В низовьях Дона, на островах, лежит Черкасск, азиатский по виду город. Каменные дома редки в нем, большинство — так, лачужки. Высятся собор девятиглавый, колокольня, другие церкви поменьше, белеют десять невысоких раскатов, соединенные деревянной в два забора стеной. Четверо ворот больших, десять малых. Все пропитано сырым рыбным духом. Посреди города, на месте взлетевшей при недавнем пожаре на воздух пороховой казны, — два озера. Вливают туда из трех городских боен.
Смраду, заразы — выше головы. Все окрестные жители от этой гнили вином спасаются. У половины города с утра «глаза залиты». Кто не пьет, того лихорадка треплет.
По первой осенней прохладе вонь спала. Нежарко, не душно. И народ оделся побогаче — себя показать. Встречает Черкасск из столицы атамана Войска Донского Степана Ефремова; весь город вышел, давно не виделись. В прошлом году, как помер старый Ефремов, поехал молодой атаман, Степан Данилович, с ближними казаками императрице Елизавете Петровне представляться и жалованья просить[1]. Исстари ездят казаки в столицу, просят у царя сукна, пороха и хлеба, «чтобы нам, холопам твоим, живучи на твоей, государевой, службе, на Дону, голодной смертию не помереть».
Уехал Степан Ефремов к «кроткой Елисафет»[2] и — с концами. Больше года на «Казачьем подворье» просидел. Елизавета преставилась, на престол сел Петр Федорович. За колготой начала царствования царю не до казаков было. Долетели до Черкасска слухи, что с жалованьем донцов прижимают, — а если дадут, то дадут медью. Война новая готовилась за северными морями, через это и денег не стало. А тут под боком крымчаки зашевелились…
Потом пришли слухи странные, тревожные: молодой царь скоропостижно помер и будет в России новая царица, Екатерина Алексеевна. А еще через какое-то время примчался с верховьев Московским трактом казак и явил: атаман Степан Данилович отпущен на Дон с великой честью и возвращается с жалованьем; по обычаю, сел он с казаками в Воронеже на суда и под пушечный гром поплыл вниз по всем донским станицам, объявляя о начале нового царствования и о царской ласке: «Государыня за службу жалует нас рекою столбовою тихим Доном, со всеми запольными речками, юртами и всеми угодьями, и милостиво прислала свое царское жалованье»[3].
С тех пор ежедневно носились гонцы с известием, где сейчас караван и когда его в Черкасске ждать. Вчера отсалютовали ему пушками Семикаракоры. Сегодня утром, слышно, у Манычи грохнуло.
Ждал Черкасск. Казачата побросали свиней без присмотра, похватали коней отцовских и уехали к Большому острову атамана встречать.
У ворот — толпа. Пришли люди поглядеть на атамана — давно не видели, — и на собравшуюся в кои веки всю вместе черкасскую верхушку, разодетую и разукрашенную.
Старшины, обмотав тугие животы вышитыми поясами, стояли по станицам. Коренная «черкасня» из двух старейших станиц[4] — Мартыновы, Грековы, Кутейниковы, Луковкины и примазавшийся к ним Петро Орлов — со скромностью истинных хозяев, но достойно ждала чуть в сторонке, у торговых лавок. Незримый барьер почтительности удерживал вокруг нее на две сажени пустого пространства. Позади живой стеной сплотились Мелентьевы, Бобриковы, Пантелеевы, Закаляевы, Исаевы, Волошиновы — славные черкасские роды.
Вечный соперник — Средняя станица — растолкав народ и слепя его шелками, посунулась вперед, прямо к Донскому раскату. Иловайские, Яновы, Леоновы, Сулины… Яновы — из греков, Иловайские — из татар… Про Турчанинова, Миллера и Сербинова и говорить нечего. И видно и слышно. Все они откуда-то. Когда пришли, никто не упомнит, но помнят, что пришли. Эти ждали атамана подчеркнуто радостно. Свой. Из Средней станицы. Наш… Подбоченились, усы подкручивали.
