Служу без всякого порока.
Артемий Петрович Волынский всегда помнил о своем знатном происхождении — кажется, даже больше, чем полагалось в то время, когда, несмотря на Петровские реформы и Табель о рангах, настоящие «фамильные» люди знали и чтили заслуги предков. По указанию кабинет-министра его «конфидент» архитектор Петр Еропкин нарисовал чертеж родословного древа с изображением внизу князя Дмитрия Волынского и сестры Дмитрия Донского великой княжны Анны, с императорским гербом и гербом Волынских «для того, что он по московской великой княжне Анне причитался свойством к высочайшей ее императорского величества фамилии…». По показанию другого «конфидента», Андрея Хрущова, «оную картину хотел он Волынский в чужих краях напечатать и разослать в России и в другие государства, дабы знали в народе, что он близок свойством к императорской фамилии и что у него ума столько есть, чтоб самому государством править».
Незнатные и несведущие по этой части следователи Андрей Иванович Ушаков и Иван Иванович Неплюев насторожились и приказали доставить из Герольдмейстерской конторы в Тайную канцелярию родословную книгу и гербовник и «справит-ца, не имеетца ль во оных о роде Волынских какова описания и доложить». Требуемые книги были доставлены, но в них так и было написано: «Лета 6888 году прииде к Москве к великому князю Димитрию Ивановичю Донскому из Волынские земли князь Дмитрей Михайлович Волынской. И великий князь Димитрей Иванович всеа Росии дал за него сестру свою княжну Анну…» Так одинаково — с имени славного основателя — начинались родословные росписи, которые в 1686 году подали в Разрядный приказ члены разных ветвей рода Волынских{13}.
Сомнения в правоте обвиняемого отпали, но едва ли это пошло ему на пользу. В объявленном во всенародное известие печатном манифесте от 7 июля 1740 года о казни Волынского и его сообщников бывший министр был признан выходцем «из самого простого и убогово дворянства», который «токмо единою нашею высочайшею императорскою милостию обогащен и произведен был; однако ж от наглой своей высокомерности в такое уже злоумие впал, что дерзнул бессовестно наши государственные гербы к себе присвоять и беззаконно к высокой нашей императорской фамилии свойством себя причитать».
Это был монарший ответ на притязания «раба». Однако, как ни странно, и Волынский, и обличавший его манифест были по-своему правы: знатный род министра претерпел за почти четыре столетия немало превращений. Его основатель, князь Дмитрий Боброк-Волынский прибыл в Москву, правда, не в 1380 году, а где-то между 1366 и 1368-м, когда его тезка, молодой московский князь, уже утвердился на великом княжении Владимирском. Факт выезда Дмитрия Михайловича представляется несомненным, но вопрос, чьим потомком он был и к какой династии, русской или литовской, принадлежал, остается без однозначного ответа.
Родословные Волынских и летописи не называют ни его предков, ни владений. Некоторые ученые полагают, что славный воевода был сыном князя на Волыни Кориата Михаила Гедиминовича. Однако источники упоминают и других волынских владельцев — в том числе потомков «короля» Даниила Романовича Галицкого князей Острожских. Сына одного из них, Михаила Даниловича, также называли князем Волынским. Еще одного князя Михаила (возможно, Михаила Наримантовича Пинского) великий князь Литовский Ольгерд в 1349 году отправил вместе со своим братом Кориатом в Орду «просити себе помощи» против великого князя Московского и Владимирского Семена Гордого{14}. Наконец, сам Артемий Петрович вроде бы считал себя потомком князя Дмитрия Алибуртовича, племянника Ольгерда Литовского. Но это имя содержится только в поздней копии 1721 года с недатированной грамоты, содержание которой вызывает сомнение{15}.
Однако кем бы ни был предок Артемия Петровича, он занял видное положение в окружении московского великого князя, женившись на его сестре Анне, сражался с ратями Ольгерда и в 1372 году первым целовал крест при заключении перемирия с Литвой{16}. Зимой 1379/80 года он водил московские полки «Литовьскыя городы и волости воевати»{17}.
«Нарочитый полководец» Боброк-Волынский стал организатором победы на Куликовом поле. Одна из самых блестящих страниц «Сказания о Мамаевом побоище» повествует о том, как в ночь перед сражением вещий воевода «Дмитрей Боброков Волынец всед на конь, и поим с собою великого князя, и выехаша на поле Куликово, и сташа среди обоих полков». Дмитрий Московский выслушал пророчество Боброка о предстоящей победе и о тяжелой цене, которую придется за нее заплатить: «Слышах землю плачющу… горко зело и страшно… и знаеми мне суть и явни; и уповай на милость Божию, яко одолети имаши над татары, а воиньства твоего христианьскаго падет острием меча многое множество». В начавшемся наутро сражении Волынский, командовавший засадным полком, сумел удержать рвущихся в бой воинов до того момента, когда татарский натиск на правом фланге опрокинул русские силы и воины Мамая уже торжествовали победу. Тогда Боброк принял решение: «Наше время приспе, и час подобный прииде!» — и ударом своего полка переломил ход битвы.
В последний раз Дмитрий Боброк упомянут в летописи под 1389 годом, когда его призвал к своему смертному одру Дмитрий Донской. В завещании князя Дмитрий Михайлович назван первым свидетелем из десяти знатнейших московских бояр{18}. О том, что случилось с ним после, источники молчат; не исключено, что он погиб в 1399 году на реке Ворскле, сражаясь под знаменами великого литовского князя Витовта. Есть также предположение, что боярин Боброк и его жена Анна приняли монашество — возможно, после смерти сына Василия, разбившегося при падении с лошади{19}. Так или иначе, судьба удалого воеводы по-прежнему остается загадкой.
Возможно, в роду Волынских был даже святой. В 1456 году в Троицком Клопском монастыре под Новгородом умер игумен Михаил, а в 1547 году он был канонизирован. В его житии имеется рассказ о том, как прибывший в обитель сын Дмитрия Донского князь Константин Дмитриевич узнал читавшего книгу инока: «…молвить игумену и старцам: «Поберегите его — нам человек той своитин»{20}. В синодике Клопского монастыря в роду Михаила записаны великий князь Семен Гордый (в монашестве Созонт), его сестра Фетиния, мать Дмитрия Донского Александра, князь Константин Дмитриевич, «во иноцех Кассиан». В этом ряду перед именем Михаила стоят «схимонахиня инока Анна» и «схимонах Максим», по мнению В. Л. Янина, сестра Дмитрия Донского и ее супруг. Если это предположение верно, то «своитин» князя Константина Дмитриевича святой Михаил Клопский — неизвестный сын Дмитрия Боброка{21}. Судя по житийному повествованию, он поддерживал великого князя Василия II и в ответ на просьбу его соперника удельного князя Дмитрия Шемяки «Михайлушко, моли Бога, чтобы мне досягнути… великого княжения» предрек: «Княже, досягнеши трилакотного гроба!» Предсказал Михаил и будущее падение Новгорода в борьбе с Москвой.
В родословной книге, хранившейся в Посольском приказе, указывается, что «у Дмитрея Михаиловича были два сына: Борис, Давыд, а были оба в боярех. И от Бориса пошли Волынские. И от Давыда пошли Вороные…»{22}. Но другие родословия Волынских о боярстве детей воеводы молчат. Очевидно, занять место в кругу советников нового великого князя Василия I им не удалось, был утрачен и княжеский титул: их отец отъехал в Москву без наследственной «отчины»; его московские владения были получены из рук Дмитрия Донского и находились в разных частях великого княжества.
Вскоре род разросся: «А у Бориса Дмитреевича было 6 сынов». По данным XVI века, Волынские имели вотчины и поместья в Угличском уезде, а также по Звенигороду, Дмитрову, Калуге, Ржеву, Рузе — бывшим удельным владениям. Сами они почти всем родом в 1430-х годах находились на службе у брата Василия I Юрия Дмитриевича и его детей{23}. Волынские приняли участие в войне между князьями Московского дома на стороне Юрьевичей. Три сына Бориса Дмитриевича пали в бою с татарами хана Улу-Мухаммеда под стенами города Белёва в декабре 1437 года. Через несколько лет их сюзерены, проигравшие в конфликте с Василием II, сошли с политической сцены, а Волынские оказались надолго оттесненными с первых мест в рядах московской знати. Им предстояло пробивать себе дорогу службой.
Во времена великого князя Ивана III многие Волынские стали новгородскими помещиками — в их числе был праправнук Боброка и предок Артемия Петровича в шестом колене Савва Игнатьевич{24}. Однако они оставались на вторых-третьих ролях, хотя порой выполняли ответственные поручения: ловили разбойников, служили полковыми воеводами, приставами, городовыми приказчиками и даже наместниками{25}. В Дворовой тетради (списке членов государева двора, составленном в 1550-х годах) записаны 11 Волынских, большинство из них служили по Ржеву, Рузе, Вязьме и Угличу; их земельное и денежное обеспечение было в два раза меньше по сравнению с «московскими» дворянами. Но всё же они приглашались на службу в столицу, где имели возможность отличиться и быть замеченными государем, а у себя в уезде как наиболее авторитетные, боеспособные и зажиточные фигуры возглавляли местное дворянское ополчение и избирались в губные старосты.
В бурное царствование Ивана Грозного самый большой взлет совершил отпрыск младшей ветви рода, воевода Михаил Вороной, участвовавший во взятии Казани в 1552 году, впоследствии поставленный начальником приказа Казанского дворца. Он единственный из Волынских в XVI веке стал боярином, полюбился царю и в 1567 году, не будучи опричником, вошел в число его советников — членов Ближней думы, однако погиб в 1571 году в подожженной татарами Москве, не оставив потомства{26}. Другие родственники служили головами в полках, сражались с татарами, отстаивали российские владения в Прибалтике{27}. Прапрадед Артемия Петровича Иван Григорьевич Меньшой в 1575 году впервые упоминается в разрядных записях как участник похода в Литву. С тех пор он не знал покоя — защищал крепость Скровную в Ливонии, подавлял восстание в бывшем Казанском ханстве, стоял на границе в ожидании набега ногайцев, воеводствовал в Казани, Чебоксарах и Астрахани. В 1590-м он участвовал в походе против шведов и был оставлен воеводой во взятом Ивангороде. Оттуда его вновь направили на южную границу — сначала в Пронск, потом в Орел, оттуда в Ряжск — «дозирать (инспектировать. — И. К.) украинных городов засеки», построенные для предотвращения татарских набегов. В 1596 году он опять назначается в Ивангород, в 1599-м — в Березов, а в 1603-м — в Псков.
Так же служили его братья и другие родственники. Одним выпадала честь, другим — позор. С родом Волынских загадочным образом оказался связан опричный погром Новгорода. Сохранилось новгородское предание, записанное в XVIII веке, о том, что поход был вызван каверзой, устроенной неким Петром Волынцем, наказанным новгородскими властями за какое-то преступление и затаившим злобу: «…ложно челобитную от всего Великого Новаграда тайно сложив о предании полскому королю, в которой всех новгородцев желание со всем уездом королю оному поддатся, написал» за подписями архиепископа «и всех первейших дворян и граждан» и спрятал за образ в Софийском соборе, а сам отправился с изветом в Москву. Челобитная была найдена, новгородцы оправдаться не смогли: «И с того времени царь Иван Васильевич своим подданным в верности к себе болше стал не доверивать, и жесточае и свирепее с ними поступать стал, а Волынца богатством великим наделил»{28}. Что было в действительности, мы уже не узнаем — следственные дела времен опричнины до нас не дошли. Однако известно, что Савва Игнатьевич, дед Ивана Григорьевича Меньшого, владел поместьями в Новгородской земле, а его потомки были дворянами последнего удельного старицкого князя Владимира Андреевича, которого царь считал своим главным соперником и отравил в 1569 году. Возможно, в поздней легенде все-таки есть зерно истины{29}.
Другие члены рода отправились на восток, где началось освоение Сибири. Среди них был и прадед Артемия Петровича Степан Иванович, назначенный воеводой в Березов{30}.
К началу XVII века род Боброка подошел поредевшим, но его представители могли бы, как и Пушкин, сказать о своем предке: «Его потомство гнев венчанный, Иван IV пощадил». Фамилия не утратила места на службе в списках государева двора, сохранила родовые вотчины в Боровском, Звенигородском, Муромском, Рязанском и других уездах{31}, однако высоко подняться не смогла. В списках «дворовых» чинов числились в это время, помимо троих Григорьевичей, еще пять ее представителей этого поколения; вместе с ними на службе появились уже и их дети, в том числе сын Ивана Григорьевича Меньшого жилец Степан{32}.
При Борисе Годунове Степан Иванович стал «стряпчим с платьем», а затем стольником (носители этого чина участвовали в дворцовых церемониях, приемах послов, были рындами[2], прислуживали за царским столом, посылались в полки для раздачи денежного жалованья, во время «государевых походов» составляли в царском полку особые отряды).
В эпоху «московского разорения» Волынские из младшего поколения рода служили Василию Шуйскому; их имена стоят в одном ряду с еще неизвестным стольником князем Дмитрием Пожарским{33}. Дальше судьба разбросала родственников по разным лагерям. Кто-то, как Василий Иванович Волынский, «стоял крепко и мужественно и много дороцтво и храбрость и кровопролитие службы показал и голод и наготу и во всём оскудение и нужду всякую осадную терпел многое время, а на воровскую прелесть и смуту ни на которую не покусился, стоял в твердости разума своего крепко и непоколебимо безо всякие шатости» на стороне незадачливого царя Шуйского{34}. Иные же, как его брат Иван, перешли на сторону Лжедмитрия II. Иван Иванович стал одним из двух «тушинских бояр» Волынских{35}, однако вскоре разочаровался в самозванце и возглавил восстание горожан против тушинцев и поляков в апреле 1609 года. Будучи захваченным в плен бежавшим неприятелем, он обещал вновь привести непокорный город к присяге самозванцу, но в 1611-м оказался в Ярославле воеводой и призывал собирать «ратных людей» для борьбы с поляками{36}. Его бурная жизнь закончилась под Москвой в рядах первого ополчения (в октябре сторонник польского короля Иван Плещеев выпросил у Сигизмунда III вотчину И. И. Волынского, которого «ныне в воровских полкех не стало»{37}). Помимо него, в Смуту умерли или были убиты еще несколько членов рода. Пресеклась линия Вороных-Волынских: последняя его представительница Марфа Ивановна, постригшись в монахини в 1629 году, сначала заложила, а затем дала вкладом «вотчину своего деда и отца» — подмосковное село Вороново{38}.
В числе участников ополчения Минина и Пожарского и Земского собора, избравшего на царство Михаила Романова, находились два представителя рода Волынских — они в числе прочих встречали прибывшего в Москву из Костромы государя{39}. Входя в число столичной знати, члены этой семьи в то же время не принадлежали к родне или окружению Романовых и не могли рассчитывать на возвышение при новой династии. Род сохранил вотчины{40} и даже приобрел новые земли «за московское сидение» при Василии Шуйском и за «ярославскую и подмосковную службы» в 1612 году{41}. Но в разоренных в годы Смуты уездах земли находились «в пусте» и доходов не приносили. Фамилии надо было вновь бороться за место в рядах знати. Наиболее удачливыми в этом смысле оказались потомки воеводы Ивана Григорьевича Меньшого.
Все четверо Ивановичей указаны в боярской книге 1615/16 года{42}. Стольник Степан Иванович, прадед Артемия Петровича, отличился при отражении набега польского полковника Александра Лисовского — летом 1615 года отстоял город Волхов от неприятеля, когда соседи-воеводы бежали, оставив врагу крепости и запасы провианта{43}.
В 1617 году он первым из Волынских отправился за границу с посольской миссией — искать союзников против Польши, а также просить о материальной помощи — «казны тысяч на 200 и на 100, по самой последней мере на 80 000 и 70 000 рублей, а меньше 40 000 не брать»{44}. В Лондоне послы «правили поклон» королю Якову I, его жене и «королевичу Чарлусу» — будущему Карлу I. Переговоры с лордом-канцлером Фрэнсисом Бэконом («канслером Фянцыбякиным»), лордом-казначеем Томасом Говардом и «боярином» Томасом Арунделом шли трудно. Проект союзного договора «поотложили», а вопрос о займе стал предметом длительного торга: англичане хотели получить в залог московские «города», а послы объясняли, что требовать такие вещи от московского государя неприлично. (В итоге в 1618 году подручные посла Дадли Диггса дворянин Финч и купеческий агент Фабиан Смит доставили в Москву всего 20 тысяч рублей.) Не удалось русским послам и вернуть в отечество четверых российских «детей боярских», в 1602 году отправленных в Англию на учебу Борисом Годуновым. Результаты этой миссии трудно признать выдающимися, но ожидать большего было трудно — Россия, только начавшая восстанавливать силы после кризиса, в европейских делах веса не имела.
Вернувшись в августе 1618 года на родину, Волынский, по московскому обычаю, сдал в казну королевские подарки («суды серебреные» и серебряный «золоченый» кубок), за что приказано было выдать ему 485 рублей{45}. Надо признать, что особого впечатления этот вояж на его участников не произвел. Статейный список говорит лишь о том, кто и где встречал послов, как они заседали и что говорили. А ведь дипломаты встречались со знаменитым ученым Фрэнсисом Бэконом, ездили по улицам Лондона, слышали об открытиях в Новом Свете. Возможно, они оставались людьми старого московского покроя и западный мир с его деловой жизнью и культурными новациями был им чужд — или же лихолетье Смуты, когда «люторы» едва не сокрушили само Московское царство, заставило московских дворян сознательно сторониться западных порядков.
Позже Степан Волынский воеводствовал на другом краю державы — в Терском городе на Северном Кавказе, возглавлял Холопий приказ; из всех братьев именно его часто приглашали к царскому столу{46}, но он так и остался стольником.
