Людмила РУБЛЕВСКАЯ
АВАНТЮРЫ СТУДИОЗУСА ВЫРВИЧА
Роман приключенческий и фантасмагорический
Пролог
Падать со второго этажа на мостовую вредно.
Особенно если ты не кошка, а студиозус славной Виленской академии, без малого дипломированный философ. Пусть даже этот без точки с запятой философ и привык лазать в окна и преодолевать каменную кладку, кои мешают шляхетскому стремлению к славе или куртуазному приключению.
Но то, что отважный и мудрый студиозус Прантиш Вырвич не удержался на узком выступе под окном очаровательной панны Агнешки, дочери стеклодува с улицы Шкельной славного города Вильни, не оправдывает даже дождь, сделавший камни скользкими, будто речь пана Юдицкого, судьи. Точно так однажды жена Владислава Вазы, королева Марыся, ради любопытства коей в соймовом зале специальный балкон приделали, грохнулась вместе с тем балконом и своими «дамами фрауциммера» просто на головы высокому сойму, да еще при том одна пани, зацепившись, из платья вышелушилась. Ох и позора было... Не меньше, чем сейчас для Вырвича.
Ибо продержись еще немножко Прантиш у ставен, окрашенных венецианской лазурью, панна Агнешка точно впустила бы его в свою комнатку с розовыми занавесками, в тот рай, куда студиозус стремился три недели. Панна даже нежную ручку не сразу из Прантишевой вырвала. И тут — гах!... Сапоги скользнули, пальцы разжались, и — конец Вавилонской башне и соблазнительным надеждам. Потому что сабля Вырвича предательски загремела по брусчатке, которую простые люди называли кошачьими лбами, сам кавалер от досадного вскрика не удержался, да и барышня довольно громко охнула от испуга и громыхнула ставнями, крашеными венецианской лазурью. И начались кары египетские. Из соседних окон отец паненки высунулся и ее две незамужние тетушки, они и без этого холостых да гожих мужчин чем-то вроде вытяжки чертового корня считали, от которой рассудок едет, будто копыта на льду. И хотя Прантиш почти сразу же, прихрамывая, по ночной улочке драпанул, успел о себе такого наслушаться, что трехглавый Цербер, страж подземного царства, от стыда бы себе лишние головы отгрыз, а оставшаяся удавилась бы собственным слюнявым языком. Да ежели бы только слова догнали Вырвича. Содержимое ночной вазы, над которым одна из Агнешковых тетушек постаралась — точно на его чубатую голову выплеснулось.
Не то чтобы вещество это внове было для виленской мостовой — горожане, к возмущению профессора Виленской академии доктора Лёдника, не подозревая о страшном слове «гигиена», не стыдились улочками да дворами в качестве уборных пользоваться, а на публичные лекции пана профессора о возможном моровом поветрии очень резонно отвечали, что недавний пожар, проредивший дома, как зубы у старухи во рту, непременно всю заразу повывел.
Но Прантиш не считал себя частью привычной ко всему мостовой, и вонючая жижа, попавшая на его камзол, почему-то заметно охладила чувства к очаровательной дочери стеклодува, покорившей сердце студиозуса сонливым, как у теленка, взглядом кротких темных очей и естественной — не приклеенной — родинкой на правой щечке.
Но даже воспоминания о естественной родинке не могли преодолеть досады от полученного же «угощения». К тому же в сердце студиозуса присутствовала настоящая Прекрасная Панна, спрятанная глубоко и надежно, как в полоцких подземельях, и была это совсем не Агнешка Пузыня.
Прантиш прибавил ходу — кто-то из родственников паненки послал в погоню за поганым соблазнителем невинных девиц городскую стражу, и топот за спиною звучал похоронными аккордами. Оставалось надеяться, что имя соблазнителя не откроют, — но надежда была маленькая, так как стеклодув Еган Пузыня уже несколько раз отгонял нахального, голубоглазого, чубатого пана Вырвича от своего родимого цветочка и точно знал имя студиозуса.
Прантиш, сопровождаемый спасительным дождем, который смывал его позор и вонь, летел-петлял узкими улочками, стараясь забыть о боли в ноге, и раздумывал, стоит ли бежать к конвенту, студенческому общежитию, ведь погоня именно туда и направится. Собаки во дворах нехотя взлаивали, будто понимая, что беглец на добро их хозяев не позарится, тусклая лампадка на Острой Браме посматривала с укором, не обещая спасения без раскаяния и епитимии, и не оставалось иного пути, как перескочить через знакомую каменную ограду с выщербинами, куда так удобно ставить ноги, немного переждать, пока утихнут шаги погони, погладить рыжего мохнатого пса по кличке Пифагор и поцарапаться в закрытый зеленый ставень, стараясь проситься как можно более жалобно:
— Пани Саломея! Пан Лёдник! Это я, Прантиш! Можно у вас переночевать? Я ключ от своей комнаты потерял, не могу попасть в конвент. И ногу подвернул.
И услышать, как под ворчливые проклятия хозяина и успокаивающие реплики хозяйки гремят замки, приоткрываются двери, и нырнуть в спасительное тепло дома друзей, где всегда для несчастного студиозуса Вырвича есть свободный топчан, и спрятаться с головой под пуховое одеяло, забыв о родинке панны Агнешки, ночной вазе ее тетки и о том, что завтра с утра — занятия по риторике, к которым Прантиш подготовился не лучше, чем индюк к заплыву в Вилии. А чтобы сон был слаще, представить одну благородную паненку с озорными глазами и улыбчивым ртом, с горделивым именем Полонея, которая сейчас, возможно, танцует на балу в Варшаве, — балы там могут греметь до утра, и не хватает среди пылких кавалеров пана Прантиша Вырвича герба Гиппоцентавр. Но придет, придет время, когда звезда пана засияет ярко, как камни на гетманской булаве, и Фортуна вместе с собственной отвагой подарит ему титул и славу, стоящие внимания княжны славного рода Богинских.
Вильня протыкала небо темными шпилями храмов, и прозрачная холодная кровь все капала и капала на черепичные и гонтовые крыши, на каменную мостовую, на траву, на Великое Княжество Литовское, которое снова ожидали большие перемены, а значит, потрясения, устремления и разочарования.
Глава первая
Наследие великого гетмана
Когда настоящий студиозус идет на лекцию, меньше всего он думает о лекции и учебе, о святом своем долге перед родителями, которые снарядили дитятко, возможно, на последние семейные деньги в объятия богини мудрости Минервы. Нет, объятия его волнуют — но не холодно-мраморные.
Студенты тащились к академии холодным осенним утром, как тени на топком берегу Леты, силясь сделать лица постными, как незаправленные щи, потому что в первую очередь всех ждала месса. Вырвич, схизматик, мог особенно не усердствовать, но присутствовать был тоже обязан — отцы иезуиты за этим строго следили. Если бы еще можно было научиться спать с открытыми глазами.
А после лекций, когда Вырвич уже почти чувствовал во рту вкус горячих клецок, случилось еще более неприятное. Винцук Недолужный, однокурсник Прантиша, исполнявший на курсе обязанности цензора, чернявый городенец с большой лобастой головой и плечами — на них можно было, казалось, молотить снопы, дернул Вырвича за рукав:
— Держись, друг. Тебя профессор Лёдник вызывает, чтоб он облез неровно. Злой, как Цербер, у которого одновременно из трех пастей по мослу отобрали.
В серых глазах Недолужного плескался застарелый ужас, потому что на протяжении последних лет не было для студента Виленской академии более страшного создания, чем доктор Балтромеус Лёдник, возглавлявший кафедру, так сказать, «всех подозрительных наук», и читал лекции по практической физике, химии, биологии, а также вел факультатив для тех, кто хочет заняться медициной. И не то чтобы доктор кричал или, упаси Бог, за волосы собственноручно кого-либо таскал — наоборот, пан Лёдник был человеком исключительного воспитания, казалось, заставить его измениться в лице или заорать не сможет даже появление пражского Голема на виленских улочках. Но суровый взгляд темных глаз совокупно с ядовитым тоном низкого голоса действовали на провинившихся, как взгляд василиска, то есть заставляли столбенеть от ужаса. А доктор находил такие въедливые слова, что некоторые нерадивцы выбрали бы лучше кожаной дисциплиной по спине, чем выслушивать выговоры пана Лёдника. Никаких компромиссов доктор не признавал, на благородство и богатство родителей не обращал внимания, подарки не принимал. Его побаивалась даже профессура, и слухи о докторе ходили невероятные, особенно среди первокурсников, которых один вид доктора пугал: высокий, хоть и не богатырского сложения, худое лицо, хищный нос, губы горделиво поджатые, а темные глаза пронзительные. Перекреститься хочется. Одни утверждали, что пан Лёдник чернокнижник и некромант, не слабее известного пана Твардовского. Иные считали его волком-оборотнем. Третьи сплетничали о необычном фехтовальном мастерстве доктора: шляхетство себе он добыл на поле боя, где спас жизнь великому гетману, но народу за жизнь положил не меньше, чем вся королевская янычарская хоругвь. О воинственном прошлом свидетельствовали шрамы на лбу и шее. И, конечно же, за выдающееся владение саблей заплатил демонический доктор страшную цену самому Люциферу, возможно, предоставил ему мешок бедных студентов, невовремя сдавших практикум.
Правда, учащиеся старших курсов на эти ужастики в основном усмехались: может, и был профессор черным магом, но и медиком выдающимся. Лекции его читались на грани святотатства, он критиковал учение Галена и рассуждал по поводу того, что болезни вызваны не излишком в организме одной из четырех жидкостей, а невидимыми вредными веществами, которые попадают в него снаружи, вместе с воздухом или водой. Поэтому отрицал неоспоримую пользу кровопускания и промывания желудка, кои, как известно, помогают от любых болезней. Доктор даже публичную лекцию прочитал о вреде модных «фонтенелей» — искусственно созданных на ноге нарывов, которым не дают заживать, чтобы через них из организма все время выходил гной. Лёдник утверждал, что именно такой «полезный нарыв» недавно свел в могилу российскую императрицу Елизавету. Хотя каждый знает, что французский баснописец Фонтенель, в честь коего и назвали явление, именно таким образом избавился от болезни, и чем больше крови из больного выпустить — тем лучше!
Многие коллеги за глаза называли Лёдника шарлатаном, и давно бы его, схизматика и святотатца, вытурили из святых академических стен, благословлённых Орденом Иисуса. Однако же с той поры, когда под присмотр Лёдника попала и начала пополняться его микстурами да бальзамами академическая аптека, стала она приносить нешуточный доход, и лечиться к профессору просились самые влиятельные лица, даже из Польши, Лифляндии и Чехии приезжали. Правда, принимал он далеко не всех, и никакими деньгами соблазнить доктора было невозможно — будто ему дракон ночами золото носил или в докторовом кармане склют завалялся, неразменный талер. Ведь разве может такой не очень состоятельный человек деньги презирать, что сами в руки идут?
Но за сложные случаи, когда все остальные лекари только руками разводили, Лёдник брался без разбора — нищий или магнат корчится на кровати. И за возможность совершить экспериментальную операцию подколенной аневризмы мог еще и сам денег приплатить. И плевать ему было, что коллеги по лекарскому цеху нос воротили от «низкого» хирургического дела, ибо хирурги приравнивались к цирюльникам и должны были считать врачей более высокой кастой. Но особенно защищало профессора от преследований то, что его опекал сам великий гетман, воевода виленский Михал Казимир Радзивилл по прозвищу Рыбонька. Вот и недавно Лёдника несколько раз к воеводе звали, который в Вильню приехал да совсем занемог. А великий гетман — не тот, кому какой-нибудь мошенник-ведьмак может пыль в глаза пустить.
Те, кто знал Лёдника получше, говорили, что он строгий, но справедливый, единственно не терпит лени и глупости. И задаром ходит лечить больных в госпиталь при православном братстве почти уничтоженного пожаром Свято-Духова монастыря. А его жена — такая неземная красавица, он ее беспременно из какого-то дворца выкрал. А студиозус Прантиш Вырвич, что в Вильню вместе с доктором приехал, то ли его внебрачный сын, то ли подопечный, хотя не приведи Господь такого опекуна, который мытарит и дома, и на занятиях.
Недолужный почесал темные пряди и сочувственно взглянул на унылое лицо Прантиша:
— А может, обойдется? Ты же профессору, кажись, родственник.
— Нет, не родственник. — безучастно ответил Вырвич. — Да и явись к нашему Балтромеусу хоть бы и Платон или Авиценна — он и им за неправильные дефиниции разнос устроит.
Коридоры стремительно пустели, студенты высыпали из строения, как сухие горошины из раскрытого стручка. Винцук с интересом всматривался в обличье Вырвича, будто хотел разобрать на нем скандинавские руны. В действительности хотел приметить хоть какое-то сходство с хищным высокомерным лицом Балтромеуса Лёдника. Но Прантиш Вырвич выражение черт имел жуликоватое, рот улыбчивый, волосы русые, непослушные, глаза голубые, честные, как у хорошего вора, а под носом — совсем не клювастым, а всецело пригодным для куртуазного шляхтича, — пробивались светлые усики.
— Послушай, ну хоть мне признайся — слово чести, дальше не передам, — кто тебе пан Лёдник? — не выдержал Недолужный. — Ты в его доме — свой, ночуешь, кормишься. Профессор за тобой, как за сыном, присматривает. Опекун, наверное?
Вырвич грустно улыбнулся:
— Напрасно языками молотите — не сын я ему. Мой отец — пан Данила Вырвич герба Гиппоцентавр — в прошлом году на Крещение умер, ты же помнишь, как я на похороны отпрашивался. Я — последний из рода, родственников не имею. А Лёдник. — Вырвич встретился с блестящими от любопытства глазами проверенного в проказах приятеля, снова улыбнулся каким-то своим воспоминаниям. — Помни, слово давал — не разболтать. Лёдника мне однажды. продали.
Если бы сейчас в коридоре появилось животное крокодил, кое согласно бестиариям воплощает лицемерие, ибо убивает человека и сейчас же над ним плачет, Винцук был бы не так поражен.
