Это природа чисто русская, это русский барин, русский вельможа старых времен!
В ночь с 27 на 28 января 1725 года скончался Петр I — правитель, выдвинувший Артемия Петровича на государственное поприще. После ожесточенных споров во дворце победила «партия» Меншикова и Толстого. Они со своими приверженцами сумели сорвать достигнутую было договоренность о том, что наследником станет законный в глазах большинства населения императорский внук, сын царевича Алексея, при регентше-царице Екатерине и под контролем высшего государственного органа — Сената.
Петр Андреевич Толстой доказывал необходимость сохранения в империи самодержавия Екатерины, поскольку «все требуемые качества соединены в императрице: она приобрела искусство царствовать от своего супруга, который поверял ей самые важные тайны; она неоспоримо доказала свое героическое мужество, свое великодушие и свою любовь к народу». Его противники (президент Юстиц-коллегии П. М. Апраксин, сенаторы Д. М. Голицын и И. А. Мусин-Пушкин, фельдмаршал и президент Военной коллегии Н. И. Репнин, дипломат В. Л. Долгоруков, канцлер Г. И. Головкин) отстаивали преимущество законных учреждений и традиций над «силой персон», тогда как для Толстого и Меншикова личность самодержца явно была выше любого закона.
А что же Екатерина? Оказавшись в центре борьбы за власть, она без колебаний встала на сторону старых и близких друзей. Пришлось выйти из образа убитой горем вдовы, которую с трудом оторвали от тела мужа: в критический момент царица раздавала офицерам монеты и обещала гвардии выплатить жалованье из собственных средств. Для них были «приготовлены векселя, драгоценные вещи и деньги»; в итоге воцарение обошлось императрице в относительно небольшую сумму — примерно 30 тысяч рублей.
Новая политическая сила, петровская гвардия, решила спор о престолонаследии. Ее подполковник Бутурлин и майор Ушаков провозгласили право Екатерины на власть без всякой риторики: «Гвардия желает видеть на престоле Екатерину и… она готова убить каждого, не одобряющего это решение». Сделать выбор для них, как и для многих других гвардейских «выдвиженцев», было нетрудно — для них, скорее всего, даже проблемы выбора не существовало, преимущество «полковницы» было очевидно. Судьба трона решалась еще при жизни императора, умиравшего в центральном зале на втором этаже своего Зимнего дворца. У него еще было время, чтобы объявить свою волю, — но уже не было возможности. Меншиков и его сторонники изолировали Петра, и никакое его распоряжение в ущерб Екатерине не могло иметь успеха.
Первый манифест нового царствования извещал о вступлении на престол Екатерины по воле самого Петра, «понеже в 1724 году удостоил короною и помазанием любезнейшую свою супругу и великую государыню нашу императрицу… за ее к российскому государству мужественные труды». Но в созданной трудом всей жизни реформатора системе не оказалось ни четких правовых норм, ни достаточно авторитетных учреждений, чтобы обеспечить законную преемственность власти; на первый план выходило личное начало, пресловутая «сила персон», доказательством которой стало пребывание «подлородной чужеземки» на российском троне. В России началась «эпоха дворцовых переворотов».
Обретение власти не сделало домохозяйку государственной деятельницей, несмотря на внешний блеск и торжество. Новая правительница могла поддержать разговор на немецком языке, усвоила внешние повадки сановного величия и некоторые (весьма скромные) представления о стоявших перед страной проблемах, но всерьез руководить государственными делами была просто не в состоянии.
Отбыв положенный траур, стареющая императрица стремилась наверстать упущенное время с помощью фаворитов, нарядов, праздников и прочих увеселений, не всегда отличавшихся изысканностью вкуса. Саксонский посол Иоганн Лефорт с некоторым удивлением передавал свои петербургские впечатления: «Я рискую прослыть лгуном, когда описываю образ жизни русского двора. Кто бы мог подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится, это уж самое раннее, в пять или семь часов утра».
Придворные «журналы» за 1725–1726 годы подтверждают «полуночный» образ жизни императрицы. По петровской традиции она еще посещала верфи, госпитали и выезжала на пожары, но большую часть «рабочего времени» посвящала прогулкам «в огороде в летнем дому», в других резиденциях и по улицам столицы и регулярным застольным «забавам» и «трактованиям».
Екатерина обещала «дела, зачатые трудами императора, с помощью Божией совершить» и по мере возможностей следовала этой программе. Она утвердила уже рассмотренные Петром штаты государственных учреждений, отправила в далекое путешествие экспедицию капитан-командора Витуса Беринга, дала аудиенцию первым российским академикам. В новой столице продолжалось мощение улиц, а на «Першпективной дороге» (будущем Невском проспекте) были поставлены первые скамейки для отдыха прохожих. Новые указы запрещали даже отставным дворянам под страхом штрафа и битья батогами ходить «с бородами и в старинном платье» и предписывали бороду «подстригать ножницами до плоти в каждую неделю по дважды». На русскую службу по-прежнему охотно принимались иностранцы. И всё же личная инициатива Екатерины нередко представляла собой не более чем карикатуру на замыслы ее супруга. Знаменитые ассамблеи из средства обучения светскому обхождению и места делового общения превращались в разгульные вечеринки для узкого круга придворных; выдвижение талантливых и умелых помощников — в пожалования новым фаворитам и крестьянской родне императрицы: ее братья Карл и Фридрих Скавронские стали в 1727 году графами Российской империи.
Для решения важнейших государственных проблем в 1726 году при особе императрицы был образован Верховный тайный совет; в него вошли А. Д. Меншиков, П. А. Толстой, Г. И. Головкин, Ф. М. Апраксин, А. И. Остерман и представитель «оппозиции» князь Д. М. Голицын. В том же году Екатерина несколько раз посетила его заседания, но с декабря и до конца царствования больше там не появлялась — появился указ от 4 августа 1726 года о действительности распоряжений за подписями всех членов совета, который был необходим для нормальной работы государственной машины.
Екатерина контролировала его через Императорский кабинет — личную канцелярию во главе с опытным бюрократом А. В. Макаровым. Кабинет получал с мест необходимую информацию от послов, губернаторов и военного командования и общался с советом от имени Екатерины. Оттуда же выходили ее именные указы, касавшиеся прежде всего пожалований чинами и «деревнями», увольнений и назначений; в этих случаях Екатерина иногда отстаивала свое право поступать вопреки мнению министров.
Остававшийся на краю империи Волынский только с оказией мог узнавать о происходивших в столице переменах. Они его не слишком радовали. Императрица ему всегда благоволила, а теперь он оказался вдали от двора, царских милостей и большой политики. И это в решающий момент, когда началась «великая перемена чинам» военным и штатским — в иной день Екатерина подписывала до сотни новых патентов! Многие знакомые губернатора стали большими людьми: Макаров — тайным советником, Остерман — действительным тайным советником и вице-канцлером; он же оставался полковником в степной глуши и с риском для жизни выполнял решения столичных министров.
Надежда, однако, оставалась. Если к императрице не пробиться, то можно напомнить о себе через ее дочь Елизавету, которая к тому же подписывала за неграмотную мать государственные бумаги. Кажется, 35-летний мужественный и бойкий кавалер успел запомниться принцессе — и в ноябре 1724 года Артемий Петрович уже благодарит ее из Царицына за присланные с оказией ленты «бабенке моей с девчонкою» и просит шестнадцатилетнюю барышню о «материнской милости», как саму императрицу. Другое его послание написано просто с блеском:
«Всемилостивейшая государыня цесаревна Елисавета Петровна. Ваше высочество пространным моим рабским утруждать не смею, токмо всеподданнейше прошу, о чем вашему высочеству подноситель сего капитан Лопухин будет доносить, милостивейше выслушать и показать над нами бедными божескую милость милостивейшим предстательством к ея императорскому величеству всемилостивейшей государыне: понеже уже, государыня, пришла на меня конечная гибель, и хотя бы по светскому разсуждению и надлежало выбрать себе из двух одно зло, которое полегче (когда обоих миновать нельзя), но токмо не ведаю, которое зло мое в Сенате меньше поставят; то ли, что я, видев то, из чего будет не токмо повреждение интересу, но и пакости государству, а я все то оставлю (да поеду в Астрахань, где важнаго за мною ни одного дела нет, и ничто и без меня оставлено не будет), или то, чтоб я преслушал указ и в Астрахань не поехал.
И тако разсуждая, по истине, государыня, я уже без ума стал, а о протчих моих бедствах уже и упоминать не смею, дабы тем не утрудить. Того ради, всемилостивейшая государыня, слезно прошу, умилосердися над нами бедными, напамятуй ко мне, последнему рабу вашему, высокую свою милость, чтоб чрез милостивейшее вашего высочества предстательство я хотя на время из здешней пеклы мог свободиться, которую милость так буду почитать, как бы ваше высочество из ссылки свободить или из варварскаго полону изволите меня, как самого невольника, выкупить, за что я со всею моею злосчастною и сирою фамилиею до смерти моей будем молить Всевышняго. Всемилостивейшая государыня вашего высочества всеподданнейший и нижайший раб
Начав с тяжелого выбора во имя долга — бороться ли с «повреждением интереса» государства или исполнять приказ, — автор заканчивает послание просьбой освободить его от службы, которая оказывается хуже ссылки и «варварского полону».
Должно быть, принцесса сочувственно относилась к жалобам достойного кавалера на «отлучение» его от придворных радостей, из-за чего его жизнь «не лучше простого поселянина», а даже хуже, поскольку ей угрожает опасность со стороны «варваров»-калмыков: «…неправильную и клятвопреступную войну сделали и ту сторону, с которою примирилися, обидели, и когда увидели, что им в том не поманил; также они хотели брата своего роднаго, который в прошлом году крестился, Петр Тайшин, убить до смерти, отчего он от них ушел ко мне, и что я его назад им не отдал, за то меня самого хотели поймать и, взяв меня с собою, бежать к Кубани со всеми улусами, и что там меня держать у себя скованова. А ежели б я стал обороняться, то и до смерти хотели убить…» Войдя в образ страстотерпца за интересы отечества, герой восклицает: «…уже бы лучше смерть, нежели в такия б тиранския руки с животом отдаться, где б, чаю, страдальческим мучением замучили»{170}.
Доживи Волынский до царствования дочери Петра, он бы наверняка занял достойное место при ее дворе. Пока же он только смог добиться освобождения от «пеклы», но не возвращения в столицу. За что только не приходилось отвечать губернатору! Летом 1725 года Артемий Петрович послал императрице пространное донесение о «винной продаже», из которого явствует, что он должен был обеспечить действующую в прикаспийских «ново-завоеванных провинциях» армию привычным для служивых «хлебным вином». Для этого он отправлял хмельной продукт за море, а в крепости Святого Креста организовал стационарный кабак. Но вот беда — Сенат разрешил «черкасам» (украинским казакам. — И. К.) в качестве компенсации за тяжелую походную службу свободно торговать привезенным с родины напитком, и они отбили покупателей у казенного заведения — кто же будет брать вино по пять или шесть рублей за ведро, когда можно взять по четыре? А тут еще давний недруг генерал-майор Кропотов, как «нарочно мне досаждая», купил для своих драгун 200 ведер на стороне. В результате «винная государственная продажа остановилась», а за убытки должен был отвечать губернатор.
Из этого же письма выясняется, что Артемий Петрович был своего рода дистрибьютором государыни, продавая в кабаках вино с ее вотчинных заводов. Однако и тут вышла незадача: ушлый приказчик Алексей Брынцов доставил в Астрахань шесть тысяч ведер, но с отчетом о стоимости вина и накладных расходах хитрил. «И я, — сетовал Волынский, — у него по се время подлинной ведомости не могу получить, по чему оное вино на месте стало, также и до Царицына с провозом. А как слышу, государыня, из слов его, чаю, половина, конечно, если не больше, покрадено: сказывает, будто оное вино на месте стало по 40 копеек ведро, чего на Украине никогда не бывало, да провозу почитает на ведро до сих мест около полуполтины; и, по-видимому, государыня, мне кажется, он достаточный плут, к тому ж и пьяница, и приехал сюда с метрессою, и слышу, что великие чудеса по дороге сделал и тирански без всякой вины бивал многих, также и подрядчиков, которые везли его на своем судне». Другой же царский «управитель» из саратовского имения, казак Ламехов, «истинно, государыня, мот, и пьяница, и такие диковинки делывал, что со братия с пьяными бурлаками войною прихаживал к Саратову и табуны отгонял; какому бы, государыня, от них в вотчинах вашего величества доброму смотрению быть?». Впрочем, служба есть служба: к посланию Волынский прилагал отчет о проданном вине и обещал шесть тысяч ведер, привезенные из царских вотчин, продать, а «что будет от продажи прибыли, о том буду всеподданнейше впредь доносить и, выправляясь, пришлю обстоятельную ведомость»{171}.
Отправляясь из Астрахани к новому месту службы, Волынский счел нужным перевести в Казань лошадей с астраханского дворцового конного завода и распорядился отправить в Саратов 283 пуда шерсти «с казенных покупных верблюдов» — по его мнению, она вполне годилась для московских «фабрик» или на продажу английским купцам.
Екатерина о Волынском не забыла. В июле 1725 года она списала с него наложенный Петром штраф и, самое главное, отозвала из Астрахани — но при этом оставила его провинциальным администратором и приказала по-прежнему ведать «калмыцкими делами». Волынский благодарил: «Получил я указ из Сената о том, что ваше императорское величество повелели положенный безвинно на меня штраф 12 000 рублев снять, а паче соизволили свободить из астраханской пеклы, и что я между здешних варвар волочуся на моих собственных проторях, за те мои убытки наградить. Я, волочася здесь, ныне уже было и до того дошел, что калмыки за мое к ним бескорыстное благодеяние и за труды и самого меня убить или поймать хотели. Дабы уже всему их бешенству конец был, для того, может быть, пробуду здесь до октября месяца или и дале. Когда уже ваше императорское величество соизволили калмыцким делам быть в моей дирекции в Казанской губернии, я в том предаюсь в волю вашего величества».
В Петербурге министры сочли новое назначение не слишком удачным. В сентябре генерал-прокурор Павел Ягужинский сообщил государыне о мнении Сената против совмещения двух обязанностей губернатора: или ему «ведать» калмыками из Саратова — или управлять обширной Казанской губернией. Однако в итоге императрица постановила сохранить за Волынским и губернаторство, и калмыцкие дела, придав ему в помощь вице-губернатора, а по вопросу о сношениях с калмыками подчинить его командующему полевой армией на юге фельдмаршалу М. М. Голицыну.
«Первое» казанское губернаторство во многом было формальным, поскольку Волынский большую часть времени вынужден был посвящать калмыцким неурядицам. Назначенный им наместник не желал мириться с Дасангом. В сентябре Церен-Дондук после встречи с губернатором в степи приказал своим людям готовить на него нападение. Волынский срочно вызвал к двум ротам еще 400 драгун — всё, чем располагал; в ответ обиженный ханский сын прервал переговоры и откочевал. В начале следующего года Церен-Дондук объединился с Дондук-Омбо и напал на улусы своего противника; конфликт удалось погасить только в октябре, но и после этого к губернатору приходили пространные письма с обеих сторон с перечислением взаимных претензий.
Но его в то время больше волновали нарекания из Петербурга. Инициатива, как известно, наказуема: Волынский давеча в борьбе с Нитар-Доржи взял под свое командование казаков — а теперь должен был оправдываться перед Сенатом, почему сделал это «без указа» и тем замедлил движение войск в прикаспийские провинции{172}.
Не давало ему покоя и дело побитого прапорщика Мещерского. После начатого Военной коллегией расследования он жаловался императрице: «Я засвидетельствуюся Богом и делами моими, что я никакой вины моей не знаю; однако ж, как известно вашему императорскому величеству о многих персонах, ко мне немилостивых, от которых ныне такое наглое гонение терплю, что поистине сия печаль меня с света гонит и в такое отчаяние привела, что я не смею ни на какое дело отважиться, понеже, что ни делано, редкое проходило без взыскания, и я только в том живу, что непрестанно ответствую и за добрые дела так, как бы за злые; и тако, сколько ни было слабого ума моего, истинно все потерял и так сбит с пути, что уж и сам себе в своих делах не верю».
При всей несхожести ситуаций оба конфликта подчеркивают характерную особенность личности Артемия Петровича, в котором яркий темперамент сочетался с осознанием себя в качестве гражданина новой России и, по его собственным словам, «истинного сына отечества нашего». Люди этого склада формировались в огне сражений великой войны, были воодушевлены идеей обновления страны, неразрывно связанной с их личной судьбой. Близость к фигуре Петра как будто передавала им часть его волевого напора и харизмы и порождала ту самую «безумную отвагу» (опять слова самого Волынского), с какой преображенский сержант Михайло Шепотев в 1706 году с полусотней солдат на лодках атаковал под Выборгом шведский бот «Эсперн» с артиллерией, пятью офицерами и сотней человек команды — и ценой своей жизни победил. Отредактированная Петром I «Гистория свейской войны» сообщала: «На сем бою, наших от 48 человек осталось 18 живых и в том числе только четверо нераненных»; у противника «побито два капитана, два поручика, один прапорщик, да солдат, которых перечтено телами 73 человека, да живых взято в полон 23 человека солдат и трое женских персон»{173}.
Тем, кто не погибал, обретенный «кураж» обеспечивал карьеру, возносившую бедных дворян к вершинам государственной службы. В 15 лет солдат, в 22 года — ротмистр и курьер для особых поручений государя, в 26 — подполковник и посол, в 30 — губернатор — всё это ступени жизненного пути самого Волынского, и что могло помешать его дальнейшему подъему? Но для того, чтобы он состоялся, в петровской системе нужны были, помимо способностей и хватки, безграничная преданность и решимость любой ценой и как можно скорее обеспечить выполнение государственной воли. При этом для людей типа Волынского воля эта естественно воплощалась в их персоне. Люди, намеренно или нечаянно препятствующие им, воспринимались как «повредители интересов государственных», а потому и поступал с ними Артемий Петрович без церемоний: отнимал под казенные нужды «палаты» у монастырей, сочинил подложный царский указ для упрямых калмыцких нойонов, приказал бить задерживавшего его посольский «поезд» офицера Ивинского, подчинил себе без всякого указа следовавших в действующую армию казаков. Такие «резоны», как ущемление достоинства людей, попадавших под его горячую руку, в расчет не принимались.
Если бы Волынский продолжал армейскую карьеру, скорее всего, его судьба сложилась бы более счастливо — удалому генералу-победителю многое прощалось, да и что взять с грубого армейца? Однако служба в столичных канцеляриях и карьера на придворном паркете требовали не только «куража», но и тонкой обходительности, умения интриговать за спиной, выдержки и чувства меры — всего того, что не было свойственно походно-боевой жизни на окраине империи.
Вот и сейчас Волынский был не в силах сдержать раздражение: его заставляют отвечать перед непотребным шутом, позорящим мундир. Гордая душа столбового дворянина и государственного мужа не допускала такого суда, где он должен быть уравнен перед лицом закона — с кем? «Служу я с ребяческих моих лет и уже в службе 23 года, однако никакого штрафа на себя не видал и ни кем на суде сроду моего не бывал; а ныне прогневил Бога, что будут судить меня с унтер-офицером; а паче с совершенным дураком и с пьяницею». В другом письме государыне он выражал уверенность, что суд с «публичным дураком» невозможен: «…по всем военным артикулам вины моей не сыщется, ежели меня будут судить правильно, но останется в том генерал-лейтенант Матюшкин: первое, что он держал у себя унтер-офицера в дураках и попускал его не токмо ругать, но и бить офицеров; второе, что оной Мещерской бранил меня в доме его при нем и говорил, что мне, и жене моей, и дочери виселицы не миновать, в чем он не токмо ему не воспретил, но еще тому и смеялся и мне никакой сатисфакции не учинил».
В такой ситуации, как и во многих других, ретивого и инициативного исполнителя могла выручить только стоявшая выше любого закона царская воля. Вот и боялся Артемий Петрович больше всего холодности императрицы Екатерины (ведь он так долго отсутствовал, а пословица гласила: «С глаз долой — из сердца вон») и не раз просился в Петербург: «Истинно, всемилостивейшая государыня, ни в мысли своей не знаю, чем прогневал ваше императорское величество, и работаю всегда с чистою моею совестью, как самому Богу; разве, государыня, чем напрасно обнесен вашему императорскому величеству, того ради, буде что на меня принесено, помилуй, всемилостивейшая государыня, повели милостиво мне объявить и спросить меня; а паче, государыня, со слезами прошу только милосердия, чтоб повелели мне самому ко двору вашего императорского величества быть, хотя на самое малое время, а потом уже как воля вашего императорского величества надо мною».
Под пером Волынского, человека не очень-то книжного, канцелярское «доношение» оборачивалось почти фольклорной кручиной удалого верноподданного молодца: «…сгубила меня одна злая печаль моя; понеже, государыня, только и всего имел по Боге и первую и последнюю одну мою надежду на высокую ко мне сирому вашего императорского величества материнскую милость, но ныне, государыня, так прогневал Бога, что и того я, бедный, лишился и вижу, что сердце вашего императорского величества так господь Бог отвратил, что никакие мои слезные прошения не могут умилостивить, от чего боюся, государыня, чтоб какой злой конец мне не воспоследовал». Но и в предчувствии «злого конца» молодец помнил о христианском долге и напоследок просил «не оставить в милости своей бедных сирот, жену мою и детей, и милостиво их призрить, чтоб они, бедные, между дворов не наскитались, понеже, государыня, по мне столько моего не останется, чем бы могли они век свой пропитаться»{174}.
В столицу полетело следующее «слезное» послание, которое мы приводим полностью как образец эпистолярного стиля Артемия Петровича:
«Всепресветлейшая, державнейшая, великая государыня императрица Екатерина Алексеевна, самодержица всероссийская!
Понеже ваше императорское величество данною вам от всесильного Бога самодержавною властию можете и казнить, и милостиво прощать вины наши, однако ж, всемилостивейшая государыня, не токмо мне, последнему в государстве вашем паутине, но уже и всему свету природные вашего императорского величества добродетели известны, а паче особливые щедроты и милосердие к бедным и сирым бедствующим, между которыми, государыня, я грех<ов> ради моих ныне в первых себя почитаю, и хотя вижу, что я уже никакой милости не достоин, токмо уповая на одно великодушное и мудрое рассуждение вашего императорского величества, всеподданнейше и нижайше прошу со слезами моими чрез сие мое бедное прошение, понеже вижу, что жена моя хотя и нарочно для того поехала, однако ж за глупостью своею не умеет ваше императорское величество ни упросить, ни умилостивить. Это была последняя моя надежда. Для того умилосердися ныне, всемилостивейшая государыня в премилосердая мать, на сие мое убогое и слезное прошение. Ежели чем-либо от недоумения моего и от сущей простоты погрешил и прогневал Ваше императорское величество, извольте мне, бедному, милостиво отпустить, как и всевышний господь Бог грешные милостиво прощает. Буде же, государыня, есть какая моя неотпустительная вина, прикажи, государыня, хоть оковав меня, как злодея, взять отсюда в Петербург и розыскать, и когда пред вашим императорским величеством или государством хотя в малом явлюся виновен, повели, государыня, казнить меня, как сущего изменника, или сослать куда, то-чию, всемилостивейшая государыня и премилосердая мать, уже бы мне, бедному, скоряе один конец был, нежели от такого продолжительного злосчастного на свете живота моего в такое отчаяние приду, что я и душу свою ни за что потеряю и буду вечно в пекле.
Всемилостивейшая государыня, если изволите мыслить, чтоб здесь ныне из меня какой плод был, милостиво о том по немощи человеческой изволите рассудить: понеже во мне ни ума, ни рассуждения никакого нет, и истинно, государыня, никакие дела в мою голову не идут, но только держу одно место. Когда я был не в таком слабом состоянии, столько, государыня, трудился, как то все известно, однако ж и впредь если Бог меня живота или последнего ума моего не лишит и допустит увидать ваше императорское величество, потом готов, государыня, как самому Богу, так вашему императорскому величеству всегда работать до кончины живота моего. Ежели, государыня, изволите мыслить, чтоб я на кого какие жалобы приносил и тем ваше императорское величество трудил, Бог меня, государыня, со всеми рассудит, а я не буду, всемилостивейшая государыня, приносить ничего. И паки, всемилостивейшая государыня, слезно милосердия Вашего императорского величества прошу: умилися, всемилостивейшая государыня, покажи над таким бедным человеком божескую свою милость, ради поминовения блаженные и вечнодостойные памяти императорского величества и ради своего многолетнего здравия и бедной души христианской, понеже я, кроме Бога и вашего императорского величества, не имею никакой надежды.
Всемилостивейшая моя государыня, вашего императорского величества всеподданнейший и нижайший раб
Мало кто из высших чиновников того времени умел столь эмоционально и органично соединить признание в различных «грехах» и полной неспособности к делам с благородством невинной и не желавшей никого обвинять души и обязательством «работать до кончины живота». Драматизм жанра достигает высшего накала в готовности принять пусть даже незаслуженное наказание — «скоряе один конец был». Затянувшаяся же неизвестность может привести автора к полному отчаянию с недостойным истинного христианина исходом — но разве может это допустить «милосердая мать»?
Но в столице отзывать энергичного администратора не торопились. В марте 1726 года министры распорядились выдать Волынскому задержанное за два года жалованье, а в апреле императрица милостиво ответила: «Господин губернатор! письма твои все до нас доходят, из которых мы усмотрели, что в немалом ты сумнении находишься о том, якобы мы имеем на тебя гнев свой; и то тебе мнение пришло в голову напрасно, и хотя прежде по письмам Еропкина отчасти имели некоторое сумнение, однакож потом в скором времени чрез письма свои ты выправился, и остался в том помянутый Еропкин, что неправо о том он доносил, а вашими поступками в положенных на вас делах мы довольны. Что же представляешь свои нужды и просишься для того… ко двору нашему, и ныне тебе ко двору быть невозможно затем, что писал к нам недавно генерал-фельдмаршал князь Голицын, что Черен-Дундук согласился с кубанцами и ищут чинить нападение на донских Козаков и на Петра Тайшина, и для того надлежит вам подлинно о том проведовать и до того не допускать; а потом, тако ж и по осмотрении нужных дел в Казанской губернии в июне месяце приезжайте к нам в Петербург»{176}.
По дороге Волынский заехал к М. М. Голицыну и обсудил с ним калмыцкие дела — «ссоры и разорения улусов»{177}. 25 июля 1726 года он был уже в Петербурге — присутствовал на завтраке у Александра Даниловича Меншикова; вместе с князем он отправился в Кронштадт, где находилась императрица с двором. Обратно в Казань он явно не собирался, хотя формально и оставался губернатором. Верховный тайный совет осенью уже обсуждал, кому бы поручить калмыцкие дела; однако найти достойную фигуру оказалось трудно, представленные кандидатуры генерал-майоров Шереметева и Кропотова были Екатериной отклонены. В августе Артемий Петрович купил дом в Северной столице (сделка была утверждена императрицей{178}) и прочно занял свое место в свите. В качестве генерал-адъютанта он часто бывал у фактического главы правительства Меншикова — «при столе» за завтраками и обедами или когда князь «слушал дела»; вместе с придворными дамами и кавалерами навещал его загородную резиденцию Ораниенбаум{179}.
Приближение ко двору сразу помогло решить личные дела. 24 ноября 1726 года Меншиков объявил Артемию Петровичу о повышении из полковников сразу в генерал-майоры, минуя промежуточный чин бригадира{180}. Министры Верховного тайного совета в очередной раз распорядились выдать ему невыплаченное жалованье (несмотря на это и предшествующее повеления, дело тянулось до февраля 1727-го) и удовлетворили просьбу о пожаловании пустошей в Шлиссельбургском уезде. 2 февраля 1727 года Волынского вызвали в совет для объяснений, как и почему он самовольно взял в Астрахани 300 четвертей ржи в качестве хлебного жалованья. Он обязался вернуть государству муку в обмен на удержанную с него штрафную сумму в 974 рубля{181}. В 1726 году Волынский давал также показания по неприятному делу о побитом мичмане Мещерском, и оно «позалеглось».