В Боярской книге 1627 года среди семнадцати внесенных в нее Волынских числится и единственный сын Степана Ивановича Артемий, тезка и дед Артемия Петровича. Состоя в чине стольника, он участвовал в «литовских» походах 1654–1656 годов вместе с тремя другими представителями рода, за что все они были награждены по московской традиции — прибавкой поместной земли и денежного жалованья. Артемий Волынский получил «в придачу» 130 четвертей земли и девять рублей{47}. Он прослужил почти полвека, но, как и отец, не поднялся выше стольника. Артемий Степанович скончался в 1684 году, оставив сына Петра — отца нашего героя.
В Боярскую книгу 1691 года занесены имена тринадцати членов фамилии: восьми стольников, четырех стряпчих и одного московского дворянина{48}; однако большинство из них были из других ветвей рода и не выделялись среди низших чинов государева двора. Правда, Волынские не растеряли, а даже приумножили свои владения: «по сказкам» об имениях, поданным в 1700 году на Генеральный двор в Преображенском, у одиннадцати Волынских имелся 1381 крестьянский двор{49}. Однако после смерти двух окольничих и двух бояр у рода не оказалось лидеров; на сколько-нибудь видных должностях в окружении молодых царей Ивана и Петра Алексеевичей представителей фамилии не осталось — они не успели или не смогли выдвинуться. Так, Петр Артемьевич в 1671 году получил чин стольника, состоял в числе рынд во время приемов, ездил «за государем», участвовал в походах, подал роспись рода Волынских в Палату родословных дел, был человеком состоятельным (в 1707 году имел в разных уездах 397 крестьянских дворов{50}), но больше ничем не прославился. Он умер в 1713 году, оставив сына с мачехой.
Молодое поколение лишилось «подпора» со стороны старших. Волынским опять приходилось начинать восхождение, но уже в иных условиях, когда успех обеспечивался не прежними традициями придворной или военной службы, а участием в петровских преобразованиях. Не этими ли обстоятельствами можно объяснить неуемное честолюбие Артемия Волынского и его подчеркнутое стремление возвеличить свой древний род и его померкнувшую славу?
Артемий Петрович Волынский был потомком Боброка в десятом колене. Он родился где-то около 1689 года, по другим сведениям — в 1691 — м (люди той эпохи не всегда могли точно назвать свой возраст и день рождения), то ли в Москве, то ли в одной из отцовских деревень{51}. Его поколение входило в жизнь на закате Московского царства под гром пушек Северной войны и в неразберихе первых реформ Петра I, когда вернувшийся из Европы молодой царь брил и переодевал дворян и внедрял в русскую жизнь технические новшества вместе с заморским образом жизни. Но одно оставалось для них неизменным — тяжелая и обязательная служба.
Родня едва ли могла помочь юноше: былая слава предков, воевод и бояр, к концу XVII столетия потускнела и Волынские затерялись среди низших чинов государева двора. Отец, Петр Артемьевич, всю жизнь прослужил незаметно; в боярском списке 1706 года он числился уже отставным, но еще годным на «посылки»{52}. Рядом с ним служили родственники: стольники Иван Александрович (умер в 1704 году), Михаил Михайлович, Леонтий Савельевич и Андрей Петрович, стряпчий Иван Савельевич; дожившие до «старости и дряхлости», но так и не выдвинувшиеся дворяне Иван Иванович Большой и Иван Владимирович. Сын боярина Алексей Иванович пропал без вести во время сражения под Нарвой в 1700 году, его брат Василий дослужился до чина лейтенанта флота. В 1708 году поручик Михаил Михайлович Волынский стал адъютантом генерала Н. И. Репнина, а в 1711-м был уже штаб-офицером — подполковником; его брат Иван Михайлович дослужился до полковника.
Стольнику Петру Артемьевичу не слишком везло и в семейной жизни. Два его старших сына Иван и Михаил умерли, скончалась и их мать — Федосья Яковлевна, урожденная Хрущова. Вторая супруга Евдокия Федоровна (вдова князя Ивана Засекина) оказалась особой нрава сварливого — что, возможно, и побудило отца отдать младшего сына Артемия на воспитание дальнему родственнику Семену Андреевичу Салтыкову Салтыковы состояли в свойстве с царским домом через брак брата Петра I, царя Ивана Алексеевича. Много лет спустя это родство пригодится Артемию для карьеры, но пока придворные покойного брата государя были не в чести и приходилось пробивать дорогу самому.
Как и многие другие дворяне, Артемий начал военную службу с пятнадцати лет. Биографические справки указывают, что он стал служить с 1704 года рядовым в неизвестном армейском драгунском полку{53}. Однако это не так. Ведомость второй роты гвардейского Преображенского полка 1716 года о военнослужащих, «которые написаны из недорослей в салдаты в 704 году, также и после 704 году в других годех», свидетельствует, что в означенное время наш герой стал рядовым этой роты; однако через 12 лет он уже числился среди «отпущеных в другия полки»: «Артемей Волынской, в подполковниках»{54}.
Итак, толчок к будущей карьере дала юному отпрыску знатной фамилии, как и другим его современникам, служба в петровской гвардии. О том, когда и куда он был «отпущен», документ умалчивает. В виртуальной энциклопедии Петербурга (www. encspb.ru) местом продолжения службы Волынского с 1708 года называется Владимирский драгунский полк. Сохранившиеся ведомости самого полка о «взятых в службу унтер-офицерах и драгунах» 1701–1710 годов не содержат его имени{55}; однако они не упоминают уже прибывших в полк лиц в офицерском чине.
Можно полагать, что юному дворянину пришлось немало повоевать — кампании Северной войны стали его «университами». За строками школьных учебников о создании регулярной армии стоят колоссальные усилия по модернизации войска в бедной и малолюдной стране: в России начала XVIII века проживало около 12 миллионов человек, тогда как во Франции Людовика XIV — 20 миллионов. С огромным напряжением Петр I завершил начавшуюся еще в предыдущем столетии перестройку вооруженных сил, соединив российские традиции воинской службы с новейшими достижениями военного строительства.
В начале Северной войны воинские наборы следовали ежегодно, а иногда и по несколько раз в год — всего же при Петре I в армию ушли около трехсот тысяч рекрутов — каждый десятый-двенадцатый молодой парень. Новобранцы вступали в единообразно организованные роты, батальоны и полки, получали казенное оружие, форму, амуницию. Но из них еще предстояло сделать настоящих солдат, умевших держать строй и совершать сложные «экзерциции», рубить, стрелять и действовать штыком, уверенно чувствовать себя в бою и со шведским гренадером, и с татарским наездником. А еще совершать долгие переходы, осаждать и штурмовать крепости, лить пули и шить мундиры, строить переправы; наконец, «варить кашу из топора», когда было нечего есть.
На счастье Петра I, Карл XII после победы под Нарвой двинулся на запад и на несколько лет увяз в Речи Посполитой и Саксонии, тем самым дав царю время для перевооружения армии, создания и обучения новых полков. В это время русские успешно действовали в Прибалтике: в 1702 году они взяли Нотебург (Шлиссельбург), в 1703-м — Ниеншанц в устье Невы, где был заложен Петербург, в 1704-м — Дерпт и Нарву. Однако Петр отнюдь не преувеличивал свои возможности — при посредничестве Франции, Голландии и Пруссии он стремился заключить мир ценой предоставления русских солдат для Войны за испанское наследство в обмен на право оставить за собой устье Невы с только что основанным Петербургом; но на все мирные предложения противник отвечал отказом.
В 1707 году король начал поход на восток. По приказу Петра войска разоряли сначала Польшу, а затем и собственную страну: «…везде провиант и фураж, також хлеб стоячий на поле и в гумнах или в житницах по деревням (кроме только городов)… польский и свой жечь, не жалея, и строенья перед оным и по бокам, также мосты портить, леса зарубить и на больших переправах держать по возможности». Русские солдаты и офицеры приказ выполняли — хотя для мужиков это была трагедия. «Государь милостив и благодетель наш Петр Алексеевич изволил дать приказ об усилении кордонов черными людьми, дабы конфуз свейскому Карлусу чинить. Рогаты да завалы со засеки в лесах учинить же и всем и солдатам и драгунам и шляхте бережение великое иметь. Черные люди со охотою те древа рубили, однако ж со воровскою пользою себе. От завалов и засек те древа таскали по дворам. Мы тех имали и в батоги били… А кои драгуны безлошадны были, тех офицеры посылали по деревням коней брать. А селяне уже жито в рожь и овес собирать починали, и от того бунты учинялись. Драгуны их рубили и лошадей брали. А по полям и лесам имали тех, кто уховался, и рубили же дерзостных, а тех всех, кто поклонно падал, тех в работы разные брали» — так действовал летом 1708 года на Смоленщине драгунский капитан Семен Курош.
И для солдат война отнюдь не была развлечением в духе костюмированных фильмов с благородными героями и прекрасными дамами. «Прибыли ариергарды армии государевой, кои с авангардусом Карлуса постоянно бились тесно. Были те солдаты да драгуны грязны да рваны и много раненых. Карлоус должен был уже прийти сюда, и его царское величество велел шамад бить и смотр войскам делать. А те драгуны да гранодиры, кои из баталий вышадши были — те отдыхали и с калмыки да со татаре кумыс пили сдобря водкой, а потом с соседским полком на кулаки дрались. Де мы корили, бились и животы лишались, а де вы ховались и свеев (шведов. — И. К.) убоялись. И в дальний швадрон (эскадрон. — И. К.) шатались и лаялись матерно, и полковники не знали что и делать. Государевым повелением самые злостные имались и вешались и в батоги бились на козлах пред всем фрунтом. И нашим из швадрона двоим тоже досталось, драгуну Акинфию Краску и Ивану Софийкину. Вешаны были за шею. А у Краска так от удавления язык выпал, то даже до средины грудей доставал, и многе дивились тому и глядеть ходили всякие», — описал эти тяжелые дни в дневнике упомянутый капитан Курош{56}.
Вместе с однополчанами Артемий Волынский в 1708 году был в сражении при Лесной — «матери Полтавской баталии», в 1709-м — под Старыми Сенжарами, Красным Кутом; позднее он не раз указывал, что участвовал «на баталиях и акциях» и был ранен. Русские солдаты и офицеры учились побеждать в бою, упражнялись и после боя: «…скопно али парно да со штыки да багинеты да хоч о двурук хоч на свейску маниру палаш об одну руку, а фузея с багинетом о другу». «А тех полоняников свейских, кои были исправные вояки, брали в ту экзерцицию. Давали шпаги тупые, дабы глядеть падко, как те колются и рубят. А те шведы, кои не хотели ту чинить экзерциц, тех били и раздевали донага и, связав попарно, гвоздили враз по два. А были и таки, коих нарочно стравляли, и те бились, а мы все зрили» — такие «гладиаторские бои» были наглядными пособиями для русских драгун.
Отступавшие войска уничтожали за собой всё, что могло послужить противнику. Отсутствие провианта вынудило шведов повернуть на Украину в расчете на помощь гетмана Ивана Мазепы. Там шведская армия перезимовала, но за гетманом последовало только несколько тысяч казаков; не оправдались и надежды короля на помощь турок и поляков. В Полтавской битве 27 июня 1709 года шведы были разгромлены; остатки их армии капитулировали под Переволочной на Днепре, а сам Карл бежал в турецкие владения. Под Полтавой Волынский захватил в плен шведского солдата, который крестился в православие, женился на крепостной девушке и навсегда остался служить в его доме.
Через несколько лет мы встречаем Волынского уже в офицерском чине в рядах особой воинской части — «генерального шквадрона» А. Д. Меншикова. Этот эскадрон из четырехсот человек в 1709 году участвовал в боях под Опошней и в Полтавской битве и часто сопровождал государя в поездках{57}. Волынский оказался рядом с Петром при весьма трагических обстоятельствах. В июле 1711 года на берегах реки Прут в Молдавии состоялось сражение, которое могло бы изменить ход российской истории. 38-тысячная армия во главе с царем была окружена 150-тысячным турецко-татарским войском. Все атаки янычар были отражены, но люди не отдыхали трое суток подряд, двигавшийся к армии обоз с провиантом был перехвачен татарами, многие лошади пали, а уцелевшие несколько дней питались листьями и корой деревьев. Сам Петр признавал, что «никогда, как почал служить, в такой десперации (отчаянии. — И. К.) не были». Вечером 9 июля состоялся военный совет с участием министров и генералов, который признал необходимым начать переговоры с противником. Турки сочли предложение о переговорах военной хитростью и не дали ответа. Тогда Петр решился утром идти на прорыв из окружения, поскольку «стоять для голоду как в провианте, так и в фураже нельзя, но пришло до того: или выиграть, или умереть». Скорее всего, царь предпочел бы погибнуть в бою; эту участь могли разделить с ним его лучшие полководцы и министры. Чем бы закончилась в таком случае Северная война, остается только гадать, ведь наследник, царевич Алексей, был не склонен превращать страну в великую державу и строить флот. Не состоялись бы и главные петровские преобразования: создание коллегий, прокуратуры, Табели о рангах, полиции, городских магистратов; введение подушной подати, учреждение Академии наук. У нас была бы другая история…
Армия уже двинулась навстречу противнику, но тут подоспели парламентеры — к полудню 10 июля турки согласились на переговоры. К великому визирю отправился ловкий вице-канцлер Петр Шафиров. Вместе с ним переводчиками и подьячими в турецкий лагерь «для пересылок» (то есть в качестве курьеров) поехали будущий дипломат Михаил Бестужев-Рюмин и «генерального шквадрона ротмистр Артемей Волынской»{58}. Делегацию не заставили ждать, а сразу провели в шатер; послов усадили на табуреты, и — главное — визирь Балтаджи Мехмед паша первым обратился к ним. Эти тонкости восточного этикета свидетельствовали о том, что турки были заинтересованы в заключении мира.
Шафиров поднес подарки: визирю «2 пищали добрых золоченых, 2 пары пистолет добрых, 40 соболей в 400 рублев», его приближенным — меха соболей и чернобурых лисиц и золотые червонцы. Тем не менее условия мира оказались тяжелыми: Россия должна была уступить Азов и завоеванные в ходе Азовских походов 1695–1696 годов земли, срыть новую крепость и порт Таганрог, выдать туркам всю амуницию и артиллерию и отказаться от права иметь в Стамбуле своего посла.
Начался дипломатический торг, который продолжался весь день. С каждым часом силы русской армии таяли, и царь скрепя сердце согласился отдать с таким трудом завоеванный Азов и новый порт Таганрог. Утром 11 июля он написал Шафирову отчаянное письмо: «…ежели подлинно будут говорить о миру, то ставь с ними на все, чево похотят, кроме шклавства (плена, рабства. — И. К.). И дай нам знать конечно сегодни, дабы свой дисператной путь могли, с помощиею Божиею, начать». Петр и его окружение не знали, что янычары отказались идти в новую атаку, поскольку «против огня московского стоять не могут». Но и турки не представляли себе отчаянного положения русской армии — иначе могли бы получить больше: Петр был готов уступить все завоевания в Прибалтике и в придачу Псков, чтобы сохранить Петербург. К тому же Шафиров пообещал визирю 150 тысяч рублей и еще 100 тысяч — другим турецким чиновникам. В результате утром 11 июля условия мира были согласованы и прибывший в турецкую ставку Шафиров заявил о решении царя «мирной договор на тех пунктах заключить».
Прибывший с послом Волынский был свидетелем этой встречи, во время которой «стали по обе стороны конные чауши и шпаги (спаги, турецкие кавалеристы. — И. К.), на одной стороне у всех были копьи с прапоры лазоревыми, а з другой стороны с красными прапоры; которых людей было всех человек с четыреста или и болши». Пока шли переговоры, молодой офицер разглядывал впервые увиденный им огромный турецкий лагерь. Перед его глазами предстал вид, подобный тому, что описал французский бригадир Моро де Бразе: «Изо всех армий, которые удалось мне только видеть, никогда не видывал я ни одной прекраснее, величественнее и великолепнее армии турецкой. Эти разноцветные одежды, ярко освещенные солнцем, блеск оружия, сверкающего наподобие бесчисленных алмазов, величавое однообразие головного убора, эти легкие, но завидные кони, все это на гладкой степи, окружая нас полумесяцем, составляло картину невыразимую».
В тот же день «ввечеру посылал подканцлер царскому величеству со известием о том генерального шквадрона ротмистра Артемья Волынского, что мирные трактаты уже пишут со обоих сторон набело, и надеетца рано на другой день розменятца». На следующий день мир был подписан, несмотря на сопротивление шведских представителей, и Волынский доставил государю турецкий экземпляр договора. Вместе с ним ехал незаметный немец-переводчик Генрих (Андрей) Остерман — едва ли тем июльским вечером оба они предполагали, что через 25 лет станут могущественными кабинет-министрами и соперниками. Вечером русская армия двинулась в обратный путь. Довольный визирь прислал неприятелю на дорогу 1200 повозок продовольствия: хлеб, рис и даже кофе.
Волынскому же отдохнуть не пришлось — он получал у армейских казначеев ящики и бочки с деньгами, в чем и выдал расписку на 250 тысяч рублей{59}. «Известную посылку», занявшую целый обоз в «пяти ящиках, в семи фурманах (фурах. — И. К.), в шести палубех» при 50 лошадях, и еще 11 сороков соболей на сумму 5050 рублей ротмистр вместе с Михаилом Бестужевым-Рюминым повез в турецкий лагерь. Вице-канцлер сам просил Петра отправить обоих к нему: Бестужева как знатока иностранных языков, а Волынского — как «нарочитого молодца»{60}.
Деньги Шафировым «были разочтены и на телеги, от них (визиря и других турецких вельмож. — И. К.) присланные, кому сколько обещано для отдачи, розкладены». Проблема заключалась в том, что иностранной валюты в лагере у Петра не было, а получать русские деньги турки стеснялись. «Присланные соболи одиннадцать сороков на 5 тысяч рублев приняты. И сожалеем, что толь мало оных прислано, ибо… от русских денег всяк бежит, и не смеют их принять, и так оные дешевы, что ходит левок их наших денег по 40 алтын. По се число еще никто оных не берет, опасаютца, чтоб кто не признал», — сообщили 28 июля из турецкого лагеря Шафиров и второй посол, Михаил Борисович Шереметев, сын фельдмаршала. Неудобные деньги дипломаты привезли с собой в Стамбул, но визирь так и не решился их принять — раздосадованный до невозможности отказом турок продолжать войну Карл XII обвинил вельможу в том, что он сознательно выпустил русских из ловушки, а вскоре Балтаджи Мехмед паша был смещен.