— Как это. продали?
— За шелег. Это все, что я тогда имел в кармане, — Прантиш немного паясничал, но было ясно, что не шутит. — На дороге из Менска в Раков остановилась рядом карета. Понимаешь, Лёдник добыл философский камень. Этот может. Упрямый. Но, добывая, наделал долгов и наконец заложил себя самого. А хозяин его разозлился, что Лёдник после этого отрекся от алхимии и астрологии, а добытого из меди золота оказалось не более щепотки, и продал его первому встречному. Так мне и повезло его заиметь.
— Так профессор. был твоим слугой? — брови Недолужного, похожие на двух черных пушистых гусениц, полезли на лоб. Вырвич фыркнул.
— Ты можешь представить пана Лёдника чьим-то слугою?
Недолужный в ужасе затряс головою. Легче представить, как литовский
подскарбий Тризна, что в кресло не влазит, для которого король приказал специальную скамью во время сойма ставить, бодро танцует мазурку.
— Ну вот. Лёдник и тогда был таким же. Взялся за мое образование.
— Ой-е... — Винцук, очевидно, представил, как это — когда такой учитель около тебя постоянно. — Чтоб он облез неровно. И ты что, не выдержал и отпустил его на волю?
Прантиш отвел глаза и еле заметно покраснел.
— Да нет. Так получилось, что он сам себе добыл свободу и шляхетство. По справедливости и соответственно Статуту. На поле боя.
Однокурсник Прантиша помолчал, привыкая к новостям.
— И как же вы сейчас?
Прантиш широко улыбнулся.
— Знаешь, мы с доктором столько раз друг другу жизни спасали, не сосчитать. И, приятель, так случилось, что сейчас самые близкие мне люди на свете — это пан Бутрим и пани Саломея Лёдники. Вот так.
И снова сокрушенно вздохнул.
— Вот только от наказаний это меня не спасает. Холера.
— Холера. — согласился Недолужный, и приятели двинулись в сторону профессорского кабинета, печальные, как деревянные статуи святых в базилианском храме.
Кабинет заведующего кафедрой практических наук напоминал почему-то подземелье, хотя и находился на втором этаже: но то ли от тяжелой мебели из черного дерева, то ли от пыли фолиантов, которые своим весом прогибали полки, то ли от зловещего блеска химических инструментов и сосудов с заспиртованным неведомо чем, о коем лучше не знать доброму христианину, — здесь чудился мрак и пробирал, как от мороза, озноб. А наибольший страх нагонял восковой анатомический муляж, заказанный лично Лёдником во Флоренции. Муляж представлял собой наполовину рассеченный бюст молодого мужчины, причем все содержимое головы и грудной клетки было показано очень правдоподобно. И мышцы, и вены, и глазное яблоко, и кости.
Правда, сам хозяин кабинета, возвышавшийся над столом размерами с небольшой плац подобно черной скале, о которую разбиваются надежды бедных студиозусов, нагонял страху поболе заспиртованных тварей и раскрашенного воска. Даже Вырвич, которого профессор упорно не замечал, продолжая что-то корябать пером, нервно переминался с ноги на ногу и пытался проглотить вязкий ком боязни. Наконец профессор Лёдник смилостивился поднять глаза на Прантиша и отбросил перо.
Все, раз не положил аккуратно в специальную серебряную подставку в виде грифона с отверстой пастью, а бросил, даже чернила брызнули на стол, значит, сердитый, как этот грифон, и теперь спасай мою душу, святой Франтасий. Точнее, ту часть студенческого тела, через которую происходит процесс воспитания посредством розог и кожаных дисциплин.
Прантиш глубоко вздохнул и постарался придать лицу выражение искреннего раскаяния, даже голубые глаза от старания заслезились.
Лёдник заговорил, как мог бы заговорить египетский сфинкс с последним посетителем кабачка, что не только сфинкса, но и архангела Гавриила к утру может увидать.
— Значит, ключ от конвента забыл, — голос профессора звучал обманчиво тихо, аки далекие раскаты грома. — Ножку подвернул, бедняга, плутая. А не была ли та ножка пана Вырвича подвернута под окном одной благопристойной панны на улице Шкельной, а?
Голос профессора набирал мощь. Прантиш только голову в плечи вобрал, как черепаха, на которую нацелился с небес орел, и молчал, как король Жигимонт Ваза на элекционном сойме, правда, бедняге Жигимонту ничего не оставалось делать, так как ни польского, ни белорусского языка он не знал. А Лёдник уже шипел, не как орел, а как рассерженная змея.
— У меня только что был уважаемый цехмастер, пан Еган Пузыня. И рассказал о ночных похождениях одного самоуверенного неуча.
Прантиш почувствовал почти неодолимое желание драпануть отсюда. все равно куда, хоть бы и на лекцию. Даже ноги вздрогнули, сделали шаг в сторону двери, и Вырвич в очередной раз пожалел, что у Лёдников нет собственных детей и поэтому весь их воспитательный раж приходится принимать на свою бедную русую голову. Но профессор стремительно — действительно как черная змея — очутился просто перед студиозусом, отрезав все пути к отступлению. И началась. лекция. Прантиш только согласно кивал: да, болван, да, распутник, да, лодырь.
— Зачем ты полез к той девице, если знал, что от отца мало не попадет? Может, жениться собрался? Сватов будем засылать?
Вырвича даже передернуло, когда он представил, что будет до конца жизни, просыпаясь, видеть рядом на подушке круглое лицо с родинкой у рта и встречать сонный, как у теленка, взгляд. Ой, нет! Как говорил королевскому палачу шляхтич, которого одна не первой молодости паненка хотела освободить согласно древнему обычаю, накрыв своим платком-рантой и тем признать его мужем: «Быстрее, быстрее, пане Якуб, к виселице!»
Профессор, понаблюдав за страданиями подопечного, неожиданно улыбнулся.
— Дон Гуан нашелся из Подневодья. Ланцелот в посконных портах. Ты хоть знаешь, сколько мне пришлось здесь распинаться, чтобы убедить пана Пузыню не подавать на тебя в городской суд? Да передо мною Демосфен сопляком оказался бы! А может, и стоило сдать тебя на расправу, чтобы, наконец, научился отвечать за свои поступки? А сколько этих проказ за время учебы было? — Лёдник торжественно начал загибать пальцы. — В прошлом мае с уланами, пьяный, подрался, и кто тебе ключицу из осколков складывал и штраф платил? Доктор Лёдник, известно. В июне с таким же дурнем Вилию в бочках переплывать удумали, едва не утопились. На первом курсе твоя банда кресло пана судьи на астрономическую башню затащила.
Профессор сокрушенно вздохнул, вернулся за стол и утомленно подытожил:
— Вырвич, если бы вред от тебя сводился к взрывам во время дурацких экспериментов, я бы простил, оправдал понятной юношеской любознательностью. А здесь — одна шкодливость да похоть. А самое мерзкое — что соврал.
— Пан Лёдник, Бутримус, ну как же мне было признаться в таком афронте! — скорбно стукнул себя в грудь кулаком Прантиш. — Даже поцеловать красотку не успел. Свалился, ногу подвернул, да еще мерзостью облили. В конце концов, ты сам говорил, у меня характер сложный. Преобладание огненной стихии.
— Вот и отвечай за свой огненный темперамент! — грозно промолвил профессор. — Давно в карцере был?
Вырвич лихорадочно просчитывал в голове варианты, как бы наилучшим образом разжалобить своего бывшего слугу, но в коридоре послышались чьи-то уверенные шаги — по каменному полу бряцали шпоры, будто сюда шагал железный идол. Двери кабинета распахнулись, как от ветра, и к профессору ввалился насквозь пьяный шляхтич в щегольском, но мятом убранстве радзивилловских цветов, голубых с золотом — такие носили «избранные», ближний круг гетмана. Молодое, но уже хронически багровое лицо неожиданного гостя морщилось от горя, как пустая мошна, на вислых усах блестели слезы. Гость выхватил из-за слуцкого литого пояса запачканные лосиные рукавицы и кинул на пол, будто надеялся таким образом кого-то убить и тем получить облегчение собственным душевным страданиям.
— Имею честь разговаривать с паном Балтромеусом Лёдником? — прогундосил в нос шляхтич, покачиваясь сломанной камышиной, а в кабинет вошли еще двое, такие же взбудораженные и пьяные, — один с соломенным чубом, что уныло свисал из-под соболиной шапки, второй — постарше, пузатый, как корыто, с запухшими, будто подбитыми глазами. От шляхтичей пахло горелицей за литовскую версту.
Лёдник с достоинством выпрямился:
— Чем обязан приятному визиту милостивых панов?
Прантиш на всякий случай привычно занял стратегическую позицию рядом с профессором — не придется ли вспомнить былые боевые денечки? Но шляхтич в голубом жупане только отвесил поклон, едва не упав, и торжественно вымолвил, добавляя в голос рыданий:
— Несчастливый случай привел нас сюда, многоуважаемый пан Лёдник! Черными вестниками явились мы в Виленскую академию в этот проклятый день! Умер благодетель наш, отец наш, великий гетман Михал Казимир Радзивилл Рыбонька! Закатилось его светило и осиротело княжество!
Двое других шляхтичей застонали, закачались, хватаясь за головы и повторяя жалобные слова.
Лёдник низко склонил голову.
— Разделяю ваше горе, ваше мости, ибо эта весть и мне рвет сердце. Его светлость князь Михал Казимир — благодетель мой, он присвоил мне шляхетство и подарил имение. А самое главное, мудростью своей предотвратил страшное бедствие, кое ожидало нашу страну, когда могучие паны хотели учинить драку за владение святыней, которая принадлежит только Господу. И мне обидно, что не имели снадобья мои достаточной силы для продолжения жизни великого гетмана. Но лекарь — только инструмент, на все воля Господа, панове. Вечная память.
Лёдник перекрестился, гости также начали истово креститься. Даже Прантиш Вырвич почувствовал, как наворачиваются на глаза слезы: вспомнились события трехлетней давности, когда пришлось в Полоцке биться с войском российского наследника Павла, и как Лёдник заслонял собою Михала Радзивилла, как сам едва не умер от ран, как княжна Полонея Богинская вместе с красавицей Саломеей, женой Лёдника, спрятали в Полоцких подземельях копье святого Маврикия, привезенное когда-то в Полоцк рыцарем Гроба Господня Александром Солтаном, и те подземелья взорвали.
И где сейчас та Полонейка, ясноглазая, неугомонная, шаловливая Дама. Помнит ли еще своего верного рыцаря Прантиша Вырвича?
Вдруг на фоне общих всхлипов и вздохов не к месту звонко отбили время круглолицые часы, украшенные позолоченной виноградной лозой, и кощунственно весело защелкал железный соловушка, засуетился на веточке под циферблатом. Лёдник даже бросил на механического певца сердитый взгляд, будто надеялся, что тот, как первокурсник, сразу потеряет голос. Но соловушка отщелкал свои рулады и только тогда замер. Шляхтич в голубом жупане откашлялся, оглянулся на своих товарищей и торжественно промолвил:
— Должны мы, братья, выполнить последнюю волю нашего пана, который и на смертном одре не забыл, что ты, пан-брат Балтромей Лёдник, на поле боя спас его жизнь. На добрую память покинул он тебе. покинул. ну. такое.
В этом месте шляхтич остановился и даже оглянулся на товарищей, мучительно подыскивая слова, чтобы то наследие описать. Пузатый шляхтич помог:
— Очень редкую и дорогую вещь оставил! Приспособление! Научное! Выписанное из дальних заморских стран!
Третий шляхтич, с соломенным чубом, тонким, будто надорванным долгими рыданиями голосом пояснил:
— Его милость князь Радзивилл выкупил этот прибор для своей кунсткамеры за триста дукатов. Но никто покупки ясновельможного князя не видал, как привезли, так и стояла запечатанная. Потому что здесь знаток нужен. Ой, хороший знаток.
— И священник со святой водой и сакраментами. — проворчал пузатый, и Прантиш догадался, что вокруг таинственной вещи ходят не самые хорошие слухи.
Между тем в коридоре послышался грохот и сердитые, с одышкой, голоса. Несут! Прантиш еле сдерживался, чтобы не броситься навстречу, но шляхтичу, естественно, не к лицу такая поспешность. Шестеро слуг затащили в кабинет огромный ящик, в котором мог спрятаться если не конь, то жеребчик точно. Ящик был из основательных досок, покрытых красным лаком до зеркального блеска, по углам укреплен железными полосами, и даже со специальными бронзовыми ручками для держания. На переднем щите было выжжено слово «Pandora».
Тут же вперед вытолкали мелкого, похожего на полевую мышь, человечка в синем жупане — пана возного, пронзительным голосом зачитавшего завещание великого гетмана. Прантиш отметил про себя, что Михал Казимир приказал передать ящик под названием «Пандора» со всем содержимым пану Балтромею Лёднику, профессору Академии Виленской, незамедлительно после своей смерти, не дожидаясь оглашения основного завета, и возлагается ответственность за исполнение воли покойного на пана хорунжего Никиту Знасаковича (при этих словах молодой шляхтич в голубом жупане скорбно ударил себя кулаком в грудь).
Прантиш думал, что гости непременно дождутся, когда ящик будет открыт, но те сразу же поспешили уйти, кидая настороженные взгляды на принесенное добро. Только пузатый шляхтич, неодобрительно осмотрев банки, в которых плавали заспиртованные твари, да восковый бюст, на прощание проговорил что-то навроде: «В самые те руки передали демонские приспособы.»
На полу остались лежать грязные лосиные рукавицы.
Из опустевшего кабинета медленно выползал густой запах стародорожской горелицы, а посреди помещения, будто ковчег на Арарате, возвышался блестящий красный ящик. Даже портреты Галена и Гиппократа смотрели на него заинтересованно, будто пытались тихонько высунуться из тяжелых позолоченных рам.
— Давай откроем! — Прантиш даже подпрыгивал от нетерпения и предвосхищения чего-то необычного, и возможно, опасного. Профессор, чьи темные глаза тоже подозрительно разгорались, неуверенным голосом заговорил, что ему сейчас обязательно надо идти принимать участие в траурных церемониях по своему благодетелю, и времени нет, и осторожным нужно быть с неизвестными подарками, и. а, гори оно все синим пламенем!
