ASTRID

Глава первая

Люк у танка был открыт. Из него по пояс высунулся Панкок. Шлем он держал в руке. Ветер трепал его русые волосы. На танковые гусеницы наматывалась тронутая желтизной огудина.

Наклонившись вниз, Панкок крикнул:

— Ганс, что это?

Командир танка обершарфюрер СС Нолтениус Панкок родился на севере, в Штральзунде, где не вызревали даже томаты. Он никогда не видел арбузов.

— Вассермелоне! — в ответ прокричал механик-водитель.

— Это вкусно?

— Очень.

— Может, остановимся, попробуем?

— А если нас опередят?

— Ты прав. Дойдем до моря, радируем, а тогда уже.

Танковой роте штурмфюрера Хольца приказали перерезать дорогу на Ростов и выйти к берегу Азовского моря. Командир полка штурмбанфюрер Хартфильд пообещал Железные Кресты экипажу, который первым выйдет к Азовскому морю.

Дивизия «Адольф Гитлер», наткнувшись на оборону русских в районе Николаевского шоссе, подобно реке, встретившей запруду, стала обтекать позиции двух артиллерийских батарей, предоставляя стрелковым подразделениям разделаться с ними. Дивизия должна была спешить. Один ее танковый полк намеревался первым ворваться в Таганрог. Два других, не задерживаясь, идти в Ростов — захватить «Ворота Кавказа», — эта честь тоже предназначалась дивизии, носившей имя фюрера.

Роту Хольца, входившую в один из полков, нацеленных на Ростов, направили наперерез железнодорожной ветке, пролегающей вдоль побережья Азовского моря.

Сначала машины шли повзводно. Сопротивления нигде не встречали.

Прорыв армейской группы Клейста вдоль побережья Азовского моря, видимо, был неожиданностью для русского командования.

На роту Хольца возлагались также разведывательные функции, поэтому они вскоре рассредоточились, чтобы «прочесать» как можно больший район.

Как только миновали арбузное поле, Панкок увидел море. Сначала он и не понял, что это море. Оно было блеклым, будто выцвело. Балтика, на берегу которой он вырос, несравнимо ярче. И линия горизонта обозначалась там резче. Здесь же море сливалось с белесым небом. И все-таки море угадывалось: ближе к береговой линии прозелень его густела. На берегу виднелись соломенные крыши рыбацких домиков.

— Ганс! Правее! На деревню! Видишь?

— Вижу.

Панкок спустился вниз и закрыл люк.

Через несколько минут танк вкатил в притихшее, словно вымершее село. Только куры ходили по пыльным улицам, будто ничего не случилось.

Проскрежетав гусеницами на повороте, танк выскочил на улицу, ведущую к морю. Она заканчивалась спуском, и Ганс, не останавливаясь, свел машину вниз. У самой воды на плотном мокром песке механик-водитель выжал педаль сцепления и потянул на себя фрикционы — танк стал, качнув тонкоствольной пушкой.

Панкок быстро настроил приемник на волну командира полка.

— Докладывает обершарфюрер Панкок! Мы вышли к Азовскому морю. Стоим на самом берегу, — уже не по-уставному добавил командир танка.

— Поздравляю вас, обершарфюрер, с Железным Крестом I степени. Членов экипажа поздравьте от моего имени с награждением Железными Крестами II степени. Вы не встретили русских войск?

— Нет.

— В районе Таганрог — Ва-ре-нов-ка, — по слогам произнес незнакомое название русского села штурмбанфюрер, — наши танки завязали бой с русским бронепоездом. Приказываю вам выйти к железнодорожному полотну и разрушить его. Всё! Конец связи!

Пока Панкок вел переговоры, механик и стрелок выбрались из танка. Сбросив сапоги, закатав штанины, обнажившись до пояса, они вошли в воду.

— Как летом на Остзее. Какая благодать! — сказал стрелок.

Они не разувались уже третьи сутки. Ноги в шерстяных носках в сапогах сопрели. Так приятно было погрузить их в воду. Живительная прохлада поднималась вверх, растекаясь по всему телу бодростью.

Механик зачерпнул пригоршнями зеленоватую, будто засыпанную мелкой крупой воду и плеснул ее на спину стрелку. Тот взвизгнул и тоже зачерпнул воду — брызнул в грудь товарищу.

— Путешествие в составе вермахта продолжается[1], — крикнул механик.

— Довольно вам! Хватит! По местам! Есть новый приказ! В машину! — скомандовал Панкок.

Танк легко, на второй скорости, взял некрутой подъем, и через несколько минут они выкатились к переезду. Железнодорожная ветка проходила по окраине села.

Ствол пушки, задранный слегка кверху, пополз вниз — в окуляр вплывала железнодорожная насыпь.

Раздался выстрел — привычный запах пороховых газов защекотал ноздри. Впереди вздыбилась земля. Куски рельсов встали торчком, на мгновение застыли и рухнули.

— Теперь пошел вдоль железной дороги, — распорядился Панкок.

Вдоль железнодорожного полотна тянулось поле подсолнухов. Панкок уже не раз встречал такие поля на Украине. Русские, оказывается, из подсолнухов не только давили масло, но и грызли их, как орехи. У них это получалось очень ловко.

Кто-то в их дивизии подсолнух назвал сталинским шоколадом. Теперь они только так и называли это диковинное для них растение.

— Обершарфюрер, поезд! — прервал мысли командира механик.

Панкок приник к окуляру: состав шел в сторону Ростова. Было непохоже, что это воинский эшелон. Но разбить поезд — значит намертво закупорить ветку.

— Снаряд! — скомандовал Панкок.

С паровоза их, конечно, тоже заметили — поезд резко тормозил. До него оставалось метров пятьсот. Но Панкок не спешил стрелять. Он ждал, пока поезд совсем остановится. Паровоз тяжело дышал, как загнанное животное, — из трубы вырывались черные клубы дыма. Как только поезд стал, из вагонов стали выпрыгивать люди.

Раздался выстрел, и на месте паровоза вверх взмыло черно-белое облако — взорвался от прямого попадания котел. Следующий за паровозом вагон стал медленно клониться набок и рухнул с железнодорожной насыпи вниз.

Теперь уже изо всех вагонов выпрыгивали люди и бежали к высоким подсолнухам.

Стрелок полоснул по ним из пулемета.

— Вперед! — скомандовал Панкок.

Среди бегущих обершарфюрер увидел женщину в кожаном пальто с леопардовым воротником. Она выделялась среди просто одетых женщин, на нее нельзя было не обратить внимание.

— Это наверняка комиссарша, — высказал предположение стрелок. — Сейчас я ее продырявлю!

— Попортишь шкуру, — сказал Панкок.

— Верно. Сначала мы сдерем с нее эту шкуру.

— Думаю, по размеру она как раз подойдет моей Эльзе, — на правах старшего сказал Панкок.

— Ну, а мы посмотрим, какова комиссарша под шкурой. Я еще не пробовал комиссарш, — хохотнул механик.

Теперь уже танкисты, не обращая внимания на других беглецов, устремились за женщиной в кожаном пальто. С головы ее слетела шляпа и, планируя, опустилась на землю — все это четко видел в окуляр Панкок.

Женщина вдруг остановилась. То ли она поняла, что ей не убежать, то ли у нее уже не было сил. До нее оставалось каких-нибудь десять метров.

— Стоп! — приказал Панкок.

Машина стала. Панкок открыл люк, выбрался наружу и спрыгнул на землю. Женщина неотрывно смотрела на него. Она была красива.

Панкок сделал несколько шагов и спросил:

— Кто ты?

— Обращаться к незнакомой женщине на «ты» — этому учат солдат в новой Германии? — В глазах у нее не было страха. Ее безупречный немецкий и все ее бесстрашие не могли не произвести впечатления.

— Кто вы? — снова спросил эсэсовец.

— Можете называть меня госпожой Ларсон. По национальности я — шведка.

— Шведка? Но как вы очутились здесь?

— Это длинная история. Не знаю, как вас… Я не разбираюсь в ваших чинах. Доставьте-ка меня лучше в штаб.

— А что вам там нужно?

— Это я объясню вашему командиру.

— Вы говорите со мной таким тоном, будто имеете на это право.

— Делайте, что я вам говорю.

— Но с какой стати? — Панкок никак не мог решить, что ему делать с этой женщиной. И, наверное, самое разумное действительно отвезти ее в штаб. То, что это необычная женщина, он больше не сомневался. «Русская шпионка? Тогда зачем ей немецкий штаб? Может, она агент абвера? Или СД? Да, с этой крошкой следует быть поосторожней. Надо связаться с Хольцем».

— Что вы там несете? — разозлился командир роты. — Какая шведка? Вы что там, шнапса нажрались!..

— Никак нет, штурмфюрер. Ее фамилия Ларсон. Астрид Ларсон, — доложил Панкок.

— Но как эта баба очутилась здесь, в России?

— Этого она мне не говорит. Мне кажется, штурмфюрер, что это наш агент. И, наверное, крупный.

— По-моему, вы фантазируете, Панкок. Ладно. Я свяжусь с командиром полка. Через десять минут выходите на связь.

— Вот так птичка! — сказал механик. — Значит, не удастся мне ее погладить.

— Это точно, Хорст. Пустой билет, — подтвердил стрелок.

В наушниках послышался голос командира роты:

— Панкок. Найдите на карте Морской Чулек. Доставьте эту особу туда. Оберштурмфюрер Дойблер предупрежден. Сдайте ее с рук на руки. После того как выполните приказ, следуйте к деревне Синявка. Там место сбора роты. Время шестнадцать двадцать. Всё, конец связи!

* * *

— Фру Ларсон? Это невероятно! — воскликнул офицер-эсэсовец по-шведски. Он встретил ее стоя. В черной форме. Со знаками различия на петлице — оберштурмфюрер СС.

— Это может показаться невероятным только на первый взгляд, — по-немецки ответила Астрид.

На свежевыбритом холеном лице эсэсовца отразилось что-то вроде удивления.

— Откуда вы так хорошо знаете немецкий?

— Я училась в университете в Ростоке. Кроме того, подолгу жила в Германии у родственников, когда была еще девочкой.

— У вас в Германии есть родственники? — снова спросил офицер по-шведски.

— Может, мы будем говорить по-немецки? Я вас понимаю, но с трудом. Извините, но ваш шведский ужасен. Вы его изучали, конечно, не в стокгольмском университете. — Уж очень был самонадеян этот рыжий немец в черном мундире. Астрид захотелось немножко сбить с него спесь. За свою жизнь ей приходилось иметь дело с разными людьми, были и довольно высокого ранга. — Не предложите ли вы мне присесть, господин?.. — Все это Ларсон сказала на родном языке.

— Господин Дойблер! Оберштурмфюрер Дойблер! Служба Безопасности! — Эсэсовец преувеличенно громко щелкнул каблуками начищенных до блеска сапог. — Прошу вас. — С такой же преувеличенной галантностью немец придвинул ей стул. — Извините. Война. Грубая работа. Кровь. Смерть. Забываешь о том, как вести себя с дамой, — ерничал эсэсовец, не решаясь, однако, больше говорить по-шведски.

Астрид присела на краешек стула. Дойблер расположился напротив, положив на стол короткопалые руки, покрытые у запястья маленькими веснушками.

— Как вы, шведка, попали в Россию и оказались в полосе военных действий?

— Мой муж был русским.

— Когда вы вышли замуж?

— В тридцать четвертом году.

— Имя и фамилия вашего мужа?

— Павел Сергеевич Самсонов, — отвечала Ларсон.

— Где он находится в настоящее время?

— Он погиб в августе во время бомбежки Ростова.

— Ваш муж был военным?

— Нет, он был инженером-путейцем.

— Путейцем?

— Да, он работал на железной дороге.

— Где и когда вы познакомились с вашим мужем?

— В Стокгольме в тридцать третьем году. Русские нуждались тогда в паровозах и закупали их в Швеции. Мой муж приехал в составе русской экономической делегации, а я тогда работала в государственной юридической конторе, в отделе Внешторга.

— На каком же языке ваш муж объяснялся вам в любви? — с некоторой издевкой спросил эсэсовец.

— Он говорил на немецком так, как мы с вами. Его мать была немкой.

— Хорошая легенда. — В холодных серых глазах Дойблера вспыхнули веселые искорки.

— Что вы сказали?

— Я сказал, что вы очень прилежно выучили свою легенду, — со значением проговорил эсэсовец.

— Легенду?

— Не переигрывайте, фрау Ларсон. Не притворяйтесь, будто не понимаете смысла этого слова.

— Почему же, понимаю. В Ростоке я даже прослушала спецкурс по немецкому фольклору.

— И кто читал вам этот спецкурс?

— Профессор Ницмюллер.

— Вы — филолог?

— Нет, я изучала право. А спецкурс — это было так, для души.

— Вам нравится Эдда[2]?

— Я вижу, вы тоже любитель фольклора? — с иронией спросила Ларсон.

— Как приятно встретить в дикой стране образованную, культурную женщину. — Дойблер постарался вложить в эту фразу всю свою любезность, но у него это плохо получилось.

— Я могу даже сказать, какие песни из Эдды вам нравятся больше всего, — тоже любезным тоном, как бы принимая игру немца, сказала Ларсон.

— Какие же?

— С девятнадцатой по тридцать пятую[3].

— Если бы профессор Ницмюллер мог слышать наш разговор! Он был бы в восторге: прошло столько лет, а его ученица так хорошо помнит его предмет. У вас великолепная память, фрау Ларсон. И, конечно, запомнить какую-то легенду для вас не стоило никакого труда.

— Вы снова говорите о какой-то легенде? Что вы имеете в виду?

— Легенда, фрау Ларсон, это вымышленная биография. Ее придумывают для шпиона, прежде чем забросить во вражеский стан, — тоном учителя, втолковывающего простые вещи нерадивому ученику, произнес Дойблер.

— Вот как? Очень интересно!

— Я уже сказал вам: не переигрывайте, фрау Ларсон? Или как вас там?

— Нет, это действительно забавно, — весело сказала Астрид. — Как в шпионском фильме.

— Вот именно. В шпионском! — подчеркнул Дойблер. — А у всякого шпионского фильма есть конец, фрау Ларсон. Счастливый или трагический.

— Я больше люблю счастливые.

— Я не уверен, что конец вашего фильма будет счастливым.

— Почему, господин Дойблер? — стремясь сохранить беззаботный и чуть наивный тон, сказала Астрид.

— Потому, — все так же медленно и раздельно, как школьный учитель, которому надоело повторять одно и то же, продолжал эсэсовец, — что все у вас получается очень гладко. А я мог убедиться, и не раз, что люди, у которых на словах все получалось гладко, плохо кончали. Очень плохо, фрау Ларсон.

— Но ведь все, что я говорила, легко проверить.

— Конечно. Так беспардонно врать вы бы не стали. В ваших словах, наверное, есть доля правды.

— Я бы просила вас, господин Дойблер, выбирать выражения. Не помню, чтобы кто-нибудь из моих знакомых говорил мне — «врать».

— Я не ваш знакомый, фрау Ларсон! — не выдержав, рявкнул оберштурмфюрер. — А офицер контрразведки. А вы — подозрительная особа, задержанная в полосе военных действий германской армии. Без всяких документов к тому же, где ваш паспорт?

— У меня нет паспорта. Когда началась война, у меня взяли подписку о невыезде из Ростовской области, а паспорт отобрали. Взамен выдали удостоверение.

— Где удостоверение?

— Осталось в Ростове, в моей квартире.

— Кто отобрал у вас паспорт?

— НКВД.

— Значит, вы преследовались большевиками, какой ужас? — снова стал ерничать Дойблер.

— Напрасно вы говорите со мной таким тоном. Я надеялась встретить какое-то понимание, а вы… Вы просто… просто бессердечный чиновник! Издеваетесь надо мной! Кричите на меня! Вы говорите со мной, как с государственной преступницей! Известны ли вам такие слова — «презумпция невиновности»[4]?

— Довольно! — Дойблер стукнул кулаком по столу. — Я не для того здесь, чтобы слушать ваши нотации. Скажу вам, фрау Ларсон, что я начал уже почти верить вам, но когда вы заговорили об НКВД, о том, что вас преследовали… Посмотрите на себя! Вашим «товарищам» из НКВД надо было одеть вас попроще. Это пальто, шляпа… Вам, видно, неплохо жилось при большевиках.

— Большевики здесь ни при чем, — спокойно сказала Астрид. — Родственники присылали мне деньги. Изредка, правда, но присылали. Я купила это пальто в Торгсине.

— Что такое Торгсин?

— А вот это вам, офицеру контрразведки, специалисту по русским делам, — не без издевки произнесла Ларсон, — следовало бы знать. Торгсин — это закрытый магазин, где можно купить все на золото или валюту.

— Кто ваши родители?

— Отец владелец паровозостроительного завода. Мама… Просто мама.

— Значит, ваш отец плутократ[5]?

— А как вы называете у себя Флика или Тиссена?

— Это командиры производства, подчиненные фюреру, — назидательно произнес Дойблер и спросил: — Как же вы, дочь фабриканта, заводчика, богатого человека, решились оставить свою страну, родителей и поехать в коммунистическую Россию?

— Вот это мне будет трудно вам объяснить, господин Дойблер. Если я вам скажу одно слово — любовь, то это, наверное, будет для вас пустым звуком.

— У вас есть дети?

— Да, дочь.

— Сколько ей лет?

— Пять.

— Где она?

— Надеюсь, в Ростове.

— С кем она там осталась?

— С домработницей.

— У вас была домработница?

— А что вас удивляет? Многие ответственные советские работники имеют домработниц.

— Ваш муж был ответственным работником?

— Он был высокооплачиваемым специалистом и занимал ответственный пост в управлении железной дороги.

— Он был членом ВКП(б)?

— Нет.

— И занимал ответственный пост?

— В народном хозяйстве работает много представителей старой беспартийной интеллигенции. Большевики нуждаются в специалистах и хорошо им платят.

— В «народном хозяйстве», — усмехнулся Дойблер.

— Так, по крайней мере, это называется. Я слышала, что Гитлер в Германии тоже строит социализм?

— Социализм нашего фюрера совсем не похож на социализм большевиков.

— Всякий социализм это утопия.

— Вот как? — в глазах Дойблера появилось неподдельное любопытство.

— Лучшее, что есть в социализме, это идеи, заимствованные из христианства, а фюрер, насколько я знаю, не жалует религию, — сказала Астрид.

— Фюрер не жалует зловредных попов. Они попросту ему не нужны. Он напрямую общается с Богом.

— Хотела бы я посмотреть, как он это делает?

— Не забывайтесь, фрау Ларсон.

— А что я такого сказала? — невинно спросила Астрид.

— Мы несколько отвлеклись. Что вы делали в Таганроге? Ведь поезд, в котором вы ехали, шел из Таганрога?

— Это пригородный поезд. Я ездила в деревню. Хотела достать продуктов.

— В Ростове голод?

— Не то что голод, но карточки почти не отовариваются.

— Вы работали где-нибудь?

— Да. Я работала в «Интуристе». Но как только началась война, никакой работы для меня не было. Нас «бросали» то на картошку, то на кукурузу, то на рытье окопов.

— Что значит — «бросали»?

— Это такое специфическое русское выражение. «Бросали» — значит, посылали на работу. На прорыв.

— Говорят, в революцию все комиссары и комиссарши ходили в кожаных тужурках. Это правда? — неожиданно спросил Дойблер.

— Уж не приняли ли меня ваши солдаты за комиссаршу? — вдруг, как бы догадавшись о чем-то, спросила Ларсон.

— Признаться, мне сначала так и доложили: с поезда сняли комиссаршу. Она — в кожаном пальто.

— Вот, оказывается, почему вы так заинтересовались мной.

— Вот именно, вот именно, фрау Ларсон. И завтра мы продолжим с вами разговор. Пока вас проводят в помещение, где вы сможете немного отдохнуть. Сами понимаете, это не отель. Это просто хата, как здесь говорят. Но на войне, как на войне.

* * *

Боже, как страшно! Ей было страшно, когда за ней по полю гналось это железное чудовище. Оно настигало ее, злобно дышало нагретым железом в затылок. Еще немного, и она упадет под гусеницы танка. Бежать дальше не было сил. Она остановилась. Как завороженная смотрела на движущийся на нее танк. В мгновение ока в сознании промелькнули лица Оленьки, Павла, мамы… «Убьют или раздавят?!»

Но танк остановился. Из люка вылез немец, спрыгнул на землю. Она поняла, что это была еще не смерть, а только ее посланец — весь в черном.

«Сейчас он достанет пистолет…» Но немец не достал оружия. Он смотрел на нее с вожделением. И вдруг страх уступил место другому чувству — негодованию! Когда немец заговорил с ней, она уже почти овладела своими чувствами.

Все началось не так, как намечалось. В Таганроге она не встретилась с нужным ей человеком. Три дня она прождала в гостинице, но никто не пришел. Обращаться к кому-либо она не могла. Не должна была. Даже в горком партии. Ждать дальше не имело смысла. По слухам, немцы прорвались к Федоровке. Не сегодня-завтра они могли взять Таганрог. Ничего не оставалось другого, как вернуться в Ростов, к тем, кто ее послал. Но она уже не сумела вернуться.

Что будет дальше? Она получила отсрочку. До завтра.

Астрид осмотрела помещение, куда ее привели. Это был флигель под соломенной крышей, с глиняными полами. В углу — деревянная лежанка. Грубо сколоченный стол у окна. Небольшие сенцы. На лавке ведро с водой. Наверное, этот флигель служил хозяевам летней кухней.

Когда Ларсон в сопровождении охранника вышла из комнаты, которую занимал Дойблер, ее встретила немка в военной форме.

— Снимите пальто! — приказала она.

— Я арестована?

— Снимите пальто, — повторила эсэсовка.

Ларсон сняла пальто. Немка ловко и проворно обшарила ее, потом принялась за пальто — карманы, подкладка, воротник.

— Возьмите. Можете идти.

И вот она в запертом флигеле. У окна часовой. Темнота. Нет ни свечки, ни спичек. В небольшое оконце едва проникает тусклый свет — в оконце не стекло, а слюда. Лежанка жесткая, на ней какое-то тряпье. Из него Астрид соорудила что-то вроде подушки.

Какие превратности судьбы! Думала ли она, девочка, родившаяся в Стокгольме, в обеспеченной семье, что когда-нибудь очутится здесь. А завтра. Может быть, ее жизнь оборвется на окраине неизвестного ей села…

Но у немцев нет компрометирующих ее материалов. Ничего не должно быть! Все, что она говорила, правда. Или почти все. И все-таки как страшно умирать в безвестности, когда вокруг ни одного близкого человека. Она вспомнила последний разговор с майором госбезопасности. Он сказал тогда:

— Вы можете еще отказаться.

— Нет, я решила твердо, — ответила она.

— Тогда вы должны быть готовы ко всему.

Ко всему. Какой смысл вкладывал он в свои слова? Наверное, и вот этот: умереть безвестной. И никто не узнает, как ты умер, — достойно или нет. Но почему она думает о смерти? Конечно, она под замком. Но у них ничего нет! — еще раз сказала она себе.

* * *

На другой день Астрид проснулась с головной болью. Запотевшее окно было все в дождевых каплях. У нее не было с собой ни расчески, ни мыла. Она вышла в сенцы и стала стучать в дверь.

— Долго будут держать меня здесь? У меня нет гребня, мыла.

Часовой молча закрыл дверь на засов, и она услышала его удаляющиеся шаги. Через несколько минут дверь снова распахнулась, и на пороге она увидела Дойблера в черном прорезиненном плаще.

— Как спали, фрау Ларсон?

— Послушайте, Дойблер. Почему вы содержите меня, как преступницу, за что меня арестовали?

— Вы не арестованы, фрау Ларсон. Вы задержаны. А часовой у двери для вашей же безопасности. Вы такая очаровательная женщина, а наши солдаты грубы и могут не посчитаться с тем, что вы говорите по-немецки… Приводите себя в порядок, я распоряжусь, чтобы вам дали все необходимое, а после утреннего туалета вам принесут завтрак.

Весь день Ларсон просидела во флигеле. Правда, ей принесли постельное белье, завтрак, обед, а вечером ужин. Когда она уже собиралась ложиться спать, загремел засов, по полу скользнуло узкое лезвие света. Потом луч карманного фонарика уперся прямо в глаза. Рукой она заслонила лицо.

— Фрау Ларсон, выходите, — услышала она голос Дойблера.

Сердце у нее тревожно заколотилось — голос эсэсовца не предвещал ничего хорошего.

— Уберите фонарик, Я ничего не вижу, — сказала Астрид.

Затем она не спеша поднялась. Надела пальто. Дойблер пропустил ее вперед. Они молча прошли через двор и поднялись по ступенькам в дом. В доме от движка горел свет. Ларсон вошла в уже знакомую комнату.

— Почему вы не сказали, что были связаны с «Самопомощью»? — неожиданно спросил Дойблер.

— Вы бы мне все равно не поверили. Кроме того, я не должна была вам этого говорить. Если вы доверенное лицо, — подчеркнула Ларсон, — то вы должны первым заговорить о «Самопомощи».

— Вы знали Зинаиду Рихтер?

— Конечно. Она бывала у нас. До ареста, — добавила Астрид.

— Эта женщина имеет большие заслуги перед рейхом. Если нам удастся ее вызволить, мы озолотим ее. Когда вы вошли в «Самопомощь»?

— В июне. Честно говоря, я вошла туда только из-за мужа. Так же как в свое время я поехала за ним в Россию, так и теперь. Когда он сказал мне, что не может и не хочет больше скрывать от меня своей принадлежности к организации «Самопомощь» и очень хотел бы, чтобы я тоже туда вошла, что мы должны жить единой жизнью, как жили до сих пор, я, конечно, согласилась.

— Хотите работать со мной? — предложил Дойблер.

— Нет.

— Вы обиделись на меня?

— Дело не в этом. Я не гожусь для вашей работы. Вы же сами сказали, что у вас грубая работа: кровь, смерть. А я не выношу вида крови. Мне сразу делается дурно.

— Но, как женщина германской расы, разве вы не чувствуете потребности принять участие в той великой борьбе, которую начал Адольф Гитлер?

— Я согласна работать на германскую армию, но это объясняется не тем, что я жажду принять участие в великой борьбе. Теперь, когда нет в живых мужа, я должна как-то зарабатывать на жизнь.

— Может, вы желаете уехать на родину? Я мог бы навести справки на этот счет?

— Я охотно уехала бы домой. Но с дочерью.

— Ваша дочь в Ростове? Мы скоро возьмем Ростов. Но пока вы можете поработать у нас переводчицей. Мы остро нуждаемся в переводчиках. Сегодня утром я говорил с доктором Оберлендером из Таганрога. Туда прибыли многие тыловые учреждения, и им позарез нужны переводчики.

Астрид ответила не сразу.

— Ну что ж, пожалуй, я соглашусь, — сказала она. — Самое плохое — ждать, ничего не делая. В работе быстрее проходит время.

— Вот и отлично, — сказал Дойблер, поднимаясь из-за стола. — Утром в Таганрог идет наша машина. Она возьмет вас с собой. А сегодня вы переночуете с шарфюрером Мартой Киш.

Марта Киш оказалась той самой эсэсовкой, которая обыскивала ее. У нее была небольшая комната в том же доме, где помещался Дойблер со своими людьми.

— Вот твоя койка, — сказала немка.

Астрид не стала одергивать ее, сделала вид, что не обратила внимания на ее «ты». Молча стала раздеваться. Она делала это с наслаждением, так как не раздевалась уже третий день.

Астрид сняла платье и осталась в комбинации.

— Какие у тебя красивые плечи, — сказала немка и подошла к Астрид. — Белые… — Эсэсовка с нежностью провела руками по покатым плечам Астрид.

Ларсон брезгливо отстранилась.

— Ну, что ты? Я же тебя не съем, — фамильярно продолжала немка.

Астрид вспомнила жадные руки эсэсовки, когда та ее обыскивала. Тогда она решила, что немка просто усердный служака. А теперь?.. Эта женщина была ей омерзительна. Ларсон молча скользнула под одеяло.

Марта Киш тоже разделась, сняла сапоги, юбку, китель, блузу. Погасила свет.

Несколько минут лежали молча. Потом Астрид снова услышала ее голос.

— Тебе не холодно? Иди ко мне. Вдвоем будет теплее.

Астрид молчала.

— Неужели тебе нравятся мужики? — снова заговорила Марта. — Они воняют, как козлы.

Астрид молчала.

— Дура! — со злостью прошипела Марта.

* * *

В кабине «бюссинга» было просторно и тепло. Погода изменилась. Стоял легкий морозец. Воздух был студено-прозрачным, и закаменевшая земля звенела под шинами грузовика. Кроме шофера, в кабине сидел еще фельдфебель. Почти всю дорогу он наигрывал на губной гармошке. Астрид была рада этому. Разговаривать почти не приходилось. Можно было спокойно обо всем подумать.

Она ехала в Таганрог, где и должна была работать. Правда, у нее нет связи, и ее товарищи не знают, где она и что с ней. Как они смогут найти ее?

Дойблер как будто поверил ей. Но первое время в Таганроге она будет тише мышки. Только работа. Ей сначала предстоит завоевать доверие. Никаких действий, могущих вызвать какие-либо подозрения. Присматриваться, слушать, но ничего не предпринимать. Так ее наставлял и майор.

Уже под Таганрогом им встретилась колонна танков. Люки были закрыты. Танковые гусеницы жевали затвердевший, подмерзший грейдер — серая пелена стояла над дорогой.

Шофер съехал на обочину. Они переждали, пока колонна минует их. Потом вновь зарокотал дизельный мотор, и они тронулись.

У самого Таганрога, возле Блочка, где железная дорога петлей подходила к окраине, Астрид увидела разбитый русский бронепоезд. Неподалеку от него стояли подбитые немецкие танки — один со свернутой башней, другой — с развороченным бортом, третий с обгоревшей краской и пробоиной в боку.

На поле валялось несколько трупов в тельняшках.

— Матросы, — сказал фельдфебель, оторвавшись от своей губной гармошки. — И пушки корабельные, — определил он.

Очевидно, бронепоезд наскоро сделали на одном из таганрогских заводов. Установили орудия, снятые с кораблей, поэтому и команда бронепоезда состояла из моряков.

Несколько домов в Стахановском городке было разрушено.

Трубы металлургического завода мертво вписывались в бледную синеву неба. Ни одного дымка. Трубы не «дышали».

В той стороне, где находился порт, на самой оконечности мыса поднимались вверх густые черные клубы дыма. Так горит только нефть.

— Вы знаете дорогу к центру города? — спросил шофер.

— Езжайте прямо, и дорога вас выведет к центру. Возле заводской бухты резервуар под открытым небом дымил. Что-то там догорало, похоже — смола.

Завод остался справа. Многие цеха стояли без крыш. Обнажились стропила, каркасы — все это походило на железные скелеты.

У клуба имени Сталина они остановились. Слева в городском парке желтели листья кленов.

— Это главная улица города, — сказала Ларсон.

— Сворачивай налево, — приказал фельдфебель шоферу.

На Ленинской они увидели «опель-капитан». В машине сидел водитель.

— Эй парень, не подскажешь, где комендатура?

Шофер спал за рулем. Фельдфебель выбрался из кабины «бюссинга» и направился к «опель-капитану». Растолкав шофера и поговорив с ним, фельдфебель вернулся.

— Поехали. Сейчас будет комендатура.

У трехэтажного здания стоял бронетранспортер и две легковые машины.

— Вот это, наверное, она и есть. — Фельдфебель спрятал губную гармошку в кожаный футлярчик, сунул его в карман, открыл дверцу и спрыгнул на землю.

— Пойдемте, фрау, — сказал он.

Фельдфебель помог Ларсон, так как ступенька грузовика была очень высоко от земли, а узкая юбка мешала Астрид.

У входа в здание стоял часовой.

— Господин комендант приказал привести к нему эту женщину, — сказал фельдфебель часовому.

Тот кивнул — проходите.

В здании, на полу валялись какие-то папки, листки бумаги. Немцы не успели еще убрать коридоры.

Вошли в большую светлую комнату, где за столом сидел майор. Он был еще довольно молод, но под глазами темные круги, припухлость, что могло свидетельствовать о больных почках или ночной попойке. Верхняя пуговица кителя расстегнута. Гладкие белесые волосы зачесаны, можно сказать, зализаны назад.

При виде Ларсон офицер застегнул мундир, поднялся и пошел ей навстречу.

— Дикс, — назвал он себя. — Дойблер звонил мне. Вы фрау Ларсон? — Запах перегара, который теперь явственно ощущала Астрид, не оставлял сомнений в том, как провел майор ночь.

— Да, я фрау Ларсон, — ответила Астрид.

— Фельдфебель! В соседней комнате находится мой советник, доктор Оберлендер. Позовите его. Присаживайтесь, фрау Ларсон.

Вошел Оберлендер. Это был полноватый немец средних лет, в сером костюме со значком члена нацистской партии на лацкане.

— Добрый день, фрау Ларсон. — Оберлендер, как бы прихорашиваясь, пригладил своей пухлой ручкой ежик коротко стриженных жестких волос. — Партайгеноссе Дойблер сообщил мне, что вы можете работать переводчицей.

— Да, я знаю русский язык, — ответила Ларсон.

— Вы знаете не только язык, но и русских, — многозначительно проговорил доктор. — А это очень, очень важно, — подчеркнул он.

— Вы шведка? — спросил Дикс.

— Да, я — шведка, — ответила Ларсон.

— Где бы вы хотели работать? Гестапо? Комендатура? Хозяйственный отдел? — поинтересовался Оберлендер.

— Мне все равно. Но я уже говорила господину Дойблеру: я не выношу вида крови.

— Тогда — хозяйственный отдел.

В это время в комнату вошел, а точнее ворвался солдат.

— Господин майор? Машина генерала Макензена у подъезда.

Лицо Дикса побледнело.

Макензен?.. Дальний родственник ее матери тоже был Макензеном. Когда-то он приезжал к ним. Это было, кажется, в двадцатом или в двадцать первом году. Во всяком случае, вскоре после войны. Он был тогда еще молодым офицером. Тот ли это Макензен?

Но в это время отворилась дверь и в кабинет вошел высокий, сухопарый военный в распахнутой шинели. За ним адъютант. Комендант и доктор Оберлендер вскинули руки в нацистском приветствии. Макензен сделал ленивое движение рукой и стал стягивать кожаные перчатки.

— У вас есть связь с Синявкой? — спросил Макензен.

— Так точно, господин генерал, — зычно ответил майор, стараясь держаться на почтительном расстоянии.

— Соедините меня!

Дикс бросился к телефону.

Макензен перевел взгляд на Оберлендера. Тот весь по-военному подобрался и представился. После этого Макензен посмотрел на Ларсон. Астрид уже почти не сомневалась: это — он. Конечно, прошло много лет. Но узнать его было можно.

— Это фрау Ларсон. Она будет работать у нас переводчицей, — сообщил Оберлендер.

Ее фамилия, видно, ничего не сказала генералу.

— По матери я — Берг, — решилась напомнить Астрид.

— Берг? — оживился генерал. — Дочь Анны Берг?..

— А вы — дядя Карл, — улыбнулась Астрид. — Я вас сразу узнала.

— Сколько лет!.. — воскликнул генерал. — Разве я не изменился?

— Можно сказать, не изменились. Стали только… мужественнее, — подбирая слово, которое могло бы понравиться генералу, проговорила Ларсон.

— Но неужели ты та девочка, которая ходила за мной по пятам, когда я приехал к вам на рождество? — Генерал рукой показал, какой она была тогда от пола.

— Нет, я была чуть повыше, — слегка кокетничая, сказала Астрид. — И теперь могу признаться вам, что была даже чуточку влюблена в вас. Мне очень нравились ваши роскошные усы, и так хотелось их потрогать.

— Да, у меня тогда были вот такие усы. — Губы генерала расплылись в улыбке. — Так что ты здесь делаешь? Как ты здесь очутилась?

— Я вырвалась от большевиков, дядя Карл.

— Собираешься к матери, в Стокгольм?

— Моя дочь осталась в Ростове, а без нее я, конечно, никуда не поеду.

— Ростов мы возьмем в ближайшие дни, — заверил генерал.

— Господин генерал, пятый на проводе, — сообщил Дикс.

— Извини! — генерал подошел к столу и взял трубку, которую Дикс уже положил на стол, а сам предусмотрительно сделал шаг назад.

— Я не хочу слышать ваших оправданий, — зарокотал генерал в трубку совсем другим голосом. — Я выезжаю к вам. К моему приезду дивизия должна быть готова к наступлению!

Макензен положил трубку и повернулся к майору:

— Ваши уловки меня не проведут. Как только я вошел в кабинет, я сразу понял, что вы вчера здорово нализались. Вы — храбрый офицер, Дикс! Но тыловой климат плохо на вас действует! Вы уже оправились после ранения?

— Так точно, господин генерал.

— Завтра поедете в часть. Предписание получите. Астрид, я должен попрощаться с тобой.

— Мы еще увидимся?

— Конечно.

Она подошла к генералу, и он коснулся ее лба сухими губами.

— Надеюсь, господа, — обратился он к присутствующим, — вы позаботитесь о моей родственнице.

— Не беспокойтесь, господин генерал.

Макензен и его адъютант вышли. Майор Дикс последовал за ними.

— Дикс хороший офицер, но генерал прав. Для тыловой работы он совсем не создан, — уже другим, как бы доверительным тоном заговорил с Астрид Оберлендер. — Вы будете жить здесь, в хозяйственной команде? Я распоряжусь, чтобы вам выделили хорошую комнату.

— Я хотела бы, доктор, жить не там, где работаю.

— Но это очень неудобно. У вас будет такая работа, что вы можете понадобиться в любое время.

— Все-таки я настоятельно прошу вас разрешить мне жить вне команды. Я — женщина. К тому же молодая. И не намерена заживо хоронить себя. Кроме того, я привыкла жить с удобствами. Мне нужна ванная комната, ну и все остальное. А в команде, с солдатами… Нет уж, доктор. Если мои условия вам не подходят, значит, мы не договорились. Я обращусь к дяде Карлу с просьбой подыскать мне другое место.

— Ну, если вы так настаиваете, фрау Ларсон. Но несколько дней вам все равно придется пожить в команде. Пока вы не подберете себе дом.

— Хорошо, господин доктор. Я согласна.

— Дойблер говорил мне, что у вас нет документов. Пройдемте в канцелярию. Я распоряжусь.

Они вышли из кабинета и направились в конец длинного коридора, покрытого ковровой дорожкой.

В канцелярии сидели пожилой фельдфебель и белобрысый молоденький ефрейтор.

По тому, с каким рвением оба вскочили, Астрид поняла, что Оберлендер имеет воинское звание и немалое.

— Оформите документы фрау Ларсон.

— Будет исполнено, господин доктор.

Когда Оберлендер ушел, фельдфебель достал бланки паспортов.

— Вы — немка? — спросил он Ларсон.

— Я — шведка.

— Но у меня только бланки паспортов для русских и лиц немецкой национальности. Одну минутку, фрау Ларсон. Я должен справиться у доктора.

Через несколько минут фельдфебель вернулся. Взял бланк и стал заполнять.

— Год рождения?

— Тысяча девятьсот восьмой.

— Место рождения?

— Стокгольм.

Когда все графы были заполнены, фельдфебель сказал:

— Осталось только поставить печать. Сходи-ка, Ганс, — приказал фельдфебель ефрейтору.

Пока ефрейтор ходил ставить печать, фельдфебель заполнил еще один листок.

— Это вам предписание в хозотдел. Начальник хозотдела майор Нейман. Там вас поставят на довольствие.

Ефрейтор принес паспорт.

— Хозяйственный отдел в соседнем здании, — сообщил фельдфебель.

И вот впервые после того, как Астрид увидела первого немца, она вышла одна, без сопровождавших, на улицу. Идти сразу в хозяйственный отдел не хотелось. Кроме того, Ларсон решила проверить: действительно ли она свободна? Не будет ли идти за ней соглядатай?

Ларсон направилась в сторону городского парка. До него было всего полквартала. Она шла, не оборачиваясь, и только, когда переходила улицу, оглянулась.

В парке Ларсон присела на скамейку, вытащила из кармана паспорт. На синей обложке черным было оттиснуто: «Для лиц немецкой национальности». Вверху герб — орел со свастикой.

В паспорте в графе национальность стояло: «Подданная шведского короля. Находится под защитой германской армии».

Глава вторая

Майор Нейман приветливо встретил Ларсон. Из разговора с ним Астрид поняла, что доктор Оберлендер проинформировал начальника хозотдела, кто она, и даже сказал о генерале Макензене.

Ларсон стала догадываться, что доктор Оберлендер не просто советник коменданта. Вскоре она стала свидетелем того, как с доктором говорил майор Нейман. Так можно было говорить только с высоким начальником или с человеком, от которого зависишь.

Нейман сказал, что крайне в ней нуждается, но готов дать ей на устройство личных дел несколько дней. Он тут же позвонил в русское бургомистерство — Ларсон удивилась, как быстро образовалось это бургомистерство, — и приказал кому-то срочно прислать квартирного агента. Вскоре в хозотдел пришел молодой парень, лет двадцати, и представился: Скутаревский Юра. У Скутаревского был список квартир. По дороге Юра заговорил о том, что он восхищается немецкой культурой. Сказал, что любит немецкую поэзию, особенно Гейне и Гете.

Когда Астрид спросила его, знает ли он, что Гейне — еврей и его книги запрещены в Германии, Скутаревский смутился. Сообщение о Гейне явно обескуражило парня. Он замолчал, не зная, видно, о чем говорить с женщиной, у которой на руках паспорт «Для лиц немецкой национальности».

Ларсон хотелось узнать, что заставило этого парня пойти в услужение к немцам?

— А кого из русских поэтов вы любите? — спросила она.

— Пушкина, — односложно на этот раз ответил Юра.

— А Маяковского? — продолжала допытываться Ларсон.

— Маяковский — это плакат, — ушел Скутаревский от прямого ответа.

Первый дом, который они осмотрели, не понравился Ларсон: нет черного хода. И двор голый — ни кустика.

— А что бы вы хотели, фрау Ларсон?

— Я люблю зелень. Люблю смотреть, как весной распускаются почки, как желтеют и опадают осенью листья…

Они долго ходили по улицам, прежде чем нашли следующий дом, который значился в Юрином списке. Юра плохо знал город, это чувствовалось. Но ведь он сказал, что родился и вырос в Таганроге. Значит, этот парень что-то скрывал от нее, от «лица немецкой национальности».

Дом на Греческой улице тоже не подошел. Они отправились по новому адресу.

— А как Греческая называлась при советских? — спросила Ларсон.

Юра не знал. Тогда Астрид сказала, что в шахматы Юра не обыграл бы ее.

— Почему?

— Вы говорите мне неправду, Юра. Вы не жили в Таганроге, плохо знаете город. Мне только непонятно, почему вы это от меня пытаетесь скрыть?

Скутаревский растерялся. Он тут же сознался, что приехал из Донбасса к родственникам, а в Таганрог внезапно вошли немцы. И он остался здесь. Вернуться домой не может, так как там еще Советы. Ему нужно как-то зарабатывать на жизнь, поэтому он и пошел в «квартирные агенты».

— А вы — немка? — спросил Юра.

— Почему ты решил, что я — немка?

— Вы хорошо говорите по-русски, но русский не скажет «шоссированная дорога».

— Ну что ж, Юра, раз ты мне сказал правду, и я тебе скажу. Я — не немка. Я — шведка. А мой муж был русским. Мы жили в Ростове. Муж погиб. А теперь я должна зарабатывать на жизнь, как и ты.

— Значит, вы приехали из Ростова. Но ведь Ростов еще не занят немцами?

— Да, немцев там еще нет. А приехала я под культурными штыками.

Астрид намеренно сказала так. Ей хотелось увидеть реакцию Юры.

Скутаревский внимательно посмотрел на Ларсон, но ничего не сказал. Больше о немцах он не говорил. Разговор перешел на то, как жили до войны. По нескольким политическим терминам, по оборотам речи, Ларсон поняла, что Юра парнишка грамотный и, по всей вероятности, комсомолец. Конечно, нельзя было исключить и того, что Скутаревский подослан к ней. Но интуиция подсказывала: это не так.

Наконец они нашли дом, который подошел Ларсон. Он находился на Ленинской, теперь эта улица называлась Петровской. Дом имел два входа — парадный и черный. Двор был небольшим. Он соединялся с соседним, а тот в свою очередь со следующим. Таким образом, через черный ход, дворами можно было выйти в конец квартала и на улицу Фрунзе, которая теперь называлась по-дореволюционному — Николаевской.

Квартира состояла из четырех комнат. Из прихожей — две двери: в кабинет и в коридорчик, к туалету. Из кабинета дверь в спальную комнату, из спальной — в столовую. Окна столовой выходили во двор. Столовая имела овальную форму. Четвертая комната была полутемной. Единственное ее окно выходило в коридор. Посреди коридора — ляда, под ней находился погреб. По просьбе Ларсон Юра открыл ляду — снизу пахнуло сыростью. Из коридора вела еще дверь в кладовку, где хранились дрова и уголь.

Имелась в квартире ванная. Вода для ванной нагревалась небольшим титаном.

На этой квартире Ларсон и остановила свой выбор.

Прощаясь со Скутаревским, она сказала:

— Юра, ты знаешь, где я теперь живу. Если понадобится помощь, можешь обратиться ко мне. Сейчас война, и люди должны помогать друг другу.

Юра поблагодарил.

— А если мне понадобится твоя помощь, как тебя найти?

Скутаревский на мгновение заколебался — это тоже не ускользнуло от внимания Астрид, — но потом назвал адрес.

В квартире, в которой поселилась Ларсон, сохранилась мебель. Было много книг.

Ларсон решила договориться с какой-нибудь женщиной-соседкой, чтобы та топила печь и убирала комнаты. Конечно, она и сама могла убирать квартиру, как это делала в Ростове. Мария Пелагеевна — дальняя родственница мужа — в Ростове была просто членом их семьи, а не домработницей. Она только смотрела за Олечкой.

Но здесь, в Таганроге, Ларсон вынуждена была «держать марку». Ведь она доктору Оберлендеру сказала: не привыкла жить без удобств и заниматься черной работой.

Дом, в котором поселилась Ларсон, был двухэтажный. Верхний этаж занимали две старушки-сестры. Старшая оказалась домовладелицей. До революции ей принадлежал не только этот дом, но дома на Греческой улице и в Итальянском переулке.

После революции дома, естественно, отобрали, а старушки тихо жили наверху в двух комнатах. При немцах они получили обратно свое «недвижимое имущество», выселили жильцов со второго этажа. А дома на Греческой и в Итальянском переулке сдавали в аренду.

Старушки претендовали сначала и на то, чтобы Ларсон тоже платила им квартирную плату. Но оказалось, что нижний этаж еще до революции они продали купцу Тетерникову. Он устроил там магазин. Так что нижний этаж им не принадлежал. Об этом Ларсон узнала от соседей и сказала майору Нейману. Тот позвонил в бургомистерство, чиновники там быстро разобрались и пристыдили старушек.

В квартире водопровод не работал. Воду брали в колонке во дворе. Колонка соединялась с артезианским колодцем, и воду подкачивали ручным насосом. У колонки обычно собирались женщины — пока накачаешь ведро, уходило немало времени.

Здесь Ларсон нашла женщину, которую искала. По выговору определила, что она не местная. У нее был ленинградский выговор. Уж его-то Астрид знала — Павел родился в Ленинграде. Женщина эта действительно эвакуировалась с дочерью из Ленинграда к родственникам в Таганрог. Здесь их и захватили немцы. Женщину звали Полиной Георгиевной.

Астрид предложила ей работу по дому. «Я вас не обижу», — пообещала она, и та согласилась.

* * *

В понедельник Астрид приступила к работе. Хозяйственный отдел имел пять команд. Каждую возглавлял офицер. Команда № 1 обер-лейтенанта Роберта Брейера занималась строительными работами. Снабжение войск, дислоцированных в Таганроге и его окрестностях, возлагалась на команду № 2 гауптмана Макса Вейдемана. Осткоманда (№ 3) гауптмана Герберта Гейера вывозила награбленное с оккупированных территорий. Промышленные предприятия города подчинялись команде № 4 обер-лейтенанта Курта Герстеля. Снабжение русских, работающих на вермахт, и связь с бургомистром осуществляла команда № 5 гауптмана Матиаса Урбана.

Урбан был интеллигентом. Его худощавое лицо со смуглой кожей не портил шрам на щеке — след давней студенческой дуэли. Астрид знала, что бывшие студенты обычно гордятся такими метами, свидетельствующими об их бурной юности. Матиас же скорее стыдился шрама, полученного в драке.

Когда Астрид как-то сказала ему об этом, он выразился в том смысле, что гордиться этим могут только глупцы. Тогда Ларсон заметила, что, конечно, шрам от ранения, полученного на фронте, больше украшает мужчину, чем в студенческой драке, Урбан посмотрел на нее как бы с сожалением и сказал: «Вы так думаете?»

С первых дней работы в хозяйственной команде Ларсон дала всем понять, что политика ей чужда, что в национал-социализме она ничего не понимает, что она просто женщина, а удел женщины не политика, а любовь и, естественно, семья.

Астрид отметила, что Урбан никогда не произносил «патриотических» речей. Он с нежностью вспоминал свой дом, своих родителей, но из его слов нельзя было понять, чем он занимался до войны. Ничего он не рассказывал о своей жене и детях. Есть ли они у него?

Как-то в разговоре Ларсон обмолвилась, что в свое время, еще будучи студенткой, она охотно работала в «Квикборне»[6].

Урбан сказал, что он в детстве тоже верил в бога и его первые картины были религиозного содержания.

— Вы художник? — спросила Ларсон.

— Был, — коротко ответил он, тем самым давая понять, что об этом больше говорить не желает.

Чем чаще беседовала Астрид с Матиасом, тем больше убеждалась, что он не похож на офицеров вермахта, с которыми ей до сих пор приходилось иметь дело.

К службе относился равнодушно. Не знал ни одного русского слова и не проявлял никакого желания изучать русский язык. К русским, сотрудничавшим с немцами, был безразличен. Не любил разных просителей. Он направлял их к Астрид, и она уже разбиралась в их делах, а потом докладывала Урбану.

Служба явно тяготила Урбана. Нередко под разными предлогами он покидал помещение хозяйственного отдела и уходил в город. Однажды он положил перед Астрид серию карандашных набросков. В каждом штрихе чувствовалась не только одаренность — талант. Особенно был хорош рисунок мальчика. Босоногий, в залатанных штанишках. На нем не по росту, видно отцовский, пиджак. Руки спрятаны в рукава, как в муфту, на голове — кепчонка. А сбоку болталась тощая сумка. Просто замечательный рисунок. Астрид так и сказала об этом Матиасу. Он усмехнулся, но тут же сгреб со стола рисунки, скомкал и бросил их в урну для бумаг.

— Зачем вы это сделали?! — вскричала Астрид.

— Я дал клятву, что никогда больше не притронусь ни к кисти, ни к карандашу. Но сегодня просто не смог преодолеть зуда в руках и стал клятвопреступником. Хотел порвать рисунки еще там, на улице, но не поборол искушения — показал вам. Мне захотелось узнать, сумел ли я схватить «дух» русского мальчика?

— Вы видели этого мальчика сегодня?

— Я видел сегодня несколько мальчишек. Конечно, никто из них мне не позировал. Да и можете ли вы представить себе такую сцену: на улице оккупированного города немецкий офицер с мольбертом в руках, а ему позирует русский мальчик? Мои сослуживцы только бы надо мной посмеялись. Я и так слыву здесь в лучшем случае чудаком.

Ларсон подошла к урне и стала выбирать из нее рисунки.

— Прошу вас, выбросьте, пожалуйста. Я нарисую вам русского мальчика, — пообещал Урбан. — Это был черновой набросок. Теперь, когда клятва нарушена, я чувствую, что не остановлюсь. Это как первая рюмка для алкоголика после долгого воздержания. У меня только будет одна просьба — кроме вас мои рисунки никто не должен видеть и никто не должен знать о них. И еще у меня просьба: не могли бы вы попозировать мне?

— Позировать? Но где?

— А если у вас? Дома.

— Но что скажут в отделе, если вы часто будете приходить ко мне?

— Для вас это имеет какое-то значение?

— Нет, но… ваше предложение все-таки так неожиданно.

— Вы никогда не страдаете от одиночества, фрау Ларсон? — спросил Урбан и пристально посмотрел на нее. Глаза у него были серые, но не холодные.