Волынский же в это время мчался с донесениями послов и письмом великого визиря в австрийский Карлсбад, где царь после пережитых потрясений пил целебные воды. Оттуда он поскакал в стоявшую в Польше армию к фельдмаршалу Шереметеву с приказом «во всяких делах иметь сообщение с господином подканцлером бароном Шафировым и во всем поступать, усмотря по тамошнему», в том числе при любых обстоятельствах оставить пять-шесть полков, даже если остальные будут уведены в Россию. Темпы доставки корреспонденции на протяжении столетий почти не менялись: при непрерывной езде гонец в сутки мог со страшным напряжением сил и опасностью для жизни одолеть 240 верст, что являлось пределом возможного. «Приходилось в степях, при темноте, сбиваться с пути, предоставлять себя чутью лошадей. Случалось и блуждать, и кружиться по одному месту. По шоссейным дорогам зачастую сталкивались со встречным, при этом быть только выброшенным из тележки считалось уже счастием. Особенно тяжелы были поездки зимою и весною, в оттепель; переправы снесены, в заторах тонули лошади, рвались постромки, калечились лошади…» — вспоминал тяготы службы старый фельдъегерь в середине XIX века{61}.
В ноябре — декабре того же года ротмистр спешил из Киева к турецкой границе. Курьерская служба была не только трудна, но и опасна — царских посланцев подстерегали польские сторонники шведов и казаки-мазепинцы; хорошо еще, что на дороге в Бендеры Волынского встретил турецкий конвой{62}.
Вскоре он прибыл в Стамбул, где в то время находились Шафиров и М. Б. Шереметев. Вице-канцлер особо просил царя: Волынского «переменить чином и наградить жалованьем, потому что изрядной человек и терпит одинакой с нами страх»{63}.
Турецкий султан Ахмед III еще раз объявил России войну, и послы в соответствии с османской дипломатической практикой оказались в заключении. В октябре 1712 года весь персонал посольства, 205 человек, бросили в подвалы Семибашенного замка, прикрыв сверху решеткой, на «шести саженях и в двадцати локтях от земли», где те «от вони и духу опасались исчезнуть». К служебным злоключениям Волынского добавились и личные. «Когда я был в турках и посажен в тюрьму, отец мой, имев меня одного сына, опечалился и впал в параличную болезнь, от чего и язык отнялся у него; в то время мачиха моя, которая была весьма непотребного состояния, разорила дом весь», — вспоминал позднее Артемий Петрович{64}.
Выдержка и умелые действия российских дипломатов предотвратили разрастание конфликта. Мир удалось сохранить: в апреле 1713 года послов выпустили из замка и перевезли в Адрианополь. На заключительной стадии переговоров с новым визирем Али-пашой в июне Шафиров взял с собой Артемия Петровича. Переговоры шли тяжко; вынуждая русских к уступкам, турки наносили послам «несносное бесчестье и ругательство», грозили снова посадить их в подземелье и однажды даже прислали палача, который в течение суток сидел под их окнами, ожидая приказа вести на пытки или казнь.
Но всё обошлось, и 16 июня Волынский отписал кабинет-секретарю Петра I Алексею Макарову, что он и его товарищи освободились из «бедственного заключения» в подвале, куда и «ветры там никогда не доходят»; во время пятимесячного сидения узники уже «оставили всю надежду о животе и в такой десперации были, что каждой ожидал смерти». Теперь же Оттоманская Порта «мир возобновляет», о чем было «публиковано всенародно»{65}. Через несколько дней бывший пленник уже скакал в Россию с текстом нового мирного трактата. В Киеве его принял фельдмаршал Шереметев и без промедления отправил документ к царю в Петербург для ратификации{66}. Скуповатый на подарки за счет казны Петр оставил без внимания просьбу о пожаловании Волынскому за заслуги в Турции деревень, а вместо того возвел удачливого курьера в чин подполковника.
Чем занимался бравый офицер в это время, сказать трудно — не слишком высокий чин он имел. Известно, что в сентябре 1712 года Сенат указал перебираться в новую столицу большой группе прежних московских дворян и «царедворцев»; в их числе значились шесть Волынских, в том числе отец и брат нашего героя — Петр Артемьевич и Иван Петрович. Возможно, переезд ускорил кончину старшего Волынского. Спустя два года указ был подтвержден; среди новых столичных жителей, обязанных строить дома, числились уже сыновья Петра Артемьевича{67}.
Артемия же царь не забыл — последовало ответственное назначение. В феврале 1715 года Волынский писал Петру: «В прошлом 1713 году отец мой Петр умер, а иных детей его, кроме меня, нет. А ныне, государь, в небытность мою в Москве мачиха моя, вдова Овдотья, принесла челобитную, чтоб ей отдать все деревни отца моего во владенье, которые остались после его. А я ныне определен в Персию для интересов вашего величества. И тако, государь, в небытии моем мачиха моя, не проча мне, те деревни будет разорять и довольствовать из оных брата своего родного, Василья Головленкова, который с начала настоящей войны вашему величеству не служит». Другой челобитной Артемий просил оставить наследственные владения за ним, как желал сделать его отец при жизни.
Проситель резонно полагал справедливым в соответствии с только что (1714) принятым законом о единонаследии «…оные деревни отца моего указом вашего величества ныне справить за мною, ибо тогда за службами вашего величества мне было справиться некогда, дабы мне впредь было от чего пропитание иметь и служить вашему величеству». Царь челобитье принял, велел подобрать справки и в итоге распорядился «поместья в вотчины отца его, Петра Волынского, по заручной его отцовой челобитной, справить за ним, Артемьем, а мачихе его вдове Авдотье от тех вотчин отказать» — ей оставались только «приданые вотчины» в Галичском и Суздальском уездах, насчитывавшие 106 дворов{68}. Так Артемий Петрович стал самостоятельным хозяином. Но ему предстояло намного более серьезное испытание, чем выяснение имущественных отношений с мачехой.
Для молодого Волынского приключения на Востоке стали первым опытом приобщения к большой политике. Он успешно выдержал этот экзамен. Царь, хорошо разбиравшийся в людях, запомнил молодого офицера. Петр I и сам получил урок: после неудачного Прутского похода он никогда больше не рисковал воевать на два фронта. Но, по мере того как Северная война близилась к концу, он искал новые цели внешней политики на Востоке. Планы Петра I вышли за пределы Европы, на океанские просторы и древние торговые пути Центральной Азии: южное побережье Каспийского моря он рассматривал как плацдарм на пути к овладению богатствами Индии и Китая.
В 1716 году была основана на восточном побережье Каспийского моря Красноводская крепость. Царь распорядился отправить в Хивинское ханство экспедицию капитана гвардии Александра Черкасского с грандиозной задачей: «склонить» хивинского хана к дружбе с Россией и перекрыть плотиной Амударью, чтобы пустить воды великой среднеазиатской реки по древнему руслу в Каспийское море и по ней «до Индии водяной путь сыскать». Можно только удивляться размаху замыслов Петра: повернуть течение рек, проложить новый торговый путь с берегов Балтики в далекую Индию; установить протекторат над Грузией, Арменией и всей Средней Азией; предполагалось не только обязать тамошних владетелей «союзными» договорами, но и учредить при них гвардию из «российских людей».
Летом 1717 года Черкасский повел в туркменскую пустыню три тысячи человек. Все атаки хивинцев были отражены, но против мирных предложений хана Черкасский не устоял. Мир был заключен, русский отряд в окружении хивинских войск подошел к столице ханства и, повинуясь командиру, был разделен на части — якобы для облегчения их расположения на постой. Затем последовало внезапное нападение, закончившееся гибелью большинства солдат и казаков; самого Черкасского и его офицеров изрубили саблями перед шатром хана Ширгазы. Хорошо еще, что мусульманское духовенство отговорило правителя от массовых казней русских; но уцелевшие пленные были проданы на невольничьих рынках Хивы{69}, многие из них навсегда остались в рабстве на чужбине.
Петр пытался проложить путь в Индию и с другой стороны. В Иран он отправил уже в качестве полномочного «резыдующего посланника» (то есть резидента) Артемия Волынского. Летом 1715 года молодой подполковник возглавил миссию из семидесяти двух человек — посольских дворян, чиновников, переводчиков, посланных для обучения восточным языкам учеников «латынских школ» и роты солдат конвоя с пушками; в числе его спутников оказались двадцатилетний крепостной астраханского коменданта, «зело искусный» в восточных языках Семен Аврамов (ему предстояло стать первым российским резидентом в Иране) и англичанин-врач Джон Белл, оставивший подробные записки о странствиях по Востоку, в которых он тепло отзывался о молодом после, оказывавшем иностранцу «знаки дружества» до самого конца своей жизни.
С грузом ценных подарков (ловчими птицами, соболями, «мамонтовой костью» и зеленым чаем) посольство двигалось неторопливо: зазимовало в Казани, достигло Астрахани и после четырехдневного плавания высадилось под Дербентом — в Низабаде. Началось трудное и опасное путешествие: послу пришлось жить на пустынном морском берегу «в шалашах», преодолевать нераспорядительность местных властей, бороться с едва не погубившей его «феброй» — лихорадкой. «Ныне живу в такой скуке, что себе не рад, понеже, кто при мне ни был, все лежат больны… и теперь всех и десяти человек здоровых не осталось. И как вступили в здешную проклятую область, то властно как в пропасть, и воздух здешний еще многим тяжеле турецкого, и я какой болезни не имел, а здесь такою посетил Бог: временем так жестоко мучусь головною болезнью, что не дает света видеть, и когда схватит, то невозможно и перо в руке удержать, и держит часа по два и больше, а в одно время и целые сутки продержала. И уже здесь так три раза мне было, а чаю, что живому не возвратиться в свое любезное отечество», — писал он из Шемахи Шафирову{70}.
Долгой зимней дорогой на Тебриз послу и его спутникам довелось испытать трудности странствований по Востоку — им приходилось довольствоваться солоноватой водой из колодцев, после которых вода Куры показалась им сладкой; ставить ночные караулы от разбойников; торговаться с местными жителями, не желавшими пускать караван в свои деревни. «Здесь все самовластны и не почитают у себя государя», — отмечал Волынский в походном «журнале»{71}. Этот объемный документ стал не только подробным отчетом о путешествии, но и важнейшим источником по истории Азербайджана и Ирана начала XVIII столетия.
В полуразрушенном караван-сарае путешественники встретили Рождество. Зимовать же им пришлось в Тебризе, где начался бунт горожан из-за вмешательства местного хана в торговые дела. По пути посольство наблюдало повсеместное ослабление центральной власти и самоуправство местных правителей, у которых «никакова суда не можно сыскать».
Далее караван следовал через древние города Востока — Ардебиль, Зенджан, священный город шиитов Кум. В столицу Ирана Исфахан посол и его спутники добрались весной 1717 года. Задачи посольства были изложены в инструкции, лично исправленной и дополненной Петром I. Царь предписывал послу «проведывать» об экономических и географических особенностях северных прикаспийских провинций Ирана; узнать «все места, пристани и городы и прочие поселения и положения мест», а также выяснить, «есть ли на том море и в пристанях у шаха суды военные или купеческие» и «какие где в море Каспийское реки большие впадают». В этом месте Петр добавил: «…и до которых мест по оным рекам мочно ехать от моря и нет ли какой реки из Индии, которая б впала в сие море…» Еще царя интересовало, «какие горы и непроходимые места… отделили Гилян и протчие провинции, по Каспискому морю лежащие, от Персиды». Получить все эти сведения надо было «так, чтоб того не признали персияне».
Столь же важной задачей был сбор данных об укрепленных городах и о вооружении шахских войск: «…тщательно ль или слабо в том всем поступают, и не видят ли силу российских обычаев ныне». Особо интересовали Петра отношения Ирана с Османской империей: Волынский должен был «сколко мочно им, персам, добрыми способы внушать, какие главные неприятели они, турки, их государству и народу суть, и какова всем соседям от них есть опасность». Если бы выяснилось, что иранские власти желают «против их, турок, для безопасности своей с кем в союз вступить», послу предоставлялось право начать переговоры о русско-иранском военном альянсе против Турции.
Официальной же целью посольства являлось заключение торгового «трактата» для обеспечения благоприятных условий торговли: «Домогаться… чтоб позволено было росийским купцам во всей Персиде свободной торг и поведено б было покупать всякие товары, как и у его царского величества в землях. А особливо трудится ему пристойными способы, чтоб во области его шаховой в Гиляне и в протчих провинциях позволено было росийским купцам шолк сырец покупать и… вывозить, в чем до ныне от шаха росийским купцам по проискам армянским веема заказано». Шаха же надлежало «склонить» к повелению армянским торговцам «весь свой торг с шолком сырцом обратить проездом в Росийское государство, в чем им по близости пути и в безопасном проезде великая будет польза». Ради «пресечения» караванной торговли Ирана со средиземноморскими турецкими портами обычно скуповатый царь даже готов был предоставить Волынскому сумму, нужную для взятки «шаховым ближним людям». И по-прежнему Петра волновало, «не возможно ль чрез Перейду учинить купечество в Индию, и о том пути, и о торгах, какие у них, индейцов, с персами, оные обретаются; и какие товары им потребны и от них вывожены быть могут». Наконец, Волынский должен был связаться с сидящим под арестом бывшим грузинским царем Вахтангом Леоновичем и осведомиться о положении армянского народа («в которых местех живет, и есть ли из них какие знатные люди из шляхетства или из купцов, и каковы они к стороне царского величества») и по возможности склонить его «к приязни» России{72}.
Поставленные перед Волынским задачи свидетельствуют о том, что, отправляя посольство для заключения торгового договора, Петр уже наметил основные направления своих действий по отношению к южному соседу. Повышенное внимание к прикаспийским провинциям с их развитым шелководством, поддержка и использование в своих целях христианских народов Закавказья, заключение военно-политического союза с Ираном против Турции — все эти цели будут более или менее удачно реализовываться и во время Персидского похода 1722–1723 годов, и впоследствии. И опять-таки интересовал царя не столько сам Иран, сколько поворот «шелкового потока» от Алеппо и Смирны (Измира) на Волгу и установление через персидскую территорию «коммерции» с Индией — «водяным путем» (Петр в 1715 году еще верил в возможности использовать для этого Амударью) или сухопутным.
В иранской столице Волынский начал трудные переговоры с главным фаворитом и первым вельможей шаха Султана Хусейна — «эхтема девлетом»[3] Фатх Али-ханом Дагестани. С русской стороны сыпались «обнадеживания» в «крепкой его царского величества дружбе и приязни»; с персидской — восточная утонченная вежливость сменялась недипломатичным отказом в шахской аудиенции, изоляцией посла и его людей, бесконечными протокольными придирками.
В апреле 1717 года Волынский оказался свидетелем восстания «за то, что хлеб зело высокою ценою продают», — шахские вельможи и прежде всего сам персидский канцлер установили свою монополию на торговлю продовольствием: «Весь харч, также и лучшие парчи, которые здесь делают, продавать заказано всем, кто те заводы и промыслы имели. И продают и торгуют тем только от эхтема девлета… и у его берут протчие на откуп. Также и хлеба на продажу никто не волен привести, кроме эхтема девлета, а кто и привезет, то должен продать ево откупщикам, а тот уже в городе будет продавать». Возмутившиеся горожане «пришли к шахову дому человек с 3000 з дубьем и с каменьем и выламали ворота»; Султан Хусейн «изволил в хареме спрятатца, куда оне не пошли», после чего благоразумно поспешил уехать в свою загородную резиденцию. Восставшие чуть не убили посланного на базар за покупками посольского слугу, «а сказали вину ту, что как сюда приехал посланник, то хлеб стал от него… дороже»; так придворные стремились переложить вину за дороговизну на «неверных».
В конце концов упорство посла в сочетании с обходительностью и — в нужный момент — угрозой прервать дипломатические отношения позволили добиться результата, хотя и не в полной мере. 4 мая Волынскому была дана аудиенция в дворцовом саду, влетаем павильоне, перед которым журчал фонтан. Шах Султан Хусейн, сидевший в окружении евнухов, ласково принял его и после исполнения формальностей угостил обедом — пловом, фруктами и шербетом.
Долгие переговоры завершились заключением 30 июля торгового договора. Добиться разрешения на строительство православных церквей для купцов в Иране и учреждение нового порта на Каспии вместо неудобной Низовой пристани не удалось, не говоря уже об удовлетворении претензий на отправку всего гилянского шелка через Россию. Но договор позволял русским купцам свободно торговать на всей территории Ирана с уплатой обычных пошлин и давал им право закупать в любом количестве шелк без уплаты лишних сборов за вывоз, ограждал их от злоупотреблений чиновников, раньше бравших у них товары даром или по крайне дешевой цене, и обязывал персидские власти предоставлять им охрану и не навязывать недобросовестных переводчиков{73}. На основании договора в 1720 году в Иране появились русские консулы в Исфахане и Шемахе: они должны были собирать относящиеся к торговле сведения, выдавать паспорта русским подданным, заверять их обязательства, завещания и сделки; в случае смерти купца описывать и сохранять его имущество для передачи наследникам.
На прощальной аудиенции Артемий Петрович получил от шаха парчовый халат и двух лошадей и принял подарки для своего государя — слона, двух львов, двух барсов, шесть обезьян и трех попугаев{74}; на обратном пути этот «зоопарк» доставил дипломатам и их спутникам немало хлопот. 1 сентября 1717 года посольство, за исключением оставленного при шахском дворе Семена Аврамова, отправилось в обратный путь. Для следования Волынский избрал маршрут на Гилян и далее по побережью Каспийского моря через Кескер, Астару и Муганскую степь на Шемаху, то есть через те земли, которые особенно интересовали царя. Возвращение заняло три с половиной месяца, не считая вынужденной месячной остановки в Тебризе. Волынский не торопился — и успел выполнить царское задание: ознакомиться с состоянием приморских провинций.
