее характерных примеров обращения к принципу «умного выбора». В поисках художественного образа здания, выражающего идею комфорта, Менелас обратился к наследию английской архитектуры XVI–XVII веков, то есть именно к тому «стилю Тюдоров», с его отголосками готики, в котором комфортность жилища была одной из важнейших творческих задач.
Императорский Коттедж оказал заметное влияние на развитие архитектуры дач и коттеджей, строившихся на окраинах Петербурга и в его пригородах в последующие десятилетия. Один из первых и наиболее наглядных примеров этого влияния — сохранившаяся вблизи Черной речки, рядом со станцией метро, дача, построенная в 1837–1840 годах архитектором П. С. Садовниковым для дочери графа П. А. Строганова — Е. П. Салтыковой. В облике здания отчетливо читается влияние английской коттеджной архитектуры — и в живописности общей объемно-пространственной композиции, и в характере деталей[91].
В 1830-х годах отход от классицизма и обращение к разнообразным стилевым прототипам стали все явственнее проявляться и в архитектуре городских особняков и дворцов. В числе первых примеров — особняк богатейшего заводчика-миллионера П. Н. Демидова на Большой Морской улице (ныне улица Герцена, 43). Проектируя в 1836 году этот особняк, архитектор О. Монферран в компоновке фасада отошел от традиций классицизма и использовал характерный для итальянского ренессанса прием поэтажной обработки ордером, дополнив его мотивами барокко. Первый этаж украшают мраморные кариатиды и вазы, над центральным окном второго этажа парят крылатые «славы», поддерживающие картуш с гербом владельца (их автор — известный в те годы скульптор Т. Жак).
Нарядный ренессансно-барочный фасад особняка своим необычным для Петербурга итальянским видом резко выделялся в окружавшей его тогда застройке, свидетельствуя о богатстве владельца и вызывая столь желанные ему ассоциации с римскими палаццо итальянских аристократических фамилий.
Участок, купленный Демидовым, был невелик, и его пришлось застроить очень плотно: за пышным «итальянским» фасадом особняка прячутся два узких, вполне петербургских, световых двора-колодца. Вдоль главного фасада в бельэтаже разместилась небольшая анфилада из трех залов; остальные парадные помещения окружали по периметру двор. Такой прием кольцевой анфилады, окружающей световой двор, стал часто применяться в планировке особняков в XIX веке: он позволял, невзирая на стесненность участка, создать импозантный ансамбль парадных комнат. В их отделку Монферран, придерживаясь в целом приемов классицизма, ввел элементы и иных архитектурных стилей — ренессанса и барокко[92].
В 1835–1840 годах Монферран перестроил и расширил особняк на соседнем участке, тоже принадлежавшем П. Н. Демидову (современный адрес — улица Герцена, 45); в начале 1870-х годов этот дом перешел к княгине В. Ф. Гагариной. В композиции этого здания обнаруживается ряд новых черт — и в планировке, и в обработке фасада. В поисках более выгодного и удобного решения Монферран отказался от симметрии: основной объем здания представляет собой довольно обычный дом, «в один апартамент на погребах», но слева к нему пристроен трехэтажный блок. Пытаясь сделать возникшую асимметрию менее заметной, Монферран отодвинул верхнюю часть бокового объема в глубину, разместив над первым его этажом террасу, балюстрада которой украшена бюстами. Асимметричная композиция особняка — прием, явно противоречащий традициям классицизма, да и в декоре фасада обнаруживаются мотивы, навеянные архитектурой итальянского ренессанса.
В архитектурном облике особняков Демидова и Гагариной отчетливо видны — правда, в еще незрелом, как бы зародышевом виде — те две стилевые ветви, которые в середине XIX века стали господствующими в архитектуре петербургских особняков: одна (необарочная) опиралась на использование мотивов русского и западноевропейского барокко, вторая (неоренессансная) — на использование мотивов итальянского ренессанса (обычно в специфической «петербургской» его трактовке — несколько произвольной и упрощенной).