— Большинство людей страдают от одиночества. Особенно теперь, когда идет война. Многие семьи разрушены, распались, и с каждым днем становится все больше вдов и сирот, — ответила Ларсон.

— Но иногда война и сводит людей, как свела нас с вами.

— У вас нет семьи, Урбан?

— Нет.

— И не было?

— Была жена, но я не хочу о ней вспоминать.

— А у меня был муж, и я очень любила его. Вы понимаете, что мне было непросто взять и бросить все: дом, родителей, привычный уклад, комфорт, которым я была окружена. Презреть условности, почти бежать с возлюбленным в Россию, в советскую Россию, о которой писали столько ужасов.

— Вы были счастливы с мужем?

— Да, я была с ним счастлива. Собственно до тех пор, пока я не познакомилась с ним, я не знала, что это такое. Ведь под счастьем мы подразумеваем совсем иное, не само счастье как таковое, а его эрзац. Богатство, положение в обществе, успех — вот что такое счастье, внушали мне и в семье, и в привилегированной школе, где я училась. А счастье оказалось совсем другим. С мужем я жила в палатке в песках Каракумов. Потом мы жили в Сибири. Зимой там стояли тридцатиградусные морозы. Я ходила в валенках и в тулупе, какие носили извозчики в дореволюционной России. Сама стирала и себе, и мужу, и мои руки от холодной воды были покрыты цыпками, но я была счастлива. Это вам может показаться невероятным, но это было так.

— Нет, почему же. Я знаю, что счастье не в деньгах, не в успехе. В свое время у меня были и деньги, и успех. И казалось тогда — была любовь. На поверку вышло не так. Любовь была не ко мне, вот к такому, каким я сейчас стою перед вами, а к тому, что окружало меня, — успеху, деньгам. Хотя это в то время было неотделимо от моей персоны.

— Да, я вижу, вы действительно очень одиноки.

— Мне не хотелось, чтобы вы жалели меня.

— Я вас не жалею.

— Так что вы ответите мне, фрау Ларсон: вы согласитесь позировать?

— Я отвечу вам завтра. Хорошо?

— Я буду ждать.

Глава третья

— Фрау Ларсон, я приехал за вами! — В дверях стоял Дойблер.

На его холеном лице застыла улыбка. На нем была шинель с меховым воротником и военная фуражка с теплыми клапанами.

— Оденьтесь потеплее. Сегодня холодно.

— Куда вы собираетесь меня везти, оберштурмфюрер? — Чувство тревоги снова кольнуло ее.

— Мы едем в Ростов и разыщем вашу дочь.

— Ростов уже взяли?

— Наступление началось, и исход его не вызывает сомнений. Большевики уже смазывают пятки.

— А откуда вы это знаете?

— Фрау Ларсон. — Дойблер развел руками и произнес это таким тоном, будто снова говорил с несмышленым ребенком. — Я ведь офицер Службы Безопасности и занимаюсь не только контрразведкой, но и разведкой.

— Как скоро мы поедем? — спросила Ларсон.

— Сейчас же, сию минуту. Машина внизу. Боюсь, как бы мы с вами не опоздали к началу первого акта.

— Я сейчас спущусь, оберштурмфюрер. Один момент.

— Я жду вас. — Дойблер вышел. Астрид выглянула в окно. У подъезда стояла «опель-олимпия».

Какая заботливость. Нет, он все еще не доверяет ей!

В Ростове ли Олечка? Как она соскучилась по ней! Какая ужасная вещь — война! Человек должен подавлять естественные свои чувства, желания! Вот она не должна желать встречи с дочерью. Если Оленьку с Марией Пелагеевной не эвакуировали, если они в Ростове, как это усложнит всю ее жизнь! Быть во вражеском стане одной, отвечать за себя или постоянно думать еще и о дочери!

Дойблер нетерпеливо прохаживался возле машины.

Ларсон надела пальто, вязаную шапочку.

— Я не очень долго?

— Садитесь! Занавес могут поднять без нас, а этого мне не хотелось бы.

Накануне выпал небольшой снег. Но ветер согнал его с грейдера. «Опель» шел с приличной скоростью по наезженному грейдеру.

— Мы построим здесь настоящие дороги, — сказал Дойблер. — Удивительно, что русские не понимали: без дорог не может жить ни одна цивилизованная нация.

— Но ведь Россия — дикая страна, — подыгрывая эсэсовцу, сказала Астрид.

— Конечно, в каком-то смысле — дикая. Но сколько они понастроили заводов! Я был в Днепропетровске, в Запорожье, в Мариуполе. И эти заводы не уступают немецким. Но их жилища! Без туалетов и ванных. Их одежда! Они не умеют даже обращаться как следует с вилкой и ножом.

— Конечно, умение обращаться с вилкой и ножом — это признак цивилизованной нации.

— Не иронизируйте, фрау Ларсон. Вот вы прожили в России много лет. Что вы можете сказать о русских?

— Эти люди одержимы идеей.

— Я далек от того, чтобы недооценивать роль идей. Идеи фюрера, например, возродили Германию. Немцы вновь почувствовали себя великой нацией, ответственной за Судьбы всего мира. Идеи же русского социализма мне кажутся смехотворными. «Жить для дальних», — так, кажется, писал их первый вождь Ленин. Все народы равны! Мыслить так, значит, не знать человека, его устремлений, его психологию. Вот ты, Пауль, — обратился Дойблер к шоферу. — Пошел бы ты воевать, чтобы освободить, к примеру, негров или арабов Африки?

— На кой мне негры и арабы? А вот арабочки есть очень аппетитные. Когда я был в африканском корпусе, то сам мог убедиться в этом.

— Вот вам нормальное, если хотите, здоровое чувство здорового мужчины. Любовь и голод правят миром. Эти слова придуманы не мной. Так было во все времена. Племя в доисторическую эпоху и так называемые цивилизованные общества живут по одним и тем же законам. В минувшую войну Германия была разграблена Англией, Францией, Америкой. Теперь настала наша очередь не только пустить им кровь, но и потрясти мошну.

— Но ведь Россия не грабила Германию.

— Вы читали роман Ганса Гримма «Народ без жизненного пространства»?

— Я слышала об этом романе, но не читала.

— Его персонажи Мельзенау и Корнелиус Фриботт живут в маленькой лесной деревушке. Это трудолюбивые крестьяне, но они ничего не могут поделать со своей бедностью — у них всего-навсего по клочку земли. Готсбюрен, где они живут, забытый богом уголок. Вот в таком же положении после войны оказалась вся немецкая нация. Наш народ был лишен жизненного пространства. Теперь оно у него есть. Идеи фюрера непобедимы потому, что они опираются не на прекраснодушные мечтания, свойственные русскому социализму, а на мысли, чувства, я бы даже сказал, вековые инстинкты, заложенные в самой человеческой природе.

— Не кажется ли вам, Дойблер, что вы упрощаете человека?

— Нисколько. Через мои руки прошло много человеческого материала. Задумайтесь, фрау Ларсон, над таким фактом. Поверженная, униженная, разграбленная репарациями Германия, пораженная к тому же экономическим кризисом, вдруг, подобно птице Феникс, восстала из пепла и стала в короткий срок сильнейшей державой не только Европы, но и мира. Что произошло? Чудо? Никакого чуда нет! Просто фюрер, этот великий знаток человеческой природы, сказал каждому немцу: для начала я дам тебе работу и кусок хлеба. Потом ты получишь кусок хлеба с маслом! Квартиру! Фольксваген! Потом ты станешь Господином! Немец не будет заниматься черной работой. За него это будут делать недочеловеки, люди низших рас. Лучшие качества немецкого народа — дисциплинированность, организованность, умение хозяйствовать в третьем рейхе проявятся в полной мере. Какие простые, доступные каждому слова! Это не большевистские сумасбродные идеи о всеобщем братстве, о классовой борьбе и другой чепухе. Идеи большевизма построены на песке, идеи фюрера — на гранитном основании.

— Вы почти убедили меня, — сказала Астрид.

— Почти? — удивился Дойблер.

— Да, почти. Вы говорите, что идеи русских построены на песке. Но ни одна страна не оказывала вам такого сопротивления, как советская Россия.

— В этом нет ничего удивительного: за спиной русских солдат стоят комиссары с пулеметами.

— Не думаю, господин Дойблер, чтобы вы всерьез так думали. Я жила здесь, видела, как русские строили. Сталин не обещал им ни собственного домика, ни «фольксвагена». Не обещал он им и того, что русский станет господином над другими народами. Напротив, русские — эта самая большая и господствующая в старой России нация — помогали другим, угнетенным при царизме народам подняться до их уровня.

— Да вы настоящий большевистский агитатор! — воскликнул эсэсовец.

Астрид усмехнулась:

— Нет, господин Дойблер. Русские агитаторы совсем на меня не похожи. Я просто «специалист по русским делам», как вы меня называете. Задумайтесь над историей христианства, — продолжала Астрид. — «Не убий, не укради, возлюби ближнего своего…» Ни «фольксвагена», ни домика… а идеи христианства существуют две тысячи лет.

— Ну, хорошо, фрау Ларсон. Допустим, в чем-то вы правы. Но ведь большевики не признают и бога. Не признают религии. Ни домика, ни «фольксвагена», ни бога, ни религии! На чем же держится их власть?

— У них своя религия, которую нам трудно понять.

Впереди на дороге показался пост фельджандармерии. Фельдфебель с подковообразной бляхой на груди поднял жезл с маленьким кругом на конце, в центре которого была буква «Н».

Узнав Дойблера, фельдфебель в нацистском приветствии выбросил руку.

— Дальше нельзя, оберштурмфюрер! Опасно. Наши войска еще не вошли в город.

Дойблер вылез из кабины размять ноги. Следом за ним выбралась Астрид. Со стороны Ростова слышалась канонада.

— Что ж, придется подождать, — сказал Дойблер. — По крайней мере, мы не опоздали.

Вскоре к контрольно-пропускному пункту подошел бронетранспортер. В нем сидели люди Дойблера, эсэсовцы из Службы Безопасности.

Оберштурмфюрер направился к бронетранспортеру. Из него выпрыгнул младший офицер. Дойблер о чем-то с ним поговорил. Вернувшись, сказал Астрид:

— Забирайтесь в машину. Простудитесь. Можете прилечь на заднем сиденье. Как только наши войска войдут в город, нам сообщат по рации.

Шофер Дойблера Пауль достал термос, развернул пакет с бутербродами.

— Хотите перекусить, фрау?

Он налил ей в бумажный стаканчик кофе и протянул бутерброд — два тоненьких ломтика хлеба с куриным паштетом.

Ларсон поблагодарила.

— Может, выпьете шнапса? — предложил Пауль.

— После шнапса захочется спать.

— Ну и поспите. Неизвестно, когда мы двинемся и будем ли спать сегодня ночью?

После спиртного действительно стало клонить ко сну. Ларсон, подняв воротник, согревшись, задремала.


— Ауфштеен!

Было совсем темно. Дойблер открыл дверцу, намереваясь сесть. Астрид поднялась, освобождая место эсэсовцу.

— Поехали, — сказал он Паулю.

Над Ростовом стояло зарево. Местами оно было ярко-багровым.

С зажженными фарами впереди пошел бронетранспортер, а уже за ним — «опель-олимпия».

Со стороны Таганрогского шоссе они въехали в город. Дома по обеим сторонам горели. Особенно сильно горело большое здание на Буденновском проспекте. Это была обувная фабрика имени Микояна.

— Как нам проехать к управлению НКВД? — спросил Дойблер. — Я, надеюсь, вы знаете, где оно находится?

— Конечно. Ведь именно туда я ходила отмечаться каждую неделю.

Перед улицей Энгельса Ларсон сказала, что нужно повернуть направо. Шофер просигналил светом бронетранспортеру. Тот остановился. Легковая машина объехала его и теперь шла впереди.

— Это здесь, — сказала Астрид.

У здания управления, на углу Халтуринского и Энгельса, они остановились…

Дойблер вылез из машины и сделал знак рукой. Из бронетранспортера выскочило шестеро эсэсовцев. По приказанию Дойблера они стали у входов в областное управление НКВД и в областное управление милиции.

— Теперь, покажите, как проехать к областному и городскому партийным комитетам.

У обкома и горкома Дойблер также выставил часовых. Его люди взяли под охрану также здания штаба Северо-Кавказского военного округа и банка.

— Теперь, когда со служебными делами покончили, можно заняться и личными. Едем к вам. Надеюсь, с вашей дочерью все в порядке.

Они выехали на Пушкинскую. Несколько домов здесь тоже дымилось.

Дом, где жила Ларсон, был темным и казался всеми покинутым.

— Я провожу вас, — сказал Дойблер.

Они поднялись на второй этаж. Звонок, конечно, не работал. Астрид постучала в дверь. Никто не отозвался. Тогда она открыла дверь своим ключом. Дойблер зажег фонарик. В квартире было тихо.

Ларсон почувствовала, что ее трясет, как от озноба. Она быстро прошла в детскую. Следом за ней поспешил Дойблер. В детской — никого. Кроватка не разобрана. Она опустилась на стул и заплакала.

Дойблер прошелся по квартире, освещая путь фонариком.

Вернулся и протянул Астрид записку.

— Это я нашел на столе.

Ларсон сразу узнала почерк Марии Пелагеевны.

«Дорогая Астрочка.

Мы с Оленькой уехали в Новосибирск, к моим родственникам. Ждали тебя ждали, а тебя все нету. Я Оленьку успокаивала, а сама по ночам плачу. Что с тобой случилось?

Каждый день бога молю, чтобы отвел от тебя напасти. Даст бог свидимся. А за Оленьку не беспокойся. Сама не съем, ей последний кусок отдам. Храни тебя господь.

Тетя Маша».

— Дочь жива?

— Да, она жива, но в Новосибирске. — Астрид снова заплакала. Она плакала оттого, что знала: не скоро увидит Оленьку. Но это были и слезы облегчения. Оленька в безопасности. И еще одна мысль: товарищи не забыли о ее дочери, о ее семье. Это они, только они! Мария Пелагеевна сама бы не уехала.

— Зачем домработница потащила вашу дочь в Сибирь? — спросил Дойблер, и в его вопросе Ларсон почувствовала не просто любопытство.

— А что ей оставалось? Я не вернулась. Возможно, погибла. Она старый, больной человек. Работать не может. А там у нее родственники, там ей не дадут пропасть.

— В Сибирь мы не пойдем, — сказал Дойблер. — Ее возьмут японцы.

— Сибирь займут японцы? — удивилась Ларсон.

— Ну, не думаете же вы, что эти земли останутся бесхозными или на них сохранится большевистский режим?

Астрид промолчала.

— Я покину вас, фрау Ларсон. Меня ждет работа. Надеюсь, вы вернетесь в Таганрог. Майор Нейман будет очень огорчен, если вы не вернетесь. Но я не настаиваю. Хотите, я подыщу вам работу в Ростове.

— Нет, лучше. Таганрог, — поспешно проговорила Астрид. — Здесь все мне будет напоминать о дочери.

— Хорошо, фрау Ларсон. Упакуйте вещи и ждите. Я пришлю за вами через два дня машину. Вас это устраивает?

— Конечно, господин Дойблер. Вы очень любезны.

Когда эсэсовец ушел, Астрид нашла спички. Зажгла керосиновую лампу. Разделась.

Квартира изрядно выстыла. Астрид почувствовала, что смертельно устала.

С улицы послышались выстрелы. Но вскоре все стихло, если не считать рокота моторов: немецкие механизированные войска входили в горящий город.

Утром от соседей Астрид узнала, что Мария Пелагеевна уехала из Ростова две недели назад. За ними приехал грузовик. Два железнодорожника помогли погрузить вещи. Мария Пелагеевна наказала соседям передать на словах примерно то же самое, что написала в записке.

Через два дня за Астрид приехал грузовик. Она заперла свою ростовскую квартиру. Сначала хотела оставить записку соседям — на случай, если кто-нибудь ее будет спрашивать. Но потом передумала, не оставила. Это спасло ей жизнь.


— Я думал, вы уже не вернетесь! — Урбан был первым, кого она увидела в хозяйственном отделе.

— И вы, конечно, огорчились: не с кого писать портрет?

— Мне вас просто не хватало. Вы привезли дочь?

— Нет. — У Астрид чуть не сорвалось — «к счастью». — Ее увезли в Сибирь.

— В Сибирь?

— Почему вас, немцев, так пугает Сибирь. Я уже говорила вам, что жила там несколько лет. Это совсем неплохое место.

— Да, вы говорили, но ведь царь ссылал неблагонадежных именно в Сибирь.

— Царь ссылал их также на Кавказ. А вы теперь мечтаете захватить Кавказ.

— Я не мечтаю об этом, фрау Ларсон.

— А о чем же вы мечтаете?

— Ни о чем. Мечтания — удел юности, а мне уже, увы, за сорок…

— Но ведь фюреру тоже за сорок, а у него столько мечтаний.

— Может, мы не будем говорить о фюрере?

— О чем тогда мы будем говорить?

— Хотя бы о нас с вами.

— Матиас, — впервые Астрид назвала Урбана по имени. — Похоже, вы начинаете волочиться за мной. Мне это не нравится.

— Я вас обидел? Простите. Я не хотел этого.

— Вы меня не обидели. Просто я принадлежу к той категории женщин, которые не склонны к легким флиртам.

— К сожалению, вы неверно толкуете мои слова и поступки. — Урбан явно огорчился.

— Вы не передумали писать мой портрет? — спросила Астрид.

— Конечно, нет.

— Тогда мы можем начать завтра вечером.

На другой день вечером раздался стук в дверь. Это был Урбан. Астрид сварила кофе.

— Опять ко мне пришел этот русский — Мо-на-ков, — по слогам произнес Матиас. — Он просит, чтобы мы наградили его за то, что он не взорвал мельницу и сохранил ее для немецкой армии. Право, не знаю, что с ним делать?

— Он действительно сохранил мельницу?

— Мельница цела — это факт. Но его ли это заслуга?

— Он занимал какой-нибудь важный пост на мельнице?

— Да. Был главным инженером. И якобы ему перед отступлением большевики поручили взорвать мельницу.

— Пришлите его завтра ко мне. Я поговорю с ним, а тогда, возможно, смогу вам дать совет.

— Спасибо, фрау Ларсон.

— Называйте меня Астрид, — предложила Ларсон.

— Когда я впервые услышал о вас от Неймана, то про себя сразу назвал вас не по фамилии, а по имени. Астер по латыни — звезда.

— По-русски меня называли Астрой. Астра — это цветок. Он похож на звезду. Его лепестки, как лучи. А ласково меня называли Астрочка.

— Можно я буду называть вас А с т р о ш к а? — попросил Урбан.

— Не будем спешить, Матиас. Называйте меня пока Астрид.

Они разговаривали, а Урбан в это время делал карандашные наброски.

— Можно я посмотрю? — Ларсон наклонилась.

— Нет-нет! — Урбан прикрыл рукой рисунок. — Черновая работа — это как утренний туалет: пока не приведешь себя в порядок, никому показываться нельзя. Я никак не могу «схватить» вашу душу, — пожаловался Матиас.

— Душу?

— Ну, конечно, ведь главное в искусстве — душа.

— А когда вы рисуете цветок, лес, море?

— В каждом предмете есть душа.

— Я не раз ловила себя на мысли о том, что одна картина меня волнует, а другая — нет.

— Вот это и есть — душа. Это приложимо к любому виду искусства: слово мертво, если в него не вложена душа. Скульптура — кусок мрамора или глины, если в ней нет души. Искусство от суррогата отличается тем же, чем труп от живого человека.

— Это зависит от таланта художника, от дара божьего?

— Без божьего дара не может родиться ничто живое.

— Согласна с вами. Но ведь бывает и так, что одна картина художника волнует, а другая нет. Хотя обе они выполнены одной и той же рукой. Значит ли это, что божья искра, вдохновение гаснут в душе художника и он в это время глух. Не слышит, не может постичь душу, как вы говорите, другого человека или предмета?

— Вы очень точно выразили то, что я смутно чувствовал. Возьмите, к примеру, мастеров барбизонской школы. «Пейзаж с мельницей» Жоржа Мишеля или «Бурю на море» Теодора Гюдена. В этих полотнах есть душа. А вот «Берег Нила» Проспера Мерилья слишком «красив». Хотя в этой работе есть прекрасная деталь — небо, как бы потрескавшееся от жары. Но фигуры людей, животных — все статично, мертво.

— А вам нравится Дюпре?

— Дюпре великолепен.

— Как удивительно он может передать сочность трав, влажность воздуха, игру света. А вы и график и живописец? — спросила Ларсон. — Послушайте, Матиас, почему вы забросили искусство? Я чувствую по вашим словам, что это главное дело вашей жизни? Понимаю, сейчас война. Но ведь вы оставили искусство задолго до войны. Да и на войне вы могли бы кое-что делать.

— Что? Героический кич? — зло сказал Урбан.

— Почему же только кич?

— Оставим этот разговор, Астрид.

— Ну, если вам он неприятен.

— Не то что неприятен. Он для меня болезнен.

Оба замолчали. Астрид думала о Матиасе, о его прошлом, скрытом пока от нее.

— Вы видели когда-нибудь работы Отто Дикса, Ханса Грундинга? — спросил Матиас.

— Я помню «Окоп» Дикса, «Видение горящего города», «Животные и люди» Грундинга.

— А Оскар Кокошка — это имя вам что-нибудь говорит?

— Конечно. Его портрет художника великолепен.

— Оскар был моим другом.

— Был?

— Нет, он остается им и сейчас. Правда, нас разделяет пропасть, и я не уверен, что он тоже считает меня сегодня своим другом.

— Кокошка, кажется, австриец?

— Да, он родился в Австрии.

— Но, насколько я помню, он значительно старше вас.

— Да, конечно. И поэтому точнее было бы говорить, что он мой учитель.

— Вы поддерживаете с ним контакты?

— Нет. Кокошка уехал в Англию еще до начала войны.

— А где сейчас Грундинг?

— И Ханс и Леа были арестованы.

— А вы?

— Вы хотите спросить, был ли я арестован, если имел таких друзей? Нет, я не был арестован. Но после моей выставки в Дрездене в тридцать пятом году ко мне пришел некто Гайслер из тайной полиции. С ним еще один, фамилию которого я не запомнил. Они стали рыться в моей мастерской. Гайслер сказал напарнику: «Какой ерундой занимаются эти художники. Зачем?» В книжном шкафу стояла книга Шпенглера «Закат Европы», Гайслер выхватил ее и стал размахивать ею перед моим носом. Этот тупица кричал мне, как я смею держать у себя марксистскую литературу? Гайслера мы, художники, хорошо знали. О нем можно сказать словами Луи Фюрнберга:

О, что за дух, что за призрак здесь!

Лицо красно, — лицо бело,

Кровавы губы, и волос бел,

Взглянул — морозом обдало,

Кому улыбка — тот и поседел;

Пред ним и тигр — не зол, не смел.

Я позвонил Апфельбауму. Он возглавлял имперскую палату искусств. Апфельбаум объяснил Гайслеру, кто такой Шпенглер, и чины тайной полиции удалились. Вскоре в «Фёлкишер беобахтер» появилась статья, где манера, в которой я работал, была названа вырождающимся искусством. А по-другому я писать не хотел. Апфельбаум и Киш пытались уговорить меня работать в стиле, который стал популярен. Я ответил отказом. Я понимал, что больше моих выставок не будет. Пытался работать для себя. Но понял, что и этого тоже делать не могу. У Ницше есть интересная мысль: искусство, стремящееся достичь только личного очищения, подобно путнику, карабкающемуся по скалам в заоблачные выси. Чем выше ты поднимаешься, тем меньше слышишь голоса людей, остающихся внизу. А в этих голосах и боль, и радость, и горе, и призывы о помощи. Когда ты достигаешь вершины, наступает полное безмолвие. Вспомнив эти слова, я дал себе клятву, что с искусством для меня покончено.

— И чем же вы занимались потом?

— Я покинул Дрезден. Вернулся к родителям. У отца конный завод. Я стал у него чем-то вроде управляющего. Потом меня призвали в армию.

— А ваша жена?

— Она осталась в Дрездене. Деревня была не для нее. Когда я был художником, к тому же почти что знаменитым, это ей льстило. Сама она играла в одном из театров. Актрисой была посредственной. Главным для нее был мир богемы, с которым она не пожелала расстаться.

— Может, вы судите ее слишком строго?

— Я не сужу ее. Я говорю то, что есть.

— Уже поздно. И вы устали, — сказала Астрид.

— Я не устал. Но уже действительно поздно. Можно я завтра приду?

— Приходите.

Но на следующий день Урбан не смог прийти, и на следующий день они не увиделись.

Вскоре после того, как Ларсон явилась на службу, в ее комнату вошел майор Нейман и сказал, чтобы она немедленно начала упаковывать документы.

— Русские взяли Ростов, — сообщил он. — Хозяйственный отдел получил приказ переехать в Мариуполь.

Все здание охватила лихорадочная суета. К подъезду то и дело подъезжали грузовики, и команды отдела стали грузить на них свое имущество.

Над городом пронеслись три краснозвездных истребителя. Застучали многоствольные немецкие зенитные орудия. Маленькие облачка взрывов взрыхлили небо.

С таганрогского аэродрома поднялись «мессершмитты». Под завывание авиационных моторов Ларсон, Нейман и еще несколько человек из команды № 1 забрались в грузовик.

Нейман и Ларсон сели в кабину. Взревел дизельный двигатель. Машина, развернувшись, помчалась в сторону Поляковки.

По дороге они обгоняли подводы, тоже груженные разным имуществом, — из города бежали полицаи, работники бургомистерства. На одной из повозок Астрид увидела старушек-домовладелиц. Старушкам, надо полагать, пришлось проявить изрядную прыть, чтобы достать в такое время повозку и лошадь.

Их грузовик обогнал выкрашенный в маскировочный цвет опель. Ларсон узнала машину Дойблера.

Нейман опустил стекло, прислушался.

— Что? — спросила Ларсон.

— Кажется, канонада.

Действительно, где-то далеко погромыхивало.

Снова загудели самолеты. Раздались взрывы бомб. Впереди взмыли два огромных земляных фонтана. Шофер резко затормозил. Нейман, шофер, а за ними и Ларсон выскочили из кабины. Нейман схватил Астрид за руку и потащил в воронку у дороги. Она скатилась вниз на рыхлую землю, пропахшую порохом.

Появились немецкие истребители. Завязался воздушный бой. Русские бомбардировщики, отбомбившись, разворачивались и уходили в сторону Ростова.

* * *

В Мариуполе несколько дней ушло на то, чтобы найти помещение для отдела, разместить команды, найти жилье для себя.

Но не успели они как следует обосноваться, как поступил новый приказ — вернуться в Таганрог. Правда, не все команды отдела должны были вернуться в Таганрог. Команды № 2 и № 3 оставались пока в Мариуполе. Нейман тоже с ними оставался.

Хотя фронт, казалось, стабилизировался на реке Миус и на Самбекских высотах, однако немецкое командование решило часть тыловых служб оставить пока в Мариуполе.

Освобождение Ростова Красной Армией вызвало много разговоров среди офицеров отдела. Ростов был первым крупным городом, который германская армия оставила под натиском русских.

Командующий группой армий «Юг» фельдмаршал Рунштедт — покоритель Польши и Франции — был смещен с поста. На его место назначили фельдмаршала Рейхенау, известного своей особой приверженностью Гитлеру.

Гнев Гитлера обрушился также на генерала Клейста.

Все эти новости оживленно обсуждались в отделе.

Нейман сначала хотел было, чтобы Ларсон осталась с ним в Мариуполе. Но Астрид удалось убедить майора в том, что она будет полезнее в Таганроге. Нейман посылал в Таганрог своего заместителя, который только что прибыл на Восточный фронт и совершенно не знал обстановки. Урбан тоже просил Неймана отпустить Ларсон. «Без фрау Ларсон нам просто не обойтись». Их неожиданно поддержал доктор Оберлендер. Это все решило: Ларсон выехала с тремя командами хозяйственного отдела в Таганрог.

Новый начальник Ларсон гауптман Макс Леман был шестидесятидвухлетним добровольцем. Его возраст не подлежал мобилизации.

Леман представлял свой поступок как высокий патриотический порыв. Он любил с подробностями рассказывать, как ходил по инстанциям и, наконец, дошел до самых высоких. При этом престарелый гауптман намекал, что дошел чуть ли не до самого фюрера. «Наконец бездушные чиновники поняли, что ариец не имеет возраста, когда речь идет о службе фатерлянду. И вот я — здесь!..»

Хотя шестидесятидвухлетний вояка старался молодиться, подкрашивал волосы и, как казалось Астрид, даже румянил щеки, вид у него был потрепанный. Ему можно было дать даже больше, чем было на самом деле. Цвет лица свидетельствовал о нездоровых желудке и печени.

Мало-помалу Ларсон становились понятными истинные мотивы, заставившие шестидесятидвухлетнего «добровольца» отправиться на Восточный фронт.

У Лемана был небольшой кирпичный завод. После начала войны его закрыли, как и многие другие мелкие предприятия, не работающие на войну. Часть рабочих призвали в армию, других по распоряжению «Трудового фронта» направили на военные заводы. Леман остался не у дел. Проводить все дни и ночи со сварливой женой — скучно. Кроме несносного характера, супруга страдала еще дикой ревностью. Каждая поездка Лемана в Берлин, к «друзьям», вызывала у нее приступы бешенства. Говоря о своих «друзьях» в Берлине, Леман намекал, что среди друзей были и особы женского пола. В том, что это старый фат, можно было не сомневаться. Он пытался было поволочиться и за Ларсон, но Астрид очень быстро сумела отвадить старого ловеласа. Она ему просто сказала, когда он попытался перейти границы приличия, что если об этом узнает генерал Макензен, то… И это сразу охладило «любовный» пыл Лемана. Однако он быстро нашел утешение. Завел экономку. Она была из фольксдойчей. На вид довольно моложава, лет сорока, статная, с высокой грудью.

Таким образом, вермахт дал Леману все, к чему он стремился: он был достаточно далеко от своей сварливой жены. Никто здесь не мешал ему заниматься интрижками. Кроме того, его прямо распирало от гордости, что на нем снова офицерский мундир армии, покорившей всю Европу. Вместо одного захудалого кирпичного завода под его началом в Таганроге оказалось около сорока промышленных предприятий — больших и малых.

По природе своей он был бездельником. Леман признался Ларсон, что никогда не занимался своим заводиком. «Но мой управляющий был чистое золото».

После того как в доме Лемана появилась экономка, с Ларсон у него установились «хорошие деловые отношения». Именно при Лемане авторитет фрау Ларсон возрос не только среди офицеров хозяйственного отдела, но и среди служащих бургомистерства, в русской полиции и других учреждениях, сотрудничавших с немцами.

В Таганроге снова объявился Монаков, с которым говорил Урбан. Когда немцы бежали из города, он бежал вместе с ними. Но вернулся вермахт, вернулся и Монаков.

Урбан, как и договорились, направил его к фрау Астрид.

К Ларсон зашел чернявый, еще довольно молодой мужчина в шубе, похоже, с чужого плеча и с лакейской покорностью снял меховую шапку.

Ларсон выслушала его сбивчивый рассказ о том, как он, «рискуя жизнью», не выполнил приказа большевиков, не взорвал мельницу, чтобы сохранить ее «для победоносной германской армии, которая пришла освободить Россию от большевиков». Он надеется, что Германия по достоинству оценит его «геройский поступок».

— Как вы добились того, чтобы мельница не взорвалась?

— Я вытащил детонатор.

— Вам знакомо подрывное дело?

— Немножко.

— Откуда? — спросила Ларсон.

— Видите ли, фрау Ларсон, когда я служил, когда меня призвали в армию…

— Вы служили в Красной Армии? — перебила Ларсон.

— Где же еще? Другой-то не было, — как бы оправдывался Монаков. — У большевиков было так: не хочешь, а будешь служить.

— Я все-таки не пойму, какую награду вы хотели бы получить? — спросила Ларсон. — Вы работаете главным инженером. Это уже награда. Вы работали главным инженером при большевиках и, наверное, были членом партии.

— Что вы, госпожа Ларсон, — испугался Монаков, — в ихней партии я не состоял.

— Но это еще надо проверить.

— Проверяйте, воля ваша. А в партии я не был.

— Давайте договоримся так: вы напишете на имя начальника команды № 5 гауптмана Урбана все, что вы мне сейчас рассказали. Напишете подробно свою биографию. Кто родители, близкие родственники, на кого из них германская армия может рассчитывать, когда войдет в те районы, которые еще не заняты ею. Принесете мне. Я перепечатаю на немецком языке и подам прошение гауптману Урбану. Железный Крест за заслуги в Восточной кампании вас бы устроил?

— Я был бы безмерно рад, фрау Ларсон.

— Пишите только разборчиво, — наказала Астрид.

На другой день Монаков принес несколько листов, исписанных мелким, но четким почерком.

Ларсон все это перепечатала на машинке в трех экземплярах. Один оставила себе. Это было готовое «дело». И, главное, написанное собственноручно предателем.

Когда Ларсон показала прошение Урбану, тот, ознакомившись с ним, воскликнул:

— Ну и тип! Так что мы с ним будем делать?

— Представьте его к кресту за заслуги.

— Но он просто шкурник, Астрид!

— Не судите, да не судимы будете…

— Ну, коль вы так настаиваете.

Монаков, узнав о том, что его прошению дан ход, не мог скрыть своей радости.

— А награжденным крестом за заслуги будут после войны давать землю?

— Обязательно, — пообещала Ларсон.

Случай с Монаковым надоумил Ларсон прийти к Леману с предложением.

— Господин гауптман. Отдел плохо знает директоров таганрогских предприятий. Я уж не говорю о среднем командном звене. Среди людей, которые пошли на сотрудничество с германской армией, могут оказаться люди, оставленные большевиками. Немцы слишком доверчивы. У большевиков все делопроизводство было построено по-другому. Каждый работающий, особенно на предприятиях оборонного характера, должен был не только перед поступлением на работу писать подробнейшую автобиографию, но и заполнять анкету со множеством граф. Я, например, как иностранка, не могла работать на военном предприятии. А мы же ничего не знаем о наших директорах заводов. Надо, чтобы все они написали подробнейшие автобиографии, а в конце заполнили графу: «Заслуги перед германской армией».

— Какая вы умница, фрау Ларсон! Действительно, мы, немцы, очень доверчивы. Затребуйте от моего имени все необходимые бумаги с директоров предприятий и главных инженеров.

После того как с делами было покончено, Леман спросил:

— Не могли бы вы, фрау Ларсон, оказать мне небольшую услугу?

— Если это в моих силах.

— В одном доме я видел настоящий стейвейновский рояль. Я давно мечтаю о таком рояле. Может, среди ваших знакомых русских у кого-нибудь найдется такой рояль. Разумеется, я готов заплатить: оккупационными марками или продуктами. За этим дело не станет.

— Хорошо, я поспрашиваю, господин Леман.

— Стейвейновский рояль очень подошел бы к моей гостиной. В моем доме под Крёпелином чудесная гостиная. Четыре окна. Два из них выходят в сад. Вы играете на рояле?

— Немного.

— Я очень люблю «Рассказ Лоэнгрина». А вам нравится «Рассказ»?

— Мне ближе «Прощание с лебедем».

— Вы обязательно должны приехать ко мне в гости после войны.

— Спасибо. Я постараюсь воспользоваться вашим приглашением.

В недельный срок все директора заводов и главные инженеры представили требуемые документы в хозяйственный отдел.

Все эти бумаги попали к Ларсон.

Но директор кожевенного завода оказался человеком подозрительным. Не принес никаких бумаг, а пришел к обер-лейтенанту Герстелю за разъяснениями. Герстель немного говорил по-русски, но его знаний не хватало, чтобы разобраться, чем же недоволен этот толстяк, от которого исходит специфический запах кожи. Он попросил зайти к нему фрау Ларсон.

— Какого черта ему нужно? — Герстель отличался грубоватостью.

— Обер-лейтенант хотел бы знать, что вас не устраивает, господин директор? — спросила Ларсон.

— Меня все устраивает. Но если эти бумаги попадут к русским…

Ларсон не успела перевести. Герстель понял это и без перевода.

— Как они могут попасть к русским? — закричал он. — Вы что, сомневаетесь в победе германской армии?!

Директор сразу стушевался:

— Я не сомневаюсь, господин обер-лейтенант. Я только прошу, чтобы документы хранились как можно надежнее.

— Нет, вы сомневаетесь! Может, вас освободить от должности директора?

— Господин обер-лейтенант, я знаю, что такое НКВД. Я имел с ними дело. Это — сущие дьяволы.

— НКВД! — с иронией произнес Герстель. — Так кто тут НКВД? Я? Или фрау Ларсон? Вот что, фрау Ларсон: заготовьте приказ об освобождении господина Мыльникова от службы директором завода. Мы не можем держать у себя людей, которые не верят в победу германского оружия?

Вскоре Мыльников получил расчет и куда-то уехал.

Около восьмидесяти автобиографий — немалый объем работы. Астрид пришлось отказаться от встреч с Урбаном и работать по вечерам. Матиас был явно огорчен.

— Придется мне представить вас к кресту за заслуги, — пошутил он.

* * *

Наступила зима. Выпало много снега. Мороз сковал Таганрогский залив. К голоду добавился холод. На черном рынке на продукты и топливо установились баснословные цены.

По документам отдела Ларсон знала, что в городе оставалось еще много топлива: уголь, керосин, солярка, бензин. Все это хранилось на заводах. Зная, каким дефицитом является горючее для немецкой армии, Ларсон, пользуясь отсутствием Неймана и тем, что Леман полностью полагался на ее советы, решила как можно больше разбазарить горючих материалов.

В разговорах с директорами заводов она намекнула, что руководство хозяйственного отдела заинтересовано в повышении производительности труда рабочих на предприятиях города. Так как увеличить продовольственные пайки рабочим нет возможности, то можно было бы в такую суровую зиму снабдить их хотя бы топливом. Это сказалось бы на настроении, что бесспорно приведет к тому, что они станут работать лучше. Бывая в бургомистерстве, встречаясь по службе с разными должностными лицами и с самим бургомистром, Ларсон также дала им понять, что немцы готовы помочь в снабжении топливом. В беседе с бургомистром она почувствовала, что тот явно тоскует по старой царской России. Незаметно разговор перешел на порядки в Швеции. Бургомистру было известно, что фрау Ларсон «подданная шведского короля». Астрид в самых лестных выражениях отозвалась о короле Швеции, назвав его самым просвещенным и культурным монархом в Европе.

— Боже мой! — воскликнул бургомистр. — Нам бы в семнадцатом году такого монарха — умного и просвещенного. Да чтоб не было этой «гессенской мухи». Гришки Распутина! Сколько ошибок мы наделали! — покачивая с сожалением головой, по-настоящему волнуясь, вспоминая прошлое, делился наболевшим бургомистр. — Но, надеюсь, великий князь Кирилл Владимирович будет умнее. Как вы думаете, немцы восстановят монархию?

— Сомневаюсь, господин Терехов. Но мне кажется, что многое будет зависеть от вас, русских. Вы, русские, очень доверчивы. Я ведь жила в России и немного знаю русских. Надо уже сейчас исподволь готовить немцев к мысли о восстановлении монархии, а главное, держаться вместе, помогать друг другу.

— Это верно, очень верно, фрау Ларсон! Вы — умная женщина. Эх, дожить бы, увидеть во главе России просвещенного монарха. Пусть бы он сидел там, в Москве, царствовал, а мы бы всё делали за него, — размечтался бургомистр.

— Сейчас хозяйственный отдел старается поднять производительность труда. Рабочим выдается топливо для поднятия настроения. Вам бы тоже надо было позаботиться о горожанах. Ведь вы — отец города, — польстила Астрид.

— А вы не могли бы мне помочь, фрау Ларсон? У этих немцев ведь среди зимы снега не выпросишь.

— Пришлите своего человека с требованиями. Только не медлите. Я постараюсь для вас кое-что сделать.

— Ах, какая вы добрая душа, фрау Ларсон. Ну, за мной, как говорят русские, не пропадет.

На другой день к Ларсон пришел человек от бургомистра с требованиями на горючее. Кроме угля, бургомистр просил «для нужд города» солярку и бензин.

Бургомистр, однако, явно пожадничал: требований было слишком много. Ларсон сказала об этом чиновнику, которого прислал бургомистр. Часть требований вернула.

— С этим пока подождите. Я дам знать бургомистру, когда можно будет прийти в следующий раз.

Чиновник ушел.

После этого она взяла требования бургомистра и отправилась к Леману.

Макс Леман сидел на диване, курил сигару и листал старые немецкие журналы, которые Ларсон принесла гауптману. Журналы попали к ней случайно. Время от времени к ней заходил Юра Скутаревский. Она его подкармливала. Юра голодал. Из «квартирных агентов» его «поперли». В бургомистерстве появился квартирный отдел, и его должность ликвидировали. Юра как-то принес немецкие журналы и сказал:

— Может, вам будет интересно посмотреть. Я нашел их на чердаке у товарища. Там много разного хлама.

Старые, еще дореволюционные «Нивы» и вот эти: «Дер блауер», «Хохланд», «Ди шильдгеноссен». Журналы молодости господина Лемана. Ларсон решила сделать подарок шефу. Скутаревскому она сказала, что покупает журналы. Заплатила ему марками.

Леман был в восторге от подарка. Он с удовольствием рассматривал иллюстрации, перечитывал когда-то читанное, но забытое.

— Лучшего подарка, фрау Ларсон, вы не могли бы мне сделать в день рождения.

Ларсон не знала, что у него день рождения. Совпадение.

— Что ж, я рада, — сказала она просто.

Когда Астрид вошла к нему с требованиями бургомистра, Леман, увидев ее, воскликнул:

— Вы знаете немецкую песню: «Отчизна милая, ты можешь быть спокойна»?

— Я слышала ее.

— Это была любимая песня нашего драгунского полка. Вот полюбуйтесь. — Леман протянул Ларсон журнал «Дер блауер рейтер». — В такой форме ходили драгуны нашего полка.

— Красивая, — сказала Астрид.

— У вас какие-то бумаги? — спросил Леман.

— Да, я принесла требования на топливо от бургомистерства.

— Откуда они узнали, что мы даем топливо?

— Русские быстро узнают о таких делах.

— А какие сведения с заводов? Рабочие стали лучше трудиться?

— Я говорила с несколькими руководителями предприятий, они подтверждают, что рабочие трудятся так, как никогда не трудились раньше. Один директор мне сказал: сразу видно, что господин Леман — настоящий хозяин. Если так дело пойдет и дальше, то успехи возрождаемого производства не замедлят сказаться.

— Хорошо. А что делать с чиновниками бургомистерства?

— Часть требований я вернула. Но часть требований, я думаю, надо удовлетворить — ведь эти люди служат германскому рейху не за страх, а за совесть.

— Хорошо, давайте сюда эти бумажки.

Леман, не читая, одну за другой стал подписывать требования, которые принесла с собой Ларсон.

— Вы не подыскали мне стейвейновский рояль?

— Еще нет. Но я подыщу. Не может быть, чтобы в городе, который славился своими культурными традициями, не нашлось ни одного стейвейновского рояля.

Слух о том, что немцы дают топливо, разнесся по всему городу. В бургомистерство и непосредственно в хозяйственный отдел стали обращаться не только предприятия и учреждения, но и частные лица. Одни предлагали, деньги, другие — ценные вещи, золото.

Когда Леман услышал о золоте, дело пошло еще быстрее. Золото Ларсон должна была приносить Леману, а он «гасил» его оккупационными марками.

— Золото будет храниться у меня в сейфе. Но об этом никто не должен знать, фрау Ларсон. Это наш с вами секрет. Запомните — секрет!

— Меня не нужно учить таким вещам, — ответила Астрид.

— Ну вот и отлично.

Как-то в хозяйственный отдел пришел от редактора русской газеты «Русское слово» некто Скоблин. Назвался журналистом.

— Редакция просит выделить нам топливо, — сказал он.

— А почему вы обращаетесь в хозяйственный отдел германской армии? Вам надлежит обращаться в русское бургомистерство.

— Мы обращались туда, но нам отказали.

— Ничем не могу вам помочь, господин Скоблин.

«Журналист» ушел ни с чем. На другой день заявился сам редактор «Русского слова» Кубанцев.

— Что же это вы, госпожа Ларсон, не жалуете печать? — развалясь без разрешения на диване, расстегнув шубу, начал Кубанцев. — Мишке Терехову, значит, даете и уголь, и керосин, и бензин, а нам шиш!

— Фу! Какой язык, господин Кубанцев, можно подумать, что вы не редактор газеты, а русский извозчик.

— А как это вы узнали, — осклабился Кубанцев. — При большевиках я действительно был извозчиком.

— Как вознесла вас фортуна! — не скрывая брезгливости, сказала Ларсон.

— Почему же вознесла? Просто поставила на свое место. До революции я редактировал местную газету «Союз русского народа». Это уж большевички превратили меня в извозчика. Но вот теперь я на них и отыгрываюсь. Вы читаете нашу газету?

— Нет, не читаю.

— Жаль. Газета получается занятная. Представляю, как большевички там корчатся, когда ее читают.

— У вас что же, есть среди них подписчики? — иронически спросила Астрид.

— Подписчиков нет, а читатели есть. Это мне доподлинно известно. Господин Оберлендер врать не будет: попадает наша газетка к большевикам, попадает… Так вот, госпожа Ларсон, смилуйтесь, пожалуйста, не дайте замерзнуть чернилам в наших чернильницах. Я бы даже сказал, что в них не чернила, а яд. Яд для большевиков. А если не смилостивитесь, то я фельетончик тисну.

— Вы не имеете права критиковать германские оккупационные власти, — сказала Астрид.

— А зачем германские? Я Мишку Терехова на чистую воду выведу. Он ведь — жулик. Вы ему ордера подписываете, а он ваше топливо через своих людей на черный рынок пускает. Вот тогда он и закрутится, как уж на сковородке. Узнает, подлец, как идейных борцов против большевиков в холоде да сырости держать. Я Мишку Терехова знаю еще по тем временам… — Кубанцев продолжал разглагольствовать, у Ларсон вдруг мелькнула мысль: если газета каким-то образом действительно попадет через линию фронта к русским, если ее там читают, а в это можно поверить, потому, что органам госбезопасности надо знать, что, кто и как пишут в так называемой «свободной русской прессе», то она может через газету дать о себе знать товарищам. Газета печатает объявления. Она сама видела. И предлог прекрасный: ей нужен стейвейновский рояль. Ведь для нее сейчас самое важное установить связь. А объявление может сработать.

— Господин Кубанцев, — обратилась она к редактору. — Мне очень нужен стейвейновский рояль. Как вы думаете, если я дам объявление в газете, это может принести положительный результат?

— О чем разговор, фрау Ларсон. Чтобы в Таганроге не нашлось стейвейновского рояля — быть такого не может. Мы дадим объявление самым крупным шрифтом.

— Это лишнее. Объявление должно быть самым обычным. — Тут же она пояснила: — Я не хочу слишком привлекать внимание.

— Хорошо, фрау Ларсон. Все будет сделано в лучшем виде. Наберем таким шрифтом — кто надо, прочитает, а кому не надо, не обратит внимания.

— Давайте ваше требование, — сказала Ларсон.

* * *

В газете «Русское слово» появилось объявление:

«Покупаю рояль марки «Стейвейн». Оплата по договоренности. Марками или продуктами. Обращаться по адресу: Петровская, 27. Ларсон».

Астрид не предполагала, что объявление принесет ей столько предложений. Люди нуждались, голодали и готовы были продать любую вещь. Приходили и те, у кого были рояли других марок. Всех этих людей приводило к Ларсон отчаяние, может быть, последняя надежда как-то протянуть с помощью тех денег, которые они, возможно, получат за музыкальный инструмент до весны.

Кое-кому Ларсон попыталась помочь. Она обращалась к директорам предприятий от имени хозяйственного отдела германской армии, и таким образом ей удалось пристроить несколько человек и, возможно, этим спасти их от голодной смерти. Но она не была Иисусом Христом и не могла пятью хлебами накормить тысячи голодающих.

Гауптман Леман, узнав, о том, что поступает много предложений, не торопился с покупкой. Постепенно он стал снижать и цену.

Ларсон объявила ему, что больше предложений не поступает, и устроила дело таким образом, что немец купил рояль у семьи, которая очень нуждалась.

Многого она насмотрелась и наслушалась за эти дни: и слез, и проклятий, и угроз. Но то, ради чего она дала объявление, не случилось. К ней не явился человек с той стороны, которого она так ждала. Неужели ее объявление прошло незамеченным? Или редактор «Русского слова» Кубанцев врал ей? Газета не попадает за линию фронта? Спросить об этом доктора Оберлендера? Но под каким предлогом? Нет! Это может вызвать подозрение. Если бы она не давала объявление, то спросить можно было бы.

Она подождет.

Когда рояль был куплен и доставлен по назначению, Леман пригласил к себе на ужин офицеров хозяйственного отдела. Прежде чем рояль отправится в Германию, ему хотелось похвастаться им перед сослуживцами.

Пирушка была чисто мужской. Из женщин были только Ларсон и экономка Лемана Берта Раковская.

Сначала все было чинно и пристойно. Музицировали. Леман довольно прилично владел инструментом. Потом Ларсон играла Грига.

Но потихоньку мужчины хмелели. Захотелось танцевать. Гельхорн сел за рояль, ударил по клавишам: «Розамюнде».

Леман подскочил к Ларсон и попытался сделать галантный жест — приглашение на танец, но покачнулся. Однако тут же овладел собой, и они с Астрид стали танцевать фокстрот.

— Фрау Ларсон, а что у вас с доктором Оберлендером? — шепнул он ей.

— В каком смысле?

— Почему он вас недолюбливает?

— Я не замечала этого. Напротив, со мной он всегда сама любезность.

— Во всяком случае, мне показалось, что он вам не доверяет.

— Не доверяет?

— Нет, вы не принимайте мои слова близко к сердцу. Я, наверное, не так выразился. Просто доктор на днях вызвал меня и спросил, откуда у вас деньги, а главное продукты, чтобы купить дорогостоящий рояль? Я пояснил ему, что это рояль для меня. Что покупаю его. «А в моей платежеспособности, надеюсь, вы не сомневаетесь? Фрау Ларсон оказала мне услугу, подыскала инструмент». Так что недоразумение было тотчас же улажено.

— А какое отношение доктор Оберлендер вообще имеет к нашему отделу? — спросила Ларсон.

— Доктор Оберлендер имеет отношение ко всем отделам, — чуть слышно шепнул Леман и при этом икнул: «Простите»…

Через два дня после этого вечера в ее комнату в хозяйственный отдел вошел Оберлендер.

— Добрый день, фрау Ларсон.

— Добрый день, доктор.

— Вы разрешите мне присесть?

— Чем могу быть полезна? — спросила Астрид.

— Скажите, это ваша идея собрать автобиографии руководителей промышленных предприятий города?

— Это нельзя назвать идеей. Это был совет.

— Я так и подумал, что это исходит от вас. Леман пытался уверить меня, что это его работа.

— В значительной степени он прав. Я только рассказала ему, как дело поставлено у русских. Это ему понравилось, и он принял решение собрать автобиографии.

— А где они хранятся? — спросил Оберлендер.

— У господина Лемана в сейфе.

— У Лемана не оригиналы. У Лемана то, что вы перепечатали на машинке по-немецки. А где оригиналы?

— Они в моем сейфе. Я передала все бумаги ему, но он вернул мне оригиналы, сказал, что ничего не понимает по-русски и ему незачем забивать сейф ненужными бумагами.

— Можно взглянуть на оригиналы? — спросил Оберлендер.

Ларсон подошла к сейфу, открыла его, достала оттуда толстую папку и протянула доктору.

Тот раскрыл ее, полистал. Оберлендер никогда ни слова не произнес по-русски. Но, когда он листал бумаги, Астрид поняла, что он умеет читать по-русски.

— Такие бумаги должны храниться не в хозяйственном отделе, а у коменданта. Я с вашего разрешения возьму их с собой.

— Но я должна об этом предупредить господина Лемана.

— Он уже предупрежден, — коротко бросил Оберлендер.

Уже в дверях доктор обернулся и сказал:

— А все-таки идея хороша, фрау Ларсон. У большевиков есть чему поучиться.

Когда за Оберлендером закрылась дверь, Ларсон тяжело опустилась на стул. «Боже, как хорошо, что я эти бумаги не отнесла домой, а взяла только четвертую немецкую копию, о которой никто ничего не знает».