Путевой «журнал» посла обстоятельно описывал главный город Гиляна Решт с его площадями и базарами. Волынский собрал информацию о шелкоткацкой промышленности, выделывавшей «парчи изрядные»; не случайно Гилян давал шахской казне всяких сборов и пошлин, «как нам сказывали, тысяч по триста, а времянем и больше». Ниже посол подчеркнул, что здесь не только «множество родится шолку», но и «здешний шолк выше протчих», и еще увеличил цифры дохода провинции: «Шолку… зело оного родитца много, с которого только одних пошлин (как слышал я сам от эхтадевлета шахова) собирается в казну шахову до 900 000 рублей, кроме иных доходов. Также и пшена (риса. — И. К.) зело много родитца и такова во всей Персии нет, откуды весь дом шахов довольствуетца».
Шелк и лучший во всем Иране рис, по мнению Волынского, стали основой процветания жителей, которые «все особливо богаты и некоторые персианы не так денежны, как гилянцы». Однако посол был вынужден отметить и менее приятные достопримечательности столь богатых земель. В 1717 году провинция была охвачена эпидемией — «поветрием», от которого умерло, «как сказывают… с 60 000 человек здешних жителей, кроме приезжих, которые приезжают для покупки шолка из Алепа, из Вавилона и из протчих мест из Арабии; также и от Константинополя, как турки, так и греки и армяне». Места в Гиляне «зело сырые и непрестанно ложатця от гор великие туманы и мглы, от которых зело нездоровый и заразительный воздух; и редкой год, чтоб поветрия не было». В другом месте посол сообщал, что города и селения провинции расположены «в великих лесах и в болотах, где ни малых поль (полей. — И. К.) нет, токмо болота и непроходимые леса». Поэтому, резюмировал он, гилянцы, «мощно сказать, что вне света живут, в пропастях…».
Следуя дальше, Волынский отметил богатство Ширванской и других пограничных с Турцией провинций — территорий современных Армении и Азербайджана: «Во всей Персии я почитаю лутчшие провинции, начав от границы турецкой, Эривань и Тебриз, которые не безхлебные бывали, тако ж и комерциею немалой интерес Персии приносят, ибо великие караваны турецкия (по несколько сот верблюдов) для купечества туда приходят, а большая часть привозит серебра (нежели иных товаров), которые в Тебризе турецкие купцы сами отдают мастерам переделывать персидскую монету, и потом на готовые деньги, какие товары хотят, в Персии покупают, паче же сырец шолк… провинции, лежащие подле Каспийского моря, Ширванская и Гилянь, ис которых великая польза персиянам. И где я ни был, но прибыточнее оных не видел…» В Ширване же «жилых мест не мало и многолюдно и во всем довольствие и имеют, понеже земля зело плодоносна и множество родитца хлеба (которым и другие многие места довольствуютца), виноградов и протчих изрядных фруктов, каких я и в Турецкой области не видал; также и лесов довольно, а особливо около моря. К тому ж зело много диких изрядных зверей и птиц; также и скотом довольны и рыбами, а особливо лутчей интерес их шолк, которого довольно везде родитца и редкая деревня, где бы не было толковых заводов, как около моря, так и до самой реки Кура»{75}.
Из Шемахи он докладывал государю, что обнаружил отличный «ореховой лес» (к тому же пуд орехов стоил здесь столько, сколько фунт в Голландии) и «множество родов виноградов»; к сожалению, констатировал посол, мусульмане винодельческую продукцию не ценят, но при постановке дела опытными мастерами «здешние места могли б в том Францию превзойтить». Кроме того, посол собрал и отправил в Петербург образцы шерсти из разных мест (Хамадана, Ардебиля, Казвина), но признавал, что «подобной гишпанской изыскать не могли»; разве только дагестанская («кубашинская») могла сравниться с ней качеством{76}.
Посланный защищать интересы российской торговли, Волынский полагал, что необходима постоянная консульская служба для содействия купцам, но в то же время был не слишком высокого мнения о деловых способностях и моральном облике соотечественников. Во-первых, потому, что «компании нет тамо; не токмо посторонние мешают, но и сами между собою один другому пакости чинят. Также ежели где кому и обида случитца, другие ему никогда не помогают, разве которые общие товары имеют». Во-вторых, сами торговые люди «так гнусно и мерско живут, что никоторый народ; так и между собою чинят повседневные ссоры и драки напився, и с чего больше поношение и стыд приносят всему отечеству». Зато русские купцы умеют обманом обходить запреты: «сталь, железа, тазовая и протчая медь, олово, свинец; и хотя оные и заказано провозить, однако ж оных вещей провозят немало». Столбовой дворянин Волынский, скорее всего, не мог высоко оценивать нравы «торговых мужиков», но едва ли сознательно принижал уровень отечественной коммерции.
Намного больше посол верил в способность своего государства прибрать к рукам доходные провинции южного соседа, тем более что на обратном пути мог убедиться в бесплодности своих дипломатических усилий: правитель Шемахи отказался выполнять условия только что заключенного договора и требовал от русских купцов уплаты непомерных пошлин. На представления посла наиб отвечал, что шахскому указу не верит, поскольку его «учинил бездельник эхтема девлет, а не сам шах… а на эхтема девлета и на самого он плюет, не токмо на его указы или договоры»{77}.
Волынский на протяжении всего своего «отчета» последовательно убеждал его главного читателя в слабости иранской монархии и ее неспособности обеспечить порядок в стране. «Сколько я персидских мест видел — нет крепости ни одной», — указывал Артемий Петрович и выражал сомнение в том, что подданные шаха вообще «умели крепости делать». В другом месте он даже удивился бессилью Иранского государства: «Я бы не мог поверить никому о войсках персидских и не мнил бы, что они так бессильны». «Немалая» персидская артиллерия на деле небоеспособна, поскольку пушки не оснащены лафетами, да и «персеяня ни малого искуства в ортилерии не имеют». Воевать без денег невозможно — а казна пуста, с целью ее пополнения шах приказал перелить на монеты дворцовую посуду и «ободрать» гробницы «прародителей своих» в Куме. Персидская держава пока не рухнула лишь потому, что «против их бестия, а не люди (то есть бунтовщики, а не настоящие военные профессионалы. — И. К.) воюют», но даже и с «бестиями» справиться не может: лезгины открыто творят разбой, захватывают мирных жителей в плен и, к «великому удивлению и смеху», на базаре в Шемахе «продают персианом, которые так великодушно с ними поступают, что не токмо оных арестовать, но за власных своих подданных якобы за правдивых чюжестранцев полоняников платят им настоящую цену бесспорно». Дагестанские горцы «к войне имеют склонность», но и они, по мнению посла, не могут одолеть даже несколько десятков русских драгун из посольской охраны, возвращающихся через приморский Дагестан с подарком шаха — слоном, и способны лишь на «великие пакости» по отношению к купеческим караванам. Только грузины и их военачальники годны воевать, и Волынский полагал, что в случае, если бы грузинские «принцы» «имели добросогласие между собою, поистине б не токмо от подданства персидского могли себя освободить, но еще б и от них многие места без великого труда завоевали, понеже… персианя инфатерии (пехоты. — И. К.) никакой не имеют, а кавалерия их против грузинцов, хотя б она была числом и втрое больше, однакож никогда стоять не будет». Обзор военных сил Ирана завершал однозначный вывод: «Ежели б регулярных штадронов 20 к ним (грузинским войскам. — И. К.) присовокупить, то б смело мошно чрез всю Персию с ними без всякого страха пройтить». Русский посол смог установить отношения с вассалом шаха — искавшим покровительства России в надежде освободить свою страну от мусульманского господства царем Картли (Восточной Грузии) Вахтангом VI[4] через его курьера — Фарсадан-бека.
Столь же определенным оказался и анализ политической ситуации: «И кто видел и мог приметить непорядки и нынешнее состояние здешнего государства, то иначе и сказать не может, кроме сего, что самая воля Божия спеет к конечному падению сея монархии». Волынский был удивлен, как могли побывавшие до него в Иране послы не заметить, что «Персида давно так пропадает»: «Мнил и я сначала и чаял, что во время нужды могут тысяч сто войск своих к обороне поставить. Однако ж нынешняя беспутная война мне их подлиннее показала, понеже и по се время не собралось всех войск тритцати тысяч к шаху»{78}.
Выводы были сделаны не на пустом месте — Волынский стал очевидцем завершающего правление династии Сефевидов кризиса. Он знал о захвате иранского Бахрейна султаном Маската, отметил неповиновение жителей Муганской степи, которые отказались принять назначенного шахом хана да «и в протчем во всем уже учинили указам шаховым противность». При нем в том же 1717 году «учинился бунт» в Гиляне и началась «беспутная война» — восстание афганских племен, разгромивших шахское войско и захвативших Гератскую провинцию. Помимо афганцев, «со всех сторон как езбеки (узбеки. — И. К.), так и протчие в свою волю воюют, но не токмо от неприятелей, но и от своих ребелизантов (бунтовщиков. — И. К.) оборонитца не могут. И уже редкое место осталось, где бы не было ребелей».
Безвольного шаха Волынский считал главным виновником плачевного положения государства. В донесении от 8 июля 1717 года Артемий Петрович писал канцлеру Головкину: «Трудно и тому верить… что… он не над подданными, но у своих подданных подданной. И чаю, редко такова дурачка мочно сыскать и между простых, не токмо ис коронованных. Того ради сам ни в какие дела вступать не изволит, но во всем положился на своего наместника ехтема девлета». Тот же, по мнению посла, был еще хуже своего господина, «всякова скота глупее, однако же у него такой фидори (фаворит. — И, К.), что шах у него из рота смотрит и что велит, то делает. Того ради здесь мало поминаетца имя шахово, только ево, протчие же все, которые при шахе не были поумнее, тех всех изогнал… И тако делает, что хочет, а воспретить никто не смеет, а такой дурак, что ни дачею, ни дружбою, ни рассуждением подойтись невозможно, как я уже пробовал всякими способами, однако ж не помогло ничто»{79}.
Столь яркие и однозначные характеристики очевидца можно считать достоверными, тем более что прогноз Волынского, что «сия корона к последнему разорению приходит, ежели не обновитца иным шахом», оказался верным. Однако можно заметить и другое: знакомые с европейским «обхождением» петровские посланцы смотрели на людей Востока как на «варваров» и плохо понимали «язык» восточной дипломатии. Громкие военные победы на Западе внушали превосходство над «нерегулярными» войсками Востока, но мешали увидеть устойчивость местных социальных и государственных структур и традиций.
Иранскую элиту Волынский оценивал невысоко: «Истинно не знают, что дела и как их делать. А к тому ж и ленивы, что о деле часа одного не хотят говорить, и не токмо посторонние, но и свои у них дела так же идут безвестно, как попалось на ум, так и делают безо всякого рассуждения». Отнюдь не безгрешного Волынского раздражало высокомерие персидских вельмож в сочетании с ожиданием подарков при решении государственных дел, когда, например, чиновник эхтема девлета в духе судьи Ляпкина-Тяпкина из гоголевского «Ревизора» объяснял, что его господин взяток у посла не примет — разве что, если «есть хорошие соболи, то б несколько сороков отослал, а деньгами или иным ничего не возьмет»{80}. (Правда, сам посол в денежных делах также оказался не вполне чист. До самой его смерти тянулась тяжба с посадским Егором Бахтиным, который заявлял, что Волынский в Иране занял у его дяди Анисима Федотова 2600 рублей и не вернул их. Ответчик же полагал, что платить должна казна, поскольку иранские власти не давали денег на содержание посольства и он вынужден был занимать — и насчитал, что ему следует 768 червонцев, 15 956 рублей и три с половиной копейки, из которых на «презенты» употреблено 613 червонцев и 6189 рублей, не считая данных ему на раздачи казенных мехов на 3500 рублей. Петр I, по-видимому, усомнился в столь значительных расходах и в 1720 году приказал выдать Волынскому в счет жалованья только шесть тысяч рублей. Волынский же долг Бахтину признал и даже выдал расписку с обязательством вернуть деньги, но, если верить истцу, выманил у него в 1737 году «мировую запись» с отказом от тяжбы, отдав всего 150 рублей. Очевидно, у посадского не хватило сил тягаться с могущественным тогда вельможей; после казни Волынского он опять стал добиваться уплаты долга, но Сенат, исходя из наличия «мировой», отказал{81}.)
С такой позиции вполне рациональным представляется стремление России тем или иным образом получить в свое распоряжение богатые и плохо управляемые прикаспийские провинции Ирана, где нет достойных противников: «Народ гилянской зело крупен, точию весьма невоенной, и ружья ни-какова не имеют, и самой народ дикой и робкой. И живут все в розни, и редкую деревню мошно сыскать, чтоб дворов по пяти или по десяти, разве по два и по три». Доказательством «дикости» и «робости» дипломат искренне полагал нежелание пускать к себе посольских людей: «Кажной рад последнее отдать, нежели ково в дом свой пустить, и сами в ыные места мало ездят»{82}.
После трех зимовок в Иране посол смог покинуть не слишком гостеприимную страну только в мае 1718 года на присланных за ним из Астрахани судах. Напоследок путешественников ожидали «жестокие штормы» во время трехнедельного плавания по Каспию и равнодушие астраханского обер-коменданта, «уморившего» с таким трудом доставленный посуху шахский подарок — слона, содержание которого обошлось послу в тысячу рублей. Волынский с раздражением воспринимал задержки в пути и просил государя: «…а ежели уже в моей смерти подлинно донесено вашему величеству будет… по смерти моей последнее награждение мне всемилостивейше изволите учинить воздаянием отмщения над здешними варварами за мою погибель». В том, что «отмщение» будет делом нетрудным, он не сомневался, «…помощью Вышнего и без великого кровопролития великую часть к своей державе присовокупить можете с немалым интересом к вечной пользе без страха, ибо разве только некоторые неудобные места и воздух здешней противность покажут войскам вашего величества, а не оружие персицкое», — убеждал Артемий Петрович царя{83}.
Похоже, слава победителей Карла XII несколько кружила голову подполковнику Волынскому. Он прямо призывал царя к походу на Персию: «…хотя настоящая война наша нам и возбраняла б, однако, как я здешнюю слабость вижу, нам без всякого опасения начать можно, ибо не токмо целою армиею, но и малым корпусом великую часть к России присоединить без труда можно, к чему нынешнее время зело удобно». В Петербурге посол лично доложил царю о своей утомительной и рискованной миссии и представил доклад, к которому был приложен «Журнал на персидскую карту с кратким описанием провинций и городов и где есть какие пути удобные или нужные к проходам армии».
Покинув негостеприимный Иран, Волынский спешил в Петербург вместе со свитой и дарами, загоняя лошадей и наводя страх на местных чиновников. Комендант городка Петровска Андрей Ивинский, определенный на статскую службу «за раны и за полонное терпение», в апреле 1719 года жаловался, что в прошедшем ноябре возвращавшийся с посольством Волынский не удовольствовался предоставленными ему 250 подводами, но потребовал еще 200, а его люди коменданта «били и за волосы тащили на двор к подьячему моему, где он, посланник стоял, и притащивши, оборвали с меня платье, в одной рубахе ругательски растянувши на земле, били и мучили ослопьями (палками, дубинами. — И. К.) не малое время, и оные ослопья переломали, которые на знак посланы в Казань, и едва жива оставили на земле. И оной же Волынской мученого меня еще топками и каблуками бил же и, сковав в железа, держал двои сутки»{84}.
Посольский «поезд» уже обгоняли слухи, что царский дипломат «великими богатствы от шаха одарен», и Волынский спешил их предупредить. В письме начальнику Императорского кабинета Алексею Макарову он сообщил, что вывез из изнурительного путешествия одни долги, и шутливо жалел об отсутствии приятеля — Абрама Ганнибала, кому уже присмотрел невесту, «которая так бела, как сажа»{85}. Однако тогда Петр был весьма доволен действиями своего посланца, которому предстояло исполнять царские замыслы на Востоке.
За успешное выполнение миссии Петр I в марте 1719 года произвел молодого офицера в полковники и назначил начальником только что основанной Астраханской губернии{86}. Это был скачок в карьере — Волынский вошел в круг принимавших важные решения лиц из числа петровского «генералитета». Но отныне его ожидала и другая мера ответственности: на высокой должности сложнее было спрятаться за чью-то спину.
Новому губернатору предстояла трудновыполнимая задача благоустройства всей юго-восточной окраины страны. На огромной территории Нижнего Поволжья (включавшей позднейшие Астраханскую, Саратовскую, Самарскую, Симбирскую губернии и Уральскую область) имелось только восемь тысяч дворов, из которых лишь 1225 принадлежали русскому населению, остальные жители были местными «ясачными инородцами», в основном татарами. На торговых площадях и караван-сараях Астрахани делали свой бизнес персы, армяне, индийцы, бухарцы, туркмены, калмыки, татары, грузины.
Расстилавшаяся от Терека до Яика (Урала) и от Астрахани до Саратова степь не имела ни дорог, ни сколько-нибудь определенных границ, ни какой-либо коронной администрации; здесь находились владения кочевых народов — калмыков во главе с влиятельным ханом Аюкой, «киргиз-кайсаков» (казахов) и каракалпаков. Все они лишь формально считались российскими подданными, и с их предводителями надо было поддерживать дружественные отношения. Сюда же вторгались крымские подданные — закубанские татары, и оседлое население должно было отбиваться от их набегов, теряя уведенных в плен родственников и соседей. На юге, на вольном Тереке, жили казаки, а их соседями были воинственные кочевники и горцы Дагестана; их «князья» и «владельцы» получали подарки и из Исфахана, и из Москвы и, таким образом, числились в «опчем холопстве», то есть одновременно признавали себя вассалами «белого царя» и иранского шаха, но на деле не были подвластны никому. Нужно было всячески «ласкать» их, чтобы не допускать набегов и прочих «пакостей» в отношении российских поселений и купцов.