В четыре руки, используя кинжал, хирургические клещи, молоток для трепанации черепа и другие подходящие и не очень инструменты, доктор и студиозус справились с ящиком за четверть часа. Доски упали, как порубленные крестоносцы, по комнате разлетелись облака хлопка, которым для безопасности была обложена неизвестная вещь в плотной белой ткани. Под окрики Лёдника «Осторожно! Не руки, а грабли!» стянули ткань. И Вырвич едва не сомлел. Там сидела покойница. Овальное личико с розово-белой кожей, яркий маленький рот, высокий белый парик, перевитый нитями жемчуга. А глаза! Да, самое ужасное — глаза, мертвые, блестящие, огромные, едва не по дукату, лучисто-серые, с синевато-белыми белками, с длиннющими ресницами. Лицо, кое можно вполне представить соединенным с туловищем чудовища, например, как у Феи Мелюзины, наполовину змеи, или у птицы Алканост, которая пророчит несчастья, или у Сирены с рыбьим хвостом, которая заманивает неосмотрительных мореходов волшебным пением, будто пузатого виленского каморника — запахом литвинского пива. Хотя разве может сравниться пение, даже самое возвышенное и руладное, с запахом свежего янтарного пива, сваренного в славном городе Вильне?
К счастью, Прантиш сумел удержаться от позорных для шляхтича проявлений испуга, потому что когда Лёдник целиком снял покрывало и глазам открылась красивая паненка в придворном наряде, только совсем необразованный человек мог продолжать нелепицу насчет забальзамированных трупов. Паненка была восковая. Вырвичу, однако, пришлось преодолевать некоторую жуть, чтобы прикоснуться к нарумяненной щеке подарочка от гетмана: воск, конечно. Белый воск. Но серые стеклянные глаза будто бы недовольно сверкнули.
Вырвич прошелся вокруг куклы. Она сидела за маленьким столиком из красного дерева, в тонких восковых пальчиках зажат карандаш, которым паненка, кажется, собиралась что-то писать на немного пожелтевшем листе бумаги. Из-под водопада тончайших — как паутинки и снежинки — кружев нижней юбки виднелся клювик зеленого башмачка, расшитого камешками. За корсетом алела шелковая роза. Невероятно тонкий стан был затянут в голубую парчу в розовые цветочки. Студиозус осторожно взял руку куклы, что лежала на столе: та не поддалась безвольно, ее можно было только немного приподнять, и была она тяжелая — похоже, внутри железные кости. Вырвич наклонился ниже: пальчики составлены из отдельных деталек, в щелях блестел металл, но на суставах даже морщинки обозначены — ясно, что моделью для отливки из воска послужила рука живой женщины. Прантишу на мгновение показалось, что ноготки, накрашенные розовым лаком, сейчас царапнут по его коже, вонзятся в тело до крови. Он аккуратно положил руку куклы на стол, с чувством, будто только что подержал сонную гадюку.
Зачем великий гетман заказывал неизвестно где, и очевидно за немалые деньги, эту зловеще-красивую куклу и какого рожна завещал ее доктору Балтромею Лёднику, Вырвич понимал не более, чем трактат сэра Ньютона о динамике небесных тел. А Лёдник между тем, закусив губу, как ребенок, который готовится поймать особенно красивую бабочку, ходил вокруг своего наследства, ощупывал его, что выглядело немного фривольно, и темные глаза горели на худом лице, а нос напоминал клюв хищной и очень голодной птицы, так что Вырвичу вспомнилось, что Лёдника за непреодолимую жажду знаний, не всегда безопасных, в его родном Полоцке когда-то прозвали Фаустом.
Проблема со стеклодувом Пузыней, его хорошенькой дочуркой и распущенным поведением студиозуса Вырвича была забыта, профессор вцепился в тайну, как породистый пес-медиалан в бок кабана.
Полоцкий Фауст встал за спиною куклы, задумался и вдруг резким движением расстегнул ее платье. И застыл со страшно довольной миной, будто созерцал марципаны небесные. Вырвич тут же нарисовался рядом, и глаза студиозуса полезли на лоб: в обнаженной спине куклы открывался сложный механизм со множеством колесиков и шестеренок, пружинок и шурупчиков. Будто наполнение часов разрослось подобно кусту лозы. Вырвич протянул было руку потрогать блестящие колесики, но сразу же получил от профессора по пальцам. Лёдник опустился на колени и едва не носом влез в кукольное железное нутро.
— Подобные механизмы, насколько мне известно, могут создать два человека на свете: швейцарец Жан Жак Дроу и Вокансон из Гренобля. — задумчиво промолвил профессор. — Каждая такая штуковина делается не один год и не из одной тысячи деталей. И о ней известно всему миру. А об этой я никогда ничего не слышал.
Вырвич фыркнул — конечно, Бутрим уверен, что знает все на свете, и если он чего-то не слышал, то оно либо засекречено, либо нестоящее. Годы профессорства на докторову самоуверенность подействовали, как теплая вода на цветок, и расцвела она во все стороны, как куст розмарина.
— Это всего только кукла. С чего бы это трубить о ней во все рога?
— Кукла? — загадочно и до обидного покровительственно проговорил Лёдник. — Ты думаешь, над простой игрушкой такие мастера, как Вокансон, работали бы годами? Не удивлюсь, если со временем такие автоматы на некоторых работах заменят людей. Надеюсь, хотя бы не в брачной постели.
— Автоматы? — недоуменно переспросил Прантиш. — Что за холера?
— Ты, конечно, не читал трактат Жюльена де ля Метри «Человек-машина»? — со всегдашней невыносимой фанаберией снова начал лекцию профессор, не ожидая ответа. — Де ля Метри — последователь Декарта, он исповедует «ятромеханизм», согласно которому человек — всего только животное или сопряжение пружин. В трактате утверждается, что люди, как бы сильно ни хотелось им возвыситься, воспарить, по сути своей не больше, чем животные или прямоходящие механизмы. Ну, а из этого исходит, что такой механизм можно попробовать. сделать.
Прантиш в ужасе глянул на восковую дамочку и перекрестился. Лёдник снисходительно кивнул головой:
— Да, эта паненка должна уметь многое. Во всяком случае, на этой бумаге точно что-то отразит. Воплощал идеи Жюльена де ля Метри уже упомянутый мною мастер Вокансон. Вначале он сделал механического флейтиста, который играет на флейте менуэты и ригодоны — он действительно дует в инструмент, пальцы нажимают на клапаны. Посмотреть на чудо собирались целые толпы! Потом мастер сделал железную утку, что могла не только крякать, ходить, хлопать крыльями, но и есть, переваривать пищу и отправлять естественную надобность. Это я уже сам однажды наблюдал. И наконец, в академию Лиона Вокансон подал проект искусственного человека — автомата, чьи движения, кровообращение, пищеварение, сокращение мышц могли бы имитировать человеческие, даже трупы нам, медикам, не нужно было бы выкапывать, чтобы изучать анатомию.
Прантиш хмыкнул, потому что проблема с материалом для анатомического театра была настолько острой, что пахла пусть не костром, но тюрьмою — точно. Отцы-иезуиты и так следили за каждым шагом профессора-схизматика, а когда тот заводил разговор насчет практических занятий для своих студентов, улыбались так вежливо, что можно было скорее отравиться их доброжелательностью, чем получить согласие на очередной эксперимент. Тем более что медицинский факультет, как было обещано, так и не основали, кафедра Лёдника была скорее факультативной. Так что бывший алхимик все время серьезно рисковал. Но представить, что нужно вскрывать желудок автомату? Что кто-то мог попробовать сам создать живое существо, замахнуться на роль Господа?
— И сделал Вокансон это чудовище? — спросил Вырвич.
— Навряд ли, — мрачно ответил Лёдник. — Академики в Лионе боятся обвинения в богохульстве. Приравнивать человека к механизму — значит отрицать существование вечной души, упаси нас Бог от таких исследователей. Муравей не может сделать муравья.
Вырвич насупился.
— А не обвинят ли нас за эту тварь в колдовстве?
Лёдник хмыкнул.
— Кукла — это не страшно. Я видел гораздо страшнее. — Профессор поколебался и неохотно продолжил. — Был у меня в Праге один. учитель. Он очень хотел изучить настоящую душу. Подстеречь, когда она отделяется от тела, взвесить, если удастся — перехватить. Возможно, вселить в другое тело. Вот такие эксперименты — чудовищны. Это — уже за гранью дозволенного человеку.
Студиозус почувствовал, как по коже побежали ледяные мурашки. Лёдник никогда о своей алхимической юности не рассказывал, а из путешествий по Лейпцигам-Прагам-Лионам-Парижам-Лондонам и где там еще он успел побывать — тоже озвучивал не все. И Вырвичу вдруг показалось, что он совсем не знает мужчину с хищным профилем, который стоит рядом в черном камзоле и аккуратном парике.
— Вы что, людей ради экспериментов убивали?
Лёдник глухо ответил, всматриваясь куда-то в пространство:
— Я — нет. Но мой учитель, боюсь, ни перед чем не останавливался.
Умолк, опустив голову, и тени в углах комнаты потемнели.
— Каждый день напоминаю себе, какое счастье, что Господь вовремя меня остановил, не дал дойти до бездны. Пусть и позволил, чтобы я сам себя сделал рабом, потерял все, что ценил. А ты думал — я неизвестно почему раскаивался, от алхимии отказывался? — Лёдник горько улыбнулся. — Да, я только наблюдал. Делал вид, что не догадываюсь о безбожных стадиях экспериментов. Но где-то же, на краю сознания — знал! Любопытство перевешивало все. Даже боязнь погибнуть духовно. До конца жизни теперь вымаливать.
Встряхнул головой, будто сбрасывая тяжелые воспоминания.
— Так что автомат — это ничего, это интересно и может иметь практическое применение. Потому что Вокансон и новые ткацкие станки придумывает.
Прантиш тоже отогнал ужасные картинки, кои рисовало воображение о чернокнижном прошлом его бывшего слуги, взлохматил русый чуб.
— И ты думаешь, что эта кукла может есть и. ну. отправлять надобности?
— Это навряд ли! У Пандоры органов пищеварения не предусмотрено! — улыбнулся Лёдник.
— Почему Пандоры?
Профессор показал на деревянный щит от ящика, прислоненный к стене, с выжженной надписью.
— Надеюсь, не требуется напоминать, что согласно античным мифам красавицу Пандору создала богиня Гера, которая хотела отомстить людям, и прелестница из-за своего любопытства открыла сосуд с запечатанными болезнями и бедами.
Вырвич только отмахнулся:
— Да ну их, мифы. Давай лучше автомат этот включим, посмотрим, что он делает!
— Если бы его можно было включить, я бы это сделал, — недовольно объяснил Лёдник.
— Сломан? — разочарованию Вырвича не было границ.
— Конечно же.
— Вот бы Якуба Пфальцмана сюда, он бы разобрался! — мечтательно промолвил Прантиш, рассматривая сероглазую Пандору. — Пфальцман — настоящий мастер.
Как студиозус и рассчитывал, упоминание бывшего однокурсника, отменного изобретателя, который придумал двигатель нового вида и сделал железную черепаху — боевую машину по чертежам великого Леонардо, подействовало на профессора, как свежая кровь на ворона. Лёдник поджал надменные губы, аккуратно снял камзол, повесил на высокую спинку кресла, напоминающую силуэт готического храма, стянул парик, и черные волосы, перетянутые на затылке шелковой лентой, упали на спину, решительно засучил рукава ослепительно-белой рубахи. Если бы кукла, ради исследования которой происходили эти подготовительные процедуры, могла мыслить, то, несмотря на высоту, выпрыгнула бы в окно: полоцкий Фауст принял вызов и не отступит, даже если нужно будет разобрать подарок до последнего винтика. Вырвич тоже радостно закатал рукава. Может быть, возиться с механизмами и не совсем шляхетское дело, но Прантиш твердо усвоил, что в науке свои баталии и дуэли, которые требуют смелости не меньшей, чем военное дело.
Металлический соловушка снова зашуршал, защелкал на циферблате часов, но на него обратили внимание не большее, чем на залетевшую муху. С восковой Пандоры бесцеремонно и неделикатно стащили голубое в розовые цветки платье, и оскорбленная красавица напрасно всматривалась грозным взглядом лучистых серых глаз куда-то в пространство, из которого приходят призрачные мстители за честь восковых дам.
Профессорский слуга Хвелька, курносый добродушный толстяк, несколько раз стучал в дверь, почтительно просил сообщить, когда пан профессор появится дома, потому что пани Саломея волнуется. Но был отправлен назад очень непочтительно — даже губы у бедняги от обиды задрожали. Хвелька достался профессору полумертвым от желтухи — хозяин, известная пьянь, приехал в Вильню на соймик, ну и загулял, слуга тоже нализался как грязи, печень и не выдержала. Лёдник случайно заметил его в углу пировального зала скрюченным в узел. Хвелькиному пану было не до забот о больном, и он предложил доктору, если ему так уж интересна судьба пожелтевшего неудачника-холопа, выкупить его за десять талеров. Лёдник холодно сказал, что его самого в свое время продали за шелег, но Хвельку за названную цену выкупил, выходил и стал для спасенного земным божеством, грозным, всемогущим и милостивым. С единственным пороком — запрещает бедняге слуге намочить усы даже в пиве.
Богатый пациент несколько раз присылал лакея. Стремились в кабинет проштрафившиеся студиозусы. Приходили от профессора Франтишка Попроцкого, который уже несколько лет выпускал в Вильне «Политические календарики», для коих Лёдник писал статьи по медицине. Но все получали из-за запертых дверей довольно резкие предложения появиться в другой день и, напуганные подозрительным лязгом в кабинете, считали за лучшее уйти.