«Доктор Оберлендер имеет отношение ко всем отделам», — вспомнила она слова Лемана. Абвер или СД? В каком он ведомстве?

История с автобиографиями послужила хорошим уроком: она никогда больше не пыталась брать оригиналы каких-либо документов.

В тот вечер она поздно возвращалась со службы. Улица была пустынна, наступил комендантский час. И вот сначала едва различимо, а потом все явственнее она стала слышать шаги, собственно, не шаги, а то, как под ногами поскрипывает снег. Стоял крепкий мороз. Полная луна висела над морем, скованным льдом. Кое-где из труб струился дым. При полном безветрии дым столбом поднимался в холодное небо.

Скрип шагов за спиной усилился. Ее нагоняли. Обернуться? Оберлендер уже шпионит за ней?

Ларсон пошла тише. Сбавит ли шаг тот, кто шел следом? Нет, он продолжал идти в том же темпе. Вот он уже рядом. За спиной. Обходит ее. На нем офицерская шинель. И меньше всего она ожидала услышать от этого человека то, что услышала:

— Вы не купите у меня русские папиросы?

Боже, не ослышалась ли она? Это была первая фраза пароля. От неожиданности она смешалась. И незнакомцу дважды пришлось повторить пароль.

— Русские папиросы мне не нужны, но если у вас есть сигареты «Ренклау»…

Услышав отзыв, незнакомец в немецкой офицерской шинели коротко сказал:

— Завтра я приду к вам по объявлению в пять часов вечера. Постарайтесь быть дома.

Офицер, обогнал ее и пошел дальше. На углу свернул в переулок.

В квартире Ларсон было хорошо натоплено, прибрано. Полина Георгиевна оказалась, как и предполагала Астрид, старательной женщиной. Надо только, чтобы завтра она ушла пораньше, часа в четыре.

Астрид разделась. На спиртовке сварила кофе. Все равно она долго сегодня не сможет уснуть. Ей надо все продумать.

Завтра после обеда она должна была ехать на Котельный завод. Она управится пораньше и в пять будет дома.

В пять раздался еле слышный стук. Она вышла в прихожую и, ничего не спрашивая, открыла дверь.

Перед ней стоял мужчина в полушубке, в шапке.

— Что вам угодно?

— Я пришел по объявлению.

— Но я уже купила рояль.

— А русские папиросы вы у меня не купите?

— Так это вы были вчера вечером?

— Может, мы пройдем в дом? Вы меня не узнали? — спросил он, когда они вошли в прихожую.

— Сейчас только узнала по голосу. Раздевайтесь. Вы не можете представить, как я рада, что вы пришли.

— Вам привет от товарищей. Самый сердечный. С объявлением вы хорошо придумали. Когда наши отбили Ростов, наш человек был на вашей квартире. Соседи сказали, что вы приезжали с немцами и с немцами же через два дня уехали. И больше никаких сведений.

— Вы что-нибудь знаете об Оленьке, Марии Пелагеевне?

— Простите, с этого надо было начинать. С Олей все в порядке. Здорова. Мария Пелагеевна тоже здорова, велела вам кланяться.

— Вы не представляете, какую тяжесть сняли с моих плеч! Как я вам рада! — еще раз повторила Астрид. — Может, хотите чаю или кофе?

— От чая не откажусь. На улице под тридцать градусов, а я поплутал, прежде чем попал к вам.

— Вы плохо знаете город?

— Дело не в этом. Надо было убедиться, что за мной нет хвоста.

Астрид принесла горячий чай, бутерброды.

— Меня зовут Кёле. Петер Кёле.

Астрид могла теперь внимательно рассмотреть человека, который пришел к ней. У него были усталые глаза. Сеточка морщин на лбу. Волосы уже поредели. Сколько ему лет? Сорок пять? Пятьдесят? Был он худ и лицом, и телом. В полушубке еще казался покрупнее, поплотнее.

Кёле с удовольствием пил чай. К еде почти не притронулся.

— Вы рассказывайте, — попросил он.

— Натерпелась я страху, — призналась Астрид.

Она рассказала, как была задержана гитлеровцами. Рассказала о Дойблере. Генерале Макензене.

— Макензен — это хорошо, — сказал Кёле.

— В каком смысле? — не поняла Астрид.

— Хорошо, что он признал вас. Об Урбане расскажите подробней, — попросил Кёле.

Когда она закончила, Кёле посоветовал:

— С Урбаном продолжайте поддерживать отношения. Однако будьте внимательны. Нельзя исключать и того, что он не тот, за кого себя выдает.

Кёле подробно расспросил о докторе Оберлендере.

— Постарайтесь узнать, с кем из русских он контактирует.

Когда Астрид сообщила о биографиях предателей, собранных ею, Кёле не удержался от похвалы.

— Вы молодец. А говорили, что совершенно не готовы к такой работе.

Кёле одобрил ее поведение: для немцев она женщина, далекая от политики, для русских — монархистка.

— А какие у вас контакты с русскими, а точнее, с советскими людьми в городе?

Астрид сказала, что таких контактов у нее мало и она не стремится к ним. Рассказала о людях, которые приходили к ней по объявлению, и о том, что она кое-кому пыталась помочь материально.

— Не увлекайтесь этим, — коротко заметил Кёле.

О Полине Георгиевне, о Юре Скутаревском расспрашивал подробно.

— Присмотритесь к ним внимательней. Пятый говорил мне, что вы умеете шифровать материалы?

— Да, я знакома с этим.

— Я привез вам кодовую книгу, — Кёле глянул на книжный шкаф. — Не держите ее отдельно. Пусть она стоит вместе с другими книгами на полке.

Он протянул том известного русского писателя.

— Самое уязвимое звено в нашей работе — связь. Поэтому Пятый решил, что вы не будете встречаться со связными. У вас есть приемник? — спросил Кёле.

— Приемника нет.

— Жаль.

— Но я думаю, что смогу достать его. Склад русских приемников находится в ведении хозяйственного отдела.

— Постарайтесь достать приемник. В тайниках будете оставлять шифровки. Используйте школьные тетради или что-нибудь другое, самое обычное. Даже если листок и попадет в чьи-то чужие руки, его смогут прочитать только после специальной обработки. Вернее, не прочитать, а проявить цифры, написанные на нем. Если шифровка не будет взята нашими людьми, то мы сообщим вам об этом по радио условным сигналом.

— Где я возьму симпатические чернила? — спросила Ларсон.

Кёле из кармана достал пакет с порошком. Сказал, в каком составе и чем разводить.

— Если будет что экстренное, возможно, кто-то из наших людей и навестит вас. Пароль и отзыв остаются прежними.

— Какое конкретное задание у меня сейчас? — спросила Ларсон.

— Следите, какие части проходят через Таганрог. Город стал большим перевалочным пунктом. Германские войска движутся по железной дороге до Мариуполя, потом своим ходом через Таганрог идут под Ростов. Немцы стали возводить укрепления на берегу Таганрогского залива. Если вам удастся что-либо узнать об этом, было бы хорошо. Попробуйте установить, где ваш родственник — генерал Макензен, а следовательно, и его штаб.

Не упускайте из виду ни один документ, который поступает и исходит из хозяйственного отдела. То, что может представлять для нашего командования интерес, постарайтесь заполучить. Копии, конечно. Оригиналы ни в коем случае не брать. Иногда достаточно короткой выписки из документа. Ориентируйтесь по обстановке.

* * *

Леман, конечно, не отказал Ларсон в такой пустяковой просьбе — приемник со склада. Они все равно там пылятся.

Перед Новым годом в Таганрог приехал майор Нейман. На следующий день разразился скандал.

Ларсон была в своей комнате. Она услышала, что за обитыми кожей дверьми ее начальники о чем-то громко разговаривают. Взяла требование на обувь из штаба 111-й пехотной дивизии и вошла в кабинет начальника хозяйственного отдела. Леман стоял навытяжку перед Нейманом.

— Как вы додумались до этого! Каждый грамм топлива на строгом учете в германской армии! Я уже не говорю о бензине! — Увидев Ларсон, Нейман замолчал и холодно спросил ее:

— Что-либо срочное?

— Да. Звонили из штаба генерала Рекнагеля. Надо подписать эти требования.

— Оставьте их на столе.

Ларсон положила бумаги на стол и вышла. Дверь прикрыла, но щелочка осталась.

— Господин майор, но ведь это топливо, насколько я понимаю, предназначалось для нужд города.

— Меня не интересует город и его нужды!

— Но ведь топливо роздано рабочим, а мы заинтересованы в том, чтобы они работали как можно лучше.

— Они будут работать! Они должны работать! Мы заставим их работать! А вам надо было идти в какое-нибудь благотворительное заведение, а не в вермахт.

— Когда вы еще бегали в школу, я уже носил офицерский мундир, — не сдержался Леман.

— Вот именно! А сейчас вам пора нянчить внуков! Вы не можете больше оставаться в моем отделе. Я добьюсь приказа об откомандировании вас в рейх.

Леман сразу изменил тон.

— Господин майор, только не это! Я вас очень прошу. Ведь я хотел как лучше…

— Но вы хоть понимаете, Леман, что вы натворили: наши солдаты на фронте мерзнут, а вы раздали уголь русским. Наши самолеты делают ограниченное число вылетов, так как есть приказ строжайше экономить бензин, а вы раздали черт знает кому почти сто тонн чистейшего авиационного бензина.

Леман молчал.

— Вот что, — закончил майор. — Пишите на мое имя докладную с просьбой перевести вас на менее ответственную должность в связи с ухудшившимся состоянием здоровья. И если что-либо подобное повторится, будете отвечать по совокупности. И помните — беспечность, разгильдяйство в военное время — это тоже преступление!

Глава четвертая

— Почему бы нам не встретить Новый год вместе? — спросил Матиас Астрид.

— Я согласна. Мы пойдем в офицерское казино?

— Почему в казино? Новый год — это семейный праздник, его лучше встречать в домашней обстановке.

— Но ведь отдел — это большая семья. Так говорит наш шеф.

— Я предпочел бы, чтобы эта семья состояла из нас двоих.

— Нет, Матиас. О нас и так уже судачат в отделе. Ведь никому не известно, что я вам позирую.

— Если хотите, я раскрою сослуживцам нашу «тайну».

— Я думаю, напрасно вы это скрываете. Разве быть художником позор?

— Мы уже говорили об этом. Я не хочу заниматься халтурой. Пока никто не знает, что я снова взял в руки карандаш и кисть, никто не пристает ко мне с дурацкими предложениями, а стоит только узнать…

— Кстати, где обещанный «Русский мальчик»?

— Эта работа уже близка к концу. Так что же вы все-таки ответите на мое предложение встретить Новый год вместе в домашней обстановке?

— Я предпочла бы, Матиас, этот вечер быть на людях.

— Хорошо. Пусть будет по-вашему. Я зайду за вами около девяти.

У Ларсон на этот вечер были свои планы, и хотя, конечно же, ей приятнее побыть с Матиасом вдвоем, но выбирать не приходилось. В офицерском казино, которое помещалось в городском Доме культуры в парке, на Новый год собирались офицеры Таганрогского гарнизона и частей, дислоцированных вокруг города.

К Новому году Астрид сшила себе платье из черного бархата с глубоким декольте. Тонкая жемчужная нить, доставшаяся ей в день свадьбы от матери и долгие годы пролежавшая в шкатулке, украсила ее изящную шею. Вымытые парижским шампунем волосы рассыпались по открытым белоснежным плечам.

Она оглядела себя в зеркало и осталась довольной: платье хорошо сидело, никаких излишеств — все было строго и красиво.

Около девяти раздался звонок, и она вышла сама открыть парадную дверь. Перед ней стоял обсыпанный порошей в фуражке с высокой тульей Урбан. Он остолбенел, увидев ее.

— Заходите же! Вы меня простудите…

— Простите, Астрид.

— Снимайте шинель и посидите минутку, отогрейтесь. Может хотите что-нибудь выпить?

— Это было бы неплохо. Снаружи действительно чертовски холодно.

— Водка или коньяк?

— Лучше водка.

Астрид прошла на кухню. Глотнула две таблетки аспирина и выпила сто граммов растительного масла. Этому научил ее Павел. На дипломатических приемах ему приходилось «поддерживать марку» — пить, как пьют русские, о чем известно во всем мире. А он как раз пить не любил и не умел — быстро хмелел. Вот и приходилось прибегать к испытанному средству — две таблетки аспирина и сто граммов растительного масла. Конечно, алкоголь нельзя полностью нейтрализовать, но возможности твои увеличиваются вдвое, а то и втрое.

Две рюмки водки на подносе и несколько бутербродов с черной икрой и ветчиной Астрид поставила на маленький столик в гостиной.

— Так пьют по-русски? — спросил Урбан.

— Не совсем так. По-русски пьют стаканами.

— Вы шутите, конечно?

— Нисколько.

— Нет, я слышал все эти легенды, как пьют русские.

— В основе всякой легенды лежит быль.

Астрид взяла рюмку, ту, что была поменьше, и выпила до дна. Одним духом. Матиас посмотрел на нее с чувством, похожим на восхищение. И тоже, подражая ей, опрокинул свою рюмку в рот.

— Такое ощущение, будто глотнул огня, — выдавил он из себя.

— Вы заешьте, заешьте…

Лицо Матиаса через несколько минут покрылось румянцем.

— Как у вас блестят глаза, Астрид. Вот такую я хотел бы вас написать.

— Пьяную?

— Ну, какая же вы пьяная…

— Я очень долго не могла привыкнуть к водке, — призналась Астрид. — На Западе преувеличивают, когда говорят, что русские много пьют. Действительно, без водки у них не обходится ни один праздник. Но праздников у русских мало: Первое мая, Седьмое ноября и Новый год. Причем и на Первое мая, и на Седьмое ноября пьют только для аппетита. После демонстрации.

— А что это за праздник — Седьмое ноября?

— Годовщина Октябрьской революции.

— Октябрьская революция в ноябре?

— А вы разве не знали, что русский календарь до революции на тринадцать дней отличался от календаря европейского?

— Это для меня новость. И чем же это объяснялось?

— Я не знаю точно. Но с временами года старый календарь больше совпадал, чем общеевропейский.

— В России всё наособицу. Я понятия не имел, что железнодорожная колея у них значительно шире нашей. А это чем они объясняли?

— Тут причин много. В России, с ее бескрайними просторами, с ее бездорожьем, суровой зимой, обильными снегопадами — железные дороги до сих пор основной вид транспорта. В России, как говорил мне муж, самые мощные паровозы и самые тяжеловесные составы. Широкая колея дает хорошую остойчивость.

— Да, все здесь наособицу, — повторил Урбан. — Я часто вспоминаю Барлаха, его «Русский дневник».

— Барлаха?

— Да, Эрнста Барлаха. Какой великолепный художник! Вы его не знаете?

— Нет, почему же. Мне нравится его «Сомневающийся». Прекрасное лицо, полное мысли.

— Когда Барлах побывал в России, он записал в своем дневнике: «Здесь засела бронза!» И дальше. Не ручаюсь за точность, но примерно это было сказано так: я не нахожу надобности отрицать, что благодаря России пришел к пластическому изображению своих основных работ. Россия дала мне все образы. Но, по всей вероятности, дело не обошлось и без моего вклада.

— В гюстровском соборе я видела его «Висящего ангела», — сказала Астрид.

— Его скульптуры — чудо: «Зябнущая старуха», «Хохочущая старуха», «Верящий»! Кстати, только в России я увидел, как старость может быть благородна, — признался Урбан. — В русских деревнях, у русских старух и стариков удивительно благородные, житейски мудрые лица. А помните «Верящего»?

— Да. Он совсем не похож на… ну, скажем, господина Дойблера, — съязвила Астрид.

— Дойблера! Эту свинью? Разве свинья может быть верующей. — Так резко о своих сослуживцах Урбан еще никогда не говорил. Неужели на него подействовала рюмка водки? Вот и Павел, бывало, выпьет рюмку…

— Вы меня не слушаете, Астрид?

— Почему же, слушаю. Водка придала вам храбрости.

— Вы считаете меня трусом?

— Нет, Матиас, нет! Напротив, я считаю, что вы неосторожны. Вы не только мне говорите вещи, которые, возможно, не следовало бы говорить.

— Язык — враг мой. И действительно, спиртное плохо на меня действует, поэтому я стараюсь не пить.

— Тогда обещайте сегодня меня слушаться.

— Обещаю.

* * *

Петровская была расчищена от снега. К офицерскому казино, к парку, его центральному входу то и дело подъезжали машины: черные «мерседесы» и пятнистые «БМВ», «опели шестерки», «олимпии», «кадеты» фронтовых командиров, выкрашенные в белый, камуфляжный цвет. Машины притормаживали у входа. Из них выбирались офицеры разных родов войск в сопровождении адъютантов или младших офицеров, которых они осчастливили и взяли с собой на новогодний бал.

Подкатил крытый черным лаком «опель-адмирал». Начальник караула у входа скомандовал «смирно». Из машины выскочил обер-лейтенант и распахнул заднюю дверцу. Из теплого салона величественно вылез генерал Рекнагель — начальник таганрогского гарнизона.

Рекнагеля Ларсон видела впервые.

— Вы знакомы с генералом? — спросила она Урбана.

— Не имел чести, — ответил Матиас.

— А генерала Макензена не будет?

— Не знаю, право. Мне говорили, что это ваш родственник?

— Дальний. А вы не знаете, где его штаб в настоящее время?

— Я ведь только офицер хозкоманды, фрау Ларсон. Спросите об этом лучше генерала Рекнагеля.

— А что же, и спрошу! — с вызовом ответила Астрид.

Ларсон не понимала, почему у Урбана испортилось настроение. Но сейчас ей было не до того, чтобы разбираться в этом.

В казино большой зал был уставлен столиками. Здесь уже довольно людно. Мундиры почти всех цветов: голубые — летчиков, черные — танкистов, тоже черные, но особого покроя — эсэсовские и серо-зеленые — пехотинцев мелькали перед глазами Астрид. На нее явно обращали внимание. Женщин в казино почти не было.

К столику, где сидел Урбан с Астрид, подошел Панкок. Ларсон сразу узнала его. Только на нем был уже шитый серебром офицерский мундир.

— Фрау Ларсон! Я рад видеть вас!

Урбан недовольно взглянул на эсэсовца.

— Вас можно поздравить, Панкок?

— Да, фрау Ларсон. Я получил свой первый офицерский чин. Надеюсь, не последний.

— Художник Отто Панкок не ваш родственник? — спросил Урбан с любопытством.

— Нет! В моем роду нет художников.

— Оно и видно, — буркнул еле слышно Матиас.

— Ну что же вы стоите, присядьте, — предложила Астрид.

— Спасибо. Если позволите, на минутку. Я ведь с товарищами.

За столиком в углу сидело несколько военных из танковой дивизии СС. Они с любопытством поглядывали на Панкока и на его очаровательную собеседницу.

— Все, как в новогодней сказке, — сияя довольством и молодостью, проговорил Панкок. — Ужасно надоело сидеть в нашей дыре без дела. И вдруг такой подарок — зал, полный света, елка. И вы, фрау Ларсон! Сюда приехали самые лучшие из нашего полка, — не скрывая гордости, добавил Панкок.

— О какой дыре вы говорите?

— Это чертова деревушка, где мы стоим. Я даже не могу выговорить ее названия.

— Вы стоите в Матвеев Курган? — спросил Урбан.

— Матвеев Курган — это маленький городок. Там стоит штаб нашего полка, а мы стоим в двадцати километрах, в заброшенной деревушке. Вы не представляете, какая там тоска!

— Что ж, Панкок, война, это не только развлечения: погоня за комиссаршами и прочее.

— Ах, фрау Ларсон, не напоминайте мне о том злосчастном случае. Кто бы мог подумать, что вы это вы!

— Я ведь вам рассказывала, Матиас, Панкок чуть не раздавил меня своим танком.

— Для этого много ума не нужно, — хмуро заметил Урбан.

Панкок пропустил мимо ушей это нелестное для него замечание.

— Я был бы рад, фрау Ларсон, если бы вы назвали меня просто Нолтениус.

— Хорошо, Нолтениус, — сказала Астрид.

— И чтобы сделать меня до конца счастливым, позвольте ангажировать вас на первый вальс?

— Фрау Ларсон уже ангажирована, — вмешался Урбан.

— Тогда на второй, — попросил Панкок.

— Обещаю, Нолтениус. Но вас, наверное, уже заждались товарищи. Они с нетерпением все время посматривают в нашу сторону.

— Простите, я действительно увлекся. Итак, на второй…

— Зачем вам этот хлыщ? — спросил Урбан Астрид. — Отказали бы и все.

— Не ведите себя, как Отелло, Матиас. Почему бы и не доставить удовольствие этому мальчику. Правда, он дурно воспитан, но…

— Чему же может воспитать гитлерюгенд?

— Не кажется ли вам, Матиас, что вы много себе позволяете, и ваши откровения не всем нравятся?

— А я ни с кем и не откровенничаю. Вы — единственный человек, с кем я откровенен, и это доставляет мне большую радость.

— Но неужели у вас нет близких друзей, близких товарищей по службе?

Урбан усмехнулся:

— Я же говорил вам, что я — белая ворона. Один более или менее приличный человек в хозотделе — Нейман. Да и тот, по-моему, путается с гестапо.

В это время Астрид заметила, что к их столику направляется Дойблер.

— Этого нам еще не хватало! — пробурчал Урбан.

— Фрау Ларсон, с наступающим Новым годом!

Ларсон протянула ему руку, и он, склонившись, прикоснулся к ней губами, показав безукоризненный пробор набриолиненных волос.

— Вы позволите? — Не дожидаясь разрешения, Дойблер сел на свободный стул. — Мы будем сегодня веселиться вовсю! Не так ли, гауптман Урбан?

— Не имею чести быть знакомым с вами, — проговорил Матиас.

— Ну, что за церемонии. Хотите, могу представиться?

— Не надо.

— Что будем пить, друзья? — спросил Дойблер. — Я думаю, немного водки с мороза не помешает.

— Я бы выпила шампанского, — сказала Астрид.

— Итак, водка и шампанское!

— Сначала давайте выясним, что есть в этом кабаке. — Урбан понял, что от контрразведчика не отвязаться, и решил взять инициативу в свои руки.

Астрид обратила внимание на то, что в зале не было ни одного русского. Обслуживали офицеров девушки-немки из вспомогательных подразделений.

В «кабаке» нашлась и водка, и русское шампанское, и французский бенедиктин. Ни Урбан, ни Дойблер не хотели уступать друг другу, и их стол вскоре заполнился бутылками. Астрид пришла в ужас.

— Попросите, пожалуйста, какой-нибудь закуски. Я ведь привыкла пить по-русски.

На столе появились бутерброды, шоколад, апельсины.

Время близилось к двенадцати. За столом, который стоял несколько в стороне, сидел генерал Рекнагель и с ним какой-то полковник, штандартенфюрер СС, и белобрысый мужчина в штатском.

— А кто этот, в штатском? — спросила Астрид.

— Он вчера приехал из Берлина. Из ведомства доктора Геббельса, — демонстрируя свою осведомленность, сказал Дойблер.

Тут поднялся генерал Рекнагель.

— Позвольте, господа, поздравить вас с Новым годом! Мы встречаем его здесь, в холодной России. Еще немного усилий, и сердце этой поверженной нами страны перестанет биться. Этим землям суждено другое будущее. Лучшее! Мы установим здесь новый порядок. Цель, которую поставил перед нами фюрер, не имеет равных. Будем же достойны этой великой цели, и мать-Германия впишет ваши имена на скрижали истории. Хайль Гитлер! Зиг Хайль!

Все встали с поднятыми бокалами.

— Хайль Гитлер! Зиг хайль! Хайль! Хайль!..

Среди присутствующих Ларсон заметила доктора Оберлендера. Он был в форме майора. Впервые она видела его в военной форме.

После первого тоста Урбан предложил выпить за Астрид.

— Послушайте, гауптман, нельзя же так! — озлился Дойблер. — Вы вырвали, можно сказать, у меня этот тост изо рта!

— Не ссорьтесь, господа, давайте лучше чокнемся бокалами, как принято в этой стране. В этом что-то есть. — Астрид старалась примирить мужчин.

В тот вечер Ларсон ожидал еще один сюрприз. За одним из столиков она увидела Кёле. Он был в форме майора интендантской службы. Они встретились на мгновение взглядами. На какое-то время ее мысли были заняты Кёле. Зачем он здесь? Ему срочно понадобилось увидеться с ней?

Заиграла музыка. Как и было обещано, Астрид первый вальс танцевала с Урбаном. Он несколько раз наступил ей на ногу.

— Я никудышный танцор, — признался он. — Всегда считал танцы пустым времяпрепровождением. Может, уйдем отсюда?

— Ну, что вы! Это неудобно. К тому же я люблю танцевать.

— Тогда уж извините меня, Астрид, я, наверное, надерусь сегодня. Что-то муторно мне от этого веселья.

— Матиас, нельзя быть эгоистом. Надо быть терпимым.

Потом Ларсон танцевала с Панкоком, Дойблером. И вдруг когда оркестр заиграл «Дунайские волны», к ней направился генерал Рекнагель. Подойдя к столику, он слегка поклонился, и Ларсон с пунцовыми щеками, под взглядами, направленными на нее, изящно поднялась и протянула руку генералу, который повел ее в круг. Все расступались перед ними.

Генерал легко вальсировал, и Астрид сказала ему комплимент.

— Мне говорили, что вы — родственница Макензена?

— Да. И если уж вы спросили меня об этом, то я очень хотела бы его повидать. Нельзя ли это как-нибудь устроить, экселенц?

— Зайдите завтра в мою канцелярию. Нет, лучше послезавтра, — уточнил Рекнагель. — Я прикажу выписать вам пропуск.

— Моя поездка займет много времени? — осторожно поинтересовалась Ларсон и добавила. — Я ведь должна получить разрешение у майора Неймана.

— Макензен в Горловке. А с Нейманом вам говорить не надо. Мой адъютант передаст ему все, что требуется.

— Благодарю вас, экселенц. Вы так любезны.

— Не собираетесь ли вы на родину? — спросил Рекнагель.

— Я думаю, что с этой поездкой были бы трудности. У меня ведь нет шведского паспорта, а сейчас война, и паспортный режим так строг. Я надеюсь, что война скоро кончится. Отыщу дочь и тогда уже вернусь на родину.

— Что ж, разумное решение. Сейчас все мы терпим лишения и приносим жертвы. Мне похвально отзывались о вашей работе.

— Лестно это слышать, экселенц. Я такая маленькая особа…

— Не скажите, фрау Ларсон. Мне о вас докладывал и майор Нейман и кое-что говорил доктор Оберлендер.

«А что он говорил?» — чуть не сорвалось с языка у Ларсон, но она вовремя прикусила его.

Не успела она пригубить следующую рюмку, как за руку ее взял Дойблер.

— Вам не кажется, Эрвин, что мне надо передохнуть. Я люблю танцевать, но…

— Не упрямьтесь, Астрид! — Внешний лоск слетел с сильно подвыпившего Дойблера. Он становился самим собой, несколько грубоватым. — К тому же у меня есть разговор, — добавил он.

Играли танго. Дойблер плотно прижал ее к себе. Астрид пыталась отстраниться.

— Ну не упрямьтесь же, Астрид!

— Это тот самый разговор? — холодно спросила Ларсон.

— Да нет же…

— Тогда ведите себя пристойно, Дойблер. На нас смотрят!

Дойблер высвободил ее.

— Я знаю ваш номер, — неожиданно сказал он.

— Какой номер? — похолодев, спросила Ларсон.

— Ну, не прикидывайтесь дурочкой!

— Послушайте, Эрвин, мне надоели ваши загадки. Если вы мне друг… Друг или нет?

— Конечно, друг…

— Тогда говорите прямо!

— Я знаю ваш номер. Вы умеете держать язык за зубами, Астрид, и это мне нравится.

— Что вы имеете в виду?

— А то, что в «Самопомощи» вы не были такой овечкой, как прикинулись у меня на допросе, тогда еще, осенью. Мне непонятно только, почему вы отказались работать у меня.

У Ларсон вырвался вздох облегчения.

— Я же сказала вам, что от вида крови мне становится дурно!

— Какая там кровь? Чепуха. Мне нужны вы совсем для другого дела.

— Для какого же?

— Ну, это я вам скажу, когда вы ответите «да».

— Я могу подумать?

— Подумайте.

— Доктор Оберлендер…

— К черту Оберлендера! — прервал ее Дойблер. — Мы скоро прижмем абверовцам хвост. Наступление русских под Москвой, взятие Ростова! Все это прошляпили абверовцы! Фюрер очень недоволен ими! Единственно, на кого он может положиться, это на нас, СД. Абверовцы — сборище гнилых интеллигентов! И ваш Урбан — гнилой интеллигент.

— При чем здесь Урбан? — насторожилась Астрид.

— В данном случае он ни при чем! И что вы только нашли в нем?

— А кого я должна была выбрать? Вас?

— А почему бы и не меня? — Дойблер снова попытался прижать к себе Ларсон.

— Держите себя в руках, Эрвин, — строго сказала Астрид.

К счастью, танец кончился, и Дойблер вынужден был проводить Ларсон к столику.

— Послушайте, Дойблер, можно вас на минутку? — Урбан встал и слегка покачнулся.

«Боже, он пьян!» — подумала Астрид.

— Хочешь поговорить со мной? — напрямик спросил Дойблер. — Пойдем!

Дойблер тоже нетвердой походкой пошел к выходу вслед за Матиасом.

Первым порывом Астрид было последовать за ними. Было ясно, что Урбан приревновал ее к Дойблеру. Этого только ей не хватало! Но тут она встретилась глазами с Кёле и прочитала в них повеление — оставаться на месте. Снова заиграла музыка. И Кёле направился к ней.

— Позвольте? — Кёле учтиво поклонился.

— Что-нибудь случилось? — почти на ухо шепнула ему встревоженно Астрид.

— Ничего. Просто немного изменились планы. Завтра я приду к вам, и мы обо всем поговорим. Когда вы будете дома?

— Завтра у меня свободный день.

— Лучше встретимся вечером, часов в семь.

— Но под каким предлогом вы придете ко мне? — поинтересовалась Астрид.

— Ну, скажем, мы договорились о свидании…

— Нет, только не это.

— А, понимаю… Эти двое, что удалились, уже назначили вам свидание?..

— Кёле, как вы можете так говорить? Но Урбан действительно очень ревнив, хотя я не давала ни малейшего повода, — оправдывалась Астрид.

— Хорошо, я найду другой предлог, — примирительно сказал Кёле. — Постарайтесь только, чтобы в это время у вас не было гостей.

Новогодний бал был еще в разгаре, когда Астрид решила отправиться домой. Как только явились Урбан и Дойблер, она заявила им о своем намерении. У мужчин с мороза были красные лица. Тотчас же оба предложили проводить ее. Конечно, Астрид охотнее бы выбрала Матиаса, но ей не хотелось злить Дойблера. Отправились втроем.

У Дойблера была машина. Мотор сильно остыл и не заводился. Заработал наконец, но с перебоями. Дойблер отпускал педаль сцепления, двигатель глох. Наконец после нескольких попыток они тронулись. Езды до дома Астрид было всего пять минут.

— Господа, спасибо за хороший вечер! Я только очень устала. До свиданья! — Этими словами она отрезала путь к любым предложениям кавалеров продлить совместное пребывание.

— Спокойной ночи, Астрид.

— Спокойной ночи. Пожалуй, я пройду пешком. По свежему воздуху. — Урбан пытался вылезти из машины.

Дойблер схватил его за руку:

— Сиди! Ты — пьян! Поедешь со мной!

Машина рванулась. Задние колеса на скользкой дороге забуксовали, но все же, виляя, «опель» двинулся, и Астрид с облегчением вздохнула. Она действительно очень устала. Ей пришлось много танцевать. К тому же в один вечер на нее свалилось столько сюрпризов.

В тот же день после полудня — Астрид успела уже выспаться — к ней пришел Матиас.

— Мне стыдно за свое поведение вчера, — повинился он. — Все-таки эта русская водка — ужасная вещь. У меня просто раскалывается голова.

— Я сейчас приготовлю кофе, — предложила Астрид.

Урбан был мрачен. Он, конечно, чувствовал себя плохо, но что-то его еще угнетало.

— Матиас, что случилось? — наконец, не выдержав, спросила Астрид.

— Ничего особенного, — не очень любезно ответил он.

В таком тоне Ларсон не желала продолжать разговор. В конце концов, она перед ним ни в чем не виновата. Да и кто он ей? Но на этот раз она хитрила даже сама с собой. Она не хотела признаться даже себе, что Матиас стал ей небезразличен. Это был первый мужчина после смерти Павла, который вызвал в ней интерес.

Ее молчание Урбан воспринял как недовольство им и поспешил с объяснениями.

— Простите, Астрид. У меня действительно дурное настроение. Но дело тут не в нас с вами, а в мире, в котором мы живем…

— В мире?..

— Я выразился несколько фигурально. Я принес вам «Русского мальчика». — Урбан вынул из папки рисунок. Но Астрид даже не взглянула на него. Она ждала, что он конкретнее выразит свою мысль. Но Урбан молчал. Астрид принялась готовить кофе.

— Казалось, я давно уже привык ко всему. — заговорил наконец, Матиас. — Но вчера, а точнее сегодня, когда мы ночью ехали с Дойблером, он ерничал, можно сказать, издевался надо мной, говорил, что я — плохой немец. Потом сказал, что поступил новый приказ «Нахт унд небель эрлас»[7]. Скоро его доведут до сведения офицерского состава. Насколько я понял из его слов, этот приказ полностью развязывает руки вермахту на оккупированных русских территориях. И мне стало страшно за Германию! Если во Франции, где мне довелось быть, война все же носила некий оттенок рыцарского поединка, то в России она приняла характер чудовищной бойни! Здесь нет пощады ни женщинам, ни детям, ни старикам.

Астрид молчала. Она запомнила — «Нахт унд небель эрлас».

— Я встретился на днях со старым знакомым, — продолжал Урбан, — он служит в отделе формирования. Мы давно знаем друг друга, и он был предельно откровенен со мной: «Россия — это прорва! — сказал он мне. — Если мы и дальше будем нести такие потери, то Германия будет обескровлена, а само существование немецкой нации поставлено под угрозу. Мы латаем сейчас дыры призывниками 24—25 года. Причем одиночная подготовка этих юнцов недостаточна, поэтому через два-три дня они или гибнут, или попадают в госпиталь», — вот что он сказал мне.

— Вы сегодня в дурном расположении духа, — заметила Астрид.

— Это верно. Я вчера перечитывал «Русский дневник» Барлаха.

— Вы возите его с собой?

— А почему бы нет! Эта книга не запрещена. Вот послушайте, я сделал выписку. — Урбан достал блокнот и прочитал: — «Здесь, в степи, среди необъятных просторов и бесконечного горизонта, где все предметное, как одна могучая масса, вклубилось в бесконечность небес, я почувствовал скрытую необоримую силу». И еще: «Люди в могучих просторах, эти складки одеяний и коренастые фигуры, эти иссеченные ветром и непогодой лица — все это предстало передо мной и потрясло». Это был великий художник! — закончил Урбан.

— Удивительно сказано, — согласилась Астрид. — Удивительно, — еще раз повторила она. — То, что я сама смутно чувствовала, когда попала в Россию, выражено так ясно и точно. Он не только мастер кисти, но и слова.

— Вы так находите?

— Конечно. Я знаю, что Барлах преследовался. Он, кажется, умер?

— Да, он умер в Ростоке в тридцать восьмом году.

— Он был уже в преклонном возрасте?

— Да, ему было шестьдесят восемь лет. Последний раз я встречался с ним в тридцать седьмом году. Он был еще физически крепок. Но многие его работы уже были разрушены — и в Гюстрове, и в Гамбурге, и в Киле. Он не хотел больше жить. Вот одна из последних записей в его дневнике: «Свежеиспеченная эпоха меня не заполучит. Мой утлый челн погружается во тьму, я могу даже рассчитать время, когда захлебнусь».

— Теперь я вас понимаю, Матиас, когда вы решили оставить искусство.

— Да кто я? Я обыкновенный рисовальщик. Да и нет во мне той силы духа, которая была у Барлаха.

— Кончится война, вы еще молоды…

— Молод? Расин достиг зрелости к 28 годам. Правда, Мольеру было сорок лет, когда он создал первую из своих комедий. Но в живописи все по-другому. Развивать руку и воображение надо одновременно. Воображение же присуще молодости, когда сильны желания.

— Но вы сбрасываете со счетов опыт!

— Нет, почему же? С возрастом произведения могут стать более правильными, что ли. А правильность и открытия, по-моему, разные вещи.

— Возможно, — согласилась Ларсон.

Разговор о любимом предмете как бы успокоил Урбана, и Астрид была рада этому. Прощаясь с Матиасом, она попросила завтра не приходить к ней. На немой вопрос, который читался на его лице, она сказала только:

— Так надо, Матиас.

Вечером на другой день она встретилась с Кёле. Полину Георгиевну она отпустила пораньше.

— Выпьете чего-нибудь?

— Спасибо, ни спиртного, ни кофе врачи не рекомендуют мне. Но если не возражаете, я закурю.

— Пожалуйста.

По тому, с каким удовольствием он затянулся, Астрид поняла, что Кёле — заядлый курильщик.

— А что врачи говорят вам о курении?

— Это тот случай, когда я не внемлю их советам, — сказал Кёле. — Теперь слушайте меня внимательно. Материалы, которые вы представили, заинтересовали руководство. Тайниками пользоваться не надо. Однако вы по-прежнему должны шифровать сообщения и писать их невидимыми чернилами. Время от времени я буду наведываться к вам. Таганрог стал сейчас центром тыловой службы группы войск, поэтому у вас тут немалые возможности. По делам своей дивизии я нередко бываю в Таганроге.

— Вы служите в вермахте? — прервала Астрид.

— А вы думали, в Красной Армии?

— Нет… но тогда, когда вы пришли ко мне в гражданской одежде, я думала вы… с той стороны…

— Я служу в вермахте. — Кёле назвал дивизию. — Мы можем встречаться с вами совершенно открыто. Мы оба учились в свое время в Ростокском университете. Я только закончил его значительно раньше вас, в двадцать седьмом году, а вы поступили туда в двадцать шестом.

— Вот почему ваше лицо мне показалось очень знакомым.

— Это неудивительно. Младшекурсники обычно обращают внимание на старшекурсников и запоминают их. Я тоже помню многих, кто был курсом постарше, но из младших курсов — никого.

— Значит, у нас с вами сравнительно небольшая разница в летах?

— Да. Всего шесть лет. Вы удивлены? Я знаю, что выгляжу старше. Но, наверное, многое зависит от того, как человек прожил жизнь.

— Вы так хорошо осведомлены обо мне, — удивилась Ларсон.

— Это естественно. Я теперь ваш шеф. А шеф обязан знать о своей подчиненной как можно больше. Руководство прикомандировало меня к вам. Я должен заняться вашим «воспитанием». — Кёле первый раз за время их знакомства улыбнулся: — Речь идет о том, чтобы немного подучить вас агентурной работе, прежде чем мы расстанемся.

— Я очень рада этому! — воскликнула Астрид. — Вы не представляете себе, как я первое время страдала от одиночества.

— А Урбан? — спросил Кёле.

— Что — Урбан? Я уже немного рассказывала вам о нем. По-моему, это очень порядочный и честный человек.

— Возможно, возможно, — задумчиво проговорил Кёле. — При наших встречах вы будете рассказывать мне во всех подробностях о ваших разговорах, ну и обо всем.

— Разве я не вольна в своей личной жизни? — сказав это, Астрид невольно покраснела.

— Как вам сказать? У нас такая работа, что мы полностью не принадлежим себе. Вы влюблены в Урбана? — прямо спросил Кёле.

— Я не знаю, — растерянно проговорила Астрид. — Но он мне близок своими мыслями, чувствами.

— Я прошу вас только об одном, Астрид, не торопитесь. Присмотритесь к Урбану еще.

— Рано или поздно он узнает о наших встречах, что я могу сказать ему о вас?

— Скажите то, что я вам уже сказал. Нас вскормила одна альма-матер. Нам есть что вспомнить. Кроме того, нам есть о чем поговорить еще на одну тему. Я родился в Мариуполе и до семнадцати лет прожил в России.

— Вы русский? — спросила Астрид.

— Вопросов задавать мне не полагается. Это первое правило в нашей работе. Все, что надо, я скажу вам сам. Не обижайтесь: я — строгий учитель. И еще должен предупредить вас, что у меня появляется иногда скверная привычка иронизировать над младшими.

— Вы имеете в виду то, что я ваша подчиненная? — спросила Астрид.

— Нет, прежде всего возраст.

— Но вы же сами сказали, что разница у нас невелика.

— Разница невелика, но в душе я — старик. Знаете, есть такие папаши-ворчуны. Вот я принадлежу к их категории. Так вот, я родился в России. Моя мать — русская. Отец — немец. К началу революции он был в чине полковника. В восемнадцатом году мы уехали в Германию. Отец вскоре умер. Он был значительно старше матери. Мать на те небольшие сбережения, которые у нас были, купила небольшой пансионат в Кюлюнгсборне. Вот почему я оказался в ближайшем от Кюлюнгсборна университете — Ростокском. Все эти факты моей биографии хорошо известны гестапо. И они соответствуют действительности. Так что вы все это можете смело говорить своим друзьям, Матиасу, например.

— Да, у вас занятная биография, — проговорила Астрид.

— У вас она тоже не ординарная, — заметил Кёле. — Зовут меня Петер.

— В детстве вас, наверное, звали Петей?

— Вы угадали.

— И что же вас заставило стать?..

— Тем, кто я есть? — перебил Кёле. — Это долгая история. Что вам еще надо знать обо мне? Семья наша до революции была, конечно, обеспеченной. Потом — Германия. Бедный студент. Бедный адвокат. Но дело, конечно, не в бедности. Сам испытав бедность, я брался защищать неимущих. Зачастую зная, что никакого гонорара не получу. Мои клиенты, как правило, были невиновны, но я не выиграл почти ни одного дела. Тогда я решил покончить с адвокатской работой. Был шофером, кельнером. Одно время подвизался на журналистском поприще. В это время много читал разной литературы по социальным вопросам. В тридцать третьем году я вступил в НСДАП. В тридцать седьмом поехал воевать в Испанию.

— Вы воевали на стороне Франко?

— Ну, не на стороне же республиканцев…

— Вы разыгрываете меня?

— Нисколько. Это всё факты. Только факты моей биографии. Вам не надо выдумывать, о чем мы с вами разговариваем при встречах. Я даю вам материал, если нашими встречами, кроме Урбана, поинтересуется Дойблер или Оберлендер. Больше других опасайтесь Оберлендера. Это опытная абверовская ищейка. Он, кстати, интересовался, не оставили ли вы кому-либо из соседей в Ростове записку.

— Этого не может быть!

— Почему же? Это тоже факт. Он выдал себя за родственника вашего мужа и расспрашивал соседей…

— Но он не знает русского языка.

— Он знает его не хуже, чем мы с вами. Остерегайтесь его.

— А Дойблер? — спросила Астрид.

— Дойблер — молодой самонадеянный цепной пес. Конечно, он тоже опасен. Но у него мало опыта.

— Вы знаете, Кёле, во время новогоднего бала, когда я танцевала с ним, он мне сказал: «Не притворяйся дурочкой. Я знаю твой номер!» Я вся обомлела. Стала допытываться, что это значит? Алкоголь развязал ему язык, и он сказал о «Самопомощи». Тогда я немного успокоилась.

— В «Самопомощи» каждое «доверенное лицо» имело свой номер. Очевидно, и вам был присвоен какой-то номер. Разве вам об этом не сказали те, кто готовил вас?

— Нет. И после того, как Дойблер заговорил о номере, он предложил мне сотрудничать с СД. Я сказала, что не выношу вида крови. Тогда он выразился примерно в таком смысле: «Чепуха. При чем тут кровь? Ты нужна мне совсем для другого». Как вы думаете, что он имел в виду?

— Я думаю, что речь идет о том, чтобы вы шпионили за своими сослуживцами.

— Как мне быть? Отказаться?

— Не торопитесь. Пока не идите к нему. А я тем временем свяжусь с нашим руководством.

— Я узнала, что генерал Макензен, а следовательно, его штаб, в Горловке.

— Кто вам это сказал?

— Генерал Рекнагель.

— Вот так ни с того ни с сего взял и сказал?

— Нет, почему же. Когда он пригласил меня танцевать, я сказала ему, что хотела бы повидать дядю Карла, и попросила помочь мне встретиться с ним. Он обещал.

— Это интересно. А теперь подробно расскажите мне о своих обязанностях в хозяйственном отделе.

— Я — секретарь майора Неймана. Но фактически — его помощник. Считаюсь у немцев специалистом по России. Ко мне с разными вопросами обращаются командиры хозяйственных команд. — Астрид рассказала, какая команда чем занимается. — В отдел поступают различные бумаги, требования от частей на обмундирование, на строительные материалы. Поступают также донесения от промышленных предприятий Таганрога. Как правило, эти бумаги поступают на русском языке, и я тут же перепечатываю их на машинке по-немецки. Почтой ведает унтер-офицер Крюгер. Он сидит со мной в одной комнате. Когда он выходит покурить, а я сказала, что не терплю дыма, у меня есть возможность заглянуть в бумаги. Разносит бумаги пожилой солдат. Но у него есть и другие обязанности, он топит печь, следит за чистотой в помещении. Бывает, я предлагаю Крюгеру взять ту или иную пачку бумаг, чтобы передать в команду, куда направляюсь по своим делам. Отдел занимает большое трехэтажное здание. Если я замечаю что-либо заслуживающее внимание в бумагах, которые несу, а пока идешь с одного этажа на другой, есть возможность бегло заглянуть в них, то я по дороге захожу в туалетную комнату. Там уже я могу более подробно познакомиться с тем, что меня заинтересовало. Недавно Крюгер заболел и попал в госпиталь. Тогда я разбирала всю почту. Те пакеты, которые были именными и я не должна была их вскрывать, я брала на вечер на дом и вскрывала их над паром. Знакомилась с содержанием бумаг, а потом снова заклеивала конверт.

— И как же вы выносите эти бумаги из отдела? В сумочке?

— Нет, почему же. В голенищах сапог может многое поместиться.

— Вы что же, на службу ходите в сапогах?

— Я попросила Неймана выписать мне форму.

— И какой же у вас чин, фрейлейн?

— Не иронизируйте, Кёле. Никакого чина у меня пока нет. У меня форма, которую носят девушки из вспомогательных служб.

— А зачем вам вообще понадобилась форма? Чтобы в голенищах сапог носить бумаги?

— Кёле, — слегка осердилась Астрид, — вы действительно несносны. Я заметила, что когда в отдел приходят офицеры, то к человеку в форме они относятся с бо́льшим доверием. На днях я принесла карту-десятиверстку побережья с какими-то пометками на ней. В отдел поступила целая пачка. Я взяла одну из них и завернула в нее свою кофточку. Получился просто пакет.

— И где же эта карта?

Ларсон полезла в книжный шкаф. Одна из книг была обернута в плотную бумагу. Астрид развернула книгу, разгладила бумагу. Это и была карта.

Кёле внимательно осмотрел ее.

— Много дилетантства, Астрид, но пока у вас все получается неплохо. Теперь послушайте меня. Пакеты домой больше не брать. Если вас в чем-то заподозрят, легко проверить, что пакеты вскрывались. Из бумаг, которые попадают к вам в руки, обязательно старайтесь запомнить номера воинских частей.

— Но их так много.

— Знаю. И все-таки надо запомнить… Тренируйте свою память. Когда печатаете какую-либо бумагу, вставляйте лишний экземпляр. Пользуется ли кто-нибудь еще вашей машинкой?

— Да. Нередко бывает так, что офицеры команды просят у меня разрешения попечатать на моей машинке. Насколько я понимаю, эти бумаги по тем или иным причинам должны печатать они сами в целях секретности или еще в каких-либо других целях. Я только закладываю им бумагу и копирку.

— В таких случаях закладывайте новую копирку. По оттиску на копирке можно потом разобрать текст. И еще. Паренек этот, с которым вы познакомились осенью, Юра Скутаревский, — комсомолец. Его отец — член партии. Вам не надо с ним встречаться. Ему тоже сказали, чтобы он не появлялся у вас. Разумеется, он не знает, кто вы на самом деле. Ему сказано, что вы искренне сотрудничаете с немцами и бывать у вас ему не рекомендуется.

— Что же подумает об мне этот мальчик?

— Это не должно занимать вас. Хотя в свое время и мне пришлось пройти через это. Только мне было похуже, чем вам. Мне приходилось стрелять. И в Испании, и в Польше. Мое счастье, что я получил тяжелое ранение в Польше и сейчас не годен к строевой службе.

— Но зачем вы поехали в Испанию? — не удержалась Астрид.

— Испания была полигоном. Там испытывалась новейшая немецкая техника… Однако мне пора уходить, Астрид. Вашей домработницы нет в доме?

— Я ее отпустила.

— То, что вам известно о ней и ее семье, соответствует действительности. Ее муж на фронте. Но, конечно, никаких поручений, которые так или иначе могут послужить поводом для догадок, кто вы и чем занимаетесь, ей не давайте. Мы скоро увидимся, Астрид.

Глава пятая

Когда Ларсон пришла на прием к Рекнагелю, генерал не был с ней так любезен, как на новогоднем балу. Он был чем-то озабочен. Разговор их длился всего несколько минут.

— Макензен уехал в Берлин. Поэтому вашу поездку придется пока отложить.

— И вы не знаете, экселенц, как долго он пробудет там?

— Не знаю, фрау Ларсон. Поговаривают, что генерал поехал за новым назначением.

— Я надеюсь, у него никаких неприятностей?

— Я тоже надеюсь на это.

— Как я узнаю, экселенц, когда вернется дядюшка?

— Если он вернется на Южный фронт, об этом будет известно в офицерских кругах. Майор Нейман будет знать.

— А если он получит назначение в другое место?

— В этом случае я вряд ли смогу быть вам полезен. Вам следовало бы с дядюшкой списаться. Оставили бы ему свой адрес.

— Мы не виделись много лет, а наша встреча была такой короткой.

— Ничем не могу больше помочь вам, фрау Ларсон, — Рекнагель дал понять, что разговор окончен.

Вечером пришел Матиас.

— Я сегодня порвал все наброски, которые сделал. У меня новая идея. Я буду писать вас в том платье, в котором вы были на новогоднем балу. Черный бархат. На шее жемчужная нить. Русые волосы. Голубые глаза.

— Мне эта идея не очень нравится, — сказала Астрид.

— Почему?

— Не знаю. Сейчас война…

— Но не писать же вас в форме девицы из вспомогательной службы?

— А я вам не нравлюсь в этой форме?

— Вы нравитесь мне в любой одежде. Но форма для женщин… это как платье для мужчин.

Раздался стук в окно. Это был Кёле.

— У меня Урбан, — сказала ему в прихожей Астрид.

— Что ж, рано или поздно нам пришлось бы познакомиться. Но было бы хорошо, если бы вы его спровадили.

— Но как это сделать?

— Вот этого я не знаю. Придумайте что-нибудь. Вы говорили ему обо мне?

— Да. То, что учились в одном университете.

— Хорошо. Меньше придется объясняться.

— Это Петер Кёле, — представила Ларсон, когда они вошли в комнату.

Матиас поднялся, сделал несколько церемонно короткий поклон:

— Гауптман Урбан. Матиас, — добавил он.

— Я вас знаю, — сказал Кёле.

— Откуда?

— Видел вас с фрау Ларсон на новогоднем балу, потом Астрид мне немного рассказывала о вас.

— Вот даже как, — удивился Урбан и взглянул на Астрид. — И что же вам обо мне говорила Астрид? — с некоторым вызовом спросил Урбан, назвав Астрид по имени, как бы подчеркивая тем самым право называть ее так.

— То, что вы — одиноки и это не приносит вам радости.

— А вы не испытываете чувства одиночества?

— В армии, по-моему, это невозможно. В армии ведь почти все время на людях.

— А я вот как раз на людях, как вы говорите, и испытываю это чувство. В толпе человек чувствует себя более одиноким, чем наедине.

— Ну, армия — это не толпа, — сказал Кёле.

— Толпа. Только организованная, — упрямо заявил Урбан.

— Вы не любите армию? — спросил Кёле.

— А вы? — в свою очередь спросил Урбан.