Единственным надежным путем на «низ» (так называли этот край в столице) была Волга. Но она привлекала не только купцов; сюда со всей страны бежали крестьяне — от податей и крепостного права, раскольники — от официальной церкви, стрельцы, солдаты и прочие «служилые люди» — от тяжкой царской службы. В лучшем случае они основывали «вольные», никому не подчинявшиеся и не платившие налогов поселения; в худшем — становились лихими разбойниками, встречавшими торговые и казенные суда. Несмотря на усилия властей, до конца XVIII века на берегах звучали песни «понизовой вольницы»:
…ловят нас, хватают добрых молодцев,
Называют нас ворами, разбойниками.
А мы, братцы, ведь не воры, не разбойники,
Мы люди добрые, ребята все поволжские,
Еще ходим мы по Волге не первый год,
Воровства, грабительства довольно есть.
К тому же расположение края вдали от бдительного ока московских властей давало местным правителям возможность проявлять свой нрав и вводить свои порядки, не останавливаясь перед явными злоупотреблениями. «Здесь иное государство, а не Россия, — писал об Астрахани Волынский Шафирову на возвратном пути из Персии, — понеже, что государю и государству противно, то здесь приятно и такие дела делаются, что и слышать странно». Не случайно именно здесь в 1705 году вспыхнуло восстание против воеводских поборов и притеснений. Сам Волынский вынужден был признаться, что не имеет точных представлений о размерах губернских доходов: по «розыску» среди местных чиновников, они составляли более 200 тысяч рублей, тогда как, по сведениям губернатора, в центр доходило («по генеральной табели счисляется») только 70 тысяч{87}.
Новоиспеченный губернатор понимал сложность поставленных перед ним задач. В июне 1719 года он обратился в Сенат с пространным докладом. Волынский просил назначить к нему нескольких «добрых комендантов и протчих управителей» и перечислил подходящих кандидатов, а также ходатайствовал о создании под его началом губернского драгунского полка, необходимого для действий на неспокойном пограничье — «от кубанцев, так от каракалпаков и от калмыков тамо не будет спокойствия, также и от своих на реке на Волге бывают великие разбои, которые б могли пресечены быть, если бы не так малолюдно тамо было». Для усиления обороны требовались артиллеристы, «искусный инженер», лекари армейского госпиталя и толковые офицеры, поскольку имевшиеся «многие негодны, от чего и солдаты весьма регулу потеряли»; для налаживания работы канцелярии губернатор нуждался в секретаре и «добрых людях» из подьячих.
Беспокоило Волынского отсутствие надежной связи и безопасных дорог: «От Саратова до Астрахани между городов по двести и по триста верст жила никакого нет; того ради как купецким людям, так и протчим проезжим и рыбным ловцам от калмыков и от кубанцев чинится великое разорение, и работных людей берут в плен; также и зимою проезд зело труден, того ради по моему б мнению надобно между городов еще сделать хотя малые городки для прибежища проезжим и для закрытия пустоты от неприятельских набегов, выбрав к поселению удобные безопасные места, дабы не так безопасно было неприятельским партиям чинить набеги» (всё это будет реализовано много лет спустя). Губернатор считал необходимым построить новую удобную пристань и таможню, чтобы воспрепятствовать провозу контрабандных товаров; его заботили нехватка судов современной постройки («новой манеры») и слабость флотской команды, ведь по замыслу Петра Астрахань должна быть современным портом и главной базой будущих военных действий на Каспийском море{88}.
Из недатированного письма Петру можно понять, что Артемий Петрович был не в восторге от назначения. Он заявлял, что в «гражданских делах необыкновенен», жаловался на долги в две тысячи рублей «кроме прежнего» и разоренные «деревнишки малые» и даже осмелился молить, «дабы я тамо вечно не заключен был в таких моих молодых летех». Сравнение государственной службы с положением заключенного едва ли могло понравиться царю{89}. Однако спорить с государем не приходилось. Петр же награждать слугу новыми деревнями не спешил. Но Волынский сумел о себе напомнить — осенью 1719 года попросил Макарова представить царю «древнего дворянина» Василия Яковлева, который сражался за отца и старшего брата государя под Конотопом и Чигирином и был еще настолько бодр, чтобы желать воеводства в Пензе. Артемий Петрович предупреждал, что «сей старичок зело честолюбив и спесив, так же и лжец жесто<ки>й», но был уверен, что ветеран «его царскому величеству забавен будет»{90}.
Присмотрел он и выгодную «партию» в лице двоюродной сестры царя по материнской линии молодой Александры Львовны Нарышкиной. В сентябре — октябре 1719 года Волынский в нескольких письмах из Москвы извещал Макарова об объяснении с девушкой при посредстве ее тетки Ульяны: избранница передала ему, что на предложение руки и сердца «склонна, но без повеления его царского величества и всемилостивой царицы не смеет обязаться со мною словом». Но расторопный жених сам нашел дорогу к царице, и она написала юной Нарышкиной о согласии. Тут, правда, на заочное сватовство надулась тетка — и дело-то решено «мимо нее», и «штиль не тот в письме». Вслед за тем и невеста пришла «в сумнение», достойно ли, что брак разрешен «не словом, а письмом»; в итоге Екатерина оставила дело на ее «рассуждение», о чем и сообщила Волынскому{91}.
Обаятельный и настойчивый полковник был не из тех, кто отступал перед трудностями. Волынский тут же стал просить Макарова о соизволении прибыть в Петербург, куда нужно было вызвать и невесту для объяснения с участием государыни, — в чем и преуспел. Сам же он зимой 1720 года докладывал Петру о своих проблемах (на сей раз не личных, а должностных) на первом русском курорте — Олонецких минеральных водах, а затем подал государю составленный на основе этих бесед «мемориал»{92}. Все предложения Волынского были утверждены и вошли в составленную для него инструкцию и обширный именной указ Петра I от 26 октября 1720 года. Эти документы предписывали губернатору заботиться об обороне города и границы, укреплять отношения с соседями и оберегать взаимовыгодную торговлю. Помимо решения этих традиционных задач, царь требовал создать оранжерею и «аптекарский огород»; выращивать из желудей в степи дубовые рощи; готовить на экспорт соленую и маринованную осетрину; заводить кожевенные, «овчарные» и конные заводы с персидскими жеребцами и черкасскими кобылами; купить в Гиляне и разводить в Астрахани померанцевые, лимонные, цитронные, гранатовые и самшитовые деревья, а жителей приучать выращивать виноградную лозу, закупленную в Дербенте и Шемахе{93}.
Сенат внял жалобам губернатора на нехватку персонала — в Астрахань на службу был отправлен 41 офицер; временным управителем стал затребованный Волынским генерал-аудитор Иван Васильевич Кикин. Он прибыл в город в ноябре 1719 года и взял на себя губернаторские хлопоты: проводил перепись населения в «подушный оклад», собирал рекрутов, слал доношения в Сенат{94}. Сам же Артемий Петрович к месту службы не спешил, а пытался поправить свои финансовые дела. Он писал кабинет-секретарю Макарову: «В надежде вашей ко мне милости (здесь и далее в цитате курсив мой. — И. К.) приемлю смелость чрез сие нижайше просить, припоминая ваше милостивое обещание, дабы изволили милостиво внушать о моем разорении и убытках всемилостивейшему государю и государыне царице; а ныне поистине пропадаю с десперации и паки прошу меня не оставить, понеже известна вам моя одинокость и пустота. От горести моей не рад, что и жив, ибо себе ни что иное получил, токмо что от многих вижу злую ненависть и лаю (брань. — И. К.) кроме всякой моей вины»{95}.
Тем временем Волынский уладил семейные дела — лично объяснился с невестой в Петербурге, получил ее согласие, был помолвлен — и в октябре 1720 года прибыл в Астрахань. Там губернатор энергично взялся за дело, но рассчитанная на долгую перспективу программа так и осталась до конца невыполненной. Волынский доставил в Петербург «шафранное коренье», и царь повелел посадить его у себя в оранжерее в надежде получить «плод». Но астраханский климат помешал добиться фруктового изобилия, а тамошняя почва оказалась непригодной для доставленной из Азербайджана лозы. Не доходили руки и до благоустройства самого города, тем более что снабжение отдаленного края было из рук вон плохим, «…крепость здешняя во многих местах развалилась и худа вся; в полках здешних, в пяти, ружья только с 2000 фузей с небольшим годных, а прочее никуда не годится; а мундиру как на драгунах, так и на солдатах, кроме одного полку, ни на одном нет, и ходят иные в балахонах, которых не давано лет более десяти, а вычтено у них на мундир с 34 000 рублей, которые в Казани и пропали; а провианту нашел я только 300 четвертей. Итак, всемилостивейшая государыня, одним словом донесть, и знаку того нет, как надлежит быть пограничным крепостям, и, на что ни смотрю, за все видимая беда мне, которой миновать невозможно, ибо ни в три года нельзя привесть в добрый порядок; а куда о чем отсюда написано, ниоткуды никакой резолюции нет, и уже поистине, всемилостивая мать, не знаю, что и делать, понеже вижу, что все останутся в стороне, а мне одному, бедному, ответствовать будет», — жаловался новый губернатор Екатерине в июне 1721 года{96}.
Не будучи человеком «книжным», Артемий Петрович тем не менее обладал свойственным и самому царю даром ярко и образно выражать свои мысли, что выгодно отличает его послания от суховатых и деловых писем его современников. Туже Екатерину он просил замолвить за него перед Петром слово, «дабы мне поведено было по возвращении моем из Терека быть в будущей зиме ко двору вашего величества, а поистине к тому не так влечет меня собственная нужда, как дела ваши того требуют, ибо надобно везде самому быть, а без того, вижу, ничто не делается; если же впредь ко взысканию, то, чаю, одному мне оставаться будет». Он искал у царицы сочувствия: «Ношу честь паче меры и достоинства моего, однако ж клянусь Богом, что со слезами здесь бедную жизнь мою продолжаю, так что иногда животу моему не рад, понеже, что ни есть здесь, все разорено и опущено, а исправить невозможно, ибо в руках ничего нет; к тому ж наслал на меня Бог таких диких соседей, которых дела и поступки не человеческие, но самые зверские, и рвут у меня во все стороны; я не чаю, чтоб которая подобна губерния делами была здешнему пропастному месту, понеже кроме губернских дел, война здесь непрестанная, а людей у меня зело мало, и те наги и не вооружены. Также в прочих губерниях определены губернаторам в помощь камериры, ронтмейстеры и земские судьи, а у меня никого нет, и во всех делах принужден сам трудиться, так что истинно перо из рук моих не выходит… также здешнего порта флот, и вся коммерция, и при том рыбные и соляные дела, моего ж труда требуют; и тако ежели ваше величество не сотворите надо мною бедным милость, то я поистине или пропаду, или остатнего ума лишен буду; я подпишуся в том на смерть, что не токмо моему такому слабому малолетнему уму, но, кто б какой остроты ни был, один всех управить не может, хотя бы как ни трудился. Однако ж не знаю, как и мне больше того трудиться, понеже и так застал уже достаточным чернецом и богомольнем и такую регулу держу, что из двора никуды не выхожу, кроме канцелярии, да изредка в церковь».
Одновременно расторопный губернатор готовил подарки своей заступнице — он знал, чем ее порадовать: обещал прислать к ее двору «арапа с арапкою и с арапчонкою, понеже арапка беременна, которая, чаю, по дву или по трех неделях родит, того ради боялся послать, чтоб в дороге не повредилась, а когда освободится от бремени и от болезни, немедленно со всем заводом отправим к вашему величеству». В последнем из цитированных писем от 15 августа 1721 года темпераментный «чернец-губернатор признавался, что не мог упустить случая лично изучить достоинства экзотических уроженок жарких стран: «При сем всеподданнейше доношу: арапка вашего величества родила сына, от которого уж не отрекусь, что я ему отец, ибо восприемником ему был, и тако хотя он и мой сын, однако ж не в меня родился, в мать, таков бел, как сажею выпачкан, и зело смешон»{97}. Арапку для приличия крестили и выдали замуж за соплеменника: записная книга расходов царицы свидетельствует, что 30 января 1722 года «присланы в дом их величества от Артемья Волынского арап с женою, да калмык с женою; указом ее величества дано арапке Анне Ивановой 10 руб., да калмычке 5 руб.»{98}. Дальнейшая судьба чернокожего потомка воеводы Боброка, к сожалению, неизвестна.
Главное внимание царя и губернатора поглощала подготовка предстоящего похода на Восток. Петр в декабре 1720 года пожаловал Волынскому звание генерал-адъютанта{99} и поручил ему координацию всей «персидской» политики на месте. Петр дал ему собственноручное указание отправить в Шемаху офицера «бутто для торговых дел», а на деле — чтобы он «туда или назад едучи сухим путем от Шемахи верно осмотрел пути» и особенно «неудобной» участок возле Терков. Самому губернатору тогда же предписывалось поддерживать контакты с Вахтангом VI, чтобы он «в потребное время был надежен нам», а также «при море зделать крепость» с «зелейным анбаром» (пороховым погребом. — И. К.) и «суды наскоро делать прямые морские и прочее все, что надлежит к тому по малу под рукою готовить, дабы в случае ни за чем остановки не было, однако ж все в великом секрете держать»{100}.
Последнее распоряжение царь тогда же отменил — точнее, велел подождать со строительством крепости «до предбудущего 1722 году», но зато потребовал от губернатора прислать «для пробы» образцы верблюжьей шерсти, «персидских кушаков» и «гилянских рогож». Кроме того, Петра интересовали иранские изюм и шафран, которые он предполагал сбывать в соседнюю Польшу (наблюдательный царь, как опытный коммерсант, заметил, что польская шляхта за столом не может обойтись без этих специй){101}.
Волынский, сторонник активных действий на Кавказе, призывал Петра послать на помощь Вахтангу VI пять-шесть тысяч российских солдат. С таким подкреплением и при условии российского «десанта в Персию тысячах в десяти или болше» успех, считал губернатор, обеспечен: к России должны отойти приморский Дербент и богатая Шемаха, а на Тереке нужно построить крепость «для камуникации с Грузиею»{102}.
Скоро подвернулся и предлог для начала военных действий. Объединившиеся против иранского господства повстанцы Ширвана во главе с предводителем Хаджи Даудом и казикумухским Сурхай-ханом совершали набеги на Ардебиль и Баку, угрожали Дербенту. Волынский в июне 1721 года поначалу обнадежил «бунтовщика» Хаджи Дауда — «секретно» передал ему, что российскому государю «не противно, что он с персианами воюет»{103}. В то же время особых иллюзий в отношении нового «приятеля» он не питал: «Кажется мне, Дауд-бек ни к чему не потребен; посылал я к нему отсюда поручика… через которого ответствует ко мне, что конечно желает служить вашему величеству, однако ж, чтобы вы изволили прислать к нему свои войска и довольное число пушек, а он конечно отберет городы от персиан, и которые ему удобны, те себе оставит (а именно Дербент и Шемаху), а также уступит вашему величеству кои по той стороне Куры реки до самой Гиспогани (Исфахана. — И. К.), чего в руках его никогда не будет, и тако хочет, чтоб ваших был труд, а его польза»{104}.
В августе повстанцы взяли Шемаху. Наместник провинции Гуссейн-хан был убит вместе с сотнями других горожан. Начались грабежи гостиных дворов. Русские купцы были «обнадеживаемы, что их грабить не будут, но потом ввечеру и к ним в гостиный двор напали»; некоторые торговцы были убиты, а все товары разграблены. По сведениям «экстракта ис поданных доношений о том, коликое число было у купецких людей товаров в Шемахе и кого имяны», ущерб оценивался «на персицкие деньги 472 840 рублев на 29 алтын»{105}. Волынский послал в Шемаху своего представителя, переводчика Дмитрия Петричиса, но предводитель мятежников Хаджи Дауд заявил гонцу, что о возмещении убытков «и думать не надобно, чтоб назад было отдано для того, что у них обычай в таких случаях: ежели кто что захватит, того назад взять невозможно», и ссылался на то, что сам не может получить долю из разграбленного имущества шахского наместника{106}.
Скоро к губернатору явились ограбленные, но уцелевшие после погрома в Шемахе купцы; двоих из них, Филиппа Скокова и Василия Скорнякова, он отправил к царю, чтобы тот получил сведения о случившемся из первых рук. Грабеж русских торговых людей стал аргументом в пользу скорейшего начала военных действий. «По намерению вашему к начинанию законнее сего уже нельзя и быть причины», — убеждал Волынский Петра в донесении от 10 сентября; теперь, считал он, вторжение будет выглядеть выступлением «не против персиян, но против неприятелей их и своих». Он призывал государя организовать поход следующим летом: «…что ранее изволите начать, то лутче, и труда будет менее». Напористый губернатор был уверен: «…невеликих войск сия война требует, ибо ваше величество уже изволите и сами видеть, что не люди — скоты воюют и разоряют». Артемий Петрович подсчитал, что для успешной операции необходимы максимум десять пехотных и четыре кавалерийских полка вместе с тремя тысячами казаков, «толко б были справная амуниция и доволное число провиянта»{107}.
К тому же Вахтанг VI обещал выставить тридцати-сорокатысячное войско и вместе с русскими дойти до самого Исфахана, «ибо он персиян бабами называет»{108}. Губернатору явно льстило, что «ориэнтальной Иверии король» обращался к нему за помощью и в письмах называл «любезнейшим братом и другом». Другое дело, что положение самого картлийского царя на троне было отнюдь не прочным; в 1721 году Вахтанг писал послание Петру на латинском языке и передал его через католических священников «по той причине, что мы никому другому не доверяем». Но тогда Волынский был уверен в успехе.
Впоследствии эти уговоры будут поставлены Артемию Петровичу в вину: якобы он явился инициатором тяжелой войны. Но тогда так думал не он один. Донесения консула Семена Аврамова рисовали картину разложения шахской армии, бессилия правительства, которое рассчитывало в борьбе с мятежниками только на помощь самих же горских князей и Вахтанга VI, и давали неутешительный прогноз: «Персидское государство вконец разоряется и пропадает»{109}.