Тем более, было чем себя занять: славный город Вильня начинал многодневное горевание по умершему великому гетману Михалу Казимиру Рыбоньке, тело которого должны были перевозить в Несвиж. Погребение и другие траурные церемонии с личностью такого ранга занимали люд честной не менее, чем военные действия. К тому же и побоища могли случиться. В Вильню должен был приехать сын и наследник Михала Казимира, Кароль Радзивилл по прозвищу Пане Коханку. Следовало решить судьбу освобожденной после смерти Михала Казимира должности воеводы виленского. И Кароль твердо рассчитывал ее унаследовать. А этого желали далеко не все, потому что многие почитали князя за безумца и рассказывали, как даже покойный ныне отец нередко приказывал подымать мосты перед своим замком, дабы не пустить пьяного в мякину сыночка с его «албанской бандой», предлагая протрезветь детинам за ночь на морозе. Однажды даже приказал в воздух из пушки стрельнуть, чтобы отогнать оголтелых. Из такого, порченого, — что за повелитель? На соседей наезды устраивает, в конторах окна бьет. А на должность виленского воеводы уже претендует представительный пан Михал Богинский, представитель Фамилии — могучего объединения магнатов во главе с Чарторыйскими. И когда соберется сойм. Уже сейчас под окнами гудят-шумят волны фанаберии людской, а буря вся впереди. И кто знает, где восстанет нерушимая скала, о кою то море разобьется, или где строится спасительный ковчег — не здесь ли, в кабинете профессора Виленской академии, из покрытых красным лаком досок, на одной из которых написано имя «Пандора»?
Вдруг рука куклы шевельнулась — это было даже страшно. И начала водить карандашом туда-сюда. Все остальные части куклы оставались омертвелыми. На листе бумаги возникли ровные полукруглые линии.
— Здорово! — обрадовался Прантиш. Но Лёдник выглядел недовольным.
— Этого очень мало. Будто кто-то специально поставил на механизм ограничитель «для дураков». Чтобы включили и успокоились. А я не люблю, когда меня считают дураком. Нужно задействовать эту паненку целиком.
И Лёдник с новыми силами взялся за ремонт, как мороз на ночь.
— Бутрим! Тебя в алхимическое золото переплавили? Ты зачем Хвельку прогнал?
В комнату стремительно вошла женщина с гибкой и стройной фигурой, ее волосы были забраны под скромный чепец, но огромные синие глаза смотрели так, что истинный мужчина под взглядом этих глаз сразу же мечтал убить дракона или совершить хоть какой-нибудь подвиг, лишь бы посмотрела более ласково, лишь бы улыбнулись эти совершенно очерченные губы.
— Прости, Саломея, но у меня интересная научная загадка. — пробормотал Лёдник, который стоял на коленях перед восковой панной, сунув за ее спину руку, даже не взглянув на живую красавицу. Но пани Лёдник не обиделась. Она как завороженная смотрела на Пандору.
— Ого, какая у тебя новость! Действует?
— Нет. — буркнул Лёдник. — Рисует каракули, но я уверен, это только для отвода глаз. Сначала были отсоединены несколько деталей, и похоже, это кто-то сделал нарочно. А какой-то важной детали просто нет. Мне нужно понять, как она должна выглядеть.
Гостья сразу же присела рядом с мужем, всматриваясь в механизм.
— Я не очень разбираюсь в машинерии. Но, возможно, вот это колесико должно быть сочленено вон с тем?
— А я думаю, нет, — рассеянно ответил Бутрим. И понеслось. Дискутировать семейная пара Лёдников умела в совершенстве, с использованием десяти языков и множества научных словечек, от коих у нормального студиозуса сводит челюсти, как от черемуховых ягод. Вскоре нежные белые ручки пани были также выпачканы смазкой и оцарапаны острыми зубцами шестеренок, как и у Прантиша и профессора, и все присутствующие, кроме сероглазой Пандоры, успели три раза поссориться по поводу назначения той или иной детали. И Вырвич в очередной раз подумал, как же повезло Лёднику с женой.
Лёдник начертил гипотетический вид детали, которой не хватало, после чего они с Прантишем пробовали что-то похожее сделать из латунной проволоки. Установить на нужное место.
Только колокол, который просигналил, что время гасить огни, заставил прервать работу. Тут же защелкал металлический соловушка, восковая рука Пандоры вздрогнула, и зажатый в ней карандаш провел по бумаге еще несколько линий, потом черта немного искривилась. Но дальше дело не пошло.
— Ну, почти закончили! — удовлетворенно промолвил Лёдник, размазывая по щеке жирное черное пятно. — Нужно только заменить пружинку. Завтра закончим, и барышня нам что-то напишет.
— Бутрим, — неожиданно серьезно заговорила Саломея, заглядывая в мертвые глаза Пандоры. — Мне почему-то неспокойно. Не нравится мне эта кукла. С чего бы это такой странный подарок от гетмана? Не прячется ли здесь какая-то интрига, и мы снова по самые уши встрянем в кровавые приключения?
— Прекрати, Залфейка, — покровительственно промолвил утомленный Лёдник. — Это всего только интересный дорогой автомат для развлечений богачей. Уверен — если бы не хворь, князь просто пригласил бы меня помочь запустить эту штуку. У пана Кароля Радзивилла вон золотой павлин есть, который ходит и хвост распускает. Какие тут могут быть тайны, кроме механических?
— Возможно, и так. — тихо промолвила Саломея. — Но ты сам рассказывал мне историю пражского Голема. И я чувствую, что лучше всего было бы тебе взять топор, порубить эту куклу вдребезги да утопить в Вилии.
— Нервы у тебя расшатались, Залфейка! Сделаю тебе на ночь отвар львиной травы. — Лёдник прижал к себе жену, поцеловал ее в лоб.
— Все, идем. А ты, кот мартовский, — сурово взглянул на Прантиша, — пойдешь с нами. И переселишься с этих пор в наш дом. Теперь ежедневно, как стемнеет, — чтобы был в комнате! Ясно?
— Ясно. — пробурчал Вырвич. Пани Саломея нахмурилась.
— А что случилось? Почему ты так с мальчиком строго? Пан Вырвич чего-то натворил?
— Потом расскажу. — недовольно ответил профессор, застегивая камзол.
А под окном ревели пьяные голоса, будто грешные потомки Адама просились к праведному Ною в ковчег, который вздымается на волнах Всемирного потопа все выше и выше:
— Умер его мость князь Радзивилл! Оплачем великого гетмана! Гуляем, паны-братья, в память щедрого князя нашего!
В опустевшем кабинете смотрела во мрак серыми мертвыми очами восковая кукла в белом парике, украшенном жемчугами, и никто не видел, кроме металлического соловушки, как дернулась ее рука с зажатым в пальцах карандашом.
Глава вторая
Рисунок Пандоры
Когда древние греки хотели почтить память умершего, они ставили на его могиле не обычный памятник, а так называемый курос. Обнаженную глиняную фигуру эдакого идеального, усредненного покойника. С соответствующими пропорциями, со слепоглазым улыбчивым лицом, длинными кудрями, широкими плечами. И правильно, смерть всех уравнивает, зачем потомкам помнить, что были покойники на момент ухода с этого света лысыми, хромыми, горбатыми, с отвислыми животами, а годами созерцая надмогильный курос, даже тот, кто когда-то вкладывал в некрасиво разинутый беззубый рот с синюшными губами медный обол — плату Харону, начинал верить, что покойный был именно вот такой — уверенный в себе, улыбчивый красавец и силач.
Ради великого гетмана, виленского воеводы не нужно было лепить глиняного болвана, чтобы все и каждый представили его сарматским рыцарем без единого порока. Ибо прославления качеств умершего приобретали все большую силу, шляхта друг перед другом состязалась в изобретении витиеватых определений, чему, ясное дело, способствовала река медовухи, которая щедро лилась за поминальными столами. Сын покойного, его мость Кароль Радзивилл, даже мычать не мог, так упорно топил свое горе. Говорили, что даже подписал, не читая, подсунутую ему ушлым приятелем Богушем дарственную на имение Дубинки, ну и много еще чего с погруженным в траур добросердечным князем разные стяжатели вытворяли.
Правда, если бы и поставили в эти дни посреди Вильни князю Михалу Казимиру Радзивиллу согласно античным обычаям глиняного идола, его бы сразу же неосторожные в горе своем поклонники в щебень превратили.
Так что никого не удивила живописная группа, которая среди крупнозвездной сентябрьской ночи мерила все углы на Остробрамской улице: двое шляхтичей, в распахнутых кунтушах и жупанах, со сбитыми набекрень шапками, и кургузый, но объемный слуга, пытающийся придать своим панам более-менее прямое направление движения. Правда, шляхтичи не ревели и не пели. Старший, который повыше, только ругался сквозь зубы, но как-то странно, на нездешних языках, сразу нескольких, да время от времени сокрушенно повторял:
— Три лекции! Три лекции завтра!
Тот, что помоложе, который раскачивался маятником не меньше, утешал спутника непослушным языком, будто во рту пчелы похозяйничали:
— Плюнь ты, Бутрим, на эти лекции! Ты теперь шляхтич, а не клистирная трубка!
Старший резко остановился, едва не опрокинув всю компанию, и грозно зарычал низким голосом:
— Я — сын кожевника! Не собираюсь забывать о своем происхождении! Мой герб — мои знания! Я — доктор! Я учу и лечу, и в том предназначение мое! Апостол Петр был рыбаком и этого не стеснялся! А Господь наш — сын плотника!
Где-то рядом завыла собака, ее жалобный вой охотно подхватили хвостатые соплеменники во всех дворах до самого базилианского монастыря.
— Тихо ты, сумасброд крученый! Хочешь, чтобы за кощунство да оскорбление рыцарства в острог законопатили? — сердито одернул спутника молодой шляхтич, чей русый чуб прилип к потному лбу. — Могу снова тебя в слуги взять, если паном быть не хочешь! И вообще. сейчас пошлю Хвельку за пани Саломеей!
Хвелька, почти трезвый и измученный, второе исходило из первого, встрепенулся, его круглое курносое лицо просветлело надеждой, как полная луна, с которой сползла тучка.
— И действительно, пан Прантиш, давайте я сбегаю, позову пани, здесь уже недалеко, а вы его мость пана доктора постережете! Ишь, как его разобрало — никогда таким не видел. С непривычки, наверное. Он обычно не пьет совсем, одно лишь свои отвары. А это вредно! — голос Хвельки стал менторским, хотя его прозрачно-серые глаза все время пугливо косили в сторону хозяина, беспомощно свесившего голову, так что шапка едва не падала. Эдакий непривычный вид доктора придал слуге отваги.
— Нельзя мужчине совсем без вина да горелицы. Горелица червецов убивает, и сало без нее в животе застревает. — продолжал бубнеть Хвелька. — Вот прежний мой хозяин, пан Адам Малаховский, пристрой, Боже, его душеньку в небесной корчемке, единым духом мог кварту медовухи выпить — и ничего! Даже ясновельможного пана нашего короля, Августа Саса, однажды перепил, из двух кубков, имя которым было Иван да Иваниха. — Хвелька ностальгически вздохнул. — Ах, пане Прантиш, а как же пышно хоронили гостей на кладбище у панской усадьбы! И каждый день служили в костеле мессу за умерших от панского угощения! Да за такие похороны можно полжизни отдать. А у вас что. Ги-ги-ена одна, тьфу! После доброго шляхетского застолья гости не должны на своих ногах домой идти! Позор это! А самое недоброе — не давать честному слуге своему выпить в гостях ни глоточка доброго винца.
— Язык отрежу! — рявкнул вдруг Лёдник, подняв голову, и слуга испуганно взвизгнул:
— Так, может, я за пани Саломеей?..
Имя Саломеи подействовало на доктора, как жбан рассола. Он снова выругался по-чужеземному, на этот раз на старогреческом, сердито зыркнул темными страдальческими глазами на Хвельку и молча побрел дальше. Прантиш, взбодренный тем, что наконец оказался в чем-то более искушенным, чем Лёдник, — правда, доктора на гетмановских поминках спаивало намного больше уважаемых гостей, чем пана Вырвича, — вознамерился поддержать профессора. Но это благородное намерение, к сожалению, пропало втуне, ибо Прантиша пошатнуло так, что он на мгновение перепутал, где мостовая, где забор, где звездное небо, и только неожиданно твердая рука бывшего слуги удержала его от объятий с мокрыми камнями. Лёдник даже в таком состоянии продолжал защищать былого хозяина. В итоге оба преклонили колени на виленских кошачьих лбах перед стеклянным богом, признавая его победу.
— Три лекции! У меня завтра три лекции! И кон... кон... суль... тация п-печени!
— К хромой свинье твои лекции, Бутрим! И печень тоже.
Где-то далеко послышались выстрелы и пьяные выкрики.
— Вечная память славному гетману!
Мудрая пани Саломея не сказала ни слова. Передоверив Прантиша заботам Хвельки, не особо довольного такой честью, потащила мужа в опочивальню. Отваров ради такого случая было уже наварено два кувшина.
Утро было тяжелым. Примерно как пушечное ядро. Во всяком случае, если бы над ухом Прантиша выстрелила пушка, гудения в ушах не могло быть больше.
— На, пей.
Чья-то рука поднесла ко рту студиозуса железный кубок с горячим душистым отваром. Прантиш даже глаза как следует не разлепил. Отвар попал в горло, сухое, как пустыня, где сорок лет бродил Моисей со своим народом, и оживил этот бесплодный пустырь. Глаза, наконец, открылись. Ну да, перед студиозусом возвышался профессор Лёдник, суровый, как скала, из которой только Моисей и смог выбить жезлом воду. Несмотря на огненных кузнечиков, прыгавших в глазах, Прантиш хихикнул: ситуация до боли напоминала утро трехлетней давности, когда Вырвич молодецки напился токайского вина в придорожной корчме под громким названием «Рим», и только что приобретенный слуга — этот самый доктор — подавал ему похожий отвар с таким же самым кислым выражением на лице.
— Лекции отменили. — проворчал Лёдник, которому по логике должно было быть ныне аки снопу на току после хорошей обработки цепами, и уж никак не до лекций. — Траур по всему городу.