Однако относительное благосостояние после тяжелой кочевой жизни на окраине не могло компенсировать удаление от активной государственной деятельности. Едва ли Артемий Петрович с его темпераментом мог довольствоваться ролью придворного, сопровождавшего на выездах карету императрицы и возглавлявшего ее охрану, или шталмейстера — конюшего на парадных церемониях{182}. Но к началу 1727 года власть уже ускользала из рук императрицы. Часто болевшая Екатерина всё больше замыкалась в придворном кругу, где за карточной игрой и застольем выдвигались новые фавориты — молодой поляк Петр Сапега и камергер Рейнгольд Левенвольде, получившие за заслуги интимного свойства щедрые пожалования. Меншиков ладил с любимцами царицы, но за пределами дворца реальная власть находилась в его руках. Он задумал дерзкий план, целью которого был брак маленького великого князя Петра с одной из его дочерей, в результате чего сам светлейший князь смог бы породниться с царствующей династией и стать регентом при будущем несовершеннолетнем государе.
Императрица колебалась, считая, что престол принадлежит ее дочерям, но не могла сопротивляться напору Меншикова и всё же дала согласие на этот брак. Весной 1727 года ее силы были на исходе, а вокруг нее шла грызня, закручивались нескончаемые интриги. В апреле у Екатерины началась горячка — по позднейшему заключению врачей, вызванная воспалением или «некаким повреждением в лехком». Светлейший князь не выпускал из своих рук инициативу: 10 апреля он переехал в свои апартаменты Зимнего дворца, чтобы прочнее держать ситуацию под контролем, а 24-го добился от Екатерины указа об аресте своих противников — генерал-полицеймейстера А. М. Девиера, министра П. А. Толстого, генералов И. И. Бутурлина и А. И. Ушакова. Следствие проходило в спешке под сильнейшим давлением Меншикова. Приговор и завещание были готовы лишь к вечеру 6 мая, в последние часы жизни Екатерины — и были ею утверждены, поскольку Меншиков не отходил от постели умиравшей. Едва ли она была в состоянии читать документы — скорее всего, завещание подписала Елизавета.
Утром 7 мая Артемий Петрович присутствовал на заседании высших чинов империи, где Меншиков объявил о завещании Екатерины. Престол переходил к Петру II и регентскому совету при нем; в случае внезапной смерти юного императора корона переходила к его сестре Наталье и дочерям Петра I Анне и Елизавете «с их потомствами». Во время драматических событий, судя по «повседневным запискам» Меншикова, Волынский находился при светлейшем князе, а в день смерти императрицы ужинал и ночевал в его дворце. В первые недели нового царствования он также неотлучно состоял при Меншикове — «кушал» и «слушал дела»{183}. Генерал-майор Бальтазар фон Кампенгаузен впоследствии жаловался на то, что Меншиков распорядился выдавать «полное генерал майорское жалованье» не по старшинству, а тем, кому считал нужным, — А. И. Шаховскому, Ю. И. Фаминцыну, А. П. Волынскому{184}.
Александр Данилович в качестве регента при Петре II мог бы сыграть ту же роль, какую исполнял Мазарини при юном Людовике XIV. Но она оказалась князю не по силам; он, по выражению XVII века, стал «государиться»: своевольно карал и миловал, отбирал и раздавал имения (это стало потом известно из поданных в Сенат жалоб); взял под собственную «дирекцию» дворцовое ведомство и даже позволял себе вмешиваться в церковные дела. Готовилась к изданию монументальная биография «Заслуги и подвиги его высококняжеской светлости князя Александра Даниловича Меншикова», согласно которой князь, «как Иосиф в Египте, счастливо управлял государством» и тратил на это «собственные деньги», то есть содержал самого Петра I вместе с двором. 25 мая 1727 года произошло обручение Петра II с Машенькой Меншиковой. Синод повелел во всех церквях поминать рядом с императором «невесту его благоверную государыню Марию Александровну», для которой уже был создан особый придворный штат.
Но в правительственной деятельности генералиссимус и светлейший князь не поднялся выше выделки гривенников из «непостоянного и фальшивого серебра» с добавлением мышьяка и выпрашивания герцогства и новой кареты у австрийского императора. Иностранные дипломаты стремились удерживать князя в рамках нужного их правительствам политического курса, соответственно расценивая его, по утверждению австрийского посла Рабутина, в качестве «капитала, приносящего… большие кредиты». Но при этом послы сетовали, что князь напрасно демонстрировал «суровость» своей власти и управлял, «как настоящий император», вместо того чтобы вести себя по понятным правилам: оказывать «милости», заручиться доверием самого царя, его сестры и членов Верховного тайного совета.
Упоение властью, репрессии против недавних союзников и прочих недовольных привели светлейшего князя к конфликтам с капризным подростком Петром II. Зато исполнение служебных обязанностей Меншикова уже не интересовало: в 1727 году он практически не посещал Военную коллегию, всё реже бывал на заседаниях Верховного тайного совета, подписывал протоколы не читая — и тем самым выпускал из рук контроль над гвардией и государственным аппаратом. В результате умелой интриги Меншиков был легко устранен, а его место заняли новые фавориты.
Четвертого июля 1727 года Верховный тайный совет назначил Волынского «министром» (послом) в Голштинию{185}, куда готовилась отправиться Анна Петровна с мужем. По-видимому, это решение принималось по воле светлейшего князя, поскольку сама цесаревна предпочла бы видеть на этом посту одного из сыновей канцлера Г. И. Головкина; но едва ли его можно признать удачным с точки зрения дипломатической практики: Артемий Петрович был слишком горяч, к тому же немецким языком не владел. Однако, по сведениям французского поверенного в делах Ж. Маньяна, защиту интересов принцессы официально взял на себя голштинский министр Геннинг Бассевич, и Волынскому ехать за границу не пришлось — и к лучшему: в далекой Голштинии дочь Петра I родила сына (будущего Петра III) и вскоре умерла от «горячки»{186}.
Одним из последних распоряжений Меншикова Волынский был определен на службу в располагавшуюся на Украине армию, но после «падения» светлейшего князя задержался в Москве, дожидаясь коронации Петра II. Здесь 11 ноября 1727 года у него родился сын Петр{187}. На некоторое время следы Артемия Петровича теряются в бурных придворных событиях. Юный император пропадал на охоте: по неполным подсчетам (исключая короткие поездки на один-два дня), он за два года пребывания в Москве более восьми месяцев провел в погоне за дичью. Несколько раз царь обещал Остерману заняться учебой и присутствовать на заседаниях совета, но так и не собрался.
Новая конфигурация власти опиралась, с одной стороны, на Верховный тайный совет, с другой — на заменивший Меншикова клан князей Долгоруковых. Последние, в отличие от «полудержавного властелина», не пытались подмять под себя верховную власть и «разделили» ее с советом (в числе его членов были два представителя рода — Алексей Григорьевич и Василий Лукич). Главной «сферой влияния» Долгоруковых являлся двор, который в эти годы стал одним из центров политической жизни. Важнейшим становится пост обер-камергера из-за близости к императору. Меншиков сделал главой придворного персонала своего сына Александра, после его опалы, распространившейся на всё его семейство, эту должность занял сын А. Г. Долгорукова Иван. Долгоруков-старший в совете практически не появлялся, но зато, чтобы сохранить привязанность царя, не жалел сил и времени для устройства охотничьих экспедиций, а его сын политике и охоте предпочитал «городские» развлечения и оказался совершенно непригодным к сколько-нибудь ответственной роли в управлении, что и отметили иностранные дипломаты: «В нем не было коварства. Он хотел управлять государством, но не знал, с чего начать; мог воспламениться жестокой ненавистью; не имел воспитания и образования»{188}.
В новом придворном раскладе места для Волынского не нашлось; в подготовленной для Верховного тайного совета ведомости он числился генерал-майором «по армии» с жалованьем 1080 рублей в год без определенной должности. В марте 1728 года министры решили возвратить Артемия Петровича на прежнее место службы, но соответствующий указ был подписан только в мае{189}. Фортуна не баловала Волынского: ему вновь предстояло удаление от двора и возвращение к роли провинциального администратора.
На этот раз казанское губернаторство оказалось вполне реальным, но хлопотным делом. Хлопоты начались еще до выезда к месту: Артемий Петрович вынужден был просить конвой для охраны в дороге — по Оке и Волге свободно разгуливали ватаги разбойников{190}. По благополучном прибытии он занялся планировкой и благоустройством города: с территории кремля были убраны старые деревянные строения и разобраны обветшавшие городские стены, в результате чего застройка посада слилась с окружающими слободами.
Однако из губернаторского дома, стоявшего на месте бывшего ханского дворца, Волынский внимательно следил за событиями в Москве, куда переехал юный государь со своим окружением. Артемий Петрович понимал, что отныне любые кадровые вопросы решаются не только в совете, но и при дворе, где в силу (как тогда выражались, «в кредит») вошли князья Долгоруковы.
Их часто называли «национальной» партией. Но, хотя старшие из князей не жаловали иноземцев, никаких альтернативных программ — и тем более желания восстановить допетровские порядки — они не имели. Для них важнее было подчинить своему влиянию юного государя и оттеснить возможных соперников в борьбе за власть. Новые правители в точности повторяли тактику Меншикова, закончившего свои дни в далеком сибирском Березове. Дочери Алексея Григорьевича были непременными участницами путешествий императора, который к тому же подолгу гостил в подмосковной усадьбе Долгоруковых Горенках. Здесь осенью 1729 года во время своего последнего путешествия четырнадцатилетний Петр II попросил руки дочери хозяина. Помолвка императора и Екатерины Долгоруковой с большой торжественностью прошла 30 ноября 1729 года. В Москве устраивались балы и фейерверки; начались приготовления к царской свадьбе, назначенной на 19 января, съезжались гости. Новую невесту, как и ее предшественницу, приказано было поминать при богослужении; ее брат, обер-камергер Иван Долгоруков, по примеру Меншикова, получил титул князя Римской империи и стал майором гвардии.
Волынский писал отцу и сыну Долгоруковым в конце уходившего года. Алексею Григорьевичу он напоминал, чтобы при раздаче наград и «прочих милостей» по поводу свадьбы императора «и я между прочими для такой радости не лишен был по милости вашего сиятельства в перемене чина»; о «деревнях» он уже просить не осмеливался — «выложил то из головы моей вон», хотя они «и два раза обещаны были». Молодого друга императора он поздравлял с браком «любезнейшей сестры» и выражал надежду, что тот будет «содержать меня в неотъемлемой вашего сиятельства милости и милостивой протекции, почитая в числе истинных и верных, яко есмь»{191}.
Вряд ли эти напоминания имели успех. Однако посреди приготовлений к торжеству в ночь на 19 января 1730 года в московском Лефортовском дворце (он и поныне стоит на берегу Яузы) умер от оспы юный Петр II. Члены Верховного тайного совета той же ночью избрали на царство представительницу старшей линии династии — дочь царя Ивана, вдовствующую курляндскую герцогиню Анну. Но вслед за этим князь Д. М. Голицын предложил собравшимся «воли себе прибавить» и «послать к ее величеству пункты». Так появились на свет «кондиции» (позднее Анна назвала их «коварными письмами как я на престол взошла»), менявшие вековую форму правления.
Совет объявлялся постоянным органом из восьми членов, без согласия которого Анна Иоанновна не имела права назначать наследника, начинать войну, заключать мир и вводить новые налоги, а также производить в чины (военные, морские и статские) выше «полковничья ранга» и «определять» кого-либо к «знатным делам». Императрица должна была принять на себя обязательство «у шляхетства живота, чести и имения без суда не отнимать», единолично «вотчины и деревни не жаловать», «государственные доходы в расходы не употреблять», тем самым отказываясь от традиционных прерогатив самодержца. Завершались «кондиции» указанием на лишение императрицы короны в случае нарушения подписанных ею условий.
Посланцы совета во главе с В. Л. Долгоруковым срочно выехали к Анне в Митаву. Вечером 25 января Анна подписала «кондиции»: «Тако по сему обещаю без всякого изъятия содержать». Росчерком пера самодержавная монархия в России стала ограниченной ровно на месяц — с 25 января по 25 февраля 1730 года, до следующего государственного переворота. Большинство подданных об этом так никогда и не узнали; но при ином раскладе политических сил эти ограничения могли бы стать рубежом в нашей истории — шагом к утверждению политических прав и свобод.
Второго февраля министры-«верховники» во главе с князем Дмитрием Голицыным объявили в Кремле о согласии Анны и предъявили «кондиции». Созванные дворяне пришли в смущение — с чего это государыня сама себя «изволила» ограничить? Голицын возражений не допустил, но предложил собравшимся разработать и подать в совет проекты нового государственного устройства, что они и сделали.
Позиции правителей и «шляхетства» вскоре столкнулись. Все проекты так или иначе отражали чаяния служилого сословия: гарантии личной безопасности, отмену закона 1714 года (по нему отцовское имение отходило единственному наследнику), определение сроков дворянской службы, «порядочное произвождение» дворян. Но по принципиальному вопросу о конструкции верховной власти мнение служилой элиты раскололось. Оппозиционный правителям «проект 364-х» (по числу подписавших его лиц) предполагал ликвидацию Верховного тайного совета в его прежнем качестве и составе и создание вместо него «Вышнего правительства» из двадцати одной «персоны». Другое принципиальное положение определяло порядок выборов «Вышнего правительства», Сената, губернаторов и президентов коллегий особым дворянским собранием, где «быть не меньше ста персон».
Короткая и неожиданная политическая «оттепель» в зимней Москве 1730 года была наполнена политическими дебатами. Надолго упрятанные в архив бумаги об обстоятельствах воцарения Анны Иоанновны счастливым для историков образом сохранили не только сами «кондиции», но и составленные в те дни дворянские проекты и планы реформ самого Верховного тайного совета. Но о спорах и столкновении мнений различных «партий» нам известно до обидного мало.
«Здесь дела дивные делаются, — писал из столицы бригадир Иван Михайлович Волынский родственнику в Казань. — По кончине его величества выбрали царевну Анну Ивановну с подписанием пунктов, склонных к вольности, и чтоб быть в правлении государства верховному совету 8 персонам, а в сенате 11-ти; и в оном спорило больше шляхетство, чтобы быть в верховном совете 21 персоне и выбирать оных балотированием, а большие не хотели оного, чтобы по их желанию было 8 персон»{192}. Прибывший из Москвы капитан-командор Иван Козлов смущал казанское общество рассказами о столичных событиях, искренне радуясь: «Теперь у нас прямое правление государства стало порядочное, какого никогда не бывало, и ныне уже прямое течение делам будет, и что уже ни о чем больше не надобно Бога просить, кроме чтоб только между главными согласие было, а если будет между ними согласие так, как положено, то конечно, никто сего опровергнуть не может». Услышанные от него новости Артемий Петрович пересказал в письме своему воспитателю Семену Андреевичу Салтыкову: императрица отныне имеет право потратить только выделенные ей 100 тысяч рублей, «а сверх того, не повинна она брать себе ничего, разве с позволения Верховного тайного совета; также и деревень никаких, ни денег не повинна давать никому».
Губернатора эти известия не радовали, а, наоборот, приводили «в великую печаль». Дело было не только в том, что Козлов непочтительно высказался о придворных родственниках самого Волынского — «теперь де Салтыковых и духу нет, и лучший де твой дядюшка Семен Андреевич ничто, и впредь никого не допустят». В бумагах Артемия Петровича сохранились его размышления о том, «чтоб быть у нас республике».
Казалось бы, более демократическое устройство должно было в глазах энергичного и достойного, но отодвинутого на периферию деятеля выглядеть привлекательным. Однако он признавался: «…я зело в том сумнителен», — видя в нем не столько расширение своих дворянских прав, сколько опасность того, «чтобы не сделалось вместо одного самодержавного государя десяти самовластных и сильных фамилий». Попасть в число этих особ он не рассчитывал и выступал от лица среднего «шляхетства», которое в таком случае вынуждено будет «горше прежнего идолопоклонничать и милости у всех искать, да еще и сыскать будет трудно, понеже ныне между главными как бы согласно ни было, однако ж впредь, конечно, у них без раздоров не будет, и так, один будет миловать, а другие, на того злобствуя, вредить и губить станут».
Выходец из знатного рода, вынужденный с юности сам прокладывать себе дорогу, Волынский не был склонен идеализировать сплоченность и нравственные достоинства своего сословия: «Народ наш наполнен трусостью и похлебством, для того, оставя общую пользу, всяк будет трусить и манить главным персонам для бездельных своих интересов или и страха ради, — и так, хотя б и вольные всего общества голосы требованы в правлении дел были, однако ж бездельные ласкатели всегда будут то говорить, что главным надобно. А кто будет правду говорить, те пропадать станут, понеже уже все советы тайны быть не могут; к тому же главные для своих интересов будут прибирать к себе из мелочи больше партизанов, и в чьей партии будет больше голосов, тот что захочет, то и станет делать, и кого захотят, того выводить станут; а бессильный, хотя бы и достойный был, всегда назади оставаться будет».
Не очень верил Волынский и в способность к самоограничению, ради государственных интересов, нынешних правителей. К примеру, размышлял он, если начнется война и потребуются чрезвычайные сборы, «то будет на главных всегда в доимках, а мы, средние, одни будем оставаться в платежах и во всех тягостях». Кстати, он оказался прав: составленная в 1737 году «Ведомость о имеющемся недобору на знатных и других» показала, что главными неплательщиками были кабинет-министр А. М. Черкасский (за ним числились недоимки в 16 029 рублей), сенаторы (7900 рублей), президенты и члены коллегий (16 207 рублей), генералитет (11 188 рублей) и прочие «знатные» (445 088 рублей){193}.
Волынский сам тянул лямку государевой службы и признавал, что «в неволю служить зело тяжело», но мгновенное освобождение от этой обязанности считал еще более опасным: «Ежели и вовсе волю дать, известно вам, что народ наш не вовсе честолюбив, но паче ленив и не трудолюбив; и для того, если некоторого принуждения не будет, то конечно, и такие, которые в своем доме едят один ржаной хлеб, не похотят через свой труд получать ни чести, ни довольной пищи, кроме что всяк захочет лежать в своем доме»; в таком случае на службу пойдут «одни холопи и крестьяне наши, которых принуждены будем производить и своей чести надлежащие места отдавать им; и таких на свою шею произведем и насажаем непотребных, от которых впредь самим нам места не будет; и весь воинский порядок у себя конечно потеряем».
Здесь устами Волынского говорил сам Петр I, утверждавший: «Наш народ яко дети неучения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают, которым сперва досадно кажется, но когда выучатся, потом благодарят». Губернатору, как и многим другим участникам событий, воспитанным в эпоху реформ, было трудно представить сознательную ломку созданной Петром Великим государственной машины. Именно петровские преобразования вывели их в люди, дали возможность получать чины, ордена, крепостные дворы и «души». Даже идейный «прожектер» 1730 года В. Н. Татищев в «Истории Российской» характеризовал Петровскую эпоху через свое мироощущение состоявшегося человека: «Все, что имею — чины, честь, имение и, главное над всем, разум — единственно все по милости его величества имею, ибо если бы он меня в чужие края не посылал, к делам знатным не употреблял и милостию не ободрял, то бы я не мог ничего того получить»{194}.
Как и Волынский, Татищев искренне видел в появлении Верховного тайного совета «по замыслу неких властолюбивых вельмож» уклонение от Петровских реформ. И для многих других, менее образованных и хуже разбиравшихся в политике дворян служение монарху-самодержцу еще долго оставалось, по выражению историка Е. Н. Марасиновой, «ведущей компонентой исторически сложившегося русского общественного сознания», как чины, награды, пожалования, которые не только давали дворянину престиж и богатство, но и порождали «высокую самооценку, горделивое чувство причастности к власти»{195}.
Но, кроме того, Волынский высказывал свои опасения как бывалый военный и администратор, понимающий, что отмена пусть и несовершенного порядка обернется губительным беспорядком, особенно в иерархически жесткой военной организации. Если офицерские должности будут без разбора заполняться «солдатством», боже сохрани оказаться под властью таких командиров: «…так испотворованы будут солдаты, что злее стрельцов будут. И как может команду содержать или от каких шалостей унять одному генералитету, если в полках не будет добрых офицеров!» Освобожденные от службы беднейшие дворяне-рядовые не станут фермерами или купцами, «большая часть разбоями и грабежами прибылей себе искать станут, и воровские пристани у себя в домех держать будут». Волынский считал: если уж «выпускать» дворян от службы, «однако ж, по моему мнению, разве с таким разсмотрением, чтоб за кем было 50, а по последней мере 30 дворов, да и то, чтоб он несколько лет выслужил и молодые и шаткие свои лета пробыл под страхом, а не на своей воле прожил».
Но в то время как губернатор размышлял о перспективах, ситуация в столице стремительно изменилась. Пока одни размышляли и спорили, другие действовали. Вокруг прибывшей в Москву Анны Иоанновны образовалась небольшая, но активная «партия» сторонников восстановления самодержавия — в их число входили родственники императрицы Салтыковы, в том числе майор Преображенского полка Семен Салтыков.
Неожиданно для правителей 25 февраля 1730 года во дворце появилась дворянская депутация и вручила Анне Иоанновне прошение о созыве «шляхетского» собрания, обвинив совет в игнорировании их мнений по поводу нового государственного устройства. Анна немедленно подписала челобитную и отправилась обедать с «верховниками». Без надзора со стороны членов Верховного тайного совета депутаты никакой новой «формы правления» сочинить не смогли, тем более что гвардейские офицеры громко требовали возвращения императрице ее законных прав. В итоге государыне подали новую челобитную с просьбой «всемилостивейше принять самодержавство таково, каково ваши славные и достохвальные предки имели», и Анна «при всем народе изволила, приняв, изодрать» ранее подписанные ею «кондиции». «А оное делал все князь Алексей Михайлович и генералитет с ним и шляхетство. И что из того будет впредь, Бог знает. И ныне в великой силе Семен Андреевич Салтыков, того ради извольте быть известны: и живет он в верху, и ночует при ее величестве. Я разумею, что вам надобно просить его о перемене чину; извольте ко мне отписать, как вы намерены — в сенате быть или губернатором, а верховного совету не будет, будет один сенат так, как при первом императоре было…» — сообщал московские новости в письме от 1 марта 1730 года родственнику в Казань нижегородский вице-губернатор Иван Михайлович Волынский.
Получив официальное известие о новой присяге Анне Иоанновне уже как самодержице, Артемий Петрович не без некоторого ехидства написал С. А. Салтыкову, что наделавший в Казани шума Козлов испугался «и с великою печалию спрашивал: что за перемена», на что получил от губернатора ответ: «…я надеюся, что государыня, может быть, изволила вступить в самодержавство, так, как прежде у нас было». Бригадир-«конституционалист» поначалу усомнился в таком исходе (по его данным, «ее партишка зело бессильна была»), а потом заявил: «Что для меня де, хоть так, хоть сяк — все равно, только бы де уже один конец был». Волынский высказал влиятельному родственнику свои сомнения: «И понеже известно вашему превосходительству, что он очень неглуп, и для того если бы совершенной надежды не имел, как бы ему так смело говорить, и говорит не пьяный. Боже сохрани какой перемены, чего весьма надобно опасаться и осторожно поступать; а я зело боюся и теперь не вовсе уверяюся, чтоб все было успокоено. Не допусти Боже, ежели какое несчастие сделается и отмена ее величеству, то мы совсем пропадем, и по истине дух наш не спасется».
Опасения, однако, оказались напрасными, и уже находившийся «в великой силе» Салтыков велел губернатору составить подробное «доношение» о Козлове: «…какие он имел по приезде своем в Казань разговоры о здешнем московском обхождении, и при том кто был, как он с вами разговаривал, чтоб произвесть в действо можно было». В ответ Артемий Петрович прислал несколько неожиданное послание, в котором, с одной стороны, признавал, что по обязанности и родственному долгу будет «предостерегать» не только о том, «что к высокой ее императорского величества пользе касается, но и партикулярно к стороне вашего сиятельства надлежит служить мне как свойственнику и милостивому моему благодетелю за толикие ваши ко мне отеческие милости»; с другой — отказывался быть доносчиком на неосторожного болтуна, поскольку не считал, что это «не токмо мне, но и последнему дворянину прилично и честно делать»: «…понеже ни дед мой, ни отец никогда в доводчиках и в доносителях не бывали, а и мне как с тем на свет глаза мои показать?» Волынского смущали последствия такого поступка: «…кто отважится честной человек в очные ставки и в прочие пакости, разве безумный или уже ни к чему непотребный, понеже и лучшая ему удача, что он прямо докажет, а останется сам и с правдою своею вечно в бесчестных людех, и не только кому, но и самому себе потом мерзок будет»{196}. В этих рассуждениях нашего героя сталкивались допетровская Россия и век Просвещения. Как должностное лицо и принявший присягу служилый человек Волынский не сомневался в своей обязанности доложить обо всём, касающемся «к высокой ее императорского величества пользе», — это он и сделал в предшествующих письмах. Но благородному дворянину новой эпохи уже неловко было выступать публичным доносчиком, тем более что процедура следствия по политическим делам предусматривала и для самого доносчика «честной арест»; кроме того, он должен был «довести» свой навет — доказать истинность обвинения, а в противном случае рисковал оказаться в положении преступника-лжедоносителя.
При отсутствии надежных свидетелей или прочих улик доноситель мог надеяться только на свою память. Не дай бог перепутать или исказить услышанное — любая неточность в передаче «непристойных слов» или неверное указание места и обстоятельств, при которых их произносили, рассматривались не просто как ложный навет, а как произнесение преступных «слов» самим «изветчиком». Чем более уверенно держался на очной ставке ответчик (не путался в показаниях, аргументированно отрицал вину), тем выше становились его шансы выйти сухим из воды. В этом состязании при прочих равных шансах (когда свидетелей преступления не было или они «порознь сказали») побеждал тот, кто твердо стоял на своем («утверждался на прежнем своем показании») или находил аргументы в свою пользу. Тут уж всё зависело от характера: или доносчик «ломался» и оговоренный им «очищался» от возведенного на него поклепа, или же ответчик после долгих запирательств признавал истинность обвинения. Часто вслед за ответчиком на дыбу отправлялся не сумевший толком «довести» свой донос объявитель «слова и дела».
Через десять лет Артемий Петрович попадет в застенки Тайной канцелярии; признавшись в служебных проступках и взяточничестве, он даже после двух пыток будет категорически отрицать намерение произвести дворцовый переворот. Пока же он участвовать в следствии не желал и, кажется, не только из страха, но и из убеждения в «пакостности» доносительства на человека, который преступником не был, а лишь неосторожно высказал свое мнение.
Семен Андреевич подобных тонкостей явно не чувствовал и укорял воспитанника, донос написавшего, а свидетелей не представившего: «…на что бы так ко мне и писать, понеже и мне не очень хорошо, что и я вступил, а ничего не сделал, и будто о том приносил я напрасно; а то все пришло чрез письма от вас ко мне, понеже вы изволили писать, что он говорил при многих других, а не одному, а я, на то смотря, и доносил, и то стало быть мне не хорошо, что будто неправо я сказывал». Опытный гвардеец наставлял родственника «отписать, какие он (Козлов. — И. К.) имел разговоры с вами, чтоб можно было произвесть в действо, понеже как для вас, так и для меня, что о том уже коли вступили, надобно к окончанию привесть». Сам же факт доноса его нисколько не смущал — наоборот, он объявлялся признаком «доброй совести», а потому и не мог вызвать осуждение.