Старая Павловская станица — Поздеевы, Машлыкины, Харитоновы, Сысоевы, Туроверовы… У этих деды все со Средней станицей считаются: кто древнее. Можно бы, конечно, посчитать, но все бумаги сгорели…
С другого конца города, из-за торговых лавок пришли и встали шумною толпой прибылянские и дурновские казаки: Лютенсковы, Рубашкины, Родионовы, Мининковы, Каршины, Ханжонковы. Эти помельче.
Скородумовские — те вообще из-за протоки[5]. Голубинцевы, Струковы, Персияновы, Кисляковы, Гордеевы…
А дальше и вовсе — Рыковские станицы. Сброд набежавший, который ни упомнить, ни измерить. Однако тоже здесь.
Ждет Черкасск. Глядят все вверх по Дону — вот-вот… И в этот миг кое-кто с опаской и вниз по течению — оглянулся. За изгибами реки, за обрывистыми аксайскими буграми, скрывается крепость Дмитрия Ростовского[6] и в ней — русский гарнизон. Многим от этой крепости муторно, как от сабли, занесенной над затылком. Напоминает она страшный булавинский разгром.
Забогатевшая старшина стала тогда прибирать Дон к рукам[7]. Помнили деды страшные времена атамана Максимова. Тот Максимов «сотоварищи» старожилых казаков, которые по двадцать и более лет на Дону жили, неволей на Русь высылал и в воду ради своих взяток сажал[8] и по деревьям за ноги вешал. Женский пол и девичий не миловал. Многие городки его подручные выжгли, а пожитки «на себя отбирали». Всё им земли и угодий не хватало[9]. В начале века сцепились со слободскими[10], с Изюмским полком, за солеварницы по речке Бахмуту и простых казаков подзуживали. Думали, как раньше, выехать на казачьем горбу… А их и подзуживать не надо. Полыхнуло по Дону — и нашим и вашим досталось. И Максимова убили булавинцы с общего ведома казачьего, со всех речек Войска совета. А что потом началось — про то деды и вспоминать не хотели…
Потеряло Войско многие земли по верховьям рек и по Волге. Нагнал царь на Дон солдатни. Дворяне русские самовольством своим казаков безвинно смертным боем били и всячески ругали. А солдаты в луке по-над Доном многих казачьих свиней побили. Из траншемента, поставленного над городом, приходили они в Черкасск, пили, казаков били и ругали булавинцами и бездушниками, а когда обратно шли, огороды ломали и шпагами овощ рубили.
А теперь и вовсе крепость поставили. Вроде бы от турок и татар, но еще и для удержания бурного казачества в повиновении. Разгородили Черкасск и Азовское море, перекрыли дорогу за зипунами[11]. Смотрят с бастионов пушки: «Нет, ребята, гулять в море самодурью мы вам не дадим. Служить будете…»
Тяжелые времена. Если б не рыба донская, ложись да помирай. Однако многие надеялись, что гордый и властный Степан Ефремов это дело поправит…
Вверху над Доном пыль заклубилась. Бездорожно, с детским бесстрашием неведения скачут казачата — речка так речка, буерак так буерак. Разгоряченные кони рвутся под невесомыми всадниками. Впереди на сером жеребчике красивенький, русенький и голубоглазенький — Ивана Платова единственный сын. Коня отец с прусской кампании привел, поймал в поле осиротелого и перепуганного. Младший Платов всем говорил, что конь арабский, но подозревали казаки, что — мадьярский. Откуда в Пруссии арабские кони?
И конь назад косится, и всадник оглядывается, не дает себя обогнать. Гордый чертенок, самолюбивый. Да и другие — подрастающая черкасня — друг перед другом не конем, так собственной лихостью выхваляются. Казака сразу видать.
Подлетели казачата:
— У Большого!..
Да нет, пока скакали, небось, уже у Малого…
С колокольни подали знак. Гулко бухнули колокола. Оживление.
— Пали!
И, покрывая все звуки, оглушительно приветствовали показавшийся караван черкасские пушки…
Подвижный, веселый, игривый маленький Платов радостно кружился в хороводе запотевших, не могущих остановиться коней. И серый жеребец, и мальчик были единым существом, тем самым сказочным «центавром»… И весь хоровод коней и маленьких всадников был слаженным, единым и живым существом.