Призывая Петра I совершить поход, Волынский уже знал от кабардинских князей, что Хаджи Дауд и Сурхай-хан через крымского хана обратились к турецкому султану, «чтобы он их принял под свою протекцию и прислал бы свои войска для охранения Шемахи». Губернатора это не пугало, хотя он и не знал, что посланцев Дауда в Стамбуле встретили милостиво, но отпустили без определенного ответа{110}. Он полагал, что Дауду и Сурхаю «надобно сыскать безопасный и основательный фундамент», а потому «они, конечно, будут искать протекции турецкой»; тем важнее было России опередить турок.
Против воинственных соседей Волынский считал нужным действовать силой. В августе 1721 года он убеждал Петра I «учинить отмщение андреевцам (жителям дагестанского селения Эндери. — И. К.) за набеги на казачьи городки на Тереке и призывал его построить там новую крепость. Царь разрешил ему «идти на андреевских владельцов для разорения их жилищ — то хорошо, однако ж вдаль заходить не надобно»{111}. Лихой губернатор прибыл на границу с двумя пехотными батальонами и тремя ротами драгун и послал за Терек тысячу донских казаков с атаманом Аксеном Фроловым. «Порубили и в полон побрали, сколько смогли, и бродили по болотам и по степям, как хотели, и так счастливо сию начатую на востоке компанию окончал, а шпаги из ножен не вынимал», — описывал свой поход Волынский, встретивший 1722 год «на голой степи, без воды и без дров»{112}. Императору и Сенату он доложил, что его воинство дважды ходило «в партию на кумыцкую сторону» и громило «андреевские нагайские аулы». В бою погиб «горский князь Атов Баташев», было отбито немало «рогатого скота», верблюдов и три тысячи овец, которых победители при отходе «потопили»{113}. После этой экспедиции он отправил в подарок своему старому приятелю В. Монсу пленного «мальчика изрядного».
По сведениям пленных, «андреевский» владетель Айдемир желал мира, но Волынский не рассчитывал на дагестанских князей в качестве верных слуг. «И мне мнится, здешние народы привлечь политикою к стороне вашей невозможно, ежели в руках оружия не будет, ибо хотя и являются склонны, но только для одних денег, которых (горцев. — И. К.), по моему слабому мнению, надобно бы так содержать, чтоб без причины только их не озлоблять, а верить никому невозможно», — докладывал он царю{114}.
На берегах Терека Волынскому пришлось заниматься примирением противоборствующих группировок кабардинских князей. Вторгшийся весной 1720 года в Кабарду с сорокатысячным войском крымский хан Саадет-Гирей III потребовал от ее князей перейти на сторону Крыма под страхом, что «первых знатных велит перерубить, а достальных переведет на житье на Кубань», а получив отказ, разорил ряд селений, отогнал большое количество скота и провозгласил старшим князем лидера протурецки настроенной части кабардинской знати Ислам-бека Мисостова. Его противники во главе с Арслан-беком Кайтукиным укрылись в горах и обратились к царю с просьбой о помощи. Коллегия иностранных дел повелела Волынскому «оборонять» Кабарду, но не участвовать в походах ее князей на крымские владения, чтобы не нарушать мира{115}.
В январе 1721 года кабардинцы самостоятельно одержали победу над крымцами и их союзниками. Волынский принял у Арслан-бека присягу на верность России. «Хотя я сначала им довольно выговаривал, для чего они, оставя протекцию вашего величества, приводили в Кабарду крымцев, однако ж напоследок-то отпустил им и по-прежнему милостию вашего величества обнадежил и потом помирил их, однако ж с присягою, чтоб им быть под протекцией вашею и притом и со взятием верных аманатов. И тако вся Кабарда ныне видится под рукою вашего величества», — писал он царю 5 декабря того же года. Воинские таланты кабардинцев Артемий Петрович оценил по достоинству: «…все такие воины, каких в здешних странах не обретается, ибо что татар или кумыков тысяча, тут черкесов довольно двухсот». Но в успехе российского влияния на раздираемое клановым соперничеством горское общество он был не уверен: «Токмо не знаю, будет ли им из моей медиации (посредничества. — И. К.) впредь польза, понеже между ими и вовеки миру не бывать, ибо житье их самое зверское, и не токмо посторонние, но и родные друг друга за безделицу режут, и, я чаю, такого удивительного дела мало бывало или и никогда; понеже по исследовании дела не сыскался виноватый ни один и правого никого нет, а за что первая началась ссора, то уже из памяти вышло, итак, за что дерутся и режутся, истинно ни один не знает, только уж вошло у них то в обычай, что и переменить невозможно. Еще ж приводит к тому нищета, понеже так нищи, что некоторые князья ко мне затем не едут, что не имеют платья, а в овчинных шубах ехать стыдно, а купить и негде, и не на что, понеже у них монеты никакой нет: лучшее было богатство скот, но и то все крымцы обобрали»{116}. К тому же упрочение российского влияния в Кабарде могло вызвать осложнения в отношениях с Крымом, а следовательно, и с Османской империей, и в 1722 году Россия от греха подальше признала эти территории крымской «сферой влияния»{117}.
Масштабные приготовления к восточной кампании могли начаться только после заключения завершившего Северную войну Ништадтского мирного договора. В ответ на призывы Волынского к «начинанию» военных действий Петр 5 декабря 1721 года в шифровке обещал ему «сего случая не пропустить — зело то изрядно». Царь известил своего слугу, что «довольная часть войска» уже марширует к Волге на зимние квартиры, чтобы весной по воде прибыть в Астрахань{118}. По возвращении в Астрахань Волынский в ответном послании выразил свою радость по случаю окончания Северной войны — у государя стали «руки свободны», — доложил о строительстве десантных судов и обязался приготовить к лету еще 50 «лодок»{119}.
Следующим письмом в начале 1722 года Петр I вызвал губернатора к себе. Поездка едва не обернулась трагедией: мчавшийся по замерзшей реке санный поезд Волынского ночью под Царицыном угодил в полынью — хорошо еще, что передние лошади остались на прочном льду и смогли вытащить сани. Прочие возки также оказались в воде, так что багаж оказался изрядно подмочен. Бравого генерал-адъютанта больше всего огорчали утрата двух париков и безобразно полинявшие модные чулки; пришлось срочным письмом просить известного щеголя, заведовавшего канцелярией царицы, Вилима Монса добыть для него столь важные детали туалета. Элегантный губернатор сознавал, что в глуши отстал от быстро менявшейся моды. «Рубашки уже слышу, что почали вы с манжетами носить, что за великое удивление почитаю…» — писал он приятелю из Царицына{120}.
В итоге Артемий Петрович нашел в чем выйти в свет. «Когда все еще сидели за столом (у голландского резидента. — И. К.), приехал астраханский вице-губернатор по фамилии Волынский (жених старшей девицы Нарышкиной), который имел что-то передать императору от имени императрицы и потом должен был сесть обедать вместе с другими. Так как он только недавно приехал из Астрахани, то я видел его здесь в первый раз. Он человек очень приятный, высок ростом и красив и, как говорят, на хорошем счету у его величества» — такое впечатление произвел Волынский на камер-юнкера голштинского герцога Ф. Берхгольца{121}. Царь был доволен усердием Артемия Петровича и 18 апреля, наконец, женил его на Александре Нарышкиной. Появились новые родственные связи через брата жены, Александра Львовича, генерал-адъютанта Петра I, впоследствии ставшего сенатором, и ее сестер Аграфену, Марию и Анну, позже вышедших за князей А. М. Черкасского, Ф. И. Голицына и А. Ю. Трубецкого. Несмотря не перипетии сватовства, брак оказался удачным (но, к сожалению, недолгим — супруга скончалась в 1730 году, оставив на руках мужа троих детей).
Таким образом, удачливый полковник и губернатор вошел в ближайшую «компанию» императора и стал его главным сотрудником по восточным делам. Обходительный кавалер сумел снискать расположение царицы Екатерины: он не раз обращался к ней с письмами и посылал живые охотничьи трофеи — фазанов, дроф и «кабаньих поросят»{122}. Более практичными вещами — лошадьми, турецким седлом, серебряной конской упряжью — он одаривал секретаря государыни и своего «любезного брата» Видима Монса — простого камер-юнкера, который вошел в такую «силу», что к нему за помощью не стеснялись обращаться архиереи, высшие чины империи и даже сам светлейший князь Меншиков.
Молодой «птенец гнезда Петрова» импонировал царю своей бьющей через край энергией, самостоятельностью и стремлением лихо вводить новшества. В этом стремлении Волынский, как и сам государь, порой не знал меры — в 1720 году он вступил в конфликт с епископом Астраханским и Терским Иоакимом по делу о наследстве умершего дворецкого архиерейского дома Ивана Агафонникова. У дьяка, приемного сына покойного, не оказалось подтверждающих его права документов, и «пожитки» покойного были отписаны на государя. Наследник оспорил решение духовного судьи попа Ивана Никифорова; всплыло известие о каких-то хранившихся в «подголовнике» у покойного документах, дело затянулось во взаимных претензиях — и губернатор разрулил его по-военному просто: жалобщика-дьяка избил собственноручно, а попа отправил на допрос в канцелярию. В поисках увеличения казенных доходов Волынский радикально решил вопрос о не плативших подати архиерейских людях (певчих, сторожах, звонарях и пр.): тех из них, кто имел в городе торги и промыслы, определил в «тягло» при полной поддержке астраханских посадских и их бурмистра. Архиерейскому дьяку Барминцеву он лично дал оплеуху за «невежливое» явление пред губернаторские очи, а затем еще распорядился высечь обиженного дьяка, обругавшего офицеров губернского драгунского полка «свиньями». Иоаким обвинил Волынского в присвоении «лазаретных денег», но губернатор доказал, что не собирал и не расходовал их, и Синод распорядился отозвать архиерея{123}.
В 1721 году теперь уже Синод жаловался на астраханского губернатора: тот устроил в кельях астраханского Троицкого монастыря свою канцелярию, приказал сломать каменные ворота и несколько зданий, а монастырскую землю отвел под городскую площадь. Еще больше духовные власти были возмущены его разрешением открыть католическую и «люторскую» (протестантскую. — И. К.) церкви. В 1722 году в Астрахань прибыли католический священник Феликс и монахи-капуцины — братья Казимир, Удальрик и Романус. На посланные ему «допросные пункты» по монастырским делам Волынский внимания не обратил, а братьев-капуцинов взял под свою защиту. «Иноземцы цесарцы римской религии, — писал он в Синод, — есть в Астрахани в службе его императорского величества многие, а также купцы из армян того же закона. Опасности или подозрения от оных фратров быть для государства не чаю, а по-видимому, со временем от них была бы и польза, понеже из тамошнего сурового народа обучаются от них молодые дети латинского и прочих языков»{124}. Именно в этой школе под покровительством губернатора начал свой творческий путь будущий поэт Василий Тредиаковский. Едва ли юный школяр подозревал тогда, как трагически пересекутся их пути в далеком 1740 году.
Волынский побеспокоился и о других «молодых детях» — в том же году составил списки недорослей для определения в школы{125}. Именно при нем в городе появилась «цифирная» школа, а затем и гарнизонная. Во втором учебном заведении Военная коллегия приказала «астраханского гарнизона в гарнизонных полках солдатских, драгунских и прочих служивого всякого чина людей, детей их малолетних учить грамоте, читать, писать и арифметике». Занятия в школе, размещавшейся в двух избах, начались 1 октября 1723 года. Губернатор назначил учителем Лаврентия Жильцова — одного на 114 учеников. Для «топления печей», как и в цифирной школе, губернская канцелярия отпускала дрова «по две сажени на месяц», а для освещения — по пять свечей ежедневно, кроме праздничных и воскресных дней. Оба учебных заведения существовали, видимо, до осени 1727 года, когда началась страшная эпидемия чумы, унесшая половину населения города{126}.
Свое возвышение Волынский воспринимал как должное, но оно не могло не породить в окружении Петра зависти и желания «подставить» удачливого и не в меру активного соперника. Так и случилось. Но сначала Артемию Петровичу пришлось приложить все усилия к тому, чтобы достойно встретить и проводить царя в Персидский поход. Пехота, сосредоточенная в Москве, Ярославле и других городах, в мае 1722 года двинулась вниз по Волге на судах. Царь, как следует из его именных указов, торопил подчиненных со строительством кораблей; работы задерживались, и Петр повелел отправлять вниз по Волге недостроенные корабли и лодки, «чтоб дорогою доделать». Военная коллегия разрешала брать годные для транспортировки армии суда «у хозяев» с последующей оплатой. Недостающих до комплекта рекрутов также брали по дороге. В апреле двинулись и драгунские полки: большую часть личного состава доставляли до Царицына и Астрахани по воде; оставшиеся с полковыми лошадьми шли берегом Волги. Казаки с Украины и Дона двигались сухим путем.
Летом 1722 года состоялась торжественная встреча императора в Астрахани, где он отпраздновал очередную годовщину полтавской победы. Губернатор принимал царя и его свиту (для Петра были выстроены терем в кремле и загородная резиденция), занимался размещением прибывших полков, погрузкой на суда провианта; ему же было поручено собрать в Астрахани 700 телег и купить 300 верблюдов для обоза{127}.
Восемнадцатого июля 1722 года под орудийные залпы с крепостных стен генерал-адмирал Апраксин поднял вымпел на флагманском корабле «Принцесса Анна» и дал сигнал к выступлению. Петр I в последний раз вел в поход свою армию и флот. Наверное, в те дни он был счастлив, наблюдая картину ночного рейда у острова Четырех Бугров, куда из Астрахани шли сотни военных и десантных судов «и, вышед в море, стали на якорь, и в ночи было огненное видение от фонарей и стрельба из пушек»{128}.
Император с женой и губернатором Волынским шел на боте «Ингерманланд»; на других судах находились неразлучный с государем кабинет-секретарь Алексей Макаров, формальный главнокомандующий в походе Федор Апраксин; действительный тайный советник, выдающийся дипломат и по совместительству глава политического сыска Петр Толстой. Царя сопровождали знаток восточных языков бывший молдавский господарь Дмитрий Кантемир и майор Преображенского полка Михаил Матюшкин — будущий командир колониального Низового корпуса и завоеванных провинций.
Петр I и его армия высадились на безлюдном берегу Аграханского залива 27 июля. В тот же день на корабле генерал-адмирала Апраксина праздновали гангутскую победу. Государь был весел — вместе со свитой окунался в Каспийское море со спущенных с корабля досок.
Однако армия стала нести потери задолго до столкновения с неприятелем: уже в Астрахани от болезней скончались 150 солдат, а 40 бежали. Намеченный график похода тормозила конница, пересекавшая северокавказские степи. Шедший степью с драгунскими полками генерал Гаврила Кропотов рапортовал, что двигаться быстрее не может: «Лошеди драгунские весьма худы от великих степных переходов и от худых кормов, а паче от жаров, от соленой воды»{129}. Бригадир Андрей Ветерани со своими частями должен был занять «Андреевскую деревню». Айдемир, владетель Эндери, на подходе к селению напал на двигавшиеся походным порядком полки. После упорного боя драгуны прорвались и уничтожили его, но потеряли 89 человек убитыми, а 115 человек были ранены{130}.
Петр поначалу радостно встретил известие о победе, но после сообщения о потерях радость сменилась досадой. Царь понимал, как важно успешно начать кампанию; не случайно он приказывал Ветерани быть осторожным, «дабы в начатии сего дела нам не зделать безславия». Теперь он вымещал свой гнев на тех, кого посчитал виноватыми.
Позднее Артемий Петрович составил черновик документа, озаглавленного «Оправдание о персидском деле» и оказавшегося впоследствии среди его бумаг, конфискованных во время следствия. Волынский доказывал несправедливость обвинений, «бутто я причиною был начинанию персидской войны»; ведь не мог же он, в самом деле, противиться страстному желанию Петра I на Востоке «славу свою показать». Еще до его назначения губернатором в Астрахань царь посылал на Каспий морских офицеров и отправил его в Иран с заданием оценить обороноспособность страны. Волынский уверенно утверждал: будь император жив, непременно весной 1725 года явился бы в Иран и «конечно покушался достигнуть до Индии; а также имел о себе намерение и до Китайского государства, что я сподобился от его императорского величества по его ко мне паче достоинства моего милости сам слышать». Петр знал об убытках и военных потерях, но на любые просьбы о выводе войск из прикаспийских провинций «непреклонен был».
Рассказал бывший астраханский губернатор и о вспышке царского гнева во время Персидского похода, объектом которого неоднократно являлся он сам. В июле 1722 года во время купания в море при высадке у берегов Дагестана губернатор не захотел лезть в воду, «поупрямился в том, понеже тогда был припьян, и тем своим упрямством его <величество> прогневал». По словам Волынского, когда Петр узнал о потерях, Ветерани, Апраксин и Толстой перевели царское раздражение на него — якобы губернатор неверно информировал о возможных трудностях. Разошедшийся государь «изволил наказать меня, как милостивой отец сына своею ручкою», а потом уехал с адмиральского корабля на свой, вызвал к себе Волынского «и тут гневался, бил тростью, полагая вину ту, что тот город (Эндери. — И. К.) явился многолюднее, нежели я доносил». От дальнейших поучений «милостивого отца» избавила Волынского Екатерина{131}. Следовательно, Артемий Петрович, вопреки расхожему мнению, попавшему даже в энциклопедию, пострадал не «за вымогательство и взятки»{132}.