Артемий Петрович поспешил «государя отца» успокоить: «От того, что писал, не отопруся никогда, но все то так, как было; не отрекаюся подробно сам донесть, да только приватно, а не публично. А чтоб мне доношении подавать и в доказательствах на очных ставках быть, не только сам добровольно не хочу, ни другу моему не советовал бы, понеже, по моему слабому мнению мне так рассудилось, что то всякому дворянину противу его чести будет, а что престерегать и охранять, то конечно всякому доброму человеку надобно, и я по совести моей и впредь не зарекаюся тоже сделать, если противное увижу или услышу». В качестве губернатора он мог бы и сам на месте произвести первоначальное расследование, но опасался, «не знал, что такое благополучие нам будет. И, правду донесть, имел к тому не малый резон, но понеже тогда еще дело на балансе было, и для того боялся так смело поступать, чтоб мне за то самому не пропасть; понеже прежде, нежели покажет время, трудно угадать совершенно, что впредь будет»{197}.
Так дело моряка, не начавшись, было замято, не повредив его карьеры — Козлов закончил службу генералом и членом Военной коллегии. А не участвовавшему в московских дискуссиях Волынскому эта история неожиданно вышла боком. Поднявшись к высотам власти, он испытал на себе ее прелести и, кажется, стал думать несколько иначе: «Польскому шляхетству не смеет и сам король ничего сказать, а у нас всего бойся». Последнее в его жизни следствие в 1740 году будет допытываться, что он писал в своем проекте о «несамодержавстве в Польше и Швеции» и о «мнимой республике Долгоруких».
Артемий Петрович, видимо, надеялся, что наступившее «благополучие» позволит ему покинуть Казань и перебраться в Москву, поближе ко двору, ведь он приходился двоюродным племянником Анне Иоанновне (его дед с материнской стороны был родным братом ее матери Прасковьи Федоровны, жены царя Ивана Алексеевича), а Семен Салтыков занял высокое место при дворе. Доверенным слугам Волынский поручил скупать окружавшие его родовую усадьбу «дворовые места» и пустыри. Одни из их владельцев соглашались легко, другие оказывались «несговорными». В таких случаях помощь оказывал назначенный обер-гофмейстером двора Салтыков, присылавший к упрямцам адъютанта с предложением, от которого трудно было отказаться.
Переезд в Москву произошел несколько иначе, чем желал бы сам Артемий Петрович. В июне 1730 года его «всепокорнейший раб» Борис Останков сообщил, что «в Сенате, государь, по доношению казанского архиерея дело слушано, и говорено, чтоб по тому делу послать для следствия, и того ради призван был Иван Иванов сын Бахметьев, и отговорился он от той посылки ссорою, что имелось в Саратове, и затем, государь, еще к тому делу никто не определен». Так вышел на финишную прямую конфликт губернатора с казанским архиепископом Сильвестром.
Владыка был человеком преклонного возраста, но сильного характера. Он возобновил угасшую было при его предшественнике славяно-латинскую школу, построил для нее здание и обеспечил доходами с двух закрытых им монастырей. Для духовенства в пользу школы была введена своеобразная подушная подать — по одному рублю в год за каждого мальчика из духовного сословия, не обучающегося в школе. С подчиненными Сильвестр был строг: одного из них, архимандрита Спасо-Преображенского монастыря Иону Салникеева, он обвинил в расхищении монастырской казны и снял с должности. Тот в отместку донес, что владыка самовольно «писался митрополитом и драл челобитные на высочайшее имя». Дело долго расследовалось в Синоде, и в итоге Сильвестр получил желанный сан митрополита, а Иона в 1729 году был лишен сана и монашества, бит кнутом и возвращен в Казань для взыскания денег по прежнему делу.
Поначалу архиерей и губернатор обходились без конфликтов, но после воцарения Анны Иоанновны ситуация изменилась. В марте 1730 года противники Сильвестра в Синоде возобновили дело по доносу на архиерея; в Казань отправились два церковных «следователя»; светскую же власть должен был представлять Волынский. К тому времени обнаружились и «драные» архиереем челобитные. Губернатор в отсутствие Сильвестра завладел архиерейским архивом, а секретаря архиерейского приказа Судовикова посадил под арест. 16 июня 1730 года владыка подал в Синод пространную челобитную о том, что «от него, Волынского, в бытность его в Казани губернатором, претерпеваем всякие бедствия, тому ныне третий год неповинно». 38 пунктов этой жалобы последовательно обвиняли губернатора в самоуправстве — захвате церковных «старинных мест» в городе и леса для строительства на них, архиерейского сада и огорода, «и во оном нашем саду в Великий пост он, губернатор, не сказав нам, имел сломать замки и вороты и травил собаками волков и зайцев, отчего старые деревья поломали, а вновь посаженные мной деревья приказал, выкопав, перенести и посадить на загородном своем дворе». Помимо того, Волынский приказал вырубить рощу «при домовом нашем Кизическом монастыре»; «конюший жалованный двор» принуждал «очистить под строение ему губернаторских конюшен». Его люди и солдаты избивали архиерейских служителей. Он забирал к себе на сенокос архиерейских крестьян и брал с них подводы, «домовых» мастеров заставлял бесплатно делать для него оловянную посуду, стеклянные и слюдяные окна, намеренно поместил «к домовым нашим певчим и церковным причетникам» солдат на постой, тогда как у прочих горожан «у многова числа дворов постоем обойдено». Архиерейские служители вынуждены были по воле губернатора вместе с другими посадскими людьми охранять на улицах порядок и, «оставя церковное служение, караулят со всякой печи по ночи сами на каждой неделе, где бы сколько ни было». Сам же губернатор во всякое время года со слугами ездит на псовую охоту, вытаптывая поля и покосы, и насильно берет с крестьян продовольствие и фураж. Жалобы приводят его в страшный гнев: «…оный же господин Волынский в Казани, выхватя из ножен своих шпагу, и гнался с нагольной чрез горницу Духовного нашего приказа за секретарем Осипом Судовиковым, и хотел заколоть его той шпагой напрасно, который секретарь едва от него, Волынского, ушел и бегством тем Судовиков от смерти спасся»{198}.
Синод отправил жалобу в Сенат, а тот отрешил губернатора от следствия по делу Салникеева и архиерея. Этот удар был для Артемия Петровича неожиданным — только что, перед своим отъездом в Москву, Сильвестр любезно с ним попрощался, и ничто не предвещало такого поворота. Он немедленно отослал свои протесты в Сенат и Синод с опровержением «наглой напраслины», требовал справедливого суда и в досаде писал С. А. Салтыкову, что такой «бесчестной» жалобы «не только такому старому человеку и пастырю церквам, истинно никакому и светскому, а совестному человеку писать так ложно и затевать не возможно».
Но обвинения выглядели настольно серьезно, что даже доброжелательный «дядя» Семен Андреевич воспитаннику не поверил, тем более что митрополит опередил Волынского и первым побывал у обер-гофмейстера со своими жалобами. Салтыков не без ехидства указал гордецу-«племяннику», что тот не желал писать на других «доношения», а теперь «сами то себя показали присланные ваши два доношения на архиерея», да еще и неискусно написанные — «ни мало какого действа в тех доношениях, только что стыдно от людей, как будут слушать». Опытный вельможа по-житейски отчитал родственника: «И не знаю, для чего так вы, государь мой, себя в людех озлобили, что, сказывают, до вас доступ очень тяжел, и мало кого до себя допускать изволите, и это не очень хорошо, можно и оставить. Которые на вас пункты подал архиерей, и ежели то правда, что показано в пунктах, истинно мне очень удивительно… Я не знаю, как изволишь так строго поступать. А я ведаю, что друзей вам почти нет, и никто с добродетелью о имени вашем помянуть не хочет. Я как слышал, что обхождение ваше в Казане с таким сердцем, и на кого осердишься, велишь бить при себе, так же и сам из своих рук бьешь. Что в том хорошего, и с таким сердцем на што поступал и всех озлобил?.. Пожалуй, изволь жить посмирнее! Истинно лучше будет»{199}.
Хитрый Сильвестр предложил через Салтыкова дело «бросить», то есть не раздувать, и обещал, что «больше бить челом не будет». Но теперь уже Артемий Петрович решил не отступать — «жить посмирнее» было не в его характере. Он поддержал прибывших по делу Сильвестра церковных следователей и обнаружил признаки фальсификации обвинений в адрес Салникеева. Будучи не менее опытным администратором, чем его противник, Волынский знал его уязвимые места. Допросы чиновников архиерейского дома и их документы свидетельствовали о финансовых злоупотреблениях владыки — незаконных сборах и штрафах с попов, высокой плате за поставление священников (из-за чего 60 храмов епархии стояли «пустыми»), «венечных» пошлинах с прихожан, которые достигали 1–1,5 рубля при фигурировавших в отчетности 13–39 копейках, при этом разница «в приход не записывается, для того что вносится в келью к преосвященному митрополиту». Объявленная губернатором «война» выявила его противников в местном обществе, и Волынский без колебаний отрешил от дел секретаря Василия Второва и вице-губернатора Нефеда Никитича Кудрявцева, который служил в Казани уже давно, был местным помещиком и представлял не столько бюрократию, сколько верхи казанского дворянства.
На обширную жалобу митрополита Волынский представил подробные возражения по каждому пункту, фрагменты которых мы приводим:
«Пункты» обвинений Сильвестра
Далее С.
5…Оной же губернатор, ехав из Москвы в Казань Волгою рекою и приехав в город Чебоксары, и вышед из стругов своих на берег, и по согласию с чебоксарским воеводою Алексеем Заборовским, велели из пушек палить (или стрелять), и в то время от потехи их пушку разорвало, и погибло мужеска и женска полу человек с пятнадцать, о чем наше смирение, боясь суда Божия, по должности моего звания, и умолчать опасся, понеже от их господских чрезвычайных забав люди божие без всякаго христианского исправления лишены сего ответа безвременно.
Возражения Волынского
Далее В.
5. Я воеводе Заборовскому истинно не только стрелять не приказывал, но и заказать велел, и о том кричали, чтоб не стреляли, только не слышно было, понеже я не дошел до того места сажень со ста. А что пьяной пушкарь заряд положил неумеренный, и что разорвало пушку, и его самого и при том других побило четырех человек наповал, да двое от ран померли, я в том не виноват. Сверх того от той разорванной пушки два великие жеребья упали близ меня, и на самом том месте, где я шел, и так меня мало самого не убило до смерти.
С.
6. А потом с начала прибытия господина Волынского в Казань люди его и при нем солдаты, слыша от него к нам всякие напрасный посягательствы, пришед к певчему нашему, Алексею Высоцкому, в дом, нахально ночным временем и бив его, едва жива покинули без всякие причины.
В.
6. Я конечно людем моим и ни кому не потачик, а жалобы о том как от певчего, так и ни от кого не слыхал, и люди мои по ночам из двора моего не выходят, что у меня накрепко заказано, айв день по дворам не шатаются ни к кому, разве кто за чем послан, и для того не верю, чтоб то было от моих людей сделано.
С.
7. Да у загородного губернаторского двора, по приказу Волынского, богоявленского дьякона Ивана Семенова, да с ним Владимирские церкви посвященных дву человек церковников, Степана Степанова и Андрея Гаврилова, поймав, солдаты прутьями гоняли и стегали нагих, которые и биты нещадно и оставлены при смерти.
В.
7. В прошлом году весною был я с женою и с детьми на загородном дворе, при том были некоторые офицеры и дворяне с женами, и в то время несколько человек, раздевся нагие под самым двором моим, против хором тех, где я с домашними моими и с прочими был, купались и играли пьяные, которым к моему дому, так безчинно обнажа свое тело, и близко подходить не надлежало; и за то я велел их отогнать прутьем, а дьяконы ли были, или дьячки, узнать того было нельзя, для того что они наги были, и может быть что в неведении учинено было то, хотя б кто и лучше их был, а чтоб смертными побоями биты и будто они при смерти оставлены, то он, архиерей, солгал, понеже ни одному из них ни десяти ударов не досталось, и тому уже прошло слишком полтора года.
С.
8. Также домового нашего иконописца, Никифора Смирнова, по приказу Волынского взяв присланные в полицу и сняв с него, иконника, рубаху, били нагого кошками смертным боем. <…>
В.
8. Полиция у меня сделана порядочная, и тем воздержано воровство, кражи, приемы беглецов, шинки и блядские домы запрещены, понеже до полиции всеми теми пакостями Казань была наполнена так, что и добрым людем в нощное время из дворов своих выйтить было трудно; ибо по улицам и переулками не только великие грабежи были, но и смертные убийства, как то всем известно. И естьли кто из подлых людей явится в малых винах, тем всем, не докладывая, чинят от полиции наказанье, а в больших винах с доношениями приводят в губернскую канцелярию. А по справке ныне явилось, что оной иконописец в прошлом году сечен кошками за то, что досталося ему к рогаткам на караул, а он, ругаяся тому определению, поставил на часы, вместо себя, жену свою; и то наказанье учинено ему правильно, однако ж не по моему приказу, а по определению полиции. <…>
С.
18. Он же, губернатор, в бытность свою в Казани повсягодно, во время косьбы сена, на собственные свои конюшни брал у нас, чрез посланных своих, домовых наших одних крестьян, кроме монастырских, человек по тридцати и больше, и работали на него месяца по три без отпуску и во время деловые нужные поры на их крестьянском хлебе, понеже он у себя лошадей держит чрезвычайно многое число.
В.
18. Лошадей сколько б я ни держал, ему, архиерею, до того дела нет, а в неволю я для косьбы сена не только из его архиерейских и ни из каких вотчин ни от кого крестьян не бирывал, и по три месяца и больши не держивал, а во время сенокосов прашивал я архиерея и других о работниках, и он, архиерей, давал мне человек по двадцати и по тридцати, и того во всю мою бытность один раз или дважды, которые дней по десяти на меня сено кашивали, а собою и в неволю я ни одного человека не бирывал; а что он, архиерей, на меня написал, и то солгал, как недоброй человек.
С.
19. Да от него ж, Волынского, посланные повсягодно в осеннюю пору и грязи брали ж крестьян одних наших, кроме монастырских, с лошадьми подвод по шестьдесят и больши, для перевозки вышепоказанного сена, и бывали на той его губернаторской работе по месяцу и больше без отпуску на их крестьянском хлебе, а с дворцовых и ясашных вотчин людей одних и крестьян с лошадьми ни на какую работу не брал, а все обработывают наши домовые и монастырские крестьяне.
В.
19. Для перевозки сена подвод в неволю я ни с кого не бирывал, и обработывать никого его, архиерейских, крестьян не заставливал, только что в прошлом 1728 году архиерей по просьбе моей давал мне для перевозки сена подвод с пятьдесят, которые перевезли сена поездки с три с лугов, которые отсюды в семи верстах, а в прошлом 1729 году он присылывал ко мне несколько подвод, для возки сена, с казначеем своим, Алексеем Райфеким, и тех подвод я не принял.
С.
20. По приказу его ж, Волынского, посланные солдаты домовых наших дву человек оловянишников да третьего живописца, Якова Савина, из домов их взяли насильно к губернатору на двор, без ведома нашего; и сделали ему из под неволи оловянной посуды большой руки дюжину блюд, и к тем блюдам четыре ковчега оловянные же, да пять дюжин тарелок большой же руки и на них ковчеги; и прочие работы многие делали, а живописец светлицы подмазывал и всякую живописную работу отправлял многое время, а за работу им платы ни мало не дано.
В.
20. Оловянишники для починки посуды, а живописец для подмазыванья светлиц, временно хотя и работывали, только не насильно, иногда с воли его, архиерейской, а иногда и они, мастеровые, добровольно и с платы, и без платы, и насильно никто на меня не работывал никогда.
С.
21. Он же, Волынской, собою, без ведома нашего, велел солдатам побрать дву человек наших оконничников к себе в дом для делания в новыя хоромы стекольчатых и слюденых окончин не малого числа, и задержаны были они до совершенные же отделки, и работали на него днем и ночью без выпуску неотлучно, а платы им ничего не дают. <…>
В.
21. Хором собственных у меня здесь своих нет, а живу в домех ее императорского величества, и когда случится делать, или починить окончины того, для таких поделок оконнишников прашивал у него, архиерея, или у его казначея, для того, что иных мастеров здесь, кроме его, нет, и как окончится дело, за работу им давано всегда. <…>
С.
31. Он же, губернатор, летом и зимою со псовою охотою многолюдством ездит по полям и сенным покосам и посеянной яровой и озимой хлеб наш и монастырской лошадьми и собаками и людьми своими толочут необычно, и мимо помещиковых и других вотчин ночуют у нас в деревнях, и с боем и неволею со крестьян наших и монастырских берут коням сена и овса и про людей всякой живности и хлеба, сколько похотят, и тем несносную нам и крестьянам обиду чинят напрасно.
В.
31. Многолюдством по полям я не езживал и архиерейских и монастырских сенных покосов и ярового и озимого хлеба людьми и лошадьми и собаками не толачивал, и обиды никакой крестьяном не чинивал, и сена и овса и про людей живности и хлеба насильно не бирывал, а когда случалось с собаками ездить, тогда от меня всем накрепко заказывано, чтоб никому никто обид никаких не чинили и хлеба не толачивали, а в деревнях монастырских, как случится к ночи, я ночевал, и то раз пять или шесть, а не для того, чтоб чинить обиды, и живность, и овес, и сено в то время покупают у меня на деньги и по-вольною ценою, кто что продаст, а безденежно и в неволю ничего с архиерейских и монастырских крестьян не имывано; а когда случалось, что и безденежно оные крестьяны принашивали, и того во всю мою бытность овса не взято ни двадцати четвертей, также и сена ни пятидесяти возов, а живности не взято ни на пять рублев, но и то не из под неволи, и обид никаких конечно никому не бывало; а ежели б я или люди мои что брали в неволю и безденежно, и ему б надлежало показать имянно, сколько где, и в которых числех, и кем, и на сколько ценою чего побрано, и хлеба потолочено, но он того не показал, и по тому, что он, архиерей, ябедою своею облыгает и вредит честь мою напрасно, стало быть, видно.
С.
32. Да по губернаторскому ж приказу к домовым нашим певчим и церковным причетникам поставлено офицеров и солдат, где одна печь, тамо по два человека, а у кого по две печи, тамо по четыре человека, а у иных учинены съезжие дворы и последние покойцы от постою у всех заняты, а у простолюдинов, градских жителей у многова числа дворов постоем обойдено, а церковники за посягательством Волынскаго принуждены и дворишки продавать, да за страхом губернаторским и купить их не смеют.
В.
32. Постой в Казани у всяких чинов людей, кроме попов и дьяков, становится на всех дворех необходимо, а не у одних архиерейских, потому что в Казани гварнизонных три полка, да прибылых армейских пехотных два, Ростовской и Нижегородской, и стоят по полугоду, а в другие полгода переводят на другие квартеры, и где случится, по очереди, у прибылых полков имеются и съезжие дворы, а посягательства моего к его архиерейским певчим и церковным причетником никакого нет, и отводятся квартеры для постою из полиции по очереди.
Следующей линией обороны стала для Волынского рассылка писем влиятельным при дворе персонам — тому же С. А. Салтыкову, Г. И. Головкину, княгине М. Ю. Черкасской — второй жене сенатора и будущего кабинет-министра А. М. Черкасского. Виновным он себя не считал: «Однако ж, как животолюбивый человек, не хочется безчестно жить, а хотя и умереть, однако ж не хочу с тем пороком детей своих оставить, чем меня язвил и всем обо мне разгласил, затеял вымышленно, не бояся Бога и смерти, архиерей здешний, и сделал меня таким. Если то не будет освидетельствовано, то я буду хуже всякого непотребного и сумазбродного человека». Поэтому и просил гордый Артемий Петрович прислать для расследования «доброго и бескорыстного человека».
В пространных и живо написанных посланиях он разоблачал злоупотребления Сильвестра и показывал, как тот искусно перетолковывает во зло его действия:
«Не поскучь, милостивая государыня-мать, и сие еще милостиво прочесть. Написал на меня архиерей, будто я секретаря ево, Судовикова, хотел шпагою заколоть, и, выняв оную наголо, будто гонялся за ним. Проклени Бог душу мою, естьли я то мыслил, не только делал! Сверх того, я не только бить или колоть ево, я ево люблю, и он с самово моево приезду ищет во мне, и не слыхал от меня истинно никогда никакой брани, разве дьявол вместо меня то делал и архиерею во сне явилось.
Еще ж написал, будто я отнял монастырской загородной двор, и держу на нем с двести собак, и будто кормят их и людей моих пятнадцать человек монастырским хлебом да и кашею. Я доношу вам так совестно, как на страшном мне Христовом суде стать: двор тот пустой, и он разгорожен на двое, из которых одну половину велел для меня по прозьбе моей сам архиерей, где только два сарая и один подклет да черная баня, и собак моих истинно было только с тридцать, да при них пять человек людей, и жили только одну зиму, и то не всю; а чтоб довольствовались монастырским кормом, или брали ко мне оттуды овес, будь я вечно бездельник, естьли то, или что-нибудь из того правда, кроме что бра-но солома одна и то, что сами дадут. Также написал, будто я у монастыря оново велел вырубить бережоную рощу, и будто посланные мной того монастыря игумена хотели убить за то, что он рубить воспрещал. Ежели я мыслил то делать, не только посылать ково рубить, убей меня самово Бог! И хотя по приказу моему одно дерево срублено, я готов заплатить тысячу рублев; сверх того, во всем в том шлюсь на игумена на того, да и роща та вся цела и теперь»{200}.
Список обвинений представляется внушительным, хотя порой и удивляет мелочностью; например, престарелый митрополит насчитал 189 якобы украденных губернатором бревен или вымерил расстояние между столбами, выставляемыми по приказу властей горожанами в праздничные дни, на которых должен висеть именно один фонарь, а не три. Разрешить конфликт могло бы только тщательное следствие, но поскольку оно не проводилось, то и указать виновного, разобравшись в потоке взаимных претензий, невозможно. Остается только констатировать, что выплеснувшийся спор губернатора и архиерея высветил изнанку патриархального российского бытия, потревоженного стремительными преобразованиями Петра I. Самым печальным в нем представляется рост имперского могущества при неустроенности, зыбкости правовых начал даже на повседневном уровне. К примеру, оба участника тяжбы оспаривали друг у друга принадлежность нескольких дворов, но ни одна из сторон не приводила явного и документированного подтверждения права на свою собственность — речь шла лишь о былом «владении» и произвольной передаче недвижимости из рук в руки; при этом губернатор волевым решением сносил обывательские дома и не считал нужным разрешать строиться архиерейским певчим просто потому, что они «небрежением своим» могут устроить пожар.
Петровский рационализм здесь оборачивается привычным российским произволом. Власть духовная не была разграничена с правами светских «командиров», а потому чиновники архиерейского дома могли себе позволить не подчиняться даже указам Синода и не отдавать документы людям губернатора. Да и сам митрополит до конфликта ни в чем губернатору не прекословил и, как признавал в письме генерал-прокурору П. И. Ягужинскому, «искал у него подлинно рабски, а не архиерейски».
Отсутствие прочных правовых норм компенсировалось насилием — жалобы той эпохи часто упоминают «пущий гнев», «великий бой», «смертный страх», и начальникам приходилось оправдываться только за явное превышение некоего привычного уровня тиранства. Архиерей смог инициировать следствие, а вот бедному, но забиячливому прапорщику Семену Скрипицыну это не удалось. Он и сам давал волю кулакам — поколачивал свою мачеху, а в судном деле со стольником Герасимом Есиным заявил «отвод» самому судье — губернатору Волынскому, поскольку на него «подозрение имеет». Разгневанный Артемий Петрович посадил прапорщика в тюрьму на четыре месяца, а затем отправил за море — в Низовой корпус. Тот пытался было подать жалобу, но был арестован, отдан под военный суд и сидел в «железах» на хлебе и воде. Челобитные его жены в то время до расследования так и не дошли — и всплыли только в 1740 году, когда губернатор навсегда потерял былую силу{201}.
Артемий Петрович в ответ на обвинения митрополита в произволе искренне уверял, что не таскал секретаря Ивана Богданова за волосы, а только приказал капралу ударить его «раз пять или шесть» — и не ногами, а палкой. Другой же секретарь, Осип Судовиков, сидел под караулом не «многое время», а всего-то «сутки или двое». А при торжественной встрече в Чебоксарах от взрыва пушки вместе с пьяным пушкарем погибло не 15, а только шесть человек… Впрочем, и сами обыватели благонравием не отличались — под окнами губернаторской дачи резвились голые пьяные «церковники», в которых носителей духовного сана «узнать было нельзя», учитель и ученики местной школы били солдат, а те, в свою очередь, по приказу губернатора вразумляли представителей местного просвещения батогами. Волынский искренне недоумевает по поводу неудовольствия митрополита тем, что он взял на сенокос архиерейских крестьян — ведь брал и прежде; вопрос, на каком основании мужики должны выполнять работу, даже не ставится, и их труд не считается «неволей». «Оловенишники», по признанию самого Волынского, работали у него «и с платы, и без платы», что он считал вполне нормальным. Без конюшни и размещавшихся по дворам охотничьих собак (и тридцати, а не двухсот) — губернатор тоже никак не мог обойтись. Обыватели должны беспрекословно подчиняться недавно заведенной полиции — за неявку на ночное дежурство по охране порядка их пороли. «Рогаточные караулы в Казани по улицам имеются не для посягательства к церковным причетникам, — объяснял губернатор, — но для унятая воровства, которым Казань до меня была наполнена, как о том всем известно, и караулят в ночное время всяких чинов люди, кроме попов и дияконов, в том числе и церковные причетники, потому что они имеют каждой у себя свои дворы, и на тех дворех отдаточные в наем избы бурлаком и прочим непатребным, скитающимся без пашпортов, между которыми в тех отдаточных избах многие переловлены разбойники и воры, и выниманы шинки и многие бляди».
Должно быть, не без удовольствия Артемий Петрович припомнил похождения архиерейских подчиненных: «Когда тех караулов было не определено, тогда в ночное время были многие воровства и кражи из церквей церковных утварей, в том числе пойманы были некоторые ведомства и его архиерейского, а имянно: иеромонах Зилонтова монастыря Иосиф, да церкви Бориса и Глеба дьякон, которой по розыску сослан в Сибирь, и прочие, из чего признаваю, знатно его преосвященство сожалеет того, что его архиерейским служителем пресекли теми караулами воровство; ибо, кроме вышеписанного, в нынешнем году не только прочие церковные причетники и иеромонах Спас<с>кого Преображенского монастыря Серафим в ночное время пойман был с непотребною, а егорьевской поп Василей на кабаке играл в карты и отнял у бурлака шапку, и с тем приведены были в полицию, из которой отосланы к наказанию в его, архиерейской, приказ».
Второго сентября Волынский отправил в Сенат свое оправдание, адресованное на высочайшее имя. Губернатор стремился показать: все жалобы на него возникли только после начала расследования злоупотреблений митрополита, из желания «теми поданными на меня пунктами и затейным подозрением пресечь оное о непорядочных его делах следствие». Сам же он лишь просил справедливого суда и выражал готовность в случае обнаружения ущерба от его незаконных действий «все то втрое заплатить»{202}. Еще одна его жалоба на злоупотребления Сильвестра в деле Салникеева была послана в Синод.
Однако Артемий Петрович столкнулся с достойным противником. Престарелый митрополит сидел в Москве, но получал от своих подчиненных и сторонников вести и, в свою очередь, стремился опорочить действия губернатора: вмешательство в подведомственные владыке «духовные дела» и немилостивое обращение с архиерейскими чиновниками (канцеляриста Плетеневского «пытал пред собою в застенке тремя стрясками смертно»).