Прантиш со вздохом облегчения упал назад на подушку и тут же застонал от головной боли. Память возвращалась обрывками, отматываясь назад, как цепь на колодезном вороте. Вот они возвращаются домой, обивая углы и вытирая мостовую, вот во дворце Радзивиллов в память умершего великого гетмана подымается кубок за кубком, кто-то орет: «Подлейте еще уважаемому пану Лёднику!» Вот на багровом лице наследника, Кароля Станислава, остекленело блестят глаза, и молодой князь в своем любимом белом жупане, унаследованном от предков и запятнанном во все цвета усилиями тех же предков, да и самого Кароля, в очередной раз валится под стол, его подхватывают многочисленные руки прилипал, один из них украдкой стаскивает с пальца сюзерена сигнет. Вот Прантиш с Лёдником подъезжают ко дворцу. Выходят из университета. Вот запирается помещение, в котором остается кукла с серыми глазами.
— Пандора! — Прантиш забыл о головной боли и вскинулся на кровати. — Бутрим, пошли куклу чинить!
Лёдник потер лоб, который, очевидно, все же трещал немилосердно.
— Ad res portandas asini vicitantur ad aulam (Ослов зовут во двор для перевозки тяжестей). Позавтракаем, оклемаемся, приму писаря с больной печенью, тогда можно будет и автоматом заняться.
Прантиш встал на ослабевшие после вчерашнего ноги, нетерпеливо вздохнул. Докучный все-таки этот доктор.
— Паны будут трапезничать, или хватит рассола? — с легкой насмешкой прозвучал голос хозяйки, неслышно зашедшей в комнату, и Прантиш улыбнулся: когда смотришь на пани Саломею, которая любезно улыбается, нужно быть бездушным автоматом, чтобы не ответить тем же. У пани ямочка возникала почему-то только на левой щеке. И хозяин дома, если не было посторонних, эту ямочку тут же стремился поцеловать. Сегодня, похоже, ему было не до того. Странно даже, что как обычно фанаберится. Лекций непрочитанных жалеет. Да страшно представить, как бы он сегодня на тех лекциях студентов школил!
Пани Саломея одета была в скромное коричневое платье, блестящие черные волосы убраны под белый чепец, изящная рука сжимала четки. Прантиш знал, что больше всего на свете пани мечтает подарить мужу дитя, но Бог не дает. И пани беспрестанно молится о такой милости. Вот и сегодня, видимо, успела уже слетать в Свято-Духову церковь.
Где-то на ратуше часы пробили полдень. Ничего себе заспался студиозус! В профессорском доме тут же отозвались напольные часы из черного дерева, что стояли в столовой, — приличные черные часы безо всяких украшений да безделиц, без искусственных соловушек, нездешних пейзажей в эмалевом окошке, танцующих фигурок. Эти часы, как и хозяин, были строги и упрямы: двенадцать часов пополудни — и все, имеете научный факт.
Но как и хозяин, они хранили в себе множество тайн, ибо время — наибольшая тайна, которую нельзя осознать, но страшно хочется взнуздать. По крайней мере, Прантишу очень хотелось немного обогнать его и заглянуть в то светлое будущее, где он с гетманской булавой в одной руке другой обнимает очаровательную паненку Полонею Богинскую в ослепительно-белом платье, расшитом настоящими диамантами! И смотрит Полонея на него так, как. как пани Саломея на клювоносого хмурого Лёдника, когда тот не видит.
Прантиш не прекратил воображать свои будущие подвиги даже когда сел за стол, от сладких картин едва ложку в крупяник не уронил, отчего и словил с другого конца стола строгий взгляд Лёдника. Эх, где те времена, когда славный шляхтич Вырвич своего бесправного слугу Лёдника, который за долги отдал себя в пожизненное рабство, одним взглядом мог заставить молчать, имел право поставить его на колени и даже голову безродную отсечь за оскорбление. Не то чтобы Прантиш желал для своего учителя рабской доли, но сохранить немного власти над этим Фаустом не повредило бы.
Вырвич тоскливо вперился в картину в тяжелой золоченой раме, украшавшую столовую: на ней уважаемый философ Аристотель, худой старикан с длинными седыми кудрями и бородой, степенно приложив руку ко лбу, занимался мудрствованием на фоне мраморных колонн, увитых виноградом и вьюнками. Картину Лёднику подарил один из пациентов, рисовальщик, выписанный из Италии для росписей в костеле. Доктор ловко вправил худенькому, лохматому, как черный баранчик, италийцу локтевой сустав, поврежденный во время падения с лесов, заодно подлечил его больные легкие. И вот вам — Аристотель. Если присмотреться, то древний грек имел определенное сходство с профессором. По крайней мере, в старости последний мог бы выглядеть как-то так. Прантиш еле сдержал смех, представив Лёдника с длиннющей седой бородой, в сандалиях и белой простыне.
— Рубец с анисом, как ты любишь, — сказала хозяйка профессору, осторожно ставя на стол тяжелую миску. Запах был такой соблазнительный, что Прантиш, который, садясь за стол, был уверен, что пара ложек крупяника — это все, что сможет этим утром принять его несчастный желудок, невольно облизнулся.
Но получить наслаждение от вкуснятины, приготовленной Саломеей Лёдник, студиозусу была не судьба. На улице отчаянно залаял рыжий Пифагор, в ворота настойчиво постучали, послышался тонкий испуганный голос Хвельки.
Гость в дом — Бог в дом, как утверждают блюстители сарматских обычаев. Но блюстители иногда ошибаются. На этот раз гостей было двое, но весьма опасных. Оба одеты в мундиры банды альбанцев — особого войска, которое еще юношей создал Пане Коханку в своем имении рядом с Несвижем, торжественно именованным Альбой. В банду отбирались самые отчаянные, дюжие и до конца преданные своему пану. Канцлером у них был в свое время недоброй памяти Михал Володкович, расстрелянный два года назад в Менской ратуше за особенные буйства — после его смерти князь неслыханно горевал, говорили, что он даже призрак Володковича еженощно видит.
На плечистых усатых гостях были жупаны из голубого атласа, саетовые кунтуши соломенного цвета, серебряные пояса, желтые сафьяновые сапоги, красные шаровары и голубые шапки с околышем из крымской мерлушки. Пуговицы блестели диамантовыми буквами — инициалами Кароля Радзивилла.
— Приносим извинения его мости пану хозяину за внезапность нашего визита, но пусть его милость пан Лёдник милосердно простит убитых горем рыцарей, кои потеряли своего ясновельможного властелина.
Альбанец с черными аккуратными усиками и пронзительными узкими зелеными глазами, который представился паном Домиником Богушем, ближайшим другом уважаемого пана Кароля Радзивилла, изрекал витиеватые скорбные слова по всем правилам этикета. Прантиш с удивлением отметил, что оба шляхтича были почти трезвыми, их лица не опухли от рыданий и перепоя. А пристальный взгляд черноусого так и совсем не понравился. Прантиш тихо-тихо переместился к стене, где в специальных подставках дремали сабли, шпаги и палаши. Лёдник не собирался забрасывать благородное мастерство фехтования, и в доме, хоть и небольшом, кроме кабинета и лаборатории было выделено специальное помещение для муштры и регулярно пополнялась коллекция оружия.
Между тем пан Богуш наговорил, будто на скрипке наиграл, необходимую, и даже с лишком, порцию извинений и перешел к делу. В соответствии с его словами, его мость Пане Коханку для наилучшего сохранения памяти отца готов за любую сумму выкупить ту восковую куклу, кою Михал Казимир Радзивилл на смертном одре завещал доктору Лёднику.
Звучали рулады насчет вечной сыновней памяти, но Прантиш, который и сам природную способность имел пыль в глаза пускать да языком мягко стелить, даже затылком ощущал какое-то мошенничество.
— А нельзя ли нам, многоуважаемые паны, лично встретиться с его милостью князем, чтобы выразить свое соболезнование и договориться насчет лучшего исполнения завещания великого гетмана? — благонравно спросил Вырвич. Злые угольки, на мгновение загоревшиеся в глазах пана Богуша, сказали о многом. Пан заверил, что обременять его мость князя какими-то заботами непочтительно.
— Ну вот и подождем, паны-братья, пока законное горе ясновельможного князя не войдет в берега. Потому что он сейчас той куклой заниматься не станет.
Гость от злобы едва зубы не стер. Потом с мнимым безразличием спросил, работает ли установленный в кукле механизм. И услышав, что он испорчен, даже изменился в лице. А его товарищ, седоватый и длинноносый, не постеснялся и пригрозить. Глаза Лёдника запылали черным огнем.
— Великий гетман оказал мне честь своим последним подарком. Я буду свято беречь его и не отдам ни за какие деньги, даже если придется заложить последнюю рубаху. Такая была воля его милости Михала Казимира Радзивилла, а его воля для меня важнее надобности всех иных многоуважаемых панов!
Пан Богуш не желал, похоже, доводить дело до дуэли. Он успокоил товарища, у которого уже глаза начали наливаться кровью, и почтительно распрощался. Но яснее ясного дал понять: не отступит. Пандору придется отдать.
Когда на улице стих лай разозленного Пифагора, Саломея печально вздохнула:
— Говорила я вам, недобрая эта кукла.
Лёдник молчал, и в этом молчании была гроза. Потом горделиво вскинул голову, стремительно подошел к стене с оружием и решительно взял свою саблю турецкой работы с простым эфесом, украшенным только строгой серебряной чеканкой, тоже когда-то подареную великим гетманом.
— Вырвич, двигаем в академию! Я не позволю всяким фанфаронам отбирать у меня из-под носа интересный научный прецедент!
— Фауст, остынь! — схватила мужа за рукав Саломея. — Отдай им куклу и забудь! Снова хочешь по самую шею в неприятности вляпаться?
Но глаза профессора горели упрямым холодным огнем, хорошо знакомым Вырвичу. Если Лёдник эдак в чем-то упорствовал, его можно было убить, но не отговорить. Профессор, как черный вихрь, прошел в прихожую, молча нахлобучил шляпу, запахнулся в плащ и даже не взглянул на жену, которая, в отчаянии прикусив губу, смотрела ему вслед.
Прантиш еле поспевал за доктором, рассекавшим воздух, как пиратский корабль. Прохожие, боязливо косясь, уступали ему дорогу, кто-то, наверное, и перекрестился вслед. Первые сухие листья падали на мостовую, будто о чем-то предупреждали — о грустном, естественно: смерть, тление, неизбежный переход от надежной веточки к холодной почве, приукрашенный несколькими мгновениями свободного полета.
Пандора, прекрасная и недвижная, все так же смотрела перед собою в пространство серыми лучистыми глазами, только Прантишу почудилась в них злая насмешка. Даже зловещая. Потому что на пожелтевшем листе бумаги, который лежал на маленьком столике перед куклой, красовался рисунок — карандаш, зажатый в руке автомата, застыл в его последней точке. После некоторого оцепенения оба исследователя бросились изучать послание механического духа. Обычный пейзаж: сложенное из крупных камней строение, похожее на склеп, на полукруглой арке над входом надпись на латыни «Здесь добудешь победу огня над железом». Внизу рисунка был ряд мельчайших цифр, поделенных на группы черточками, и столбцы букв, из которых никак не желали складываться знакомые слова.
Рисунок, если присмотреться, был несовершенный — он весь состоял из отдельных прямых черточек, отчего казался шероховатым. Но никто бы не догадался, что рисовал не живой художник, а бездушный автомат. Лёдник и так и сяк крутил лист, смотрел на свет, едва не пробовал на вкус.
— А что это за место? — не выдержал Вырвич. Профессор пожал плечами.
— Не знаю. Правда, надпись над входом заметная, о ней может быть известно. «Победа огня над железом». Victoria ferrum luce... Что-то символическое, эзотеричное. Может, там тайная лаборатория? — в голосе профессора послышалась мечтательность — так ему, похоже, возжелалось в ту лабораторию, за новыми знаниями. — Тайну происхождения ее, уверен, раскрывают эти буквы и цифры. Эх, есть один способ. Если бы это мне раньше в руки попало, я бы провел некий ритуал. — лицо Лёдника сделалось таким жадно-хищным, что Прантиш перепугался — понял, что доктор вспомнил о своих занятиях черной магией и вот-вот возобновит практику. Но тот опомнился, встряхнул головой, сбрасывая одурь, виновато перекрестился, пробормотал короткую молитву.
— Нужно включить наш автомат, пусть еще порисует.
Лёдник принес со своего стола лист бумаги, положил под руку Пандоры. Прантиш, не ожидая приглашения, с радостным предчувствием нажал на маленький рычаг в спине куклы. Послышался легкий шум, будто скользили по хрусткому снегу санки, потом что-то внутри восковой фигуры стукнуло, Пандора резко подняла лицо, и ее глаза встретились с глазами студиозуса. Вырвич еле удержался, чтобы не отскочить от дьявольской фигуры. Кукла посмотрела направо, налево, причем поворачивалась не только голова, но также и глаза, а грудь взволнованно вздымалась. Потом шевельнулась рука с карандашом. Черточка за черточкой на листе начал возникать знакомый рисунок. Пандора внимательно всматривалась в него, поворачивая голову, а по коже Вырвича бегали ледяные мурашки. В том, что происходило, было нечто мерзкое, безбожное. Злая пародия на жизнь.
Лёдник держал рядом два листа бумаги: изображения ничем не отличались, разве что второе было более резким, будто у разбуженной ото сна куклы прибавилось сил и она теперь сильнее нажимала на карандаш.
— За этим рисунком непременно должно скрываться нечто важное! — твердо сказал Вырвич. — Недаром его мость Пане Коханку хочет заполучить этот автомат!
— Думаю, это князю ввели в уши другие, тот же его конфидент Богуш, — рассеянно проговорил Лёдник, всматриваясь в рисунки, будто они были двумя прорвами, в которые упало что-то ценное. — Его милости Каролю Радзивиллу, на наше счастье, сейчас не до каких-то кукол, поэтому за меня всерьез и не взялись.
Лёдник скрутил листы в трубку. Его лицо потемнело, складка меж бровями углубилась.
— И те, кому нужна Пандора, не отступят.