Не отвлекаясь на бег и шараханья, с восторгом смотрел Матюшка Платов голубыми своими глазками, как заволновалась, задвигалась толпа в ответ на его крик. И в этот миг походил он на котенка, который, играясь, взобрался черт-те куда, висит, скособочившись, на страшной высоте и, вывернув голову, благодушно взирает на сияющий мир. Если б не коготки, убился бы давно…
Черными узкими зрачками следил Матвей, как поплыли над людьми светящиеся клейноды, как расступилась толпа, пропуская вперед атаманшу Меланью Карповну. Та шла, окруженная детьми, младшего несла на руках. Яркие губы ее в профиль казались острыми. Взгляд карих глаз — упрям, своеволен. Судимый в прежние времена за двоеженство Степан Ефремов отпустил с Богом обеих жен и взял себе с черкасского базара третью — красавицу Меланью. Облагодетельствовал бедную торговку. Свадьбу закатил такую, что ни до, ни после славный город Черкасск не видывал. И неожиданно попал тщеславный, но поистаскавшийся бабник в цепкие лапки. Стала базарная торговка полноправной атаманшей. Кое-кто Меланью Карповну и побаиваться стал. Раньше ее как-то старый Данила Ефремов сдерживал. Что-то теперь будет… Прелести атаманши со временем пообвисли, но личико нежное с точеным носиком по-прежнему свежо. И вокруг — стайкой и на руках — ефремовские отпрыски. За колючий, вышитый золотом подол испуганным ангелочком держится дочь Наденька, постоянная гостья Матвеевых снов и грез.
Вместе с Матвеем жадно следят за приготовлениями верные друзья, потом играть будут в эту встречу, и маленький Платов уже знает, что будет «Степаном Ефремовым».
Как жеребец отбивает себе табун, так и он, Матвей, отбил и увел старших мальчишек, ровесников своих и малышню, подбивает их на разные шалости, атаманствует безраздельно. Чуть «не по его» — враз голову набьет. Многие казачата тайком слезы и красные сопли утирают. Но от материнского глаза не скроешься, и не любят соседки-казачки платовского наследника.
Увидев ефремовскую дочку, вытолкнул Матвей коня на освободившееся, специально очищенное пространство, крутнул и поставил, заставил в нетерпении копытом землю долбить; несколько затянувшихся мгновений возвышался один лицом к лицу с толпой, клейнодами и красавицей Наденькой, подбоченившись, навязав всему городу свою игру, будто не Степана Ефремова, а его, Матвея Платова, встречают.
Ни задумчивая атаманша, ни город этой выходки не заметили. Одна Наденька проводила внезапно сорвавшегося и улетевшего всадника любопытным взглядом.
Под гул и грохот приставали к берегу струги. Сходил на родимый остров разодетый Степан Ефремов. Подбрит по-польски. Под темными усами надутые вокруг рта щеки — как воды в рот набрал, сам рот маленький, припухлый, подбородок круглый, нос продолговатый. Глаза пожившего человека. Вокруг них — тени.
Раскрыв рты, разглядывали казачата красный кафтан — расшит золотыми цветами, чекмень с золотым «балетом». Отметили все, что на атамане новая серебряная сабля, а на груди на голубой ленте громадная золотая медаль.
За атаманом с такими же медалями на груди шли старшина Поздеев, войсковой дьяк Янов, есаулы Сулин и Горбиков и сотня казаков, именуемых «тайными советниками»: Василий Маньков, Карп Денисов, носатый Дмитрий Иловайский… Где-то среди них и отец Матвея — Иван Платов. Глаза разбегались — то ли отца высматривать, то ли на красивый обряд встречи глядеть…
Отец, которого Матвей не видел больше года, чужой в незнакомом бархатном кафтане, в дорогой заломленной шапке, на ходу разговаривал о чем-то с соседом и при этом неотрывно всматривался в берег, в толпу. Прошел он мимо и не глянул на гарцующего сына, не ожидал увидеть его так и таким. На какое-то мгновение ощутил себя Матвей как в страшном сне. Отец ищет его и не находит, и вроде смотрит… и я его вижу, а он не угадывает…
Дважды наезжал Матвей на атаманскую сотню. Казаки отмахивались от конской морды, думали — малец с конем не может управиться. Наконец Дмитрий Иловайский глянул, — что за напасть! — и улыбнулся:
— Тю, Иван, это не твой всю станицу конем стоптал?