— Я в армии с тридцать четвертого года. Но вы не ответили на мой вопрос?

— Вам доводилось что-нибудь читать Стефана Георге?

— «Тайна», «Новый рейх», — сказал Кёле. — Вам импонирует культ сильной личности?

— Нет. Как раз не эта сторона привлекает меня в Георге. Его мысли о мессианстве.

— У нас уже есть новый мессия, — заметил Кёле.

— Кто же?

— Наш фюрер.

— Вы невнимательно читали Стефана Георге. — Урбан явно не хотел продолжать разговор о мессианстве Гитлера. — Георге по природе своей был бунтарь. Его идеал — одинокая душа. Душа, которая сливается с природой.

— Вам тоже близок этот идеал? — спросил Кёле.

— Если хотите, в некотором смысле — да.

— Однако вместо того чтобы пойти куда-нибудь, ну, скажем, на пустынный берег моря, чтобы «слиться с природой», вы пришли к фрау Ларсон… А что касается бунтарства Стефана Георге, то это был бунт в стакане воды. Он, правда, на словах сначала отвергал все общественное, государственное, но пришел в конце концов к чему? К «Новому рейху». Его мистические мотивы, коренящиеся в античных и средневековых концепциях, привели к совершенно реальным построениям — государством должна править элита.

— Я не помню, чтобы Георге говорил об этом.

— Тем не менее это так.

— А кто же должен принадлежать к этой элите?

— Мы с вами…

— И кто же это решил? Тоже мы с вами? Но вот фрау Ларсон может не согласиться с этим. Тогда как быть?

Кёле было занятно говорить с Урбаном, но, кажется, они увлеклись и совсем забыли об Астрид. А она почему-то молчит.

— Что вы скажете, Астрид? — спросил Кёле.

— Я не читала Стефана Георге.

— Простите, Астрид, — спохватился и Матиас. — Я не подумал, что наш разговор вам может быть неинтересным.

— Я могу предложить вам кофе, — сказала Астрид.

— Я не откажусь, — тотчас же согласился Урбан.

— А мне, если можно, чаю, — попросил Кёле.

Когда мужчины остались одни, Урбан спросил Кёле:

— Я знаю, что вы с Астрид учились в одном университете, но, насколько я понимаю, в разное время.

— Почему вы так решили?

— Ну, Астрид — совсем молодая женщина, а вы…

— А сколько бы вы мне дали лет? — спросил Кёле.

— Я не знаю. Что-то около пятидесяти…

— Мне тридцать девять лет, — сказал Кёле.

— Вы моложе меня? — удивленно воскликнул Урбан.

— А вам сколько?

— Мне? Сорок. Вы — женаты? — спросил Урбан.

— В разводе. А вы?

— Я — тоже. Значит, мы в одинаковом положении…

— Не совсем, — сказал Кёле. — Чтобы между нами не было никаких неясностей, скажу вам, что Астрид для меня, как младшая сестра.

— А почему вы заговорили об этом?

— Потому, что вам нравится Астрид.

— Откуда вы знаете?

— Ну, это так заметно. Достаточно было увидеть вас на новогоднем балу. И эта сцена с Дойблером…

— А вы наблюдательны.

— Просто я был трезв. Я не пью спиртного, — пояснил Кёле.

— Как наш фюрер?

— Я — нездоров.

— Да, это видно. Простите, я не хотел сказать ничего дурного.

— Ничего. Так что, Матиас, — впервые назвал Кёле Урбана по имени, — вы не должны видеть во мне соперника. Я нуждаюсь в общении с людьми, как и каждый. Да и вы тоже. Хоть вы тут и распространялись об одинокой душе, которая сливается с природой. Признайтесь, что вы просто петушились перед Астрид.

— Вы мне нравитесь, — сказал напрямую Урбан.

— Вы мне тоже.

Астрид застала мужчин оживленно беседующими.

Выпив чаю, Кёле стал прощаться. Астрид пошла его проводить.

— В общем, этот парень, кажется, не так плох, — осторожно заметил Кёле. — Во всяком случае, в вермахте таких я встречал не часто.

— Но мы так и не поговорили, — сказала Астрид.

— Я понял, что выпроводить его трудно. Буду в Таганроге через неделю. Можете сказать Дойблеру «да». Но не идите сама к нему. Если его предложение было серьезным, он напомнит о нем. Посмотрим, что он предложит.

* * *

Стояли жестокие морозы сорок второго года. На черном рынке топливо стоило баснословные деньги. Люди, жившие в домах с центральным отоплением, буквально замерзали. Астрид была довольна своей квартирой. У нее была печь, которую исправно топила Полина Георгиевна.

Урбан готов был приходить каждый вечер, но Астрид ограничила его визиты.

— Матиас, вы уже приходите ко мне, как домой.

— Я был бы счастлив ваш дом называть своим. Я так давно не имел дома. Да имел ли я его когда-нибудь?

— Вы, наверное, преувеличиваете.

— К сожалению, нет. Даже когда я жил с женой, дома как такового у нас не было. Леа вечерами работала, выступала. А днем спала. Конечно, у нас была горничная, но это совсем не то. Обедали, как правило, мы в ресторанах. Словом, было такое ощущение, как в поезде. Едешь по бесконечному маршруту…

— Но ведь у меня, можно сказать, тоже горничная. Она убирает.

— Разве дело в том, кто убирает? Дело вовсе не в этом, — повторил Урбан.

— А в чем же?

— В домашнем уюте.

— А что вы имеете в виду конкретно?

— Мне это трудно объяснить. Вы излучаете домашний уют. Вы особенная женщина. Вот такую мне хотелось бы вас написать.

— Но вы мне ничего не показываете. Работа продвигается?

— Продвигается, но медленно. Мне нужны настоящие, хорошие краски. Кажется, я нащупываю что-то новое. Вы не задумывались, почему у итальянцев столько великолепных живописцев? Английский канал[8] как бы служит границей. В Англии — великие мыслители, политические деятели, музыканты, поэты, но почти нет живописцев.

— Мне кажется, вы не совсем правы.

— Назовите мне великого английского живописца, который бы потряс ваше воображение. Вряд ли назовете. Англичане — флегматики. Их художественная доблесть — усидчивость за полотном. Тона и полутона, тончайшие оттенки — вот их доблесть. У итальянцев же под кожей их персонажей клокочет кровь.

— Но итальянцы и колористы отличные, — добавила Астрид.

— Согласен. Но цвет у них высвечен солнцем. У англичан все пасмурно, серо — зелень, небо, море. У итальянцев — праздник красок!

— Какое впечатление на вас произвел Кёле? — спросила Ларсон.

— Он — человек, безусловно, довольно образованный и интересный. Но у меня все-таки осталось впечатление, что он как бы в какой-то оболочке.

— Что вы имеете в виду?

— Это довольно трудно объяснить. Пока вы готовили кофе, мы немножко поболтали о боге.

— О боге?

— Ну, не совсем о боге. Он сказал, что его мать была очень набожна. Я заметил, что религия перестала быть тем, чем была прежде. Что церковь все более политизируется, становится одним из институтов политики государства. Кёле согласился, но тут же добавил, что так, по его мнению, и должно быть. Тут мы заспорили. В принципе не отрицая того, что церковь все же один из общественных институтов, я высказал мнение, что она не должна подчиняться государству, что у нее особая миссия. Я сказал ему, что как-то в Берлине слушал проповедь епископа Раковского. Он примерно говорил в таком духе: кто же может усомниться в том, что немецкий народ стоит в центре Европы и что содержание этого понятия выходит далеко за рамки географических или геополитических представлений. Вот, сказал я, пример того, как высокое церковное лицо приспосабливает духовную миссию церкви к утилитарным, программатическим задачам государства. Тогда зачем церковь? Священнослужители? Их функции с успехом выполнят уполномоченные партии в вермахте. Кёле заметил, что все должно быть подчинено одной цели. Я спросил его, знает ли он о приказе «Нахт унд небель эрлас».

— Я надеюсь, вы не стали говорить, что это беззаконие?

— Нет, конечно. Но мне кажется, мы поняли друг друга. Я когда-то жалел, что у нас с Леа не было детей. А сейчас — нет! Если мы проиграем эту войну, наш народ, все мы — и наши дети и внуки — должны будут расплачиваться дорогой ценой.

Астрид промолчала.

— Возьмите цыган, — продолжал Урбан. — В чем эта нация провинилась перед нами, немцами? Если Гитлер считает, что евреи неправомерно захватили ключевые позиции в экономике, науке, искусстве, что само по себе тоже является абсурдом, то что можно инкриминировать цыганам? Отто Панкок любил цыган. Он считал их людьми, для которых свобода дороже всего. Людьми, которые не пошли в рабство цивилизации! А ведь мы преследуем их наравне с евреями. За все это рано или поздно придется расплачиваться.

— Вы опять мрачно настроены, Матиас.

* * *

На всех фронтах установилось относительное затишье. Немецкие газеты больше писали о подвигах в летнюю кампанию и довольно много места уделяли материалам с азиатского театра военных действий. Союзник Германии Япония, судя по газетам, одерживала на всех фронтах решающие победы. Действительно, факты говорили о том, что японская армия заняла огромные территории в Китае, Индонезии и других районах Тихоокеанского бассейна.

Русская газета «Новое слово» тоже захлебывалась от восторга, от побед немецкой армии в летнюю кампанию и от успехов японцев. Была помещена фотография полузатопленного линкора «Марат», подвергшегося успешной атаке немецких люфтваффе. В редакционной статье прямо говорилось о том, что «меч, выкованный в железных кузницах великой Германии, в ближайшее время навсегда сокрушит богопротивный режим большевизма, и для России наступит новая эра». Однако как узнала Астрид от Урбана, редактор «Нового слова» получил от своих хозяев нагоняй. Ни о какой новой эре для России говорить не следует. Этот разговор преждевременен. Русские еще должны заслужить право на благосклонность великой Германии.

Именно в это время о Ларсон вспомнил оберштурмфюрер Дойблер. Он пришел к ней домой, принес коробку конфет, и Астрид не могла сначала понять, как понимать его визит? Как продолжение неуклюжего ухаживания, которое он предпринял на новогоднем балу, или его привели к ней какие-то дела?

— Не найдется ли у вас чего-нибудь выпить?

Астрид отметила, что он снова перешел с ней на «вы».

У Ларсон был коньяк и бенедиктин. Дойблер с удовольствием выпил рюмку коньяка, закурил без разрешения и спросил:

— Вы помните о нашем разговоре на новогоднем балу?

— Что вы имеете в виду?

— Я дал вам время на обдумывание. Я хочу услышать ответ: согласны ли вы работать со мной?

— Я считала, что ваше предложение просто шутка.

— С такими вещами не шутят, фрау Ларсон. — Дойблер снова принял менторский тон, которым говорил с ней в первые дни знакомства.

— Прежде чем что-то определенное ответить вам, я должна хотя бы в общих чертах узнать, что вы от меня хотите?

— Вы должны будете давать мне информацию о некоторых людях, которые меня интересуют.

— Я знаю этих людей?

— Да. Больше того, вы пользуетесь их довернем.

— Значит, это люди нашего круга? Это немцы? Но я как-то не привыкла шпионить за своими друзьями.

— Урбан? — спросил с ехидцей Дойблер.

— Хотя бы Урбан.

— Ваш Урбан меня не интересует. Это — болтун. Но для рейха он опасности не представляет.

— Но у меня не так много друзей среди немцев.

— Я хочу, чтобы вы занялись русскими.

— Русскими? — насторожилась Астрид.

— Да, русскими.

— Но я не пользуюсь у них никаким доверием и не могу пользоваться, так как служу Германии.

— Меня интересуют русские, которые сотрудничают с нами, немцами. Я знаю, что у вас много приятелей в русском бургомистерстве и даже в полиции есть знакомые.

— Вы подозреваете их, оберштурмфюрер?

— Подозреваю — не то слово. Я хочу знать их мысли, разговоры. Словом, чем они дышат. Вы ведь слывете среди них монархисткой.

«Он знает и это», — подумала Астрид. Она действительно при контактах, при деловых встречах с чиновниками бургомистерства, русской полиции, с руководящими работниками промышленных предприятий по-прежнему держалась линии, занятой с самого начала: она принадлежит к германской расе, но в национал-социализме разбирается слабо, а Россия без царя не может.

— Я, право, не знаю, получится что-либо у меня?..

— Получится.

— Давайте попробуем, — как бы все еще в нерешительности проговорила Ларсон.

— Я предупрежу майора Неймана, распоряжусь, чтобы при каждой оказии он посылал вас с поручениями в русские службы.

— Хорошо, — согласилась Ларсон.

— Кроме того, — продолжал Дойблер. — Вы пойдете к доктору и возьмете направление в водолечебницу Гордона.

— Но я пока не жалуюсь на здоровье, — робко заметила Астрид.

— Это не имеет значения. Доктор пропишет вам хвойные ванны или еще что-нибудь для укрепления нервной системы. Она ведь у вас расшатана?

— Ну, я бы этого не сказала. Конечно, война, переживания…

— Вот именно. Война. Переживания… Так и скажете доктору Хоферу.

— Это, кажется, начальник санитарной службы 111-й дивизии?

— Да.

— Хорошо. Я сделаю это в ближайшее время.

— У вас в «Самопомощи» был тринадцатый номер. Пусть он и останется, — сказал Дойблер.

— И что же я должна делать в лечебнице? — спросила Астрид.

— Лечебница обслуживает военнослужащих вермахта и русских, сотрудничающих с нами. Подавляющее большинство русских пациентов так же здоровы, как мы с вами. Вот они меня и интересуют. Меня интересует всё: с кем они встречаются, что говорят о немецкой армии, о положении на фронте? Какой видят Россию будущего. «Новое слово» уже высказалось довольно откровенно по этому поводу. Цензор, который контролирует газету, получил строгий выговор. Мы не для того пришли в Россию, чтобы для русских началась новая эра, как выразился редактор газеты. У русского государства нет будущего. Эти земли будут колонизированы. Немецкие поселения на ней будут подобны орденам крестоносцев. Военно-хозяйственные городки соединят хорошие дороги. Они покроют, пронизают страну, как человеческое тело пронизывает кровеносная система. Россия будет для нас служить тем, чем Индия до сих пор служила Англии.

— Служила? — переспросила Астрид. — Но она и продолжает служить.

— Временно. Мы поделим Индию с японцами.

— С японцами? Но ведь до Индии так далеко!

— Для нашей армии не существует непреодолимых расстояний. За летнюю кампанию вермахт покрыл примерно половину расстояния до Индии. Следующим летом мы возьмем Кавказ, выйдем к Каспийскому морю, захватим Ирак, Иран и выйдем к границам Индии.

— Грандиозные планы, — сказала Астрид.

— Да, планы у нас грандиозные, — с некоторой торжественностью проговорил Дойблер. — Разумеется, я все это говорю вам доверительно, как женщине германской расы. Мы собираемся часть поселений в России предоставить представителям германской расы — немцам-фламандцам, шведам, голландцам, а также фольксдойчам. Так что, фрау Ларсон, если захотите, вы сможете остаться в России. Правда, шведы пока еще не заслужили такого благородного жеста нашего фюрера. Говорят, ваш король любит копаться в земле, отыскивая в ней осколки античной цивилизации?

— Я бы просила не говорить так уничижительно о моем короле. Он действительно увлекается археологией. И, по-моему, это занятие заслуживает уважения. Или вы не согласны?

— Нет. Все-таки это не дело для мужчины. Вот и ваш Урбан занимается мазней, а своим непосредственным делом — спустя рукава.

— Урбан — художник. И художник хороший.

— Чепуха. Его «Русский мальчик» — сентиментальность.

— Откуда вы знаете про «Русского мальчика»?

— Я уже говорил вам, фрау Ларсон. Я — офицер контрразведки. Я знаю даже, что он пишет ваш портрет!

— Вы — опасный человек, Эрвин. — Астрид погрозила ему кокетливо пальцем, хотя в это время испытывала чувство, близкое к страху.

Но Дойблер эту игру принял за чистую монету.

— Астрид, — сказал он. — Теперь, когда мы договорились о главном, позвольте, я останусь у вас. Мы ведь не дети!..

— Что? — удивилась Ларсон. — Вы отдаете себе отчет?..

— Еще бы.

— Но это невозможно!

— Почему?

— Дойблер! Когда-то я объясняла вам, почему вышла замуж за русского. Сейчас я тоже хочу сказать прямо: я не люблю вас. А без любви…

— Но вам же не семнадцать лет! Вы — здоровая женщина, я — здоровый мужчина. Вы мне нравитесь. Вы — женщина чистокровной германской расы!

— А если бы я была русской?..

— Меня не интересуют русские. Говорят, у них общие жены? — неожиданно спросил Дойблер.

— Вам бы не следовало повторять эту чушь. Но я слышала, что фюрер рекомендует немецким женщинам как можно больше рожать детей от чистокровных арийцев. Причем брачные узы при этом совсем не обязательны.

— Да, это так. Фюрер высказывался в таком духе. Это нужно для нации. А то, что хорошо для нации, хорошо для каждого немца.

— В таком случае Германия превратится в огромный бордель.

— Астрид, вы злоупотребляете моим расположением к вам. Я запрещаю говорить в подобном духе.

— Хорошо. Но и я не хотела бы слышать от вас предложений, подобных тем, которое услышала сегодня. Я — не самка. Я — женщина. Я — человек! К тому же мне нравится Урбан, — заявила вдруг Ларсон.

— Этот мазила?! Какой у вас вкус!

— Почему вы называете его мазилой? Вы что-нибудь понимаете в живописи?

— Все художники — мазилы.

— Осторожно, Дойблер! Фюрер тоже был художником. И я слышала, у него есть намерение, как только великие цели по обеспечению жизненного пространства для немецкой нации будут достигнуты, отойти от политики и вновь заняться живописью.

Оберштурмфюрер тотчас же сдался.

— Вы положили меня на обе лопатки. Не будем больше касаться щекотливых тем. Я буду заходить к вам по долгу службы.

— Но что я скажу Урбану?

— Почему вы должны давать ему объяснения? Ведь он не муж вам.

— Да, у нас нет брачного свидетельства, но это не меняет дела.

— Вы живете с ним?

— На такие вульгарные вопросы я не отвечаю.

— Но ведь мы должны где-то встречаться? Как я буду получать от вас информацию? К тому же у вас бывает не только Урбан. Но и этот интендант. Как его, Кёле, кажется?

— Мы с Кёле учились в одном университете.

— Я это знаю.

— Тогда и у нас с вами тоже должно быть что-то общее, не вызывающее ревности Урбана.

— Вы все-таки много носитесь с этим Урбаном. В конце концов, я был одним из первых офицеров немецкой армии, с которым вы познакомились.

— Который меня арестовал, — поправила Ларсон.

— Да, черт возьми. И от меня тогда зависела ваша жизнь. Только от меня! И я вам ее даровал! Разве этого мало, чтобы считать меня добрым знакомым, который время от времени навещает умную, красивую женщину. Мы так одиноки в этой дикой, богом забытой стране.

— И вы заговорили об одиночестве?

— Одиночество — удел избранных.

— Вы женаты, Эрвин? — неожиданно спросила Астрид.

— Женат. Но какое это имеет отношение к нашему разговору?

— Это хорошо, что вы — женаты. Я скажу об этом Урбану. Думаю, это его успокоит. Но я хотела бы, чтобы ваши визиты ко мне не были бы столь часты. Если позволите, я буду заходить к вам на службу, по мере того как у меня будет накапливаться информация. Ведь по делам службы мне иногда приходится бывать и в вашем доме.

— Хорошо. Договорились, — согласился Дойблер.

* * *

Когда Ларсон в очередной раз встретилась с Кёле, она во всех подробностях передала ему разговор с Дойблером.

— Значит, водолечебница Гордона, — задумчиво проговорил он. — Похоже, что они используют ее как явочную квартиру.

— Явочную квартиру?

— Ну, конечно. Не будут же их осведомители прямо приходить в гестапо или СД. В таких случаях выбирается какая-нибудь «нейтральная территория». Водолечебница подходящее место. Ведь Дойблер вам сказал: большинство русских, посещающих Гордона, так же здоровы, как и мы с вами?

— Да, он так сказал.

— Да. Там у них явочное место, — уже определеннее заметил Кёле.

— Но почему Дойблера интересуют русские, которые сотрудничают с вермахтом?

— Они не доверяют русским. Используют, но не доверяют. Кроме этого — такова уж у них система, — тотальная слежка друг за другом. Полевая жандармерия, абвер, гестапо, СД — все следят за всеми и друг за другом. Знаете, как когда-то было у Наполеона: за полицией Фуше следила полиция Савари. Я прошу вас, Астрид, если в разговоре с Дойблером он снова будет говорить обо мне, постарайтесь все запомнить. В нашем деле нет мелочей. Как он сказал: «Этот интендант, как его? Кёле?»

— Но он мог так безразлично сказать из притворства.

— Нет. Дойблер не такой человек. Он — самонадеян. А самонадеянные люди редко притворяются.

Потом Ларсон рассказала все, что ей удалось узнать о строительстве оборонительных сооружений на берегу Азовского моря, и пожаловалась, что в последнее время в ордерах на оборудование и материалы теперь не указываются номера воинских частей, ставят какие-то условные наименования: Уфер, Биркен…

— В начале русской кампании немцы были довольно беспечны, — заметил Кёле. — Они уже чувствовали себя победителями. При подготовке к нападению, правда, были приняты все меры предосторожности. Летом, когда нападение свершилось, службы безопасности ослабили узду. Упоенные первыми победами, они решили, что с Россией как военной державой покончено. Но блицкриг провалился. Стало ясно, что предстоит затяжная война. Меры безопасности и секретности снова встали на повестку дня.

— Скажите, Кёле, а вы знали, когда начнется война, когда будет совершено нападение?

— Нет. Не знал. У меня ведь, по сути дела, дивизионный масштаб. Конечно, кое о чем я догадывался. Россказни о том, что части перебрасываются в Восточную Пруссию и Польшу для отдыха перед вторжением на британские острова, мне казались неубедительными. Разговоров тогда среди солдат и младших офицеров было много. Говорили даже, что войска концентрируют для дальнейшей переброски их на Ближний Восток. Будто с Россией по этому поводу достигнуто соглашение. Ведь тогда был пакт между Германией и СССР.

— Вы верили этому?

— Нет, не верил. Но почти до последнего момента не знал, что война так близка.

— Когда же вы узнали о том, что война вот-вот начнется?

— За несколько часов до вторжения, когда роты были построены в укрытиях и зачитан приказ Гитлера. Уже с первых слов обращения «Солдаты Восточного фронта!» стало ясно — это война с Советским Союзом.

— Я помню тот ужасный день, — сказала Астрид. — Мы были на левом берегу Дона, на пляже. Я и Олечка поспешили домой. Павел — на службу…

— Давайте вернемся к делу, Астрид. Надо попробовать разгадать эти кодовые названия воинских частей. Не может ли их знать Урбан?

— Нет. Он не знает.

— Тогда у Неймана наверняка должен быть список.

— Когда я приношу ему на подпись ордера, куда нужно вписать эти условные наименования, он просит ордера оставить на столе. При мне он их не заполняет.

— Попробуйте как-нибудь прийти к нему с ордерами и придумайте какой-нибудь предлог, чтобы он вышел из кабинета. Телефонный звонок. Или еще что-нибудь в этом роде.


Нейман вскоре пожаловался, что у него плохо работает телефон. Ларсон предложила поменять аппарат. Телефон сняли, а новый еще не поставили. В приемной раздался телефонный звонок. Астрид взяла бумаги и вошла в кабинет Неймана.

— Господин майор, я принесла бумаги на подпись. Вас просит подойти к телефону комендант.

Нейман вышел. Ларсон потихоньку открыла верхний ящик письменного стола. В ящике лежал код. «Уфер» — В/Ч 56742. «Биркен» — В/Ч 26784…

Ларсон задвинула ящик.

Выбрав время, когда Нейман ушел на обед, Ларсон сказала Крюгеру:

— Я где-то оставила сумочку, наверное, в кабинете.

Она встала и вошла в комнату Неймана. Прикрыла за собой дверь. Выдвинула ящик стола. Кода не было. Значит, уходя, Нейман прятал код в сейф.

В сейфе лежала печать. Случалось, майор давал ей ключ от сейфа и просил достать оттуда печать. Она открывала сейф, брала печать.

— Поставьте вот здесь и здесь, — говорил Нейман. Она ставила печать. Клала ее в сейф, запирала его и отдавала ключ Нейману.

Все это она рассказала Кёле. Через несколько дней он принес ей восковку. Ларсон должна была сделать отпечаток ключа.

Все сошло благополучно. Ключ был изготовлен. Доступ к списку с кодовыми наименованиями открыт. Как только она их переписала, Кёле запретил ей пользоваться ключом.

— В нашем деле, как и во всяком другом, может сгубить жадность. У вас немалые возможности легальным путем получать ценные сведения. Когда же мы узнаем, что в сейфе действительно хранятся какие-то новые важные документы, которые нельзя добыть другим способом, мы снова рискнем.

* * *

Доктор Хофер прописал ей хвойные ванны и душ Шарко.

Водолечебница Гордона, основанная еще до революции, пользовалась известностью. Это было старинное здание довольно оригинальной архитектурной постройки, хорошо оборудованное внутри.

В водолечебнице Ларсон встречала многих директоров промышленных предприятий города. Бывали там и немецкие офицеры. Приезжал генерал Рекнагель. Ларсон обратила внимание на то, что сотрудников русской полиции в водолечебнице она не встречала. «Это не удивительно, — сказал ей Кёле, — с русской полицией СД и гестапо работают открыто».

Однажды Астрид оказалась в приемной с директором кожевенного завода Кузнецовым. Прежде он не раз обращался к ней с различными просьбами. Словом, это был человек, которого она могла считать «добрым знакомым».

Кузнецов жаловался на рабочих, которые воруют кожу и обменивают ее на продукты на черном рынке. Конечно, он всячески пресекает воровство, но пойманных не передает полиции, иначе не с кем будет работать. Ведь специалистов-кожевенников не так много. Приходится применять другие меры наказания: он заставляет их работать сверхурочно.

— Немцы вас контролируют? — спросила Ларсон.

— Мы получаем сырье. Сколько из этого количества сырья получится кожи, им известно. Я должен выдать им это количество. Иначе с меня самого сдерут кожу, — неудачно пошутил Кузнецов. — Кроме того, на заводе постоянно присутствует советник Боле, представляющий кожевенное государственное объединение. Он присматривает за всеми, в том числе и за мной.

— А вы сами специалист-кожевенник?

— Нет. Я — инженер-механик.

— Но у вас есть люди на заводе, на которых вы можете положиться?

— Конечно. Иначе работать было бы невозможно.

— Это ваши доверенные лица? — Астрид в прямом смысле употребила это слово, но Кузнецов понял ее по-своему.

— «Доверенное лицо» — это я. — Тут Кузнецов спохватился и замолчал.

— Продолжайте, Сергей Петрович. Вы должны понимать, что если я — здесь, то я тоже — «доверенное лицо». Только у нас разные шефы, — как бы все зная о Кузнецове, продолжала Ларсон.

И хотя в этот раз Кузнецов больше ей ничего не сказал, но постепенно из разговоров с другими директорами предприятий она стала догадываться, что почти все они являются «доверенными лицами», сотрудничают с гестапо. Директора вербовали среди рабочих агентов-осведомителей, которые доносили о настроениях, а также о кражах, как это было на кожевенном заводе. Вся «структура» для Ларсон прояснилась после того, как к ней обратился сотрудник гестапо Бергманн. С ним она тоже встречалась в водолечебнице. Бергманн получал донесения от «доверенных лиц» и их агентов-осведомителей. Он должен был переводить донесения на немецкий и перепечатывать. Печатал Бергманн плохо. Ему нужна была машинистка, которой он мог бы доверить это дело. Но была еще одна причина, по которой он обратился к Ларсон. Бергманн был из прибалтийских немцев. Говорил почти без акцента, но был не в ладах с грамматикой.

Когда Бергманн предложил ей работу (за плату, разумеется) и эта работа, как выяснилось, носит секретный характер. Астрид подумала: уж не провокация ли это? Она сказала о предложении Бергманна Дойблеру, чтобы обезопасить себя.

— Это я ему посоветовал обратиться к вам. Кстати, вы будете сообщать мне, что пишут ему его «доверенные лица» и агенты-осведомители.

Бергманн вскоре принес ей первую порцию — пятнадцать страниц, написанных от руки по-немецки.

— Боже, сколько ошибок! — не удержалась Ларсон.

Бергманн покраснел. Он всячески скрывал плохое знание немецкой грамматики.

— Я не учился в немецкой школе, фрау Ларсон, — признался он. — У нас в семье говорили по-немецки, но это, как сами понимаете, не могло мне заменить школу. Я бы вас просил, фрау Ларсон, никому не говорить, что я не в ладах с немецкой грамматикой, а вы, пожалуйста, исправляйте мои ошибки. Я увеличу вам гонорар.

— Может, лучше, если вы будете давать мне русские тексты и я сразу буду печатать по-немецки?

— Это было бы замечательно! — обрадовался Бергманн. — Не могли бы вы, фрау Ларсон, позаниматься со мной? Я сам сейчас штудирую учебник, но если бы у меня был учитель!

— У меня нет времени, господин Бергманн. Но, если хотите, я подыщу вам учительницу немецкого языка из русских.

— Но разве они знают немецкий язык?

— Во всяком случае, орфографии и пунктуации она вас научит.

О разговоре с Бергманном она рассказала Кёле.

— Это хорошо, — одобрил Кёле.

— Я тоже так думаю. Помогу какой-нибудь бедной голодающей учительнице.

— «Хорошо» я сказал совсем в другом смысле. К вам будут поступать оригиналы, написанные от руки. Сравнивая почерки на бумагах, которые поступают в хозотдел от руководящих работников промышленных предприятий, с почерками на тех листах, которые будет давать вам Бергманн, можно выяснить, кто является «доверенными лицами». Похоже, что секретные службы применили на оккупированных территориях ту же систему, которая давно уже действует в Германии. «Доверенное лицо», как правило, один из руководителей предприятия. Он работает с осведомителями. Если предприятие большое, «доверенных лиц» несколько. Встречаться с осведомителями «доверенному лицу» легко. Он может вызвать в свой кабинет по «производственному вопросу» любого рабочего или служащего. Само же «доверенное лицо» встречается со своим шефом из гестапо на явочной квартире. В Таганроге такой явочной квартирой является лечебница Гордона.

Глава шестая

В середине апреля Урбан получил отпуск и уехал в фатерлянд.

— Что привезти вам из Германии? — спросил он.

— Возвращайтесь поскорее, Матиас, мне будет не хватать вас.

Урбан взял ее руку и поцеловал.

— Большей радости вы не могли мне доставить. Я привезу краски. Теперь, когда эскизы выполнены, я примусь за главное.

В конце апреля в отпуск уехал Кёле.

— Они стараются сейчас как можно большее количество военнослужащих выпроводить в отпуск. Ведь близится лето — пора активных действий, когда отпуска будут сведены до минимума.

— Уехал Урбан, а теперь и вы уезжаете, — пожаловалась Астрид. — Мне будет очень одиноко.

— Время летит быстро, Астрид, я скоро вернусь.

Наступило Первое мая. Официально было объявлено, что национал-социалистская Германия отмечает Первое мая как праздник труда. Промышленные предприятия города в этот день не работали. Но, конечно, никаких демонстраций и шествий.

Все службы безопасности и русская полиция в эти дни были приведены, что называется, в полную боевую готовность. В этот день было сожжено несколько немецких машин, а в порту на башенном кране появился красный флаг. Сначала немцы не обратили на это особого внимания: основное поле флага национал-социалистской Германии тоже было красным. Только в середине белый круг со свастикой. Так как флаг трепетал под напорами морского бриза, не сразу можно было разглядеть, что поле его сплошь красное. Флаг, конечно, без труда сняли, но злоумышленников не нашли. Был наказан начальник охраны порта. Несколько подозреваемых арестовано. Поджигателей же почти всех выловили. Ими оказались подростки пятнадцати-шестнадцати лет. Всем им, конечно, грозила смертная казнь.

— Но они почти дети, — сказала Астрид Бергманну.

— Враги рейха не имеют возраста, — ответил гестаповец.

Сначала поджигателей хотели повесить на базарной площади. Но Рекнагель приказал расстрелять их в Петрушиной балке.

В одном из донесений, которые принес на перепечатку Бергманн, назывались пять фамилий коммунистов и «юде». Подписано было донесение псевдонимом — Серый.

Бергманн обещал за бумагами прийти на следующий день.

Ларсон несколько раньше ушла с работы. Под стелькой ее сапог лежал клочок бумаги с фамилиями и адресами людей, подлежащих аресту.

Как сообщить им? Идти самой? Это большой риск. Полина Георгиевна?.. Нет. Поймет ли она? Согласится ли?

Если бы был Кёле в Таганроге! Что делать? Оставить все как есть. Пусть этих пятерых убьют? Никто не узнает о том, что она могла им помочь и не помогла. Но она-то сама знает. Как она тогда будет жить дальше? Нет! Она должна что-то сделать! Но что?

Юра! — вдруг вспомнила Астрид. Юра Скутаревский. Ему можно доверять. Но поверит ли он ей? Что она скажет ему? Что ей известно, кто он? Не сочтет ли он это провокацией? Нет! Он не должен так подумать. Ведь он немного ее знает. Но ведь потом Скутаревскому сказали, что она искренне сотрудничает с немцами. Сумеет ли она его переубедить? И должна ли переубеждать? Но тем временем, пока она размышляет, время идет. А ночью их, наверное, возьмут.

Наступил комендантский час. У Ларсон был пропуск. Она вышла через парадную дверь. Петровская была пуста. Ни единой души.

Ларсон свернула в соседний двор и дворами прошла на Николаевскую. Уже у Банного спуска ей встретился патруль, но она была в форме, и ее не остановили.

Скутаревский жил в одном из домиков, которые лепились на склоне к морю. Заросли диких маслин касались ее лица, когда она спускалась по узкой тропинке.

Вот наконец и Юрин дом. Калитка на запоре. Астрид постучала. Залаял пес. Но никто не выходил. Она постучала снова. Пес еще яростнее залаял, стал рваться на цепи. Скрипнула дверь, и она услышала голос.

— Кто там?

— Мне нужен Скутаревский.

— Но кто вы? Сейчас комендантский час!

— Юра, пожалуйста, откройте.

— Замолчи, Каштан! — прикрикнул Юра.

Калитка со скрипом открылась.

— Вы? — удивился Скутаревский.

— Юра, мне надо поговорить с тобой. Но лучше бы не в доме.

— Вы? — снова повторил Скутаревский.

— Так где мы можем поговорить?

— Пойдемте в летнюю кухню.

Каштан снова было залаял, но Юра грозно прикрикнул на него, и пес замолчал, вильнув хвостом. В летней кухне было темно. Юра зажег лампу.

— У нас мало времени, Юра. У тебя найдется клочок бумаги и карандаш?

— Зачем?

— Ты должен кое-что записать.

— Что?

— Не надо лишних вопросов. Приноси бумагу и карандаш. Кто дома?

— Тетя.

— Не говори, кто я.

— Но она ведь слышала, что кто-то пришел.

— Скажи, что это товарищ или еще что-нибудь.

— Но почему я должен все это делать?

— Юра! Ты — комсомолец. А речь идет о спасении человеческих жизней. Это коммунисты. Ты готов рискнуть? Надо предупредить их. Завтра их, возможно, арестуют.

— И откуда вы знаете, что я — комсомолец?

— Юра! Сейчас не время выяснять отношения. Зачем бы я пришла к тебе в такой поздний час? Хочу сообщить фамилии людей, которым угрожает расстрел. Чтобы тебя испытать? Не смешно ли это?! Кому ты нужен? Ну, комсомолец… Комсомольцев в Таганроге — тысячи… Но ведь ты не говорил мне, что ты — комсомолец. А я это знаю! И знаю, что родители не в Донбассе. Твой отец — член партии. А сейчас смерть грозит таким же членам партии, как и твой отец.

Видно, эти слова убедили Скутаревского.

— Хорошо, — сказал он. — Давайте адреса и фамилии.

— Юра, ты, конечно, понимаешь, что это очень опасно. Но у меня не было другого выхода. Или эти люди погибнут, или мы попытаемся спасти их.

— А вы не знаете, что с моим отцом? Он на фронте?

— Этого я не знаю. Но попробую узнать. Только нужно время. И еще: что бы ни случилось, кто бы тебя ни спрашивал обо мне, ты не должен говорить о сегодняшнем визите. Мы действительно знакомы — ты был «квартирным агентом», но вот уже несколько месяцев мы не встречались.

— Я понимаю! Можете рассчитывать на меня и в другой раз.

— Надеюсь, другого раза не будет. Я не знаю даже, имею ли я право сегодня подвергать тебя такой опасности.

— О чем вы говорите, фрау Ларсон! Я был бы сейчас на фронте! А там стреляют каждый день. Каждый день! — повторил он. — Я обязательно сделаю то, что вы сказали. Если же что-то случится, я не выдам вас. Клянусь! Честное комсомольское!

— Будь осторожен, Юра. Этих людей надо предупредить утром. Иначе будет поздно!

— Если все сойдет благополучно, надо ли мне сообщить вам?

— Нет. Ко мне не приходи. Я сама обо всем узнаю. Все, Юра, удачи тебе.

* * *

Прошло несколько дней. В водолечебнице она встретилась с Бергманном. Он принес ей работу. В одном из донесений осведомителя снова значилось несколько фамилий людей, подлежащих аресту. И на этот раз донос был подписан — Серый. Но Ларсон показалось, что почерк другой. Это ее насторожило. Наверное, она не обратила бы внимания на почерк, если бы не занималась сличением почерков. Глаз у нее был уже натренирован. Один и тот же осведомитель, а почерк разный? Удалось ли Юре вовремя предупредить тех пятерых? Если он ушел и они ушли, то это может быть проверкой. «Проверкой!» — вспыхнуло в мозгу.

Надо идти к Юре! Но что она сможет узнать от него? Допустим, он успел их предупредить. Но успели ли они уйти? Поверили ли ему? Не пойман ли кто-нибудь из них на другой квартире или во время облавы, которые каждый день проходят в городе? Бергманн молчит. Ни слова. Будто ничего не случилось… Думай, думай, Астрид! Если бы был Кёле! Может, Юра почему-либо передумал. Испугался? Не пошел? Нет, это непохоже на него. Тут что-то не так. Надо выждать. Затаиться.

Во вторник Нейман послал Ларсон с нарядами к начальнику русской полиции Стояновскому. Обычно он был довольно сух с нею, малоразговорчив. На этот раз встретил ее приветливо. Распорядился подать чаю.

— Давно вы у нас не были, фрау Ларсон. А вы всё хорошеете. Даже грешно. Кругом война, страдания, а вы, как цветок.

— А какой же тут грех, господин Стояновский? И если уж вы сравнили меня с цветком, то будьте последовательны. Недавно с Герстелем, начальником команды, я ездила под Самбек. Там стреляют, рвутся снаряды, черные воронки, а рядом распускаются полевые цветы. Жизнь не останавливается оттого, что идет война…

— Да, жизнь идет. А вот отдельные жизни обрываются…

— У вас тяжелая работа.

— Работа тяжелая, фрау Ларсон. Это вы верно заметили. Работаешь, работаешь, а никто даже спасибо не скажет.

— Ну, почему же? Я не раз слышала о вас хорошие отзывы и от оберштурмфюрера Дойблера, и от обершарфюрера Бергманна.

— Вот вы помянули Бергманна. А он мне недавно такую пилюлю преподнес, что и проглотить трудно.

— Это так непохоже на него.

— Непохоже, непохоже… Знаете, есть такая поговорка: у победы много отцов, а неудача — всегда сирота.

— Что-нибудь случилось? — спросила Ларсон.

— Ничего особенного. Мои люди выследили нескольких человечков, а они вдруг возьми и исчезни. Ну и, конечно, в таких случаях кто-то должен отвечать. Бергманн на русскую службу валит. Мол, оттуда произошла утечка информации. А я-то знаю, что прошляпил он, лично! А вообще, немножко обидно, фрау Ларсон. Мы тут колотимся, колотимся, а сливки снимают такие, как Бергманн. Ему бы не в полиции служить, а где-нибудь в мыловарне. А он в полиции, можно сказать, шишка на ровном месте. Это я вам так, конечно, фрау Ларсон, доверительно. Но, если вы найдете возможность замолвить за меня словечко оберштурмфюреру Дойблеру, буду обязан.

— Я знаю, господин Стояновский, что вы работаете, не щадя себя. Но будет ли иметь вес мое слово о вас господину Дойблеру?

— Будет, фрау Ларсон. Будет. Оберштурмфюрер ценит вас. Я знаю. Стояновский все знает, — многозначительно произнес он. — А вот доктора Оберлендера я бы не назвал вашим другом. Это, конечно, тоже, фрау Ларсон, между нами.

О разговоре с начальником русской полиции Ларсон рассказала Дойблеру. Не все, конечно. Сказала об обиде на Бергманна, о том, что он прошляпил арест нескольких опасных для рейха преступников.

— Какие они там опасные! Обыкновенные евреи и коммунисты. Но их действительно кто-то предупредил. Но они не уйдут. Рано или поздно мы их выловим. А у Бергманна это есть — спихнуть вину на другого. Так Стояновский сказал, что они колотятся, а немцы снимают сливки?

— Но он, по-моему, действительно, работает, не щадя себя.

— Он, конечно, старается. Если бы только он не мнил еще себя великим сыщиком…

* * *

Приехал Урбан. Он не дождался вечера, пришел к ней на службу и принес тюльпаны.

— Матиас! Я рада вас видеть, но Нейман дал мне срочное поручение. Давайте встретимся вечером.

Урбан пришел около семи. Астрид сварила кофе.

— Ну, как вы съездили? Дома все в порядке?

— Съездил я, в общем, неплохо. Но Росток произвел на меня гнетущее впечатление. На город был сильный налет в конце апреля. Всю ночь в небе гудели тяжелые английские бомбардировщики. Они шли волна за волной. И бомбили, бомбили! Огромное зарево встало над городом. Я взял отцовский «вандерер» и поехал в Росток. Страшная картина. Весь город лежал в развалинах. Сгорело и здание нашего университета, погибло много мирных жителей. Число их не называется, но, по слухам, это даже не сотни, а тысячи. Разрушены соборы Петрихкирхе и святого Николая.

— Но разве прежде вы не видели разбомбленных городов?

— Нет, Астрид, это совсем не то. Такого я еще не видел. И это после того, как рейхсмаршал Геринг год назад сказал, что ни одна бомба не упадет на Германию. Говорят, еще более сильный налет был на Кёльн. Но, слава богу, Кельнский собор уцелел.

— У вас есть родственники в Ростоке?

— Дяди и тетя.

— Они остались живы?

— К счастью, да. Они живут в новом районе, около зоопарка. Этот район почти не пострадал.

— В Ростоке были заводы Хейнкеля.

— Да. Как ни странно, заводы тоже не пострадали. Похоже, налет не преследовал военных целей. Это был акт возмездия. После налета на Кёльн и Росток Гитлер, выступая в берлинском Спортпаласе, грозился покарать англичан. Я слушал его выступление в биерштубе. Со мной за столиком сидел летчик, обер-лейтенант. Он тоже приехал в отпуск. Только его часть стоит на Западе. «Чем? Чем мы покараем Англию? У нас нет сил. Все забрал ваш Восточный фронт», — сказал он мне.

— А что вообще говорят о войне, о Восточном фронте?

— Разное. Люди очень осторожны. На словах — оптимизм, но ведь люди — не дураки. Они понимают, что мы увязли в России, а это серьезно. Да и налеты производят удручающее впечатление на Германию.

— Неужели этим летом война не закончится?

— Вы очень наивны, Астрид. Как она может закончиться летом? Наверное, наша армия предпримет новое большое наступление. Но удары русских прошлой осенью и зимой под Ростовом и Москвой показали, что их силы далеко не исчерпаны. Было бы наивным полагать, что всю зиму они просидели сложа руки. Уже прошлое лето принесло нам немало сюрпризов. Думаю, нынешним летом их будет не меньше.

Вернувшийся из отпуска Кёле тоже рассказывал о Ростоке, о жертвах среди мирных жителей. В главном управлении интендантской службы в Берлине, где он был, тоже говорили о большом летнем наступлении на Востоке. Один высокопоставленный чиновник сказал ему, что поскольку война приняла затяжной характер, то прежде всего должны быть решены хозяйственные задачи. Уголь, железную руду, никель, продовольствие дает захваченная Украина. Теперь нужна нефть.

— Из его слов я понял, что одним из главных направлений летнего наступления будет Кавказ — Грозный, Баку. Как вы здесь жили, Астрид, без меня? — спросил Кёле.

Конечно, ей пришлось рассказать об истории с Бергманном, о Юре, о разговоре с Дойблером и Стояновским. Астрид еще никогда не видела Кёле таким сердитым.

— Вас нельзя оставить одну ни на один день! Мы не спасательная команда! Хорошо хоть у вас хватило ума не взять наживку, которую вам подсунул Бергманн второй раз.

— Вы думаете?

— Здесь и думать нечего! Вы не имели права идти к Скутаревскому! Вы не имели права делать попытку спасать этих людей! Это не ваше дело! И не мое! Если бы я занимался «благотворительной» деятельностью, подобной той, которой занялись вы в мое отсутствие, я бы уже сгорел десять раз.

— Но, Кёле…

— Я ничего не хочу слушать! Да! Жалко. Но у нас жестокая работа, и мы не имеем права даже на жалость. Хотя на этот раз как будто все сошло благополучно, но я не сомневаюсь, что вы попали к ним на заметку. В вашем досье уже появилась неприятная запись, и ваши возможности как агента теперь ограничены.

— Не преувеличиваете ли вы, Кёле? Дойблер был со мной, как и прежде, откровенен.

— На откровенности они, возможно, и хотят вас поймать. Не знаю, что мне делать с вами? На наш фронт приехал генерал Макензен. Он получил под свое командование танковый корпус. Его штаб в Юзовке. Я хотел вас послать туда, но теперь не знаю, посылать или нет?

— Я буду очень осторожна, Кёле. Я буду осторожна, — повторила Астрид.

— Хорошо, — после некоторой паузы, немного успокоившись, сказал Кёле. — Только обещайте мне раз и навсегда, что вы никогда без моего разрешения не предпримете рискованного шага, подобного тому, который предприняли.

— Обещаю.

— Я всегда считал, что работать с женщинами трудно, — посетовал Кёле.

— А вы в своей жизни и работе всегда поступали абсолютно правильно? — Последние слова несколько задели Астрид.

— Да нет, допускал, — сознался Кёле, смягчившись. — Поймите, Астрид, у меня тоже есть сердце. И оно нередко не в ладах с разумом. Но если дать волю сердцу — это гибель. Наша работа должна быть кропотливой, повседневной, незаметной. Незаметной! Понимаете? Никаких подвигов! Героических поступков! Как можно меньше риска. Никакой торопливости. Только в этом случае можно надеяться на какой-то успех.

* * *

Вечером Урбан принес краски. Астрид, все еще под впечатлением тяжелого разговора с Кёле, была не в настроении.

— Что-нибудь случилось? — спросил Матиас.

— Нет! Ничего! Немного нездоровится.

— Но вы нужны мне, Астрид, жизнерадостной.

— Отложим тогда работу.

— Как хотите. — Урбан немного обиделся. Он так ждал этого часа. Но что поделаешь… — Я хочу вам показать автопортрет Отто Панкока, — сказал Матиас.

— Отто Панкока? Разве он не арестован?

— Нет. Он живет сейчас в Дюссельдорфе. Я был у него. И он подарил мне копию автопортрета с автографом.

— Вы рискнули ее взять с собой сюда? На фронт?

— В чем вы видите риск?

— Панкок в опале. Он предан анафеме. Я думала, он в концлагере.

— К счастью, он не в концлагере. И почему, собственно, мне не держать у себя портрет знаменитого немецкого художника с его автографом?

— Но если узнает Дойблер или Оберлендер?

— А откуда они узнают? Вы же им не скажете? — с хитринкой спросил Урбан.

— Я-то не скажу.

— Вот нас уже будет связывать некая тайна, — с удовлетворением заметил Урбан.

— Вы хотели бы, чтобы нас связывала тайна?

Матиас взял ее руку и поднес к губам.

— Я хотел бы большего, Астрид.

— Вы снова за старое, Матиас, — с ласковой укоризной проговорила Ларсон.

— Недаром вы родились в холодной Скандинавии…

— Вы начинаете говорить колкости, Матиас. И такой вы мне не нравитесь. На вашу колкость я отвечу вам колкостью. Вам кажется, что вы совершили смелый поступок, навестив Панкока. Привезли его автопортрет с автографом, как доказательство своей храбрости!..

— Зачем вы меня обижаете, Астрид. Не было дня, чтобы я не думал там, в Германии, о вас. Я торопил время. Это даже заметили мои родственники: ты торопишься на фронт? Такого еще не бывало! Я так ждал встречи с вами, разговора. Я представлял себе, как мы сядем рядышком и будем рассматривать портрет человека, которым можно только восхищаться…

— Давайте ваш портрет, — смилостивилась Астрид.

Урбан достал из полевой сумки обложенный с двух сторон плотным картоном автопортрет художника.

Работа понравилась Ларсон. Выразительное лицо. Волосы в некотором беспорядке. В глазах — немой укор. Роскошная борода, не поддающаяся напору ветра. Скромная рабочая блуза. Все это на сгущающемся за спиной темном фоне.

— Я, к сожалению, мало знаю работ этого художника. Помню его цикл «Цыгане». В свое время я обратила внимание на разницу в изображении цыган у Мюллера и Панкока. Мюллер рисовал некую идиллию на фоне райски красивой природы. Панкок, изображая цыган, давал их жизнь без прикрас: доброта, детская доверчивость, робость сочетались с бескомпромиссностью и жестокостью. Мне рассказывали, что однажды любимую натурщицу Панкока, молоденькую цыганку, убили за то, что она нарушила какой-то из цыганских законов.

— Вы правы, Мюллер и Панкок совершенно по-разному подходили к одной и той же теме. Но только сейчас, когда я целый день проговорил с Панкоком, мне открылась, как мне кажется, душа этого большого художника. При всем своем сочувствии к этому гонимому, беззащитному народу Панкок видит в них нечто большее, чем страдающих людей. Он видел в них гонимую свободу! Мотивы, которые мы находим у Стефана Георге, стремление души слиться с природой нашли у Панкока, в его полотнах зримое воплощение этих мыслей. Я чувствовал это и раньше. Когда он заговорил о цыганках, о том, что это не просто несчастные люди, а «черные любимцы свободы», которые всегда будут ненавистны обывателю, я не мог с ним не согласиться. Именно они, необразованные в нашем понимании и темные, богаты духом. Их душевное богатство в близости к природе. Их кожа чувствует жар солнца и жар полуночного костра, а не свет электрических лампочек и тепло калориферов. Они пьют воздух, а не хлорированную воду. Их тело ласкает теплый ветер, а не одежда, изготовленная при помощи химии. Наконец, они не знают времени, изобретения так называемой человеческой цивилизации. Времени, которое сводится к двуединой формуле: «Время — деньги». Для них время — это только смена дня и ночи, круговорот времен года. У него нет начала и конца.

— Я всего несколько раз в жизни видела цыган, — призналась Астрид. — И, честно сказать, не задумывалась о том, что вы говорите. А ведь все это правда.

— Вы тоже так считаете? — обрадовался Матиас.

— Все, что вы говорите, мне кажется убедительным. Я немного рассказывала вам о том, как мы с мужем жили в Сибири. Конечно, у нас была совсем другая жизнь, совсем непохожая на жизнь цыган. Но такой раскрепощенности духа, какую я почувствовала у русских, прежде я не встречала никогда. И тогда я поняла, что прежде жила неверно. Мы ведь в Европе считали Россию страной дикой и темной. Все оказалось не так. Конечно, в русских рабочих не было той респектабельности, налет которой есть в облике шведских рабочих. Но жажда знаний, их напор, энтузиазм, умение стоически переносить любые трудности меня поражали. Я сама видела, как в морозный день молоденькая русская девушка босиком шла к срубу, чтобы набрать воды. И дело не в том, что ей не во что было обуться. «А, и так сойдет», — сказала она мне. «Ты же простудишься?» — «Отчего?» — и она пожала плечами.

— Да. Неприхотливость, стойкость, сила духа — этого у русских не отнимешь!