Вырвич тоже нахмурился.
— Надеюсь, ты не собираешься отдавать свое наследство?
Профессор помолчал.
— Отдавать не собираюсь. А вот отнять — могут. Я с альбанцами один не справлюсь. Даже с твоей помощью. Так что пока никому не говори о том, что механизм отремонтирован. Может, пока Богуш с компанией будут уверены, что автомат сломан, ничего предпринимать не станут? А я распоряжусь, чтобы куклу завтра же перенесли в мою тайную лабораторию.
Это означало — в подвалы. В придачу к официальной лаборатории выпросил там Лёдник у ректора уголок для рискованных опытов. Ключ от тех апартаментов был только у профессора, а допущенными туда — несколько доверенных учеников, которые твердо решили стать медиками, и конечно, Вырвич. Через подземный ход, что тянулся до самых королевских конюшен, удобно было приносить трупы для исследований. Прантиш подозревал, что лабораторию периодически обыскивают иезуиты — нельзя же допустить до непоправимого богохульства, но Лёдник алхимией более не занимался, золота не варил, духов не вызывал. А вскрывать трупы в европейских университетах давно не было запрещено — наоборот, это делали в анатомических театрах перед сотнями глаз, последнее время стало модным приводить туда титулованных дам, которые повизгивали на галерее и красиво теряли сознание в объятиях своих спутников. Смерть переставала быть таинством, делаясь балаганным зрелищем. В любой книжной лавке продавались подробные анатомические атласы, в любой аптеке Италии, Франции, Швейцарии изготавливали раскрашенные восковые муляжи вскрытого тела. Но здесь, в Вильне, даже заведующий кафедрой мог позволить себе подобные упражнения только в подземельях.
Теперь туда отправится и восковая кукла.
Лёдник, который никак не мог заставить себя оторваться от «прецедента», ковырялся во внутренностях автомата так страстно, будто каждое мгновение его могли вырвать из алхимических рук. Вырвичу даже надоело. Наконец профессор, довольный, будто кот, добравшийся до хозяйской колбасы и украдкой ее уговоривший, утомленно вытер взопрелый лоб и объявил, что принцип действия он в общих чертах уяснил.
— И вот еще какая странность: тот механизм, отвечающий за появление рисунка, — он небольшой, с множеством мельчайших деталек, — выглядит старше, чем остальные части автомата, похоже, его встроили в куклу, созданную значительно позднее. На кой ляд великий гетман приобретал этот автомат? И почему отписал именно мне?
Лёдник потер свой многомудрый лоб, утомленный от думания, надвинул глубже шляпу и едва не пожелал кукле на прощание доброй ночи.
Перед тем как покинуть помещение, Прантиш задержался, подошел к Пандоре, быстренько расстегнул на ее спине платье, сунул руку в механизм и ловко вынул ту детальку, которую они с профессором изобрели. Так, на всякий случай. Кукла — собственность профессора, значит не должна служить другим!
Глава третья
Страшная тайна Лёдника
Человек, говорящий просто и понятно, может, конечно, показаться умным и даже мудрым, как древний грек Сократ. Хотя господин, который покорно принимает на полысевшую голову помои, выплеснутые женушкой из глиняной миски, — а именно такое случилось с паном Сократом, — вряд ли может называться мудрым. Иначе либо миска в его доме была бы золотая, и дело с помоями устроила прислуга, а не хозяйка, либо женщина десять раз подумала бы о последствиях, кои мудрый человек может организовать, даже не пересчитывая обидчику зубы.
Нет, самый мудрый человек — это тот, у кого из десяти слов простак поймет хотя бы два. И обязательно вся речь пересыпана латынью, как сало — тмином. А если оратор еще и вид имеет фанаберистый да грозный, на голове — аккуратный белый парик, на плечах — бархатную мантию, а на груди посверкивает золотая докторская цепь, — все, мудрость здесь переливается через край и никак не может поместиться в непрочные сосуды студенческого сознания, занятого незаконченной на перемене игрой в кости. Вот бы еще раз кинуть, точно бы Венера выпала!
— Вырвич! О чем я только что рассказывал?
Русый студиозус выглядел настолько честно и добросовестно, что хотелось сразу ему выдать диплом и коленом под зад придать направление из академии, потому что достанет до печенок, прокудник, всех профессоров, пока доучится.
Эх, сошел однажды хоробрый шляхтич Прантиш Вырвич герба Гиппоцентавр со славного пути сарматского рыцарства — вместо того чтобы шестопером головы врагам пробивать, штудирует Платона да Блаженного Августина, и вот результат — надобно после лекций, когда все честные студиозусы растекаются в стороны от Академии, как воды Черного моря во время бегства евреев из Египта, тащиться в подвалы к вредному пану Лёднику. А между тем астрогалы — кости для игры — просто жгут сквозь карман, так хочется пустить их в дело. А теперь, если не спасет святой Франтасий, снова придется вскрывать диафрагму очередного трупа, добытого в тюремном или больничном морге, да пересчитывать вслух латинские наименования мышц и костей — Лёдник взял себе однажды в голову, что со временем сможет сделать Вырвича своим преемником и в медицинском деле.
Как жаль, что у Лёдников пока нет наследника! Балтромей, наверное, вместо погремушки положит в колыбель с одной стороны микроскоп, с другой — лейденскую банку, чтобы с рождения изучал наследник природоведческие науки.
Правда, был в наказании один соблазн — где-то там, среди колб и хирургических инструментов сидела таинственная Пандора, и можно, попросив профессора или улучив момент, заставить ее ожить.
Двери в лабораторию оказались распахнутыми, посреди помещения со сводчатым потолком стоял Бутрим, как верстовой столб. Восковая паненка исчезла. Зато погром — как после победного похода гуннов через Рим. Шкафы распахнуты, все с полок сброшено на пол. Колбы и пробирки хрустят под ногами, будто сухие кости. Столы и стулья перевернуты, бумаги рассыпаны по полу, словно с потолка бумажный дождь прошел.
Тот, кто это сделал, ничего не искал — просто давал понять: знайте, ученые крысы, свое место.
Прантиш разъяренно выругался.
— Пан Богуш, не иначе! Я вызову его на дуэль!
— Успокойся, юноша. Все равно ничего не докажешь, — мрачно проговорил Лёдник. — Сам подумай — без разрешения ректора кто бы сюда пробрался, эдакий бедлам учинил да здоровенный ящик вынес? Я не говорил тебе. — Лёдник сделал паузу. — Вчера профессор Попроцкий уговаривал меня показать ему интересную машину, которую я изучаю в своем кабинете. Мол, он в механике дока, автоматами интересуется, несколько студентов есть, могут помочь. А я отказался, боюсь, резковато. И возможно, напрасно.
Лёдник виновато отвел взгляд.
— Ну, зажадничал я тайной делиться. А если бы показал — может, не было бы этого нападения. Хорошо, успели мы все же изучить интересный прецедент. И получили рисунок.
Прантиш злорадно усмехнулся:
— Зато воры его не получат!
И показал Лёднику деталь со шпиндельком, забранную из Пандоры. Профессор только головой покрутил и пробормотал что-то насчет того, что волка хоть с золотой ложки корми, к каше не приучишь. Но деталь забрал.
Вырвич еще раз оглянулся кругом.
— Послушай, почему бы не обратиться к тем панам, что завещание привозили? Его мость Михал Казимир точно же хотел, чтобы именно ты куклой занялся.
Профессор толкнул ногой поваленный железный подсвечник, и тот загремел на камнях, как низверженный Голиаф.
— К кому ты сейчас обратишься, если все пьяные в лоскуты? Пане Коханку постановил, что два года будет по отцу поминки справлять, безумец несчастный. Тело еще здесь, а около Несвижа шляхетные любители попить-поесть на дармовщинку уже целый город из шатров ставят. Нет, защитников у нас здесь не найдется. И Саломее не говори. Волноваться начнет. А я ее сегодня и так обидел. Она попросила если не отдать куклу князю Радзивиллу — так хоть коллег к ней допустить. А я ее обругал.
Бутрим вздохнул, обвел глазами разгромленную, как московцы на Уле, лабораторию.
— Ну что, Вырвич, приведи сюда еще двух проштрафившихся недоучек, Недолужного да Горового. Хватит вам в кости играть. Лучше приберите здесь собственными ручками, ясновельможные паны. Лакеев в свою лабораторию все равно не допущу.
Бедняга Недолужный только и сказал в адрес профессора:
— Чтоб он облез неровно!
...Интересно, какие существуют единицы для измерения злобы? Собачий лай, ругань торговки, плевок мытаря? Какими бы они ни были, у Прантиша, возвратившегося из Академии, злости было на десять перебранок, сорок плевков и мешок собачьего лая. Даже любимая тыквенная каша с изюминами и орехами во время ужина не лезла в горло. Пандору украли, профессор принудил к позорной мужицкой работе, и никаких подвигов не предвидится. Лёдник вон и сам сидит злой, водит длинным носом над бумагой, будто в надежде вынюхать, что за место нарисовано автоматом, покрывает лист столбиками цифр, а рядом нагромождены стопки фолиантов, с которыми время от времени что-то сверяет. Второй рисунок Пандоры лежит на коленях у пани Саломеи, но она его не изучает, а сжав тонкие пальцы, посматривает грустными тревожными глазами то на образа, то на мужа. Боится, что ее Фауст снова сорвется в мистику, забыв обо всем. И такой упрямый — не подойди, ужалит.
В комнате стояла непривычная тревожная тишина, нарушаемая только шелестом страниц. Даже Хвелька зашился в своем чулане и не осмеливался показаться хозяевам, хотя обычно от его болтовни спасал только приказ Лёдника помолчать. Один Пифагор, допущенный в помещение по причине дождя и странности хозяев, которые неслыханно баловали своего сторожа, вилял себе рыжим пушистым хвостом, тыкался холодным носом в ладони, заглядывал в глаза умоляюще-вопросительно: что притихли, мудрые человечки? Вас же никто на цепь не привязывает? Вы же можете еще кусочком сала ради бедной собачки пожертвовать? Поднимал настроение и пылающий камин — Лёдник настоял, чтобы в доме кроме обычной печи, обложенной мстиславским зеленоватым кафелем с ангелочками, был камин, живой огонь, созерцание коего споспешествует гармонии стихий в человеке.
Действительно, в камине очень удобно жечь неуклюжие вирши, которыми Прантиш, начитавшись Яна Вислицкого и куртуазных французских поэтов, начал втайне заниматься. Бросил тихонько смятую бумагу в пасть красного дракона — и все. Никакого осмеяния.
За окнами послышался грохот экипажа, запряженного несколькими лошадьми. Пифагор рыжей тенью метнулся в сени и заполнил их звонким лаем. Экипаж остановился перед домом Лёдников, кучер прикрикнул на коней, потом в ворота застучали.
— Дома ли пан доктор?
Сразу же затараторил что-то Хвелька, встретивший гостей, потом сунулся в комнату спросить хозяев, можно ли впустить посланца от пациента — богатого пациента, как можно было судить по почтительным ноткам в Хвелькином голосе.
Что же, неожиданные посетители — даже в такой позний час — в доме лекаря не новость. Сколько раз Лёдник среди ночи собирал котомку и отправлялся спасать чью-то грешную душу, не забыв перед выходом помолиться святому Пантелеймону-целителю, своему древнему коллеге, которого укоряли за то, что лечил бесплатно и сбивал другим докторам цену. Пифагор добросовестно отрабатывал свой собачий долг, страстно облаивая двери. А в них вошел коренастый крепкий мужик лет за сорок, тиская в руках мерлушковую шапку, судя по одежде — слуга из богатого дома. Обычный такой мужик, упрямый, хитроватый, не очень гибкого ума, со светлыми невыразительными глазами, которые сейчас смотрели на Балтромея Лёдника настороженно и — невероятно — с насмешкой. Так и мерили пана профессора во весь немалый рост.
— Пан. Лёдник, я от ее мости пани Гелены Агалинской с нижайшей просьбой.
Поклон гостя был достаточно низкий, но с мгновением невежливого промедления, чего иной, быть может, и не заметил бы, но Прантиш, сын дотла обедневшего шляхтича-посконника, привык защищать свою шляхетскую честь и в родном Подневодье, и в Менском иезуитском коллегиуме, и научился примечать наименьшие проявления неуважения.
А Лёдник вел себя тоже странно. Тот, кто хорошо его знает, догадался бы, что доктор потрясен. Он стоял перед гостем с гордо поднятой головой, но на худых щеках горели пятна, а глубокий низкий голос едва заметно дрожал.
— Чем могу помочь ее мости пани Гелене?
Гость еще раз окинул оценивающим взглядом фигуру профессора, будто проверял, как сохранился за зиму летний возок.
— Ее мость вместе с мужем и шурином приехали на поминки по ясновельможному великому гетману князю Радзивиллу, — объяснил мужик. — Пан Агалинский с братом теперь во дворце за поминальным столом. А панич Алесь Агалинский, младший сынок, совсем занемог. А он и так квелый, от рождения. Неизвестно отчего покроется болячками да обмирает. Вот пани и послала меня за тобой. за вами, пан доктор.
И снова едва припрятанная насмешка и неискренний поклон. Доктор задумчиво проговорил:
— Значит, у твоих хозяев родился еще один сын. Надеюсь, роды не повредили здоровью пани. Что же, для меня честь помочь пани Гелене.
— Пани очень просила тебя. вас не медлить. Карета ждет у дома, доктор.
Гость закончил обшаривать глазами профессорский дом и бросил взгляд на пани Саломею, естественно, взгляд сразу стал очень заинтересованным. Прантиш не стерпел, выскочил вперед и толкнул наглеца в грудь.
— Ах ты, хамло! Ты как со шляхтичем разговариваешь? Порублю саблей на солому!
Лицо мужика сразу изменилось и приобрело виновато-заискивающее выражение, слуга проворненько упал на колени, старательно поцеловал руку Вырвича, потом его башмак, начал проситься.
На плечо Прантиша легла тяжелая рука Лёдника, тот проговорил глухо, будто ему было больно.