Царская дубинка не могла ускорить события, но Петр не терял надежды на успех. Во время одной из поездок по побережью капитан Федор Соймонов убеждал государя, что в Китай и Америку российским морякам и купцам «много б способнее и безубыточнее» плавать с берегов Камчатки. Но император торопился получить доступ к богатствам Востока через Каспий и «на то изволил же сказать: «Знаешь ли, что от Астрабата до Балха и до Водокшана (афганского Бадахшана. — И. К.) и на верблюдах только 12 дней ходу? А там во всей Бухарин средина всех восточных комерцей. И видишь ты горы? Вить и берег подле оных до самаго Астрабата простирается. И тому пути никто помешать не может»{133}. Но всё оказалось сложнее…
В августе 1722 года Петр I принял ключи от древнего Дербента, но скоро вынужден был повернуть войска, не дойдя ни до Баку, ни до Шемахи — штормы вывели из строя корабли с продовольствием и прочими припасами для армии. Однако морская экспедиция полковника Шипова заняла в декабре Решт, столицу провинции Гилян. По этому поводу Екатерина в марте 1723 года написала Волынскому в Астрахань: «Его императорское величество писмом твоим о том деле, к его величеству писанным, зело доволен, и сей день, получа оную ведомость, отправлено благодарение Богу з достойным торжеством и стрелбою пушечною. О прошении твоем по челобитной о деревнях мы о тебе попечение имеем. Изволь быть благонадежен, что оное твое желание исполнится»{134}. В это же время шахский посол Измаил-бек благополучно прибыл в Астрахань; губернатор доложил в Петербург, что дипломат надеется на защиту своей страны русскими войсками и готов подписать трактат, «на каких кондициях ваше величество изволит»{135}. Волынский советовал царю оставить Семена Аврамова при Измаил-беке, ибо тот его «зело слушает и все ево советы за истинные приемлет», и секретарь сопровождал посла в Петербург{136}.
Летом того же года десант генерала Матюшкина после четырехдневной бомбардировки заставил капитулировать Баку. Короткий поход в раздираемый междоусобной войной Иран привел к присоединению равнинного Дагестана, прибрежных земель Азербайджана и североиранской провинции Гиляна. В сентябре в обмен на уступку этих территорий Петр I обещал помощь наследнику иранского трона Тахмаспу в борьбе с турками и афганцами. Но заключенный на этих условиях с персидским послом договор Тахмасп так и не признал. В том же году турецкая армия вторглась в подвластные Ирану области Армении и Грузии, и только чрезвычайные усилия русских дипломатов привели к подписанию с султаном договора, закрепившего раздел иранской территории. Этот договор оставлял на произвол судьбы поднявшихся против турецкого владычества армян и грузин во главе с картлийским царем Вахтангом VI. Их отряды в течение долгого времени продолжали неравную борьбу с турецкими силами. Лишенному и турками, и шахом трона Вахтангу Петр предоставил убежище в России, а выход для закавказских христиан видел в переселении их в завоеванные иранские провинции.
Главный идеолог Петровских реформ Феофан Прокопович в Петербурге заявлял в своих проповедях: «Горские и мидские варвары единым оружия нашего зрением устрашены, одни покорилися, другие разбежалися». Но донесения военных рисовали картину массового сопротивления. «Оставя домы свои, все вышли и соединились з бунтовщиками и стоят с собранием окола Ряща (Решта. — И. К.) и Кескера по всем большим и малым дорогам; и засекают дороги лесами и из лесов с сторон из-за каналов стреляют по нашим. А по неприятелям нашим стрелять тако ж за частыми лесами и ускими дорогами и по сторонам тех дорог каналами, по которым лес подобен терновнику, гнатца невозможно. И слышить не хотят, чтоб быть в подданстве. А чтоб здешнею командою таких бунтовщиков унять и собрание их розогнать и знатные места Гилянской и Мазардронской провинций овладеть — за малолюдством невозможно, понеже здесь правинции немалые и людные», — докладывал в январе 1725 года в Петербург генерал-лейтенант М. А. Матюшкин о состоянии дел в южных провинциях Ирана{137}.
Царский «выговор» Волынскому как будто не имел последствий — Петр готовился к продолжению военных действий в Закавказье и поручил ему приобрести две тысячи верблюдов, 500 быков и повозки для армии; сделать новую пристань у острова Четырех Бугров, строить и ремонтировать транспортные суда, для чего возвести комплекс зданий адмиралтейства с казармами и верфью{138}. Матюшкин должен был выполнять требования губернатора и оказывать ему «вспоможение»{139}.
Однако теперь именно командующий Низовым корпусом (так стал называться контингент российских войск в завоеванных провинциях) ведал военными и дипломатическими делами в Иране и самостоятельно сносился с императором и Коллегией иностранных дел. Астраханский губернатор оказался оттесненным на второй план; на него ложились обязанности принимать и отправлять бесчисленных курьеров и прочих направлявшихся в Низовой корпус и обратно лиц, переселять на Терек донских казаков, поставлять припасы для армии и материалы для главной военной базы России на Кавказе — крепости Святого Креста, возведение которой началось летом 1723 года на реке Сулак в Дагестане.
Строители крепости сразу же натолкнулись на трудности: пригодный лес находился за 10–20 верст и его доставка требовала немалых усилий. Большую же часть бревен и досок приходилось с большими трудностями и перебоями доставлять морем из Астрахани. Недовольный комендант Г. И. Кропотов доложил царю, что до зимы крепость поставить не удастся по причине нехватки стройматериалов для возведения плотины на Сулаке{140}. Командующий, в свою очередь, жаловался на задержки в доставке пополнения и провианта. Сенат признал, что мука хранилась в Астрахани на складах «в небрежности» и оттого кули частью были «разбиты» и «потопли»{141}.
Волынский получил грозное царское письмо: «Господин губернатор. Велено вам поставить лес на плотину рано, а вы и в июле не поставили, чему удивляемся, как будешь отвечать». Кроме того, Петр был недоволен задержкой отправки провианта, «а ежели сие дело за провиантом остановится, то будете отвечать»{142}. Губернатор оправдывался, отговариваясь кознями «неприятелей», и вновь прибегал к помощи Екатерины и Монса. О заступничестве императрицу просила и жена Волынского: «Прогневали мы Бога, что вижу гнев его императорского величества на мужа моего; того ради, всемилостивейшая государыня, припадая к ногам вашего величества, прошу со слезами: умилосердись, премилосердая государыня мать, покажи над нами, сирыми, божескую милость, не дай мне, бедной, безвременно умереть, понеже и кроме того всегда была больна, а ныне, видя себя в таком злом бедстве, и последнего живота лишаюсь…»
Волынские беспокоились не напрасно. 8 октября 1723 года в Астрахань прибыл отправленный Петром фендрик (прапорщик) Преображенского полка князь Федор Солнцев-Засекин с наказом допросить губернатора, «высылкою лесов для чего умедлено»{143}. Прапорщик вызвал к себе старшего по чину полковника-губернатора и учинил ему письменный допрос по предписанным государем «пунктам». Артемий Петрович подробно объяснял, что «бревенчатой лес» по его указанию заготавливал симбирский воевода еще зимой, но вывезти не успел из-за неожиданной оттепели. Плоты с пятишестисаженными «сваями» прибыли лишь в июле и в Астрахани перегружались на мелкие (ластовые) суда, которых тоже в нужном количестве не было. В итоге последние бревна для строительства крепости были доставлены в Астрахань только в октябре. Для погрузки леса пришлось задержать в городе полторы тысячи направлявшихся в Дагестан украинских казаков — на их отсутствие также жаловался генерал-майор Кропотов. ИЗО украинцев вместе с тысячей рекрутов губернатор отправил морем в «островских лодках», но они были разбиты штормом, после чего Волынский посылал прибывавших «черкас» только посуху. Подряды же на поставку бревен и досок, заключенные в Астрахани, были выполнены вовремя. Столь же подробно отчитывался Волынский перед «спецпредставителем» императора в количестве и сроках отправки других «припасов»: копров, тележек, топоров, гвоздей, веревок, пил{144}.
Выказанное царем недоверие обижало, и Артемий Петрович с горечью обращался к нему: «Всемилостивейшей государь! Я сумневаюся, что или письма господина Кропотова, или бывшая злоба господина Матюшкина подает на меня, раба вашего, сумнение или и самую перемену высокой милости вашего величества». Не имея за спиной поддержки влиятельных родственников, он больше всего боялся потерять с таким трудом обретенное расположение к нему государя — главную гарантию жизненного успеха: «Я с робяческих лет моих ничего так себе не желал и не искал, только чтоб получить милость вашего величества и показать себя верным рабом и добрым человеком, а для того не токмо бездельных трудов моих, но и живота моего никогда не жалел, как то самому Богу известно, и тако уже, государь, сподобился было и получить высокую вашего величества милость, которая истинно, государь, так мне надобна, что я самим Богом клянуся в том, что лучше Бог отними от меня живот мой, нежели бы мне лишиться милости вашего величества».
В этом обращении потомок старинного рода предстает не старомосковским аристократом, а «новым человеком» Петровской эпохи. Именно такие герои в повестях того времени бесстрашно воевали, делали головокружительную карьеру, обретали богатство, путешествовали по миру от «Гишпании» до Египта. Благородный, но бедный дворянин из «Гистории о некоем шляхетском сыне» в «горячности своего сердца» даже смел претендовать на взаимную любовь высокородной принцессы, «понеже изредкая красота ваша меня подобно магнит железо влечет»{145}, и в этой дерзости не было ничего невозможного — так «вышел в люди» и сам Волынский. Ведь теперь от личных усилий таких «кавалеров» в значительной степени зависело их поощрение в виде чинов или «деревень», не связанное, как прежде, с «породой» и полагавшимся земельным и денежным «окладом».
Закрепленные Табелью о рангах новые правила службы стимулировали активность подданных. С другой стороны, в жестко централизованной системе самодержавной монархии стремление повысить свой статус и упрочить материальное положение не могло не быть устремлено к ее вершине, откуда проистекали милости. Благосклонное внимание государя и при Петре I, и после него оставалось главным критерием и смыслом службы для получения нового чина и связанных с ним благ{146}. Возрастание зависимости статуса и благосостояния от воли монарха имело и оборотную сторону — создавало определенное «силовое поле» давления на самого самодержца. Прошедшие петровскую «школу» дворяне, осознавшие свои возможности, со временем не могли не задуматься о плюсах и минусах реформ и их последствиях и попытаться воздействовать на петровское «наследство». Но при отсутствии легальных форм донесения до престола корпоративных чаяний средством влияния на власть стали не конкретные учреждения и правовые нормы, а подковерная борьба придворных «партий».
В этой борьбе Волынскому еще предстояло вознестись, а затем пасть. Но пока он на себе почувствовал движение поворотного механизма колеса придворной «фортуны»: «И на что уже, государь, тогда мне бедная и жизнь моя, разве только одним неприятелям моим надо мною на поругание, понеже я не столько имею благодетелей, сколько, вступая в вашу милость, получил себе неприятелей, ибо многие по тех мест меня любили и хвалили, пока я в одних только в них искал, а у вашего величества еще ничто был; а ныне есть ли кому причина или нет, однако ж многие на меня нарекают и бранят, и ежели, государь, кому иным бранить нечем, то за Персию, не разсуждая того, что из оной какая впредь будет польза государству, и что естли бы не я, то бы и кроме меня, от других донесено то же было, а я бы остался потом бездельником; и хотя, государь, и с начала прибытия моего из Персии я видел, что мне того от них не миновать, однако ж положился на волю Божию, уповая на милость вашего величества».
Кажется, сам того не желая, Артемий Петрович сформулировал не слишком приятный вывод: он, как и другие царские слуги, был хорош, пока представлял ту информацию, которая соответствовала взглядам самого государя; в противном случае он рисковал впасть в немилость и «остался потом бездельником». Другое дело, что сам Волынский верил: война затеяна не напрасно и приобретенные провинции еще принесут стране немалые доходы (правда, его надежды так и не оправдались[5]). Пока же оставалось слезно просить: «…умилосердися надо мною, сирым, последним рабом своим, не лиши меня высокой своей милости и не извергни из числа добрых людей, не освидетельствовав дел моих, как я милостиво обнадежен. Я могу засвидетельствоваться Богом и совестными делами моими, что я не знаю, в чем пред вашим величеством погрешил, или бы что с нечистою совестию сделал, разве что учинил, то от самой простоты; буде же, государь, что на меня принесено вашему величеству, сотвори надо мною, рабом своим, Божескую милость — изволь мне милостиво объявить и спросить меня, что я как самому Богу, так и вашему величеству донесу самую истину. Может быть, государь, о ком изволите мыслить, что правы, а они и виноватыми явятся. Всемилостивейший государь, ежели бы ваше величество совершенно ведал, какие я терплю от некоторых немилости и какие их ко мне нехристианские поступки, надеюся, иное бы мнение обо мне иметь изволил. Однако ж со всякою ли безделицею мне приходить и трудить ваше величество? Точию государь, Бог их рассудит, а я уже ни о чем, только одного милосердия прошу: для самого Бога сотвори, государь, надо мною милость и не остави меня такого сирого в милости своей, понеже кроме Бога и вашего величества, не имею никакой надежды»{147}.
Волынский просил рассмотреть все его действия и, кажется, был прав: его донесения осени 1723 года полны хозяйственных сводок об отправленных из Астрахани на Сулак бревнах, досках, гвоздях, топорах и прочих необходимых вещах. Для выдерживания темпов строительства не хватало кораблей и матросов; заготовка леса шла в Казани и Симбирске, и плоты запаздывали, а потому у губернатора порой просто не было потребных пятисаженных бревен. Без помощи государыни не обошлось: та сообщила губернатору, что на него действительно «сумнения были» по докладам армейских чинов, но доносители были признаны неправыми{148}. Артемий Петрович вновь «за показанные ко мне высокие паче достоинства моего милости» благодарил заступницу, неизменно выручавшую его из беды. Свидетельством благосклонности Екатерины к Волынскому является также тот факт, что цесаревна Анна Петровна «соизволила» заочно стать крестной матерью его дочери и своей тезки Анны{149}.
В этих условиях пост губернатора утратил для Артемия Петровича привлекательность, тем более что общение с «суровым народом» — вольными казаками, горцами и степняками-кочевниками — не слишком его радовало. В январе 1722 года он писал секретарю императрицы Вилиму Монсу: «Хотя б кто был и на том свете, столько ж стал бы сказывать, а я и Терек держу не лучше ада, около которого живут или звери, или черти».
У него не сложились отношения с генерал-лейтенантом Матюшкиным. В свите командующего имелись музыкант-гуслист и шут мичман Егор Мещерский, которого Волынский аттестовал: «…подлинно дурак и пьяница, и не только достоин быть мичманом, ни в квартирмейстерах не годится, и никакого дела придать ему невозможно, что самая правда; и которые морские офицеры его знают, по совести и чести своей в том засвидетельствовать могут, что он таков, как я доношу». Этот персонаж, взятый в дом генерала для «домашней забавы», однажды позволил себе публично «выбранить» губернатора и его семейство «такою пакостною бранью, какой никому вытерпеть нельзя, что, слыша, господин Матюшкин не токмо ему возбранил, но еще и смеялся». Не получив требуемой «сатисфакции», самолюбивый Артемий Петрович лично взялся за воспитание мичмана: в декабрьский день 1723 года, «приманя его, Мещерского, к себе, и за то, что он мною других веселил, сажал его на деревянную кобылу, понеже не мог такого поношения вытерпеть»{150}. Не удовольствовавшись этим, оскорбленный губернатор приказал своим людям бить Мещерского по щекам, вымазать ему лицо сажей, вывернуть наизнанку его кафтан, насильно напоил шута за ужином и отправил под караул на ночь, а поутру опять поместил его на «кобылу» и в довершение всего посадил голым задом на лед{151}.
Губернатор защищал свою честь привычными для той эпохи средствами. Вот как, например, сибирский вице-губернатор Алексей Жолобов вспоминал о своих встречах с Эрнстом Бироном — будущим фаворитом императрицы Анны Иоанновны, в то время служившим ее камергером: «Говорил я еще о графе Бироне, как он Божиею милостию и ее императорского величества взыскан. Такова-то милость Божия! <…> В Риге при покойном генерале Репнине (генерал-губернаторе Лифляндии в 1719–1724 и 1725–1726 годах. — И. К.), будучи на ассамблее, стал оный Бирон из-под меня стул брать, а я, пьяный, толкнул его в шею, и он сунулся в стену»{152}. А генералы и чиновники империи не по-джентльменски выясняли отношения прямо во дворце: «Всемилостивейшая государыня! В день коронации вашего императорского величества… пришед… Чекин и толкнул его, Квашнина-Самарина, больно, отчего он, Квашнин-Самарин, упал и парик с головы сронил и стал ему, Чекину, говорить: «для чего де ты так толкаешь, этак де генералы-поручики не делают». И без меня в тот час оный Чекин убил (побил. — И. К.) дворянина Айгустова, с которым у него, Чекина, в Вотчиной коллегии дело… а после того… пошед к князь Ивану Юрьевичу и стал ему на меня жаловаться и бранил меня у него… матерны и другими срамными словами».
Как и многим современникам, Волынскому не пришло бы в голову подать в отставку или вызвать ничтожного обидчика на дуэль. О «чести» же природного Рюриковича Мещерского говорить и вовсе не приходится — никто, включая самого генерала Матюшкина, и не подумал его защищать. Но за мичмана вступилось морское ведомство, и губернатор в полном сознании своей правоты объявил Адмиралтейств-коллегии: он поступил с Мещерским не как с дворянином и унтер-офицером, а «как с пьяницей и дракуном, которого де на деревянную кобылу и на льдину сажал, понеже де он, оставя свое доброе звание, пошел добровольно в дураки; для того и он тако учинил над ним, как над дураком и непотребным человеком»{153}.
В конце 1723 года Петр I вызвал Волынского и Матюшкина в Москву «для определения дел будущей компании». 7 мая 1724 года в Первопрестольной состоялась коронация Екатерины, которая, таким образом, становилась в глазах общества наследницей престола. Едва ли император обольщался насчет государственных способностей супруги. Скорее он решил предоставить ей, независимо от брака, особый титул и право на престол в расчете на поддержку своего ближайшего окружения. Очевидцы даже заметили слезы на лице Петра в момент возложения короны на голову супруги. Она же в порыве чувств «хотела как бы поцеловать его ноги, но он с ласковою улыбкою тотчас же поднял ее». Вечером двор отмечал событие торжественным обедом в Грановитой палате; для народа в Кремле был устроен праздник с жареными быками и фонтанами белого и красного вина, подводившегося по трубам с колокольни Ивана Великого. Волынский как генерал-адъютант принимал участие в коронационных торжествах и во время парадного обеда стоял «за креслами его императорского величества» и прислуживал за столом государя вместе со своим шурином Нарышкиным.