Оба на некоторое время замолчали.

— Человеку нужен пример, образец, идеал, — сказал Урбан. — Я очень сожалею, что раньше мне не довелось встречаться с Панкоком. Конечно, возможно, я бы сейчас не сидел в теплой уютной комнате рядом с прекрасной женщиной, а мерз где-нибудь в каменоломнях концлагеря, но я бы и не чувствовал себя изменником, каким чувствую себя сейчас после встречи с Панкоком. Те мелкие неприятности, которые я пережил в свое время, не идут ни в какое сравнение с тем, что выпало на долю Панкока. Его предавали анафеме, а он творил! В тридцать шестом году к нему явился чиновник гестапо и потребовал передать ему «Страсти»[9]. Некоторое время спустя эсэсовский еженедельник «Дас шварце кор» поместил большую статью под заголовком «Богохульство». Да, «Страсти» не были иллюстрацией библейских сюжетов «страстей господних». Иисус Панкока — это прежде всего человек. Это не грек, не римлянин, не еврей, не немец. Утонченные черты лица, аристократическая бледность, взгляд античного ученого — все то, что было присуще привычным портретам Христа, принадлежавшим художникам разных школ, у Панкока мы не найдем. Иисус у него просто творение, создание природы или бога. Ему самому неведомо это. И это сознание определяет его внутренний мир. Страдания Христа — это не страдания сына божьего, а страдания человека. В очищающей трагичности его страстей величие его картин. Я рад, что застал в живых Панкока и поговорил с ним. Это был как глоток чистого воздуха. От него я узнал о трагической судьбе многих известных художников: Рольфе умер в Хагене, Штрипф — в Берлине. Кирхнер покончил с собой во Фрауенкирхе. Блюменталь убит на фронте. Шульце в концлагере… Всех, кого переехало кривое колесо немецкой истории, не перечтешь.

— Вам надо быть сдержанней, Матиас. Меньше слов.

— Я действительно сегодня многословен. Но мне надо выговориться. — Матиас буквально понял слова Ларсон.

— В ближайшее время я, наверное, уеду на несколько дней, — сообщила Астрид.

— Жаль.

— Вы не спрашиваете, куда я уеду?

— Я полагаю, что если бы вы нашли нужным, то сказали бы мне.

— Я собираюсь навестить генерала Макензена. Он недавно приехал из Германии. Возможно, я узнаю от него что-либо о своих родственниках в Швеции.

— Вы с ними не переписывались все эти годы?

— Редко. А когда началась война, переписка, естественно, прекратилась.

— Боюсь, что я не закончу ваш портрет. Наступает лето, и снова, наверное, все придет в движение. Несколько дней назад на наш фронт прибыла одна дивизия из Франции, одна из Греции. Вы двинетесь с армией или останетесь в Таганроге?

— Я еще не решила.

* * *

Приближались пасхальные дни. Это облегчало возможность Ларсон не в ущерб службе навестить генерала Макензена. Она сказала о своем намерении Нейману и добавила, что с начальником гарнизона генералом Рекнагелем в принципе она договорилась о своей поездке еще в январе. Но Макензен тогда уехал в Берлин, и визит к нему пришлось отложить. Теперь она снова собирается обратиться к генералу Рекнагелю.

— А зачем вам генерал Рекнагель? Я могу выписать вам необходимые проездные документы. Кстати, отвезете в Юзовку пакет начальнику пятой хозкоманды майору Кольвицу.

Все устраивалось наилучшим образом.

Астрид через два дня смогла выехать в Юзовку. Попутной машиной она добралась до Мариуполя. Между Мариуполем и Юзовкой ходил местный поезд. В нем не было спальных вагонов. Поезд шел всего несколько часов в дневное время.

Вагон, где ехала Ларсон, в основном был заполнен офицерами. По разговорам было ясно, что большинство едущих не отпускники. Это были офицеры, направляющиеся по служебным делам в Юзовку с различными поручениями.

Один лейтенант пытался было поухаживать за Астрид, но она сразу поставила его на место, сказав, что едет к генералу Макензену и что он ее родственник.

Оказалось, лейтенант служит в корпусе генерала Макензена. Он тоже занимался вопросами тыловой службы. Еще в первые дни боев на Украине был тяжело ранен, несколько месяцев провалялся в госпиталях, был наконец выписан с формулировкой «ограниченно годен», но не захотел остаться в Германии.

— Я хочу видеть заключительный акт драмы, которая разыгрывается на бесконечных русских просторах, — сказал он.

Лейтенант знал, где находится пятая хозяйственная команда и, когда они прибыли в Юзовку, проводил ее к большому трехэтажному зданию в центре города. Здесь она распрощалась с лейтенантом.

Майор Кольвиц, довольно пожилой тучный мужчина, принял Ларсон с подчеркнутым вниманием. Объяснялось ли его внимание тем, что он имел дело с интересной, молодой женщиной или ему уже шепнули, что она родственница Макензена? Во всяком случае, он не выразил никакого удивления, когда она заявила, что должна навестить генерала, и сказал, что сейчас распорядится, чтобы ее доставили в штаб командира корпуса.

Стоял майский теплый день. Шофер спросил, не будет ли она возражать, если он опустит откидной верх на БМВ?

Штаб корпуса помещался не в самой Юзовке, а в небольшом поселке, неподалеку от города. Ехали они примерно около часа.

Макензена в штабе не было. Пришлось подождать в приемной. Вначале она подосадовала на задержку. Но потом не считала время потерянным. В штаб заходили офицеры, перебрасывались с адъютантом разными фразами, в которых попадалось кое-что интересное. Немцы уничижительно отзывались о своих союзниках румынах, части которых, как поняла Астрид, стояли где-то неподалеку от Юзовки.

— Нация торгашей, — сказал адъютанту Макензена капитан-пехотинец. — Они торгуются с нами, как на ярмарке. За каждую поставленную на фронт дивизию что-нибудь клянчат у фюрера. Если бы не румынская нефть, можно было бы вообще отказаться от такого союзника.

— Проблема горючего будет решена раз и навсегда, как только мы возьмем Кавказ, — сказал адъютант.

— Интересно, куда мы двинемся? К Волге или на Кавказ. Говорят, Черноморское побережье очень красивое.

— Да, я тоже слышал, что Кавказ — красивая и богатая страна, — согласился майор.

В это время вошел генерал. Макензен, увидев у себя в приемной Ларсон, не удивился.

— А, это ты? — только и сказал он. Будто они расстались только вчера. — Заходи.

В кабинете он оглядел ее и с удовлетворением отметил:

— На тебе форма. Она тебе к лицу.

Ларсон сказала, что приехала в Юзовку по служебным делам, но не могла не навестить дядюшку.

— Сейчас ты поезжай ко мне домой, отдохни, а вечером обо всем поговорим. У меня есть для тебя новости.

Макензен занимал двухэтажный хорошо обставленный дом. По словам денщика генерала, дом этот принадлежал до революции какому-то богачу.

В доме была русская прислуга: повариха и уборщица.

Ларсон накормили обедом: борщом и картофелем с мясной подливой.

После обеда Астрид прилегла отдохнуть и вздремнула.

Макензен приехал поздно вечером. Уже смеркалось. Одежда его была слегка запылена. Он умылся, переоделся в домашний костюм, уселся в глубокое кресло и закурил трубку.

— Ты не голодна? — спросил он.

— Нет, спасибо. Меня накормили. Я только удивилась, борщ…

— А, боршш, — смешно выговорил генерал непривычное слово. — Это то, что мы оставим от русских. Это вкусно. Я впервые попробовал боршш прошлым летом на Украине. Теперь в мое меню входит боршш. Это и вкусно, и полезно, — повторил Макензен. — Много витаминов.

— Русская еда вообще очень вкусная, — заметила Астрид.

— У русских хорошие продукты. Они всегда высоко ценились в Европе.

— Да. Россия богатая страна, — согласилась Ларсон.

— Я хотел сообщить тебе, что тетя Эмма написала твоей матери и довольно быстро получила ответ. Мать твоя очень рада, что ты жива. Почему бы тебе самой не написать матери? Насколько я понял из ее письма, она простила тебя и больше не сердится.

— Я сомневаюсь, дядя, дойдет ли мое письмо?

— А мы сделаем так, — предложил Макензен. — Ты напишешь и оставишь письмо мне. Я перешлю его тете Эмме. А она уже из Германии отправит его в Стокгольм.

— Это было бы замечательно, дядя Карл. Я только не знаю, как смогу получить ответ? Ведь у меня нет обратного адреса. Воинская часть, в которой я сейчас работаю, адрес ненадежный.

— Почему?

— Ведь летом будет наступление. Мой отдел двинется за фронтом, а я, наверное, останусь в Таганроге.

— А почему тебе нужно оставаться в Таганроге?

— В Таганроге у меня удобная, хорошая квартира. А что ждет меня, если я двинусь с армией? Грязь. Жара. Пыль. У меня много знакомых и в русском бургомистерстве, и на промышленных предприятиях города. Я найду себе дело и в Таганроге. Победоносного завершения войны, я думаю, лучше дождаться в уютной, обжитой квартире. Ведь, мы, женщины, устроены по-другому, чем вы — мужчины. Мы не так тщеславны. Представляю, как вы будете хвастаться после войны: я брал Баку! Другой скажет: я заливал радиатор своего «бюссинга» волжской водой…

— Хотелось бы, чтобы это было именно так, — заметил Макензен.

— Разве вы сомневались в этом?

— Нет, конечно, — спохватился генерал. — Мы возьмем, конечно, и Грозный, и Баку. Перережем волжскую артерию. Россия задохнется в наших тисках.

— А Москва? Вы намерены этим летом взять Москву?

— Мы могли бы взять ее еще прошлой осенью, — ушел от прямого ответа Макензен. — Поворот армий, нацеленных на Москву, на юг, не позволил нам тогда этого сделать. Да и что Москва? — сказал генерал. — Без кавказской нефти, без донецкого угля, без криворожской руды ее заводы станут.

— Но у русских есть Урал и Кузбасс. Сибирь тоже богата полезными ископаемыми.

— Да. Урал! И Кузбасс! — Макензен забарабанил пальцами по столу. — Один мой друг в генеральном штабе, один из тех, кто планировал восточный поход, сказал мне сейчас, когда я навестил его в Цоссене: «Россия такая страна, о которой знаешь, как начать с ней войну, но не знаешь, как и где ее закончить…»

— Дойблер говорил мне, что в войну скоро вступит Япония, и Сибирь будет поделена между Германией и Японией.

— Кто этот Дойблер?

— Один мой знакомый, из СД.

— Ах, из СД! Они все там крупные специалисты, военные стратеги! Япония увязла на востоке, как мы в России. Если японцы не вступили в войну, когда мы стояли у стен Москвы, то вряд ли они пойдут этим летом на Россию! Впрочем, как знать? Если наши успехи будут велики, если мы возьмем Кавказ, выйдем на Ближний Восток, захватим Ирак и Иран, двинемся на Индию, может, наш восточный союзник и вынужден будет поспешить на дележ добычи.

— Я слышала не очень лестные отзывы немецких офицеров о наших союзниках на Восточном фронте.

— Да, уж лестного о них мало что можно сказать. Румыны грызутся с венграми из-за Трансильвании. Антонеску был у фюрера. Но мы не можем поддержать его требований в отношении Трансильвании. Конечно, нам нужна румынская нефть, но нам нужна и Венгрия как сырьевая база. Что касается боеспособности их войск, то один союзник стоит другого. Моему корпусу придется взаимодействовать с итальянской армией. Что это за вояки, я знаю по Югославии и Греции.

— Ваши прогнозы не очень утешительны, дядя. И это меня огорчает. Боюсь, что я никогда не увижу своей дочери.

— Как получилось, что вы разлучились?

— В Ростове было трудно с продуктами. Павел погиб во время бомбежки еще в августе, и я поехала в деревню за продуктами.

— Кто это, Павел? — спросил генерал.

— Мой муж.

— Он был в русской армии?

— Он служил на железной дороге. И у него была «бронь».

— Бронь?

— Да. Так это называется у русских. Это такое предписание, приказ: не брать квалифицированных рабочих в армию с военных предприятий, специалистов-железнодорожников и ряд других категорий рабочих и служащих.

— В Германии в начале войны тоже было так. Но наши потери в России оказались так велики, что мобилизационный отдел вынужден призывать сейчас в армию рабочих с военных заводов.

— Но кто их заменит? Военное производство ведь не должно сокращаться?

— В Германии уже работает больше миллиона поляков и французов. Несколько сот тысяч украинцев. Это военнопленные, депортированные с захваченных нами территорий.

— В Таганроге объявили добровольный набор. Но из этого ничего не вышло. Тогда отдали приказ о регистрации на бирже труда мужчин и женщин. Уклоняющимся от регистрации грозит расстрел. Таким образом, насильственно уже отправлено несколько эшелонов. Но разве можно положиться на рабочих, которых заставляют трудиться под ружьем?

— У нас нет другого выхода, Астрид. Конечно, ни французы, ни поляки, ни русские не хотят на нас работать. Но мы их заставим. Тут нет места сантиментам. Идет война, которой не знала история. В этой войне мы можем только победить или погибнуть.

— Даже так?

— Я — солдат и привык смотреть правде к глаза. В июле сорок первого нам всем казалось, что Россия сокрушена. Но потом был Смоленск. Ельня. Тихвин. Ростов. Стало ясно, что задача выйти к концу лета на линию Вологда — Горький на севере, а на юге — Майкоп — Сталинград невыполнима. Первым это понял фельдмаршал Рундштедт. Достигнув Ростова, он отдал приказ остановиться. Наши коммуникации были очень растянуты. Когда Рундштедт отдал приказ остановиться, это вызвало гнев фюрера. Фельдмаршал доказывал фюреру, что его войска находятся на 350 километров восточнее центральной группы войск, не говоря уже о северной. Но ты знаешь, чем это кончилось. Фельдмаршалы Браухич, Рундштедт, Бок, Лееб — все были смещены. Однако в январе, выступая в берлинском Спортпаласе, фюрер сам признал, что не знает, когда кончится эта война…

— Я слышала это выступление по радио, — сказала Ларсон.

— Так что, сама понимаешь, положение серьезное. Все надежды на летнее наступление.

* * *

— Да, все надежды у Гитлера на летнее наступление! — подтвердил Кёле, когда Ларсон рассказала ему о встрече и разговорах с Макензеном.

Возвращаясь из Юзовки, она ехала с офицерами 8-й танковой дивизии. Они получили новую технику и были преисполнены оптимизма.

По заказам, которые поступали в хозяйственный отдел из воинских частей, в частности по заказам на обувь, было ясно, что войска в районе Таганрога получают большое пополнение.

— По тем сведениям, которыми я располагаю, — сказал Кёле Астрид, — наступление осуществят две группы армий: одна из них нацелена на Кавказ, другая — к Волге. Значит, Макензен о Москве говорить не стал? — переспросил Кёле.

— Он ушел от этого разговора, но по его словам: если Москву отрежут от сырьевых баз, от кавказской нефти, то русская столица задохнется в тисках.

— Да. По всему видно, у Гитлера уже нет сил наступать по всему фронту. Главным направлением избрано южное, чтобы решить экономические задачи войны, принявшей затяжной характер. Еще месяц назад я сообщил руководству об этом. Но то была предварительная оценка намерений командования вермахта. Сейчас дополнительные сведения подтверждают это[10].

* * *

После зимнего затишья в мае сорок второго года на Восточном фронте начались бои. Немецкие газеты снова «запахли порохом», как сказал майор Нейман.

В мае американские войска капитулировали перед японцами на Филиппинах. Еще раньше пали Сингапур и Бирма. В Восточной Азии и в районе Тихоокеанского бассейна союзник Германии Япония по-прежнему одерживал крупные победы. Немецкая кинохроника посвятила специальный выпуск победам японского оружия.

В еженедельных кинообозрениях «Вохеншау» замелькали кадры с места боев под Севастополем, в Крыму.

Урбан и Ларсон сидели в кинотеатре «Империал» и смотрели военный киножурнал о разгроме частей Красной Армии под Керчью.

Когда они вышли из кинотеатра, Урбан, как обычно, пошел ее проводить.

Весна сорок второго года началась с неудач Красной Армии. Ларсон это тревожило.

— Все равно мы не выиграем эту войну, — неожиданно сказал Урбан. — Повторяется сорок первый год…

— Вы мрачно смотрите в будущее, — заметила Астрид.

— Действительно. Я не вижу там ничего хорошего. Во всяком случае для себя.

— Почему же? Ведь снова на фронте — победы!?

— Если мы победим, я все равно не смогу жить в этом тысячелетнем царстве национал-социализма. В государстве национал-социалистов нет и не будет места подлинному искусству, — продолжал Урбан, — а значит, не будет места и для меня. Но мы не победим. Мы не можем победить! Ницше называл государство самым холодным из всех холодных чудовищ. И если это «холодное из холодных чудовищ» к тому же еще и пожирает своих лучших сыновей, таких, как Барлах, Панкок, оно не может победить!

— Но разве, Матиас, вы не допускаете мысли, что в Германии все со временем переменится? — осторожно спросила Астрид.

— Как ни горько это сознавать, но только поражение на фронте может внести отрезвление в умы немцев.

— Мы зашли с вами, Матиас, в разговорах довольно далеко.

— Вы боитесь идти по этому пути? — спросил Урбан.

Ларсон повернула лицо к Матиасу. Взгляды их встретились.

— Я — нет! — сказала Ларсон.

И хотя к этой теме они больше не возвращались в тот вечер, у Астрид разговор не шел из головы. Она рассказала о нем Кёле. Он довольно спокойно отнесся к нему.

— Похоже, он искренен, — заметил он. — Только не вздумайте, Астрид, вербовать его или сделать еще какую-нибудь глупость.

— Вы все-таки несносны, Кёле!

— Я это знаю, — покорно согласился он. — Но, возможно, вы скоро избавитесь от папаши-ворчуна.

— Как? Почему? — встревожилась Астрид.

— Нашу дивизию передают 4-й танковой армии. А она стоит под Воронежем. Тогда уже я не смогу вас навещать. Кроме того, чувствуется, что день решительного наступления на фронте близок. После контрудара армейской группы Клейста на Барвенково и встречного удара немецких частей на Изюм, в окружение попали части 57-й, 9-й и 6-й русских армий. Попали также в окружение соединения двух танковых корпусов. Инициатива снова перешла в руки немецкого командования, и, конечно, оно не замедлит этим воспользоваться.

— Кёле! Но как же я без вас? — Астрид была растеряна. Она привыкла к Кёле. С ним она чувствовала себя сильнее, уверенней.

— Но могло ведь так случиться, что вы работали бы без меня, самостоятельно с самого начала? Собственно, так оно и было. И кое в чем вы преуспели. Руководство приказало вам остаться в Таганроге.

— Я очень расстроена, — призналась Ларсон.

— Все будет хорошо, Астрид. Вы же — умница. Все будет хорошо!

— Мой отдел тоже, наверное, двинется за фронтом, если наступление вермахта будет успешным.

— Надо полагать.

— Что же мне тогда делать? Правда, у меня много знакомых на промышленных предприятиях Таганрога и в бургомистерстве.

— Лучше вам все-таки устроиться в какое-либо немецкое учреждение.

— Но как? Не будет отдела, не будет офицеров, с которыми я работала.

— Кто-нибудь останется. Я думаю, что генерал Рекнагель останется начальником Таганрогского гарнизона. Смелее надо смотреть в будущее, Астрид! Вспомните, в каком положении вы оказались осенью, когда вас чуть не раздавил немецкий танк! У вас не было ни связи, ни документов. Теперь у вас все это есть, а вы паникуете. Если с Таганрогом будут какие-то трудности, можете перебраться в Ростов, но дальше ни шагу.

— Хорошо, папаша Кёле, — по возможности бодро проговорила Астрид.

— Ну вот так-то лучше. Я постараюсь заглянуть к вам перед отъездом.

* * *

Однажды в отдел зашел молодой офицер. Все на нем было как с иголочки. Новенькие хрустящие сапоги. Отутюженные галифе. Китель, подогнанный портным, сидел на нем, как влитой. От этого офицера, как говорится, не пахло фронтом. Он был явно из штаба и не меньше чем армейского. А возможно, из самой Германии.

— Могу я видеть майора Неймана?

— У вас к нему дело? Я секретарь майора Неймана, — представилась Астрид.

— Да, у меня к нему дело.

— Как о вас доложить?

— Доложите, обер-лейтенант Кремер! Из команды ЦЭТ! — многозначительно добавил он.

Ларсон встала и направилась в кабинет к начальнику отдела.

— Господин майор! Обер-лейтенант Кремер из команды ЦЭТ просит принять его.

— Их какой команды? — спросил Нейман.

— Из команды ЦЭТ.

— Что это за команда? Вы ничего о ней не слыхали?

— Нет, господин майор.

— Пусть войдет.

— Входите, обер-лейтенант. — Астрид пропустила Кремера и прикрыла дверь.

Хотя дверь она прикрыла неплотно, сначала ничего нельзя было разобрать. Но вот обер-лейтенант повысил голос:

— Господин майор! Но они сберегают немецкую кровь, а вы жалеете для них несколько пар обуви!

— У меня здесь не магазин, обер-лейтенант. За каждую пару обуви я отчитываюсь перед своим начальством. Почему ваши люди оказались босиком?

— Им пришлось бежать от большевиков чуть ли не нагишом. Один из них, как был в пижаме и ночных туфлях, так и сбежал. Не могу же я выпустить его на улицу в ночных туфлях?

— Кому подчиняется ваша команда? — спросил Нейман.

— Непосредственно Берлину, — с некоторым гонором проговорил обер-лейтенант.

— Хорошо. Ваши люди получат обувь.

Раздался звонок. Астрид вошла в кабинет.

— Фрау Ларсон, будьте добры, выпишите наряд на двенадцать пар ботинок обер-лейтенанту Кремеру.

— Слушаюсь, господин майор.

Кремер вслед за Астрид вышел из кабинета. Астрид взяла чистый бланк, заложила в машинку и стала заполнять графы.

— На кого выписать наряд? — спросила Ларсон.

— Обер-лейтенант Кремер. В скобках (команда «ЦЭТ»).

Заполнив наряд, Ларсон зашла к Нейману подписать его.

— Что это за новоявленная команда? — спросила она как бы между прочим.

— Они занимаются формированием соединений из русских добровольцев.

— Немецких солдат уже не хватает?

— Не задавайте, фрау Ларсон, лишних вопросов. Они сберегают немецкую кровь, — повторил Нейман.

— Вот наряд, господин обер-лейтенант, — сказала Ларсон Кремеру. — Обувь получите прямо на кожевенном заводе. Вы знаете город?

— Нет, фрау…

— Ларсон, — подсказала Астрид.

— А ваши люди знают Таганрог?

— Нет. Они не местные.

— Сегодня во второй половине дня на кожевенный завод пойдет наша машина. Если вы оставите адрес, то я распоряжусь, чтобы вам завезли обувь.

— Это было бы замечательно! — обрадовался Кремер. — Наш адрес — Итальянский, 35.

— Вы будете после обеда на месте?

— Возможно, нет. Но я оставлю за себя старшего.

— Нужна ваша подпись. Наряд выписан на вас.

— Давайте. Я сейчас его подпишу, — предложил Кремер.

— Как фамилия вашего старшего? Обер-лейтенант достал блокнот.

— Кофалёф.

— Ковалёв?

— Да, да, Ковалёф.

— Хорошо, обер-лейтенант.

— Тысяча благодарностей, фрау.

Ларсон после обеда сама поехала за обувью на склад кожевенного завода.

Дом по Итальянскому переулку, 35 выглядел очень респектабельно. Он находился в старой части города. Когда-то таганрогский порт был крупнейшим на юге России. Большая часть зерна, продаваемого за границу, проходила через этот порт. Отсюда уходили также суда, груженные донецким углем и азовской рыбой.

Греческие и итальянские негоцианты приезжали в Таганрог в поисках обогащения. Со временем они обжили в городе целые районы. Одна из центральных улиц так и называлась — Греческая. Был и Итальянский переулок. Эти улицы были застроены богатыми особняками. На одном из таких особняков и значился номер 35.

Звонок не работал, поэтому Ларсон постучала. Ей пришлось еще раз бить кулачком в массивную дубовую дверь, прежде чем за ней послышался голос:

— Кто нужен?

— Может, откроете, а потому уже поговорим.

Щелкнул замок, дверь открылась. На пороге стоял мужчина лет сорока. На ногах у него действительно были ночные туфли.

— Мне нужен господин Ковалев, — сказала Ларсон.

— Это — я.

Увидев грузовик на дороге, Ковалев догадался:

— Вы привезли обувь? Вот спасибо! — В голосе его зазвучали подобострастные нотки.

— Остапчук! — крикнул он уже другим тоном.

— Я — здеся! — Появилась еще одна фигура. Этому типу было лет тридцать. Нечесаные маслянистые волосы ниспадали на низкий лоб. Лицо прыщеватое.

— Прими обувь! — распорядился Ковалев.

— Будет сполнено!

— Расписаться нигде не нужно? — спросил Ковалев.

— Нет. Господин Кремер уже расписался.

Вечером, встретившись с Урбаном, Ларсон спросила его:

— Вы что-нибудь знаете о формировании частей из русских добровольцев?

— Нет, не знаю.

Ларсон рассказала ему о визите Кремера к Нейману и о господине «Кофалёфе».

— Когда я возвращался из Германии, в одном купе со мной ехал гауптман. В лагерях русских военнопленных он вербовал добровольцев в немецкую армию. Однако части, сформированные из русских, не намерены посылать на Восточный фронт. Для начала их используют на других театрах военных действий, а также против партизан в Югославии и Польше.

* * *

Пришел Кёле. Астрид, конечно же, сразу сообщила ему новость: немцы формируют части из русских добровольцев.

— А вы заметили, что тон русской газеты изменился? — спросил Кёле.

— Да. «Новое слово» писало о «крестовом походе» против Кремля, в котором должны участвовать все «православные, все честные русские, которые хотят видеть Россию свободной от большевиков и жидомасонов».

— Особую ставку они делают на то, что им удастся поднять на борьбу против русских народы Кавказа, когда немецкая армия достигнет юга, — сказал Кёле. — Что касается формирования из русских, то вам, Астрид, надлежит обратить на них особое внимание. Я шел сейчас по Николаевской, — продолжал Кёле, — и возле одного дома увидел военных в немецкой форме. Они говорили по-русски. Без всякого акцента. Я обратился к старшему с погонами фельдфебеля с вопросом, как пройти на Петровскую и не знают ли они поблизости какого-нибудь ресторана, где можно было перекусить. Как я и предполагал, это были русские. Никто из них не знал немецкого языка. Кое-как они мне, конечно, ответили, так как вопросы были простейшими. Насколько мне известно, русских добровольческих отрядов нет в 111-й пехотной дивизии. Хорошо было бы узнать, что это за люди в доме по Николаевской, 79.

— Но как я вам сообщу, если что-то узнаю?

— Если, как я предполагаю, это разведывательная группа, напишите мне коротенькое письмо. О чем угодно. Но там должна быть фраза «Dea gratias»[11]. А если это не разведывательная группа, а какая-нибудь вспомогательная команда, тогда в вашем письме пусть будет фраза «Всякая душа да будет покорна властям». Помните? Из послания апостола Павла римлянам.

— Всякая душа да будет покорна властям, — повторила Астрид. — А если это будет добровольческий отряд, к формированию которого они, наверное, уже приступили?

— Тогда в вашем письме должна быть фраза «Ite messa»[12]. Мне пора, Астрид. Не знаю, увидимся ли мы еще. Поэтому я должен сказать вам: вы — замечательная женщина. Берегите себя.

Астрид была растрогана. За все время их знакомства Кёле не сказал ей ни одного ласкового слова. Правда, он иногда похваливал ее работу.

— Позвольте, я вас поцелую, Кёле, — сказала Астрид.

Он улыбнулся своей грустной улыбкой.

— Хотя бы на прощанье сказали мне просто Петер.

— Мой дорогой Петер!..

* * *

Она даже сама не представляла, как много в ее жизни значил этот человек. Когда он ушел, образовалась пустота. Но надо было жить и работать.

Бывая в городе по служебным делам, Ларсон несколько раз проходила мимо дома номер 79 по Николаевской улице. На доме висело объявление, что он конфискован для нужд германской армии.

Однажды она почти лицом к лицу столкнулась с неким Иваном Петренко. Он был военнопленным и работал в хозяйственной части, которая находилась в распоряжении 2-й команды хозотдела. Теперь на Петренко была немецкая форма.

— Гутен таг, фрау Ларсон! — приветствовал он ее.

— Здравствуй. Ты служишь в немецкой армии?

— Не совсем, фрау Ларсон, — смутился Петренко. — Вы же помните, хозяйственную часть, где я работал, расформировали. Меня отправили в распоряжение комендатуры. Там нас выстроили. Немецкий офицер сказал: кто хочет служить германскому рейху, пусть сделает три шага вперед. Остальных отправят в лагерь военнопленных. Я был уже в лагере под Мариуполем. Это голое место, огражденное колючей проволокой. Мы там всю траву съели. Ну и мерли, конечно, как мухи… Я уже тоже на ладан дышал. А тут в лагерь пришел офицер, этот ваш, из команды, — Герстель. Ему нужны были столяры, ну я и назвался. Так и ушел от смерти в тот раз. А когда в комендатуре сказали: или служить рейху, или в лагерь, я сделал три шага вперед.

— И где же ты теперь?

— Да тут, недалеко. Вот дом тот, видите?

— Там что, добровольческий отряд? — спросила Ларсон.

— Да как вам сказать? Скажу только, что место это секретное и богатое. А больше ничего сказать не могу.

Это был дом № 79 на Николаевской.

Ларсон внимательно смотрела на документы, которые проходили через ее руки, — нет ли где упоминания адреса этого дома? Должны же эти люди получать какое-то довольствие, форму, обувь. Но в бумагах хозотдела этот адрес не значился.

Однажды в отдел зашла русская женщина — курьер из бургомистерства. Строительный отряд бургомистерства должен был получить деньги за ремонт здания по улице Николаевской, 79.

— Я зашла в этот дом, а они меня выгнали. Да еще матом, — пожаловалась женщина, — тогда я к господину Осадчих.

— А это кто? — спросила Ларсон.

— А это новый начальник строительного подотдела. Он тоже стал ругаться, как будто я виновата. Иди, говорит, и счет этот передай в хозяйственный отдел майору Нейману.

Ларсон взяла бумагу. Посмотрела. Сумма довольно большая.

— Оставьте бумагу. Я наведу справки, а господину Осадчих потом позвоню.

— Вот спасибо, — обрадовалась женщина-курьер.

Конечно, надо было о бумаге сказать майору Нейману. Но вдруг он не пошлет Ларсон по интересующему ее адресу, а вернет бумагу в русское бургомистерство? И все-таки надо сказать Нейману. Но его не оказалось на месте.

— Принесли нам какой-то счет за ремонт, а дом этот на балансе у нас не значится, — сказала Ларсон унтер-офицеру Крюгеру. — Я пойду выясню, что это за учреждение и почему немецкая армия должна оплачивать их расходы.

Возле дома никого не было. Ларсон постучала в запертую дверь.

Ей открыли. На пороге стоял молодой парень в немецкой форме, но лицо у него было типично русским.

Ларсон обратилась к нему по-немецки. Сказала, что она помощник начальника хозяйственного отдела германской армии майора Неймана и ей нужно увидеть его командира.

— Мыкола! — позвал солдат, который открыл ей дверь. — Тут якась нимка. Лопоче шось, а я не разумию.

Вышел Мыкола.

— Вас волен зи?

Астрид повторила свое требование. Сказала, что хозяйственный отдел получил счет. Но это какое-то недоразумение.

— Сначала я хотела отправить бумагу генералу Рекнагелю, но потом решила прежде увидеть вашего командира.

Мыкола тоже немецким владел слабо. Но слова «генерал Рекнагель», его, естественно, насторожили.

— Айн момент, фрау, — сказал он. Быстро вернулся. — Битте, фрау.

Ларсон прошла вслед за ним в дом. В комнате, через которую они проходили, сидели двое в немецкой форме, играли в шашки.

— У меня дамка, — сказал один по-русски.

— Битте, — снова повторил сопровождающий Ларсон и указал на лестницу.

Поднялись на второй этаж. В кабинете, куда они вошли, за большим столом сидел моложавый подтянутый мужчина в мундире офицера германской армии, но без погон.

— Господин ротмистр! Ваше приказание…

— Иди! — коротко бросил ротмистр. Когда сопровождающий вышел, он обратился к Ларсон на приличном немецком языке. — Что за инцидент, фрау?..

— Ларсон.

— Фрау Ларсон. При чем здесь генерал Рекнагель?

Астрид протянула ему счет и сказала, что хозяйственный отдел не может оплатить его, так как здание не находится на балансе отдела. Поэтому она и намеревалась переправить эту бумагу начальнику гарнизона.

— Покажите бумагу, — попросил ротмистр.

Ларсон протянула ему счет и, пока он читал его, незаметно оглядела комнату. На стене она увидела какие-то таблицы и рисунок товарного поезда. Вагоны — русские. Из неплотно закрытого гардероба высовывалась красноармейская шинель.

— Генерал Рекнагель тут ни при чем, — сказал ротмистр. — Вам следовало обратиться к… Впрочем, оставьте бумагу мне. Я сам передам ее по назначению.

— Хорошо. До свидания.

— До свидания, фрау Ларсон.

То, что она увидела в доме номер 79, не оставляло сомнений: эти русские, носившие немецкую форму, были разведчиками.

Значит, она напишет Кёле «Dea gratias».

Ей казалось, что все сошло наилучшим образом, но через день в хозяйственный отдел явился жандарм.

— Вы фрау Ларсон? Я должен проводить вас к доктору Оберлендеру!

— С каких это пор доктор присылает за мной жандармов? — храбрясь, спросила Астрид.

— Собирайтесь! — жандарм был немногословен. Ларсон перехватила недоумевающий взгляд унтер-офицера Крюгера.

— Но я должна поставить в известность своего начальника, майора Неймана, — сказала она. — Без его разрешения я не могу покинуть рабочее место.

— Где он помещается?

— В том кабинете. Но его сейчас нет на месте.

— Я должен доставить вас к доктору Оберлендеру. Софорт (немедленно).

— Крюгер, скажите майору Нейману, что я зачем-то понадобилась срочно доктору Оберлендеру.

В сопровождении жандарма Ларсон вышла на улицу. Стоял солнечный июльский день. Цвели каштаны. Голубизна неба чуть поблекла. Солнце припекало немилосердно. Петровская была почти пустынной. Жители старались по возможности миновать эту улицу, где было полно немецких учреждений.

Со стороны парка слышалось пение птиц. Все дышало покоем.

До комендатуры было всего каких-нибудь пять минут хода. Ларсон шла неторопливо. Она искала и не могла найти ответ на вопрос, что означал этот срочный вызов? Арестована ли она? Если бы она просто понадобилась Оберлендеру, он позвонил бы.

Если она арестована, то за что? Кёле? Он говорил, что самое слабое звено в работе разведчика — связь. Кёле имел связь. Если связной провалился, они могли выйти на Кёле. Дойблер говорил, что гестапо умеет развязывать языки. Да она и сама знает об этом. Но Кёле не мог ее выдать. Не такой это человек. Иначе она ничего не понимает в людях. Как держаться ей с Оберлендером? Иронически? Возмутиться? Погрозить, что пожалуется Макензену?

Она гадает, ничего не зная.

Оберлендер встретил ее холодно. Он не встал ей навстречу, как обычно.

— Подождите, Шульц, в приемной, — приказал он жандарму.

— Слушаюсь, герр майор.

Ларсон, не дожидаясь приглашения, села на стул и закинула ногу на ногу, стараясь держаться непринужденно, смело.

— Чем обязана, герр майор? — спросила она таким тоном, каким разговаривала с офицерами, приходившими в отдел с какими-либо просьбами. — Я могу вам быть чем-нибудь полезной?

— Можете. Но почему вы называете меня «герр майор», а не доктор, как прежде?

— Почему я должна вас называть доктором? Вы — майор абвера.

— Откуда вам это известно?

— Разве это секрет для служащих германской армии?

— Вы не служите в германской армии.

— Я работаю в отделе германской армии, а это одно и то же.

— Ну, на кого вы работаете, это вопрос особый. Особый! — подчеркнул Оберлендер.

— Это становится забавным, — сказала Астрид, внутренне вся сжавшись.

— Не столько забавным, сколько печальным.

— Вы начинаете говорить загадками, майор.

— Мне все известно, фрау Ларсон, и лучше будет, если вы во всем признаетесь мне.

— В чем я должна вам признаться?

— Фрау Ларсон, вы умная женщина. Вы красивая, молодая женщина. У вас вся жизнь впереди. Зачем вы впутались в это дело? Зачем вы стали шпионкой? Разве вы не знали, что у шпионов короткая жизнь?

— Шпионкой? Чьей?

— Ну уж, конечно, не шведского короля. Кстати, что написано на могиле вашего отца?

— А почему это вас интересует?

— Вопросы задаю здесь я!

— А если я откажусь на них отвечать?

— Не откажетесь!

— Тогда задавайте мне вопросы по существу. В чем вы меня подозреваете?

— Я задаю вам такие вопросы, которые нужны следствию.

— Следствию? Я арестована?

— А вы думали, я пригласил вас для светской беседы, а жандарм был вашим кавалером? Не валяйте дурака, фрау Ларсон, или как вас там?

— Хорошо. Задавайте свои вопросы.

— Что написано на могиле вашего отца?

— Только имя, фамилия и годы жизни.

— Больше ничего?

— Больше ничего.

— Вам не изменяет память?

— Нет. Вы сомневаетесь, что я — Ларсон?

— Вопросы задаю здесь я, — повторил Оберлендер.

— Спросите генерала Макензена. Вы, кажется, присутствовали при нашей встрече, — напомнила Ларсон.

— Генерал Макензен не видел вас много лет. Вы были девочкой, когда он видел вас в последний раз.

— Мне говорили, что вы опытный контрразведчик…

— Кто говорил? — вцепился Оберлендер.

Она допустила неосторожность. Говорил Кёле. Но она не может назвать его фамилию.

— Это имеет значение? — Ларсон лихорадочно искала вразумительный ответ.

— Прошу вас отвечать немедленно.

— Оберштурмфюрер Дойблер.

— Дойблер? Этого не может быть!

— Я не стану разубеждать вас, господин майор, и на это у меня есть свои причины.

— Какие причины?

— А такие! Я не должна была вам этого говорить!

Она выдержала тяжелый взгляд Оберлендера.

— Вы учились в Ростоке? В каком году вы закончили университет?

— В тридцать втором.

Оберлендер открыл ящик стола. Покопался там в бумагах, как бы испытывая терпение Ларсон. Наконец достал какую-то фотографию.

— Вот ваш выпуск. Внимательно посмотрите фотографию и назовите фамилии своих сокурсников.

— Боюсь, что всех не назову.

Оберлендер все еще держал фотографию в руках. Не торопился передать ее.

— Вы что, не помните своих сокурсников?

— Прошло десять лет. Немалый срок. Какие-то имена могли и забыться.

— Но ведь Кёле вы помните?

«Кёле! Что он знает о Кёле? Почему он вспомнил Кёле?»

— Что же вы молчите, фрау Ларсон?

— Кёле я не знала. Мы учились на разных курсах. Он уже заканчивал университет, я же только поступила.

Оберлендер протянул наконец фотографию Астрид. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять: фотография — липа.

— Это не наша группа. — Ларсон почувствовала себя увереннее. Оберлендер шел вслепую.

— Вам знакомы эти фамилии? — Оберлендер перечислил фамилии тех пятерых, которых она спасла с помощью Юры.

«Юра? Он? Не торопись с выводами!»

— Эти фамилии мне не знакомы.

— Но вы же печатали Бергманну донесение, а в нем назывались эти фамилии.

«Бергманн? Что мог сказать ему о ней Бергманн?»

— Каждый день в разных бумагах перед моими глазами проходят десятки фамилий и, естественно, я не могу все запомнить. Сейчас, когда вы сказали «Бергманн», действительно, припоминаю, печатала по его просьбе, — подчеркнула Астрид, — кое-какие бумаги.

— А почему Бергманн обратился к вам с просьбой печатать сугубо секретные материалы?

— Бергманн не знает немецкой орфографии.

— Не знает орфографии?

— Да, представьте себе. Это легко проверить!

— Он вам платил?

— Конечно. Или вы думаете, что я стала бы делать сверхурочную работу ради его красивых глаз?

— Как вы предупредили этих пятерых? У вас есть сообщник?

— Не понимаю, о чем вы говорите?

— Не притворяйтесь, фрау Ларсон.

— Мне начинает надоедать этот разговор.

— А мне — нет. Вы не ответили на мой вопрос?

— По-моему, ответила. Я не понимаю, о чем вы говорите. Какое отношение я имею к людям, которые были указаны в донесении Бергманна?

— Этих людей предупредили, и они ушли. Пытались уйти. Двоих мы поймали. Они признались, что их предупредили.

— Ну, а я какое отношение имею к этому? И почему вы вспомнили об этом спустя столько времени?

— Вы все понимаете, и вам не уйти от прямого ответа. Вы помните эту историю, хотя действительно прошло уже немало времени. Сначала вы сделали вид, что не знаете этих фамилий и вообще ничего не помните, а теперь вы сознались!

— Может, вы назовете мне фамилию моего сообщника? — спросила Ларсон.

— Нет. Это вы мне его назовете!

«Он не знает. Они не схватили Юру!»

— Я вам ее не назову. Потому что никаких сообщников у меня нет и быть не может. И вы это знаете.

Оберлендер поднялся, подошел к двери, распахнул ее.

— Шульц. Отведите фрау Ларсон в камеру. Я даю вам последний шанс. Подумайте. Если вы чистосердечно во всем признаетесь, может быть, я смогу спасти вас от смерти. И еще один, последний вопрос: дом на Николаевской, 79, вам известен?

— Что это за дом?

— Я знаю все, фрау Ларсон! И только от вашего чистосердечного признания будет зависеть ваша жизнь!

В камере было сыро и душно. Оказывается, под зданием комендатуры располагались камеры предварительного заключения. Жесткий топчан с матрасом, набитым стружками. Стол и стул, привинченный к стене. Окно заделано решеткой.

Правильно ли она вела себя? Надо ли было ей сразу сказать, что ей известен дом на Николаевской, что она заходила туда? Да, наверное, надо было. Ведь на забывчивость тут не сошлешься. Да, она заходила в этот дом. Ну и что? Ей необходимо было выяснить, за что отдел должен платить по предъявленному счету. Правда, ее никто не посылал это выяснить. И все-таки надо наступать! Не обороняться! Теперь ясно, что ротмистр — человек Оберлендера.

Стояла уже глубокая ночь, а Астрид все еще ворочалась на жестком топчане. С улицы вдруг послышались выстрелы скорострельных немецких зенитных орудий, а уже потом стрекот мотора русского ночного бомбардировщика. Четыре взрыва последовали один за другим.

Вспыхнули прожекторы. В небе заструились трассирующие пули, кусочек неба был виден в желоб, пристроенный на окно. Еще какое-то время продолжалась стрельба, потом все стихло.

* * *

Спала она плохо. Робкий рассвет сочился в камеру.

Ей что-то снилось. Какие-то обрывки еще сохранила память. Но и они быстро таяли в мозгу, как утренний туман при появлении солнца. Но одно четко стояло в сознании: ей снился Дойблер. Дойблер? А не может ли она призвать его на выручку? Конечно, он строго-настрого наказал ей никому не говорить, что «завербовал» ее, но сейчас такой момент, когда выбирать не приходилось.

Астрид отошла от окна и легла на топчан. Какая-то логичная, как ей казалось, защита выстраивалась в сознании. Оставался неясным вопрос с Юрой. Схватили они его или нет? Все-таки очень плохо, если они его схватили.

Она снова и снова вспоминала вопросы, которые ей задавал Оберлендер. Перебрала в памяти все, что могло как-то пролить свет на ситуацию, в которой она оказалась. Она готова была уже к новому допросу, но ее не вызывали. Напроситься самой? Нет! Имей выдержку! — приказала она себе. Теперь время изменило свой бег. Оно потекло мучительно медленно. Наконец, уже под вечер, в коридоре послышались шаги немецких сапог, подбитых железом, лязгнул засов и появился конвоир.

— Раус! (Выходи!)

Конвоир запер камеру и пошел следом. Они поднялись на второй этаж.

— Садитесь, фрау Ларсон. — Доктор на этот раз был в форме. — Хотите сигарету?

— В кино когда-то я видела, как следователь предлагает подследственному сигарету, надеясь тем самым расположить к себе арестанта.

— А вы не утратили чувства юмора.

— Какой уж тут юмор…

— Вы все хорошо обдумали?

— Да, я все обдумала.

— Вот и отлично. Рассказывайте.

— Что? О том, как училась в Ростокском университете? О родителях? О моей работе в хозотделе?

— Напрасно вы упорствуете, фрау Ларсон.

— Разве я упорствую? Кстати, вы обещали очную ставку.

— Будет и очная ставка. Будет и другое. Все в свое время. Расскажите, кто и зачем вас послал по адресу Николаевская, 79?

— Я уже вчера говорила вам об этом.

— Нейман вас не посылал туда. Кто вас послал?

— Никто. И в то же время можно сказать — некто!

— Это уже интересно, — оживился Оберлендер. — И кто этот некто?

— Оберштурмфюрер Дойблер знает, что я арестована? — спросил Ларсон.

— При чем здесь Дойблер?

— Я буду отвечать на ваши вопросы только в присутствии оберштурмфюрера.

— Это еще что за новости? Никаких условий! — повысил голос Оберлендер.

— Сообщите Дойблеру, что я задержана вами! Повторяю, только в его присутствии я буду отвечать на ваши вопросы!

— Не хотите же вы сказать, что вас послал Дойблер? — В голосе Оберлендера Ларсон почувствовала впервые нотки неуверенности.

— Я уже вам сказала: только при Дойблере может быть продолжен разговор!

— Хорошо! — Оберлендер нажал кнопку звонка. Вошел конвоир. — Уведите фрау, — приказал он.

И вот снова Ларсон в камере. Допрос был коротким, но Астрид чувствовала себя измученной.

На этот раз ее ненадолго оставили в покое. Послышались шаги в коридоре, дверь распахнулась, и на пороге она увидела Дойблера.

— Выходите!

Она шла молча. Как поведет себя Дойблер? Она полагала, что они вместе пойдут к Оберлендеру, но Дойблер не стал подниматься на второй этаж, а, поймав недоуменный взгляд Ларсон, бросил ей на ходу:

— Идите за мной.

Он шел быстрым шагом. Конвоир их больше не сопровождал.

У подъезда стояла машина Дойблера. Он открыл ей дверцу, прежде чем сесть за руль.

— Что вы сказали Оберлендеру? — спросил он.

— Ничего.

— Но вы назвали мое имя?

— Я сказала, что буду отвечать на его вопросы только в вашем присутствии.

— И больше ничего?

— Честное слово.

— Хорошо. Подробней поговорим у меня. — Дойблер тронул машину с места.

Поднявшись в кабинет к Дойблеру, Ларсон сказала:

— Я дала согласие работать на вас, но теперь передумала.

— Это еще почему?

— Потому что я не гожусь. Видите, к чему все это привело. Меня схватили как большевистскую шпионку. Хорошо еще не избили, не пытали! Нет, это не для меня!

— Но как вы вообще вляпались в эту историю?

— В какую? Их, кажется, две.

— Начнем с этой, с Николаевской.

— Я встретила на улице некоего Петренко. Он из русских военнопленных. Работал в хозяйственной части. Потом эту часть расформировали. И вот я встречаю его на улице в немецкой форме. Помня ваше задание, я, естественно, стала расспрашивать его, как он живет, где служит, стараясь выведать его настроение. Он ответил, что теперь у него место богатое и секретное, указал мне дом, где это богатое и секретное место.

Через несколько дней пришла женщина-курьер из бургомистерства. Принесла счет на оплату за ремонт дома, на который указал Петренко. Я отправилась туда, намеревалась войти в контакт с русскими, которые носят немецкую форму, и узнать, чем они дышат, как говорится. Думала, что это может представлять интерес для вас.

— И что же?

— На другой день меня арестовали. Насколько я понимаю, это люди Оберлендера. И если он имеет такой контингент, как герр Петренко, то вряд ли он добьется каких-то успехов в своей работе.

— Я всегда ему говорил, что русским нельзя доверять. Их можно заставить работать только под дулом автомата. Каждый второй агент, которых готовит Оберлендер, не возвращается. Доктор, конечно, ищет козлов отпущения, видит во всем козни НКВД, а дело проще — русским нельзя доверять! Ну, а что это за история с Бергманном?

— Не знаю, что вам об этом говорили. Бергманн не знает немецкой орфографии.

— Это верно. Я сам проверил. И с таким материалом приходится работать! — перебил Дойблер.

— Бергманн попросил меня перепечатывать для него кое-какие материалы, исправляя его ошибки. И я, как дура, согласилась. Недаром говорят, не делай добра, никто тебе зла не сделает. Оберлендеру я сказала, что делала эту работу за плату. Какая там плата. Флакон духов. Плитка шоколада. Нужны они мне. Он так просил. Чуть ли не на коленях стоял. И я, как дура, согласилась, — повторила Ларсон. — А у Бергманна какие-то люди сбежали. Словом, что-то случилось не так. И ему тоже понадобился козел отпущения…

— Бергманн не будет больше работать в гестапо. Об этом я позабочусь. А вы расскажите мне подробней о людях Оберлендера на Николаевской.

Ларсон рассказала.

— Я еще сделаю из вас настоящую разведчицу, — пообещал Дойблер.

Глава седьмая

Прошло обильное таяние снегов. Потом солнце стало уже припекать. В июне появились первые овощи и фрукты. Солдатский рацион пополнился витаминами. На базаре появилась редиска. Пучок стоил пятьдесят рублей. Во дворе, где жила Астрид, росла жердела. Ребятишки обнесли ее еще зеленой. Жители города по-прежнему голодали, но с появлением зелени все-таки стало немного легче.

Рыбакам разрешили выйти в море: немецкой армии нужна была рыба. На каждой байде, выходящей в море, находился немец или немецкий прислужник. За байдами с берега следили германские артиллеристы и пулеметчики, укрывшиеся в бетонированных дотах, выстроенных за зиму на побережье Азовского моря.

Но как бы ни был строг контроль, рыбаки ухитрялись припрятать рыбы и для себя, а следовательно, появилась она и на базаре.

Офицеры хозяйственного отдела обжирались черной икрой. Деликатес, который многим прежде и не снился, теперь входил в обычное дневное меню.

Богатство края предстало перед глазами немецкого солдата во всем его многообразии и обилии. Представителям национал-социалистской партии в армии не надо было больше разъяснять, зачем германская армия забралась в глубь России.

Изменился и тон военных сводок. Победные звуки фанфар все чаще звучали перед сообщениями «Из главной ставки фюрера».

Предположения, которые высказывал Кёле, подтвердились. Даже по сводкам стало ясно, что основной удар летом сорок второго года немцы решили нанести на Южном фронте.

Приходя вечером домой, Астрид включала приемник: «Непобедимые германские армии прорвали фронт в районе Клетской. Попытки русских восстановить положение, их контратаки не имели никакого успеха. Наши доблестные войска форсировали Дон. Пал Ростов. Теперь уже ничто не может остановить победоносного движения германских армий, ведомых военным гением фюрера, к богатейшим нефтеносным районам Кавказа!» — вещал торжественным тоном голос берлинского диктора.

Когда все вокруг засыпало, в полночь, при потушенном свете Астрид слушала Москву:

«Советские войска вели тяжелые бои с превосходящими силами противника в районе Раздорской и Цимлянской.

Где бы, в каком месте враг ни переходил в наступление, наши славные воины дают ему достойный отпор. Южнее Клетской гвардейцы Болотов, Самойлов, Алейников, Беликов, обороняя небольшую высоту в течение прошедшего дня, подбили пятнадцать танков противника, а остальные пятнадцать заставили повернуть вспять.

Продолжались ожесточенные бои в районе станции Суровикино и станции Рычково. Частью сил советские войска переправились на восточный берег Дона и организовали там оборону.

Враг будет разбит! Победа будет за нами!

Смерть немецким оккупантам!»