Первые, еще сравнительно редкие примеры отхода от стилевых норм классицизма и использования иных, внеклассицистических, стилевых прототипов наблюдались, как уже отмечалось, в проектах и постройках ряда архитекторов-классицистов — К. И. Росси, В. П. Стасова и других — уже в 1810-1820-х годах. Однако в их творчестве это были единичные явления, не изменившие их общей стилевой концепции.
Огюст Монферран (1786–1858), создатель таких ярких образцов позднего классицизма, как дом князя А. Я. Лобанова-Ростовского на Адмиралтейском проспекте, 12, построенный в 1817-1820-х годах, Александровская колонна на Дворцовой площади (1829–1834 гг.), автор проекта и строитель грандиозного Исаакиевского собора (1818–1858 гг.), уже в 1820-х годах в ансамбле построек Екатерингофского парка обращается к разным стилям — готике, арабско-мавританскому, русскому. А в более поздних своих произведениях — особняках Демидова и Гагариной и в отделке интерьера Исаакиевского собора — Монферран использует мотивы барокко и ренессанса. Таким образом, его творческий путь отвечал общей эволюции архитектурных воззрений — от классицизма к использованию «всех стилей».
30-е годы XIX века оказались в целом переломным периодом в стилистической эволюции русской архитектуры: классицизм стал все более интенсивно вытесняться новыми тенденциями, которые в следующем десятилетии привели к торжеству эклектики.
Переход от классицизма к эклектике очень ярко характеризуется творчеством Александра Павловича Брюллова (1798–1877) — одного из самых интересных и талантливых русских зодчих второй трети XIX века[93]. В одних своих произведениях он отдал дань уходящему классицизму, в других — обратился к иным стилевым прототипам: от готики и мавританского стиля до ренессанса и барокко. Последний классик и в то же время первый эклектик — это, по-видимому, наиболее точно характеризует место А. П. Брюллова в художественной эволюции русской архитектуры 30-40-х годов XIX века. Брюллов во многих отношениях проявил себя как зодчий-новатор, ищущий новые пути развития архитектуры и отстаивающий «принцип, основанный на здравом смысле, хотя бы и в ущерб академическому характеру»[94].
Современники очень высоко оценивали творчество А. П. Брюллова: «Александр Павлович Брюллов, профессор архитектуры, бывший питомец Академии, принадлежит к числу первых по достоинству русских архитекторов. Прекрасный рисовальщик, отличный орнаментист, хороший практик, он приобрел обширную известность своими многочисленными работами, в которых обнаружил необыкновенный вкус, глубокое соображение, большие хозяйственные сведения, познание удобств, редкую изобретательность»[95].
Выбор стиля фасада в постройках Брюллова был, как правило, отнюдь не случайным, а предопределялся назначением здания и характером окружающей среды.
Брюллову выпала трудная задача завершить архитектурные ансамбли двух центральных площадей Петербурга — Дворцовой площади и Марсова поля[96]. В обоих случаях Брюллов спроектировал фасады своих построек в традициях петербургского классицизма, проявив в этом художественный такт и тонкое чувство ансамбля.
На Дворцовой площади он построил здание Штаба гвардейского корпуса. Сооруженное в 1837–1843 годах, оно завершило с восточной стороны ансамбль площади. В строгом, сдержанно-торжественном облике здания отчетливо ощущается его военно-административная функция.
Приемы классицизма Брюллов использовал и в одной из своих последних крупных построек — Служебном доме Мраморного дворца. Проект Служебного дома был утвержден в мае 1844 года, строительство завершилось в 1850-х годах. Здание, выходящее своими фасадами на Марсово поле, Суворовскую площадь и Дворцовую набережную, занимает ответственное место в ансамбле, и Брюллов хорошо учел это, скомпоновав его уличные фасады в классицистических формах: первый этаж обработан рустом, два вышележащих охвачены пилястрами коринфского ордера. Расположение пилястр и их архитектурная трактовка повторяют фасады соседнего Мраморного дворца. Очевидно, таким приемом Брюллов стремился усилить композиционную взаимосвязь этих зданий. Однако, подчеркивая подчиненную роль Служебного дома по отношению к дворцу, он трактовал детали своей постройки строже и суше — к тому же и фасады ее были отделаны не камнем, а штукатуркой. Четвертый — западный — фасад Служебного дома, выходящий в сторону сквера перед Мраморным дворцом, Брюллов скомпоновал в более свободной и в то же время в более эклектичной манере, сочетая мотивы классицизма с ренессансными наличниками окон второго этажа. Головы лошадей, вкомпонованные в эти наличники, и многометровый фриз «Лошадь на службе человека», созданный скульптором П. К. Клодтом, напоминали о том, что за этим фасадом — служебный корпус с великокняжескими конюшнями в первом этаже.