Это время было одним из самых тяжелых испытаний для Артемия Петровича. В разгар противостояния с Сильвестром слегла и через месяц, 12 сентября 1730 года, скончалась его супруга, оставив на руках мужа троих маленьких детей, а 18 сентября Сенат отстранил его от должности. Но Волынский продолжал верить в свою правоту. «Что я буду за человек, — писал он Салтыкову, — естли я буду упускать и слабо поступать; а что на меня жалуется, не извольте дивиться, только извольте крепко верить, что без причины не делаю никому никакой обиды, а что и делаю, и то не мзды ради, и не для моей страсти, что и Бог и люди видят, и никто в глаза изобличить меня не может, что я вам, как отцу моему, по чистой совести доношу; а что мне мало доброжелателей, что делать, буди воля Божия, только б я был в совести моей чист! Я уповаю, Бог меня не оставит в моей правде, и никто меня не съест, естьли он не попустит своей на меня казни»{203}.
Архиерею не удалось «съесть» губернатора — Синод начал расследование его злоупотреблений. Однако и Волынский не одержал верх — 6 ноября Сенат принял решение о его отзыве в Москву и возвращении в Казань вице-губернатора Нефеда Кудрявцева. Для Артемия Петровича это означало передачу следствия на месте в руки его противников. Правда, назначенный новым начальником губернии князь Михаил Долгоруков заверил его в своей поддержке; но нижегородский вице-губернатор Иван Михайлович Волынский уже сообщил родственнику в письме о печальной участи сосланных князей Долгоруковых — недавних правителей, и опытный Волынский не мог не понимать, что голос представителя опального клана не будет иметь большого веса.
Из Казани губернатор еще раз послал прошение «на высочайшее имя», «дабы государыня известна была, что я невинен». Осенью 1730 года один за другим мчались в Москву надежные гонцы Волынского: денщик Пирожников, сержант Хомутов, подьячий Михаил Власов. Верный приказчик Андрей Курочкин разносил полученные письма по московским адресам и уведомлял барина о положении дел: «Сего ноября 14 числа получен ваш, государев, указ, при том и письма к вашему благодетелю чрез сержанта, господина Хомутова. И те, государь, письма, по подписанному, с ним обща разнесли. А сего ж, государь, ноября 20 числа в Москву привез и Петр Игнатьевич Дубасов, и с ним присланные письма все разнесены ж. И на те письма все сказали, что вам, государь, лучше ехать скорей в Москву, нежели там медлить, а о конвое и о подводах Семен Андреевич, Павел Иванович (генерал-прокурор Ягужинский. — И. К.) и князь Григорий Алексеевич Урусов сказали, что никак того указу сделать не можно. Присланное, государь, письмо ваше, государь, по совету Семена Андреевича с князь Алексеем Михайловичем (Черкасским. — И. К.), Петром Игнатьевичем Дубасовым подано обер-камергеру господину Бирону, которое в то ж число у государыни и чтено при Семене Андреевиче, и на то де ничего не сказано, а о перемене, государь, вашей сделано имянным указом, а видно по архиерейскому оглашению, на что чаял все яко бы то и правда, а челобитью, государь, архиерейскому в Сенате о розыске определения никакого нет. А о принятии, государь, Казанской губернской канцелярии из Сенату Нефеду Кудрявцеву указ дан ноября 9 числа, и к вам такой же указ послан, а надеюсь, что Нефед Кудрявцов из Москвы выедет сегодня, а губернатором в Казань сказано князь Михаилу Володимировичу Долгорукову, а указу еще в Сенате не написано…»
Кажется, это письмо упоминает о первом заочном контакте Волынского с одной из главных придворных «персон» аннинского царствования. Впоследствии им предстоит познакомиться ближе, действовать совместно — а затем вступить в борьбу, исход которой окажется для нашего героя роковым. Но пока обер-камергер еще только входил «в силу» и своих суждений явно не высказывал, а Волынский выступал в роли одного из проштрафившихся провинциальных администраторов, чья судьба могла пока повисеть на волоске.
Своим гонцам Артемий Петрович вручал необходимые бумаги и подробные инструкции:
«1. Приехав, осведомиться, как скоро отправляется новой сюды губернатор, и с тем прислать нарочного наскоро.
2. Внушить Семену Андреевичу и прочим, хотя разсуждают пользу мне в моей перемене, а мне оная конечное принесла разорение, какова на меня не бывало, понеже я по обнадеживанию их забрался сюды со всем домом, где одних людей у меня человек со сто, а женатых с тридцать семей. И так мне хотя б и лишние прихоти посметать здесь, однако ж и с нуждами чего обставить нельзя, вряд на двести подвод убраться, кроме своих лошадей…»
Почтенный «дядя» должен был понять, что нельзя зимой гнать несколько десятков породистых лошадей, которые «от одной стужи все помрут»: «Как же то не самое мне разорение стало? А естли б весною мне отсюды ехать и чтоб до майя месяца не переменили меня, чтоб я всего того разорения миновал и собрался водою безо всякого лишнего убытка!» Видимо, своими красавцами Волынский очень дорожил. Только после них он писал о своих детях «малых и деликатных, которые не только на двор ходить, но и сеней, за слабостью здоровья, мало знают; а мне их оставить не на кого, а везти с собою зимою я их застужу и могу поморить. Ежели б жива была покойная жена моя, я бы не тужил о том, хотя и здесь оставить».
Свое «отрешение» губернатор считал обидным и несправедливым («всяк будет думать, что я отрешен за вину какую»), поскольку его противник-архиерей и Кудрявцев сохранили свои места и в их руках остались учреждения, где находились «все к тому следствию надлежащие дела и все справки, а в моих руках того ничего не будет»: «…какой же тот будет правой розыск? Понеже что надобно, тово будет и сыскать негде».
Анна Иоанновна своим указом от 28 ноября 1730 года назначила генерал-майора Волынского на службу в Низовой корпус{204}. Для иного администратора это был шанс выйти из неприятной ситуации с достоинством: командировка в заморскую «горячую точку» делала человека недосягаемым для следствия; оно бы «позалеглось», и генерал-победитель возвратился с наградой. Но Артемий Петрович, уверенный в своей правоте, просил, чтобы в Казань были присланы гвардейские офицеры и провели беспристрастное расследование (или, в крайнем случае, «чтоб в Москве следовать»).
Совету сына канцлера Головкина — жениться на одной из фрейлин императорской сестры — он следовать отказался: «…говорил Михайло Гаврилович, чтоб я женился на которой-нибудь из трех сестер Салтыковых, которые живут при ее высочестве, государыне царевне, Екатерине Ивановне, обнадеживая, что если я женюсь, то мне все вины мои отпущены будут; а они такие госпожи, что никуды не годятся, и за тем досидели до сорока лет, что никто не берет. А мне, по мнению моему, душа моя и честь милее, нежели весь свет; для того хочу с совестью умереть, нежели последнюю половину века моего со стыдом и безпокойством совести моей доживать. Я бы не хотел и в постороннем доме видеть того, кто мне противен своими поступками; каково ж понятно мне с ним будет жить в моем доме, да еще и спать на одной постеле?»
В самом конце 1730 года или в начале 1731-го Артемий Петрович прибыл в Москву на старый отцовский двор на Рождественке. Едва ли возвращение было приятным: императрица на его прошение не ответила, а его противники (вслед за Кудрявцевым в Казань вернулся неутомимый Сильвестр) взяли ситуацию на месте в свои руки и нанесли, казалось, уже поверженному врагу еще несколько чувствительных ударов. «Случилося в Казани и еще одно дело, — вспоминал позднее Волынский, — которое немало помогло моему несчастию. Понеже Казанской губернии подчиненная провинция Соль-Камская безмерно запущена доимкою в кабацких и таможенных сборах, а оные на откупу многие сборы у тамошнего купца Турченинова, что я усмотря, по совести моей начал следовать от чего та доимка, взял табельные оклады и тамошние репорты и счел только один год и 9 месяцов (понеже только меня время допустило), но и в том коротком времени нашел на том одном купце сумнительных с 36 000 рублев, и он уже было во многом сам признался, а ежели б захватил я дале время, надеялся б сыскать и больше, токмо и то мне во вред стало…» Действовал Артемий Петрович по обыкновению сурово, и только Салтыков упросил его отпустить купца из заключения, где тот сидел «в железах», на поруки. Неудивительно, что в поступках губернатора его противники усмотрели не только неправомерную жестокость, но и корыстные намерения. Представители местного татарского населения подали на губернатора жалобу о том, что он приказал собирать с них деньги помимо положенных податей. Это было уже более серьезное обвинение, нежели охотничьи приключения или хозяйственные споры о дворах.
Однако и у Артемия Петровича нашлись друзья — отставной майор и казанский помещик князь Константин Кропоткин и секретари губернской канцелярии Яков Ключарев и Егор Аврамов. Князь обещал надзирать за винокуренным заводом Волынского, а хорошо осведомленные секретари спешно отправляли в Москву разведдонесения из вражеского стана о ходе расследования: «Вчерашнего числа Хвостов пришел в канцелярию и напомнил о деле и о зачотех з дворцовых крестьян и то намерен следовать»; «…подьячева Михаила Власова и денщика Пирожникова, которые летом ездили от вашего превосходительства в Сенат и в Синод, а к нему не зашли, сек жестоко батожьем»; «О подрядех велел изготовить выписки, якобы были многие передачи» (то есть завышение губернатором цен при закупках «припасов» для казны), «..нам, слыша о поношении и вреждении чести вашей, горко и обидно», — заверяли преданные агенты.
Мелочные обвинения митрополита отошли на второй план и всерьез уже не воспринимались. Но подтверждалась более опасная вина Волынского — летом 1730 года с ясачных татар производились незаконные сборы. «Против первого числа генваря ночью допрашивал <вице-губернатор Кудрявцев> сотника, а сидел до десятого часу, которой допросом показал, что собрал з дву дорог з души по три копейки и по пети денег — всего 450 рублев, отдал Василью Кубанцову за то, чтоб их к лесной работе не давать и бортолазов не имать», — докладывали секретари своему покровителю. Дело приобретало неблагоприятный оборот — под следствием оказалось 79 человек. Но сторонники Волынского не сдавались: «Однако ж секретно советовали мы, чтоб как можно другие сотники того ничего не показали, что и обещали зделать, да не надеемся, чтоб они в такой твердости устояли, понеже их стращает пыткою».
Всем было понятно, что начальник губернии сам денег от татар не брал — но их собирал его дворецкий Василий Кубанец. Опытные приказные на-шли-таки способ «умедлить» расследование — дворецкому нужно исчезнуть: «Кубанца на время не соизволите ль отослать куда, чтоб при вас не был, для того, естли от них те допросы пришлютца в Москву, чтоб ево не захватили и не стали допрашивать, понеже видно, что и сотников пошлют, ибо они содержатся под караулом и в чепях». На худший случай Ключарев и Абрамов предлагали «патрону» сделать признание, чтобы опередить противников: «По нашему, государь, мнению не лутче ль вам, ул уча час, не допущая оного, объявить ее величеству, что за вашу милость сотники давали в почесть» (то есть деньги губернатору давали не в качестве взятки, а в подарок из уважения к его особе и «милости»{205}).
Неожиданно ситуация вроде бы удачно разрешилась. 25 января 1731 года Кропоткин уведомил Артемия Петровича, что другие «татары и сотники» принесли в Казанскую губернскую канцелярию жалобу на прежних челобитчиков, «чтоб им не верить», и утверждали, что деньги с них собирались добровольно, «со всего мирского согласия» и не для губернатора, а для своих же выборных «на всякие расходы» по хлопотам в правительственных конторах, «чтоб ясашным татаром у работы карабельных лесов быть не поведено». Сумма вышла немалая, а путь до столицы был долгим и опасным, потому-то они «для провозу до Москвы с позволения ево, генерал майора господина Волынского, оные денги отдали ему Василью», то есть передали дворецкому на сохранение. Взятые деньги были возвращены хозяевам: в бумагах Артемия Петровича сохранились расписки, которыми татарские выборные представители в феврале 1731 года подтверждали получение «сполна» 2500 и 1100 рублей{206}.
Однако ему не поверили. К тому времени новые губернские власти прислали соответствующее донесение в Москву, и в марте 1731 года Сенат потребовал дворецкого к допросу — но он уже был отправлен в длительную «командировку» на Украину. Тогда сенаторы вызвали самого Волынского, однако повестка не нашла «съехавшего» со двора адресата. Рассерженная императрица 22 марта повелела посадить строптивца под «домовый арест» и приказала провести «инквизицию»{207}.
Бывший губернатор вынужден был явиться в Сенат и оправдываться, что деньги брал исключительно на «сохранение». Но его уже ожидали новые показания, из которых следовало, что сборы были не совсем добровольными, расписки не соответствовали действительности (на деле были возвращены лишь 800 рублей, а остальные «уступлены»), а челобитная против жалобщиков на губернатора составлена его же служителем Андреем Курочкиным. Подследственный поначалу заявлял, что многого «не упомнит»; если же он и отдал не все деньги, то потому, что заслужил вознаграждение, поскольку татарам «делал добра много»{208}. Но затем Артемий Петрович повел себя нестандартно. Он мог бы, как его противник-митрополит, и далее отговариваться, тянуть время, выискивать всё новые юридические зацепки и кляузничать на самих обвинителей. Но не пристало столбовому дворянину вести себя подобно сутяжному подьячему. И генерал-майор вызвал огонь на себя — в личном письме императрице признался в сборе с «ясашных иноверцев» трех тысяч рублей и просил «милосердого прощения».
Повинную голову меч не сечет, и Анна оценила поступок отчаянного «молодца». 28 сентября 1731 года был подписан именной указ о прощении виновного: «Понеже генерал маэор Артемей Волынской ее императорскому величеству всеподданнейше подал на письме повинную в разных взятках, которые он брал в бытность его в Казани губернатором и в чем от ее императорского величества всемилостивейше прощения просил. И того ради, в тех от него самого объявленных взятках он, Волынской, всемилостивейше прощен, и ее императорское величество указала его из под аресту освободить. А что по продолжающемуся о нем в Казанской губернии следствию еще впредь показано будет, о том донесть ее императорскому величеству, для все-милостивейшего рассмотрения»{209}.
Как видим, прощение было неполным и имело в виду продолжение следствия, да и Сенат был убежден, что если бы расследование продолжалось, «то в сборе с тех иноверцев еще столько явилось»{210}. Но пухлое дело о губернаторских злоупотреблениях так и осталось пылиться в сенатском архиве. Колесо Фортуны уже сделало оборот — видимо, Анне Иоанновне чем-то понравился бравый и обходительный генерал. К тому же и Салтыков явно замолвил слово за родственника, вовремя напомнив, что тот не поддержал попытку ограничения самодержавия, а такие вещи императрица не забывала. Следствие было свернуто, а верный Курочкин и денщики Волынского освобождены из-под стражи.
Одиннадцатого ноября 1731 года «обретающийся при армии» генерал-майор Волынский был назначен в Украинский корпус инспектором при кавалерии. Однако на этой должности он лишь числился, поскольку в декабре того же года по-прежнему занимался (вместе с доверенным лицом Анны Иоанновны — майором гвардии Иоганном Альбрехтом, охранявшим императрицу в памятный день возвращения ей «самодержавства») делом жуликоватого откупщика Турчанинова в составе комиссии «по недобору таможенных и кабацких доходов Соликамской провинции»{211}. В свое время начатое им разбирательство замерло, поскольку откупщик сумел поладить с присланными для расследования чиновниками. Но теперь Артемий Петрович сумел довести его до конца. Под самый Новый год они с Альбрехтом подали царице доклад, на основании которого посылавшийся для опечатывания имущества Турчанинова подпоручик гвардии Медведев был разжалован в рядовые, а полученные им в качестве взяток ценные вещи (меха и «китайские товары») и деньги отданы на нужды самой комиссии.
Следователи установили многочисленные прегрешения откупщика: он получил право на торговлю за подозрительно низкую сумму, завел собственные «неуказные» (построенные без разрешения) винокуренные заводы и питейные дома, в которых использовались «неправедные» ведра и прочие водочные меры. К июню комиссия насчитала, что с Турчанинова надлежит взять в казну 47 753 рубля, и начала их с него «править»; в сентябре Волынский доложил о взысканных десяти тысячах рублей, а в октябре — уже о 37 тысячах (за Турчанинова поручились богатые солепромышленники Строгановы){212}. Однако в то же время многие челобитчики не явились для повторной дачи показаний; по некоторым обвинениям Турчанинов отговаривался неведением либо объявлял, что виновные в злоупотреблениях приказчики бежали. Дело закончилось к всеобщему удовлетворению: по представлению самой комиссии в марте 1733 года Турчанинов был милостиво прощен и отпущен домой для сбора оставшихся денег; полученные с него десять тысяч рублей были пожалованы самому Артемию Петровичу на нужды Конюшенной канцелярии, которую он к тому времени возглавил{213}.
Эта довольно обычная служебная история имела неожиданное продолжение. Когда в 1740 году сам Волынский был обвинен во множестве преступлений, в Петербурге ходили слухи о том, что он «…лишил жизни и имущества купца Турч<ан>инова… основателя больших железных заводов и фабрик поблизости от Казани». Алчный губернатор якобы потребовал от него 20 тысяч рублей, обвинил промышленника в невыполнении своих обязательств перед казной, схватил его и держал в подвале своего московского дома, пока не получил деньги. Говорили, что Волынский, опасаясь, что вымогательство будет раскрыто, отравил Турч<ан>инова, а сын несчастного, узнав о судьбе отца, умер от страха. Эта записанная в изложении саксонских дипломатов неправдоподобная история показывает, как опальному министру создавалась негативная репутация{214}. На деле же следственная комиссия о злоупотреблениях Михаила Турчанинова вернула государству крупную сумму денег и дала Волынскому возможность реабилитировать себя после неприятной «казанской истории».
Дела же «безстыдного плута» митрополита Сильвестра обернулись к худшему. В его бумагах нашли осуждение церковных реформ Петра I. Снятый с должности архиерей потребовал, чтобы его судил Сенат; министры Анны постановили лишить его сана и заключить в Выборгскую крепость, где он и скончался в 1735 году.
С тех пор карьера Артемия Петровича пошла вверх. 4 и 5 января 1732 года императрица подписала три документа. Резолюция на докладе майора И. Альбрехта повелевала прекратить следствие о делах казанского губернатора и его подчиненных; другим указом Артемию Петровичу вручалась «дирекция» над «учрежденной Конюшенной комиссией»; кроме того, Анна Иоанновна подтвердила патент Волынского на звание императорского генерал-адъютанта, дававший ему право передавать высочайшие распоряжения{215}.
Таким образом, наш герой приобрел положение при дворе, который стал важнейшим элементом структуры власти в послепетровской России. При Анне Иоанновне только штатных придворных чинов имелось 142 да еще 35 «за комплектом»; всего же вместе со «служителями» — прачками, лакеями и прочими — при дворе состояли 625 человек. Расходы на дворцовый штат возросли с 90 025 рублей в 1728 году до 163 308 рублей в 1739-м{216}. Повышение роли и престижа дворцовой службы отражалось в изменении чиновного статуса придворных. При Петре I камергер был приравнен к полковнику, а камер-юнкер — к капитану, при Анне ранг этих придворных должностей был повышен соответственно до генерал-майора и полковника, а высшие чины двора из четвертого класса по Табели о рангах перешли во второй. В это время именно придворный круг становится «трамплином» для будущей карьеры многих известных деятелей: Б. Г. Юсупов, М. Г. Головкин, Н. Ю. Трубецкой, М. Н. Волконский, П. С. Салтыков при Петре II и Анне Иоанновне, братья Шуваловы, Н. И. Панин, 3. Г. Чернышев при Елизавете начинали службу в качестве камер-юнкеров и камергеров.
Непростое утверждение Анны Иоанновны на «прародительском престоле» и ее недоверие к вельможам, пытавшимся ограничить ее власть и подписывавшим подозрительные проекты, вызвали чистку в рядах высшего государственного аппарата. Место сосланных Долгоруковых заняли близкие к Анне лица. Особый по значению и приближенности к особе императрицы пост обер-камергера после Меншикова и Ивана Долгорукова занял Эрнст Иоганн Бирон, чье имя стало символом правления Анны. В ноябре 1730 года были отправлены в отставку обер-гофмейстер М. Д. Олсуфьев и весь штат дворцовой канцелярии во главе с ее начальником А. Н. Елагиным (оба они подписывали «шляхетские» проекты в 1730 году).
Новым обер-гофмейстером стал С. А. Салтыков, обер-гофмаршалом — Р. Левенвольде; обер-шталмейстером — П. И. Ягужинский. Высшие чины двора получили специальные должностные инструкции. Для прочих по приказу императрицы было составлено «клятвенное обещание дворцовых служителей», согласно которому придворная челядь (лакеи, «арапы», истопники и даже неопределенных занятий «бабы») обязывалась свою службу «со всякой молчаливостью тайно содержать» и «тщательно доносить» обо всех подозрительных вещах.
В системе придворных учреждений конюшенное ведомство являлось одним из важнейших и фактически исполняло общегосударственные функции — и не только потому, что в доавтомобильную эпоху лошади были главным средством передвижения для всех должностных лиц, а красота придворного выезда существенно влияла на престиж державы. Оно получило задачу обеспечить войска пригодным конским составом. В Нечерноземной России с ее неплодородными почвами и коротким рабочим сезоном крестьянин часто не успевал обработать всю свою надельную землю и уж тем более заготовить на весь год корм для животных. Малорослых лошадей и коров приходилось кормить соломой, и к весне, писали опытные дворяне-хозяева в XVIII веке, «без жалости на скотину взглянуть не можно. Тут она обыкновенно и мрет».
Создание регулярной армии с эффективной кавалерией, обозами и артиллерийским парком требовало около семидесяти тысяч лошадей, которых приходилось скоро заменять. За годы Северной войны бесчисленные конские наборы шли один за другим, а качество поголовья всё ухудшалось. Для полков тяжелой кавалерии (латников-кирасиров) подходящих коней не было, и приходилось приобретать их за границей.
Прежнее руководство придворными конюшнями было «отрешено» от дел. 11 мая 1732 года именной высочайший указ Сенату отмечал, что в армии «лошади по породе своей к стрельбе и порядочному строю весьма неспособны». Задачу «нашу кавалерию в доброе и к военной службе потребное и полезное состояние привесть» было поручено исполнить обер-гофмаршальскому брату — «обер-шталмейстеру, гвардии полковнику и генерал-адъютанту» графу Карлу Густаву фон Левенвольде. Ему подчинялась «комиссия о размножении конских заводов» во главе с Волынским, при этом Артемий Петрович имел право в отсутствие начальника отчитываться непосредственно перед императрицей.
Указ предписывал «собственные наши… дворцовые конские заводы размножить и привести в добрый порядок, также и вновь в государстве нашем, усмотря к тому удобные места, заводить, и размножать по возможности особливые государственные конские заводы, дабы впредь со временем могли мы довольствовать как конную нашу гвардию, так и всю нашу кавалерию своими природными государства нашего лошадьми рослыми». Таким образом предполагалось экономить средства, отказавшись от закупок лошадей за границей. Кроме того, планировалось создать новую конскую породу, более выносливую и неприхотливую, чем немецкие, но более сильную, чем малорослые степные кони{217}.
Другой значимой причиной создания новой придворной комиссии было желание Бирона удалить от двора соперника — генерал-прокурора и обер-шталмейстера Павла Ягужинского. Обер-камергер и фаворит императрицы сам являлся «великим охотником до лошадей» и желал навести порядок на императорской конюшне, на которую тратилось около 100 тысяч рублей в год. Артемий Петрович в этом случае оказался человеком на редкость подходящим: он был знатоком лошадей (в этом он не уступал Бирону) и коннозаводчиком; после его смерти в казну отошли 362 лошади. Волынский составил «Регулу об лошадях как содержать и притом прилежно смотреть надлежит чтоб в добром призрении были», а в его библиотеке имелись книги «О лошадиных заводах», «Берейторская», «О заводе лошадей». К тому же он не любил генерал-прокурора и должен был служебным рвением оправдать прощение за прошлые грехи.
Ягужинский в ноябре 1731 года был отправлен послом в Берлин, а Волынский срочно выехал в Москву и уже в январе 1732-го представил государыне отчет о состоянии конюшенного хозяйства. Он насчитал на одиннадцати дворцовых конных заводах 231 жеребца и 1018 кобыл и доложил, что это количество «не по пропорции заводов; в некоторых местах жеребцов мало, а кобыл против того много, а инде жеребцов много, а против того кобыл мало»{218}. Следующее донесение извещало о необходимости срочного ремонта «конюшенных дворов, где ныне заводы, понеже оные дворы и конюшни все не годны и во многих местах развалилися». Затем Артемий Петрович рассказал об обнаруженных им «непорядках Конюшенного приказу» и подал подробный доклад о перспективах развития «лошадиных заводов». Для успешного развития отрасли он считал необходимым выбрать новые места для создания конных заводов при казачьих, солдатских или ясачных слободах с пригодными землями и лугами. В свою комиссию он просил назначить «канцелярских служителей» с жалованьем не меньшим, чем в коллегиях, и офицеров «для осматривания и описи удобных мест к заводам лошадиным» и предлагал кандидатуры: «…при том подполковник Андрей Змеов, который ныне при тайном советнике Наумове у пашенных солдат, из отставных майор Иван Наумов, капитан Петр Ермолов, адъютант Зимнинской». Еще были нужны строители и геодезисты «для описи мест и сочинения ландкарт». Все его предложения вошли в новый указ Сенату; власти же на местах были обязаны приискивать места для новых конных заводов и «по требованию помянутого ж генерал маэора Волынского давать из обретающихся в тех местах полков, кого требовано будет»{219}.
Третьего мая 1732 года Анна Иоанновна освободила Артемия Петровича от обязанностей инспектора по кавалерии в связи с переходом на службу по императорским конюшенным заводам. Выданная в том же месяце инструкция предписывала ему создать новые центры племенного коневодства в дворцовых волостях Нижегородской, Казанской, Воронежской и Белгородской губерний. Посланные им на места гвардейские офицеры должны были проверить качество земли, воды и трав, состояние жителей, количество и качество сена на покосах, обеспеченность будущих заводов лесом и дровами. Уже имевшееся на заводах поголовье надлежало «разобрать по доброте и по шерстям» и приобрести «немецких, датских и прочих природ чужестранных лошадей». Для работы на заводах предполагалось набрать 200 новых конюхов и отправить 50 грамотных мальчиков из семей духовенства в специальную школу «латинского языка читать и писать», чтобы они впоследствии могли лечить лошадей и работать с «иноземцами коновалами».
Волынскому было поручено руководить создаваемой в Москве (вместо упраздненного старого Конюшенного приказа) Конюшенной канцелярией и «подчиненными к ней конторами и при том над всеми приписанными городами, слободами и волостьми, и селами, и деревнями, которые до сего времени определены ведомством и дворцовыми доходами в Конюшенном приказе были». На службу в новый орган предстояло привлечь «из отставных офицеров, также и из дворян искусных людей, которые порядочно ведут в домех и деревнях своих экономию и имеют нарочитые свои домашние лошадиные заводы»{220}.
Найти подходящих сотрудников оказалось непросто. По инициативе Волынского его шеф Левенвольде подавал на утверждение императрицы представления о личном составе чиновников и обеспечении их жалованьем. В состав комиссии вошли рекомендованные Артемием Петровичем лица, а также опытные и хорошо знакомые с кавалерийской службой капитаны Лаврентий Бобынин, Федул Левшин, владелец завода и «охотник к лошадям» Федор Лопухин. Сам же председатель комиссии лично отбирал в Москве служащих и с трудом смог отыскать 12 человек — остальные оказались непригодны за «незнанием в делах», пьянством и старостью{221}.
Волынский взялся за дело ревностно. После отбытия его шефа Левенвольде в Польшу с посольской миссией теперь уже он подавал в Кабинет министров доношения о конюшенных делах: кто из его подчиненных куда послан, какие места для будущих заводов обследованы; заботился об обеспечении «конюшенных чинов» достойными окладами и докладывал об источниках доходов его ведомства{222}.