Астрид получила от Кёле письмо. Ничего особенного. «Мы уже в деле…» — писал он. Ниже: «У вас, Астрид, были достойные учителя латыни, а вы — прилежной студенткой: в вашем латинском я не обнаружил ни одной ошибки».

В последний момент Астрид решила не просто вставить в письмо «Dea gratias», а процитировала кусок из послания Павла римлянам. Этот отрывок гласил о необходимости человеку стойко переносить все испытания и хорошо ложился в контекст ее письма.

В ответе Кёле чувствовалась похвала в ее адрес, «Мы уже в деле», — писал он, и это означало, что ее сведения переданы по назначению, «в дело».

В первых числах августа ее вызвал майор Нейман.

— Я надеюсь, фрау Ларсон, вы отправитесь вместе с отделом на восток вслед за наступающей немецкой армией?

— Мы переезжаем? Как скоро? И куда?

— Это вопрос нескольких дней. Я послал Видеманна в Ростов, чтобы он подыскал нам в городе помещение.

— Можно мне подумать? — спросила Астрид.

— О чем же думать? Разве вы не связали свою судьбу с германской армией?

— Господин майор, я ведь все-таки остаюсь шведкой. Мой король, мое государство не воюет. К тому же у меня здесь удобная квартира.

— В Ростове у вас тоже квартира.

— Хорошо. В Ростов я с вами поеду. Но если придется дальше? В Сибирь! Увольте! Я уже намерзлась там!

— В Сибирь, фрау Ларсон, мы не пойдем!

Через три дня к зданию, где помещался хозяйственный отдел, подкатили грузовики. Солдаты и русские пленные из хозяйственной команды, которая снова была организована при отделе, стали грузить имущество в автомобили.

Квартиру в Таганроге Ларсон оставила за собой. Полина Георгиевна с дочкой временно переселились туда.

По дороге в Ростов Астрид видела сгоревшие и разбитые танки и автомашины русских и немецких марок. Возле них трупы. Кое-где высились свежие холмики — захоронения погибших. По всей вероятности, это были захоронения русских. Немцы свозили своих солдат с этого участка фронта в Таганрог и хоронили не на кладбище, а в городском парке, в углу, неподалеку от клуба имени Сталина.

Ростов лежал в развалинах. Особенно много разрушенных домов было на улице Энгельса, Буденновском и Ворошиловском проспектах.

В ноябре сорок первого года, когда она приехала в город с Дойблером, Пушкинская улица была почти цела. Теперь и на Пушкинской высились груды битого кирпича, обгоревшие, закопченные остовы зданий с зияющими проемами выбитых окон.

В своей квартире она тоже застала полный раскардаш: дверь сломана, стекла выбиты, на стенах пулевые отметины. Нейман предложил поменять квартиру, но она отказалась. Ведь именно в этой квартире ее должен найти связной.

Урбан прислал солдат из строительной команды, и они все сделали: окна, дверь.

Из соседей мало кто остался в городе. Те, которые не выехали, держались с ней настороженно: холодно раскланивались. А некоторые даже отворачивались при встрече.

Однажды Ларсон во дворе увидела соседку Вассу Макаровну — старую женщину, трое сыновей которой были на фронте. В сумке у Астрид была банка мясных консервов и кулек с крупой. Она достала консервы и протянула их соседке. Васса Макаровна холодно посмотрела на нее:

— Нам немецкого не нужно.

— Это не немецкое, это русские консервы.

— Русские? Значит, награбленное. Ворованное тем более не возьму!

С этого дня Астрид сама стала избегать соседей. А Васса Макаровна будто специально подкарауливала ее. И ее взгляд, полный презрения и ненависти, был красноречивее слов.

В Таганроге для Полины Георгиевны она была просто шведкой, которая оказалась в полосе военных действий. Васса Макаровна видела в ней изменщицу, вражину, пособницу убийц.

— Как притворялась-то при Павле, — говорила она женщинам во дворе. — Хорошо, что не дожил Паша до такого позора. Ведь любил он ее, любил. И мы ее считали своей.

— А что ей делать, как жить? Не по своей ведь воле к немцам попала, — возразил кто-то.

— Не скажи! Не по своей? А куда это она в октябре прошлого года смоталась? А потом с немцами явилась. Ненавижу!

Ларсон старалась приходить домой поздно. Прошмыгивала темными подъездами в дом, потихоньку поднималась по лестнице на второй этаж и запиралась на все замки.

Урбана попросила не приходить к ней.

Он был удручен, растерян и печален.

— Но почему? — спрашивал он. — Что случилось? Хотите, я поговорю с этими женщинами, объясню им?

— Что вы можете объяснить? И на каком языке вы с ними будете говорить? Для них вы — немец, враг! А я — продажная.

— Но так же нельзя, Астрид! Тогда вам надо съехать с этой квартиры.

— Я привязана к этому месту, Матиас. Я жила здесь с Олечкой, с Павлом! — Не могла же она объяснить ему истинную причину, которая заставляла ее жить в этой квартире и стоически все переносить.

Иногда она оставалась ночевать в хозяйственном отделе. В приемной майора Неймана стоял диван, готовый ее всегда приютить. Это не ускользнуло от внимания доктора Оберлендера.

— В Таганроге я предлагал вам комнату при отделе, но вы отказались. Кроме того, вы здесь обходитесь без прислуги. Или вы так уже втянулись в солдатский быт? — иронически спросил он.

— Разве вы не знаете, доктор, сколько у меня сейчас работы? Бывает так, что у меня не хватает сил дойти до дому.

Работы действительно было много. Ростов стал перевалочной базой для группы армий «А», которую возглавлял генерал-фельдмаршал Лист, и для группы армий «Б», командование которой принял фельдмаршал Бок.

В кабинете Неймана висела большая карта Южного фронта. Майор каждый день «обновлял» ее, перекалывал флажки, которые все дальше углублялись в предгорья Кавказа и подступали к Сталинграду.

У Астрид накопилось довольно много информации, но она носила оперативный характер. Сведения быстро устаревали, а связной не являлся.

И все же у нее бывали часы отдохновения. Воспоминания о годах, проведенных в стенах этой квартиры на Пушкинской, надежда на будущее поддерживали ее силы.

Сколько счастливых часов, дней, лет провела она в этом доме! Сюда часто приходили друзья Павла. Она бежала в гастроном, покупала пахучую чайную колбасу, сыр, франзоли. Иногда брала бутылочку вина «Шато-Икэм». Они нередко засиживались до часу, до двух ночи. И о чем только за это время они не говорили: перелеты Чкалова, дрейф Папанина к Северному полюсу, события в Испании…

Но были и грустные вечера. Всю страну взволновала гибель самого большого в мире самолета «Максим Горький». Погибли все пассажиры. А их насчитывались десятки.

Павел тяжело переживал смерть Серго Орджоникидзе. Один раз он встретился с ним, и эта встреча запомнилась ему на всю жизнь. Особенно Павла поразило то, что Орджоникидзе был в старых подкривленных сапогах, не подбитых набойками.

Как эфемерна все-таки человеческая жизнь! Тоненький волосок! Оборвался и все!

Никто из них не мог и подумать тогда, что самому Павлу осталось жить недолго. Его и еще одного инженера бомба разорвала в клочья. Астрид даже не видела его мертвым. Оба гроба были закрыты. Останки погребли на Братском кладбище. После похорон Астрид редко ходила на кладбище. Павел жил в ее мыслях, в ее сердце. И еще в фотографиях.

Когда ей бывало совсем плохо, она доставала фотографии и подолгу рассматривала их.

Когда Павел погиб, Астрид хотела пойти в армию. В военкомате ее долго расспрашивал военный со шпалой на петлицах: знает ли она радио, нет ли у нее познаний в медицине? Но, увы, ни в радиотехнике, ни в медицине она ничего не понимала. Спустя какое-то время повесткой ее пригласили в военкомат. На этот раз с ней говорил майор госбезопасности. Стоял жаркий день. Фуражка с красным околышем лежала тут же, на столе, а майор то и дело вытирал платком потевший лоб и небольшую лысину на макушке.

— Меня зовут Николай Иванович, — назвался он. Потом спросил, знает ли она Зинаиду Рихтер.

Да, она знает эту женщину. А что ей известно об организации «Самопомощь»?

— Ну, это немцы, проживающие в России. Они объединились, чтобы помогать друг другу.

— Вам говорил Павел Сергеевич о том, что он тоже входил в эту организацию?

— Нет, он никогда мне этого не говорил.

— Я знаю, что вы любили Павла Сергеевича. И мы его очень ценили.

— Мы? Кто это — мы?

— Органы госбезопасности, — сказал майор, глядя на Астрид немигающим взглядом.

— Вы что-то путаете, товарищ майор. Павел ничего от меня не скрывал. Мы жили с ним, как говорят русские, душа в душу.

— Я это знаю. Поэтому и говорю сейчас с вами так откровенно. Мы надеемся, что вы замените Павла Сергеевича и вместо него войдете в организацию «Самопомощь». По нашим сведениям, большинство ее членов так или иначе работает на гитлеровскую Германию.

Прошел всего год после того памятного разговора. А ей кажется, прошли годы. Столько событий! Она попала в совсем другой, страшный мир. Война все разметала, разрушила. Осиротила тысячи семей. Нет и никогда не будет больше Павла. И увидит ли она когда-нибудь свою девочку?

Каждое утро надо было идти на службу. Встречаться с соседями, а ночью оставаться одной со своими грустными мыслями. В Таганроге все было иначе. Там был Кёле. Было конкретное дело, требовавшее всех сил ее ума и сердца. Наконец, там был Урбан. А здесь его как бы и не было. На службе ни о чем не поговоришь. А в доме она не хотела, а точнее, не могла его видеть: все здесь ей напоминало о Павле. Урбан почувствовал перемену. И тоже стал замкнут и немногословен.

Однажды сентябрьским вечером он пришел к ней. Она не выказала ни удивления, ни радости.

— Я хочу проститься, Астрид, — сказал он. — Завтра я уезжаю в Краснодар. Мне предстоит координировать действия строительных частей.

— Уезжает весь отдел? Почему же Нейман мне ничего не сказал?

— Нет, уезжает пока только моя команда и команда Гельхорна — собирать трофеи. Но я думаю, что весь отдел скоро двинется за фронтом. А вы, Астрид? Что решили вы?

— Я еще не знаю. Я не знаю… — Неужели она должна потерять последнего близкого ей человека?

— Вы грустите, Астрид? Может ли это быть? Неужели тому причиной мой отъезд? Я полагал, что я перестал для вас существовать. Хотя должен сказать прямо, не могу понять, почему? Разве я в чем-то провинился перед вами? В Ростове вас будто подменили.

— Да, да, меня подменили. Может, когда-нибудь я смогу вам это объяснить.

— Но почему не сейчас?

— Сейчас я не могу. И не хочу! — добавила Астрид.

— Что ж, я буду ждать. Суждено ли нам только встретиться?

— Надо верить!

— А вы? Вы хотите этого?

— Чего?

— Встречи.

— Да, Матиас, хочу.

— Тогда я постараюсь, чтобы меня не убили. — Урбан грустно улыбнулся.

— Этого не должно, не должно случиться! — почти выкрикнула Астрид.

— После всего, что я услышал от вас, этого не может случиться. — Матиас надел фуражку и вышел.

* * *

В середине сентября остальные команды хозотдела выехали в Краснодар.

Нейман снова предложил Ларсон следовать вместе с ними, но она отказалась.

Первое время без службы Астрид чувствовала себя совсем неприкаянной. Кто она теперь? Связной, которого она так ждала, не явился. А если теперь он и прибудет, то что она может сказать ему, чем быть полезной? Ей казалось, она всеми забыта и брошена.

Написала письмо Кёле, сообщила, что осталась без службы и без средств к существованию. В конце сделала приписку: «Я собираюсь вернуться в Таганрог».

Это намерение укрепилось в ней после одной встречи. Как-то на Садовой она встретила парикмахера, работавшего прежде в «Интуристе». На нем был серый костюм в полоску, а весь его вид не оставлял сомнений в том, что он не бедствует.

— Гражданка Ларсон или товарищ Ларсон? Как вас теперь величать? — с наглецой спросил он.

— Гусь свинье не товарищ! — отрезала Астрид.

— Что ж вы так строго, госпожа Ларсон? — сразу сбавив тон, произнес бывший парикмахер.

— А как я должна говорить с вами? Кто вы и кто я?

— А кто же вы? — на всякий случай с ноткой подобострастия спросил парикмахер.

В сумочке у Ларсон был паспорт. Она вытащила его. Увидев на синей обложке орла со свастикой в когтях, парикмахер тихонько присвистнул.

— Куда это все наши из «Интуриста» подевались? Разбежались, наверное, как крысы? — не давая опомниться своему собеседнику, продолжала Ларсон.

— Как водится. Почти все убежали, но кое-кто остался.

— Кто же остался?

— Ваш покорный слуга, например. Теперь я владелец парикмахерской. Если пожелаете, фрау, милости прошу: у меня не только мужской, но и женский зал.

— А где ваша парикмахерская?

— На Садовой. В том же здании, где был «Интурист».

— Неплохо устроились. Как вас, Пахомов, кажется?

— Хорошая у вас память, фрау Ларсон.

— Не жалуюсь. А что в «Интуристе» теперь?

— Гостиница для господ офицеров.

— Гостиница?

— Так точно-с! А хозяином гостиницы ваш хороший знакомый.

— Кто же это такой?

— Бухгалтер Осадчий.

— Осадчий? Разве его выпустили из тюрьмы?

— Выпустили. Освободители наши выпустили. Немцы. «Товарищи» не успели вывезти заключенных из тюрьмы в ноябре прошлого года.

— Как же это немцы могли назначить его директором гостиницы, ведь он — жулик?

— Ну, это как посмотреть на дело, — оживился Пахомов. — Во-первых, он не директор, а владелец гостиницы. У себя же он воровать не будет? Господин Осадчий при деньгах. К тому же пострадал от большевиков…

— Видно, немало он наворовал и не зря его отдали под суд.

— Да уж возразить нечего. Вы его тогда не пожалели. Что передать господину Осадчему? — с ехидцей спросил Пахомов.

— Передайте: пусть сидит смирно. А то как бы я его в гестапо не сдала. Наверное, он выдал себя за «борца» с большевиками? С ворами немцы не церемонятся так же, как с изменниками!

— Передам, непременно передам! — Нельзя было понять по тону, воспринял ли слова Астрид Пахомов всерьез или с издевкой.

Ростов все больше пустел. Армейские тыловые службы из города переезжали поближе к театру военных действий.

В конце сентября к Ларсон пожаловал Дойблер. На нем был новенький черный мундир, хрустящие хромовые сапоги, а в петлицах новые знаки различия.

— Можете меня поздравить, Астрид: мне присвоено звание гауптштурмфюрера, и я получил новое назначение: офицер службы безопасности при штабе фельдмаршала Клейста. — Пополневшее лицо Дойблера, водянистые серые глаза, даже рыжие веснушки — казалось, все источало сияние и довольство. — Поедете со мной в Пятигорск? Говорят, это совсем неплохое местечко?

— Когда вы собираетесь в Пятигорск? — осторожно спросила Ларсон.

— Завтра, на рассвете.

До завтра она никак не могла решить для себя этот вопрос. Она должна была сначала связаться с Кёле. Хотя перспектива оказаться при штабе Клейста, при Дойблере, была заманчивой.

— Я, право, не знаю, — нерешительно заметила Астрид.

— Ну, что вас тут удерживает? Вступите в СС. Для начала я гарантирую вам чин шарфюрера, а позже с вашими данными, с вашей фигурой… — Дойблер скользнул взглядом по ее стройным ногам.

— Женщины, которые служат в СС, таким образом зарабатывают себе чины? — спросила Ларсон.

— Не все, Астрид, не все! Есть фанатички. Взять хотя бы Марту Киш. Вы ее помните? Ту, что обыскивала вас?

— По-моему, у нее ненормальные наклонности, — сказала Астрид.

— Вы это заметили?

— Еще бы.

— Да, это урод.

— И вы все-таки держите ее?

— Она нужна для дела. Шарфюрер Киш не то что женщину, ребенка может убить, не моргнув глазом.

— И какую же роль вы отведете мне в своей службе?

— Совсем другую, Астрид, совсем другую. Вы нужны мне будете для политических акций.

— Разве, кроме допросов, ловли вражеских лазутчиков, вы еще занимаетесь политикой?

— Все, что я делаю, в том числе и допросы, — политика! — назидательно сказал Дойблер. — Только теперь процент политики в моей работе повысится. Мы вступили в пределы Кавказа, населенного множеством национальных меньшинств. Подавляющее большинство их не несет в себе черт арийской расы, но тем не менее мы будем внушать им, или по крайней мере некоторым из них, что они чище в расовом отношении, чем русские.

— И для чего вам это нужно?

— Как для чего? Мы должны разрушить одну из опаснейших химер, так называемый коммунистический интернационализм. Эта антитеза великому национал-социалистскому движению должна быть похоронена раз и навсегда. На днях у меня был референт Розенберга. Он сказал мне, что фюрер, собрав всех специалистов по расовому вопросу, высказал гениальную мысль: надо внушать русскому, живущему в Ярославле, мысль о том, что он лучше русского, живущего, скажем, в Воронеже или Ростове.

— И все-таки мне непонятно, для чего это?

— Астрид, вы удивляете меня. Ведь вы образованнейшая женщина, а я всего лишь недоучившийся студент, и я должен вас поучать? Лозунг «разделяй и властвуй» действует уже сотни лет. Русские — большая нация, и мы должны ее раздробить. Какую-то небольшую часть онемечим. Интеллигенцию, зараженную бациллами большевизма, уничтожим, большую же часть народа превратим в рабочий скот. Считать до ста, уметь расписаться — этого будет вполне достаточно для нового поколения русских, которое мы воспитаем в послушании и страхе.

— А какую роль вы отводите народам Кавказа?

— Мы должны им привить ненависть к русским. Русских должны ненавидеть все: армяне, грузины, черкесы, татары, калмыки! Одним словом — все! Когда будет окончательно решен еврейский вопрос, русские должны стать козлом отпущения.

— Козлом отпущения?

— Да. Во всяком обществе должен быть козел отпущения. Это или национальная, или общественная прослойка. Разве в царской России было не так? Евреи, студенты!

— А вы, оказывается, кое-что читали о России?

— Еще бы. Меня ценит сам Розенберг.

— Если вы кое-что читали о России, то должны знать, что революция семнадцатого года и власть Советов изменили психологию народов, населяющих эту страну.

— Чепуха! — перебил Дойблер. — Национальное чувство — превыше всего. Как только мы займем Кавказ, нерусские народы начнут резать русских. Мы сейчас формируем иностранный легион из военнопленных — выходцев из Средней Азии. Есть уже формирования из нацменьшинств, проживающих на захваченной нами территории на Украине и Северном Кавказе.

— И много этих формирований?

— Пока, к сожалению, мало.

— Если мы не можем полагаться на венгров, словаков, болгар, итальянцев, то можем ли мы полагаться на армян и грузин? Не иллюзия ли это, Дойблер? Вы же не собираетесь создавать армянское или грузинское государства? — осторожно спросила Ларсон.

— Конечно, нет!

— Тогда на какую же приманку вы хотите поймать народы Кавказа?

— У вас мужской ум, Астрид. Вот почему мне всегда приятно спорить с вами.

— Вы не ответили на мой вопрос. И хотя ваш комплимент мне приятен, думаю, вы преувеличиваете.

— Нет-нет, Астрид, вы, действительно, умны. Я просто не знаю другой такой женщины. Вот почему вы нужны мне.

— Что вам помешало закончить университет? — спросила Ларсон.

— Когда я учился, немецкие университеты были отравлены гнилым либерализмом. Уже на улицах совершалась наша национальная революция, били евреев, коммунистов, социал-демократов, а наш университет был похож на дом с заколоченными окнами, куда не проникал свежий ветер. Поэтому я и бросил университет. Учеба в университетах — лишняя трата времени. К знаниям нужно подходить избирательно. А в университетах тебя пичкают манной кашкой, сдобренной гуманистическими слюнями.

— Я боюсь за ваше движение, Эрвин.

— Боитесь?

— Да, боюсь… Боюсь, что оно не даст никаких плодов. Ничто не может вырасти на голом месте, на сухой почве. Согласитесь, большевики сумели за короткий срок добиться многого. А почему? Потому что их метод, их подход зиждется на другой основе: взять все лучшее, накопленное человечеством.

— Я уже говорил вам однажды: вы настоящий большевистский агитатор.

— Трезвая оценка ситуации — залог успеха. А мне кажется, вам, Эрвин, не хватает этого.

— Я просто получаю удовольствие, разговаривая с вами! Нет-нет! Это не дежурный комплимент. Я это говорю совершенно искренне. Среди людей, которые меня окружают, нет таких. Одни меня боятся, другие — просто тупицы.

— По-моему, вы несколько неправы. Взять хотя бы капитана Урбана, он не глуп и, как мне кажется, не боится вас?

— Хотите, он будет бояться меня? — зловеще спросил Дойблер.

— Нет-нет, что вы! Вы не так меня поняли!

— И дался вам этот Урбан! — не скрывая досады, проговорил Дойблер. — Я уверен, Астрид, если бы вы решились поменять партнера, вы бы не пожалели. Еще ни одна женщина не пожалела, что легла со мной в постель.

Астрид поднялась.

— Вы знаете, что я не выношу пошлостей! — Лицо ее побледнело.

— Интересно, если бы я осенью сорок первого не взял вас под защиту, а отдал в казарму солдатам, вы сохранили бы свою надменность?

— Вы забываетесь, Дойблер: я родственница генерала Макензена!

— Нет, это вы забываетесь! — заорал Дойблер. — И мне плевать на генерала Макензена. Все, что вы говорили о большевизме, пахнет государственной изменой! А государственного изменника никто не может взять под защиту! — распаляясь, закричал Дойблер.

— Так-то вы мне платите за откровенность, — как можно спокойнее заметила Ларсон. Она вдруг расплакалась от нервного напряжения.

Дойблер смешался. Эту гордую женщину, которая так нравилась ему, он довел до слез!

— Простите, Астрид! Только я прошу вас впредь не злить меня и помнить, что у меня есть мужское самолюбие.

Дойблер достал сигареты и закурил.

— Ладно, не будем ссориться, — примирительно сказал он.

Астрид промокнула платком щеки, вытерла глаза.

— Не будем.

— Вот так-то лучше. Если бы вы согласились поехать со мной в Пятигорск, я бы занялся там вашим политическим образованием, а вы бы подучили меня шведскому языку.

— Кстати, где вы ему учились? — спросила Астрид.

— Нигде. Когда я бросил университет, то стал матросом и ходил два года на пароме из Засница в Треллеборг.

— Я сразу это почувствовала — язык портовых кабаков.

— Но вот вы и восполните этот пробел в моем образовании, я же сделаю из вас национал-социалистку. В великой Германии без этого вам будет трудно.

— После войны я намерена вернуться в Швецию, и учение национал-социализма мне ни к чему.

— Неужели вы думаете, что ваша страна может остаться в стороне от нашего великого движения?

— В моей стране нет даже подобной партии.

— Партия найдется. Там, где ступает нога немецкого солдата, всегда находятся люди, готовые идти с нами. Разве вы не видите, что так произошло в Норвегии, Дании, в Словакии, во Франции?

— Вы собираетесь захватить мою страну?

— Ну почему захватить? Я думаю, в самой Швеции найдется достаточно разумных людей, которые поймут, что они не могут вечно прятаться за картонную перегородку нейтралитета. Если бы вы последовали сейчас моему совету, примкнули бы просто к нашему движению, то могли бы у себя на родине занять высокий пост. В германской армии, насколько мне известно, нет шведских добровольцев. Есть голландцы, датчане, французы. Возможно, вы будете единственным представителем Швеции, принимавшем участие в великом восточном походе.

— Все это заманчиво, Эрвин. Но я все-таки не поеду с вами. На носу зима. Не самое приятное время для прогулок. Я собираюсь вернуться в Таганрог. Здесь у меня квартира с центральным отоплением. А оно, как известно, не работает. А ставить в комнате «буржуйку»…

— «Буржуйку»?

— Да. Так русские называют переносную печку. Она может быть сделана из обыкновенной бочки. Такие печки в ходу у русских были еще в гражданскую войну.

— Жаль. Очень жаль, что вы не хотите со мной ехать. Лучший дом в Пятигорске был бы вашим.

— Нет, Эрвин, я решила, я возвращаюсь в Таганрог.

— Вы будете жить на старой квартире?

— Да.

— Я обязательно разыщу вас. Мы еще поработаем вместе.

Глава восьмая

Таганрог стал глубоким тылом. В нем по-прежнему была расквартирована 111-я пехотная дивизия. Остальные части покинули город.

Прошлой зимой дальнобойная артиллерия, установленная по ту сторону Азовского моря, обстреливала побережье, немецкие позиции. Попадали снаряды и в городские кварталы. Русские вели методический беспокоящий огонь. По ночам над городом появлялись «швейные машинки» — так немцы называли легкие ночные бомбардировщики «По-2».

Осенью сорок второго года ни снаряды, ни бомбы не падали на город. Противоположный берег Азовского моря был захвачен германской армией. Аэродромы русских переместились на восток и юг на сотни километров. Для маленьких ночных бомбардировщиков Таганрог стал недосягаемым.

Вернувшись в Таганрог, Ларсон обратилась к генералу Рекнагелю, который по-прежнему был начальником гарнизона. Генерал предложил ей работу переводчицы при комендатуре. Ее непосредственным начальником стал помощник коменданта гауптман Шульмайстер. Она выполняла его разовые поручения. Ничего интересного не было. Лишенная связи и такого наставника, каким был для нее Кёле, Астрид просто не знала, куда приложить свои силы. Ларсон пыталась было собирать сведения о так называемых русских добровольческих подразделениях. Под благовидным предлогом как-то проникла в дом по Николаевской, где прежде размещалась разведывательная группа из русских. Но выяснилось, что теперь в этом доме на постое были немцы из аэродромного обслуживания.

Иногда на Петровской, на Николаевской и на других центральных улицах города на стенах домов она видела приклеенные наспех листки бумаги. Машинописью, а чаще от руки эти листки были заполнены текстом сводок Совинформбюро. Можно было встретить листки, вырванные из школьных тетрадей, на которых ученическим почерком аккуратно было выведено: «Вести с любимой Родины». Об этих листках, о подполье в комендатуре было немало разговоров. Рекнагель учинял время от времени разгон своим полицейским чинам, те в свою очередь делали разнос младшим, исполнителям. Устраивали облавы, расстреливали заложников.

Что делать? Искать связей с подпольем? Нет! Это было ей категорически запрещено.

«Я скучаю. Работы мало. Я не знаю, куда себя деть», — писала она Кёле.

«Каждому человеку нужен отдых. Пользуйтесь им. Я бы с удовольствием сейчас поменялся с вами — у меня дел невпроворот», — советовал Кёле.

«Похоже, что мы устраиваемся здесь надолго, — сообщал он в другом письме. — Говорят, зима на Кавказе мягкая».

Из этого письма следовало, что наступление германской армии на Кавказе остановилось, застопорилось.

Солдаты горнострелкового корпуса взобрались на Эльбрус и водрузили на нем знамя со свастикой, о чем торжественно возвестило берлинское радио, но это была скорее символическая победа, чем свидетельство серьезных успехов на Кавказском фронте.

В ноябре произошел эпизод, о котором много говорили в городе. На таганрогский аэродром по ошибке приземлился русский бомбардировщик.

Была низкая облачность. Штурман, видно, сбился с курса. Когда самолет сел, летчик выключил моторы. Аэродромная охрана открыла огонь по самолету.

Начальник аэродрома майор Везер приказал захватить самолет. По летному полю с разных концов к нему короткими перебежками стали приближаться немецкие солдаты. С самолета открыли огонь. Но стреляли почему-то не из пулеметов, а из пистолетов. Огонь из пистолетов, конечно, не мог быть очень эффективным: один солдат был убит, два ранены. Почему русские не стреляли из пулеметов, почему самолет не делал попыток подняться в воздух?

Стрельба русских заставила все же немцев залечь. Майор Везер, использовав рупор, предложил русским сдаться: «Сопротивление бессмысленно!» Но русские ответили на это предложение выстрелами. Зенитная батарея и зенитные пулеметы, охраняющие аэродром, были начеку: если русские попробуют подняться в воздух, огонь по самолету из всех стволов! — таков был приказ майора Везера. Но русские не делали попытки подняться в воздух.

Выждав некоторое время, немцы снова бросились на штурм бомбардировщика. Теперь уже по самолету бил бронетранспортер, вооруженный тяжелым пулеметом. Бронетранспортер медленно приближался к самолету.

Оттуда еще раздавались редкие выстрелы. Но вот и они смолкли. Стрельба затихла с обеих сторон.

Бронетранспортер приближался, а русские молчали. Осмелев, пехотинцы поднялись в рост и тоже двинулись к самолету. Ни одного выстрела.

Бронетранспортер подошел почти вплотную. Из него высыпали солдаты и бросились к самолету. Один запрыгнул на крыло. Вскоре бомбардировщик облепили человеческие фигурки, издали похожие на муравьев.

Все русские в самолете были мертвы. Тот, кто отстреливался последним, пустил себе пулю в рот. На гимнастерке под меховой курткой у него были петлицы старшего лейтенанта и орден Красного Знамени. В самолетных баках не было ни капли бензина.

Генерал Рекнагель приказал похоронить русских с воинскими почестями.

На похоронах по приказу начальника гарнизона были представители всех частей и подразделений, дислоцированных в Таганроге и ближайшей округе. Сам генерал сказал речь, которая была напечатана в немецкой и русской газетах.

«Солдаты! Эти русские умерли, как настоящие воины. Они предпочли смерть плену! Пропасть разделяет идеи национал-социализма и большевизма, но германская армия и германский солдат всегда ценили мужество, даже если его проявлял враг.

В наше грозное время, когда под Сталинградом и в предгорьях Кавказа решаются судьбы Европы и мира, немецким солдатам необходимо мужество, мужество и еще раз мужество! Оно должно заменить германскому солдату сердце.

Великая Германия выковала и вложила в ваши руки несгибаемый меч. Для нашей полной победы вы должны проявить несгибаемую волю и безмерную храбрость. Победа уже близка! Утроим же наши усилия. Вперед!»

Но буквально на другой день из короткой реплики, которой перебросился комендант со своим помощником в присутствии Ларсон, она узнала, что под Сталинградом случилось «что-то непредвиденное».

Через несколько дней уже ни для кого не стало тайной: отборная 6-я армия генерала Паулюса, а также некоторые части 4-й танковой армии Гота окружены русскими под Сталинградом. Хотя сводки последних дней были весьма туманными, что свидетельствовало о неблагополучии под Сталинградом, все же никто из немцев не ожидал такого поворота.

Русские армии, которые, по всем данным, должны были уже истекать кровью и сопротивлялись на пределе своих возможностей, вдруг перешли в наступление, и оно завершилось окружением огромной массы немецких войск.

К Ларсон, жившей в России, то и дело обращались офицеры комендатуры: откуда у русских столько сил? Тысячи русских были убиты на их глазах, тысячи и тысячи взяты в плен в сорок первом году! Не бесконечны же людские резервы у русских? Что она могла им ответить?..

Один офицер сказал: «Похоже, что русского мало убить один раз. Его надо убить дважды». И эта фраза стала ходовой.

В конце ноября прислал письмо Урбан.

«Я написал Вам несколько писем на ростовский адрес, но не получил ответа. Вы совсем забыли меня.

Я вспоминаю Таганрог. Наши встречи. Прошло совсем немного времени, но мне сейчас кажется, что все это было сном. Чудесным сном. Но сны кончаются. Как, впрочем, и жизнь.

На Кавказе идут тяжелые бои. Русские сопротивляются с невероятным упорством. Упорства им всегда было не занимать. Даже в первые дни войны. Но теперь они умеют не только умирать, но и воевать!»

Астрид удивилась, что военная цензура не вычеркнула эти строчки. Подумала о том, что Матиас неосторожен даже в письмах. Ларсон не знала, что письма военнослужащих германской армии, направляемые адресатам на оккупированной русской территории, не перлюстрировались. Перлюстрировалась только почта, шедшая в Германию. Действительно, от солдат на другом участке фронта или находящихся в непосредственной близости от фронта нелепо было бы скрывать то, что и так им известно. Другое дело — Германия. Родственники. Или письма, которые шли военнослужащим вермахта в Норвегию, Францию, Грецию. Им незачем было знать о настроениях на Восточном фронте.

Астрид не получила ни одного письма Урбана на свой ростовский адрес. Письма, наверное, пришли туда, когда ее уже не было в Ростове. Она тотчас же написала Матиасу.

«Это первое письмо, которое я от Вас получила. Очевидно, письма на ростовский адрес пропали. Я не забывала вас, Матиас, и не хочу больше скрывать, что постоянно думаю о вас».

И это было правдой. Но Урбан не получил этого письма. Оно не застало его на Кавказе.


— Фрау Ларсон? — Перед Астрид стоял пожилой санитар. Военная форма мешковато сидела на нем. Красные воспаленные глаза свидетельствовали о постоянном недосыпании. — Я передаю вам просьбу унтерштурмфюрера Панкока навестить его в нашем госпитале.

— Панкок? Он ранен?

— Если бы только ранен. Он ослеп. У него обморожены руки и ноги. Правую ногу пришлось ампутировать. Его привезли к нам слишком поздно.

— Но я… я не могу сейчас, сегодня!

— Панкок очень просил, фрау Ларсон. Грех отказать умирающему.

— Хорошо. Я приду. Где помещается ваш госпиталь?

— Не знаю, как называется улица. Это на выезде из города в сторону Мариуполя. Раньше там была русская больница.

— Я приду сегодня вечером после службы, — пообещала Астрид.

Госпиталь был переполнен. Кровати стояли в коридорах, и только узкий проход между ними позволял с трудом передвигаться. Стойкий запах карболки, йода, разлагающегося обмороженного мяса ударил ей в нос, как только она очутилась в этом коридоре. От этого запаха у нее закружилась голова. Сопровождавший ее врач, видно, заметил это.

— Вам плохо?

— Да. Мне что-то стало не по себе.

— Пройдемте отсюда. — Он завел ее в комнату старшей медицинской сестры, дал понюхать нашатырного спирта. Накапал валерьянки. Она выпила.

— Вам лучше?

— Да.

Панкок лежал в палате, где койки тоже стояли почти впритык.

— Вот сюда, фрау Ларсон. — Врач показал на угол, где лежал весь в бинтах Панкок. Там, где должна была быть правая нога, одеяло западало. На лице от бинтов были свободны только нос и рот.

В этом искалеченном невозможно было узнать высокого белокурого молодого человека, каким прежде был Панкок. Невольно щемяще дало себя знать чувство жалости, но Астрид постаралась тотчас же подавить его: зачем он пришел сюда, зачем все они пришли на русскую землю? Сколько загублено жизней?! Сколько лежит только в Петрушиной балке! А в Ростове?.. Это — женщины, старики, дети! Он не расстреливал?.. А кто стрелял по поезду, в котором она ехала в октябре сорок первого, кто гнался за ней в танке?..

— Можете присесть. — Врач пододвинул маленькую табуретку.

Ларсон не знала, как вести себя. Жалости к этому изуродованному человеку она уже не чувствовала, но не чувствовала и торжества от того, что возмездие свершилось. Уж слишком беспомощен был этот калека.

— Господин Панкок, к вам пришла фрау Ларсон. Я оставляю вас, фрау, меня ждут другие больные.

Врач ушел, а Астрид все еще сидела молча, не зная о чем говорить. И Панкок молчал. Затянувшееся молчание стало угнетающим. Наконец она услышала тихий голос Панкока.

— Это вы?

— Это я, Нолтениус.

Панкок снова замолчал. И он, видно, не знал, о чем говорить.

— Вы помните прошлый Новый год? — спросил он. — Бал. И мы танцуем… Неужели все это было?

Астрид молчала. Вдруг она услышала глухие рыдания, а точнее, не услышала, а поняла по тому, как стал кривиться его рот.

— Мне кажется, я прожил сто лет. Сто лет! — повторил Панкок. — Каждый день там, в котле, был подобен году. Вы, конечно, знаете, что я был под Сталинградом? — спросил он.

— Нет, я этого не знала.

— Мы все оттуда, — сказал раненый с перебинтованной головой, лежащий слева от Панкока. — Видения Апокалипсиса — слабая копия того, что нам пришлось пережить.

— Какая бескрайняя, какая ужасная, леденящая душу степь, — почти прошептал Панкок. — Ни одного деревца, ни одного кустика — бескрайний, безмолвный белый саван. И холод, холод!..

— Но не скажи, Нолтениус, там бывало не только холодно, но и жарко, и на земле, и в небе, — снова вмешался в разговор раненый с перебинтованной головой.

— Вы были вместе с Нолтениусом? — спросила Астрид.

— Не совсем. Он — на земле, я — в небе. Я — летчик, — пояснил раненый. — Мы возили окруженным грузы. А Нолтениус и его танки охраняли аэродром Питомник.

— А мне больше всего запомнился голод, — раздался еще один голос. — Мне казалось, что я никогда больше не смогу насытиться.

— Я вышел в рождественскую ночь — заметил третий, — и глянул на небо. Стоял жуткий мороз. И, казалось, даже звезды дрожали от холода. И мне вспомнились близкие. Отец-священник перед алтарем. Я почувствовал, что мои близкие сейчас молят бога сохранить мне жизнь, и мне стало теплее.

— Какой там бог! — вмешался четвертый. — Забыл разве, что перед Рождеством нам выдали шнапс и по куску свежей конины? Вот тебе тепло и свет.

— Я помню другое, — сказал Панкок. — Воронье. Сколько их было? Они собирались кучами. Они так отяжелели от человеческого мяса, что еле взлетали.

— И все-таки, камрады, счастье, что мы здесь, а не там, — сказал белобрысый раненый.

— Да, это верно, — согласился тот, который говорил о шнапсе. — Теперь мы будем жить. Если мы выбрались из этого ада, мы обязаны жить!

— Хорошо бы, — сказал летчик. — Но война еще не кончилась.

— Фельдмаршал[13] выручит генерала Паулюса и всех оставшихся там ребят.

«Они еще надеются, — подумала Астрид. — Они еще не знают, что Манштейн перенес свой штаб из Новочеркасска в Таганрог и это может означать только одно: на окруженной группировке поставлен крест».

— Я принесла вам, Нолтениус, яблок, — сказала Астрид и положила кулек на постель рядом с Панкоком.

— Спасибо. Спасибо, что вы пришли. В сумке адрес моих родителей и жены. Напишите им, что видели меня. Пожалуйста, — попросил Панкок.

— Хорошо, — сказала Астрид.

Через день она узнала, что Панкок умер. Это случилось в новогоднюю ночь.

* * *

В первых числах января Ларсон прикомандировали к советнику Фибиху. Фибих приехал из Берлина и занимался вопросами экономики, как сказал ей помощник коменданта гауптман Шульмайстер. По тому, как всюду в немецких штабах встречали Фибиха, нетрудно было догадаться, что это важная птица. Ему было за пятьдесят, но выглядел он молодо. Утром хорошая физзарядка, затем моцион, скромный завтрак — чашечка кофе и маленький бутерброд. Кофе он пил настоящий, бразильский.

Ровно в девять Фибих приступал к работе. К этому времени и ни минутой позже в его кабинете должна была быть Ларсон с блокнотом в руках.

На каждый рабочий день советник составлял план. С Фибихом приехали два штатских, которые тоже представлялись Ларсон как экономисты. Ежедневно Фибих давал задания своим помощникам. Вечером все собирались в кабинете советника и подводили итоги.

Советник не употреблял спиртного и был абсолютно равнодушен к женщинам. Сухарь какой-то. Он никогда не повышал голоса и, казалось, ничто не может вывести его из равновесия. Но если случалось кому-то из его помощников не выполнить какое-либо задание, то он молча доставал синий блокнот и делал в нем запись. Как узнала впоследствии Ларсон, в этот блокнот он записывал сумму штрафа. Но бывали случаи, когда он денежно поощрял своих помощников за хорошо выполненную работу. Для этого у него существовал красный блокнот, куда тоже вносилась соответствующая запись.

Ларсон тоже получала от Фибиха задания. Они, как правило, сводились к тому, что она должна была целые дни проводить в библиотеках, выискивая книги, интересующие советника. Это была техническая литература, справочники, статистические сборники. Фибиха интересовало металловедение, котлостроение, металлургическое оборудование, ну и, конечно, моторостроение, различные сплавы и присадки, которыми пользовались для создания легированных сталей. Книги, отобранные помощниками Фибиха и Ларсон, свозились в комендатуру, где советник сам их просматривал, сортировал, а затем поручал Ларсон бандеролями отправлять в различные адреса. Все, что имело отношение к оборонной промышленности, направлялось в Берлин государственному советнику Еггерту по адресу Курфюрстенштрассе, 63-69.

Ларсон решила для себя вести список отправленных книг. Перед тем как отправить книги, нередко она выдергивала страницы с таблицами и статистическими данными. Нетрудно было догадаться, что советник Фибих и его помощники занимались экономическим шпионажем.

Постепенно для Астрид прояснялась структура немецких организаций, занимавшихся экономическим шпионажем на оккупированных русских территориях. Судя по отправляемой почте, важную роль в этой системе играла хозяйственная инспекция Юга, отдел 1.Д.

Инспекция находилась в Юзовке (Сталино). Позже она перебазировалась в Днепропетровск.

Она подчинялась хозяйственному штабу «Восток». Кое-какие документы Ларсон направляла прямо в штаб «Восток» по адресу: Берлин, Беренштрассе, 43, доктору Шлофтеру.

Особенно Фибиха интересовали заказы, которые в предвоенные годы поступали на заводы Таганрога из других городов Советского Союза.

Время от времени советник вызывал к себе директоров таганрогских предприятий. Один из помощников Фибиха знал русский язык. Но однажды его не оказалось под рукой. К Фибиху как раз пришел Мирошниченко — директор металлического завода. Фибих вынужден был прибегнуть к помощи Ларсон и попросил ее зайти к нему в кабинет.

Мирошниченко был знаком с Астрид еще по тем временам, когда она работала у Неймана. Он оживился, увидев ее, и, можно даже сказать, обрадовался. Потом он так и сказал: «Я очень обрадовался, увидев вас! Все-таки добрая знакомая… Уж больно этот Фибих строг и сух. Не кричит, а вот в третий раз я с ним встречаюсь, и всякий раз он наводит на меня страх».

Советник сидел за широким письменным столом на стуле с высокой спинкой. Мирошниченко и Ларсон расположились по другую сторону стола. Мирошниченко нервно мял в руках меховую шапку. Фибих даже не предложил ему снять шубу. Беседа с русским директором скорее походила на допрос.

— Что вы можете сказать о настроениях рабочих на вашем заводе?

— Настроения разные.

— Есть ли среди рабочих ранее работавшие в оборонной промышленности?

— Наверное, есть. Но точно не знаю.

— Через три дня у меня должен быть полный список таких рабочих. Меня интересует также, куда, на какие заводы, в какие города были вывезены станки с вашего завода. Я уверен, что не все, кто этим занимался, эвакуировались. Разыщите этих людей.

— Будет исполнено, господин советник.

— Вы уже назначили цеховых старост?

— Так точно. Вот список.

Фибих не стал смотреть его, а положил в ящик письменного стола.

— Это надежные люди?

— Как вам сказать, господин советник. Вроде надежные. Есть пострадавшие от большевиков.

— Они должны следить за настроениями на заводе. Рабочие должны твердо знать: отныне власть большевиков кончилась и большевистские порядки тоже. Работать кое-как мы не позволим. Ваш завод теперь принадлежит Круппу фон Болену. А Крупп денег даром не платит. Тех, кто будет плохо работать, отправим в Германию. Там их заставят трудиться как следует.

— Я все понял, господин советник.

— Можете идти, — разрешил Фибих.

— Вас, фрау Ларсон, я просил бы немного задержаться, если вы не возражаете.

— Я к вашим услугам, господин советник.

— Нет-нет, никаких услуг. Просто мы с вами выпьем по чашечке кофе.

Фибих был на редкость в хорошем настроении. Он вызвал одного из своих помощников и распорядился подать два кофе.

Ларсон не знала, о чем говорить с этим сухарем. Интересует ли его что-нибудь, кроме техники?

— Вам не приходилось бывать в Швеции? — спросила Астрид.

— Много раз. Швеция поставляет в Германию железную руду. Мы высоко ценим это, — произнес Фибих на довольно приличном шведском языке. — Хотя ваша страна с русскими не воюет де-юре, фактически вы — с нами. У всех цивилизованных народов Европы одни враг — большевизм.

— Но я всегда слышала от немецких офицеров, что у Германии два врага: большевики и плутократы, — заметила Астрид тоже по-шведски.

— Нет-нет, лучше будем говорить по-немецки. У меня мал запас слов, — признался Фибих. — Только в технической области. — Фибих перешел на родной язык. — Хочу повторить: у всех цивилизованных народов Европы один враг — большевизм. А Германия — это бастион, призванный сохранить Европу от большевистских орд.

— Бастион? Я не очень сведуща в военном деле, но бастион — это, по-моему, крепость. Крепость для обороны.

— Вы абсолютно правы, фрау Ларсон.

— Если я вас правильно поняла, Германия намерена обороняться от русских? Но ведь русская армия истекает кровью и доживает последние дни.

— К сожалению, это не совсем так. Все, что нужно, Германия уже получила. Мы не пойдем дальше в глубь России. Мы создадим систему крепостей для отражения натиска большевистских армий, а на землях, взятых нами, начнем устанавливать новый порядок.

— Значит, война с русскими скоро не кончится?

— Я думаю, она продлится недолго. Перед отъездом в Россию мне посчастливилось побывать на совещании промышленников в Берлине. Перед нами выступал фюрер. Он сказал, что война больше не ведется за овладение территориями. Если бы Германия потеряла две трети производства железа, семьдесят процентов нефтяных источников, весь свой коксующийся уголь, то ее положение было бы отчаянным. В таком положении сегодня находится Россия.

— У меня был один знакомый, унтерштурмфюрер Панкок. Несколько дней назад он умер в госпитале в Таганроге. Незадолго до его кончины я навестила его, и он рассказывал страшные вещи о Сталинграде.

— Фюрер коснулся и этого вопроса, — сказал Фибих. — Ростов — Сталинград — Кавказ — главный треугольник, — подчеркнул Фибих и тут же добавил: — Россия располагает запасами железа на Урале, но у нее нет коксующегося угля, поэтому она не может производить качественной стали. Голод, недостаток в людских резервах в конечном счете приведут ее к гибели.

— Когда же все-таки следует ждать конца войны?

— Каждый из нас мысленно тоже задавал этот вопрос, — признался Фибих. — И фюрер будто услышал наши мысли. По этому поводу он сказал примерно следующее: если ему, фюреру, зададут такой вопрос, то он, вероятно, скажет, что это единственный вопрос, на который не может дать точного ответа ни один государственный деятель, ни один полководец в мире. В таком большом конфликте, как внешняя мировая война, необходимо видеть конечную цель и стремиться ее достичь с фанатичной решимостью. Успех или неуспех надо оценивать не по отдельным этапам и событиям, а видеть ситуацию в целом.

— Господин Фибих, я правильно поняла — таганрогский металлический завод теперь принадлежит Круппу?

— Да. Вы, конечно, понимаете, что заводы не могут оставаться бесхозными. Нельзя на производстве допускать большевистской анархии. Круппу фон Болену достались многие заводы. Я знаю точно, что ему отошли также краматорские заводы. Таганрогский металлургический завод получил Маннесманн.

* * *

К концу января 1943 года через Таганрог валом повалили остатки разбитых частей 8-й итальянской и 3-й румынской армий.

Комендатура превратилась в диспетчерский пункт. Немцы стремились как можно быстрее спровадить своих союзников дальше на запад. Вид их был ужасен: на головах женские платки, шали. Ботинки обмотаны разным тряпьем. Их вид, безусловно, мог только деморализующе действовать на немецкие подразделения, дислоцированные в городе. Поэтому генерал Рекнагель и отдал приказ: итальянцам, румынам выдавать паек на четверо суток и прямиком в Мариуполь и дальше, в Бердянск.

Итальянские и румынские офицеры пытались было спорить со своими германскими «коллегами», они доказывали, что их солдаты не в силах больше без транспортных средств двигаться дальше, что многие получили обморожение, люди на пределе физических возможностей. Есть раненые. Но немецкое командование было неумолимо: госпитали Таганрога переполнены. Транспортных средств нет. В Таганрог каждый день прибывают немецкие части, двигающиеся с Кавказа, и те, что остались за внешним кольцом окружения, из донских степей. Кроме того, немецкое командование не может гарантировать союзникам снисходительного отношения со стороны германских солдат, вырвавшихся из-под Сталинграда. Ведь им хорошо известно, что только нестойкость итальянской и румынской армий под Сталинградом привела к тому, что 6-я немецкая армия попала в такое тяжелое положение.

— Возможны инциденты! — прямо заявил комендант города итальянскому полковнику.

Итальянец молча повернулся и пошел к своим солдатам, которые ждали своего командира во дворе.

* * *

В начале второй декады февраля гауптман Шульмайстер вызвал Ларсон и спросил, как много у нее вещей, если придется эвакуироваться на запад?

— Сразу должен заметить, что мы не располагаем большим количеством транспорта. Можно будет взять только самое необходимое, — предупредил помощник коменданта.

— Дела на фронте так плохи?

— Да уж хорошего мало, — не удержался Шульмайстер. — 6-й армии больше не существует. Последний германский солдат в Сталинграде погиб как герой[14].

— Можете не беспокоиться обо мне, — сказала Ларсон, — у моих знакомых есть лошадь.

Астрид давно решила, что под этим благовидным предлогом она сможет затеряться среди отступающих и, смотря по обстоятельствам, или вовсе не покинет Таганрога, а где-нибудь пересидит несколько дней, пока не придут наши, или, в крайнем случае, выедет из города и останется в одной из ближайших деревень, где ее никто не знает.

Шульмайстер даже не стал ее расспрашивать, кто эти знакомые. Он выполнил свой долг: предложил место в машине в случае эвакуации. Если она обойдется своими силами, тем лучше: штабной автобус и так будет набит битком.

В Германии объявили трехдневный национальный траур по 6-й армии. Центральная берлинская радиостанция передавала траурные бетховенские марши.

Когда вечером, придя домой, Астрид включила радиоприемник, из него полились торжественно-зловещие звуки вагнеровской «Гибели богов».

Настроение у офицеров комендатуры было подавленным. Все ждали сигнала об эвакуации. Несколько раз распространялся слух, что Ростов уже взят.

В комендатуре то и дело раздавались звонки: правда ли, что русские уже в Ростове?

— Нет! Нет! Нет! — твердил дежурный офицер. — И больше не звоните! Комендант приказал мне брать на заметку подобные звонки. Учтите это!

Штаб фельдмаршала Манштейна покинул Таганрог заранее. Манштейн теперь возглавлял группу армий «Юг», образованную из частей и соединений, ранее входивших в группу армий «А» и «Дон».

Ларсон беспрерывно названивали русские, служившие у немцев и знавшие ее еще по работе в хозяйственном отделе. Позвонил редактор газеты «Новое слово».

— Фрау Ларсон, надеюсь, вы меня помните? Очень хотел бы знать ваше мнение: не пора ли нам смазывать пятки? — со свойственной ему прямолинейностью спросил Кубанцев.

— Помощник коменданта запретил немецким офицерам обращаться к нам с такими вопросами, — ответила Астрид.

— Я ж не к нему обращаюсь, а к вам. Ихнее дело — военное. А наше — цивильное. У меня есть пара лошадок. Огонь, а не лошади. Вмиг домчат нас с вами до Мариуполя, а там и далее.

— Вы что, предлагаете мне ехать с вами?

— А почему бы нет? Мишка Терехов не предложит. Он — жлоб. Два воза краденого нагрузил и ждет только команды. Я ж с барахлом возиться не хочу. Возьму только золотишко. Прокормлюсь как-нибудь. И вас, в случае чего, не обижу. Вы мне только сигнальчик вовремя подайте. А, фрау Ларсон? Договорились?

14 февраля русские освободили Ростов.

Ларсон позвонила Кубанцеву.

— Да уж без вас знаю! — рявкнул он и бросил трубку.

Первым из города побежали немецкие прислужники. Срочно покинул город советник Фибих.

Орудийная канонада уже явственно слышалась на северо-востоке. Но комендатура города не покидала.