— Не укоряй этого человека, пан Вырвич. Не так легко кланяться тому, кого целый год лупил плетью. Правда, Базыль?
Невыразительные светлые глаза мужика зыркнули из-подо лба на профессора.
— Что его милость Циприан Агалинский, мой пан, мне приказывал, то я и делал.
Вот оно как! Прантиш встретился взглядом с Саломеей. У той задрожали губы. Что ж, прошлое догоняет даже тех, кто взрывает за собой воздушные замки. До того как попасть в руки Прантиша, известный алхимик Лёдник стал собственностью пана Агалинского, своего кредитора, с которым не сумел расплатиться. О том, что было с Лёдником в имении Агалинских, тот никогда не рассказывал, и вообще этой темы не любил. Но ясно, что настрадался там сегодняшний профессор порядком. Сам пан Циприан Агалинский, продавший Лёдника по дороге на Воложин первому встречному, выбросив из кареты просто в грязную лужу и посоветовав воспитывать его дрыном, симпатий у Прантиша, тогдашнего школяра, не вызвал. Толстенный, злой, красномордый. Состояние тихого отчаяния, в котором тогда находился Лёдник, и шрамы на его теле тоже свидетельствовали о многом. Вот и объяснение. Если в Прантише, несмотря на его молодость, Базыль без колебаний признал высшего, вельможного пана, то доктору и теперь был не против по-свойски посчитать ребра.
Огоньки прыгали в камине, будто зрители в балагане радовались необычному спектаклю, в котором кто-то из героев должен умереть насильственной смертью.
— Иди, Базыль, к карете, жди меня. Я сейчас соберусь, — проговорил Лёдник своим обычным высокомерным тоном и стремительно пошел в кабинет. Прантиш догнал его, задержал за рукав:
— Бутрим, что с тобой? Неужели послушно пойдешь служить тем, кто превратил тебя в раба?
Пифагор прижался рыжим боком к Прантишевой ноге, требуя, чтобы погладили, — нашел время, глупая животинка.
— Там страдает маленький мальчик. — тихо проговорила Саломея. — Все остальное — чепуха.
Лёдник с благодарностью поцеловал жену в щеку.
— Спасибо, дорогая. И еще. Я вам не рассказывал, — голос профессора стал совсем тихий. — Пани Гелена спасла мне жизнь. Если бы не она — навряд ли я дотянул бы до встречи с паном Вырвичем.
И зашел в кабинет, загремел там инструментами и бутылочками, собирая свой лекарский саквояж. Потом послышались слова молитвы. Саломея приблизилась к Прантишу:
— Пан Вырвич, пожалуйста. Я боюсь отпускать его одного. Не могли бы вы?..
Прантишу не нужно было ничего объяснять и просить. Он молча надел шапку и взял саблю с выгравированным на эфесе гербом «Гиппоцентавр». Теперь Вырвич — не какой-то школяр, он и себя защитит, и своего учителя! Хочет тот или нет.
Редкие фонари превратили мокрую мостовую в застланый лунным ковром сказочный путь, каменные дома застыли, будто заколдованные великаны, с горы Гедимина сползал призрачный туман. Прантиш сидел в карете напротив доктора, одетого в немецкий наряд, смотрел на его профиль — прафессор молча уставился в окно — и догадывался о безумной карусели из невеселых воспоминаний, крутящейся сейчас в профессорской голове. Хоть ты снова иди за Крестовую гору на могилу Кашпара Бекеша, приказавшего написать на надгробии, что ни во что не верит. При созерцании этой могилы Лёдника всегда пробивало на вдохновенную лекцию о вечной надежде и спасительном пути души через страдания.
Молчание, наполнившее карету, было таким густым, что заставило бы онеметь целый сойм. Колеса громыхали и поскрипывали, будто жаловались на холод, осень и дождь.
Дом, где остановились Агалинские, не был особенно шикарным — шляхта, понаехавшая из Княжества и Королевства, позанимала все приличные строения, так что кому уж какой достался. Свет фонаря отражался на мокрой черепице крыши. Можно было рассмотреть только крыльцо с двумя деревянными колоннами и окна из настоящего стекла, за которыми тускло светили огоньки свечей. Один из огоньков плыл в сторону двери — гостей ждали.
— Сюда, пан доктор! — служанка в белом чепце и переднике, как ни была встревожена, бросила жадно-заинтересованный взгляд на Лёдника. Вырвич понял, что она тоже видела его в ином положении.
В прихожей доктор строго потребовал воды — вымыть руки перед тем, как идти к пациенту, затем аккуратно вытер чистым льняным полотенцем каждый палец отдельно, влажную ткань рассеянно бросил на руки служанке. За его действиями наблюдали, как за черномагическим ритуалом, после которого у всех вырастут рога. Ну и репутация здесь была у алхимика! После визитов лиц с такой репутацией лихорадочно ищут в доме подброшенный «расскепенный желудь» или завязанную узлом тряпочку. Профессор презрительно поджал губы и с поднятым подбородком двинулся вперед, на его левом боку блестела сабля. Вырвич тоже принял, насколько смог, надменный вид и демонстративно положил руку на эфес сабли, весь такой авантажный да с политесом, готовый мгновенно покарать за любую непочтительность.
Покоев оказалось неожиданно много, лампа в руках служанки плыла по темному коридору, как чья-то светлая душа, что из жалости решила проводить неофита через подземное царство. Чувствовалось, что дом съемный — через открытые двери помещений видно было, что мебели маловато, портретов так и вовсе нет, кроме толстой физиономии Августа Саса в золоченой раме. Но, похоже, нынешние постояльцы привезли с собою кое-что для уюта — там стояли ширмы из китайского шелка, тут поблескивал на столике серебряный сервиз. Наконец распахнулась последняя дверь, и перед гостями оказалась хозяйка. Конечно, до пани Саломеи ей было далеко. Никто бы не смог принять эту женщину за Сильфиду неземной красоты — а Саломее однажды пришлось исполнять эту роль. Но ведь Саломея Лёдник, в девичестве Ренич, была единственной и неповторимой. Женщина, встретившая ночных гостей, тоже по любым земным меркам была красивой. Стройная фигура, горделивая посадка головы, большие светлые глаза, тонкий, с горбинкой нос, рот, наверное немного великоват, с нервной складкой, русые непослушные волосы зачесаны в высокую прическу, и отдельные легкие прядки выбиваются, будто легкий дымок. Светлые глаза смотрели на Лёдника с необычным напряжением, будто на далекий парус долгожданного корабля: какого он цвета, траура или надежды?
— Приветствую, Бутрим!
Лёдник снял шляпу, отвесив церемонный поклон, и поцеловал руку женщины.
— Мои искренние поклоны ее милости пани Агалинской. Позвольте представить — его мость пан Прантасий Вырвич из Подневодья, мой благородный друг.
Прантиш отвесил поклон не хуже Лёдника и тоже приложился к ручке хозяйки. Но та смотрела только на доктора. Они будто вели молчаливый разговор о чем-то грустном, горькая улыбка скривила уста доктора, а глаза пани заблестели от непролившихся слез.
— Как я рада, что у тебя все хорошо, Бутрим, — тихо проговорила женщина. — Ты заслужил это.
— На все воля Господня, Он дает, Он и отнимает соответственно грехам нашим, — негромко ответил доктор. — А как вы, пани?
— Соответственно грехам моим, — печально улыбнулась Агалинская. — К счастью, муж в радзивилловском дворце днюет и ночует. Он бы не позволил тебя пригласить. Старший сын Андрусь, ты его помнишь, в Варшавском шляхетском корпусе. И я специально поехала в Вильню. Ради Алесика. Если ты ему не поможешь, то кто?
Пани провела Лёдника за ширму, которой был отделен угол помещения, поставила на столик лампу. В кровати спал ребенок лет трех. Худенький, черноволосый. Свет от лампы разбудил его, и на гостей глянули темные глаза, блестящие от лихорадки.
Ошеломленный Лёдник молча смотрел на ребенка, потом перевел взгляд на пани, та, подтверждая его догадку, прикрыла веки, слегка улыбнулась. Доктор пылко поцеловал ее руку и снова уставился на мальчика, как на неслыханное чудо, невольно улыбаясь. Прантиш, разинув рот, тоже смотрел на темноглазого малыша, наблюдавшего за пришельцами не по-детски строго, эдаким очень знакомым пристальным взглядом. Наконец студиозус не выдержал и воскликнул:
— Ну, доктор, ну, пройдоха!
Пани покраснела, а Лёдник как не слышал. Присел на край кровати, погладил руку пациента:
— Приветствую юного пана!
— Ты кто? — голос ребенка был немного осипшим, но уже сейчас властным, а в глазах не было заметно страха.
— Я — доктор, ваша мать попросила меня вылечить вас. Что у пана Алеся болит?
Пани со светлой улыбкой наблюдала, как Лёдник возится с младшим Агалинским. Осматривает, выслушивает, задает вопросы. Мальчик старался держаться мужественно, как его учили, как пристало шляхтичу, — но от горького лекарства беднягу едва не вырвало.
— Если пан выпьет эту микстуру, он обязательно выздоровеет, а тогда я приглашу вас в гости в академию. Там есть огромная труба, через которую видны звезды — близко-близко, и можно посмотреть, что делается на Луне! Пан хочет посмотреть на звезды? — серьезно спрашивал Лёдник.
— Хоцу! А их мозно снять с неба?
Прантиша в этой ситуации больше беспокоило, что скажет пани Саломея, когда узнает об этаком материальном воплощении мрачного прошлого своего мужа. И что еще более важно, не прибьет ли доктора пан Агалинский, который, похоже, имеет на это законное право. Неужели даже не догадывается, в кого уродился его темноволосый сын? Не было ли в своем доме у пана еще более важного основания избавиться от алхимика, чем злоба на непокорность и страх быть отравленным?
Лёдник качал мальчика на руках, что-то шептал на ушко — и был таким счастливым, каким Прантиш его никогда не видел.
Но украденное счастье долгим не бывает. Когда больной задремал, доктор осторожно, как хрустального, положил его в кровать, накрыл одеяльцем.
— У него аллергия. Это. врожденное. Некоторых веществ его организм не переносит. Лекарства оставлю и сделаю еще. Отвары — пить, мази — смазывать высыпания, если появятся. Но главное — дам список, от чего ему может стать плохо. Избегать определенной пищи, запахов. Он это перерастет. Лет в одиннадцать, думаю.
Прантиш вспомнил, что у Лёдника в детстве тоже была такая болезнь, — отец-кожевник не мог приспособить его к наследственному ремеслу, так как сын от запаха сырых кож покрывался болячками и терял сознание.
— Я могу еще его увидеть? — прошептал Лёдник. Пани склонила голову, светлые прядки, выбившиеся из прически, колыхнулись.
— Не знаю. Разве что мужу будет не до нас. Ты слышал, в Вильну даже Богинские приехали, хотят место воеводы для пана Михала. Тот оставил российскую императрицу ради такого случая. Пока неизвестно, чью сторону примет муж, — Богинские сейчас шляхту перекупают. Но ясно, что ожидается возня.
— Пришлете за мной, как только получится. Или ко мне мальчика привезите. За ним нужно наблюдать. И для вас я тоже лекарств передам. Мне кажется, вы совсем запустили свою болезнь. Помните мои рекомендации?
Лёдник что-то объяснял насчет снадобий, диеты и прогулок, а у Вырвича от известия, что Богинские здесь, даже дыхание сперло. А вдруг и панна Полонея приехала? Там, в Варшаве, она еще больше ввязалась в политику, каких только интриг не приписывали юной красавице. Прантишу, понятно, иные слухи рвали сердце. Но вот он, шанс, — если паненка здесь, не понадобится ли ей, как когда-то, отважный и ловкий рыцарь, способный выполнить любое, самое сложное поручение?
На прощание пани Агалинская спросила:
— Твоя жена красивая, Бутрим?
— Красивая, — ответил бывший слуга.
— Ты ее любишь?
— Очень.
Пани промолчала.
— Дай Бог вам счастья.
— И вам также, моя пани. И вам также.
Базыль проводил гостей до кареты, подсвечивая фонарем. Когда под колесами снова оказалась мостовая Старого Города, Прантиш въедливо-утвердительно спросил:
— Пани Саломее ничего не говорить?
Профессор вскинул голову:
— Почему же не говорить? Я сам ей скажу. Думаю, она все поймет.
— А кое-кто собирался меня в карцер сажать за невинные ухаживания за простой девицей. — не преминул упрекнуть студиозус, все еще кипевший от возмущения. Известно, прелюбодеянием грешили многие, при варшавском дворе так вообще считалось неприличным не иметь официальных любовников. Во время балов на площади перед дворцом стояли кареты, в которых можно было уединиться со своими амаратами от любопытных. В весях под Несвижем во многих семьях воспитывались им потомки князей Радзивиллов, иногда выплачивались небольшие пенсии. Но доктор, который исповедовал самоограничение, дисциплину и презирал развратных богачей, не имел в глазах студиозуса права на грехи! К тому же, одно дело — куртуазные интриги между аристократами или когда благородный пан обращает внимание на хорошенькую крестьяночку и пользуется правом первой ночи. И иное — когда слуга, холоп — в постели своей замужней хозяйки! Разбавляет мужицкой кровью кровь рыцарского рода! Пусть Лёднику присвоили шляхетское звание, по рождению же он — никто, обычный мещанин. Не так плохо доктору у Агалинских жилось, однако. Поимел своего счастья. Отвращение отразилось на лице Прантиша. Лёдник помрачнел.
— Не смею отрицать — я грешник. Окаянный грешник. Но она. Пани Гелена. Нет, это был не каприз и не похоть, Вырвич. Не прихоть аристократки и месть слуги — тебе же это пришло в голову, да?
— А что же это было?
Колеса постукивали по мокрым камням, будто перемалывали минуты, неумолимо и старательно.
Лёдник поднял вверх худое лицо, зажмурил глаза. В тусклом свете фонаря он выглядел, как готический барельеф в старинном храме.
— Что это было. Не думал, что буду кому-нибудь об этом рассказывать. У нас с вами, пан Вырвич, карета вместо исповедальни.