К тому времени он уже успел оценить влияние фаворита и вступил с ним в переписку. Он не упускал случая напомнить «милостивому государю моему патрону» о своем усердии и проделанной работе. С лета 1732 года одновременно с рапортами в Кабинет он докладывал Бирону о составлении предварительного списка мест для устройства конных заводов, о посещении подмосковных дворцовых сел и «разборе» имевшихся там лошадей, о необходимости заводить новые конные дворы, ибо «в редкой конюшне лошадей держать мошно» — даже в московской канцелярии «палаты» оказались непригодны для содержания животных.
Не забывал он и подчеркнуть свои заслуги: в короткий срок найдены и описаны пригодные для основания конных заводов территории, сделаны карты, учтен объем заготовок сена. Результат давался нелегко — в январе 1733 года в письме С. А. Салтыкову Артемий Петрович рассказывал, как во время осмотра мест будущих конюшенных заведений, «ездя по степям, от жестоких морозов и от вьюги два раза чуть на дороге не замерз, так что с великим трудом до жилья добился»{223}. Зато теперь, уведомлял он Бирона, «без сумнения имею надежду, что столько сыщется удобных мест для заводов, сколько заводить лошадей ее императорское величество соизволит, чему я безмерно рад». Заодно он указал влиятельному «патрону» на возможность использовать бывшие патриаршие владения, «где есть довольно сенных покосов, а ныне патриарха нет». К тому же и многие казенные земли и луга местной администрацией «отдаются в наймы за малую цену», тогда как его люди «на конюшни ее императорского величества принуждены были сена покупать великою ценою, и то был напрасный убыток»{224}.
Волынский не жаловался императорскому фавориту на трудности, но одним из первых догадался посылать ему «короткой на немецком языке экстракт для известия всему тому, что здесь в прежнюю мою бытность сделано». Он понимал, что длинные официальные донесения скучны и тяжелы для восприятия, но если весьма интересующийся делами обер-камергер получит сжатое и деловое сообщение — «что посылано и подавано в Кабинет, и то в разные времена писано пространно, а ныне нарочно я собрал все в один экстракт и как можно короче сделал, чтобы ваше сиятельство, милостивого государя, не утрудить тем, а о всем бы, как милостивому патрону моему, известно было», — то будет в курсе дел и можно будет попросить его «при случае, что потребно из того будет, о том милостиво внушить ее императорскому величеству, всемилостивейшей государыне»{225}.
Волынский знал, чем угодить знатоку-лошаднику Бирону: морем доставлялись из Ирана аргамаки, из Дагестана — «черкесские» жеребцы, с Украины — лучшие кобылы; последних отобрал лично Артемий Петрович: из присланных двенадцати оставил шесть, остальных забраковал — две лошади были слишком «щекасты», а у четырех оказались «головы сухи»{226}. Бирон не мог не оценить наведенного на конюшнях порядка. «Ныне, милостивый государь, при приезде моем жеребцов, кои по заводам, также которые и здесь годные есть на конюшнях, оных к припускам росписал и определил, к которому сколько каких кобыл по мнению моему рассудилось, прописав реэстры с нумерами всем кобылам и жеребцам именно, и с половины сего апреля начну припускать (для того поздно, что студено ныне время). О строениях доношу, что фуражный двор и остоженную конюшню делают, и надеюсь, недели через три нужные покои отделаны будут, куда с потешного двора переведу лошадей и в Кремле конюшни, где надлежит, буду разбирать и ломать своды, а в прочих местах пробирать стены и чинить то, чтоб нынешним летом отделать, также и запасный каменный двор буду делать», — докладывал Волынский фавориту 9 апреля 1733 года{227}.
Еще в марте он обратился к Бирону с просьбой произвести его в генерал-лейтенанты, но ответа не получил. Того же безуспешно просил для «племянника» и С. А. Салтыков — время наград для него еще не пришло{228}. Однако на прочие письма Артемия Петровича фаворит отвечал учтиво, сообщал новости и откликался на просьбы — при его поддержке (именно Бирон подал императрице его челобитную) Волынский получил разрешение не строить каменный дом в Петербурге, на который у него не хватало средств. (По указу Петра I от 28 января 1724 года владельцы от 2500 до 3500 крепостных душ должны были строить в столице каменные дома «на 8 саженях». По первой ревизии за Волынским числились 1058 собственных душ и 1492 полученные в приданое за женой, в сумме 2550 душ. По другим данным, у него было только 898 собственных душ, то есть всего семья владела 2390 крепостными{229}.)
В июне того же года Волынский сообщил в Петербург о необходимости ремонта конюшен на «потешном дворе» в Кремле и на «запасном конском дворе» и представил смету расходов. Однако, едва приступив к делу, он внезапно вынужден был вернуться на военную службу. Разразилась Война за польское наследство. После смерти Августа II при поддержке французских денег и с помощью французских дипломатов королем Польши во второй раз (впервые — по воле шведского короля Карла XII) был избран Станислав Лещинский. Находившиеся в Польше русский посол Фридрих Левенвольде и его старший брат Карл Густав не смогли предотвратить торжество французского ставленника. Начальник Волынского был послан в Вену для ведения переговоров о совместных действиях против Османской империи и больше уже ко двору не вернулся, отбыв по болезни в свое имение, где и умер в 1735 году. Австрия и Россия поддержали саксонского курфюрста Фридриха Августа, сына Августа II, и заключили договор о союзе, призванном не допустить утверждения французского влияния в Речи Посполитой и сохранить там анархические шляхетские «свободы».
На смену дипломатам пришлось отправлять армию. Артемий Петрович получил приказ выехать в Смоленск и двигаться с порученной ему «командой» (в нее входили драгуны, «сербские роты» и «нерегулярные» калмыки) к польской границе в составе корпуса генерал-лейтенанта А. Г. Загряжского. Оттуда он с шестью-семью тысячами драгун налегке двинулся на Гродно, о чем написал Бирону{230}. Одновременно подробный отчет о проделанной работе был отправлен императрице. С отъездом Волынского дела его ведомства не остановились — подобранные им толковые помощники столь же регулярно отчитывались перед Кабинетом министров{231}.
Под защитой вошедших на территорию Речи Посполитой русских войск оппозиционная Лещинскому конфедерация шляхты избрала королем Августа III (1733–1763). Сторонники Лещинского разгромили посольства России и Саксонии, в ответ армия генерала П. П. Ласси взяла с боем польскую столицу, захватив королевские регалии. 17 января 1734 года Август был коронован в Ченстохове.
Артемий Петрович с 2500 драгунами явился под Варшаву уже в начале октября, затем его части стояли в местечке Лович — заготавливали провиант и готовились к дальнейшим действиям{232}. Здесь Волынскому удалось поближе познакомиться — уже не в качестве скакавшего сломя голову курьера, а в ипостаси государственного деятеля — с польскими порядками и необычным государственным устройством шляхетской республики. Вместе с армией он двинулся к Гданьску — сильно укрепленному портовому городу, где укрылся Станислав.
К зиме русские войска окружили Гданьск; в феврале Волынский и брат фаворита генерал-лейтенант Карл Бирон осматривали городские укрепления и участвовали в атаке на неприятельский форпост, взяв в плен полсотни солдат{233}. Однако штурмовать сильную крепость без осадной артиллерии и подкреплений Ласси не мог. Весной армию возглавил прибывший из Петербурга Бурхард Христофор Миних. 6 марта он собрал в осадном лагере военный совет. Большинство присутствующих — генералы Ласси, Барятинский и Волынский — высказались за то, чтобы сосредоточить под городом больше сил и подвезти осадную артиллерию, чтобы обеспечить осаду и штурм Гданьска{234}. Миних же предпочел немедленно штурмовать предместье Шотланд и начать осаду. Волынский, участвовавший в рекогносцировках, позднее вспоминал, что командующий «завел шанцы и воинские де люди утруждены были работами великими и излишне тем людям было от него изнурение». Неудачный штурм форта Гагельсберг в апреле стоил армии почти двух тысяч погибших.
После нескольких месяцев осады Миних вынудил Гданьск к капитуляции. Лещинский был вынужден второй раз бежать из Польши, французский флот обращен русскими кораблями в бегство, а его двухтысячный десант после нескольких схваток капитулировал и был отправлен в Петербург. Большинство польских вельмож перешли на сторону Августа III. Но Артемий Петрович этой победы уже не застал. Под предлогом нездоровья он отбыл из армии, о чем доложил Бирону: «…по особливому несчастию моему приключилась мне злая животная болезнь, и так был несколько в великой опасности к смерти, и хотя потом некоторую свободу и получил, однакож не только верхом на лошади стало невозможно ездить, но и пешим ходить зело трудно, и затем от генерал-фельдмаршала Миниха отпущен в Санкт Петербург и прибыл сюда в Кенигсберг, где, взяв доктора, пользуюся, и побыв здесь некоторое время для пользования моего, а потом паки буду продолжать до Петербурга по возможности путь мой»{235}.
В столице он вновь с головой ушел в заботы Конюшенной канцелярии. Ему предстояло принять прибывших из Италии неаполитанских жеребцов и устроить для них удобную зимовку в Лифляндии, чтобы «от стужи лошади не повредились». Он же вел переписку с искавшими места для создания конных заводов офицерами и на основании поступивших сведений сочинял особую «табель».
За заслуги на коннозаводском поприще Волынский в декабре 1734 года был награжден чином генерал-лейтенанта. К тому времени организационный период деятельности Конюшенной канцелярии завершился. Ее структура и служебные обязанности персонала были определены в изданных в 1733 году «Штате» и «Регламенте или Уставе конюшенном». Присутствие включало шесть членов (советников и асессоров), казначея и 46 канцелярских служителей (секретарей, переводчиков, канцеляристов, подканцеляристов, копиистов, сторожей); там же трудились 36 стремянных и задворных конюхов{236}.
Канцелярия ведала старыми и вновь основанными конными заводами, строительством и ремонтом их зданий и персоналом — «конюшенными чинами»: на местах в штате состояло около 500 человек: шталмейстеры, управители, «служители конюшенного чина» (конюхи, коновалы и т. п.), работники мельниц, кузниц, кожевенных мастерских, причт церквей, ученики школ при заводах. Ей же подчинялось население приписанных к заводам территорий — конюшенные чиновники определяли налоги и повинности крестьян и судили их.
Обозрев свое хозяйство, начальник отметил многочисленные жалобы на управителей и их «многие неисправности»: заводские руководители наживались за казенный счет, притесняли крестьян (в бегах насчитывалось 1850 душ), а в коннозаводском деле мало смыслили. По докладу Волынского в 1736 году руководящие обязанности на заводах были разделены: управители ведали приписными крестьянами, пашней и покосами, обеспечением лошадей фуражом, а за содержание и разведение лошадей отвечали вновь назначенные унтер-шталмейстеры. Артемий Петрович подготовил проект нового штата и добился его утверждения императрицей. По его инициативе была введена новая должность штал-директора, в обязанности которого входил систематический надзор за порядком на заводах. По причине «малолюдства» своего ведомства Волынский потребовал (и получил) новых служащих из гвардейских кавалерийских унтер-офицеров и придворных берейторов (так в число подчиненных шталмейстеров попали Иоганн Кишкель и Адам Людвиг, сыгравшие роль «доносителей» на следствии в 1740 году). Годных канцеляристов он выписывал из провинциальных учреждений Нижнего Новгорода, Пензы, Ярославля, Твери — туда летели сенатские указы с требованием названным лицам «быть у дел» в Конюшенной канцелярии{237}.
Конфликтов стало больше — но злоупотребления уменьшились: управители и унтер-шталмейстеры взаимно контролировали друг друга. Провинившихся же начальник не щадил: в октябре 1737 года был уволен прапорщик Мещеринов «за продерзости и за пьянство» с лишением офицерского ранга, в 1739-м — штал-директор Лопухин за взятки с крестьян и по причине мешавшей исполнению служебных обязанностей подагры{238}. По инициативе начальника Конюшенной канцелярии на заводах появились «лековые конюшни» (конские лазареты) и «водогрейные очаги» с котлами для мытья породистых питомцев{239}. Он всячески отстаивал интересы своего ведомства: просил добавить дворцовых волостей, а мужиков освободить от взимания недоимок; докладывал об ущербе от московского пожара, случившегося в мае 1737 года, и требовал срочно справить мундиры «конюшенным служителям»{240}.
Подчиненные Волынского описывали и межевали отведенные земли и угодья, приобретали новых лошадей в России и за границей и распоряжались поставками заводных коней в армию и ко двору. Находившиеся в их ведении заводы имели специализацию: на Хорошевском держали упряжных лошадей; на Гавриловском, Богородском, Сидоровском имелись как верховые, так и упряжные и рабочие лошади; на Бронницком разводили верховых лошадей различных пород — «английской, испанской, персидской, турецкой, берберийской, арабской, черкасской, отчасти неаполитанской и русской».
В селе Пахрине находились завод и сводная конюшня, куда доставляли из других заводов молодых необъезженных жеребцов. На каждую лошадь составлялась родословная, а данные о ее приметах, росте и возрасте заносились в шнуровую книгу; на лопатке ставили клеймо с надписью «Его императорского величества Пахринская сводная конюшня». Их содержали «в особой чистоте, покое и довольстве»; трижды в неделю утром и вечером выводили на прогулку или проездку верхом. Служители конюшни обязаны были «поступать с лошадьми ласково, суровость и крику, а особливо побоев не употреблять».
В октябре 1739 года в конюшне находилось 317 лошадей и 12 верблюдов для перевозки кормов и речного песка для манежа. Лучших коней отбирали в производители на Скопинский, Хорошевский, Павшинский, Бронницкий и другие заводы, остальных сортировали по мастям и обучали: одних готовили для упряжки и хождения «в цугах», других — для верховой езды. Отсюда лошадей отправляли в Петербург — в придворные конюшни и Конную гвардию: в сентябре 1736 года в столицу отбыли 155 кобыл; в марте 1737-го — 120 жеребцов верховых и «в цуки»{241}. Оставшихся переводили на Остоженскую конюшню в Москве, где продавали с публичного торга «партикулярным людям».
Здесь были построены девять новых конюшен на 480 стойл, житницы, амбары, кузница, водогрейки, сенные сараи. На берегу реки Пахры выросла слободка для служителей из шести казарм и четырех светлиц. Рядом с церковью были возведены дворы смотрителя (с шестью комнатами) и коновальный, а близ жилой слободки — дом управителя и приказная изба. В штате конюшни числилось 136 человек: стадные и стряпчие конюхи, нарядчики, пять коновальных учеников под командой унтер-шталмейстера шведа Христофора Сенка.
В Бронницах строился конюшенный двор, кирпич для которого делали местные крестьяне. В 1735 году началась перестройка хорошевских конюшен — старые были холодными и не приспособленными для содержания лошадей европейских пород. Там же стала действовать школа для детей, собранных из конюшенных волостей «для обучения в школе латинского языка читать и писать, дабы оне могли знать на латинском языке имена трав и прочих медикаментов, принадлежащих для пользования лошадей». Уже в первый год набор составил 80 человек; для преподавания латинского и немецкого языков нанимались по контракту учителя из иностранцев.
Под управлением Волынского конское поголовье не увеличилось: в 1732 году на заводах состояло 3718 лошадей (из которых 287 оказались «не сысканы»), а к 1 января 1740-го — 3482. С другой стороны, оно существенно обновилось. За несколько лет для подведомственных одиннадцати заводов было куплено 584 жеребца — испанских, арабских, персидских, английских, неаполитанских, датских, немецких, «черкесских» и «кубанских»; еще столько же поступило из царских конюшен, гвардейских полков, личных заводов Анны Иоанновны в Прибалтике и конфискованного имущества опальных. Лошади с заводов выбывали в Конную гвардию, к «охоте птичьей и псовой», в подарок дипломатам; в 1739 году шесть скакунов поступили к Бирону. 1699 лошадей «повалилось» от болезней{242}.
По поводу устройства новых заводов Волынский в 1734 году доложил, что его подчиненными «сыскано и описано в разных губерниях и провинциях 104 места, на которых по довольству земель, по разсуждениям штаб и обер-офицеров, в репортах, присланных в комиссию, назначено, что можно на тех местах содержать в заводах до 36 190 лошадей». Были составлены подробные описи каждого пункта с указанием, сколько в нем годной под распашку земли и лугов.
Артемий Петрович понимал, что сразу вести строительство в полном масштабе едва ли возможно, и предупреждал, что «заводить оные заводы до 36 000 лошадей, мнится, и нужды нет». Он поставил кабинет-министрам целый ряд вопросов: сколько предстоит создавать заводов; какое количество жеребцов и кобыл надлежит содержать и каких пород — немецких или «иных каких»; возможно ли уменьшением налогов облегчить существование «обывателей», которые «приписаны будут к тем лошадиным заводам»?{243}
В марте 1735 года в Кабинете состоялось «рассуждение» о конных заводах с участием А. Б. Куракина, И. Ю. Трубецкого, П. П. Шафирова, М. Г. Головкина, А. Л. Нарышкина, Н. Ф. Головина и А. И. Ушакова. Они ознакомились с докладами Волынского и определили отвести 57 новых мест, для которых «быть в заводах жеребцам немецким до 840 жеребцов, а кобылам русским — украинским, татарским и башкирским, числом оных до 7000 кобыл»; для их содержания предполагалось использовать 74 638 приписных душ. 57 заводов должны были обойтись казне в 313 854 рубля с учетом постройки зданий, распашки и засева полей, в том числе за лошадей предполагалось заплатить 189 тысяч рублей. Кроме того, надо было набрать штат управителей, конюхов, кузнецов, коновалов, учетчиков, канцеляристов, на который предполагалось тратить 37 365 рублей в год.
По итогам «рассуждения» присутствующие решили для первого раза дать добро на приобретение тысячи кобыл, а «в будущие годы на оную покупку откуда деньги употребить, о том разсмотреть в Сенате и представить». Одновременно кабинет-министры поручили Волынскому дополнительно «для конских заводов… отыскать места в Малой России и в слободских полках и на государственных землях»{244}.
Сам Артемий Петрович понимал, что даже в урезанном варианте его проект является весьма затратным. Но он видел перспективу, а потому в другой записке убеждал: «Ежели заведены будут в государстве оные заводы, то из оных разсуждается та польза, что немецкие лошади ценою, как выше показано, приходят в государство от 60 до 70 рублей каждая в полк лошадь и за них на покупку деньги имеют выходить вон из государства как ныне, так и впредь всегда безвозвратно, а свои собственные лошади будут со всеми расходами приходить, по исчислению, по 29 рублев, и деньги оные будут обращаться в своем государстве, да сверх того, против покупки немецких лошадей, за всеми канцелярскими и заводными расходами и людям жалованья (не включая снятых с обывателей четырегривенных денег), чрез каждые 6 лет оставаться будет в казне денег близ 400 000 рублев. Еще же от оных заводов разсуждается и в том государству польза, что из тех заводов со временем старые жеребцы и кобылы продаваны будут, тако ж и из приплодных излишних надлежит продавать, хотя и ниже настоящих цен, однако ж от тех лошадей могут умножиться в государстве и в партикулярных заводах такие ж рослые лошади вместо того, что ныне мелких лошадей имеют»{245}.
Однако «штат и примерное исчисление о ново-учреждаемых конских заводах» поступили на рассмотрение министров 1 июля 1736 года — в самое неподходящее время{246}. В условиях начавшейся войны с Турцией денег в казне не нашлось, масштабный проект так и не был «апробован», и Артемий Петрович оба документа из канцелярии Кабинета «взял к себе». Была упразднена и сама «комиссия о размножении конских заводов».
Как и раньше, возвышение бывшего опального губернатора не всем нравилось. После смерти своего шефа Левенвольде Артемий Петрович вполне мог рассчитывать на пост обер-шталмейстера двора, но здесь его соперником выступил князь Александр Борисович Куракин. Сын знаменитого петровского дипломата, он когда-то и сам представлял интересы России в Париже, но после возвращения предпочел менее обременительные обязанности. «Князь Куракин умом и талантами наделен, но так предан пьянству, что затруднительно выбрать время, когда бы с ним о деле говорить», — характеризовали его прусские дипломаты. Однако при всём том князь был искусным придворным — своими манерами и шутками очаровал государыню (Анна пьяниц не любила, но Куракину сей грех прощала) и вошел в доверие к Бирону. В итоге он-то и получил чин обер-шталмейстера. Но чтобы не обижать деятельного Волынского, в мае 1736 года конюшенное ведомство было разделено на две части: собственно Конюшенную канцелярию и Придворную конюшенную контору со штатом в 445 человек. Волынский по-прежнему заведовал обширным хозяйством казенных конных заводов, а Куракину досталось распоряжаться царскими конюшнями и выездом в Петербурге, причем обоим учреждениям отпускались немалые деньги — по 50 тысяч рублей в год.
Волынский по-прежнему, вплоть до своей опалы и казни, руководил этим ведомством, хотя и уделял ему в последние годы меньше внимания — у него появились новые, более важные заботы. В 1735 году он по своей генерал-адъютантской должности объявлял именные указы государыни{247}. В феврале 1735 года Артемия Петровича назначили начальником следственной комиссии о «сибирских делах»{248}. Главным фигурантом этого дела оказался статский советник и бывший вице-губернатор Сибири Алексей Иванович Жолобов. Почти сразу же после его прибытия в Иркутск в 1731 году стали поступать на него жалобы в Тобольск и Москву. Жолобов жестоко расправлялся с недовольными его правлением — хватал и сажал на цепь; посланным арестовать его офицерам он оказал сопротивление — «обнажил свою шпагу и учинил противность». Каяться он не собирался и в свою очередь обвинил следователей — губернатора А. Л. Плещеева и бригадира А. М. Сухарева — в политическом преступлении. Тогда императрица поручила вести дело Волынскому как человеку решительному и вполне компетентному в губернаторских прегрешениях. Взятый в оборот, Жолобов повинился, что донес на следователей «от одной только своей злобы… и ко отбыванию от следствия», и признался в получении взяток на сумму 12 860 рублей. Но Артемий Петрович и его подчиненные установили, что признание было «неистинное» — только по векселям бывший вице-губернатор перевел жене из Сибири 32 600 рублей, а еще отправил пять драгоценных камней и пять пудов серебра; конфискованные же «пожитки» (меха, камни, золото, парча) были оценены в 32 176 рублей{249}. Однако и Сухарев оказался не без греха — в октябре 1735 года Волынский доложил о нем императрице и получил указание довести бригадира до суда за взятки и упущение «казенного интереса»{250}.
Результаты работы прежнего следствия и комиссии Волынского с подчиненными ему гвардейскими офицерами отражены в нескольких томах с протоколами допросов, справками и «экстрактами»{251}. Под тяжестью улик Жолобов признался в злоупотреблениях, а потом совсем не к месту разоткровенничался — рассказал, как в свое время в Курляндии бил в пьяном виде самого Бирона. Следствие выяснило, что вице-губернатор собирал «с народа… лихоимством взятки золотом, серебром и прочим», присваивал часть жалованья казаков, вел с Китаем контрабандную торговлю верблюдами и лошадьми, установил незаконные сборы с крестьян. В отношении ясачных аборигенов он и вовсе не стеснялся — сам драл с них три шкуры и даже сборщиков ясака из местных казаков назначал за взятки; те же компенсировали свои затраты вымогательствами с «инородцев», последние из-за этого не смогли заплатить государству положенных в качестве ясака 8230 соболей.
Кончил Жолобов плохо: 9 июля 1736 года по утвержденному императрицей приговору ему была отсечена голова за то, что «презирая наши указы и присяжную должность, в бытность в Иркутске вице-губернатором злохитросными своими вымыслами чинил многие государственные преступления».
Одновременно с делами этой комиссии Артемий Петрович изложил Анне Иоанновне свое мнение по поводу поданного ей в январе 1735 года проекта «о экономических и промышленных нуждах России», который она велела обсудить в «генеральном собрании» кабинет-министров с участием других высших должностных лиц{252}. На основе своего губернаторского опыта и практики работы на окраинах Артемий Петрович соглашался с автором проекта насчет необходимости увеличения податей с «инородцев», поскольку многие из них, живя в плодородных местностях и имея значительные стада, весьма богаты, а платят меньше природных русских, тогда как в других государствах «иноверцы платят больше туземцев». Надо только стараться избегать излишнего притеснения царской администрацией этих «простых и легкосердых людей», которые «от тамошних воевод отягчены и от тех офицеров, которые бывают у сборов подушных денег»: «пользуются властно, как бы собственными своими крестьянами» (ему ли не знать!).
Проект касался болезненной для государства проблемы бегства крестьян в условиях неурожая 1733–1734 годов, когда в калужских или смоленских деревнях и даже под Москвой крестьяне питались травой, мхом и «гнилой колодой», от нее «ноги и живот пухнут и в голове бывает лом великий, отчего и умирают». Волынский поддержал предложение не увеличивать налоговую тяжесть на оставшихся и провести «ревизию» в местах поселения беглых, но не считал полезным возвращать их (если не владельческих, то, по крайней мере, дворцовых), тем более на скудные земли: «Какой несносный труд будет, что он столько лет был в бегах, а тем временем земля без него не только удернела, но ин-де уж и лесом поросла, и то все расчищать и распахивать ему сизнова надобно, а при том и дом себе надобно строить новый, понеже старого сыскать будет негде; такожде скотом и хлебом надобно ему заводиться вновь… исправить себя и в совершенное состояние притить уже ни в пять лет не может». Другое дело, что надо увеличить штраф за укрывательство беглых, беря его с крестьян не деньгами, а хлебом, что поможет обеспечить гарнизоны на окраинах.
Артемий Петрович поддерживал содержавшиеся в проекте предложения учредить «запасные хлебные магазины» на случай неурожая и ограничить число винокуренных заводов. Будучи сам владельцем такого завода, Волынский тем не менее полагал, что распространение винокурения сокращает количество хлеба на рынке: «…несколько сот тысяч людей или милионов душ от безхлебицы крайнюю нужду и глад терпят, понеже содержатели винокуренных заводов отнимают сильно пропитание у подлого народа излишними наддачами в ценах хлебных. А если б не они, то конечно, не была бы в государстве такая хлебная скудость, и народ бы так голоду не претерпевал, какой ныне во многих местах есть». В этом он видел явный «государственный убыток» и предлагал «в малохлебных местах» (Новгородской, Московской, Смоленской и Нижегородской губерниях) винокуренные заводы «разорить», тем более что работающие на них крестьяне «лытают от места до места в легких работах и сами ядят хлеб от чюжих рук, а не от своих земледельных трудов (так как мыши) вместо того, чтоб самим в пользу государственную им пахать свою землю», вино же для кабацкой продажи покупать на Украине и в Прибалтике. Волынский предвидел в случае уменьшения числа винокуренных заводов сокращение питейных сборов, «но что из двух, по совести, лучше разсуждать: то ли, что некоторой будет недобор на кабаках, или то, что народ во многих местах погибает от глада?»{253}.
За исключением появления нескольких «хлебных магазинов», пункты проекта так и остались неосуществленными: подати с инородцев не увеличили, винокуренные заводы в бесхлебных местах не уничтожили (власти покупали хлеб для раздачи голодающим), а бежавших от голода крестьян по-прежнему ловили и возвращали владельцам. Однако именно обсуждение и осмысление таких проблем формировали уровень государственного мышления Артемия Петровича и его представления о путях реформ.
Двадцать восьмого января 1736 года Волынский был пожалован в обер-егермейстеры «в ранге полного генерала», то есть в свете охотничьих пристрастий императрицы и Бирона занял весьма важную должность{254}. Патент на пергамене с золотыми заставками и печатью «на красном воску», обернутый в золотую парчу, хранился в особом серебряном «ковчеге». 15 марта новый начальник придворной охоты был впервые персонально отмечен в придворном журнале в числе гостей на банкете по случаю бракосочетания дочери австрийского императора Карла VI — наравне с Бироном, иностранными послами и первыми вельможами — А. М. Черкасским, Р. Левенвольде, А. Б. Куракиным{255}.