Как и в ноябре сорок первого года, несколько дней громыхало, не утихая ни днем ни ночью. То и дело с воздуха доносилось завывание авиационных моторов, пулеметная стрельба.

Советские штурмовики совершили дерзкий налет на аэродром и сожгли почти все немецкие самолеты, находившиеся на нем.

По ночам над городом снова застрекотали легкие ночные бомбардировщики.

Но вот стали приходить сведения, что русское наступление остановлено. Фронт стабилизировался на Самбекских высотах и по реке Миус. В немецких штабах все чаще упоминался термин «Миус-фронт».

* * *

В передней раздался звонок. Ларсон никого не ждала. От Урбана за последние два месяца она не получила ни одной весточки. Почему? Конечно, в Ростове она была с ним холодна. Но после этого он все-таки прислал ей несколько писем. И вдруг замолчал.

— Кто там? — спросила Астрид.

— Откройте, Астрид. Это я, Эрвин.

Дойблер! Тот, кого ей меньше всего хотелось видеть.

Она откинула цепочку и повернула ручку английского замка. Гауптштурмфюрер был в шинели с меховым воротником. На фуражке блестели снежинки.

— Как только я узнал, что вы не поддались панике, не покинули город, то сказал генералу Рекнагелю: фрау Ларсон заслужила Железный крест за мужество.

— Откуда вы, Эрвин? Из Пятигорска? — невпопад спросила Ларсон.

— Не совсем, Астрид, не совсем. Но, может, вы пригласите меня в дом?

— Конечно, проходите, пожалуйста. Я не ждала вас, — призналась Ларсон.

Дойблер снял в прихожей шинель, повесил ее на вешалку, фуражку пристроил на деревянной полочке. Потирая свои короткопалые, с конопушками руки, он прошел вслед за Астрид в гостиную. Оглядел знакомую обстановку и, устроившись в кресле у теплого щита, выложенного белым кафелем, заметил:

— Вы умница, Астрид, что остались в этом уютном гнездышке.

— Пятигорск вам не понравился?

— В Пятигорске я пробыл всего три недели. Потом меня прикомандировали к штабу генерала Гота.

— Кто это, генерал Гот?

— Командующий 4-й танковой армией.

— Эта армия, кажется, сражалась под Сталинградом?

— Сначала она двинулась на Кавказ. Но, как только дела под Сталинградом пошли не так, как предполагалось, фюрер повернул 4-ю армию на Сталинград.

— Я-то думала, что вы на Кавказских Минеральных Водах. А, оказывается, вы попали в самое пекло.

— Да, под Сталинградом было жарко.

— Говорят, не только жарко, но и холодно.

— И холодно, и голодно. Что было, то было.

— Гибель такого количества немецких войск под Сталинградом — это ужасно, — сказала Ларсон. — Вы еще счастливчик: вырвались из этого ада живым.

— Да, мне повезло. Штаб генерала Гота не попал в котел. Потом мы пытались вызволить Паулюса и его армию, но, к сожалению, этого сделать не удалось.

— Я до сих пор не могу прийти в себя, Эрвин. Все шло так хорошо, и вдруг такой удар? Вы не могли бы мне объяснить, что все-таки произошло?

— Русские оказались сильнее, чем мы думали. Но проигранное сражение — не проигранная война. Абверовцы прошляпили крупные сосредоточения русских войск на флангах наступающих армий, нацеленных на Сталинград. Адмирал Канарис полностью лишился доверия фюрера. Теперь функции абвера по сути перешли к нам.

— К кому это — к нам?

— Главному управлению имперской безопасности. После гибели Гейдриха его возглавил Кальтенбрунер.

— Через Таганрог с месяц назад прошли остатки разбитых румынских и итальянских частей. У них был ужасный вид.

— Вот еще одна причина — наши союзнички. Румыны и итальянцы — просто дерьмо. Я присутствовал при разговоре представителя нашего командования генерала Гауффе при румынском генштабе с румынским генералом Штефлей[15]. Вместо того чтобы повиниться, он в дерзких тонах заявил генералу Гауффе, что катастрофа 3-й румынской армии на совести немецкого командования. Какая наглость, не правда ли?! Я удивился выдержке генерала Гауффе. Вместо того, чтобы поставить на место зарвавшегося мамалыжника, он сказал, что фюрер наградил Рыцарским Крестом с дубовыми листьями румынского генерала Ласкара, проявившего незаурядное мужество. Вместо того, чтобы выразить благодарность, Штефля в дерзком тоне заявил, что приказ на прорыв группы Ласкара был отдан слишком поздно. Результатом этого явились гибель войск, подчиненных Ласкару, и смерть самого Ласкара. Тут уж Гауффе не выдержал и напомнил, что румынские части не сменили вовремя итальянцев на правом фланге, что имело роковые последствия для этого участка. В общем, разговор был очень острым. И мы вынуждены сегодня сносить подобные выходки наших союзников.

— А не проще ли вовсе отказаться от их услуг? Я слышала, что румынские части приходится перемежать немецкими подразделениями, которые должны служить как бы цементирующим началом.

— Да, это так. Но, как ни прискорбно, отказаться от союзников нельзя. И дело не только в том, что нам нужна румынская нефть, продовольствие Венгрии и Болгарии. Важно сохранить идею единого фронта европейских государств против большевиков.

— В последнее время я работала с советником Фибихом. От него я впервые услышала об этой идее. Теперь вот слышу от вас. Раньше вы говорили нечто другое.

— Каждое время требует своих лозунгов, Астрид. Идея объединенной Европы только вызрела, и англосаксы в конце концов должны понять, что Германия и ее союзники защищают Европу от проникновения большевизма на Запад. Священная война с большевизмом, которую мы ведем, должна стать близка и англосаксам.

— Советник Фибих тоже сказал мне, что у вас только один враг — большевизм. Следовательно, лозунг: Германия воюет против большевиков и плутократов снят?

— Точнее сказать, он конкретизирован. На данном этапе надо сокрушить большевизм. В братской семье европейских народов русские тоже найдут свое место.

— Это что-то совсем новое, Эрвин.

— Разумеется, я говорю о тех русских, которые возьмут оружие, чтобы защищать бок о бок с немецкими солдатами «новую Европу». Фюрер разрешил формирование русской освободительной армии. Она так и будет называться — РОА.

— Новость потрясающая.

— Да, новость важная. Я получил новое назначение — офицер-координатор Службы Безопасности при начальнике таганрогского гарнизона генерале Рекнагеле, — продолжал Дойблер. — Мне нужна помощница. Я думаю, мы с вами сработаемся.

— Постойте, постойте. Но, насколько я понимаю, это понижение для вас, Эрвин.

— Как вам сказать? Ну, если напрямую, то — да. Вы спросите, почему? Я отвечу вам так: когда случаются неудачи, кто-то должен быть виноватым. Я уже сказал вам, что абвер проворонил сосредоточение больших масс русских войск, которые потом перешли в контрнаступление. Как офицер Службы Безопасности при штабе генерала Гота я тоже нес за это ответственность. Это не входило в мои прямые обязанности, но…

— Вы стали козлом отпущения, — стараясь говорить сочувственно, произнесла Ларсон.

— Вот именно, Астрид, вот именно. Мы всегда хорошо понимали друг друга. Что вы ответите на мое предложение?

— Я не знаю, право. Согласится ли комендант отпустить меня?

— Это я улажу в два счета.

— Наверное, в Таганрог скоро прибудет хозяйственный отдел Неймана?

— Нейман обосновался в Мариуполе. Но две его команды, кажется, действительно собираются переехать в Таганрог.

— Вы ничего не слышали об Урбане? — не удержалась Ларсон.

— В начале декабря я встретил его под Сталинградом. Это было на аэродроме Гумрак. Не уверен даже, что он видел меня, так как я уже садился в самолет.

— Вы, наверное, ошиблись! Урбан был на Кавказе!

— Нет, я не ошибся. Я ведь тоже был сначала на Кавказе. А вы все еще помните его? — Тонкие губы Дойблера скривились в усмешке. — Вряд ли он выбрался из котла.

— Вы все-таки злой человек, Эрвин.

— Я не терплю соперников.

* * *

К полудню мартовское солнце стало припекать. Сугробы, громоздящиеся на улицах, потекли. В наледях образовались протоки. Возвращаясь после обеда на службу, Астрид обратила внимание на двух мальчиков, которые пускали бумажные корабли по бурным ручьям и бежали следом за ними.

Астрид вспомнила Урбана и его «Русского мальчика».

От офицера комендатуры, недавно побывавшего в Мариуполе, она узнала, что Урбан, как и весь хозяйственный отдел во главе с Нейманом, был под Сталинградом. А точнее, занимался обеспечением немецких войск группы армий «Б» и дислоцировался сначала в Тацинской, потом в Морозовской. Отдел не попал в котел. Когда началось снабжение окруженных войск по воздуху, офицеры отдела летали в котел, сопровождали грузы. Командиры команд Гельхорн и Видеманн погибли. Урбан же был только ранен в ноябре и вывезен с другими ранеными в Германию, где находится на излечении и скоро должен вернуться в часть.

* * *

Перевод ее к Дойблеру оказался не так прост. Ее личное дело ушло в Берлин, в Главное управление имперской безопасности. Пока же она по-прежнему работала в комендатуре.

От Урбана писем не было. И это уже не только стало задевать ее женское самолюбие. Ведь он не раз давал ей понять, что она ему небезразлична. Что же произошло теперь? Она хотела видеть его, слышать, и все это с такой остротой, как в ранней юности, когда она влюбилась в Павла.

В конце концов, преодолев свою женскую гордость, Астрид первая готова была написать ему, но куда? Ведь она не знала ни его домашнего адреса, ни адреса госпиталя, где он лежал.

Воспользовавшись оказией, она съездила в Мариуполь, увидела майора Неймана, но и он ничего не мог ей сказать: Урбан никому не писал.

Нейман выразил сожаление, что она покинула хозяйственный отдел, стал уговаривать ее вернуться на прежнюю работу, но Ларсон сказала, что уже не вольна распоряжаться собой, что дала согласие работать с Дойблером и документы ее в Берлине.


В первых числа мая к комендатуре подкатил генеральский «хорьх». Это была машина Макензена. Майор Калау — адъютант Макензена — приехал за Астрид. Он сказал ей, что «его превосходительство» желает видеть фрау Ларсон, что у него есть для Ларсон какое-то важное сообщение из Стокгольма.

Быстроходная машина помчала Ларсон под Мариуполь, где стоял штаб Макензена.

Какое важное известие хотел ей сообщить дядя Карл?

Дороги уже высохли, но еще не покрылись толстым слоем пыли. «Хорьх» мягко и легко бежал по накатанному грейдеру. Астрид сидела на заднем сиденье, обтянутом черной кожей. Ласковый ветер овевал ее лицо. Такого теплого и ласкового ветра в Швеции не бывает даже летом. Астрид подумала о матери, о том, что она могла ей написать.

Мать была решительной противницей ее брака с Павлом. По-другому был настроен тогда отец. Он сам начинал рядовым инженером. У него были способности не только в инженерии, но и в умении вести финансовые дела.

В начале века вместе с еще одним компаньоном он основал в Стокгольме небольшой паровозостроительный завод. На европейском рынке им пришлось вести жестокую борьбу с более мощными конкурентами из Англии и Германии. Завод расширялся медленно. Положение изменилось, когда отцу удалось заключить с Россией довольно выгодный контракт на поставку паровозов. Когда разразилась мировая война, шведские паровозы в России стали пользоваться большим спросом. Завод вскоре стал одним из крупнейших в стране.

Сразу же после революции семнадцатого года отец Ларсон — к этому времени он стал единственным владельцем завода — едва не разорился. Обескровленная, обнищавшая Россия после революционных потрясений, кровопролитной и разрушительной гражданской войны не в состоянии была покупать паровозы. Война подорвала и экономику Европы. И в европейских странах не было покупателей на продукцию паровозостроительного завода. По сути дела, пришлось завод законсервировать. Многие советовали отцу продать завод и попробовать счастья в другом деле. Но он на это не пошел. Отец сделал правильный прогноз: паровозы скоро понадобятся.

В двадцатые годы большинство европейских капиталистических стран бойкотировали молодую Советскую Россию. Ларсон одним из первых европейских промышленников заключил с правительством Ленина выгодное экономическое соглашение.

Именно отцу, первому, Астрид сказала, что намерена выйти замуж за русского инженера Павла Самсонова. Павел явно нравился отцу. Он ценил его как инженера. Правда, когда он узнал, что Астрид должна уехать с Павлом в Россию, то огорчился. Он любил Астрид. Астрид была «папиной дочкой», а ее брат Хайнц — «маминым сынком». Отец пытался было уговорить Павла остаться в Швеции. Предлагал ему даже стать компаньоном. Но Павел, к удивлению отца, отказался от столь лестного предложения. Он объяснил это тем, что новая Россия нуждается в нем как в специалисте, что он принадлежит к русской интеллигенции, а ее лучшие представители всегда были с народом, всегда разделяли с ним и беды и радости.

Отцу импонировал этот поступок Павла.

Мать вначале была категорически против брака своей дочери с русским. Она происходила из старинной дворянской прусской семьи. Это по ее настоянию Астрид поехала учиться в Германию. В Мюнхен она отправила учиться и сына.

После смерти отца Хайнц взял фамилию матери Берг. В тридцать седьмом году Хайнц Берг разорвал соглашение с Внешторгом СССР, а переписка Астрид с матерью и братом почти прекратилась. Изредка мать присылала ей немного денег. С тридцать девятого года, с начала второй мировой войны, и эта ниточка, связывающая Астрид с родственниками, прервалась…

Между тем они добрались до места. Машина остановилась у большого двухэтажного дома, окруженного цветущим вишневым садом.

Как и предполагала Астрид, Макензен получил для нее письмо из Стокгольма.

— Я должен сейчас уехать, — сказал генерал, — а вечером мы поговорим.

Астрид расположилась в отведенной ей комнате, уселась в удобное кресло и распечатала конверт, от которого исходил легкий запах французских духов.

«Дорогая моя девочка, — писала мать. — Я очень обрадовалась, узнав о том, что ты жива. Прими мои соболезнования: я знаю по себе, как тяжело потерять мужа. Но такова, наверное, божья воля. Ты еще молода и, надеюсь, создашь новую семью.

Дядя Карл написал мне, что ты служишь в непобедимой германской армии. В тебе заговорила кровь наших предков — Бергов. Если бы не дела по управлению заводом, твой брат тоже пошел бы добровольцем в вермахт.

Я каждый день молю бога, чтобы ты уцелела в этой ужасной войне.

Я уже совсем не сержусь на тебя, моя девочка. Я понимаю тебя. Ведь я когда-то тоже поступила почти так же, как и ты: твой отец был простым инженером, не из дворянской семьи и к тому же якшался с левыми. Но рано или поздно кровь фон Бергов дает себя знать.

Как только закончится восточный поход, наше уютное гнездышко примет тебя в свои объятья.

Любящая тебя мамочка».

«Мамочка совсем не изменилась, — подумала Астрид. — Берги, Берги, Берги! Она всегда носилась со своим знатным родом».

И этот легкий запах духов от конверта. Будто не дочери, а любовнику посылала письмо.

Астрид догадывалась, что мать не всегда была верна отцу. Догадывался ли он? Или только делал вид, что ничего не замечает? «Мамочке уже за пятьдесят, а она, видно, не оставляет своих привычек.

Интересно, что сказала бы она, узнав, что ее дочь стала большевистской разведчицей? Тотчас бы отреклась от нее? По сути, она однажды уже сделала это».

Вечером приехал генерал Макензен. Ужинали они с Астрид вдвоем.

— Обычно я ужинаю с Калау, но сегодня мне хочется побыть с тобой наедине. Расскажи, как ты живешь?

— Ничего интересного, дядя Карл.

Она рассказала о своем недолгом пребывании в Ростове, возвращении в Таганрог, работе с Фибихом, о предложении Дойблера и ее согласии работать с ним.

Макензен не перебивал ее. Но, когда она заговорила о Дойблере, о ее согласии работать с ним, заметил:

— Это ты сделала напрасно.

— Почему?

— Зачем тебе это?

— Мне кажется, что с Дойблером будет интереснее работать, чем в комендатуре. В комендатуре я была девочкой на побегушках.

— Но ты могла бы вернуться в хозяйственный отдел.

— Я увидела Неймана, когда уже дала согласие работать с Дойблером.

— Ты попала в организацию, в дела которой не могу вмешаться даже я, — сознался Макензен.

— А если я откажусь теперь? — спросила Ларсон.

— Думаю, уже поздно. Что представляет собой этот Дойблер? Он хотя бы не глуп?

— Он не глуп, но самонадеян.

— Ну, это у них такая профессиональная болезнь.

Астрид не стала спрашивать, у кого это «у них». Она знала, что военные не очень жалуют СД, гестапо. Но так было почти всегда, во все времена: военные не жаловали полицейских.

После ужина генерал и Ларсон расположились в креслах. Макензен достал коробку с сигарами.

— Ты не приучилась?

— Нет, я не курю, дядя.

Макензен с наслаждением раскурил сигару и выпустил густой клуб дыма. Комната наполнилась ароматом хорошего табака.

— Знаете, дядя, мне временами становится страшно. У меня был знакомый танкист из дивизии «Адольф Гитлер». Рослый, молодой красавец. Настоящий потомок нибелунгов. Он попал под Сталинград, был ранен, обморожен. В таганрогском госпитале я увидела полутруп. Это был кошмар.

— Сталинград — это страшная кровоточащая рана, нанесенная вермахту, — согласился Макензен.

— Но как могло случиться такое, дядя? Ведь осенью, когда мы с вами виделись, были совсем другие перспективы.

Макензен снова глубоко затянулся. Выпустил дым.

— Русские научились воевать. Этим летом они не дали себя окружить. Они сумели выскользнуть из петли, которая уже затягивалась. Фюрер обвинил во всем фельдмаршала Бока, который действительно потерял несколько дней под Воронежем[16]. Вместо Бока группой армий стал командовать фельдмаршал фон Вейхс.

— Фон Вейхс? Я никогда не слышала этого имени.

— Есть такой[17], — обронил Макензен. — Часть сил русские оставили на фронте на Среднем Дону, часть оттянули на кавказское направление. По нашим данным, русские собирались отступить за Волгу. И фюрер приказал как можно быстрее взять Сталинград и перерезать эту жизненно важную артерию. Но русские под Сталинградом проявили невероятное упорство. Сталинград, как губка, впитывал в себя всё новые и новые части немецкой армии. Сила удара на Кавказ была ослаблена. Вот почему мы не смогли достичь поставленных целей этим летом.

— В последнее время я много слышу об «объединенной Европе». Дойблер мне сказал, что фюрер разрешил даже формирование Русской освободительной армии, — заметила Астрид.

— Этот лозунг наши политики должны были выдвинуть раньше! — зло сказал Макензен. — Можем ли мы надеяться на русских после всего?.. Ведь мы обращались с ними, как с нелюдьми.

— Да, обращение с русскими было плохим, — согласилась Астрид. — Русские — народ неприхотливый, но стойкий.

— Я бы даже сказал точнее — стоический, — прибавил Макензен.

Ларсон улыбнулась.

— Чему ты улыбаешься?

— Я не могу себе представить русского генерала в домашнем халате, как у вас. В кресле… Это трофеи или вы, дядюшка, возите их с собой?

— Кресла из замка в Нормандии. Они мне действительно приглянулись. А ты видела хоть одного русского генерала?

— Я видела маршала Буденного в тридцать шестом году, когда он приехал в Ростов принимать парад донских и кубанских казаков. Это было красивое зрелище.

* * *

— Кёле! Дорогой мой Кёле! Как я рада видеть вас!

— Я тоже рад, Астрид.

— Но что с вами? Вы были ранены?

— Нет, ранен я не был. Но у меня открылась язва. Сильные кровотечения, ну и всякие другие прелести.

— Но почему же вы не ляжете в госпиталь?

— Я лежал в Пятигорске. Меня хотели отправить в Германию, но я упросил главврача поместить меня в таганрогский госпиталь. Я очень изменился?

— Не хочу врать. Кёле. Да вы и сами знаете.

Кёле действительно выглядел очень плохо: лицо землисто-серое. Глаза — грустные. Щеки — запали. Он еще больше похудел, и мундир свободно висел на его сутулых плечах.

— Ну что же мы стоим? Садитесь. Может, вам действительно лучше было бы поехать в Германию и лечь в санаторий?

— Да, наверное, так было бы лучше. Но сейчас война, и выбирать, где лучше, не приходится. Мне крайне необходимо было снова связаться с вами. Вы получили предложение Дойблера работать с ним?

— А вы откуда знаете? — удивилась Астрид.

— Я надеюсь, вы не отказались?

— Я дала согласие. И теперь жду решения Берлина.

— Давно ваши документы пошли в Берлин? — спросил Кёле.

— Вот уже скоро будет полтора месяца.

— Ну, это у них обычный срок. Запросы в Росток, в Швецию… На это требуется время.

— А кого же они будут запрашивать в Швеции? Ведь Швеция им неподвластна?

— У них везде есть свои люди, — сказал Кёле. — Кстати, от ваших родственников в Швеции нельзя ждать каких-нибудь фокусов? Ведь вы все-таки… как бы это сказать, блудная дочь, что ли.

— Я недавно получила письмо от мамочки. Не удивляйтесь, что я ее так называю. Когда я была маленькой, и позже я должна была называть ее только «мамочка». Когда же я этого не делала, она меня наказывала. Это слово вошло в привычку. Став взрослой, я уже не смогла называть ее иначе.

— И что написала вам «мамочка»? — поинтересовался Кёле.

— Написала, что гордится мной, что во мне заговорила воинственная кровь фон Бергов. А мой «грех» — брак с Павлом — простила.

— Тогда все в порядке. Вы получили письмо с оказией?

— Мне передал его дядя Карл. Генерал Макензен, — пояснила Астрид.

— Вы виделись с ним?

— Да. Он прислал за мной машину.

— Где он находится сейчас?

— Под Мариуполем.

— Как настроение генерала? Как он оценивает летнюю кампанию?

— Я бы сказала, он настроен пессимистически, хотя впрямую каких-либо высказываний подобного рода не делал. Он только в открытую признал, что русские научились воевать.

— Признать это — большой смелости не надо. Это теперь видит весь мир. Что еще любопытного он говорил?

— Может быть, Кёле, вам интересно будет знать мнение генерала о Русской освободительной армии?

— Это действительно интересно.

— Макензен не верит в эту затею. Считает, что она ничего не даст потому, что немцы плохо обращались с русскими.

— Ах, уж эти знатоки «русской души», — зло сказал Кёле. — Они думают, что стоило бы русскому в начале войны показать пряник, и он охотно подставил бы шею под немецкое ярмо. Я уже от многих немцев слышал подобные рассуждения: мол, надо было с русскими не быть столь беспощадными. — Вдруг Кёле замолчал. По лицу его пробежала болезненная гримаса.

— Вам плохо? — встревожилась Астрид.

— Прилечь бы, — тихо сказал он.

— Сюда, пожалуйста. На диван. Может, приготовить грелку?

— Не надо. Дайте только чем-нибудь накрыться и стакан воды.

Астрид взяла подушку в спальне, плед. Принесла воды.

Кёле выпил какие-то таблетки. Прилег.

— Я немного полежу. Это скоро пройдет.

— Прикрыть дверь?

— Прикройте.

— Дорогой мой Кёле, вам надо серьезно лечиться.

— Вот война кончится, будем лечиться.

— Как хорошо было бы, если бы она скоро кончилась.

— Сталинград — это начало конца, — сказал Кёле.

Запив лекарство водой и согревшись под пледом, Кёле уснул на диване. Когда он проснулся, боль отступила.

— Вы уж меня извините. После лекарства меня всегда клонит ко сну. Вернемся к делам. Я надеюсь, что скоро вы начнете работать с Дойблером. Наше командование интересует структура разведывательных и контрразведывательных органов на оккупированных русских территориях. Сведения по-прежнему передавайте мне. Время от времени будете навещать меня в госпитале: ведь мы старые знакомые.

— Вы все это как бы проигрываете, на всякий случай, — догадалась Ларсон.

— Пожалуй, что так.

— Я тоже думаю, что мои посещения ни у кого не могут вызвать подозрений. Я навещала Панкока. Если бы здесь был Урбан, естественно, ходила бы к нему.

— Кстати, где он?

— В Германии, в госпитале.

— Что-нибудь серьезное?

— Я ничего не знаю.

— Вы его любите? — прямо спросил Кёле.

— Раньше я этого не знала, теперь могу сказать: да. Что же мне делать, Кёле?

Он ответил не сразу.

— Это, наверное, придется решать вам самой. Только смотрите, — тут же предостерег он, — ни звука о своей работе.

— О чем вы говорите. Его ведь нет здесь! И может, никогда я больше не увижу его!

— Спокойнее, Астрид. Спокойнее. Я уверен, он даст знать о себе.

* * *

— Вы просто великолепны, Астрид! Великолепны! — повторил Дойблер. — Эта форма вам к лицу!

Черная узкая юбка, черный китель, кипенно-белая блузка и черный галстук — все это действительно хорошо смотрелось на Ларсон. Три дня назад пришли документы из Берлина. Ларсон присвоили звание шарфюрера[18]. Она была утверждена помощником Дойблера.

— Вы уже знаете, Астрид, что ваш дядюшка генерал Макензен ушел в отставку? — спросил Дойблер.

— В отставку? Но почему?

— По состоянию здоровья, — не без иронии сказал Дойблер.

— Я была у него недавно, он ни на что не жаловался.

— Есть болезни тела, а есть болезни духа, — наставительно, в своей обычной поучающей манере заговорил Дойблер. — Болезнь духа пострашнее болезни тела.

— Это так неожиданно, — сказала Астрид.

— Вы огорчены?

— Как вам сказать?..

— Не огорчайтесь. Теперь вашим покровителем буду я. А со мной не может такого случиться, как с генералом Макензеном и другими генералами, которых наш фюрер выгнал из армии[19].

— Разве вы застрахованы от неудач? — спросила Ларсон.

— Нет, конечно. Но я сделан из другого теста. Неудачи только укрепляют мой дух.

— Я не могу сказать этого о себе, — произнесла Ларсон.

— От женщины нельзя требовать того же, что от мужчины, — снисходительно заметил Дойблер.

— И все-таки, Эрвин, я очень обеспокоена. Сталинград — это не шутка.

— Иисус был распят на кресте. Но вера от этого только укрепилась. Немецкие солдаты, подобно Иисусу, приняли мученическую смерть под Сталинградом, а мы уже позаботимся, чтобы дух немецкой армии, вера окрепли.

— Не слишком ли много Иисусов, Эрвин?

— Вы все-таки несносны, Астрид! — не без досады воскликнул Дойблер.

— Но согласитесь, что ваш пример не очень удачный.

— Пусть так. Но вера в немецком народе не ослабла. Вы слушали выступление доктора Геббельса? Помните его слова: «У нас есть две возможности: капитулировать или вступить в тотальную войну. Хотите ли вы капитуляции?» — «Нет!» — взревел зал в едином порыве. «Хотите ли вы тотальную войну?» — «Да!» И это был как единый выдох. Тотальную войну начинает вся Европа. Мы создаем также Русскую освободительную армию.

— Вы верите в то, что русские будут сражаться на нашей стороне?

— Мы заставим их. Мы не предоставим им выбора.

— Когда я заговорила об этом с дядей Карлом, он высказал сомнение в том, что из этой затеи что-то получится.

— Хорошо, что вы сказали мне об этом сами, — почти ласково произнес Дойблер. — Мне известен ваш разговор с Макензеном.

— Нас подслушивали?

— Я должен все знать о сотрудниках, с которыми работаю.

— У вас везде свои люди, Эрвин.

— Как же иначе. До сих пор мы были несколько беспечны. Надо признать, что победы кое-кому вскружили голову. Многие немецкие солдаты и офицеры потеряли бдительность. Теперь все будет по-другому. И это предстоит сделать нам с вами, Астрид.

— С чего же мы начнем?

— Недавно я получил из Берлина кое-какую литературу. Она в соседней комнате. Можете ознакомиться с ней. Ее надо будет распространить в воинских частях, дислоцированных в Таганроге.

* * *

В пятницу Астрид хотела навестить Кёле в госпитале. Но визит пришлось отложить. Днем, в обед, пришел к ней Урбан.

Он был в новенькой летней форме. Несколько изменился. Астрид сначала даже не могла понять. Похудел, что ли? Или все дело в том, что она давно не видела его?

Урбан шагнул через порог, и Астрид сделала непроизвольное движение и прижалась к нему. Он был почти на голову выше, и ее щека почувствовала шершавость мундирного сукна.

— Это правда, Астрид?

— Что — правда? — Ларсон отстранилась.

— То, что вы работаете с Дойблером?

— Так надо! — вырвалось у Астрид.

— Надо? Кому?

— Вы даже не поздоровались со мной. Выходит, все слова, которые вы говорили мне прежде, ничего не стоят?

— Я люблю вас, Астрид. И только потому я здесь.

— Мы долго не виделись и разучились, наверное, понимать друг друга, — уже мягче сказала Ларсон.

— Возможно, — согласился Урбан.

— Садитесь. Я сейчас приготовлю кофе.

— Не надо, прошу вас. Я не хочу, чтобы вы уходили даже на минуту.

Астрид была сбита с толку: холодность, с которой он вошел, и вдруг лед быстро растаял.

— Хорошо, я не уйду. Давайте, Матиас, все по порядку. Откуда вы? И почему не писали?

— Я из госпиталя. А на второй вопрос мне не так просто ответить.

— Вы не хотели мне писать?

— Нет! Совсем не то. Совсем не то, Астрид, — повторил он. — Но должен сознаться, что я хотел забыть вас.

— Почему?

— Ростов показал мне, что я для вас ничего не значу.

— Но вы все-таки мне писали потом, — заметила Ларсон.

— Да. Писал. Но от вас не было ответа. И это стало для меня мукой. Я, как мальчишка, всякий раз бежал к почтовому самолету. Потом я попал в госпиталь.

— Вас ранили под Сталинградом?

— Нет, я не был ранен. Дурацкая история. Машина, в которой я ехал, свалилась в овраг. Водитель и я здорово покалечились. У меня было сотрясение мозга и сломано ребро.

— Водитель был неопытным?

— Мы ехали ночью. Мела метель. Водитель не спал третьи сутки, да и меня сморило. А очнулся я уже в госпитале. Сначала самолетом из котла нас вывезли в Киев, а так как лечение мое предполагалось длительным, отправили в Германию.

— Я много думала о вас, — призналась Астрид.

— Какой же я дурак! Я едва не совершил непоправимую ошибку.

— О какой ошибке вы говорите? — спросила Ларсон.

— После госпиталя меня оставляли в рейхе. И я уже дал согласие. Но когда понял, что жить без вас не могу, что должен, по крайней мере, увидеть вас и объясниться, то подал рапорт вернуть меня на прежнее место службы. Рапорт удовлетворили. И вот я здесь.

— Да, это была бы непоправимая ошибка. Если бы вы не вернулись, вы бы сделали меня несчастной.

— Счастливы ли вы сейчас?

— Мне хорошо, Матиас. И спокойно. Это и есть счастье.

Урбан молча взял ее руку и стал целовать. Она не отнимала ее. А когда он отпустил ее, ласково провела рукой по его щеке.

Весь вечер Матиас говорил без умолку.

— В госпитале я много работал. Сделал наброски нескольких картин: «Сталинградская мадонна», «Воронье», «Холод». Мне просто не терпится показать все это вам. И честно сказать: немного трушу, вдруг вам не понравится. В новых работах я использовал только два цвета: черный и белый.

— Сталинградская мадонна, что это? — спросила Ларсон.

— Так я назвал свою новую картину. Молодая женщина — в избе. Видно, что она только что из русской бани. Она готовится ко сну. На ней полотняная ночная рубашка. Она расчесывает длинные русые волосы.

— Но мадонна — это нечто другое. Это прежде всего — материнство? А у вас?.. И потом вы сказали, что берете только два цвета…

— Конечно, я использую оттенки, — вставил Урбан.

— Но почему только черный и белый цвет? — спросила Астрид.

— Под Сталинградом царствовали только два этих цвета. Война это, по-моему, только черное и белое. Черное — это смерть, холод, голод. Черные от мороза лица. Черный цвет сгоревших деревень, городских развалин. А белый — это снег. Но не только снег. Это надежда. Это — человечность. Что касается «Мадонны»… Наверное, вы правы. Я назову картину по-другому. Женщина, которая послужила мне моделью, — русская. Она жила в деревеньке, где уцелел только ее дом. И еще баня. Русская баня. Вы когда-нибудь парились в русской бане?

— Конечно. Я же говорила, что жила одно время в Сибири. А там почти в каждом дворе русская баня. Я очень хочу посмотреть все, что вы там наработали, — сказала Астрид.

— Я принесу завтра.

— Только приходите попозже. Я должна навестить Кёле.

— Он здесь?

— Да. В госпитале.

— Тоже — Сталинград?

— У него открылась язва. Он выглядел очень плохо. Никогда прежде я не видела его таким.

— Вы навещаете всех знакомых? — спросил Урбан.

— Матиас, неужели вы ревнуете?

— Нет, почему же… Просто… — замялся Урбан.

— Вы только что рассказывали мне трогательную историю. А мне отказываете в сострадании к больному и хорошему человеку.

— Он действительно хороший человек, как мне показалось? — спросил Урбан.

— Очень, — ответила Ларсон.

— Тогда мы, может быть, сходим вместе?

— Нет, Матиас. Не стоит. А вас кто-нибудь навещал в госпитале? Кстати, где вы лежали?

— В Кюлюнгсборне. Меня навещали родственники. Приезжала бывшая жена.

— Я вам сейчас устрою сцену ревности, — шутливо сказала Астрид, хотя тут же поняла, что ей совсем не до шуток.

— Не будем говорить о ней.

— Не будем. Кюлюнгсборн не бомбили?

— На него не упала ни одна бомба. Но почти каждую ночь над ним пролетали соединения тяжелых бомбардировщиков. Сначала я не мог уснуть от их гула, а потом привык.

— А Росток не бомбили?

— 20 апреля Черчилль поздравил Гитлера: на город сбросили сотни зажигательных бомб. Сильный налет был на авиационный завод Арадо в Варнемюнде. Из Кюлюнгсборна все было отлично видно: по прямой там ведь совсем недалеко. Бомбежка была похожа на извержение вулкана. Только вулкан извергался сверху. Возможно, я когда-нибудь попробую нарисовать то, что видел.

— И назовете эту картину «Война», — посоветовала Ларсон.

— Может быть, «Война и мир»? — Нельзя было понять, всерьез или нет сказал это Урбан.

— А почему бы и нет, — заметила Астрид. — Пусть не это словосочетание. Ну, скажем, «Смерть и жизнь».

* * *

На следующий день Астрид навестила Кёле.

Врач разрешал ему небольшие прогулки, и они вышли в сквер, разбитый неподалеку от бывшей больницы.

Вид Кёле очень огорчил Ларсон. Цвет его лица стал совсем землистым.

— Врачи настаивают на операции. Рентген ничего хорошего не показал, — сообщил Кёле.

— Значит, надо делать, — сказала Астрид.

— Наверное, придется, я предпочитал бы, чтобы ее делали в Германии.

— Там лучше врачи?

— Дело не только в этом. И даже не столько в этом, — добавил Кёле. — Военные хирурги знают свое дело. Тут у меня другие соображения.

— Вам надо серьезно подумать о себе, дорогой мой.

— Как вам работается с Дойблером? — спросил Кёле.

— Дойблер поручил мне распространить литературу пропагандистского толка о необходимости быть бдительным.

Астрид затем рассказала о Фибихе. Назвала адреса организаций, которые занимались экономическим шпионажем.

— Это вам надо записать. Вообще вам придется, Астрид, наверное, вести записи и прятать их пока в укромном месте. Записи делайте шифром. И ждите связного. Боюсь, скоро меня уже не станут спрашивать, согласен ли я на операцию или нет.

— Может случиться, что вас отправят в ближайшие дни? — спросила Ларсон.

— Думаю, что да. Мне действительно стало невмоготу: вот и сейчас, честно сказать, я еле стою.

— Почему же вы мне раньше об этом не сказали? Я вас, наверное, замучила своими разговорами?

— Да нет, Астрид! Я рад был вас увидеть и поговорить. Увидимся ли еще когда-нибудь? — вырвалось у Кёле.

— Я верю, все будет хорошо, — сказала Астрид как можно бодрее.

— Прежде я вас утешал, подбадривал, теперь вы меня. Я напишу вам, — пообещал Кёле.

Глава девятая

Урбан принес эскизы своих работ. В первый раз меж ними произошла размолвка. «Сталинградская мадонна» Астрид не понравилась. Тип лица нерусский. Какое-то отдаленное сходство портрет имел с ее лицом. Интересно была задумана картина «Холод». Серовато-белый фон. Таким бывает снег ранней весной. Хорошо чувствовалась перспектива. Степь была абсолютно голой. Только чахлое деревце торчало среди бескрайнего, безмолвного простора. Изогнутый в борьбе со степными ветрами ствол походил на скрюченный канат. Редкие сучковатые ветки. Это черное пятнышко только подчеркивало затерянность всего живого в этом гиблом месте. От картины веяло холодом, и этот холод леденил душу.

Наиболее завершенной Ларсон показалась картина «Воронье». Когда Матиас развернул холст, Астрид даже глаза зажмурила. Степь ослепительно белая. Солнечный морозный день. Серебристые блески разбросаны по холсту. И все испятнано темными бугорками — могилы. Метель наспех захоронила погибших: где-то из-под снега торчат скрюченные пальцы, в другом месте носок сапога, каска… И воронье. Жирное, черное. Насытившееся до отвала.

— Почему бы вам не назвать эту картину «Сталинградская трагедия»?

— А чем вам не нравится «Воронье»?

— «Воронье»? Это слишком общее название, — продолжала рассуждать Астрид. — Где это и что это?

— Искусство — всегда типаж. Как в литературе, так и в живописи, — не согласился Матиас.

— Одно не исключает другого. «Гибель Помпеи», например. Не дай художник такого названия, эту картину мы воспринимали бы, наверное, по-другому. Наше знание исторического факта только усиливает ее драматизм.

— «Воронье» содержит в себе двойной смысл. Это не только, так сказать, «пейзаж» под Сталинградом. Черные обожравшиеся человеческим мясом вороны — это те, кто послал несчастных, останки которых мы не столько видим, сколько угадываем под белым саваном, на убой.

— Надеюсь, вы никому не говорили об этом втором смысле?

— Если бы Барлах и Панкок объясняли свои картины, этих художников немедленно бы вздернули. Художники при диктаторах всегда пользовались иносказанием.

— Тогда почему вы назвали картину «Сталинградская мадонна»? Эта конкретность, которую вы избегаете. К тому же тип лица у нее — нерусский. И почему она у вас такая синюшная?

— Синюшная? — Матиас усмехнулся. — Я всегда считал вас тонким ценителем искусства, а вы говорите, как школьный учитель. Вспомните, что говорили в свое время критики о «Самари»[20].

— А что они говорили?

— Особенно Ренуару досталось за синий тон. У Самари синим отливает и подбородок, и губы. А один из наиболее благожелательно настроенных критиков выразился примерно в таком духе: великолепное блюдо из красок. Здесь есть все — ваниль, фисташковое варенье и зеленый крыжовник. Это так здорово, что портрет можно есть ложкой.

Астрид улыбнулась:

— Забавное и великолепное сравнение. Но ваш синюшный цвет не вызывает такого желания. Вы говорили — женщина после бани. Вы видели когда-нибудь женщину после бани? Она цветет, как роза. А у вас будто ее вытащили из проруби.

— Вы толкаете меня к бесплодному натурализму, — несколько раздраженно заявил Урбан. — Золя говорил импрессионистам то же самое. Он видел в их попытках только отход от натуры, жалкое приближение к ней. А в лучших работах — ученические попытки. Золя не видел того, что видели Ренуар, Моне, Писсаро. Они расщепляли солнечный спектр. Он заполняет их картины. Золя же тащил всех к копированию действительности, к тому, что только видит наш глаз, инструмент хоть и великолепный, но недостаточно совершенный.

— Не сердитесь, Матиас. Возможно, я и не права. Но ведь только через сомнения можно прийти к истине.

— Я не сержусь. Вся жизнь — страдание, — неожиданно заявил Урбан.

— Это вы вычитали у буддистов?

— Я ничего не знаю о буддистах. Я сам пришел к этому выводу. А вы не согласны со мной?

— Будда считал, что рождение — страдание. Соединение с немилым — страдание. Болезнь — страдание. Разлука с милым — страдание.

— А соединение с любимым? — спросил Матиас.

Астрид снова улыбнулась:

— Вот об этом у Будды ничего не сказано.

— Как ведет себя Дойблер?

— Почему это вы вдруг? — удивилась Астрид.

— Очень уж мне не нравится этот тип.

— Вчера он мне сказал, что фюрер этим летом выиграет Фарсальскую битву[21].

— Я тоже слышал, что к курскому выступу стягиваются большие силы.

— Вы верите в успех летнего наступления?

— Нет, не верю. Гитлер ведет себя, как азартный игрок: проигрывать, так уж до нитки.

Ларсон приготовила легкий ужин. В разговорах они засиделись до полуночи.

— Час поздний, — сказал Урбан, поднимаясь из-за стола. Ларсон подошла к нему. Он взял ее руку, поцеловал.

— Останьтесь, Матиас, — просто сказала Астрид.

* * *

Эти летние дни были так безмятежны в жизни Астрид, что внутренне она даже как-то стыдилась своего счастья. Кругом столько горя, война, а она счастлива. Матиас был с ней удивительно нежен и предупредителен. В какой-то вечер он не пришел — был на дежурстве, и она почувствовала пустоту, которую ничем не удавалось заполнить.

На Южном фронте пока не было активных боевых действий.

Однажды, придя на службу, Астрид застала Дойблера в приподнятом настроении.

— Фарсальская битва началась, — заявил он.

О колоссальном наступлении германской армии под Курском писали все немецкие газеты. Вторила им, конечно, и русская — «Новое слово».

По радио звуки фанфар, как в лучшие времена для германской армии, предшествовали сообщениям «Из главной Ставки фюрера».

Но тон сообщений о битве под Курском очень быстро стал не патетическим, как в первые дни, а сдержанным.

«История войн не знала по масштабам такого танкового сражения, которое развернулось под Курском и Белгородом, — вещал диктор берлинского радио. — В выжженных огнем степях неумолчно стоит грозный гул, похожий на стон. Кажется, стонет само железо. Германские воины полны решимости одержать верх над русскими бронированными армиями, но надо признать, что русские проявляют необыкновенное, нечеловеческое упорство».

— В конечном итоге не победа сама по себе важна, а истощение русских армий, — через несколько дней после начала битвы сказал Дойблер.

Работы у Астрид было много. За два месяца она накопила немало интересных сведений. Как ей и наказывал Кёле, она все это записывала, причем на всякий случай за-записи делала в двух экземплярах. От связного, который должен был прибыть к ней, она ждала приказа, как ей быть: эвакуироваться с немецкой армией или остаться в Таганроге. Если почему-либо связной не прибудет, в тайнике в своей квартире она должна оставить записи, а сама — двигаться на запад вместе с Дойблером.

10 июля англо-американские войска высадились в Сицилии. Вскоре последовало сообщение об отставке Муссолини.

— Дуче арестован! — сообщил Дойблер. — Итальянский народ недостоин такого вождя, как дуче. Но, я думаю, фюрер не оставит Муссолини в беде.

Дойблер оказался прав. Специальная группа во главе со Скорцени выкрала Муссолини и вывезла его в Германию.

Новостей было много. Бывая по поручению Дойблера в различных подразделениях разведки и контрразведки, а также в русской полиции, Ларсон умело заводила разговоры с офицерами и, щеголяя своей осведомленностью, вызывала их на откровенность. Жаль только, что все эти сведения она не могла тотчас же передать по назначению.

— Для нас главное — Донбасс и Украина, — говорил ей Дойблер. — Пока у нас есть уголь Донбасса, криворожская руда, марганец Никополя, хлеб Украины, мы непобедимы.

Италия вышла из войны. Назначенный королем маршал Бадольо — новый глава правительства — выступил об этом с заявлением по радио.

— Ноев ковчег распадается на глазах, — сказал Урбан вечером, когда они встретились. — Нам не избежать всемирного потопа.

— Кому это «нам»? — спросила Астрид.

— Германии, — ответил Матиас.

— Вы что-нибудь слышали о национальном комитете «Свободная Германия»? — спросила она Урбана.

— Это какая-то группа офицеров, которая сдалась в плен под Сталинградом?

— Я имею, Матиас, точные сведения, что эта не какая-то группа, как вы выразились. Это серьезное движение, и возглавляют его серьезные люди. В их числе не только генералы: небезызвестный вам Зейдлиц и другие, но и деятели немецкой культуры — Брехт, Бехер, Вейнерт, бывшие депутаты рейхстага, словом, это солидные люди.

— Откуда вам это известно?

— Я ведь работаю в контрразведке. К нам поступают все сведения о деятельности «Свободной Германии».

— Что ж, я рад, что нашлись немцы, которые имеют мужество открыто выступить против Гитлера.

Помолчав, Урбан спросил:

— Я почти наверняка знаю, что не получу ответа на свой вопрос, и все-таки я спрошу. Когда весной, встретившись с вами, я задал вам вопрос, зачем вы согласились работать с Дойблером, вы ответили: «Так надо». — «Кому?» — спросил я. Вы промолчали. И сейчас, наверное, промолчите. Но я хочу вам сказать, что если вам нужна будет моя помощь, можете рассчитывать на меня.

— Спасибо, Матиас.

* * *

Второй раз она перечитала письмо, потому что строчки расплывались в ее глазах, затуманенных слезами.

«Уважаемая госпожа Ларсон!

Партайгеноссе Кёле попросил меня написать вам в случае неблагоприятного исхода операции. К сожалению, случилось худшее: майор Кёле умер на операционном столе. Врачи сказали мне, что он потерял много крови. У него было прободение язвы. Здешние медики только удивляются: как он терпел? От него никто не слышал ни одного стона. А боли в таких случаях бывают невыносимые. Это был настоящий член партии. До последнего дня своей жизни он верил в нашу победу. Прискорбно, что наша партия и армия лишились этого мужественного воина. Такому человеку смерть пристала не на больничной койке, а в бою.

Искренне ваш ортслейтер Отто Циглер».

Астрид была потрясена смертью Кёле. Она не могла скрыть подавленного настроения. Это заметил Дойблер.

— Вы не должны унывать, Астрид. Временные успехи русских на Курском выступе не могут повлиять на ход восточной кампании. — Дойблер решил, что отступление вермахта причина подавленного настроения Ларсон. Что ж, тем лучше.

— Я слышала, что командующий 2-й танковой армией генерал Шмидт отстранен?

— Да, Астрид. Он не оправдал надежд фюрера, — подтвердил Дойблер. — Теперь, когда мы перешли к жесткой обороне, нашей армии нужны такие генералы, как Модель[22]. Это настоящий «лев обороны».

— Но каковы же все-таки перспективы?

— Рано или поздно русское наступление захлебнется. Мы создадим зону пустыни на пути наступления русской армии. Вспомните вещие слова: Vae victis[23]. Мы достигли своих стратегических целей — немецкий народ обеспечен жизненным пространством. Теперь мы будем истреблять остатки русских армий в тяжелых для них наступательных боях. Мы создадим систему крепостей, опорных пунктов. А каждый шаг противника будет проходить по тотально выжженной земле, где он не найдет ни одного живого человека, ни одного целого дома, ни одного колодца, ни одной головы скота, ни одного центнера хлеба.

— А вы знаете, Эрвин, что некоторые офицеры сомневаются в правомерности подобных действий?

— Кто, например? — вцепился Дойблер.

— Я виделась с Нейманом (Астрид уже точно знала, что Нейман «путается» с гестапо). Он мне прямо сказал, что идея выжженной земли не вызывает у него восторга. Услышав фамилию Неймана, Дойблер несколько остыл.

— У меня она тоже не вызывает восторга, — признался он. — Но у нас нет другого выхода. У русских мало транспортных средств. Они не смогут в достаточном количестве снабжать свою армию продовольствием и боеприпасами, по мере того как будут продвигаться на запад. Мы лишим их местных ресурсов. Что возможно, вывезем, остальное уничтожим.

— Но в России довольно разветвленная сеть железных дорог, — напомнила Ларсон.

— Вот мы и поставим такую задачу нашим специальным командам: ни одного целого рельса, ни одного метра железнодорожного полотна не должно оставаться на территории, которую мы покинем[24].

Вечером об этом разговоре она рассказала Урбану.

— Это уже не война. Это бойня. Преступление! Если бы не вы, Астрид, я пустил бы себе пулю в лоб, — признался Матиас.

— Зачем же так, милый? — как можно мягче сказала Ларсон. — Ведь вы-то тут ни при чем.

— После разгрома Германии никто не будет спрашивать, кто из нас, немцев, что делал во время войны. Мы же не спрашиваем русских? Посмотрели бы вы, как с ними обращаются в Германии! Как с рабами. Если не хуже. В Ростоке теперь несколько лагерей. В двух содержат русских. Никто нам этого не простит! — повторил Урбан.

— Что же делать? — спросила Ларсон.

— Я не знаю.

— Я уже говорила вам о национальном комитете «Свободная Германия», — напомнила Ларсон.

— Но верите ли вы сами, Астрид, что русские могут простить тех из нас, кто по счастливой случайности останется жив к концу войны?

— Я верю, что будет дифференциация. Такие, как Дойблер, не заслуживают пощады. Но поголовно мстить всем немцам русские не будут.

— На чем основана эта ваша уверенность? — спросил Урбан.

— На принципах, которые положены в основу новой России. Большевики не могут отказаться от своих принципов, так же как Гитлер от своих. В основе национал-социализма лежит расовая теория, по которой русские, все без исключения, и вообще славяне — недочеловеки. У большевиков другой подход — классовый. Когда началась война, они считали, что немецкий народ обманут.

— Ну что ж, дай-то бог! — сказал Урбан.

Глава десятая

Яхта почти бесшумно скользила по речной глади. За бортом легко шуршала вода. Темная стена камышей тянулась в отдалении слева и справа.

Гирла Дона кончались. Впереди виднелся морской простор, тускло отсвечивающий в безлунную ночь.

Над головой в необозримой дали шевелились звезды.

«Надо мною муравейник — муравейник золотой». Николай любил стихи и множество знал наизусть. Он наклонился и свесил руку вниз — вода была теплой, как парное молоко.

Они шли примерно со скоростью пять узлов. Как только выйдут в море, должны пойти быстрее.

Отец Николая до войны работал директором рыболовецкого хозяйства на Таганрогском металлургическом заводе. Когда Николай учился в старших классах, отец, случалось, брал его в море. На рыболовецких ботах они ходили к Беглицкой косе, в Кагальник. Однажды совершили большой поход — Керчь, Темрюк, Ейск, Таганрог. Какое это было счастье! Знал бы отец, где его сын сейчас, куда направляется и с каким заданием?

Между тем устье реки перед ними все расширялось. Они выходили в залив. Стояла тишь, и острый нос яхты морщил морскую гладь.

Парус у яхты был черным, и вся она была окрашена в темный цвет. «Летучий голландец». Наверное, так подумал бы тот, кто столкнулся бы с яхтой в открытом море.

Яхта уже не раз совершала рейсы к азовскому побережью, занятому врагом. Удачно подобранная окраска в безлунную ночь делала ее с берега незаметной. Прежде чем направить ее во вражеский тыл, ее опробовали у Чумбур-Косы. Прожектористы пытались ее засечь. Ничего не получалось.

Береговая линия постепенно отступала, терялась в темноте, сливалась с небом. Земля казалась вымершей: ни одного огонька, куда бы ни кинул взгляд.

Но вот на мысу, в районе таганрогского порта, вспыхнул прожектор. Луч его, как лезвие, резал тьму над поверхностью залива.

Кроме Николая, на яхте было еще двое. Те, кто вел ее. Они же завтра ночью должны прийти за ним. Если все будет удачно. Яхтсмены тоже были местные, из Азова. Море они знали, но район Таганрогского залива возле города Николай знал лучше. Тут ему был знаком каждый изгиб берега.

На траверзе оставался Калужинск. В Калужинск перед войной они ходили с Козей ловить певчих птиц — щеглов, чижиков, дубоносов. Ходили примерно в эту же пору. Или, пожалуй, чуть позже — занятия в школе уже начинались.