Здание Штаба гвардейского корпуса и Служебный дом Мраморного дворца — это уже последние проявления уходящего классицизма. Обе постройки органично вписаны в окружающую среду центра Петербурга, но их детали, в трактовке которых ощущается дробность и сухость, и присущий облику этих зданий оттенок официальной холодности свидетельствуют о несомненном ослаблении творческой потенции классицизма.
Не порывая с классицистическими традициями и в нужных случаях умело используя их, Брюллов в то же время обращается и к иным стилям.
Построенная им в 1830-х годах церковь в Парголове (см. с. 34) — одно из наиболее совершенных проявлений романтической неоготики.
К мотивам архитектуры западного средневековья А. П. Брюллов обратился и при проектировании лютеранской кирхи Святого Петра на Невском проспекте. Заказчик — петербургская лютеранская община — признал проект Брюллова лучшим среди других конкурсных проектов (в конкурсе участвовало еще четыре архитектора).
Церковь была построена в 1833–1838 годах. Жилые дома рядом с ней (Невский проспект, 22 и 24) были построены в 1830–1831 годах, архитектором Г.-Р. Цолликофером (в 1910–1911 годах эти ранее трехэтажные дома были надстроены еще двумя этажами, с сохранением прежнего характера отделки фасадов).
В композиции кирхи Святого Петра Брюллов использовал некоторые мотивы архитектуры романского стиля, господствовавшего в странах Западной Европы в X–XII веках, сочетая их с приемами русского классицизма.
Высокие башни, фланкирующие главный фасад, арочные окна и так называемый перспективный портал, оформленный концентрическими арочками, покрытыми резьбой и опирающимися на пучки тонких колонн, — все эти мотивы, несомненно, навеяны постройками романского стиля, в частности того его варианта, который сложился в Северной Франции, в Нормандии. В этом убеждает сопоставление главного фасада брюлловской постройки, например, с западным фасадом церкви Святой Троицы в Кане. Очевидно, и заказчики, и сам архитектор считали, что черты средневековья в облике кирхи больше отвечают назначению здания иноверческой церкви, придают его облику тот романтический оттенок, который импонировал новым художественным вкусам петербуржцев 1830-х годов.
Однако новое здание должно было встать на Невском проспекте, среди классицистических построек, и это требовало придать его фасадам подобающую этому стилю строгость. Симметрия, лаконичная гладь стен, четкие линии горизонтальных тяг, карнизы башен, поддерживаемые модульонами, традиционная «петербургская» окраска в светло-желтый цвет — все эти особенности и детали здания, непосредственно связанные с русским классицизмом, как раз и способствуют тому, что фасад кирхи, поставленный в глубине небольшого двора, в разрыве между жилыми домами с классицистическими фасадами, так органично вошел в общую панораму проспекта.
Талант Брюллова, свойственное зодчему чувство меры и такта позволили ему создать, используя мотивы романского и классицистического стилей, довольно органичную и цельную композицию. Но сам факт соединения в одной постройке элементов разных стилей позволяет рассматривать это здание как одно из первых и в то же время очень последовательных воплощений того нового творческого метода, который был основан на использовании «всех стилей», корректируемом принципом «умного выбора».
«Качество украшения есть разнообразие» — эти слова, произнесенные архитектором М. Лопыревским в 1834 году в его речи на торжественном акте Московского дворцового архитектурного училища[97], очень точно выражают одну из основных художественных тенденций архитектуры в период нарастающего кризиса классицизма. Эту тенденцию убедительно иллюстрируют рассмотренные нами выше произведения А. А. Менеласа, О. Монферрана и особенно А. П. Брюллова.
Очень мощно и ярко эта тенденция проявилась в архитектуре дворцовых интерьеров, создававшихся на рубеже 1830-х и 1840-х годов.