Праздник закончился, и Артемий Петрович рискнул перед отъездом на юг подать Петру письмо, объяснявшее «как правость мою, так и некоторую продерзость». Он просил «высмотреть присланные от меня ведомости об лесу и об людех, которые в прошлом году прислал я в кабинет». Не удержался губернатор и от разоблачений проступков его недоброжелателей: у Кропотова на строительстве крепости Святого Креста множество «непорядочных дел», а «злоба генерала лейтенанта господина Матюшкина» объясняется его нерешительностью — командующий медлил «без указа» послать весной 1723 года подкрепление в Гилян (на этом настоял губернатор) и «время немалое пропустил к походу» на Баку, за что получил от Петра выговоры по донесениям того же Волынского, чьи курьеры успевали известить императора раньше, чем прибывали генеральские доклады. Каялся же Артемий Петрович только в избиении мичмана Мещерского: не смог стерпеть «поносную брань» от человека, которого в доме Матюшкина «публично держали за дурака и поили ево и вино на голову лили и зажигали, и марывали ево сажею»{154}.
Еще одно послание, в котором «правду и вину мою написал», Волынский через Монса передал императрице. Однако, как он ни старался, царское неудовольствие всё же давало о себе знать — Петр очень переживал неудачи, постигшие Россию в ее новых владениях. На губернатора был наложен денежный штраф за выдачу денег подчиненным без разрешения Штатс-конторы. (Тут Артемий Петрович хотя и согрешил, но считал свои действия оправданными: его чиновники не получали жалованья три года; себе же лично он взял только 300 четвертей ржи — опять же из полагавшегося ему в качестве губернатора, но не выданного «хлебного жалованья». Оклад за 1719 год после многочисленных просьб Сенат повелел выдать Волынскому только в ноябре 1720 года в размере 750 рублей и 475 четвертей хлеба{155}.) Он горько сетовал Монсу на то, что государь «ни правды, ни вины моей знать не изволит, кроме лесу и людей»{156}. Но и обойтись без Волынского на ответственном рубеже империи Петр не мог. Артемия Петровича ожидало новое задание — выбрать нового хана калмыков.
Формально состоявший в «подданстве» России калмыцкий народ жил по своим законам и кочевал по обоим берегам Волги на территории, почти не контролируемой российскими войсками. Имперская администрация должна была решать трудную задачу: обеспечить порядок на степной границе и не допустить конфликтов калмыков с другими оседлыми и кочевыми соседями, но и не позволить, чтобы недовольная калмыцкая знать откочевала в крымские или иные владения.
Стоявший много лет во главе калмыков хан Аюка до поры умел сохранять относительную независимость и держал в подчинении многочисленных детей и внуков. Астраханскому губернатору приходилось постоянно сноситься с калмыцкими кочевьями и узнавать последние новости в степи. Так, летом 1723 года он информировал Военную коллегию о набеге «киргиз казаков» (казахов. — И. К.) и подозрительном обмене посланцами между Аюкой и джунгарским великим ханом{157}.
Хан состарился, его старший сын и наследник Чакдорджаб умер, и в орде назревала борьба за престол. Осенью 1723 года Волынский вмешался в спор сыновей покойного за его владения на стороне старшего, Дасанга, вопреки воле самого хана, желавшего передать власть в орде сыну Церен-Дондуку. Под видом переговоров старый хан разжег страсти среди своих потомков и, докладывал Волынский, «так их помирил, что один другого ищут смерти, и уже оторвал от Досанга шестерых законных его братьев». Меньше чем с четырьмя сотнями солдат и казаков губернатор примчался на реку Берекет в 50 верстах от Астрахани, переправился на шлюпке как раз во время стычки, когда ханские сторонники напали на Дасанга, и прекратил «огненный и лучной бой».
«В этой игрушке, — писал Артемий Петрович Головкину, — думаю, что с обоих сторон пропало около ста человек, а раненых и больше». Волынский с горсткой людей столкнулся с выстроенными к бою калмыками. Дондук-Омбо просил его не заступаться за Дасанга, «в противном случае будет он с ним, губернатором, поступать по-неприятельски». В итоге этого столкновения Дасанг потерял около шести тысяч кибиток своих подданных с лошадьми и скотом. Тем не менее Аюка обвинил Волынского в том, что «держит партию Досангову и взял с него себе сто лошадей». Губернатор, в принципе отнюдь не отвергавший подарков, был возмущен: разве стал бы он брать взятки таким образом? «…ежели правда, изволил бы его императорское величество приказать меня самого на сто частей рассечь; а не только брать, истинно о том и не слыхал, только в прошлом году Досанг прислал ко мне две лошади, и то истинно такие, что обе не стоят больше 10 рублев, из которых одна и теперь жива, на которой воду возят». Более того, он сам тайно послал к Дасангу пороху и свинца, чтобы «между ханом и Досангом баланс был, а ежели тот или другой из них придет в силу, тогда трудно иного будет по смерти Аюкиной учинить ханом»{158}. Губернатор решил воспользоваться расколом в ханской семье для обращения в православие кого-либо «из Чапдержаповых детей» и выслал одного из братьев Дасанга, Баксадай-Доржи, в Петербург; тот стал крестником самого императора и православным князем Петром Тайшиным.
В феврале 1724 года старый Аюка умер. Волынский еще в январе двумя годами ранее предлагал решить вопрос о наследстве в пользу более слабого претендента, представителя боковой ветви ханского дома нойона Дорджи Назарова{159}. Сенат утвердил эту кандидатуру. Вызванному на заседание Волынскому сенаторы напомнили о недопустимости избрания нового хана «без воли его величества». Однако провести это решение в жизнь оказалось трудно. Из общества придворных и дипломатов Волынский отправился в степь, где ему пришлось вести долгие переговоры в юртах кочевников: убеждать, угрожать или «ласкать» несговорчивых и чуждых европейским нравам «партнеров»; раздавать им присланные из столицы меха и другие товары. Надо было следовать непривычным церемониям, угощаться местными яствами — густым бараньим супом с луком и перцем и кумысом, наблюдать «выходящие из пределов благопристойности» пляски, терпеть ночной холод и дневную жару, «…среди дня нет возможности отдохнуть или насладиться прохладой. Самый ветер в степях горячий, воздух как бы нагретый в печи… Бывало землю в кибитке ульют водою, расстелют ковер посреди оной, и, взявши подушки, ляжешь, и только оным способом несколько освежаешь себя от дневного зноя», — вспоминал свою жизнь в Калмыкии 100 лет спустя российский священник-миссионер{160}.
Из-под Саратова Волынский в конце июля писал Остерману: «Дело мое зело непорядочно идет, и по се время нималого основания не могу сделать, понеже калмыки все в разноте и великая ныне между ними конфузия, так что сами не знают, что делают; и что день, то новое, но ни на чем утвердиться не возможно, и верить никому нельзя, кроме главного их Шахур-ламы». Губернатор хотел получить в свое распоряжение несколько дополнительных батальонов, «понеже такую дикую бестию, кроме страха и силы, ничем успокоить невозможно»: «Сколько дел, государь мой, я не имел, но такого бешеного еще не видал, отчего в великой печали; покорно прошу вас, государя моего, милостиво меня не оставить в такой моей напасти по твоему обещанию, как я по древней вашей, государя моего, дружбе вашею ко мне милостию обнадежен».
Напрасно в августе — сентябре 1724 года в степи под Саратовом губернатор пировал с неумеренным употреблением «варенова и жаренова мяса в чашах, тут же поставлены были бадьи с вином, пивом и с медом» — на проходивших в «особливой кибитке» переговорах он так и не смог уговорить претендента. Дорджи Назаров, против которого выступили влиятельная вдова хана Дарма-Бала и ее дети, решив не рисковать, отказался от ханской власти. В качестве утешительного подарка он прислал губернатору 415 правых ушей, отрезанных его воинами у врагов — каракалпаков и казахов{161}.
Времени для консультаций с начальством у губернатора не было. Но разговоры с главой буддийского духовенства Калмыкии Шакур-ламой убедили его, что выбор возможен только из числа прямых потомков Аюки. Воинственные калмыцкие «принцы» доверия не внушали, тем более что вдова хана и ее внук Дондук-Омбо предполагали откочевать с подвластных России территорий на Кубань. «Во всех владельцах худая надежда, только главный их духовный Шакур-лама являет великую верность и усердие к его императорскому величеству», — писал Волынский в Петербург. Именно по совету Шакур-ламы Волынский посчитал необходимым поставить наместником Церен-Дондука, наиболее удобного и недовольного матерью. Лама обещал: «…он его, Церен-Дондука, от всяких противностей воздерживать будет и приводить к тому, чтобы он его императорскому величеству верил»{162}. О принятом решении Артемий Петрович доложил в столицу: «Я ныне принужден объявлять наместничество впредь до указу Аюкину сыну Черен-Дундуку, понеже необходимая нужда того требует для того, что Дундук-Омбо всячески трудится, чтоб никому ханом не быть, и ханскую жену так наострил, что она не только иного, ни сына своего допустить не хочет, причитая себе и то за обиду, и если наместничеством Черен-Дундука от него Дундук-Омбы не оторвать, то от них и впредь, кроме противности, никакой пользы надеяться невозможно. Хотя знатные калмыки доброжелательные равно почитают его и Досанга, что и самая правда, понеже они оба и глупы и пьяны, а Черен-Дундук видится еще поглупее, он же и с епилепсиею; однако улусами своими мало не вдвое сильнее Досанга, а к тому ж много при нем и людей умных и добрых, в том числе и Шахур-лама, который к его императорскому величеству является зело усерден и многие в том прямые пробы показал». Объясняя свой выбор, Волынский писал Остерману: «Покорно вас прошу по милости своей меня охранить, что я не часто пишу, понеже опасен, не разведав подлинно, доносить, а вскоре разведать и узнать ложь с правдою зело трудно, понеже сия бестия бродят в рознице все. И так не хочется в дураках остаться; да то б еще и ничто, только боюсь, чтоб… не подумали, что я стращаю; а ныне я всякого дурака счастливее почитаю, понеже они легче могут ответ дать. Также покорно прошу и в том меня охранить, что я намерен объявить наместничество ханскому сыну Черен-Дундуку, если того крайняя нужда требовать будет, а, чаю, без того и обойтиться нельзя; понеже и без того над здешними власть ханская худая будет; а еще либо и то случится, что одним другого при случае и потравить можно»{163}.
Шестого сентября 1724 года губернатор с двумя ротами драгун прибыл в ханскую ставку в 40 верстах от Саратова и открыл «конгресс на речке Сапуновке». На следующий день, не желая предоставлять вопрос о наследстве на усмотрение ханши и ее советников (собравшийся в это же время совет нойонов постановил повиноваться вдове Аюки), он объявил свое решение. При этом наследник получал не ханский титул, а только звание «наместника калмыцкого хана» и должен был дать личную присягу императору. Дарма-Бала, рассчитывавшая на власть для себя и любимого внука Дондук-Омбо, потребовала предъявить грамоту о назначении Церен-Дондука. Артемий Петрович вынужден был собственноручно сочинить императорский указ и показать его на следующий день калмыцкой знати. В его подлинность поверили не все, и губернатору пришлось пустить в ход свое красноречие — и в конце концов он остался победителем. Волынскому удалось уговорить собравшихся нойонов не претендовать возврат в их подчинение ушедших на Кубань ногайцев, чтобы не допустить конфликта с Крымским ханством и Турцией; в качестве уступки он разрешил им иметь связи с соседними народами и государствами.
Церен-Дондук попытался было уклониться от принесения присяги, но Волынский настоял, пообещав: «…когда его величество изволит увидеть твою верность и службы, тогда в высокой его милости оставлен не будешь». Дасанг помирился с родственниками и на радостях пил вместе с бывшим конкурентом целые сутки. Новый глава калмыков был, кажется, доволен, но мать стала упрекать его за то, что он помирился с Дасангом и слушается российского губернатора; расплакалась, разодрала себе лицо и, выдрав несколько волос, бросила их в лицо сыну, говоря, что за эти выдранные волосы после смерти взыщется на нем.
Официальное назначение нового правителя состоялось 19 сентября 1724 года. Дарма-Бала и Дондук-Омбо на церемонии отсутствовали, хотя позднее и подписали присягу. Калмыцкие вожди обещали служить императору и его наследникам, «удерживать от противностей» своих подданных, слушаться наместника, не иметь связей с «неприятелями его императорского величества», преследовать воровство и грабежи. «Сия моя присяга, полагаю на чело мое Шакьямуни бурхана (буддийскую статуэтку. — И. К.) и прилагаю мою печать. И клал ему бурхана Шакур-лама на голову и вместо его подписал Шакур-лама, для того, что он Черен-Дондук писать не умеет» — так описал эту процедуру сам Артемий Петрович. Губернатор таким манером вышел из трудной ситуации, хотя в октябре в ответ на свои отправленные в начале сентября до-ношения получил указ Сената, по-прежнему запрещавший назначение Церен-Дондука наместником. Только 11 ноября пришел новый указ, санкционировавший принятое Волынским решение и предписывавший взять в «аманаты» (заложники. — И. К.) кого-либо из братьев Церен-Дондука.
Сенаторы были недовольны нарушением императорской воли, но губернатор оправдывал свои действия тем, что поставил Церен-Дондука лишь временно, до назначения нового хана, давая возможность Сенату и Коллегии иностранных дел оценить лояльность наместника либо подобрать новую кандидатуру на ханский престол. В итоге в феврале 1725 года Петербург утвердил Церен-Дондука в должности наместника{164}. В данном случае Волынский, нарушая букву инструкции, сохранял ее дух, направленный на постепенное ограничение полномочий калмыцкого правителя. В то же время, избрав Церен-Дондука, он последовательно стремился создать «баланс» в лице честолюбивого и обиженного старшими родственниками Дасанга.
Опытный администратор, Артемий Петрович был осторожен и не стремился принуждением обращать в христианство калмыцкую знать под угрозой лишения ее «улусов»: «Хотя буду трудиться и склонять его, но если он (Дасанг. — И. К.) не захочет, то никакими мерами нельзя его улусов удержать». Петр, признав правоту губернатора, приказал «к крещению же склонять… ласкою, а не принуждением».
На праздничных пирах калмыцкие «владельцы» и их свита сидели с губернатором за одним столом, где подавались жареные бараны и «в чашках вареное мясо и бадьи с вином и медом», но мириться не спешили. Волынский настоял на возвращении Дасангу части захваченных у него кибиток, но последний вместе с братом Нитар-Доржи стал силой захватывать у родственников свое имущество и людей «во отмщение прежней их обиды». Петр Тайшин видел будущим ханом себя и грозил «разорить» родственников, потому что «по крещении его дан ему такой императорский указ, чтоб изо всех волжских городов и с Дону войсками, сколько когда он потребует, чинить ему, Тайшину, вспоможение». После такого заявления братья дружно напали на императорского крестника, и несостоявшийся претендент, бросив присланную из Петербурга походную церковь, бежал в Царицын под защиту губернатора. Теперь Волынский уже опасался амбиций Дасанга и докладывал в Коллегию иностранных дел, что старший внук покойного Аюки «таким миром, который бы на обе стороны был без обиды, никогда доволен не будет и что больше стало в руках ево силы, то он горазда хуже и спесивее стал быть».
Артемий Петрович вновь вынужден был отправиться в степь — воинственный Нитар-Доржи захватил посланного к нему чиновника Василия Бакунина, «бил его палками, метался на него с кинжалом и, выведя его из кибитки, хотел его из ружья застрелить»{165}. Внук Аюки даже грозился захватить в плен самого Волынского за то, что он не дает «воровать» вольным калмыкам — ведь «то их лутчая забава и пожиток, и что уже они в том воспитаны». Располагая лишь конвоем в 60 драгун, губернатор двинулся вверх по Волге на лодках; в них и ночевали, не рискуя оставаться на берегу, и лишь изредка ехали посуху, с заряженными ружьями. В укрепленной слободе Дубовке в 50 верстах от Царицына Волынский остановился и вызвал на помощь донских и украинских казаков из следовавшего на Кавказ корпуса. Бой у слободы закончился разгромом мятежного нойона: «…калмык его побито около ста человек да живых поймано 61 человек, а сам Нитар-Доржи ушел в улусы Дасанговы»{166}.
Волынский послал Церен-Дондуку приказ отдать Дасанга под суд, но старался не уничтожить одного из претендентов на трон, а «искать ту сторону, удержать в которой наивящая польза ко интересам российским будет». В это время он получил указ (от 26 июля 1725 года) о своем назначении губернатором в Казань, но до самого отъезда продолжал заниматься калмыцкими усобицами. Он написал Дасангу, чтобы тот поймал брата и передал губернатору для «содержания под честным арестом з довольною пищею» до полного его раскаяния. Однако 2 августа пришло известие, что Нитар-Доржи «намерен бежать на Кубань и для того готовит лошадей и сушит мясо, и днем бывает у себя в доме, а на ночь выезжает в пустые поля, опасаясь поимки».
Тогда Волынский решил использовать иные средства. 23 августа у него состоялся разговор с главным советником Дасанга, зайсангом (главой рода) Билюткой, который предлагал поймать Нитар-Доржи, «или убить или окормить», то есть отравить. Губернатор ответил: «…ежели его, Нитара, поймают жива, обещает ему, Билютке, дать пятьсот Рублев, а ежели убьет, то триста рублев». Дело закончилось тем, что верные Дасангу люди «удавили» Нитар-Доржи тетивой от лука и отправили его тело Волынскому{167}, а сам Дасанг явился с раскаянием и перешел со своим улусом под защиту русских войск за Дон. В послании императрице Екатерине Артемий Петрович отдал должное своему противнику: «Отважной зело человек был, которого единогласно все калмыки первым у себя воином почитали».
Разделение калмыцких улусов на два лагеря устраивало губернатора, поскольку ослабляло власть наместника. «Изволил запотребно рассуждать, — доносил он в Коллегию иностранных дел 9 февраля 1726 года, — чтоб калмыцкий народ разделен был надвое, так же и ханская власть чтоб была не в одних ханских руках»{168}. Однако при таком раскладе в орде неизбежной оказалась борьба различных группировок, которая продолжалась еще несколько лет.