Растерянно и торопливо оглянулся отец, и скорее коня, чем всадника, угадал:
— Ды… мой…
Махом перехватил коня под уздцы и, не отставая от сотни, повел в толпу, в шум, плач, поцелуи.
Глядели забытые Матвеем мальчишки, как уплывает над особой атаманской сотней их атаман. Глядели недолго. Кто своих узнал, кто соседей. Встретились…
Мать, тоже незнакомая из-за дорогого наряда, блеснув жарким платком, бросилась из толпы отцу на шею. Мотнул головой и дернулся испуганный конь…
Растеряв всех, ждал Матвей у храма. Надо бы внутрь занырнуть — коня бросать жалко, а привязать не догадался. Дождался и еще раз прошелся с отцом, теперь до атаманского подворья, куда, продолжая свои мужские дела, ушли и прибывшие и встречавшие их выпить из жалованного ковша царской сивушки и обсудить на пользу Войска все новости.
Матвей, обожавший вечеринки, сборища и хождение в гости, провожал их, отстав у ворот, восхищенным взглядом.
Ефремовский дом — толстостенный, с решетками, — поражает неискушенных донцов богатством и роскошью. Нагляделся покойный Данил в столице и у себя завел. У него первого на Дону появилась европейская мебель, первая карета, летняя, а потом еще и зимняя, с печью. Весь город смотреть сбегался.
Суетились ефремовские ясыри, одни столы накрывали, другие развешивали новые парсуны, что хозяин привез. Целая галерея, и лица знакомые. Сам Данила Ефремов, в парчовом халате, щурится со стены, как живой, казалось, сейчас поведет своим лисьим носом.
В последние годы жизни собрал он сотню верных ребят, молодых и отважных, нарек их «тайным советом», а когда умирал, передал, как и наследство, сыну своему Степану. Заматерели «советники», мнят себя хозяевами земли донской.
За столы рассаживались, говорили лениво — и так все в дороге переговорено. Оторванные, надменные. Наследники старых родов, попавшие вместе с отцами к атаману, по молодости глядели на «советников» с завистью.
Сказал Степан обрядные[12] слова про жалованье, про царскую ласку. Поднял дареный ковш: «Здравствуй, белая царица, в кременной Москве, а мы, казаки, на тихом Дону». Пустил по кругу. Выпили по обряду.
Из черкасни кто-то с ехидцей:
— Так царь у нас или царица?
Заговорили о столичных делах. Отпущены казаки на Дон с великой честью. Услужили, новую царицу на престол сажали. Через это и задержались. Наградила она их и вместе и порознь и Дону великие милости сулила.
Говорили снисходительно. Усмешка — признак силы и здоровья. Рассказали, посмеиваясь, как ехали две бабы перед гвардейскими полками[13], молодые и привлекательные, в мужском платье, и, глядя на них, доходили молодые гвардейцы до умопомрачения, орали и бесновались. Ни дать, ни взять — собачья свадьба.
Старый Мартын Васильев, глуховатый, ничего не понял:
— Так иде ж царица-то?
Младший — Митрий — осторожный, морда «сиськой», толкнул отца в бок, сам спросил:
— Ну и какая ж она, Ее Величество?
Иван Янов, войсковой дьяк, ответил кратко:
— Немка… — и в трех словах довел до старого Мартына самую суть. — Там гвардия крутит.
— Ну-у, это не новость…
Кто из казаков хоть раз в столице бывал, знает, что нет там теперь священного трепета перед царями. А на Дону его никогда не было.