Важным, поистине этапным моментом в истории русской архитектуры этого периода было восстановление Зимнего дворца после катастрофического пожара в декабре 1837 года, почти полностью уничтожившего его внутреннюю отделку. Восстановление дворца было осуществлено в рекордно короткий срок и в основном завершено весной 1839 года[98]. При этом была существенно упорядочена внутренняя планировка дворца, улучшены связи между помещениями, выделены определенные пространственные зоны, отвечающие многообразным функциям — репрезентативным, жилым, служебным, хозяйственным и т. д.
Архитектурное решение интерьеров Зимнего дворца, восстановленных после пожара и созданных заново, характерно для конца 30-х годов — периода, переходного от классицизма к эклектике. Главные парадные интерьеры, которые восстанавливались по проектам и под руководством архитектора В. П. Стасова, были воссозданы в прежних стилевых решениях: Иорданская лестница и церковь — в формах растреллиевского барокко, анфилады парадных залов — в формах классицизма.
Иное решение было принято при восстановлении тех частей дворца, где располагались личные апартаменты императорской семьи. Новые интерьеры, осуществленные А. П. Брюлловым, были решены в разных стилях. Брюллов использовал мотивы ренессанса, греческого и помпейского стиля, готики, иногда сочетая в отделке одного помещения мотивы разных стилей, используя как каноническую, так и довольно свободную их интерпретацию. В ряде случаев он использовал и традиции классицизма — например, в Белом зале, который служил парадным приемным залом на половине наследника-цесаревича. Характер отделки помещений, стилистика декора варьировались в зависимости от их функционального назначения. В этом проявился выдвинутый эклектикой принцип «умного выбора», в противовес прежней «моностильности» интерьеров, свойственной классицизму. Новая планировка и отделка помещений в Зимнем дворце, выполненная А. П. Брюлловым, по существу открыла новый этап в истории русской архитектуры, связанный с формированием новых представлений о соотношении функциональных и эстетических аспектов проблемы формирования жилой среды и художественного образа интерьера[99].
Созданные А. П. Брюлловым в Зимнем дворце интерьеры получили очень высокую оценку современников. А. П. Башуцкий, автор обстоятельной статьи «Возобновление Зимнего дворца в С.-Петербурге», видел в них «столько же ума и глубокой степенной сообразительности, сколько пылкой фантазии, роскошно выразившей в самых поэтических формах идею чистой красоты!»[100] Разнообразие стилистических решений воспринималось как высокое творческое достижение зодчего. «Обозревая возобновленные и вновь созданные Брюлловым части, — писал Башуцкий, — …мы удивлялись необыкновенной стройности и величию его идей, чистоте его вкуса… богатству изобретения, обнаруженному в многочисленных и всегда счастливых художественных темах, роскошно рассыпанных им в этом труде, и разнообразию фантазии его»[101]. Очевидно, что гармоничное соответствие между назначением помещения и его художественным обликом, которое было найдено Брюлловым, отчетливо ощущалось современниками как их важнейшее достоинство, что и нашло отражение в оценке Башуцкого.
В композиции созданного нового Александровского зала А. П. Брюллов использовал элементы двух стилей — готики и ампира, однако такое необычное сочетание было обосновано вполне определенными и по-своему логичными соображениями. Брюллов отказался от классицистического плоского подшивного потолка, ибо он потребовал бы дорогих металлических стропил. Он решил использовать иной тип огнестойкой конструкции — кирпичные своды. Наибольшего совершенства сводчатые конструкции достигли в готической архитектуре, и Брюллов применил одну из наиболее рациональных их разновидностей — систему так называемых веерных сводов, опирающихся на пристенные столбы. Поэтому закономерно, что и сами столбы тоже были обработаны «в готическом вкусе» — в виде пучков тонких колонок. Александровский зал, «замечательный по изобретению, архитектонической роскоши и смелости сводов», был интересным явлением в развитии сводчатых конструкций в 1830-х годах. Однако готическая структура зала соединяется с ампирным декором в духе русского позднего классицизма. Объясняется это тем, что Александровский зал был задуман как мемориальный, посвященный военным событиям 1812–1814 годов, а традиционным средством воплощения военно-мемориальной темы была ампирная воинская атрибутика (античные мечи, панцири, щиты и т. п.). Ее дополняют медальоны с аллегорическими барельефами, повествующими о сражениях с наполеоновской армией, — увеличенные повторения знаменитых медальонов, созданных скульптором Ф. П. Толстым.