На практике же его ожидали весьма хлопотные обязанности. Как известно, Анна Иоанновна очень любила стрелять — во дворце у окон стояли заряженные ружья, и царица не упускала случая пальнуть по птицам. По описи 1737 года главная охотница империи располагала арсеналом из 91 фузеи, 32 штуцеров, 54 винтовок, 30 пищалей, 11 мушкетонов, 2 мортирок и 46 пар пистолетов, также находившимся под надзором обер-егермейстера{256}.
Стрелять должны были и все придворные, желавшие заслужить благоволение государыни. Артемий Петрович доверие оправдал и тешил Анну с размахом. 1 июля 1736 года он представил императрице доклад вместе со штатами «птичной, псовой и звериной охот». Только охотничья «команда» во главе с обер-егерем Бемом состояла из шестидесяти четырех человек и обходилась в 3015 рублей жалованья{257}; все же расходы на охоту в 1740 году превысили 8300 рублей. Обер-егермейстер доставлял в Петергоф сотни зайцев и куропаток, строил специальный «двор для ловления волков»; в загородные зверинцы животных привозили не только из разных областей России, но и из Сибири и даже из Ирана.
Правда, порой царская охота напоминала бойню: прямо во дворе Зимнего дворца валили кабанов; в Летнем саду свора гончих травила медведей, волков, лисиц. В Петергофе устраивались большие охоты на птиц и зверей с призами — золотыми кольцами и бриллиантовыми перстнями. «Всемилостивейшая государыня изволила потешаться охотой на дикую свинью, которую изволила из собственных рук застрелить»; «с 10-го июня по 6-е августа ее величество, для особливого своего удовольствия, как парфорсною (с гончими собаками. — И. К.) охотою, так и собственноручно, следующих зверей и птиц застрелить изволила: 9 оленей, 16 диких коз, 4 кабана, 1 волка, 374 зайца, 68 диких уток и 16 больших морских птиц», — сообщали об охотничьих забавах двора «Санкт-Петербургские ведомости». Полуистлевшие «арестованные» бумаги Артемия Петровича свидетельствуют, что он вел учет, сколько «оленей и свиней ее императорское величество застрелить изволила», но цифр, увы, не сохранили{258}.
Зимой 1737 года Анна Иоанновна изволила «едва не ежедневно по часу перед полуднем… смотре нием в Зимнем доме медвежьей и волчьей травли забавляться», а потому запас зверей быстро подошел к концу. Волынский доложил Сенату о необходимости доставки ко двору медведей, поскольку из имевшихся одни уже были затравлены, а другие изранены настолько, что больше их «травить уже не можно», и сенаторам пришлось распорядиться о закупке зверей на Новгородчине. В другой раз императрицу обеспокоило отсутствие куропаток и зайцев в Петергофе — пришлось первых завозить с Украины, а вторых опять же из новгородских лесов: тамошнему вице-губернатору указом кабинет-министров предписывалось изловить сотню зайцев тенетами, каждого посадить в особый ящик и доставить «водой» в Петербург в Канцелярию обер-егермейстерских дел{259}. Так же для придворных охот собирали со всей России волков, кабанов, оленей, лисиц.
Впрочем, таким же образом развлекались в то время и другие монархи. В Берлине по медведям стрелял король Фридрих Вильгельм I, а в Дрездене с королевским размахом гулял Август III, о чем писали «Санкт-Петербургские ведомости» в марте 1740 года: «В высокий день рождения ее императорского величества императрицы всероссийской изволил его королевское величество от своих министров и других знатных персон сам торжеством принесенные всепокорные поздравлении принять; а потом с ее величеством королевою, также с принцами и принцессами, в провожании всего придворного стата в егерские палаты идти для смотрения звериной травли, которая с девятого часу утра до первого часа по полудни продолжалась. Туда приведены были разные звери, а именно лев со львицею, бабр, леопард, тигр, рысь, три медведя, волк, дикой бык, два буйвола, корова с теленком, ослица, жеребец, две дикие лошади и двенадцать превеликих кабанов. Лев с медведем того же часа на диких свиней напали и, убив их, стали есть. Леопард принялся за теленка, а дикой бык ослицу рогами убил. Другой медведь атаковал волка и несколько раз к верьху ево так бросал, что волк, от него ушедши, к диким свиньям прибежал. Король после того из своих рук рысь и медведя застрелил; а по окончании сей травли изволил его величество с принцами и принцессами в большой сале (зале. — И. К.) сего егерского дому за особливым на сорок персон приготовленным столом кушать».
Артемий Петрович и сам был охотником. У него было много охотничьих собак: датских, гончих и борзых разных пород: курляндских брудастых, «хортых польских», «арлекинов чистопсовых» и др. Подбирал он их со знанием дела и азартом истинного знатока. «Сколько велик, что в наклоне аршин три вершка, и столько хорош, что я, хотя уже не одну тысячу в жизнь мою видел собак, только истинно такой беспорочной от роду мало видел… Мне безумно будет жаль, если оная собака, не оставя здесь плода, увезена будет, за которую он подлинно одному шляхтичу заплатил всего больше, как 400 ефимков», — восхищался он борзым кобелем польского посла в письме «дяде» С. А. Салтыкову в 1734 году.
В ведении обер-егермейстера находились необходимое охотничье снаряжение, «седельная казна», он отвечал за обеспечение штата «мундиром» и жалованьем. Артемий Петрович управлял и московским зверинцем в селе Измайлове. Здесь в 1740 году имелось 156 «борзых, гончих, меделянских, датских, лошьих и других»; сюда же в 1738-м он отдал при отъезде в Петербург собственную «псовую охоту» из тридцати шести собак. В Северной столице на его попечении в сентябре 1740 года числились 183 собаки, в том числе дня травли оленей — 60, для травли зайцев — 60, борзых — 19, русских различных родов — 15, больших меделянских — 21, такселей — 6, датских — 2 и трюфельных (обученных искать трюфели. — И. К.) — 2, и 52 охотничьи лошади.
Подчиненные Волынского составляли подробные описания роста и экстерьера своих питомцев. Об императорской псарне должны были заботиться и дипломаты. В последний год жизни государыни Анны посол Антиох Кантемир купил для нее в Париже 34 пары бассетов, заплатив 1100 рублей, а его лондонский коллега князь Иван Щербатов отправил ко двору 63 пары «малых гончих биклесов», борзых и других — всего на сумму 481 фунт стерлингов (2240 рублей).
Составлялись отчеты о разведении собак и работах по улучшению пород. Первым таким документом явился в 1738 году реестр, «сколько ныне в Москве при псовой ее императорского величества охоте и собственности его превосходительства кабинетного министра и обер-егермейстера Артемия Петровича Волынского собак на лицо, и что из которых, по разсмотрению его превосходительства, размечено оставить впредь в охоте и взять в Петербург и сбыть со двора»{260}.
В его же ведении находились зверинцы, а также охотничьи дворы — на них содержались животные, которых императрица «изволила стрелять» собственноручно. Главный Зверовой двор на месте нынешнего Инженерного замка в Петербурге занимал обширную территорию, обнесенную высоким деревянным забором. На дворе устроены были «покои» для животных с каменными фундаментами «для лучшей зверям теплоты». В одном из них помещались две доставленные из Англии львицы; в другом — два «бабра» (леопарда), в остальных — рысь, чернобурая лисица и три мартышки. Четыре белых медведя содержались в особом «остроге» со специально вырытым прудом, а представители других медвежьих пород — в «медвежьих дворах» за Невой около Охты.
«Весьма приятны маленькие беседки и птичник с орлами, журавлями, аистами, цаплями, павлинами и т. д. и т. п. Также и большой пруд для водоплавающих птиц с гнездами у берегов и беседкой посередине. Белые лисы, соболя и тому подобные небольшие звери тоже имеют в этом саду свои отгороженные места» — таким увидел в 1736 году Летний сад российской столицы шведский ученый Карл Берк. В этом и других дворцовых садах в больших клетках-«менажереях» содержались птицы: соловьи, журавлики, зяблики, снегири, овсянки, реполовы, дубоноски, чижи и чечетки; в особых «покоях» помещались экзотические страусы. Там же находилась дичь — тетерева и куропатки, предназначавшиеся для царских охот.
На берегах Фонтанки располагались Малый зверинец и Слоновый двор. В первом содержались вывезенные из Англии индийские и американские олени («малая американская дичина») и дикие козы. На обширном Слоновом дворе квартировал доставленный в 1737 году из Ирана слон, при котором состоял персидский «слоновый учитель», обязанный ухаживать за великаном и гулять с ним по городским улицам. На корм слону полагалось в год «корицы, кордамону, мушкатных орехов — по 7 фунтов 58 золотников каждого сорта, шафрану — 1 фунт 68 золотников, сахару — 27 пудов 36 фунтов 4 золотника, пшена сорочинского (риса. — И. К.) —136 пудов 36 фунтов, муки пшеничной — 365 пудов, тростника сухого — 1500 пудов», а также 40 ведер виноградного вина и 60 ведер водки. Постоялец был разборчив в напитках, и однажды «слоновый учитель» пожаловался, что водка «к удовольствию слона не удобна, понеже явилась с пригарью и не крепка».
В зверинце Петергофа содержались дикие кабаны, тигры, барсы, росомахи, бобры, кабаны, буйволы. Здесь была выстроена специальная беседка под названием Темпль. Зверей выгоняли на площадку перед беседкой, и императрица стреляла по ним из окон. От той эпохи чудом сохранились два вольера-птичника, где размещались клетки с канарейками, соловьями, попугаями и экзотическими колибри.
Императрица периодически интересовалась своими приобретениями. «Пред несколько днями отдана к здешнему двору из Англии сюда привезенная великая птица Струе или Строфокамил (страус. — И. К.), которая ныне с другими птицами в императорской менажерии содержится. Третьего дня по обеде имел персидской посол у ее императорского величества аудиэнцию. Потом приведен был индейцами и персианами пред Летний дом от Надыр шаха к ее императорскому величеству в дар присланной остиндской слон в полном своем наряде. Ее императорское величество изволила оного видеть и разных проб его проворства и силы более часа смотреть», — извещала столичная газета 19 мая 1737 года.
За несколько лет на посту обер-егермейстера Артемий Петрович превратил царское развлечение в самостоятельное придворное ведомство, впоследствии получившее название Обер-егермейстерской канцелярии и Управления императорской охоты. Первый штат придворной охотничьей службы в 1740 году определил компетенцию и статус персонала (егерской команды; «псовой», «зверовой» и «птичьей» «охот»; служащих зверинцев), размеры финансирования и количество содержавшихся зверей, птиц, собак и лошадей. Летом этого года в ведомстве обер-егермейстера состояло 96 человек в Петербурге и Петергофе, находилось 185 собак, 52 лошади и 136 голов всякого зверья — лис, рысей, кабанов, американских оленей, львов, зубров, медведей, включая слона. В Москве по нему числились 79 охотников и «служителей» с 148 собаками, 15 лошадями, ловчими птицами и точно не подсчитанным звериным поголовьем — одних только зайцев содержалось 700 штук{261}.
Получив под свой контроль «потешные» дворцовые структуры, Волынский руководил ими вплоть до своего ареста в апреле 1740 года. С получением ответственного придворного поста и чина генерал-аншефа (второй класс по Табели о рангах) он прочно занял место среди высшей имперской бюрократии — теперь его не раз приглашали на заседания Кабинета{262}. Чем выше он поднимался, тем сложнее становились новые поручения — но энергичный и талантливый Волынский был способен выполнить любое.
Артемий Петрович зарекомендовал себя не только «конским охотником», но и вполне «благонадежным» слугой: в 1736 году он участвовал в суде над Д. М. Голицыным. Князь Дмитрий Михайлович был одним из лидеров Верховного тайного совета, пытавшегося ограничить самодержавие Анны Иоанновны в 1730 году, и она этого не забыла. Несколько лет старого министра не трогали, тем более что он сам по болезни устранился от дел и жил в своем имении Архангельском, но в 1736 году о нем вспомнили. Причиной начавшегося следствия стало обычное дело — князь помог зятю, Константину Кантемиру, получить наследство отца вопреки его завещанию. Сенат решил спор между зятем Голицына и его мачехой в пользу первого, но проигравшая сторона апеллировала к императрице. Для рассмотрения жалобы была учреждена комиссия, в которую входили А. П. Волынский, князь А. Б. Куракин, адмирал Н. Ф. Головин, гофмаршал Д. А. Шепелев и генерал-полицеймейстер В. Ф. Салтыков. Решение Сената было признано неверным, а виновником объявлен старый князь.
Судебное присутствие, или «Генеральное собрание» по делу Д. М. Голицына состояло из двадцати человек: кабинет-министры, сенаторы и еще ряд высших должностных лиц; среди них были как приятели Артемия Петровича (В. А. Урусов, П. И. Мусин-Пушкин), так и те, кто через несколько лет будет «следовать» и судить его самого, — И. И. Неплюев, А. И. Ушаков. Суд над князем занял всего один день, вина его по обнаруженным документам и показаниям свидетелей была признана явной, и вынесенная 7 января 1737 года «сентенция» осуждала его на смерть{263}. Осужденный за не слишком значительные по нормам той эпохи служебные злоупотребления, Дмитрий Михайлович был помилован, но угодил в каземат Шлиссельбургской крепости, где в том же году умер.
Артемий Петрович, скорее всего, понимал, что князь пострадал за свою роль в событиях 1730 года, но сам он и тогда не одобрял действий министров-«верховников», и теперь едва ли сочувствовал вельможе, который демонстрировал свою оппозиционность — «отговаривался всегда болезнью, не хотя государыне и государству по должности своей служить, положенных на него дел не отправлял». К тому же состав самой такой комиссии и ее полномочия не были регламентированы никакими законами — всё решала воля монархини. Даже если подобное «Генеральное собрание» и созывалось, то, по сути, судом не являлось, а лишь утверждало обвинительное заключение следствия и выносило заранее предрешенный приговор. Другое дело, что, находясь в числе судей, он не мог не задуматься о том, что любой из его коллег способен оказаться на месте подсудимого: административные грехи имелись почти у всех высших чиновников, а законов, защищавших их личность и честь от царского произвола, не было…
Наверное, Артемий Петрович с радостью вырвался из столицы. В 1736 году началась Русско-турецкая война. Был взят Азов. Пройдя безводные степи, войска под командованием фельдмаршала Миниха впервые вторглись в Крым. Армия без боя заняла ханскую столицу Бахчисарай, но вынуждена были повернуть обратно. Татарская конница угоняла лошадей и скот во время стоянок, нападала на фуражиров и обозы. Не хватало провианта, а непривычная еда и плохая вода вызывали массовые заболевания. Оборотной стороной славы вторжения в недосягаемые прежде владения хана стали огромные потери: от болезней погибло 30 тысяч солдат и офицеров — более половины личного состава, тогда как на поле боя пали всего две тысячи человек. Опасаясь совместных русско-австрийских действий, турки весной 1737 года согласились на переговоры. Императрица отправила на конгресс в пограничный польский город Немиров делегацию во главе со старым знакомым Артемия Петровича Петром Шафировым; вторым послом был назначен сам Волынский; третьим — Иван Неплюев, долгое время бывший резидентом в Стамбуле. Военные действия при этом не прерывались — армия Мини-ха готовилась брать турецкую крепость Очаков рядом с устьем Днепра, а армия фельдмаршала Ласси вновь двинулась в Крым.
Обер-егермейстер получил на дорогу годовое жалованье и отбыл в Москву, где в кругу семьи задержался, так что в начале мая получил выговор за промедление. Там он должным образом экипировался. По старому московскому обычаю Анна Иоанновна решила приодеть посла и распорядилась «…из конфискованных пожитков вещи отпустить ему за поставленные цены без переторжки». «И по тому ее императорского величества указу, отобранное им, господином Волынским… по цене на 680 рублев на 61 копейку, ему отпущено, и те деньги у него приняты. Да сверх того отдано ему же, господину Волынскому из конфискованных же пожитков кафтан дикой атласной, шит китайским образцом; доха камчатая, шита на бельем меху; доха же шита шелком на бельем же меху; шапка низана бисером; рукавицы якуцкие, шиты по китайски, по цене на 10 рублев»{264}. (По возвращении с конгресса дипломат исправно сдал полученные напрокат кафтан, доху и другие вещи в Канцелярию конфискации{265}.) Кроме того, государыня выдала Волынскому «в награждение тысячу рублев, которые деньги и имеете вы, прибыв в Москву, взять по сему нашему указу из Конюшенной канцелярии из наличных денег, остаточных за годовыми расходами». 17 июня он на целом поезде из шестидесяти подвод (в первоначально намеченных пятидесяти телегах весь багаж не поместился) отправился на юг — в края, где прошла его боевая молодость. 11 июля послы прибыли в заштатный городишко, где негде было даже разместиться их свите — в итоге разбили шатры в дубовой роще. Дипломаты рассчитывали на «добрые диспозиции»: союзники-австрийцы наконец вступили в войну на Балканах, а Миних 2 июля стремительным штурмом взял Очаков.
Врученная послам инструкция предусматривала заключение мира на наивыгодных условиях — передачу России Крыма и всего северного побережья Черного моря от Кубани до Днестра; впрочем, Остерман допускал сохранение Крыма под властью султана, но с оговоркой, чтобы он убрал оттуда беспокойных татар и поселил на их место «другого закону подданных турецких». В случае же дальнейшего «преуспевания наших военных действ» надлежало требовать у турок провести границу по Дунаю, а Валахию и Молдавию объявить независимыми «удельными особливыми княжествами» под протекторатом России.
Артемий Волынский, вероятно, в этот момент гордился: спустя 25 лет после неудачного Прутского похода он — теперь уже не молодой офицер, а полномочный посол — должен был не просить, а диктовать туркам мир. Но вскоре прибывавшие в посольские шатры донесения с театра военных действий радовать перестали. Австрийские войска после первых успехов в Сербии и Валахии начали терпеть поражения и оставили занятый ими Бухарест. Миниху же пришлось срочно уводить из Очакова победоносную армию — она таяла из-за болезней, и фельдмаршал писал Бирону, что его солдаты «умирают, как мухи». Армия Ласси после безрезультатного похода в Крым также страдала от голода и болезней. Молдавия и Валахия стали причиной раздора среди союзников — австрийцы подали письменный протест против русских предложений и в ультимативной форме сообщили туркам свои претензии на Боснию и большую часть Валахии.
В этих условиях Шафиров и Волынский вынуждены были отступить от первоначальных требований — теперь они рассчитывали получить Азов, Очаков и причерноморские степи от Кубани до Днестра. Турецкие же дипломаты объявили перерыв до получения инструкций из Стамбула. Чтобы выйти из наметившегося тупика, Остерман разрешил начать сепаратные переговоры. 16 августа Артемий Петрович отправился с частным визитом к главе турецкой делегации — реис-эфенди (министру иностранных дел). На совместной прогулке турок заявил, что его страна желает мира с Россией, но австрийцы «корыстоваться хотят, а для того не знают, кого из двух удовольствовать». «На то, — доносил Волынский, — я сказал, что они легко могут разсудить, кого прежде удовольствовать надобно и кто главная воюющая сторона. Лукавый реис-эфенди выразил полную готовность заключить мир на предложенных условиях, не дожидаясь известий из Стамбула, но с оговоркой, «чтоб Россия обязалась, после удовольствования от Порты по своему желанию, отстать от союза с римским цесарем», то есть разорвала отношения с Австрией.
Стало понятно, что турки пытаются играть на противоречиях союзников. Российские послы отправились к австрийскому коллеге графу Остейну. Тот принял их в своей палатке и сказал: «Вы долгое время были у турок, и я думал, что совсем и мир в то время заключили». — «Цесарские послы не далеко были, — отвечал Волынский, — гуляли по другой стороне пруда. Если бы я был столь счастлив и в первый мой приезд к туркам мир заключил, то не оставил бы и их, по близости, к тому заключению попросить, чтобы они соучастниками были, будучи в такой близости от турецкого лагеря». Русские дипломаты постарались сгладить противоречия и умерить притязания австрийцев — но те были уверены, что им скоро удастся «воинскими действами принудить турок к миру».
Дальнейшие переговоры показали, что готовность противника заключить мир являлась показной — он не желал отдать России не только Крым и Тамань, но и Очаков, а австрийцам — вообще ничего: «Пока все турки не пропадут и Порта не исчезнет, они ни четверти аршина земли им уступить не хотят». Шафиров и Волынский вынуждены были сделать неутешительный вывод: «Из всех поступков турок ничего другого признать не можем, как что они у нас выведать хотят, чтобы мы им нагло открылись, а потом бы ваше величество с римским цесарем поссорить, ибо сначала и им (австрийцам. — И. К.) те же попытки чинили чрез молдавского князя Гику. Турки всячески простираются между нами холодность положить, в чем их весь авантаж состоит».
Остерман в столице еще надеялся на успешный исход, считал сепаратный мир «на полезных нам кондициях» возможным; не желал, как и послы, «вовсе разорвать, как турки о том внушают», союз с Австрией, но лишь стремился «заключением своего мира привесть союзника к умеренным кондициям». Однако дипломатическое искусство послов оказалось недостаточным, чтобы преодолеть амбиции союзника. Турки же успешно «проволокли» время, пока ситуация на фронтах не изменилась для них к лучшему — русские ушли из Крыма, австрийцы потеряли занятую ими крепость Ниш в Сербии, но их послы на переговорах требовали отдать ее обратно. Император Карл VI только в конце августа согласился умерить притязания — но было уже поздно. Теперь реис-эфенди был согласен отдать России только Азов, и то при условии разрушения укреплений. 20 сентября на встрече с турецким переводчиком Волынский категорически отказался от таких условий, пригрозив: «Ежели турки недовольны нашими умеренными требованиями, то мы будем далее войну продолжать. Но ежели пламень расширится, то, может быть, как он уповает на Бога, в будущую кампанию и сверх Очакова что турки потеряют; тогда им труднее и договоры быть могут»{266}.
На этом переговоры закончились. 4 октября турецкие уполномоченные покинули лагерь. Волынский и его товарищи дождались присланных за ними подвод и 25-го под конвоем 150 драгун двинулись в обратный путь на Киев.
Артемий Петрович женился довольно поздно, в 33 года. Его супруга Александра Львовна (сам он называл ее в письмах Анетой) родила ему дочерей Анну (июль 1723 года), Марию (март 1725-го) и сына Петра (ноябрь 1727-го). Вместе с ними в семье воспитывалась маленькая Елена — дочь покойного родственника, морского офицера Василия Ивановича Волынского. Любимая жена скончалась в тяжелом для Волынского 1730 году; новой хозяйки он не завел, и забота о детях лежала на его плечах. Встречающиеся в некоторых изданиях сведения о втором браке министра на сестре его «конфидента» архитектора Петра Еропкина не соответствуют действительности{267}. Сам Еропкин на допросе показывал, что это Волынский «сватал за него родственницу свою, вскоре умершую». Сестры архитектора были замужем: Анна — за его коллегой Т Н. Усовым, Софья — за капитаном А. А. Черкасским{268}. Светские сплетники не раз «женили» Артемия Петровича, и ему не раз приходилось оправдываться — например, докладывать Бирону, что слухи о его сватовстве к падчерице Матюшкина ложны{269}.
Вечно занятый государственными делами, вынужденный постоянно и надолго отлучаться из дома, Волынский старался окружить своих детей заботой. Из Немирова в Москву летели его письма. «Анютушка, сердце мое; Еленушка, друг мой; Машенька, свет мой; Петрушенька, радость моя! — писал он им из походной палатки 19 сентября 1737 года. — Здравствуйте, и буди на вас милость и благословение Божие». Отец был сильно обеспокоен нездоровьем старшей дочери: «…видя, что ты, сердце мое Аннушка, с трудом могла имя свое подписать; из того могу признать, что ты, не хотя меня печалить, пишешь, будто только от кашля у тебя голова болит; однако ж разумею, какую жестокую у тебя болезнь и о том зело печалюсь, ибо я здоровье ваше и жизнь равно с моею почитаю, и сие пишу — не меньше чернил проливаю мои слезы».
Волынский волновался и за безопасность детей — только что страшный московский пожар оставил без крова десятки тысяч людей. Поэтому Артемий Петрович приказывал слугам: «…чтоб у детей моих в прихожей сидели вдовы по ночам, переменяясь по часам. А именно Степанова, Никитишна, Кирилловна и ныне принятая вдова Афимья Вербитская».
Не успела Анна порадовать отца своим «писанием», как приключилась новая напасть. «Печально мне, что брат ваш ко мне ниже имя свое мог написать; потому сумневаюсь, жив ли он, а что… ко мне пишут об нем, я не весьма верю и думаю, что они то пишут, что ему легче от болезни — не хотят меня опечалить, ибо когда бродить начал, как бы не мог имени своего подписать?» — высказывал он подозрения в следующем письме от 25 сентября.
«Петрушенька, друг мой! — обращался Артемий Петрович к единственному сыну — Я не малую печаль имею о твоей болезни и не знаю, жив ли ты, понеже не только от тебя писем целых, ни подписки руки твоей нет; потому зело мне сумнительно. Того ради Бога для отпиши или вели ко мне написать, а сам подпиши, каков ты, и подлинно ль тебе легче от твоей болезни. Благодари от меня, друг мой, государя моего Лаврентья Лаврентьевича за все его ко мне толь многие показанные милости, которые я ему до смерти моей заслужить не могу». Из последних строк следует, что Волынский поручил заботы о здоровье сына бывшему лейб-медику Петра I и первому президенту Академии наук Лаврентию Блюментросту, после отставки занимавшемуся в Москве врачебной практикой.
Переживая за родных, Волынский пошел на хитрость — не имея возможности часто получать письма из дома с гонцами Коллегии иностранных дел, распорядился, чтобы подчиненные «по вся недели под протекстом о конченых делах репортов» присылали к нему курьеров на почтовых подводах. Сам же успокаивал домашних: «…я не только здоров, но уже и толст, и многое платье мне узко. <…> А я ныне, слава Богу, в совершенном своем здоровье, так что, прощаяся на разъезде с здешними господами польскими, и они у меня, и я у них попили нарочито дни с четыре; потому можете, любезные дети, уверены быть, что я конечно здоров, понеже больному нельзя пить, а я ж и здоровый, ведаете ж, что не охотник; однако ж за любовь их, что ко мне все особливо ласковы были, принужден был; что вам объявя, предаю вас отеческой истинной, всегда непременной любви».
Артемия Петровича интересовало не только здоровье детей, но и их успехи в науках; краткие упоминания в его письмах позволяют сказать, что отец считал необходимым обучать их арифметике и геометрии (чем занимался геодезист Андрей Сипягин), Анну же он просил заниматься рисованием, покупал для нее карандаши и краски. В 1740 году в его петербургском доме находился в качестве учителя выписанный из Штутгарта студент Иоганн Теофилус Сейгер; к его счастью, у Тайной канцелярии «дела» к нему не оказалось{270}.
Будучи рачительным хозяином, он старался воспитать эти качества у дочерей — и не только наставлениями, но и практическими поручениями. «Писал я к Гладкову в Петербург, чтоб он, купя, прислал к вам два пуда кофе, из которых один пуд, когда привезут, изволь отдать Катерине Ивановне. Также я писал к нему, чтоб он купил вам сахару там три пуда и прислал, и для того впредь в Москве сахару не велите покупать, понеже в Петербурге чуть не в полдешевле», — сообщал он старшей дочери из Немирова.