Посмеиваясь, слушали, как генерал Суворов с голштинцев шпагой шляпу и парики сбивал. Поняли главное — русские немцев выбили, но немку же и посадили. Ладно, бывает… Это их русские дела.
Мигнул атаман разливать. Взялись казаки за кубки. Возгласил атаман:
— Здравствуй, Всевеликое Войско Донское, снизу доверху и сверху донизу!
Дружно сомкнули. Многого и не ожидали от Степана Ефремова, но лишний раз приятно, что он «низ» прежде «верха» поминает. Ревниво следит черкасня. Один раз, еще при добром царе Федоре Иоанновиче, назвали русские в грамоте «верховцев» первыми. Долго «низовцы» сокрушались и послу Нащокину жаловались: «За что обижаете?»
Разительно «верх» от «низа» отличается.
Выше Манычи жизнь размеренная, а последнее время, как татарву запугали, и вовсе ленивая. Уходят «гулебщики» на охоту, остальные скотину пасут или рыбу ловят. Улов делят поровну, не заботясь о будущем. Удачливые ходят по станице, называются, даром раздают:
— Возьмите рыбки. Наловили — не поедим.
— Спасить Христос. Своей много.
— Куды же ее девать? Не выкидать же…
— Ды на тот край отнеси. Может, возьмут.
Сядут сети плести и сидят себе… Разговоры, соревнования… сонная жизнь.
На «низу» же покоя сроду не было и теперь нет. Вечная деятельность. Купцы, послы, иностранцы, пьянки. Задаром и не плюнет никто. Все судятся и торгуются. Особенно — в Черкасске. Город — он и есть город… И богаче «низ», не в пример богаче.
Верховцы разве что в лаптях не ходят. Кашу со свечным салом едят. А низовцы как разоденутся — рубашки шелковые, зипуны атласные, кафтаны камчатные. Перетянутся турецкими кушаками, притопнут сафьяновым сапогом, заломят на куньих шапках бархатный верх… Еще те щеголи!
Приглядывался Степан Ефремов, как цвет казачий с выбором — не дай Бог подумают, что голодный! — отведывает с атаманского стола, расспрашивал о том, об этом. Наконец сказал Степан Ефремов главное:
— Комиссия будет. Приказано осматривать хутора. Беглых — назад, в Россию.
Все замолчали и поглядели на него с выжиданием. Что еще скажет? Ефим Кутейников погладил любовно гнутый эфес дареной сабли и, не дожидаясь атаманова слова, сам сказал, скалясь в злой улыбке:
— С Дону выдачи нет.
И Мартынов-младший, забыв осторожность, эфес погладил:
— А мы и не выдадим.
Святые слова и на любой случай годятся. Давно уже на Дону, особенно на низу, людей с разбором принимают… Раньше сама степь народ отбирала. Селили старожилые раздорские казаки пришлых ниже и ниже по Дону, меж собой и азовцами[14] — а какого роду и какой веры, не спрашивали. Кто выживет, тот и остается. Время было лихое, что ни год, то война либо набег. Бороздили казаки море Черное, море Хвалынское, уходили аж на Яик, на Дарью-реку. Семейных мало, и нуждишка в людях постоянно ощущалась.
После Разина и после булавинского разорения спорить с Россией стало накладно, и на море погулять помимо царской воли не пускали. Добычи нет. Вот и стали оглядываться, как на самом Дону прокормиться. Охота, рыбалка, торговля… Река богатая, но не беспредельная. Куда теперь беглых принимать? Самим места мало. Пытались сначала сохранять полезных в виде приписных личных и станичных[15], а вредный сброд в Россию отдавать. Тут еще на кого нарвешься — находились казаки, что беглых ловили и тайно в Азов туркам продавали. Торговля людьми — дело прибыльное. От 20 до 40 рублей за человека можно выручить.
При Петре, при Анне все больше московские люди на Дон приходили, а потом — как прорвало — хлынули по Донцу и степью малороссияне, реестровые казаки[16]. Вышли они во время оно из Украины в Малороссию и осели поселенными полками. Но вскоре стали их в регулярство верстать[17], и побежали они дальше, на Дон, вспомнив о казачьем братстве. Этих уже не продашь — они сами кого хочешь продадут.