Таким образом, проектируя Александровский зал Зимнего дворца, Брюллов исходил из нового творческого принципа, выдвинутого эклектикой: взять из архитектурного наследия каждой эпохи все лучшее, что может быть использовано для решения современных строительных и архитектурно-художественных задач. Он применил готическую систему сводов, как наиболее целесообразную, и ввел ампирные декоративные детали, несущие идейнообразную нагрузку. Возможно, что в необычности такого сочетания готики и классицизма архитектор видел путь обновления художественного языка архитектуры. Своеобразный архитектурно-художественный образ Александровского зала и логическая обоснованность избранных Брюлловым стилевых прототипов — наглядная иллюстрация практического воплощения принципа «умного выбора».
Появление разностильных интерьеров в императорском Зимнем дворце при его восстановлении после пожара 1837 года и восторженные отзывы о них, опубликованные в прессе, естественно, ускорили отход от классицизма и развитие стилизаторско-эклектических тенденций в архитектуре дворцовых интерьеров. Стремясь найти новые, более разнообразные и гибкие средства художественной выразительности, отвечающие новым формирующимся функциональным и эстетическим критериям, архитекторы и художники-декораторы начали использовать в отделке помещений разнообразные стилевые прототипы: вслед за стилизаторской готикой в интерьеры дворцов и особняков стали проникать мотивы других исторических стилей: ренессанса, барокко, рококо, помпейского стиля и т. п. Более устойчиво приемы классицизма сохранялись в архитектуре парадных анфилад, особенно на рубеже 30-40-х годов. Однако в дальнейшем и эта традиция классицизма стала быстро преодолеваться.
К числу наиболее значительных и характерных памятников архитектуры, созданных в период, переходный от классицизма к эклектике, относится Мариинский дворец, построенный архитектором А. И. Штакеншнейдером.
Андрей Иванович Штакеншнейдер (1802–1865) — один из самых талантливых и плодовитых русских зодчих, работавших во второй трети XIX века[102]. Он принадлежал к поколению архитекторов, «вышколенных на строгости классицизма и затем отдавших свои силы на самые разнообразные прихоти вкуса»[103], в соответствии с новым социальным заказом и новыми эстетическими критериями. Окончив Академию художеств в 1820 году, он несколько лет работал «рисовальщиком при архитекторе» Монферране, в «Комиссии о построении Исаакиевского кафедрального собора». Самостоятельную строительную деятельность Штакеншнейдер начал с перестройки «в готическом вкусе» старинного замка Фалль в имении А. X. Бенкендорфа в Эстляндии.
В своих первых проектах и постройках 1830-х годов Штакеншнейдер то придерживался традиций классицизма — например, в здании Мариинского института (современный адрес: улица Салтыкова-Щедрина, 52), построенном в 1835–1837 годах, то обращался к иным стилям: к «русскому стилю» — в проекте Никольского домика в Петергофе, к готике — в проекте фасада главного дома Знаменской дачи под Петербургом, на Старой Петергофской дороге (1836 г.), интерьеры в котором предполагались в греческом стиле, помпейском и т. д.
Первой крупной постройкой Штакеншнейдера стал Мариинский дворец на Исаакиевской площади, построенный в 1839–1844 годах (ныне в этом здании размещается Исполком Ленинградского городского Совета народных депутатов). Дворец строился как резиденция дочери Николая I — Марии Николаевны, вышедшей замуж за герцога Лейхтенбергского.
Фасад дворца скомпонован в соответствии с принципами классицизма: центр и края выделены ризалитами, первый этаж обработан рустом, второй и третий объединены колоннами и пилястрами коринфского ордера. В то же время в прорисовке ряда деталей ощущается явный отход от классики — в частности в мелкой, «брильянтовой» рустовке стен первого этажа. В обработке поверхности колонн и пилястр Штакеншнейдер использовал новый прием: помимо углубленных желобков-каннелюр они получили в нижней трети дополнительные, так называемые багетные, вставки в виде вертикальных валиков, заполняющих каннелюры. Это был едва ли не первый в архитектуре петербургских фасадов пример такого нового, усложненного каннелирования ордерных элементов: они приобрели некоторую дробность и усложненность, что отвечало общей эволюции художественных вкусов в те годы.