Ожидая в Киеве царского указа касательно своей дальнейшей судьбы, отец давал юной Анне вполне деловые поручения, как настоящей хозяйке большого дома: «Что же ты, друг мой Аннушка, пишешь ко мне о полученном письме с заводу нашего от Векшина, о непорядках Любомирова, прикащика тамошнего, как я из оного Векшина письма усмотрел и безмерно о том жалел; ежели подлинно Любомиров смотался, для того туда весьма ныне надобно послать кого от себя… Того ради разсудилось мне послать туда Петра Киреева, которому за милость мою не трудно для меня ссудить, а ты, друг мой Анютушка, объяви ему, что то от него за одолжение почитать буду… и надобно, чтоб он там пожил месяца полтора или два, и всего там посмотрел, как сиденья вина, так покупки хлеба и прочего; а чтоб Любомиров и прочие все там были ему послушны, о том при сем посылаются за отворчатою печатью мои послушные указы, которые ты, друг мой Анютушка, при себе и при сестрах… вели прочесть; тако ж и прочие присылаемые в дом к людям указы сама прочитай при Курочкине и Филиппе и при Наталье, дабы вы все то знали, что в домех водится, из того бы обучались добрыми хозяйками быть…»
Деловые письма и поручения отца — вещи скучные, но заниматься ими необходимо, объяснял девушке отец. Но объявлять их надо не всем, а только ответственным и доверенным слугам, «для того что многие, слыша письма мои к вам и в доме указы, не выразумев того, что и к чему написано, инаково другим станут врать, а те, от них услыша, и еще с прибавкою перевирать станут». Отписки же приказчиков из вотчин пусть ей читает и объясняет опытный Курочкин, «чтоб вы были не только таковы, каков сам я, но чтобы все знали, что в доме надлежит, хотя и моего лучше; я бы зело рад тому был, для того и обучаю вас»{271}.
Учение, кажется, шло впрок. В следующем году пятнадцатилетняя Анна отослала из Воронова отцу в Петербург бочонок слив, которые «сама солила». Она же обстоятельно писала «государю батюшке», что его подозрения по поводу дурного поведения слуг неосновательны: ее «приставницы» прилежны; в доме «все у нас учтиво и постоянно, и никакого похабства нет, так же и девкам воли не дают», а приставленный к брату Петру Павел Белецкий не пьет и, «не спросись меня, з двора никуды не ходит». Юной хозяйке приглянулись было «бралиянты» на серьги — любезный продавец даже прислал их на дом для осмотра, — однако не такая уж высокая цена в 45 рублей ее смущала, и дочь полагалась на решение отца{272}.
Хозяйство же, за которым требовалось постоянно следить, было обширным, а его финансовое положение — не блестящим. В 1739 году Артемий Петрович составил «Приложение для единого известия о притчине долгов и протчих убыточных приключений», в котором обрисовал свое плачевное состояние после нанесенного мачехой разорения. «Потом по несчастию моему женился, — писал он, — думал, что тем поправлюся, однако ж такую же нищую взял, каков сам, ибо движимого ни на 4000 рублев не получил, а деревень 1400 душ, и то в таких местах, где весьма мало и хлеб родится, а притом я и своих отеческих деревень с великим трудом чрез несколько лет собрал крестьян и поселил только с 800 душ, а прочие и по ныне пропадают; и так, свидетель Бог, что со всех моих деревень 500 рублев доходу и ныне не имею, и из того редкой год, чтоб я в Москве и в деревнях на 300 или на 400 рублев хлеба не купил».
Артемий Петрович, конечно, преувеличивал — трудно было назвать нищим носителя генеральского чина с сотнями крепостных душ, в то время как 90 процентов дворян по данным первой ревизии были мелкопоместными, то есть имели не более ста душ, а большинство являлись владельцами от одной до двадцати душ. Но и расходы у такой персоны были намного выше — генерал и губернатор должен был иметь открытый стол, принимать гостей, делать подарки, одеваться, содержать выезд, дом и семью на соответствующем уровне при никогда вовремя не выплачиваемом жалованье. Не случайно Волынский вспоминал: «Когда определен был в армии генерал майором, я тогда никакого экипажа не имел готового, но все делал вновь, и лошадей купил, заняв больше 2000 рублев. Будучи в Польше, жил на своем коште, как то всем известно, ни порционов, ни рационов не получал, и все могут засвидетельствовать, что ни один поляк на меня не мог жалобы произносить», — то есть генерал-майор Волынский и его люди не обогащались за счет местного населения.
В том же «Приложении» Волынский указывал, что, подобно многим его современникам, постоянно был на службе и фактически «не имел своего двора, скитался по чужим домам 17 лет». Когда же жизнь стала спокойнее, «принужден был построить в Москве дом, прибавя долгу на себя в той надежде, что там мне надобно было жить и что я, живучи в Москве и получая жалованье, могу чрез несколько лет долг оплатить. Но потом определился быть здесь (в Петербурге. — И. К.), где также дому не имел, принужден был строить по тогдашней моей пропорции деревянный дом». Для возведения следующего, каменного дома пришлось занять еще семь тысяч рублей. «А сверх того, — продолжал он, — нужда привела достраивать и тот дом, где сам живу, понеже разсудилось мне детей моих взять к себе, с которыми я пять лет розно жил. По приезде детей моих крайняя нужда принудила одевать их, снабдевать стыда ради; между тем известная церемония воспоследовала: принужден еще и их, и себя убирать, экипаж собирать, ливрею делать и прочее, на что не только все годовое мое жалованье употребил, но и долгу еще прибавил. И так целый год с того живу: у кого что займу, на то пищу себе и прочие нужды исправляю, ибо запасов ко мне никаких из деревень моих не привозят, для того что и там с нуждою и покупкою пробавляются»{273}.
«Крайнюю нужду» не стоит понимать буквально, однако придворная жизнь по сравнению с Петровской эпохой действительно вздорожала. Анна Иоанновна старалась, чтобы ее двор превзошел в роскоши иноземные. Французский офицер, побывавший в Петербурге в 1734 году, выразил удивление по поводу «необычайного блеска» как придворных, так и дворцовой прислуги: «Первый зал, в который мы вошли, был переполнен вельможами, одетыми по французскому образцу и залитыми золотом… Все окружавшие ее (императрицу. — И. К.) придворные чины были в расшитых золотом кафтанах и в голубых или красных платьях». Жена английского посланника в России леди Рондо оставила описание одного из зимних празднеств: «Оно происходило во вновь построенной зале, которая гораздо обширнее, нежели зала Святого Георгия в Виндзоре. В этот день было очень холодно, но печки достаточно поддерживали тепло. Зала была украшена померанцевыми и миртовыми деревьями в полном цвету. Деревья образовывали с каждой стороны аллею, между тем как среди залы оставалось много пространства для танцев… Красота, благоухание и тепло в этой своего рода роще — тогда как из окон были видны только лед и снег — казались чем-то волшебным… В смежных комнатах гостям подавали чай, кофе и разные прохладительные напитки; в зале гремела музыка и происходили танцы, аллеи были наполнены изящными кавалерами и очаровательными дамами в праздничных платьях… Всё это заставляло меня думать, что я нахожусь в стране фей».
Новый имперский стиль с его нарочитой роскошью требовал затрат — на парадные одежды, богатые дома с многочисленной прислугой, изящной мебелью, штофными[6] обоями, зеркалами, каретами, ливрейными лакеями, богатым столом с входящими в моду шампанским и бургундским. Жалованье придворных было немалым (камергер получал 1356 рублей 20 копеек; камер-юнкер — 518 рублей 55 копеек, что намного превосходило доходы простых обер-офицеров), но его постоянно не хватало. Поэтому многие вельможи, как и Волынский, тяготились «несносными долгами» и искренне считали возможным «себя подлинно нищим назвать». Во всяком случае, вовремя платить по долгам он часто не мог.
В июле 1740 года, после опалы и казни Волынского, новгородский купец и «вышневолоцких шлюзов и каналов содержатель» Михаил Сердюков подал доношение о довольно большой (788 рублей 20 копеек) сумме, которую остался должен ему государственный преступник. В июне 1739 года Артемий Петрович просил купить для него по приложенному реестру и поставить на барках в петербургский дом «столовые припасы»: 15 кулей пшеничной муки, 400 четвертей овса, 40 кулей ржаного и ячменного солода, 15 кулей гречневой крупы, а также круп овсяных, гороха, меда, коровьего и постного масла, 67 ведер простой водки и «скотин до 40 годных на убой»{274}. Заказ был выполнен, но денег Сердюков так и не дождался.
«Нищета» знатных дворян давала возможность императрице проявить щедрость к тем, кто ее заслуживал, — выдать деньги из своих личных или «комнатных» средств. Обычно это были суммы в 500—1000 рублей, но порой и намного большие. Так, например, К. Г. Левенвольде получил на лечение десять тысяч рублей, а из суммы контрибуции с Гданьска еще 33,5 тысячи; его брат обер-гофмаршал Рейнгольд Густав Левенвольде — восемь тысяч. В 1732 году С. А. Салтыкову было выдано вначале 4800, а потом еще 8800 рублей на строительство дома, богатейшему магнату А. М. Черкасскому и фельдмаршалу И. Ю. Трубецкому — по семь тысяч на те же цели; фельдмаршалу Б. X. Миниху вместе с чином пожалованы десять тысяч рублей, столько же дано «в награждение» дипломату А. П. Бестужеву-Рюмину.
Одним деньги давались безвозмездно «на проезд за моря», «для удовольствия экипажу» или без всяких объяснений; другим — в долг. Артемий Петрович в числе счастливчиков не был и только один раз, в апреле 1736 года, получил пять тысяч рублей в виде беспроцентной ссуды на пять лет{275}, вернуть которую он так и не успел.
Что же касается земельных пожалований, то и при Петре I, и при Екатерине I, и при Анне все его старания остались без результата. «И хоть уже три раза в разные времена обещаны мне были деревни, но никогда по несчастию моему, до моих рук не дошли — иногда за всегдашними отлучками моими, а иногда за препятствием моих злодеев», — жаловался Волынский в уже цитированном «Приложении». В общем, он был прав: у него хватало и длительных, порой на годы, командировок; и врагов, которых он умел наживать вспыльчивостью, невоздержанностью на язык и решительными действиями.
Но всё же хозяйство у Артемия Петровича имелось отнюдь не маленькое. По справке Камер-коллегии (1733), за ним по первой ревизии числились несколько имений: подмосковные Петино (24 крепостные души) и Вороново (171 душа), Новоникольское в Дмитровском уезде (159 душ), Телешово в Вологодском уезде (79 душ), Васильевское в Юрьевском уезде (114 душ), Батыево в Луховском уезде (305 душ), Архангельское в Пензенском уезде (210 душ) и приданое жены — села Арефьино, Бабасово и Пурук в Муромском уезде (1455 душ) — всего 2576 душ. Чиновники, проводившие конфискацию имений в 1740 году, насчитали в них 2517 душ. В январе 1742 года детям Волынского были возвращены Вороново (180 душ), Новоникольское (56 душ), Филютино в Вологодском уезде (91 душа), Арефьино (1085 душ), Васильевское (ПО душ), Батыево (210 душ), вотчина «на речке Шайбуге» в Казанском уезде (102 души), Архангельское (264 души) и деревня Азася (116 душ) в Пензенском уезде — всего 2214 душ{276}. В Казанском уезде на речке Шумбуме он устроил винокуренный завод{277}. Помещик явно старался расширить свои владения и прикупал к имениям всё новые пустоши даже небольшими участками. Так, В 1724 году он приобрел у подьячего Ивана Валяева 25 четвертей в Пензенском уезде «за Сурою», в 1728–1730 годах купил в тех же краях десять четвертей у братьев Василия и Ивана Приклонских, 100 четвертей у стольника Ивана Борисова и еще сотню у стольника Ивана Лебедева; в Муромском уезде в 1729-м — 9 и 14 четвертей у Семена и Кирилла Плотцовых, в 1732-м — 12 четвертей у рейтара Бориса Осоргина. В 1739 году кабинет-министр стал обладателем деревни Бяково в Юрьевском уезде (купил у подполковника Федора Обухова), 120 четвертей на реке Азяк в Пензенском уезде (купил у Анны Григорьевны Аничковой); от майора Ивана Наумова ему перешли 50 четвертей в Инсарском уезде{278}.
По меркам того времени Волынский мог бы считаться весьма богатым помещиком. Однако имения не приносили дохода и не обеспечивали нужды столичных резиденций барина: сам он не раз указывал, что хлеб вынужден покупать на рынке. В бытность губернатором, по собственному признанию, он получал со своих крестьян не более 500 рублей в год. Сохранившиеся бумаги его архива, в отличие от документов его товарища Платона Мусина-Пушкина, не содержат сведений о суммах оброка и отправке в Москву и Петербург огромных обозов со всякими «домовыми припасами».
Зато среди хозяйственных дел встречаются известия: «…со крестьян оброчных денег в зборе тол-ко шесть рублев да ржи тритцать пять четвертей», — и указания: «…пишет ко мне Петр Васильевич, что по осмотру ево в Воронове рожь не веема надежна, так что как бы исправить к будущему году сев; и для того осмотрить тебе в Воронове рожь гораздо, и буде ненадежно севу без прибавки семен, исправить то, что принадлежит к тому на Семены ржы в прибавок, не допуская покамест не наступит сев, у кого займи, а буди взаймы взять не у кого, то хотя и купить надобно».
Барина эти вести не радовали: он требовал их проверки: «…послать в муромские деревни немедленно Якова Кашинцова», чтобы выяснить, кто из крестьян действительно не может заплатить «за скудостию и за недородом хлеба», а кто «имеют промыслы торговые и протчие, и таким всем статна нельзя, чтоб все не могли ничего заплатить», и «приказать ему, Кашинцеву, с таких, у которых… хлеб родился и которые имеют промыслы, с тех как оброчные денги, так и хлеб по окладу збирать»{279}.
Волынского, как и других занятых военной или статской службой помещиков, обманывали дворовые, приказчики и «управители». С ними он был строг. К примеру, Ивана Немчинова, управлявшего муромскими деревнями, барин велел «за слабое смотрение и за протчие его шалости, паче же за пьянство… оковав, выслать в Москву под караулом, где содержать ево до улики скована». Узнав, что в муромских деревнях мужики «не толко какова хлеба или скота не имеют, но и озимного и ярового ничего не посеяли, и все оные скитаютца по миру и претерпевают великой голод», Артемий Петрович дал указание «в сем случае какое вспоможение зделать оным крестьяном». Приказчику с винокуренного завода Тимофею Любомирову пришлось сидеть в заключении в «железах» (кандалах) в московском доме Волынского за растрату денег и «перевоспитываться трудом»: барин велел «держать ево по прежнему ж скована в конюшни, и чтоб был в работе непрестанной как в конюшни, так и дрова рубить по вся дни ему и Немчинову и плуту Глинскому тут же, и чтоб он был всегда в сермяжном толко кафтане и в пасконной рубашке и был бы в непрестанной работе во дворе, а з двора не пускать».
Упомянутый «плут Глинской» (видимо, сын одного из доверенных управителей) доставлял Волынскому много огорчений; тот распорядился «держать ево в крепком надзирании, понеже не толко выучился пить, но и красть, как вы пишите, уже почал, и так уже никакова из него добра быть не найдется, и за то ево еще жестоко высечь и сверх того отцу и матери ево приказать, чтоб они ево воздерживали и отучали ево не токмо от старого ремесла, от пьянства, но и от нонешнего плутовства, кражи, а ежели он будет пить или впредь хотя и в малой какой краже приличитца, не толко он, но и отец и мать его жестоко будут за то наказаны, ибо всем ево шалостям, паче же плутовству причиною отец и беспутная мать ево»{280}.
Барин был гневлив, но отходчив. Когда из Петербурга сбежал Михайла Жук с какими-то подложными письмами, Артемий Петрович приказал «всячески проведывать и искать, чтоб ево поймать, а когда пойман будет, то немедленно розыскивать им в сносе денег и протчего и кто побегу ево был причиною». Следующее письмо повелевало «посечь беглеца с пристрастием плетми», но не очень сильно, «ибо хотя он зделал как прямой плут, презрев то, как я любил ево, однако ж мне ево и теперь жаль». А когда Мишка Жук был схвачен, барин велел его «беречь», чтобы виновный «от страха не зделал чего над собою», и провести с ним беседу на тему «сколько я сожалел об нем, когда он ушол». «И для того, — заканчивал Волынский письмо, — об<ъ>явите ему, что я конечно всю вину ево и заочно отпущаю ему, любя ево и надеяся, что он может мне заслужить оную всегда лутче прежнего; и хотя он и подозрение себе зделал было, однако ж чтоб он и в том не сумневался конечно; ибо я за истину держу, что он сие подозрение навел себе от одного толко страха. И для того, разсуждая потому, что он безмерно робок, все то ему упущаю и… могу вменить за природную ево добродетель, что он имеет великое опасение»{281}. Видимо, грозен был хозяин в гневе, если бедный Жук от «одного толко страха» решился на побег; но зато «великое опасение» холопа было расценено как явная добродетель.
В 1735 году Артемий Петрович велел приказчикам составить по образцовой форме «описные книги» или ведомости «по деревням и по дворам по имяном как мужеск так и женской пол, прописывая с летами; и что у кого лошадей и скота рогатого и мелкого, и при том хлеба молоченого и не молоченого, и что под кем земли роспашной и не распашной и сенных покосов, и сколко к нынешнему году посеял кто ржи и ныне ярового какового хлеба, и что под кем положено тягла, и сколко на меня пашет земли и платит доходу или денежного оброку и сверх того, что с кого платитца государственных подушных по разположению мирскому денег». Такой переписи в бумагах Волынского не обнаружено — возможно, она и не была составлена, поскольку сам же барин в письмах жаловался, что даже после неоднократных подтверждений «оных переписных книг никогда ко мне не присылывано».
Венцом же хозяйственной мысли Артемия Петровича стала составленная им в 1725 году для дворецкого Ивана Немчинова «Инструкция о управлении дому и деревень». В духе петровского времени он стремился в ее двадцати семи пунктах тщательно регламентировать все виды крестьянских работ; требовал составить описание пахотных земель и переписные книги крестьян и их повинностей; указывал мужикам норму посева на десятину — не по одной четверти ржи, а по две; предписывал добавлять для удобрения к обычному навозу перегнившие за зиму и сожженные весной хворост, солому и листья; избы и хозяйственные постройки крыть не соломой, а «лубом и дранью», а конюшни строить по составленным им лично чертежам. Крестьянкам же было приказано научиться ткать широкие полотна, а «понеже многие есть такие ленивцы, что прядут и ткут хуже посконнова, отговаривался, будто лутчее не умеют, для того дается вам образцовая за моею печатью холстина, которую разослать по всем деревням по аршину за своею печатью к прикащикам и велеть всем бабам объявить».
Крестьянских парней в 20 лет ожидал непременный брак (под страхом штрафа), чтобы каждые две семейные пары могли составить «тягло» и работать на господина. Каждое «тягло» должно было пахать на барщине по одной десятине, за что получало «ссуду» — семена для посева и деньги на покупку лошади. Кроме того, «понеже все помещики обыкновенно получают с своих деревень доходы и столовые припасы», крестьяне Волынского должны были поставлять с каждого «тягла» продукты: «…в декабре месяце по пуду свинаго мяса, по три фунта масла коровья да по одному молодому барану в июне месяце. С них же с каждаго тягла по три фунта шерсти овечьей и по пяти аршин посконнаго холста, и при том еще с Васильевских и с Никольских сморчков сухих по одному фунту, малины сухой по одному фунту, а с батыевских вместо сморчков и малины брать по два фунта грибов сухих. Да когда мне случится быть в Москве или Петербурхе, тогда с каждаго тягла брать по одному гусю, по одной утке, по одной русской курице, по одному поросенку и по двадцати яиц».
Как большинство дворян того времени, Артемий Петрович полагал своим долгом воспитывать неразумных мужиков. Те, по его мнению, привыкли «празнествовать и лениться, оставя свой должный труд и работу, ездить по торжкам, понеже у мужиков и у баб мало не у всех обычай, хотя есть нужда или нет, однакож надобно на торгу побывать, и вместо того что было сделать себе от трудов своих какой прибыток, а иной последнюю копейку пропьет». Он требовал, чтобы его подданные жили с соседями мирно, ласково и учтиво, «понеже всякая людская и мужичья грубость и невежество причитается нам самим (помещикам. — И. К.) в поношение». Управитель должен был следить за тем, чтобы крестьяне не воровали, не укрывали беглых, ловили разбойников, вовремя исполняли подати и повинности.
Для вразумления своих крепостных барин послал в вотчины «новоизданную печатную книжицу о десяти заповедях Божиих», которая должна была читаться священниками в храмах; не посещавшим богослужение надлежало «чинить наказание». При этом Волынский считал необходимым, «чтоб было в деревнях по несколько человек умеющих грамоте», а наиболее способных следовало «в Москве учить писать хорошим писцам: из сего польза та, понеже у нас в деревнях своих писцов нет, то которые годны будут — отдавать в деревни прикащикам для записок, а протчие годятся учить ремеслу, какое в селе потребно будет».
Кроме того, из десятой доли всех доходов от деревень был образован особый капитал, делившийся на три части: одна шла на нужды церкви, другая — на содержание причта, третья — на помощь престарелым, убогим и сирым, «кои никакой работы не могут работать, о которых в 11 пункте следует, а именно: покупать им платье и пищу, дабы кроме хлеба и каша была с маслом; также из тех денег содержать и сирот, одевать их и на те деньги учить; также бедных вдов и девок, о которых в 12 пункте показано, выдавать, награждая из тех же денег по разсуждению, а имянно давать, когда денег таких мало — то рубли по два, а когда случится довольно — давать и до пяти рублев, дабы женихи таких бедных и сирот лутче охотилися брать»{282}.
«Инструкция» Артемия Петровича создавала в миниатюре идеальный образ петровского «регулярного государства», где в меру просвещенные и сознательные подданные ответственно выполняют свой долг. Как было на самом деле, мы уже не узнаем. Однако судя по тому, что переписные книги не были составлены даже десять лет спустя, слуги не спешили претворять в жизнь указания хозяина; по его признанию, пруды оставались «не чищены», а сады «у нас во всех деревнях так отпущены, что никуда не годятся». Видимо, Волынский так и не дождался предписанных помесячных рапортов, «а по окончании года обстоятельных обо всем ведомости, что было посеяно хлеба и на сколько десятин и что родилось».
Имения приносили скромный доход, требуя, в свою очередь, расходов. Артемий Петрович как член древнего рода старался не отдавать на сторону фамильную собственность, поэтому в 1726 году после смерти своего бедного родственника В. И. Волынского выкупил подмосковное село Вороново у секретаря Ивана Глазатова. О тамошнем усадебном хозяйстве сведений у нас нет — за исключением указаний «домоправителям» об улаживании конфликта крестьян с мужиками «господ Стрешневых» и высказанного намерения купить соседнюю пустошь у ее владельца Григория Кудаева. Возможно, в будущем Артемий Петрович собирался сделать Вороново настоящей барской усадьбой — но так и не успел.
Главными же его заботами были собственные конные заводы в селах Васильевском и Батыеве. В первом на «аргамачьем заводе» в 1740 году имелось 48 лошадей, которых обслуживали восемь конюхов; во втором — 101 лошадь разных пород. Приказчики вели учет и составляли соответствующие документы — например, «реестр молодым жеребцам» или «кабылы, которым быть у припуска», — где указывалось происхождение каждого животного: «Жеребец вороной, грива направо; от темно буланой домашней кобылы и от вороного домашнего жеребца Малыша»{283}. Хозяин скучал по своим любимцам и, не имея возможности часто бывать в далеких от Москвы селах, просил перевести их поближе, поскольку «желает смотреть лошадей». Опытный лошадник, он давал конюхам указания: «К бурым ко всем осми кобылам будете припущать гнедопегого аргамака».
Составленная Волынским «Регула о лошадях, как содержать и при том прилежно смотреть надлежит чтоб в добром призрении были» поражает знанием подробностей и выдает истинного знатока, для которого в коннозаводском деле мелочей не было:
«Для летних выпусков лошадям сделать около Батыева в разных местах два пригона, где пристойно и ближе к пастбищам, где пасутся лошади, дабы из пригонов лошадям недалекий до кормов перегон был, а делать выбрав сухия и скалистыя места, чтоб вода не стояла и не было грязи; и оплесть плетнем частым со всех сторон, длиною каждую стену по 50 сажень, а вышиною б в три аршина или выше, а посредине одни ворота; а по обеим сторонам ворот сделать по сараю до самых побочных стен, плетеные ж, и сверху соломою накрыть как покрываются обыкновенно, дабы в ненастныя времена лошадям дождь не докучал.
Также кобыл с жеребятами держать в особливом стаде и в пригоне, а холостых особливо. И для того для бережих кобыл, из тех, кои с жеребятами — сделать особливый пригон подле того луга, что за большим прудом подле большой дороги, близ слободки; и делать строенье и сараи так, как выше показано, только длиною и шириною на 25 саженях. И во всякую весну оные все три пригоны починивать, оплесть из мелкаго хворосту, а не из крупнаго, и смотреть, чтоб роженья не торчали, дабы лошади глаз себе не перепортили, или б и не набрюшилися. Также и по рекам для водопою выбирать места не тонкия и расчищать берега, чтоб место к воде шире, дабы лошадям не пить мутной воды, что зело им нездорово, еще ж берег искапывать, чтоб не круто было».
Излишней самостоятельности слуг, особенно по лошадиной части, барин не одобрял и в таком случае гневался. «Пишет ко мне Петр Васильевич, что к присланным от Василья Пахомовича кобылам велел ты припустить неопалитанского жеребца малого, и то ты соврал: иногда чего сам не смыслишь зделать, то надлежало было тебе писать ко мне и требовать на то повеления, или спросился с Петром Васильевичем. И впредь уже так не делай, буде сам не знаешь, что к чему приличнее, немедленно пиши ко мне», — сделал он выговор Андрею Курочкину. Но за хорошую работу жаловал: «Батыевскому прикащику Барсову за доброе ево смотрение дать семь аршин сукна по рублю аршин»{284}.
Кажется, наиболее доходным предприятием Артемия Петровича был его винокуренный завод под Казанью. На нем имелось 60 котлов-«казанов» емкостью 540 ведер, которые давали примерно семь-десять тысяч ведер водки в год. В прибыльном водочном бизнесе Волынский использовал и «административный ресурс» — несколько подрядов на поставку вина губернатору «уступил» местный купец Афанасий Дряблов за обещание не взыскивать с него и его товарищей тысячу рублей за украденный провиант. «Смотрение» за заводом осуществлял казанский прокурор Василий Неелов, а крупные поставки вина (по четыре — шесть тысяч ведер) шли в кабаки не только Казанской губернии, но и соседней Нижегородской, где вице-губернаторствовал родственник, бригадир И. М. Волынский{285}.
Помимо собственных вотчин, Артемий Петрович ведал и хозяйством своей родственницы и воспитанницы Елены Васильевны. Ее приказчики отчитывались перед ним о состоянии имений и составляли ведомости полученных доходов; иногда он брал из них небольшие суммы для каких-либо срочных выплат{286}. Денег не хватало, и Волынский, как и другие вельможи, постоянно был в долгах — и занимал деньги у своих же подручных и коллеги по Кабинету князя А. М. Черкасского. Однако после ареста и казни министра следователи насчитали за ним всего 17 долгов на общую сумму в 3602 рубля (подсчет современного исследователя Ю. А. Тихонова дал несколько большую сумму — 3892 рубля 26 копеек{287}) — не так уж и много при постоянных расходах на строительство и столичную жизнь.