Казаки-низовцы сказали:
— Нехай живут, нам за пожилое платят.
Но в общество[18] не приняли. Тесно стало на Дону.
При Анне Иоанновне столкнулись с запорожцами из-за угодий, насилу Елизавета помирила, чуть позже — с Волжским Войском.
Опомнилась черкасня, стала войсковую землю расхватывать, на ней пришлых малороссиян селить. Станицы пока за удобные места держались — леса, луга, озера. Степь же не меряна, в общем пользовании, столбов нет. Являлись желающие к атаману и старшинам и указывали, где хотят хуторок поставить. Их для виду к присяге приводили, спрашивали по крестному целованию и по святой непорочной евангельской заповеди Господней еже есть правду, ничейная ли земля. Присягали просители охотно, что ничейная, и разводную грамоту получали. Теперь за свое добро готовы горло перегрызть. Бесконечная и нудная, как зубная боль, тянется у Войска тяжба с Россией из-за беглых вообще, из-за малороссиян в частности. Уже сколько комиссий пережили. Прячутся беглые. На Дону хоть и не воля под казаками, но все ж легче, чем под панским помещичьим ярмом…
Один из Грековых сказал, как и все, зло и задорно:
— Откуда у нас беглые? Их Себряков не пускает, — и с вызовом на атамана поглядел. Взгляд его говорил: «Хозяин ты на Дону или нет? А хозяин, так наведи порядок».
При упоминании Себрякова потупился Степан Ефремов, тугую губу укусил…
Лет двадцать с лишним бригадир Сидор Себряков, специально отряженный, гоняет в верховьях меж донскими и российскими владениями, ловит беглых, раскольников разыскивает. Забогател, независим стал, с Ефремовыми не ладит. Если б только это, то и Боге ним, но перерезал Себряков хоженую дорогу, нет новоявленным хозяевам[19] крестьянской подпитки из России — прямо кусок изо рта рвет. И давили на него, и жаловались, и царице писали, что взятки берет и беглых не всех возвращает, а многих людишек на себя записал. Себряков в долгу не остался, доносил кому следует, что разорили Ефремовы Тихий Дон своим неутомимым лакомством и нестерпимым насилием и в наибеднейшее состояние привели, а сам, между прочим, тяпнул себе опустевший с булавинских времен Кобылянский юрт[20] на речке Арчаде, сто верст в окружности, сглотнул и не поморщился. А чего ему бояться? Как бы ни воровал, а власть за него будет — «царский разыщик».
Глядя на него, многие перенесли свои вожделения на невские берега. Думают по скудости ума: «Что царь нам даст, ни один круг не даст». Ковши, сабли, медали, звания, ордена, чины, земля, крепостные… Так и хочется сказать: «Глупые вы люди! Этож сколько надо выслуживать, чтоб тебя крестьянами наградили? А сколько их к тебе на Дон за это время своим ходом придет?»
С конца стола кто-то (из-за голов не разобрать) сказал трезвым голосом:
— Многие распоясались, с-собаки. Москва им полюбилась… Ты б, Степан, прибрал их к рукам.
И старый Мартын Васильев тихо, глядя атаману близко в глаза, добавил:
— Пока там бабу посадили… Это ж тебе, небось, не Петр Первый.
Обвел Степан Ефремов взглядом притихших казаков — и то ли в лице согласно изменился, то ли еще что, но поднял старый Мартын кубок:
— За здоровье войскового атамана!
— Будь здоров, Степан Данилович!
…Матвей отца у ефремовских ворот так и не дождался. Налетели свои, увели играть. Сели они с особо ближними и верными на лодки, погнали на быстрину. Остальные толпились у донского раската, стояли степенно, на деревянные сабли опирались.
С быстрины разлетелись лодки, вроде как из далекой России. Ступил на родимый берег Матвей Платов и, лихо выпятив впалый живот, вопрошал черкасских жителей:
— Ну, как вы тут без меня?
Встречающие, подкатывая глаза, вдохновенно сочиняли.