В выходные дни они брали с Козей по куску житного хлеба, соль, завернутую в тряпочку, и шли в Калужинск.

Рядом с Калужинском были огороды — помидоры, поздние огурцы. Это их завтрак и обед.

Шли раненько утром. Птица хорошо ловилась в ранние часы, а потом — под вечер. Но, бывало, и днем ловля шла хорошо.

У сетки в землю они втыкали на коротких ножках подсолнухи — птицы любят семечки. Сядет чижик или щегол на подсолнух и подзывает пением других. А ребята ждут. Когда у сетки окажется две-три птицы, дергали за веревку, косо уходящую в кусты, где прятались Николай с Козей.

Козю убили еще в августе сорок второго на Кубани…

На фоне неба показалась эстакада заводской бухты. В дореволюционные годы на эстакаду подавали вагоны с грузами, уже с эстакады, сверху, грузы спускали вниз, в трюмы.

Бухту очень любили ребята из заводского поселка, с Касперовки. Глубоко, есть где понырять, поплавать.

На небе хорошо прорисовывались заводские трубы. Как только две трубы сошлись в одну, будто створы, Николай скомандовал поворот.

Паруса с освобожденными шкотами затрепыхались. Потом легли, наполняемые легким ночным бризом на другую сторону — яхта изменила направление и заскользила прямо к берегу. Шли еще с полчаса. Пора.

Старший на яхте напомнил Николаю время, в которое они будут ждать его следующей ночью.

На палубе уже был готов «дредноут», как в шутку называл Николай предмет, на котором ему предстояло добраться до берега. Это была автомобильная камера. Когда-то мальчишкой катание на камере доставляло Николаю удовольствие. Сидишь, как в удобном кресле, и плыви куда хочешь. А хочешь, не плыви. Лежи, подставив солнцу обгорелый за лето нос.

Николай надел прорезиненный комбинезон. Спустил камеру на воду.

— Ни пуха, — сказал старшо́й с яхты.

— К черту.

Николай, загребая руками, как веслами, повел свой «дредноут» к берегу.

Яхта развернулась и легла на обратный курс.

Еще какое-то время Николай видел силуэт паруса на фоне неба. Потом он растворился в темноте.

Хлюпала под руками вода. Время от времени Николай чуть разворачивался, смотрел на трубы, чтобы не сбиться с курса, и продолжал грести.

Снова вспыхнул прожектор на мысу у порта. За ним загорелся прожектор у бухты. Николай инстинктивно перестал грести. Замер. Хотя прожектор не должен был его обнаружить — это они тоже проверяли у Чумбур-Косы, но все же… Световая дорожка по морю, приближаясь к Николаю, ослепила на миг. Но вскоре глаза снова стали различать и берег, и трубы. Прожектор погас.

Николай подгребал к косогору, покрытому спекшимся шлаком. Поверх проходила железнодорожная ветка. Днем туда подавались платформы. На них — полные шлака изложницы. Платформы в назначенном месте останавливались, изложницы опрокидывались, и шлак скатывался по косогору вниз, до самой воды.

Спекшиеся груды шлака взрывали, и тогда камнепад обрушивался вниз. Горячие осколки долетали до воды, вздымая на поверхности фонтанчики с паром. В этом месте у немцев не было поста на берегу.

Николай подгреб к самой кромке, к шлаковым глыбам. Выбрался на склон. Вытащил камеру. Вывернул ниппель и выпустил воздух. Свернул камеру, вырыл в шлаке углубление, положил ее туда и присыпал. Тут же рядом закопал пистолет, две обоймы и две гранаты. Таков был приказ — оружия с собой не брать. При случайном обыске он мог попасться на этом. Ему надо было пройти на Петровскую, 27. Назвать пароль и взять приготовленный для него пакет. Потом пойти на базар, встретиться там с нужным человеком, передать на словах приказ.

На светящемся циферблате стрелки показывали четвертый час. Надо было ждать до рассвета, а утром с ночной сменой идти в город. Но ждать надо было наверху.

Николай снял комбинезон. Под ним была рабочая спецовка. В кармане документы на имя рабочего металлического завода Николая Павловича Чернова.

Выбравшись на косогор, Николай увидел старые трубы большого диаметра. Там можно было отлежаться до утра.

* * *

С моря дул легкий утренний бриз. Казалось, что никакой войны нет и не было. Хорошо была видна эстакада. В это время обычно по ее зеленоватой глади уже скользили парусные лодки, а из бухты доносились…

Из бухты послышался шум дизельного двигателя. Военный немецкий катер, разрезая острым форштевнем воду, вышел из ворот бухты и, набирая ход, устремился к порту. На флагштоке его вился фашистский флаг.

Ночная смена закончила работу. Пора было выбираться из своего укрытия. Николай прошел напрямик по пустырю, заваленному старым металлическим ломом, к дороге. А там, у южной проходной, влился в толпу рабочих.

В бухте стояло еще три военных катера. По пирсу расхаживали часовые.

Выйдя на Камышановскую, Николай миновал стадион. Собственно, это был не стадион, а пустырь, поросший низким пыреем. На нем ребята в свое время соорудили футбольные ворота. Много счастливых часов провел Николай на этом поле.

Ни автобусы, ни трамваи в городе не ходили. Николай это знал. С сорокового года он не был в родном городе. С тех пор, как окончил военное училище. Ждал в сорок первом году отпуска, а тут началась война.

Подойдя к городскому парку, Николай увидел кресты. «Вот сволочи! Парк в кладбище превратили!»

В парке до войны, особенно в выходные дни, бывало много людей. На летней площадке играл духовой оркестр. А вот и площадка для танцев, где они танцевали с Валентиной. Что бы она сказала, если бы он явился к ней? Но не только к Валентине, а и к родителям он зайти не мог. Когда-нибудь он расскажет им. Только бы они все остались живы.

На Петровской людей было мало. Одни немцы. Николай свернул на Греческую. Там поспокойнее.

По Тургеневскому переулку Николай поднялся вверх и вышел как раз к дому под номером двадцать семь. Он знал, что дом имеет два входа — парадный и черный. Он зашел во двор. Какая-то женщина встретилась ему. Скользнула взглядом. Они разошлись. Николай не торопился. Остановился. Нагнулся, будто у него развязался шнурок. Оглядел двор. Он соединялся с соседним. Поправив шнурки, он направился прямо к двери, к которой вели три ступеньки вниз — к черному ходу. Постучал в окошко.

В коридоре послышались шаги.

— Кто там? — спросил женский голос.

— Фрау Ларсон здесь живет?

Дверь отворилась. На пороге стояла черноволосая женщина. Николай знал, что Ларсон блондинка.

— Простите, могу я видеть фрау Ларсон?

— Ее нет дома.

— А когда она будет?

— Обещала вечером, часов в шесть-семь.

Плохо. Значит, ему придется еще раз приходить сюда. Он должен был у Ларсон взять пакет, а потом уже идти на явку. Теперь придется изменить порядок: идти на базар, а к шести приходить сюда снова.

— Что-нибудь ей передать? — спросила Полина Георгиевна.

— Нет. Ничего не надо.

Ему сказали, что в это время он должен застать Ларсон дома, а она уже, оказывается, ушла на службу.

* * *

Но Астрид не ушла на службу. В ту ночь она не ночевала дома.

Накануне Дойблер поручил ей проводить до Самбека двух агентов. Школа разведчиков помещалась на Николаевской улице. Этой школой ведало СД. Была она небольшой, всего несколько человек. Скорее это была не школа, а пункт отправки. Насколько могла разобраться Ларсон, сюда поступали уже обученные где-то в немецком тылу разведчики. В разговоре с одной девушкой она узнала, что та из Днепропетровска. Сначала попала в немецкий публичный дом. Один немецкий офицер, который ходил к ней, предложил ей стать агентом. И она согласилась. Больше ничего Ларсон не удалось узнать. Из местных, из таганрожцев, в школе никого не было.

Ларсон уже в третий раз приходилось сопровождать агентов до линии фронта, до Самбека. Один раз парня лет двадцати трех. По манере поведения, по некоторым словечкам нетрудно было догадаться — уголовник.

Астрид сказала Дойблеру:

— Неужели вы доверяете такому типу?

— На нем висит два убийства, — сказал Дойблер. — Ему некуда деваться. Большевики его все равно вздернут. А так у него есть шанс не только избежать смерти, но и хорошо заработать.

В другой раз была девушка. Очень молчаливая. Астрид провела с ней две ночи в Самбеке, прежде чем та перешла линию фронта, а точнее, прежде чем ей устроили этот переход. И за два дня она сказала всего несколько односложных слов: да, нет.

Девушка была красивой. Глаза карие. Брови густые, с красивым изгибом. На щеке маленькая родинка, как говорили — симпатия. Фигура уже не девичья — чуть пополневшая, женская. Видно, не пришлось ей голодать во время войны.

— Не поминайте лихом Вальку, — сказала она на прощанье Астрид. По документам она значилась Натальей Борисовной Проценко. Студенткой Краснодарского пединститута.

Теперь вот еще двое. Они тоже были не из местных. Парень такой нагловатый. Девушка напротив — робкая, застенчивая. Они должны были выдавать себя за жениха и невесту. Документы их Ларсон не видела. Но парень все время называл ее не иначе, как невестой, позволял себе вольности, беззастенчиво лапал при всех. Это вызывало у немцев смех, двусмысленные шуточки. Ларсон не выдержала:

— Вы не в публичном доме! А вам, господа, должно быть стыдно, — обратилась она к двум немецким офицерам и вышла из землянки.

Крупные звезды висели над черными полями. Где-то на севере виднелось зарево. Ларсон знала, что русские наступают почти на всем Южном фронте. Но у Таганрога пока было тихо. Ни для кого не было секретом, что и здесь не сегодня-завтра начнется русское наступление. Немцы боялись, что в Таганроге они могут попасть в ловушку, как в свое время в сорок первом году, в октябре, попали русские. Клин русского наступления на севере продвинулся довольно далеко на запад и нависал левым флангом над Таганрогом.

С легким шипением поднялась ввысь осветительная ракета. Ее мертвенно-бледный свет облил склоны, изрезанные русскими траншеями. С легким хлопком ракета погасла.

В ту же ночь, как обычно, немцы в районе между Приморкой и Самбеком затеяли перестрелку, и под этот шум в овраге, ведущем к морю, скрылись «жених и невеста».

Утром бронетранспортер, шедший в Таганрог с донесением, доставил Ларсон в город. Она явилась к Дойблеру и доложила о выполнении задания.

* * *

На Новом базаре было людно. На полках лежали горками помидоры, ранние арбузы, баклажаны, или синенькие, как их тут называли, и всякая зелень: петрушка, укроп, сельдерей. В одном рядке продавались черные бычки на связках, чебаки, сулы, раки — это был рыбный ряд.

Люди ходили, приценивались, но мало кто покупал.

У Николая были оккупационные марки. Он почувствовал голод. Купил две теплые кукурузные лепешки и с удовольствием съел.

Два раза он уже прошел мимо сапожной будки у выхода из базара на Гоголевский переулок. В этой будке и должен быть тот человек, который ему нужен. Но он не торопился подходить к нему. Решил походить по базару, присмотреться: не следит ли кто за ним, да и с будкой надо было не ошибиться — сапожных будок на выходе стояло несколько.

По базару прохаживались два русских полицейских. Когда они направились к шестнадцатой школе, где находилась теперь биржа труда, Николай подошел к сапожнику.

— Шевро на ботинки у тебя не найдется?

Сапожник, приколачивающий набойки к старым, подкривленным ботинкам, поднял голову. Снял кепчонку, вытер вспотевшую лысину.

— Есть коричневое. Сгодится?

— В самый раз.

— Заходи!

В сапожной будке стояла табуретка, на нее садились клиенты, которым надо было обмерять ногу. На эту табуретку и опустился Николай.

— Слава богу, что ты пришел. А то уже наши волнуются. Немцы вот-вот драпать будут, а связного нет.

— Тебя как зовут? — спросил Николай.

— Петро. А что?

— Да ничего. Что в городе слышно. Какие новости?

— Да какие новости… Фашисты перед бегством лютуют. Скорее бы уже наши приходили, мочи нет.

— Придут.

— А когда?

— А вот этого я, брат Петро, не знаю.

— Так какой же приказ ты нам привез?

— Передай первому, чтобы он действовал по майскому плану.

— Так-так, по майскому, значит… А что это за план такой?

— И этого, брат Петро, я не знаю. Да и тебе это без надобности.

— Я понимаю… Не первый день в подполье. Но сейчас, когда уже близок конец нашим мучениям, можно было бы и не все конспирировать.

— Ну, я пойду.

— Как, больше ничего не скажешь?

— А говорить больше нечего.

— Давай провожу тебя. — Сапожник поднялся.

— Это тоже без надобности.

— Может, помощь какая нужна?

— Нет, не понадобится.

— Документы у тебя надежные? Может, с документами помочь?

— Документы что надо. Не беспокойся.

— Тогда бывай здоров. Привет нашим. — Петро протянул руку, и Николай пожал ее.

Он встал и шагнул из будки. Следом за ним вышел Петро.

— Возвращаться сегодня будешь?

— Как дела покажут.

Николай направился по Гоголевскому в сторону Петровской. Шел он, не оглядываясь. Какое-то беспокойство овладело им. Чем-то этот Петр не понравился ему. Все он сказал верно: и пароль, и отзыв. Излишне любопытен? Но люди разные бывают. Никто ведь не думал, что придется работать в подполье. Никто к этому не готовился. Школ таких не кончали. Все так. А червячок сомнения гложет.

До вечера он должен был отсидеться у сапожника на квартире. Но в последний момент принял другое решение: уйти. Куда? Родной дом здесь, у металлического завода, но идти туда нельзя! И для дела опасно, и своих подвергать смертельному риску он не мог. В городе на улице Фрунзе жила Светлана Шумейко — соученица. Это была его первая любовь — с четвертого класса. Нет! К ней тоже нельзя. Болтаться по городу до вечера? Хоть и надежные документы, но мог встретиться кто-то знакомый. Вот уж действительно не знаешь, что ждет тебя в будущем? Не думал он, что придется ему вот так, неприкаянным, ходить по родным улицам, избегать родных, близких, знакомых…

Кино. Вот куда он пойдет! Действует же, наверное, в городе кино.

Кинотеатр «Октябрь» называется теперь, конечно, по-другому. Вывески на нем никакой нет. Но афиша есть. «Девушка моей мечты». Что ж, посмотрим «Девушку…»

Когда в зале погас свет, Николай почувствовал себя спокойнее.

Когда-то в этом зале он смотрел «Чапаева», «Федьку», «Депутата Балтики», «Мы из Кронштадта»… Да, было времечко!.. А сейчас на том же экране ползут немецкие танки, Гитлер встречается с маршалом Антонеску, и лающая немецкая речь бьет по ушам. Но вот журнал закончился. Стали крутить фильм. Красивый, ничего не скажешь. И девушка ничего. Прямо можно сказать, девушка — первый сорт. И танцует, и поет. Почти, как Петер[25].

Краски богатые. До войны Николай не видел цветных фильмов. Был только один фильм «Соловей-соловушко». Фильм черно-белый, но в конце знамя в руке умирающей — красное. Натурально красное. А тут, в «Девушке…», все в красках. И музыка веселая. Ничего. Смотреть можно.

Николай вышел из кинотеатра. Солнце жгло немилосердно. Искупаться бы. А что? Но работает ли пляж?

Пляж работал. За вход пришлось отвалить немецкую марку. До войны в августе на пляже негде было яблоку упасть. В мяч играли в воде. Море здесь мелкое, дно песчаное, в воде играть одно удовольствие. Сигай себе за мячом хоть ласточкой, хоть на спину, хоть боком. Бултых. Мягко и приятно. А теперь на пляже пусто.

Николай разделся в кабине. Вошел в море. Ночью, когда он плыл на камере к берегу, хотелось ему выкупаться, и вот пришлось.

Хорошо растянуться на горячем песке после купания. Прогретая на солнышке, перестала ныть раненая рука. «Счастлив я и беззаботен, но и счастье, и покой я, ей-богу, заработал этой раненой рукой».

Поход на пляж инструкцией, конечно, не был предусмотрен. Впрочем, если сойдет все гладко, почему и не сказать: главное — дело сделать. И должен же он был где-то время провести до вечера. А если его сомнения в отношении сапожника беспочвенны, тогда как? Вместо того чтобы пойти к нему на дом и отсидеться там до вечера, пошел купаться.

Нет, о купанье он говорить ничего не будет.

Солнце уже пошло на закат. Николай еще раз выкупался. В кабине выкрутил трусы и оделся. По Банному спуску поднялся наверх. Сначала прошел к Старому базару, а оттуда уже на Петровскую. Дом двадцать семь почти угловой. Дверь открыла ему молодая красивая блондинка. Прямо как с экрана: девушка моей мечты. Это она, Ларсон. Николай Иванович описал ее как живую.

— Здравствуйте. Я из Маннесмана.

— Вы работаете нормировщиком?

— Уже шестой месяц.

— Заходите.

Через прихожую Николай прошел в комнату. Похоже — кабинет: письменный стол. Диван красивый. На маленьком столике приемник. Книжный шкаф. Книги и русские, и на немецком.

— Садитесь. Меня зовут Астрид Ларсон.

— Я знаю. Вам привет от Николая Ивановича.

— Спасибо. Он ничего больше не передавал?

— Передавал. С Олечкой все в порядке. Они с Пелагеей Ивановной уже в Ростове. Первого сентября Олечка пойдет в школу.

— В школу? — Астрид неожиданно для Николая заплакала.

— Что вы, товарищ… товарищ Ларсон… Я думал, вы обрадуетесь…

— А я радуюсь, радуюсь. Это от радости. Олечка — в школу… Вы ее не видели?

— Нет, врать не буду. Не видел.

— Вы даже представить себе не можете, как я счастлива! — Астрид улыбнулась. Глаза ее уже были сухими. Она досадовала на себя — минутная слабость. Второй раз она заплакала за два года под врагом.

— Еще Николай Иванович передал, что вы награждены орденом Красного Знамени. Вы — храбрая женщина!

— Я? Я — ужасная трусиха.

— Не скажите, фрау Ларсон. Я на фронте с июля сорок первого. А на территории врага пробыл всего несколько часов. И понял: фронт — это одно, быть в стане врага, как вы, — другое.

— Вы принесли мне очень радостные вести. Если доживем до победы, я хотела бы встретиться с вами.

— Я бы тоже хотел.

— Я разыщу вас через Николая Ивановича.

— Хорошо. А теперь о деле.

— Я сейчас принесу. — Ларсон вышла.

Николай поднялся, подошел к окну. Сквозь гардину ему было хорошо видно улицу. Никого. Прошли два немецких офицера. И снова никого. Вернулась Ларсон.

— Передайте Николаю Ивановичу этот пакет.

— Хорошо. Хотелось бы на прощанье сказать вам другое, но приказ есть приказ: вам надлежит эвакуироваться с немецкой армией.

— Эвакуироваться? Значит, все продолжать…

— Да.

— Ну что ж… Война действительно не закончилась.

Николай вздохнул. Он как бы чувствовал себя виноватым перед этой храброй женщиной. Он протянул ей руку.

— Меня зовут Николай Барабышкин.

— Я запомню, — пообещала Астрид.

* * *

Как только Николай вышел из будки, агент по кличке Серый, перехватив взгляд «сапожника», пошел вслед за русским разведчиком. Не теряя из виду, на некотором расстоянии за ним двинулся еще один человек, который значился в картотеке Оберлендера под кличкой Святой. Когда-то он имел отношение к церкви, был церковным старостой, но за растрату денег из церковной кассы его изгнали.

Русский разведчик, а за ним и Серый, вошли в кинотеатр «Империал». Когда начался фильм, Серый потихоньку вышел из зала, прошел в кабинет директора кинотеатра. Сказал ему, чтобы он оставил его одного, так как ему надо позвонить, и показал свое удостоверение. Оставшись один, набрал номер абвера.

— Да, я слушаю, — послышался в трубке голос Оберлендера.

— Рыбка попалась, — сказал Серый. — Со Святым мы ведем ее.

— Где вы сейчас?

— В кабинете директора «Империала».

— Смотрите не провороньте. К «Империалу» я пришлю сейчас еще кое-кого. Будьте у выхода из кинотеатра.

— Я вас понял. — Серый повесил трубку.

На улице немилосердно жгло солнце. Купив «Русское слово» и бегло просмотрев газету, Святой стал прохаживаться у проулка. Две двери выходили из кинотеатра в этот небольшой проулок. С одной стороны проулок заканчивался тупиком. Выйти из кинотеатра можно было только на Александровскую улицу.

Минут через десять к кинотеатру подъехал «мерседес». В нем трое — все в штатском. Водитель поманил Святого пальцем. Тот подошел. Все знакомые лица: Кито Лоренц, Краус Хорст, Карл Гардер — все из абвера. Гардер говорил по-русски:

— Рыбка в сети? — спросил он.

— Так точно.

— Возвращайся на место. Брать будем мы. Когда, тоже решим мы. Твое дело идти следом. Понял?

— Яволь.

Из кинотеатра русского «повел» Святой. Он тоже был на пляже. Позагорал, окунулся. Серый в это время сидел на бугре под акацией. Потом русского снова «повел» Серый.

Когда русский покинул дом на Петровской, за ним пошел Гардер. На нем тоже была рабочая спецовка.

По рации лейтенант Кито Лоренц сообщил майору Оберлендеру номер дома на Петровской, в который заходил русский.

— Вы не ошиблись? — переспросил доктор.

— Никак нет, господин майор.

— Он вошел в квартиру с парадного или с черного хода?

— С черного.

— Все время держите меня в курсе! — приказал Оберлендер.

* * *

Николай вышел уже на Камышанскую. Здесь было более людно, чем в центре города. Со стороны кожевенного завода доносился «аромат». Как только ветер потянет с моря — «аромат» сильно чувствовался. «Значит, и кожевенные заводы работают», — подумал Николай.

Его обогнал какой-то человек в рабочей одежде.

— Прикурить не найдется? — спросил он.

— Я не курю.

Просивший прикурить пошел вперед быстрым шагом.

Николай миновал «стадион», вышел к бухте и направился к Даче, так назывался городок инженерно-технических работников. Ничего подозрительного он не замечал.

Пройдя мимо коттеджей на Даче (он хорошо знал этот район: на Даче когда-то жила тетя Нюра — родная сестра его матери), Николай скользнул в кустарник, который примыкал к свалке металлического лома, к старым трубам.

* * *

На какое-то время абверовцы потеряли русского. Лоренц связался по рации с Оберлендером.

— Если вы его упустите, пеняйте на себя!

— Пришлите еще четырех человек. Он может прятаться только в кустарнике или на свалке. Мы не упустим его, господин майор. По всей вероятности, он пробирается к морю. Вся береговая охрана мной предупреждена.

— Хорошо. Высылаю людей. За эту операцию, Лоренц, вы отвечаете головой!

Оберлендер все еще не мог прийти в себя. Дом номер 27! Ларсон! Кое-какие подозрения у него были в свое время насчет этой шведки. Но только подозрения. Все, что она говорила о своей биографии, — правда. Мать в Стокгольме, гибель мужа. «Самопомощь». Ее имя значилось в списке, который Зинаида Рихтер сумела переправить «доверенному лицу». При переводе в СД Берлин проверил всю подноготную Ларсон. Неужели эта женщина его провела? Неужели она русская разведчица?

Правда, в истории с Бергманном не все было ясным. Один из пойманных под пыткой признался, что его предупредил молодой русский парень. Фотографии подозреваемых, которые показали сломленному пыткой русскому, ничего не дали.

Тогда Оберлендер посоветовал еще раз подсунуть Ларсон для перепечатки список лиц, подлежащих аресту. Но это тоже ничего не дало. Все на этот раз были арестованы — никто их не предупредил. Подозрения отпали.

2 сентября под Орджоникидзе засекли неизвестный передатчик. Передача велась из лесу. Лес прочесали.

Оберлендер приказал постам фельджандармерии проверять все машины, которые шли по дороге, ведущей из предполагаемого места радиопередачи. Проверять и записывать номера машин и их пассажиров. В список попали три машины: группенфюрера Больца с адъютантом штурмфюрером Фелкелем, их сопровождал бронетранспортер с эсэсовцами, машина обер-лейтенанта Хариха, который вез пакет из штаба армии (его тоже сопровождала охрана), и машина майора Кёле, который ездил по грибы…

В его машине тоже ничего не обнаружили. Вмонтированный в панель обычный автомобильный приемник никак не мог служить передатчиком. Многие немецкие штабные машины были снабжены такими приемниками.

Теперь Кёле мертв. Он умер естественной смертью. Его анатомировал Хассо Эрб, гаупштурмфюрер СС, человек, которому можно доверять.

Собственно, и теперь против Ларсон у Оберлендера нет серьезного обвинения. Русский разведчик пробыл в доме всего пять минут. Он мог обознаться, зайти случайно… Но в такие случайности он, Оберлендер, не верит.

Надо брать русского, и брать живым!

«Представляю, какая рожа будет у Дойблера!» — с удовлетворением подумал Оберлендер.

Но, чтобы взять Ларсон, нужны неопровержимые доказательства. Он не может взять ее только на том основании, что русский разведчик заходил в ее дом. Конечно, это уже кое-что. Но Ларсон может выскользнуть и на этот раз. Оберлендер взял бы ее уже сейчас, если бы не история с Гансом фон Донаньи и с генералом Остером. Оба в свое время были приятелями Оберлендера. Донаньи в апреле арестовали, Остер освобожден от работы в абвере.

В июне у Оберлендера с Дойблером был неприятный разговор. Собственно, это походило на допрос. С каких пор он знает Остера и Донаньи? Когда он виделся с ними в последний раз? Что они говорили о войне в России? Выказывали ли они симпатии к англосаксам? Что ему известно о связях Остера с фельдмаршалом Вицлебеном и бывшим бургомистром Лейпцига Гёрделером? Зачем Донаньи приезжал в марте сорок третьего года в штаб фельдмаршала Клюге на Центральный фронт? Это был настоящий допрос! Оберлендеру было также известно, что его главный шеф адмирал Канарис утратил доверие Гитлера. Доктор не мог больше рассчитывать на покровителей в Берлине. Он был бессилен против Дойблера. Бессилен пока. Если ему удастся добыть доказательства связи Ларсон с русской разведкой, Дойблер будет у него в руках. Оберлендер вновь обретет пошатнувшееся из-за ареста Донаньи доверие.

* * *

Летняя ночь наступает быстро. Не успело солнце растаять в багровых водах Азовского моря, сумерки стали быстро сгущаться.

На небе появились первые звезды. Рой их густел. Было безлуние, и темнота установилась плотной, почти осязаемой. Светящийся циферблат и стрелки на нем показывали Николаю: пора. Он вылез из укрытия и стал пробираться, на всякий случай пригнувшись, к спуску. В бухте было тихо. Все там будто уснуло. Темные силуэты катеров жались к пирсу. Ни одного огонька на них.

Медленно и осторожно спускаясь вниз, Николай то и дело поглядывал на море. Яхты он не видел. Но она должна была уже подходить к назначенному месту.

Не сразу он нашел место, где спрятал камеру и оружие: надо было более четко обозначить его. Большой кусок спекшегося шлака — их оказалось много кругом, и ему пришлось рыть то в одном месте, то в другом. Он торопился и ободрал руки в кровь.

Вспыхнул прожектор. Луч его лизал мелкую прибрежную зыбь. Николай прижался к шлаку. Свет прожектора помог ему сориентироваться. Казалось, вылизав все закоулки на прибрежной полосе, прожектор погас.

С помощью автомобильного насоса Николай быстро накачал камеру. Зажегся еще один прожектор на Стахановском. Он медленно скользил по взрыхленной ветром водной поверхности. Прожектористы со Стахановского городка не могли заметить Николая. Другое дело прожектора́ в бухте. Николай решил дождаться, когда они вспыхнут вновь, а когда погаснут — войти в воду и плыть, плыть. Когда они зажгутся снова, он уже далеко отойдет от берега. Так он и сделал. Как только оба прожектора с бухты, пошарив по берегу и в прибрежных водах, погасли, Николай толкнул камеру, уселся в нее и погреб.

Снова, как и в прошлую ночь, над ним раскинулся темный небесный шатер, усеянный звездами. Но ветер уже успел нагнать тучки, и черными пятнами они выделялись на густо-синем фоне.

Берег предательски медленно удалялся. Встречная зыбь мешала движению. Круглая камера была не самым подходящим плавсредством в такую погоду. Николай греб изо всех сил, и брызги обдавали его с ног до головы, и он подумал, что надо было взять с собой двухлопастное короткое весло, как на байдарке. Но кто мог подумать, что поднимется этот проклятый ветер — к ночи Азовское море чаще всего стихало.

На прожектор, вспыхнувший со стороны Стахановского городка, Николай не обратил внимание. Но, когда зажглись прожектора в бухте и яркий свет пополз в его сторону, Николай перестал грести и невольно сжался. Зачем-то зажмурил глаза. Свет был таким ярким, что зрачки почувствовали его и под закрытыми веками. На миг снова стало темно. Но луч света тотчас же вернулся и уперся в темный предмет, покачивающийся на мелких белых гребешках. И второй прожектор ударил по нему. Было такое впечатление, что ударил: Николай вздрогнул невольно. Он понял, что обнаружен. И тут завыла сирена. Еще не смолкла сирена, как зарокотал дизель военного катера. На катере тоже вспыхнул прожектор. Набирая обороты, катер двинулся к выходу из бухты.

«Всё! Последний парад наступает…»

Пакет! Николай достал зажигалку, развернулся с камерой спиной к ветру. Зажигалка не подвела. Огонек лизнул край пакета, и он быстро превратился в маленький факел. Он истаивал на глазах. Николай держал его, пока он не сгорел. Прижег пальцы. Но что пальцы? Когда шел на задание, решил для себя: в случае чего, живым не дамся. Поэтому спорил с Николаем Ивановичем, хотел взять и гранаты, и пистолет с собой в город. Но с начальством спорить в армии бесполезно. Приказ есть приказ. Теперь оружие с собой. Пистолет в таких условиях почти игрушка. Себя, конечно, застрелить можно. Можно попробовать еще кого-нибудь продырявить. А если ответным выстрелом тебя ранят и ты не успеешь? Гранаты надежнее! Как же так? — вдруг пронзила мысль. — Его тело, молодое, крепкое, здоровое, разлетится на кусочки. Не будет больше ничего! Ни матери! Ни Валентины! Ни моря! Ни солнца!

Теперь уже и прожектора с катера цепко держали его в своих белых лапах.

Козя — на Кубани, Митька под Смоленском. Дядя Алеша под Москвой, Витька под Мелитополем… А он — здесь. «Если свалит смерть под дубом, все равно приятно, чтоб отогрели твои губы холодеющий мой лоб». Нет никакого дуба. Ничего нет. Никто не узнает? Узнают! Те, кто сейчас подходят на яхте, услышат взрыв, поймут! Узнают!

Катер замедлил ход. Бурун, бежавший перед носом, сник.

— Нихт шиссен!

Это-то словечко Николай знает. Не стрелять, значит. Хотят взять живым! Врешь! Не возьмешь! Откуда слова?.. Из «Чапаева» эти слова. Чапаев сказал, когда белые били по нему из пулемета: «Врешь, не возьмешь!»

Борт катера уже нависал над Николаем. Сверху бросили ему веревку.

— Алзо, ком ду нах обен! — скомандовал офицер.

Рядом с офицером стояли три матроса. Такие же молодые, как и офицер. В руках у офицера карманный фонарик. Матросы — с пистолетами.

Правую руку Николай держал за пазухой. Там, на груди — две холодные гранаты. Он выдернул чеку, сначала в одной, потом в другой.

В небе, казалось, роились звезды. «Надо мною муравейник, муравейник золотой». И тут Николая пронзила невероятно яркая вспышка, невообразимый грохот разлетающихся галактик потряс его. И наступило вечное безмолвие.

* * *

Когда раздался телефонный звонок, Оберлендер писал рапорт. Звонил комендант бухты, доложил о происшедшем. Услышав, что произошло, доктор так нажал на ручку, которую все еще держал в правой руке, что золотое паркеровское перо хрустнуло. Русский успел подорвать себя, а с ним погибли еще трое — командир катера лейтенант Кюн и два матроса. Одного, тяжело раненного, доставили в госпиталь.

Фанатизм этих людей пугал Оберлендера. Как-то ему довелось быть в Ставке фюрера во время совещания. Его взял с собой адмирал Канарис. Докладывал начальник генерального штаба Цейцлер. Цейцлер называл русских собирательным местоимением «он»: «Он сопротивляется до последнего патрона». «Его войска решительно атакуют наши позиции, не считаясь с жертвами». Так называл русских не только Цейцлер, но и другие военачальники в Ставке. Оберлендер потом спросил Канариса, почему они говорят «он» о русских. Тот не сразу ответил.

— После отступления наших войск под Москвой зимой сорок первого года фюрер высказался в том духе, что это не те русские, которых мы знали прежде по литературе. Это не те русские, которые сражались с солдатами кайзера в первую мировую войну. Это какое-то биологически новое духовное объединение, сродство, которое он, фюрер, не может назвать обществом, людьми. Потому что «он» попирает все законы войны. Ни одно сообщество людей, ни одно государство не могло бы устоять перед вермахтом, а «он» устоял. И вот с тех пор и Цейцлер, и другие называют русских не иначе, как «он».

Вот и сейчас Оберлендер может сказать словами Гитлера: «он» снова ушел от него, Оберлендера. «Он» снова не дал себя победить. Погиб, но победить себя не дал.

Новый телефонный звонок прервал мысли доктора. Звонил полковник Прахт, непосредственный начальник Оберлендера:

— Бдите, доктор? Это хорошо, — сказал Прахт. — Завтра утром будет объявлена общая эвакуация Таганрога. Начнется, конечно, толчея. Поэтому соберите своих людей немедленно и, не дожидаясь общего приказа, к утру покиньте город. В Мариуполе не останавливайтесь. Меня найдете в Бердянске.

— Я вас понял, господин полковник. Приятной вам ночи.

— Если бы ваши пожелания, Оберлендер, имели силу. — Прахт повесил трубку.

Оберлендер вызвал дежурного офицера, передал ему приказ Прахта.

Оставшись один, коротко дописал рапорт. Собственно, теперь, после гибели русского разведчика, это был клочок бумаги. Еще одна маленькая информативная бумажка в потоке информации, которая стекается наверх со всех участков невидимого фронта. И все-таки… «Нельзя ли извлечь из этого клочка бумаги пользу?»

Оберлендер встал и прошелся по кабинету. Если завтра утром поступит приказ об эвакуации, Ларсон ускользнет. Взять ее сейчас, не имея доказательств ее вины? Произойдет то же, что и в истории с Бергманном. Больше того, теперь она официальный сотрудник Дойблера. А вот с Дойблером можно на этот раз сыграть в открытую. Как бы то ни было, но если он, Оберлендер, даст ход этому рапорту, Дойблеру придется выкручиваться. Если дамочка действительно русская разведчица и на допросах не выдержит, Дойблера ждут большие неприятности. Очень большие. Но Дойблер не допустит, чтобы Оберлендер и его люди вели дознание его сотрудницы. Он обратится наверх, там у него могучая рука. Он заберет Ларсон к себе. Так не лучше ли отдать шведку ему добровольно. Так сказать, дружеская услуга. Два альте кэмпфер[26] сумеют договориться. А поддержка Дойблера очень может пригодиться Оберлендеру. Еще неизвестно, чем кончится история с Донаньи и Остером.

Доктор Оберлендер поднял телефонную трубку.

— Гауптштурмфюрер, у меня есть для вас новость, — сказал он Дойблеру.

— Какая к черту новость! Мы упаковываем ящики, — не слишком любезно ответил тот. — А вы еще там копошитесь?

— Мы тоже готовимся к эвакуации, — подавая пример спокойствия, проговорил доктор. — Но новость от этого не перестает быть новостью.

— С каких это пор, Оберлендер, вы стали говорить загадками. Что у вас там, выкладывайте?

— Это не телефонный разговор, Эрвин. — Оберлендер очень редко называл Дойблера по имени.

— Что-то очень серьезное? — забеспокоился Дойблер.

— Вот именно, Эрвин. Я жду вас.

— Но у меня нет ни минуты времени.

— Я думаю, несколько минут найдется, — Оберлендер положил трубку. Он хорошо знал Дойблера. Несмотря на все свое чванство, тот сейчас примчится. Потому что он трус. Патологический.

Доктор не обманулся. Прошло совсем немного времени, как в кабинет Оберлендера ворвался Дойблер.

— Ну, что у вас? Только побыстрее!

Оберлендер молча протянул гауптштурмфюреру рапорт. По мере того как глаза Дойблера пробегали строчку за строчкой, краской наливалось его лицо.

— Этого не может быть! — воскликнул он растерянно.

— Я тоже хотел бы в это не верить, Эрвин. Но это есть. Это факт!

— Неужели я так обманулся в этой чертовой бабе?

— А я предупреждал тебя, Эрвин, и не раз.

Дойблер снова пробежал глазами рапорт.

— Но русский разведчик мертв. Разве тот факт, что от заходил в дом к Ларсон, доказывает связь с ней?..

— Конечно, — как можно мягче проговорил Оберлендер, — этот факт еще ничего не доказывает. Но когда я возьму ее и потрясу… Она ведь хрупкая… Голубых кровей. Она мне расскажет. Знаешь, психологически мне даже интересно будет поработать с ней. Согласись, случай не рядовой.

— Послушай, Герд, отдай ее мне.

Напиваясь, Дойблер и Оберлендер переходили на «ты». Когда-то, еще в начале русской кампании, нализавшись трофейного коньяка, они пили на брудершафт. Сейчас оба были трезвы, но это «ты» должно было их сблизить. Этим «ты» Дойблер давал понять Оберлендеру, что они теперь будут связаны одной веревочкой. И Оберлендер это тотчас же понял.

— Ведь ты к ней питаешь слабость, Эрвин. Я думаю, что у меня это лучше получится. — Нельзя было сразу так легко отдавать свою добычу. Надо было набить цену.

— Герд! Я сделаю из нее… мыло!

— Не надо кричать, Эрвин. Теперь я вижу, что ты ей слабинки не дашь! — Оберлендер сделал небольшую паузу, как бы обдумывая что-то. — Хорошо, Эрвин, — наконец сказал он. — Бери ее.

— А рапорт? — тотчас же спросил Дойблер.

Их взгляды встретились. Оберлендер медленно сложил листок бумаги вчетверо и спрятал его во внутренний карман мундира.

— Я не дам ему хода.

— Я не забуду этого, Герд. Можешь рассчитывать на меня всегда. Всегда! Понял?

— Дать тебе в помощь людей?

— С этой бабенкой я справлюсь сам.

— Хорошо.

Дойблер почти скатился по ступенькам вниз, распахнул дверцу «мерседеса» и плюхнулся на сиденье. Мотор завелся с первого прикосновения к кнопке стартера.

«Как я влип! Как влип! Подлец! Рапорт он все-таки не порвал, а спрятал». Ну ничего! Он возьмет ее, и она будет у него говорить все, что нужно ему, Дойблеру. Он не назвал ее ни по имени, ни по фамилии. «Она», «ее». Теперь «она» будет в его полной власти… Может ли он только рассчитывать на слово Оберлендера? На его молчание? У Дойблера ведь тоже есть кое-что против Оберлендера. Он будет молчать. Арест Донаньи за нарушение валютных правил только предлог. Дело там значительно серьезнее. А Донаньи был когда-то другом Оберлендера. Они вместе учились на юридическом факультете Гамбургского университета. Все будет в порядке… Но что делать с ней? Убить? Застрелить, как собаку. И концы в воду! При попытке к бегству!.. Нет! Слишком просто. Ведь не один Оберлендер знает? Кое-что знают его осведомители, его шпики. Нет. Он возьмет ее. Голубых кровей… Может, ее удастся перевербовать? Как ловко она морочила ему голову! Кто бы мог подумать? А может, все это чушь? Русский действительно зашел к ней случайно? Доказательств никаких нет… Не хитри сам с собой, Эрвин. В рапорте четко написано: «Русский, не колеблясь, зашел в дом по улице Петровской, 27».

Город спал. С севера доносилась канонада. Кое-где возле немецких учреждений наблюдалась возня. На Петровской у здания русской вспомогательной полиции стояли грузовики.

«Возьму ее с собой. Привезу в СД. И пошлю людей, пусть все перероют в ее доме вверх дном. А там посмотрим».

Дойблер резко затормозил. Открыл дверцу. Почти побежал к двери. Нажал на кнопку звонка слева. Никто не отозвался. Еще нажал. Еще! «Неужели она что-то заподозрила и сбежала?!»

В прихожей послышался скрип половиц, знакомый голос:

— Кто там?

«Дома», — облегченно вздохнул Дойблер.

— Это я, Эрвин. Откройте.

— Эрвин? Что случилось?

— Быстрее, Астрид! У нас нет времени! Срочная эвакуация!

Дверь распахнулась. Ларсон была в шелковом бордовом халате. Ее слегка вьющиеся волосы были в легком беспорядке.

«Она только что из теплой постели… О чем я думаю? Не сейчас об этом! Не сейчас!»

Он отстранил ее и первым вошел в дом. В кабинете горел свет.

— Одевайтесь! Быстро. Самое необходимое!

— Но почему? Что случилось?

И тут Дойблер сорвался.

— Собирайся, продажная тварь! — Это он не произнес, а прошипел. И шепот этот был зловещим.

Такого никогда не было с Дойблером. И Астрид поняла: произошло что-то очень серьезное. И, еще не найдя ответа на этот вопрос, она услышала:

— Ты — шпионка! Продажная тварь! Продажная тварь! — твердил Дойблер. — Сколько тебе заплатило НКВД?

У Ларсон все похолодело внутри. Но внешне она владела собой.

— Уже в который раз, господин Дойблер, эти глупые подозрения. Разве я не доказала всей своей службой?..

— Доказала! Доказала! Ты теперь у меня попляшешь!..

И тут в проеме противоположной двери появился Урбан.

— Убирайтесь, Дойблер. Вы, наверное, пьяны! Вы — свинья, Дойблер!

В руках у Матиаса — пистолет.

— А, и этот здесь… Любовничек!..

— Замолчите, вы! Низкий, ничтожный человечек! Фрау Ларсон — моя невеста!

— Идиот! Твоя — невеста? Это большевистская шпионка!

— Если вы тотчас же не уберетесь отсюда, я буду стрелять!

— Стрелять? Ради этой большевистской шлюхи ты готов изменить фюреру? Рей…

Но договорить Дойблер не успел. Раздался выстрел, и Дойблер упал лицом вниз, зацепившись за стол и опрокинув вазу с цветами.

Урбан подошел к нему, наклонился. Повернул навзничь. Маленькое пулевое отверстие было едва различимо на черном мундире. Урбан, не зная, зачем он это делает, расстегнул мундир. Белая рубашка на груди уже мокрела от крови. Темное пятно расползалось.

— Кажется, я убил его, — не столько с сожалением, сколько с удивлением произнес Урбан довольно спокойно. Но губы его дрожали.

— Что вы наделали, Матиас? — вскричала Астрид.

«О чем я говорю? Он спас меня! Я обязана ему жизнью!» Ее тоже трясло. Никогда еще на ее глазах, так близко, не убивали человека. Она бросилась к Урбану и прижалась к нему.

— Что же теперь будет?

— Оказывается, это так просто, — невпопад произнес Матиас.

— Что просто?

— Убить.

— Надо уходить отсюда, Матиас!

— Это все правда, что говорил Дойблер?

— Что?

— Вы работали на русских?

— Да.

— Вы уходите. А я останусь, — сказал Урбан.

— Как вы можете остаться? Вы отдаете себе отчет?..

— Вполне. Я — немец. Немецкий офицер.

— Матиас, я знаю вас лучше, чем вы сами себя. Вы — немец. Но я всегда говорила вам, что есть другие немцы. Вспомните Панкока, Кокошку, Барлаха! Сейчас настал тот момент, когда вы должны решить для себя раз и навсегда, с кем вы?

— Я боюсь русских, — признался Урбан.

— Боитесь?

— Может, я неточно выразился. Я не боюсь плена или чего там, Сибири…

— Да перестаньте вы о Сибири…

— Жизнь утратила для меня всякий смысл. Единственно, что у меня было, это вы. Но теперь я теряю и вас. Поэтому не все ли равно, где меня расстреляют?

— Да, если вы останетесь, вас расстреляют, и вы потеряете меня! — с чувством негодования проговорила Астрид. — И не только меня. Вы потеряете жизнь! У вас хватило решимости стрелять, но не хватает смелости принять правильное решение.

— Какое же?

— Остаться! Спрятаться!

— Где спрятаться? Сюда вот-вот нагрянут.

— Это уже другой разговор. Я знаю, где спрятаться.

«К Юре. Скутаревскому. Больше не к кому», — решила Ларсон.

Она быстро переоделась. Скомкала несколько газет, сдвинула конфорки, чиркнула спичкой и бросила загоревшуюся бумагу в печку. Туда же полетели бумаги, которые не должны были достаться врагу. Выполнить приказ, продолжать работу в немецкой армии — все это теперь отпадало, стало невозможным. В руках ее оказалась копия донесения, оригинал которой она передала с этим симпатичным русским парнем — связным, который был у нее накануне. Она готова была уже и эти бумаги швырнуть в огонь, но спохватилась. «Почему Дойблер вышел на нее? Захватили этого парня? Выследили?..» Нет, эти бумаги она не бросит в огонь! Она их спрячет. В квартире есть тайник. Николай Иванович знает о нем. Если она погибнет, может, сохранятся бумаги.

Она вышла, почти выбежала в коридор, открыла дверь в кладовую — сарай, где хранились уголь и дрова, через некоторое время вышла оттуда и отряхнула платье.

Урбан по-прежнему стоял в кабинете.

— Вы умеете водить машину?

— Да.

— Быстрее, — заторопила Ларсон.

«Мерседес» не хотел заводиться. Мотор был еще горячим, а Урбан вытянул подсос, и свечи забросало горючим.

Стартер пронзительно визжал в ночи. И звук его был так резок, что у Ларсон от ужаса холодело сердце.

— Скорее, скорее! — молила она Матиаса.

Мотор наконец завелся. С непривычки к машине с мощным двигателем он рванул с места, и машина, быстро набирая скорость, помчалась по Петровской.

— Куда? — спросил Матиас.

— К морю. В сторону пляжа.

Было около трех часов ночи. До рассвета оставалось довольно много времени.

— Здесь остановите. Здесь мы бросим машину.

У Урбана и Ларсон имелись ночные пропуска. Они выбрались из машины и быстро зашагали к Воронцовскому спуску.

К утру канонада, которая слышалась всю ночь, затихла.

Показалось море.

— Далеко еще?

— Это здесь, рядом. — сказала Астрид.

Залаял пес, когда Ларсон постучала в калитку. Пришлось еще стучать. И, наконец, знакомый голос:

— Кто там?

— Юра. Это я!

Скутаревский, видно, сразу узнал ее.

Калитка распахнулась, и в Юриных глазах Астрид прочла изумление.

— Это свой, Юра. Это — наш. Нам надо спрятаться.

Юра ни о чем больше не спрашивал. Он провел их на задний двор. Там лежал рыбацкий бот.

— Забирайтесь в кубрик. Там много сетей. В случае чего — там можно спрятаться, — сказал Скутаревский.

* * *

30 августа над Таганрогом низко пролетел краснозвездный истребитель. Затихший город стал заполняться каким-то неясным еще шумом. Изредка кое-где постреливали. Русские самолеты пробомбили немецкие катера на канале[27]. Три катера затонули.

Около полудня раздался топот, загремел замок, в проем двери свесилось Юрино лицо — улыбка во весь рот:

— Наши пришли! Наши! Фрау Ларсон!

— Товарищ Ларсон, — поправила Астрид.

Самое страшное осталось позади.

— Матиас, пойдемте в дом, — сказала она Урбану. — Кажется, все кончилось. Вы останетесь пока здесь, — сказала Астрид. — Но лучше бы вам переодеться.

— Зачем?

— Ну, мало ли что? Пока я свяжусь с командованием, пока я найду нужных людей…

— Переодеваться я не буду, — заявил Урбан.

— Почему?

— Зачем этот балаган? Я — военнопленный, а не дезертир.

— Ну, хорошо, — согласилась Ларсон. — Только никуда не уходите отсюда. Обещаете?

— Обещаю.

Астрид вышла на улицу. В городе стоял шум — людской говор, рев машин, танков.

Ларсон добралась до дома. Замок в квартире был сломан. Все вещи перевернуты: платья изорваны, стекла выбиты, мебель попорчена. Но записки в тайнике, в сарайчике, сохранились.

ОТ АВТОРА

Астрид Ларсон принадлежала к тому поколению интернационалистов, которое в годы Отечественной войны, не колеблясь, встало в ряды защитников нашей Родины.

В советской разведке она была не единственной женщиной. Рут Вернер работала с Рихардом Зорге. Позже пути антифашистской борьбы свели ее с другим замечательным советским разведчиком — Шандором Радо.

Рашель Дюбендорфер была ближайшей помощницей Шандора Радо. Обе они сейчас проживают в Германской Демократической Республике.

Ильза Штёбе, немецкая журналистка, еще с 1931 года работала на советскую разведку.

Разные пути привели этих женщин на смертельно опасный, но единственно верный, как они считали, путь. Многие из них погибли.

Интересны в этом отношении мысли Ганса Генриха Куммерова, немецкого антифашиста, казненного в каторжной тюрьме в Галле 4 февраля 1944 года.

«Выражение и понятие «шпион», «шпионка» в обычном смысле не отражают сущности моего поведения, как и тысяч других людей, уже с 1918 года, — писал Куммеров. — Это поведение, позиция, образ действия органически возникли в коммунистических и сочувствующих им кругах с тех пор, как коммунистическое мировоззрение нашло свою родину в России. Речь шла о том, чтобы содействовать ее техническому развитию и оснастить в военном отношении для защиты от соседей, откровенно алчно взирающих на эту богатую, перспективную страну, население которой составляли замечательные, идеальные по своему мировоззрению люди, но еще слабые в области техники. С этой целью их друзья во всем мире помогали русским единомышленникам делом и советом, передавая все необходимые им знания.

Все мы знали, что они никогда не будут использованы против миролюбивых народов, а послужат только для обороны, что является морально оправданным».

Эти слова, мне представляется, могут служить ключом к пониманию психологии антифашистов, бойцов-интернационалистов, имена которых уже назывались.

Судьба Астрид Ларсон сложилась можно сказать счастливо. Двадцать два месяца она проработала в годы войны в Таганроге в стане врага. О некоторых ее делах подробно рассказано в повести. Ей удалось также добыть ценные сведения о структуре разведывательных и контрразведывательных органов гитлеровской Германии на оккупированных советских территориях, о методах промышленного шпионажа, которым широко занималась фашистская разведка, о новых видах оружия, которое производилось на «Азовстали» в Мариуполе и в Запорожье. Эти предприятия в годы оккупации были филиалами промышленного концерна Круппа.

Советской разведчице удалось узнать план эвакуации Таганрога. К вывозу было намечено оборудование заводов. Гитлеровцы намеревались вывезти также всех рабочих с семьями. Остальное население города намечалось двумя колоннами выгнать в поле без вещей. О дальнейшей судьбе этих людей ничего не было сказано.

Все заводские здания и все большие дома в городе должны были быть взорваны или сожжены.

Стремительное наступление Красной Армии в августе 1943 года, окружение таганрогской группировки немецкой армии сорвали эти планы.

До самых последних дней Ларсон жила в Москве. Родина Октября стала для нее второй родиной, с которой она прожила свои самые трудные, но и самые счастливые годы.

Каждый год в День Победы она приходила в сквер возле Большого театра, где по традиции собираются участники Великой Отечественной войны. Над головами фронтовиков нередко можно увидеть транспаранты, плакаты, эти своеобразные «знамена» мирного времени, на которых начертаны номера полков, дивизий, армий. Но у нее не было ни полка, ни дивизии, ни армии. Профессия разведчика такова, что ему приходится зачастую бороться в одиночку, умирать не под своим именем, как это случилось с выдающимся советским разведчиком Львом Маневичем.

Среди участников войны, собиравшихся у Большого театра, Астрид Ларсон как-то выделялась. Она всегда приходила сюда в строгом черном костюме, а на ее груди среди многих наград обращал на себя внимание орден Красного Знамени, старого образца, без орденской планки.

Загрузка...