Прантиш хмыкнул, вспомнив, как когда-то они ехали в тюремной карете — Лёдника заграбастали в корчме из-за того, что он якобы занимался там колдовством, и раскаявшийся алхимик рассказывал по дороге, как довел себя до холопского состояния, распродав имущество, чтобы делать опыты по добыче философского камня. Что ж, пусть исповедуется снова — не все же мучить бедняг студентов.
— Я плохо помню, как мне объявили приговор суда и привезли в имение Агалинских. — тихо говорил алхимик, опустив глаза. — Когда за мной пришли в мой заложенный дом, выломав дверь, я как раз заканчивал выпаривать одну интересную субстанцию. А потом — потом туман. Одно я решил, что Божью кару нужно вынести достойно. Пусть терпит тело — стоит попробовать спасти душу. Никакой алхимии, астрологии, опытов над бестелесными субстанциями! Даже декумбитуру больных больше составлять не стану. Да, переломало меня тогда изнутри хорошо.
Поначалу пан Агалинский был со мной даже вежливым — мы не раз за одним столом сидели, он любил послушать мои «ученые разговоры». А заиметь собственного дипломированного доктора — это же лучше, чем породистую гончую! Мне отвели комнатку, я оборудовал небольшую лабораторию, потянулись пациенты — слуги, дворовые люди. У панича Андруся Агалинского — рыжий такой мальчик, веселый, непоседливый — кроме царапин и синяков случилась пневмония, намерился было форель руками ловить в соседней речушке, стремительной, холодной как лед. Вылечил. Пришлось подбирать снадобья и пани Гелене, она страдает болезнью сердца. И не было того, что ты подумал, молокосос. Я давал клятву Гиппократа. Я никогда не позволю себе подойти к постели больной с похотливыми намерениями. И пани Агалинская просто была со мной уважительной. Честно говоря, я еще и раздражался из-за ее сострадания, страшно раздражался — ни за что не хотел, чтобы меня жалели. Пусть лучше боятся, ненавидят, презирают. Только не жалость.
А потом пан Агалинский приказал мне составить гороскоп — собирался на сеймик, хотел узнать, каких хлопот ждать. А я отказался. Хотя раньше расписывал ему по таблицам Эфемерид почти что путь в уборную. И тогда пан сказал, что мне время уяснить, кто я есть такой.
И выписал мне первую записку к Базылю.
Нет, Базыль — не простой палач, мужиков наказывал другой человек. А на этого была возложена обязанность следить за поведением в панском доме — лакеев, горничных, кучеров, поваров. Если кто проштрафился — пан писал на бумажке цифру и отправлял виновного с ней на конюшню, где был особый уголок — там можно было удобненько разложить человека и всыпать ему столько плетей, сколько написано в бумажке.
Когда очередь дошла до меня, вся прислуга была счастливой — они до сих пор не могли понять, как ко мне относиться: будто бы пан, будто бы строгий. А сам такой же, как они.
И пошло колесо поперек колеи. Каждое утро я подавал пану Агалинскому его лекарства для лучшего пищеварения — он переедал жирного. Пан требовал гороскоп, я отказывал, получал записку, шел на конюшню, и Базыль имел заботу выдать мне то, что прописал пан. Сначала старался, даже слишком: а вот тебе, выскочка в напудренном парике.
Вскоре это превратилось в какой-то турнир: люди гадали, что случится раньше — пану надоест меня воспитывать или сломаюсь я. Агалинский ярился все больше и больше — ясное дело, не привык встречать сопротивления от более низких. Несколько раз под пьяную руку срывался и лупил меня собственноручно чем попало. К счастью, временами он уезжал, и я мог немного залечить спину. Выручало и докторское мастерство — я иным серьезно помог, и мне начали сочувствовать. Однажды разбудил Базыль — у его дочери был приступ крупа, девочка задыхалась, мне едва удалось ее спасти. После этого рука Базыля стала легче, он начал каждый раз уговаривать меня прекратить злить пана — лбом стену не пробить, доктор, ну что тебе стоит нарисовать те предсказания? Бедняга искренне не понимал, зачем я создаю себе эдакие страдания.
Иногда меня сажали в холодную — что-то похожее на наш университетский карцер. Бывали просто комичные случаи — к пану приезжают важные гости, не хватает партнера для игры в вист, меня вытаскивают из холодной, одевают рубаху с кружевами, камзол, парик, и я целый вечер веду остроумную светскую беседу и играю в карты. Пока все не напиваются. Тогда я снова снимаю все панское и возвращаюсь в холодную. Короче, не жизнь, а лондонский Бедлам, приют для умалишенных. Ну, а у пани Гелены у самой жизнь не сладкая. Этот оболтус, ее муж, с ней тоже руки распускал. Правда, и пани не кроткая овечка, но куда ей деваться? Я, как мог, защищал ее — объяснял Агалинскому, что у жены больное сердце, что ей необходим покой. Она была мне благодарна за это, и что сына вылечил, и что есть ей с кем поговорить о французских романах, до которых пани большая охотница.
Заступалась и она за меня, конечно. Уговаривала приложить какие-то усилия, чтобы выкупиться, — но я не хотел ни к кому обращаться. Хоть, возможно, кто-нибудь из однокурсников по Праге или Лейпцигу откликнулись бы. Пани, не предупредив даже, пробовала тайно продать ради моего выкупа свои диамантовые серьги, но воли у нее не намного больше, чем у слуги. Ростовщик доложил пану Агалинскому о своеволии жены — побоялся ссориться с грозным соседом. Была гнусная сцена, пани Гелена, естественно, не призналась, зачем ей понадобились деньги, что-то выдумала. И в имении стало еще хуже. Потому что Агалинскому ввели в уши, что я — знаток ядов и черной магии и могу ему отомстить. Чем больше он меня истязал, тем больше меня боялся. И вот однажды, в начале апреля, пан особенно разозлился и приказал бросить непослушного раба в холодную на ночь. Как раз были заморозки, в моем узилище снег не таял. И до утра я бы не дожил — в одних портах, избитый, как горькое яблоко. Пани Гелена пришла ко мне, выкрав ключ. Отдала свою шубу. Вот тогда и случилось между нами. Грех? Да, грех. Может быть, поэтому Господь и не дает мне наследника от законной жены. Может быть. Но той ночи я никогда не забуду. Я вдруг поверил, что стоит жить и не сдаваться. Вот и вся история.
Прантиш перевел дыхание. Что тут скажешь — судьбы человеческие не прямые, как тракт. И единственный выход здесь — молчание. Лёдник никогда не сможет забрать своего сына, пани Гелена никогда не заменит в сердце Лёдника волшебную Саломею, а маленького панича, если распространятся слухи, что он байстрюк, ждет самое печальное будущее. Ну а что ждет в таком случае пани Гелену. Все проблемы с появлением и исчезновением восковой Пандоры блекли перед простыми и жестокими отношениями между людьми.
Но профессор смотрел на тусклые отблески на мостовой и невольно улыбался, — и Вырвич знал, что он вспоминает маленького черноволосого мальчика, который сейчас сладко спит в кровати за китайской ширмой.
Глава четвертая
Как Прантиш познакомился с доктором Ди и встретился с Полонеей
Люди очень любят придумывать сказки о большом и страшном: драконах, великанах, рыбах Ремор да ледяных Гримтурсах, о провалившихся под землю или на дно озера храмах или целых городах. А мелочей, мизерных сущностей замечать не хотят — хотя они, возможно, более значимые и опасные для человеческого существования, чем великаны и драконы, которых честный рыцарь с помощью архангела Михаила да Пресвятой Богородицы с одного удара может свалить. Есть, правда, малюсенькие альрауны, живущие в корнях мандрагоры, но и те принимают образы огромных страшных чудищ, иначе кто же их испугается. А в каждой капельке воды спрятан целый мир — недаром доктор Антоний ван Левенгук, который изобрел микроскоп, едва не сомлел от потрясения, когда ту каплю увидел увеличенной. Целый зоопарк удивительных существ — анималькулей — суетился перед глазами! А для человека мудрого и самое большое, и самое малое создано по единому образцу.
Доктор Лёдник припал к окуляру немецкого микроскопа, но изучал он не инфузорий, а железный шпинделек, похожий на блестящую букашку, — тот, что ловкий студиозус Прантиш Вырвич вынул из куклы-автомата. Студиозус был тут же — развалился на диване и делал вид, что готовится к занятиям по риторике. Но толстенный том с примерами красноречия всех времен и народов валялся корешком вверх, развернутый на случайном месте. Какая риторика, после того как Лёдник целый час упрямо гонял своего персонального ученика на занятиях по фехтованию, едва не прыгая по стенам. Прантиш догадывался, что такой бешеный ритм получился потому, что доктору нужно было сбросить нервическую аффектацию, он всегда говорил, что самое лучшее для сего средство — физические практикования. Но доктор как железный. Прантиш молодой — и лежит, а этот вымылся, переоделся — и за работу. Сидит вон, спокойный такой, детальку пинцетом ворочает. А какое уж тут спокойствие, если вот-вот из Академии попрут, — высокопоставленный покровитель умер, а в окружении его наследника врагов и завистников полно, и в ректорате некоторые давно живьем бы охальника доктора сожрали. Тут не до снисходительности — страна на грани войны. На российский трон императрица Екатерина села, бывшая принцесса София Анхальт-Цербстская. Личность амбициозная, коя захочет и литвинские земли контролировать. Основание есть: здесь живут единоверцы, которых преследуют за православную веру. В правах ограничивают, храмы закрывают, насильно заставляют переходить в Унию. Как не заступиться? А чтобы заступиться — ясно, нужно войска вводить. Поэтому на православных в Короне смотрят как на потенциальных предателей. Вот, братчиков из Свято-Духова монастыря снова камнями забросали. И кто? Старшекурсники родной Виленской академии. Прантиш ввязался было с одним таким воякой со схизматиками в драку, за что снова наказание от начальства схлопотал. И Вырвич совсем не был уверен, что удастся завершить образование в этих стенах. А если разгорится война, на какой стороне воевать придется — снова неизвестно. Ведь вот-вот и корона польская начнет разыгрываться, как стопка талеров в кости. Август Сас на ладан дышит, сидит безвылазно в своих покоях да бумажных человечков вырезает. С бумажными, ясное дело, справиться легче. Князь Михал Богинский бодается со своим другом-соперником Станиславом Понятовским за внимание российской императрицы — и за возможность в будущем стать королем. Радзивиллы на себя пышный ковер власти тянут. А что будет с должностью воеводы виленского — страшно представить, ибо Михал Богинский в прошлом году с влиятельной пани оженился, вдовой подканцлера Сапеги, Александрой из Чарторыйских, покорив сердце пани игрой на кларнете и флейте. А пани Александра — личность в политике искушенная. Объединившись с многочисленными сестрами пана Михала, создала целую политическую ложу. Но ведь и за Радзивиллами сила! Правда, с женой Пане Коханку не повезло — персона легкомысленная, за мужем ни на поле боя, ни в высылку не поедет, зато любимая сестра Теофилия способна и на дуэль, не хуже Полонеи Богинской. И кому дело среди этих злоключений до какой-то куклы?
— Нет, только не это! — отчаянный выкрик Лёдника заставил студиозуса вздрогнуть, хрестоматия полетела на пол, а пани Саломея едва не уронила поднос с кружками кофе, что несла для утомленных жнецов интеллектуальной нивы.
— Зачем я только поддался любопытству. Снова — на те же грабли! Не хочу иметь ничего общего с подобным! — разъяренный профессор мерил нервными шагами кабинет. — Я столько усилий приложил, чтобы отречься от всяческого магического морока, такую цену заплатил — и вот!
— Да что такое, Бутрим? Что ты там нашел? — пани Саломея поставила поднос с кружками на стол и заглянула в микроскоп. Пожала плечами. Ее сразу же отодвинул от окуляра Вырвич. На детальке виднелись микроскопические буквы «VOO».
Саломея и Прантиш недоуменно переглянулись и посмотрели на нервозного профессора.
— И что это значит? — спросил Вырвич. — Ты трех букв испугался?
Лёдник резко остановился.
— Что значит? Что нечистая сила снова пробует столкнуть меня в ту трясину, откуда я едва вылез! Это подпись доктора Ди!
Удивленное молчание слушателей профессора так разочаровало, что он едва удержался от обидных слов.
Саломея подошла, положила руки на плечи рассерженному мужу.
— Не злись, а объясни! Ты с возрастом делаешься все больше нетерпимым, тебе кажется, то, что знаешь ты, понятно всем. Дорогой, даже орехов двух одинаковых нет, а не то что умов. Errare humanum est (Человеку свойственно ошибаться).
Лёдник отвел взгляд, глубоко вздохнул, по своей же успокаивающей методике, которой учил Прантиша.
— Это тот самый доктор Ди, астролог и алхимик, после прочитания трактата которого по элективной астрологии «Иероглифическая монада» я совсем поехал умом, точнее — нырнул в эзотерические науки. Ди жил в Англии во времена королевы Елизаветы. Еще студентом Кембриджа он сделал механического скарабея и выпустил на сцену студенческого театра. Народ, удирая, устроил в дверях давку, Ди выгнали из университета. Он изобрел много чего еще. Навигационные приборы, телескоп, бинокль, рассчитал, где должен быть Гринвичский меридиан. Много экспериментировал с кристаллами и зеркалами. И все это было бы хорошо, если бы не эксперименты с духами. Связался с проходимцем и фальшивомонетчиком Эдвардом Келли, предложившим доктору заняться связями с иным миром, а он, Келли, будет посредником между Ди и «ангелами». Ну, и занялись. Если верить самому Ди, духи слетались к нему, как мухи на мед. Особенно прописался при нем некий Уриель. Который не только показывал доктору в специальном зеркале картинки будущего, но и учил языку, на коем разговаривают ангелы. Можете себе представить, я читал эти трактаты на «енохианском языке», пробовал его усвоить. Прости Господи.
Лёдник перекрестился и, наконец, сел.
— А почему ты решил, что Пандору сделал доктор Ди? — не понял Прантиш.