— Молодцы, — говорил «атаман». — Похваляю.
Потом задрался с кем-то из запроточных, кто высмеял его и усомнился в атаманстве.
За веселыми и самонужнейшими делами не уследили, как вечер опустился. Домой прибился позже отца.
Мать изругала:
— Где свиньи? Я за ними глядеть должна? И так отрук отстал…
Но при отце не кричала сильно.
Отец о делах расспрашивал, беспокоился. Долго жена и единственный сын все хозяйство без него тянули. При появлении Матвея отвлекся, полюбовался, за ухо и загривок потаскал. Матюшка по-кошачьи вцепился в ласковую его руку и повис на ней. Проворный, ловкий, сметливый — все это отец, не скрывая удовольствия, отметил, но возился с сыном недолго, опять к хозяйству обратился.
При знании русской грамоты, уме и твердом характере имел Иван Платов достаток средний, а если по коренной черкасне судить, — то и слабый. Когда-то, «при царе Митрохе, когда людей было трохи», а скорее всего, при Алексее Михайловиче, гоняли, по слухам, Платовы лес от Переволоки вниз по Дону, через это ремесло и прозвище якобы получили. Остался с тех пор сарай под лесной склад. Плоты гонять — дело хлопотное, требует постоянной отлучки, что при нынешней казачьей службе стало невозможно. Осели Платовы у протоки в Прибылянской станице, из черкасских одиннадцати не самой старой, но и не молодой, и стали, как другие, рыбу ловить.
Иван Платов отмечаем был на службе, тянулся более других, оттого и женился поздно, жену взял на десять лет моложе, да и с той пожить служба не давала. Забрал Данила Ефремов Ивана Платова за верность и лихость его в сотную команду, в «тайные советники», гонял по всей России с секретными делами. Попал Платов с ним в Петербург и осел там на несколько лет. Молодая жена его, Анна Ларионовна, получив весточку, что сидит Иван в столице на «Казачьем подворье» и включен молодым Ефремовым в особое посольство, стала надеяться, что хозяйство поправится. Этим только и держалась. Великая была честь в зимовую станицу, то есть в посольство, попасть, и выгоды немалые. При приезде и при отъезде послы царю представлялись и подарки получали. Рядовые самое малое — рублей по десять и сукно. А кто заслуженный, иногда и соболями. Бывало, сабли драгоценные привозили и ковши. Но, зная черкасскую повадку, что оружия у казаков и своего много и выпить есть чего, а из чего — и подавно, предлагали царские слуги зимовой станице брать деньгами: вот тебе на саблю тридцать рублей, вот на ковш — пятнадцать. Брали. На такие деньги ого-го как развернуться можно.
Иван Платов домой вернулся и с саблей, и с деньгами, и с медалью золотой. Сидел теперь, прикидывал, как жизнь обустроить. Что ж, сорок лет человеку, пора и о хозяйстве подумать.
О делах столичных он много не рассказывал, но был весел, разжигал бабье любопытство загадочными словами:
— Я ее на престол и сажал. Теперь заживем.
Наговорившись всласть, расслабился Иван Федорович, вытянул ноги, заломил руки над головой, с грустной усмешкой сравнил свое кажущееся убогим жилье с ефремовским. Со всеми этими хлопотами о главном забыл. Кликнул мигом подскочившего Матвея. Что ж сказать подросшему сыну?
— Смотри, Матвей… — и задумался.
Что говорят? Царю служи, родителей почитай да на Бога надейся, так что ли? Царя убили… видел Иван Федорович его в гробу с черным опухшим лицом, волосы у покойника от сквозняка шевелились… И Ефремов замышляет…
Матвей ждал. Видел он во всем продолжение игры. Но отец играл плохо. Куда ему до черкасской детворы! Вот и теперь все обломал, не договорил, вздохнул и по плечу похлопал:
— Ничего… Теперь заживем.
…Ну, вот нам и герой, чью жизнь проследить можно и по ней обо всем казачестве судить. Правда, он не рядовой казак. Но мы и рядовых рассмотрим. Чуть позже.