Если фасад Мариинского дворца выдержан еще в приемах классицизма, то к разработке его интерьеров Штакеншнейдер подошел с иных позиций, явно подсказанных опытом и результатами восстановления Зимнего дворца.
Парадные залы Мариинского дворца были решены в традициях позднего классицизма. Они образуют анфиладу, расположенную в центральной части главного — второго — этажа. Анфиладу начинает парадная приемная герцога Лейхтенбергского, расположенная за стеной центрального ризалита: ее окна выходят на Исаакиевскую площадь. За парадной приемной следует освещенная верхним светом ротонда, окруженная двухъярусной колоннадой. Ее интерьер отличается великолепными пропорциями. Белый цвет стен, дополненный легкими вспышками мерцающей позолоты, создает настроение торжественного спокойствия. К ротонде примыкает Квадратный зал. Разделяющая их двухъярусная сквозная колоннада создает интересную игру ритмов и удивительный эффект «перетекания» пространства, зрительной и функциональной взаимосвязи обоих залов. Позади Квадратного зала Штакеншнейдер разместил зимний сад: здесь круглый год зеленели тропические растения, журчала вода в изящных фонтанах. Анфилада парадных помещений Мариинского дворца в миниатюре повторяла композицию главной анфилады Таврического дворца, построенного И. Е. Старовым в 1783–1790 годах. Использование приемов классицизма в планировке и отделке парадных залов придавало главной анфиладе ту торжественность и импозантность, которые отвечали ее функциональному назначению[104].
В ином ключе решены интерьеры личных апартаментов Марии Николаевны. Используя разные стилевые прототипы, Штакеншнейдер создал гамму разнообразных художественных образов. Изысканна, но сравнительно сдержанна отделка кабинета, декорированного в стиле «флорентийского ренессанса». Совсем иной эмоциональный оттенок приобрело оформление спальни: альков расписан в темных, сумеречных тонах, с изображением засыпающих нимф. Помпейский стиль ванной комнаты вызывал ассоциации с купальнями римских патрицианок: функцию помещения подчеркивал и белый цвет, преобладавший в его отделке, и кариатиды, изображавшие античных служанок. Изящный будуар, оформленный «в стиле Людовика XV» (так назывался тогда стиль рококо, господствовавший в интерьерах дворянских особняков 1720-1740-х годов), напоминая о «золотом веке» дворянства, своими небольшими, камерными размерами и прихотливой рокайльной орнаментацией настраивал на беспечную, легкую беседу в интимном кругу.
«В этом будуаре á la Pompadour, — писал Н. Кукольник, — не хочется заводить спора: тут так хорошо, так весело, так роскошно. Что тут составляет главное, решить трудно; кругом и вверху — зеркала; но там же изящная резная работа, ярко вызолоченная; там же штоф блистает своею шелковистою роскошью; там же разбросаны картины в роде Ватто. Это ослепительная смесь изящной мелочи, которая сама себя умножает до бесконечности»[105].
В отделке Мариинского дворца Штакеншнейдер чутко отреагировал и на новые требования, предъявляемые к функциональной стороне архитектуры, и на происходившую тогда смену художественных вкусов. Ему удалось создать в интерьерах дворца тот «эмоциональный климат», ту художественную среду, которые наилучшим образом отвечали их назначению. Постройка Штакеншнейдера стала предметом искреннего восхищения современников: по словам Н. Кукольника, «новый дворец удивляет утонченностью и благородством вкуса в украшениях, богатым разнообразием в подробностях»[106].
Эти качества стали расцениваться современниками как одно из главных достоинств произведений архитектуры. Следуя общей эволюции художественных воззрений, архитекторы, отказавшись от свойственных классицизму лаконичности и художественной унифицированности форм, с начала 1840-х годов решительно повернули на новый путь.