Одни долги он отдавал быстро — это касалось прежде всего заимствований из касс подведомственных учреждений. Адъютант Иван Родионов и другие подчиненные Волынскому чиновники на следствии признавали, что их начальник «многажды бирал денги в росход как из егерской, так и из Конюшенной канцелярии» — по 100, 500 и 1000 рублей, но всегда их возвращал{288}. О других же долгах Артемий Петрович мог и запамятовать. Еще в 1716 году он по векселям взял у английского купца Якова Ренгольта 600 рублей, обещая уплатить деньгами или персидскими товарами, но заимодавец их так и не дождался; в 1740 году о возврате долга просил уже его сын. Иноземцу-портному Михаилу Рексу Волынский не заплатил 89 рублей «за дело в 1726 г. платья и за приклад», а серебряных дел мастеру Николаю Дону — 21 рубль 62 копейки за изготовление двух серебряных чашек. Не был оплачен годовой труд Иоганна Зегера (200 рублей), обучавшего его сына Петра, а органист лютеранской церкви Фридрих Вильд не получил 50 рублей за обучение дочерей игре «на клевикортном инструменте».
Весной 1740 года министр не расплатился с придворным обер-гофкомиссаром Исааком Липманом за доставленную из Силезии карету ценой 233 талера и купленного за 400 рублей испанского жеребца. Мастер латунного дела швед Карл Густав Гедберг не дождался 100 рублей за изготовление фигурок оленя, двух черепах, двух собак, осла и прочих животных, а также колокольчиков на шутовскую свадьбу{289}. Но эти суммы должник уже не мог заплатить по причине ареста.
Теперь пора заглянуть в московские и петербургские владения Волынского. В тяжелом для него 1731 году он задумал перестроить родовую усадьбу в Москве на Рождественке. Помогал Артемию Петровичу архитектор Петр Михайлович Еропкин, «…был он, Еропкин, при строении в московском его, Волынского, доме палат во время того, как он, Волынской… в доме своем арест себе имел», — давал показания о начале этого знакомства архитектор на допросе в 1740 году.
С этого момента началась их дружба. Сам Еропкин составил проект, строила же здание артель его крестьян, которая подрядилась за два сезона 1731–1732 годов возвести из материала заказчика двухэтажные каменные палаты. Строительство затянулось — в 1733–1734 годах появились боковые флигеля; затем началась отделка, прерванная большим московским пожаром 1737 года — тогда сгорели крыша дома и всё «деревянное строение» во дворе. Здание украшали жестяные водосточные трубы с «драконьими головами», белокаменные карнизы, «резьба герба и имени» (фрагменты стен и убранства сохранились в подвалах нынешнего здания Московского архитектурного института){290}. Здесь долгое время жили и сам Волынский, занимавшийся конными заводами в подмосковных селах, и его дети. Скупив несколько соседних участков, Артемий Петрович стал хозяином обширной территории, примыкавшей к реке Неглинной. Там он с 1735 года начал устраивать парк, который должен был уступами спускаться к воде{291}.
Имелся у Волынского и загородный двор в районе нынешней Новой Басманной улицы. Однако в 1739 году московское жилье опустело — хозяин с семейством окончательно перебрался в Петербург. Там у Артемия Петровича имелся купленный в 1726 году деревянный двор на Мойке, где он в 1730-х строил и каменный дом, обошедшийся в семь тысяч рублей; память о владельце усадьбы осталась в названии существующего и по сей день Волынского переулка между набережной Мойки и Большой Конюшенной улицей. Петр I отвел Волынскому в 1720 году еще одно место для дома на набережной Невы; от этого строительства Артемий Петрович долго пытался отговориться, ив 1733 году, уже при императрице Анне, это ему удалось. Но высокая придворная должность и министерский пост обязывали, и он в конце концов отстроился и здесь — тот же Петр Еропкин возвел двухэтажный дом с балконом (на месте нынешнего дома 34 на Английской набережной) рядом с домом родственников Волынского — шурина А. Л. Нарышкина и «дяди» С. А. Салтыкова{292}.
Последней приобретенной недвижимостью стал купленный в 1739 году у генерал-майора Семена Алабердеева загородный двор на южном берегу Фонтанки, раскинувшийся от нынешнего Загородного проспекта вдоль Московского проспекта до самой реки. Двор на Мойке был «строением весьма стеснен», и новый хозяин, желая иметь более просторное владение, просил отдать ему смежные «порозжие земли»{293}. Он успел поставить здесь «поваренную избу», конюшню, баню, избы для прислуги и барский деревянный дом из двенадцати покоев — обитых голубой камкой комнат с кафельными каминами и печами и простой дубовой мебелью. Он мечтал на новом месте разбить сад («огород завесть»), чему уже не суждено было свершиться.
Сведения об обстановке дома на Мойке находятся в описи имущества, отданной 31 мая 1740 года в Тайную канцелярию. Описание семнадцати комнат начинается со спальни самого хозяина, стены которой были обиты китайским красным атласом «с травами». В ней стояли кровать с пунцовой штофной завесой, два ореховых «аглинских» шкафа-кабинета[7] с зеркальными стеклами и медными подсвечниками, два стола красного дерева, обитое кожей канапе, восемь английских стульев с кожаными подушками. На стенах висели два зеркала в золоченых рамах, картина неизвестного содержания, барометр. Здесь, согласно протоколам допросов товарищей и подчиненных Волынского на следствии в 1740 году, он часто принимал близких людей.
Модными атрибутами того времени были «фигура китайская золоченая», маленький глиняный идол, лаковая китайская шкатулка «наклеена раковинами», оклеенная соломой «фляша чайная бумажная» китайской работы, китайские же ножи; в особом деревянном футляре хранились десять «идолов» с вырезанными на них номерами, а «золотые ль, ис компазиции познать невозможно». Наверное, вместе с Волынским путешествовали «трубка подзорная маленькая», нож с вилкой китайской работы, карандаш «в меди», трубки и турецкий табак «в мешочке золотом турецком», походная складная кровать с тюфяком.
К спальне примыкали три комнаты, в том числе два кабинета и столовая; две из них были обиты камкой (одна — «по красной земле цветы зеленые», другая — голубой), третья, окнами на Мойку, была украшена ткаными шпалерами. Первая была меблирована еще одним шкафом-кабинетом красного дерева, креслом, обитым красной кожей, столом красного дерева, на котором стояла «персона ея императорского величества, вырезана на пальмовом дереве». В другой находились три картины на холсте и китайская картина на бумаге, накрытая «китайскою шелковою порчицею», зеркало в золоченой раме, два шкафа-кабинета, шкаф красного дерева, а также хранились нужные для повседневной работы вещи: очки китайские в футляре, какие-то инструменты в ящике красного дерева, часы в футляре, шкатулка с медикаментами, парик «сандре на болване». Третья комната была украшена картинами с изображением собак — не хозяйской ли охотничьей гордости?
Опись не упоминает портрета самого хозяина. Мы до сих пор не знаем точно, как выглядел Артемий Петрович в зените своей карьеры. На известном портрете из Третьяковской галереи, чаще всего репродуцируемом в качестве изображения нашего героя, предстает красавец-вельможа. Однако немецкому художнику Генриху Хойзеру, работавшему в Петербурге в 1743–1748 годах, позировал изящный, холеный барин в одежде и парике по моде 1740-х годов, с камергерским ключом, которого у Волынского никогда не было, с холодным и чуть презрительным выражением лица, не очень вяжущимся с поведением и манерами петровского «птенца»{294}. Другим предполагаемым портретом Волынского является созданное неизвестным художником и хранящееся в Национальном художественном музее республики Беларусь изображение кряжистого стареющего мужчины с широким волевым лицом, в строгом темном мундире и пудреном парике, опирающегося на седло. Этот атрибут дал основания составителям каталога предполагать, что на портрете запечатлен именно обер-егермейстер Волынский, радетель коннозаводского дела{295}.
Так что единственным бесспорным изображением Артемия Петровича остается его портрет кисти Георга Гзелля, попавший в Третьяковскую галерею из имения Воронцовых, потомков Волынского. Однако он кажется нам не слишком удачным: из темного фона выступает фигура мужчины средних лет в латах и пышном плаще; парадные атрибуты не слишком сочетаются с бесстрастным лицом героя. Конечно, так и полагалось писать владетельных европейских принцев; но изображение совсем не наводит на мысль о порывистом и жизнелюбивом характере хозяина дома на Мойке…
Его «угловая зала» была убрана персидским коноватом[8]. Очевидно, она служила гостиной: здесь стояли большой стол «каменный» и маленький деревянный, четыре кресла и 24 английских стула с триповыми[9] английскими же подушками; на стене висел портрет самого хозяина на полотне в черной раме. Надо полагать, что именно здесь располагались гости и «конфиденты» Волынского для политических бесед.
Последней из хозяйских апартаментов была кладовая. В ней Артемий Петрович хранил изображения царей Иоанна Алексеевича, Петра I (в том числе его «персону» на белой тафте и «патрет… на кости»), принцессы Анны; туда же он задвинул портреты Бирона и его жены. Там же находились две «модели деревянные дому его, Волынского», а также множество не очень нужных и порой экзотических вещей, среди которых имелись «зазывной рог собачий», три рога буйволовых охотничьих, турецкие чубуки, девять «масок разных», штаны «самояцкие»[10] из оленьих лап с сапогами, шахматные доски и костяные шахматы в мешочке, десять китайских ширм, «осмигранная» тросточка с нанесенными на нее мерами длины, используемыми в разных европейских государствах, персидские ковры, три «рубашки татарских шитых», две пары персидских и пара индийских башмаков, «китайские лапти», английские фонари, сундук и ящик с хрустальной посудой и еще масса самых разнообразных вещей.
Три светлицы занимал сын Волынского; одна из них была обита «вощанкой цветной», другая — коноватом, третья оклеена желтыми бумажными обоями. Здесь можно выделить относящиеся к учебе стол с ящиками, географические карты, четыре глобуса, две зрительные трубки, медную чернильницу и клавикорды.
Далее следовали покои дочерей: светлица-«прихожая» со шпалерами, окнами на Мойку; вторая — подле спальни отца, окнами в сад, с красной камкой с зелеными травами по стенам; так же была украшена и третья, наугольная светлица. Имелись также и две «детские» спальни с тафтяными[11] зелеными завесами.
Яркие краски обоев отражались в зеркалах — их в доме было 23 штуки: 16 — в тяжелых золоченых рамах с золочеными медными подсвечниками, остальные — в ореховых рамах. Хозяин не поскупился на живописные плафоны — в его доме были 48 разных «картин на потолке писанных». Мебель состояла из пяти шкафов-кабинетов «аглинских» со стеклами и четырех без стекол, канапе, двух камчатых[12] ширм, двадцати четырех столов, семи кресел, двадцати четырех стульев с триповыми подушками, тридцати двух стульев с кожаными подушками и семнадцати без подушек.
Судя по всему, наличие добротных английских вещей в доме не случайно — Волынский и ранее предпочитал их. Среди его бумаг сохранился счет, выписанный 14 марта 1721 года представителями английской фирмы «Элизар и Эвене», — «роспись, что отпущено в дом ево величества Артемия Волынского». Собираясь отбыть в Астрахань, он взял с собой «хорошей кабинет», стол, импортный «нужник», дюжину тарелок, четыре портища[13] сукна, пару башмаков с серебряными пряжками, серебряную и «жемчужную» табакерки и необходимые припасы: бочонок сухарей, дюжину бутылок сидра, две дюжины Канарского вина, дюжину «бургонского» и дюжину вина «герметате»{296}.
В описи имущества министра перечислены три серебряных креста (в двух имелись частицы мощей), украшенные финифтью и камнями; три серебряных киота (в один из них вделаны мощи мучеников Афанасия и Варвары), 25 икон и восемь печатных изображений апостолов. Еще были крест «лаловой» с бриллиантами в футляре, кресты яхонтовый[14] и изумрудный с алмазными искрами, алмазный розовый (с сорока четырьмя камнями) и янтарный.
Особо выделены в описи «каменья»: алмазы, яхонты, изумруды, лалы, жемчуг; 22 перстня, в основном золотые, десять трясил[15], серьги золотые с «черными камешками», бриллиантовые, старинные золотые, «ввертные», подвеска персидская золотая с жемчужными зернами «бурмицкими»[16], камень в золоте, «что на руке носят», сердоликовая печатка в золоте, сердоликовая оправленная серебром табакерка; галстук, «низаной» в три нитки персидским мелким жемчугом, четыре «репейка»[17], «низаные» жемчугом, агатовый и яшмовый чубуки, песочные часы на янтарной подставке, фарфоровый набалдашник для трости и другие изящные изделия. Некоторые камни и вещицы были завернуты в бумажки с надписями, сделанными самим Волынским; так, на пакете с зеленым четырехугольным камешком значилось: «Перстень делать А. П.»; на другом стояло: «Перо золотое с каменьем подарено от грузинского принца Бакара».
Среди золотых вещей (общим весом около шести фунтов) названы табакерки — золотые, оправленные золотом «каменные», черепаховые; «патрет» мужской в золоте за стеклом «на руку»; кальянная чашка с золотой крышкой; в кожаном футляре «персона» Волынского в золоте под стеклом; золотые часы, пять перстней; десять колец, на одном из которых, с чернью и финифтью, подписано «моменто мори»; четыре золотые цепочки к часам; шпага с золотым эфесом. Здесь же указаны золотые медали — в честь коронации Екатерины I в 1724 году, «за мир турецкой» 1739-го и неизвестные «персицкие или турецкие». На двух бумажках с кольцами Волынский сделал надписи: «Матери моей Федосьи Яковлевны», «Тещи моей Прасковьи Федоровны».
В перечне серебряных изделий — прежде всего посуда: пять блюд, в том числе лохань для бритья, 15 блюдечек, 12 тарелок, семь чашек, чаши конфетная и для лимонов «обронной[18] аглинской работы», китайские чашки, чарки и чарочки, пять стаканов, кружки, 18 ножей, 23 пары ножей с вилками, шесть больших ложек, 24 средние и 33 малые, два хрустальных уксусника, оправленные серебром; пять солонок, две сахарницы, пять чайников немецкой и китайской работы, английские кофейник и молочник, походный «канфор»[19] с чашкой, «во што спирт наливают», пять подносов. Многие из этих вещей не раз переезжали — Волынский возил за собой столовое серебро в Немиров и Москву.
Кроме того, в описи есть еще множество хозяйских вещиц: оправленная в серебро бритва, рукомойник с лоханями, колокольчики, персидская серебряная жаровня, 19 больших и два малых шандала, готовальня с зеркальцем, серебряными уховерткой, пером и щеткой; 19 табакерок с серебряными крышками, «персона дамская на серебре и персона оправлена серебром за стеклом». Здесь же указаны медаль в честь «победы над шведами под Полтавою в 709 году в 29 день июня по старому штилю дарованной» и еще одна, «с патретом ее императорского величества».
Прочая посуда в доме была медной и оловянной. «Мужское платье» представлено в изрядном, но не чрезмерном количестве: в гардеробе Волынского имелось пять суконных епанчей, два казакина — атласный и канифасный; три бешмета, 16 кафтанов, 12 камзолов, 11 штанов, два сюртука, несколько штофных и парчовых шлафроков. Владелец любил щегольнуть рубашками тонкого голландского полотна с кружевными и батистовыми манжетами, роскошными китайскими шлафроками, рысьими шубами или суконным пальто, подбитым «сибирскими белыми волками»; комплектами кафтанов с камзолами и штанами — бархатными, парчовыми, гродетуровыми, камчатыми, камлотовыми[20], суконными; галстуком теплым «черных лисиц». В запасе имелись меха: соболя белый и камчатский, дикая персидская черная собака, дикая коза, барс, рысь, сибирская белка, чернобурая лиса, голубой песец, бобр, сибирский волк.
Дополняли гардероб пуховые шляпы, бархатный картуз и различные шапки, 34 пары шелковых и 29 пар бумажных чулок, пять пар оленьих и 25 пар лайковых перчаток. О путешествиях на Восток свидетельствовало «азиацкое платье»: семь кафтанов, шаровары, серый армяк[21], халат «шахов верхней» парчовый с золотыми кистями и шнурками, «завой» с персидской чалмы, три кушака, турецкие сапоги и четыре пары башмаков, черный и белый калмыцкие овчинные тулупы. «Женское платье» дочерей менее индивидуально — среди обычных для того времени «роб»[22], «самар», «шлафоров», «юпок», «белья» и аксессуаров — лент золотых, серебряных и шелковых и вееров — можно выделить только особое «мушкаратное (маскарадное. — И. К.) платье» из тафты и гродетура разных цветов и «мушкарадные» шляпы — атрибуты дворцовых развлечений.
В доме военного и охотника почетное место отводилось конским «уборам» и всякого рода оружию. Чего здесь только не было: семь турецких «фузей», «насеченных» золотом и серебром, ружья английские, французские, немецкие, саксонские, шведские, отечественные «тульской работы» и пары пистолетов к ним; шесть нарезных «стуцеров», три мушкетона, две турецкие пищали «из витова железа» с золотой насечкой, две персидские пищали, две «янычарки» с медной оправой, две «турки» (ствол одной украшала золотая насечка, другой — серебряная), русская винтовка с березовым ложем и железным прибором, пара дорожных карманных пистолетов, а также холодное оружие — шпаги, кортики, палаши, тесаки, сабли, кинжалы, копья. Среди сабель выделялась одна (с одной стороны «вышлефована», с другой — заржавевшая), которой Артемий Петрович особенно дорожил, объясняя, что «найдена на Куликове поле»; она очень интересовала следствие в качестве косвенного доказательства преступных умыслов владельца.
Дочери Артемия Петровича учились играть на клавикордах, но сам хозяин, кажется, еще не оценил входившую в моду при дворе итальянскую оперу. Его музыкальные вкусы были несколько проще — в числе его слуг находились поляк-бандурист Бункорковский и украинец-гуслист Сиротинский.
У хозяина дома было и еще одно хобби — нумизматика: его коллекция состояла из 135 золотых, 376 серебряных и неизвестного количества медных монет. Среди золотых преобладали восточные — персидские, турецкие, индийские, бухарские, «азиатские» и «которого государства неизвестно», встречались испанские, голландские, польские и венецианские «червонцы» XV–XVII веков. Серебряные монеты были преимущественно западноевропейские: испанские, английские, немецкие, французские; имелись также золотоордынские, турецкие и персидские. Коллекционировал Артемий Петрович и старинные отечественные монеты; в его собрание попали серебряные деньги Новгородской и Псковской республик, великих князей Ивана III и Василия III; копейки Ивана Грозного, Бориса Годунова, Василия Шуйского и первых царей из династии Романовых. Среди медных монет в описи указаны «азиатские деньги»: персидские «генжинские», гилянские, казвинские, «ордевинские», шемахинские и другие, хранившиеся в двенадцати мешочках, бумажных пакетах и глиняной кубышке. Как видно, увлечение нумизматикой началось у Волынского еще в пору его пребывания послом в Иране, а затем продолжилось во время губернаторства в Астрахани и Казани.
Для поездок у хозяина имелся целый парк повозок: «берлин» — четырехместная карета с резным вызолоченным корпусом, внутри отделанная малиновым трипом; «полуберлин двухперсонный», две дорожные коляски и трое саней, обитых красной каразеей[23]. На выездах хозяина окружали скороходы и гайдуки в красных шапках с позументом и серебряными кистями; в покоях — лакеи в суконных красных камзолах с серебряным позументом и белых кафтанах{297}.
Как всякий знатный вельможа, Артемий Петрович имел свой «двор», в котором состояло не меньше сотни людей; в мае 1740 года опись имущества опального зафиксировала в его петербургских домах 89 человек. На правах бедных родственниц у него жили внучки боярина Ивана Федоровича Волынского Прасковья и Настасья. На вершине иерархии слуг стоял вольный дворецкий Павел Белецкий; присланный к императорскому двору в певчие, но не принятый, он в 1716 году пришел к Волынскому «волею своею», был певчим, парикмахером, «дядькой» его сына — и вышел в люди. Ключник Викула Векшин из старинных дворовых «имел у себя на руках всякие съестные припасы и питья».
Взятый Волынским в Астрахани «неволею» кубанский татарин Михаил Нечаев «имел смотрения по деревням над конюшнями и имеющимися лошадьми». В июле 1735 года он «ушел» из Петербурга с поддельным «воровским пашпортом» и объявился в городе Торопце, где угодил под караул. На допросе он назвал себя крещеным калмыком Александром Александровым и сочинил историю о том, как служил добровольно генерал-адмиралу Ф. М. Апраксину, а затем стал торговать лошадьми и заехал в город для того, чтобы получить долг. По просьбе Артемия Петровича этим делом занялся московский главнокомандующий С. А. Салтыков и забрал к себе арестанта, при котором обнаружилось 99 червонцев. Сам же Волынский прислал за беглецом «служителя» Конона Черкасова и, кажется, был обескуражен поступком доверенного холопа, у которого, жаловался он Салтыкову, «скарб мой почти весь, что имею, на руках был»{298}, однако простил беглеца — барин, как мы видели, был крут, но отходчив.
Ниже по статусу стояли лакеи (17 человек, все грамотные), десять поваров и столько же конюхов, егерь, псарь, дворник, кучер, гайдук, два истопника, скотник. На барина работали два собственных портных, три сапожника, два слесаря, семь столяров и мастер-серебряник.
Большинство дворовых являлись старинными крепостными из вотчин Волынского, другие попали в дом «неволею» или «пришли» сами и прижились. Судьба таких людей порой была весьма необычной. Так, повар Иван Артемьев объявил, что «уроженец он в Индии и оттуда увезен персами в малых летех», в бытность Волынского послом в Иране пришел к нему служить и принял крещение; его коллега Петр Барабин родился в Иране, поступил к послу в услужение за 15 рублей в год, а затем выехал с ним в Россию, где и был крещен в православие. Охотник Василий Завидовский был поляком, а конюх «киргиз казак» Андрей Киргизов родился «в Бухарах», пленным был вывезен в Казань, год «сидел под караулом» в губернской канцелярии; губернатор его окрестил и взял к себе в дом». Пятнадцатилетний турок из Очакова Африкан Петров был взят в плен во время штурма города русскими войсками в 1737 году, вывезен в Россию в обозе фельдмаршала Миниха и подарен им Волынскому, в доме которого «обучился по росиски грамоте».
Такими же «подарками» были два малолетних калмыка и татарчонок Камбет. Братья-лакеи Иван и Яков Волковы родились от крепостного отца и крещеной «персиянки» Аксиньи, привезенной хозяином из Ирана. В доме Волынского родились пятеро его слуг; один из них, сын пленной шведской «девки» Татьяны лакей Петр Немчинов, был «прижит Артемьем Волынским со оною матерью ево блудно в небытность жены ево Волынского в 723 году»; сама Татьяна была «выпущена на волю» и выдана замуж за иноземца, кожевенного мастера{299}. В другом документе следственной комиссии «побочными Волынского детьми» названы также девятнадцатилетний Немчинов и семилетний Андрей Курочкин, тезка и однофамилец домоправителя (возможно, тот официально считался его отцом){300}.
Вместе со старшим Курочкиным московской усадьбой управлял иноземец Филипп Боргий, служивший у Волынского по контракту. Частично истлевший список дворовых июня 1737 года сообщает, что они получали жалованье, размер которого установить уже невозможно; в подчинении у них находился получавший десять рублей в год канцелярист. Еще один старый приказчик, Афанасий Глинский, получал 20 рублей, а Михаил Нечаев — восемь. Лакеям барин платил по четыре — шесть рублей — и заставлял их учиться не только грамоте, но и «арифметике и геометрии»{301}. Здесь же жили дворовый «адвокат» — стряпчий Андрей Чернышев, купленный хозяином в 1738 году, и еще 43 человека.
О книгах в доме Волынского в описи имущества сведений нет, однако библиотека у него была. Не так давно опубликованная опись включает 537 книг, а еще восемь были переданы в Коллегию иностранных дел{302}. Больше других естественных наук Артемий Петрович интересовался географией — у него имелись атласы, книги о различных странах Европы и Азии, общие курсы географии. Такие сочинения, как «Описание Персии и Грузии» на немецком языке или «Описание Персии и Индии» на французском, издания договоров России с Ираном и Турцией, Коран, явно связаны с его деятельностью на посту астраханского губернатора и подготовкой Персидского похода Петра I.
У Волынского имелись также книги по арифметике и геометрии — «Приемы циркуля и линейки», «Сокращение математическое». Петр требовал от своих офицеров профессиональной квалификации, поэтому неудивительно обилие изданий по фортификации и артиллерии, в том числе на немецком и итальянском языках. Необходимыми были и иностранные пособия по «лошадиному» делу — «Немецкого егера другая часть», «О лошадиных заводах», «Берейторская», «О заводе лошадей».
Как государственный деятель Волынский не мог не интересоваться законодательными памятниками: в его библиотеке были собраны Соборное уложение 1649 года, петровские уставы и регламенты, а также печатные сборники указов. Здесь же можно встретить книги по юриспруденции и политике — переведенные на русский язык «Истинную политику знатных и благородных особ», «О должности человека и гражданина» немца Самуэля Пуфендорфа и «Корпус права гражданского» на латинском языке. Известно, что у него имелись произведения голландца Юста Липсия, итальянцев Траяно Боккалини и Никколо Макиавелли. Однако эти книги в описи не значатся — возможно, потому, что были изъяты сразу после ареста.
Как придворный Артемий Петрович собирал описания торжественных церемоний, похорон, иллюминаций и фейерверков в торжественные дни; читал «Ведомости» и календари, издания проповедей и «слов» Феофана Прокоповича. Довольно неожиданным является большое число книг по архитектуре и рисованию на немецком, итальянском и латинском языках — возможно, они интересовали Артемия Петровича в связи с развернутым им строительством и близким знакомством с архитектором Еропкиным.
Интерес к истории России и собственного рода отразился в собирании не только книг (первого учебника русской истории — «Синопсиса»), но и рукописей исторического содержания; среди последних — «Летописец Стрыйковского», «Летописец старинной», «Гранограф» («Хронограф»?), «Известие о житии русских князей от Рюрика», «Степенная книга». В числе сочинений по европейской истории были как русские издания первой половины XVIII века («Книга историография початия имене, славы и расширения народа славянского…» Мавро Орбини, «Деяния церковные и гражданские» Цезаря Барония, «Введение в гисторию Европейскую» Пуфендорфа, «Краткое описание о войнах из книг Цезариевых»), так и книги по истории Швеции, Англии, Польши, Испании, Греции на различных языках, труды античных историков Тита Ливия, Корнелия Непота, Квинта Курция, Тацита на латыни, справочники по генеалогии.
Обычными для книжных собраний того времени были евангелия, псалтыри, служебники, минеи, триоди, требники, необходимые для служб в домашней церкви; патерики и жития святых для душеспасительного чтения. Художественная же литература в библиотеке Волынского была немногочисленна и, видимо, не очень его интересовала. Однако он всё же приобрел «Новый краткий способ к сложению стихов» поэта В. К. Тредиаковского, с которым имел столкновение при открытии «Ледяного дома» в 1740 году, приведшее, в числе прочих причин, к трагическим последствиям.
В целом книжное собрание Волынского можно считать типичным для деятелей петровского времени, у которых богослужебные книги соседствовали с новейшими научными сочинениями и техническими справочниками по артиллерии и «навигацким» наукам. Его владелец не был книжным человеком с глубокими гуманитарными познаниями (библиотеки Д. М. Голицына, А. И. Остермана, Феофана Прокоповича были гораздо обширнее), и его коллекция скорее являлась рабочим собранием, использовавшимся в практической деятельности и отражавшим широкий круг интересов хозяина. Известно, что она пополнялась до последних дней: «промемория» из Академии наук в следственную комиссию о Волынском от 9 августа 1740 года сообщала, что кабинет-министром и его друзьями Соймоновым и Эйхлером «забрано в домы ис книжной лавки книг и протчего» на 83 рубля 17 копеек, «а денег за оные не заплачено».
Зарубежные издания (преимущественно немецкие, а также латинские, польские, французские) составляли почти половину библиотеки, хотя известно, что Волынский иностранных языков не знал. Обращает на себя внимание и наличие различных словарей, грамматик, разговорников, иностранных букварей и азбук. Можно предположить, что, осев в Петербурге и принявшись за сочинение политических проектов, Артемий Петрович стал заниматься изучением языков.