Если «спектакль» под названием «Милосердие Августа» разыгрывался с целью доказать миру, как дружен принцепс со своей супругой, то тому была своя причина — наиболее вероятным наследником власти стал теперь сын Ливии.
Как написал Плиний Старший, «Август умер, оставив наследство сыну человека, с которым он воевал». И действительно, вторым принцепсом стал Тиберий — сын Тиберия Клавдия, первого мужа Ливии, хотя между ним и властью стояло немало преград — и Марцелл, и оба юных Цезаря, и Агриппа Постум. Вот почему, повествуя об Августе, мы не имеем права обойти вниманием личность Ливии.
До сих пор мы мало говорили о Ливии, потому что в сохранившихся текстах ее имя упоминается редко. Она вела дом Августа в согласии с традицией, на уважении которой он настаивал: пряла шерсть, никогда не давала ни малейшего повода к пересудам, одним словом, составляла со своим мужем единое целое — подобно супруге фламина[212] Юпитера. Август довольно рано снял с нее всякую юридическую опеку, и она по собственному усмотрению распоряжалась огромными богатствами, принадлежавшими лично ей — владениями в Малой Азии, Галлии, Палестине и в самой Италии. Имела она право и на личную вооруженную охрану.
Не подлежит сомнению, что она пользовалась значительным влиянием и реальными правами, которыми ее наделил муж и которых постепенно лишил сын. Правда, в сенате или перед войсками она не выступала, но зато принимала у себя сенаторов, то есть допускала весьма серьезное нарушение правил поведения женщины, завещанных предками. Именно в этом упрекнул ее Тиберий, когда во время пожара она, «как бывало при муже»[213], лично явилась на место происшествия и призывала солдат и горожан действовать проворнее.
Но все окружавшие ее почести и священный статус супруги принцепса не могли оградить ее от злобных сплетен, скорее даже подстегивали их. Утверждали, что она потворствует похотливым привычкам своего мужа и даже лично выбирает для него девственниц, которых ему нравилось лишать невинности. Но гораздо серьезнее звучали обвинения, что она поставила своей целью сгубить род Юлиев. После смерти Марцелла поползли слухи, что Ливия приложила к этому руку. То же самое говорили и тогда, когда умер Луций, а за ним и Гай[214]. Многие думали, что именно она убедила Августа выдать Юлию замуж за Тиберия, а потом путем ловкой интриги убрала ее с дороги. Не удивительно, что теперь наибольший интерес вызывал к себе молодой Агриппа — последний из оставшихся в живых внук Августа.
Юношу воспитали, как и полагается внуку принцепса. Во 2 году до н. э. он принял участие в Троянских играх, входивших составной частью в программу игр, устроенных в честь его братьев. В 5 году н. э., сразу после того как Август усыновил его, он надел мужскую тогу, но… не удостоился ни одной из почестей, которыми в таком же возрасте осыпали его братьев. Наконец, в 7 году Август отправил в Далмацию не Агриппу, а Германика. Очевидно, что-то мешало Агриппе повторить путь, пройденный братьями. К нему явно относились иначе, чем к ним, и отличие это касалось не «царского» образа жизни, как о том свидетельствуют обнаруженные в наше время две из принадлежащих ему вилл[215], а поразительно медленного темпа политической карьеры. В том же 7 году Агриппа, возмущенный тем, что ему предпочли Германика, дал выход своему гневу и дошел до того, что открыто назвал Ливию мачехой, а Августа обвинил в присвоении наследства, завещанного ему отцом. В ответ Август выслал его на виллу в Соррент[216] и, поскольку дело выходило за рамки семейной ссоры, поставил в известность об этом сенат. Тогда же он объявил, что лишает своего внука, в необузданности нрава которого убедился, всех прав. Принудительный отъезд из Рима нисколько не смягчил Агриппу. Если верить официальной версии, он вел себя все более и более вызывающе, и в конце концов Август сослал его на остров Планасия, расположенный между Корсикой и италийским побережьем, позаботившись принять сенатус-консультум, приговаривающий его к пожизненному заключению (Светоний, LXV).
Но не один Агриппа пострадал от суровости Августа. Приблизительно в это же время семейство принцепса сотряс новый скандал. Безжалостный механизм, запрограммированный на уничтожение прямых потомков Августа, еще не расправился с двумя последними жертвами — дочерьми Юлии: Агриппиной и Юлией Младшей. Первой в его шестерни попала Юлия. Агриппина оставалась «про запас».
Юлии было 22 года. До того как грянул скандал 8 года, историки почти не удостаивали ее своим вниманием. Теперь она стремительно ворвалась в Историю, чтобы, впрочем, вскоре уйти из нее навсегда. Известно о ней очень мало, например, что при ней жил карлик, служивший кем-то вроде шута, и что она любила просторные роскошные дворцы, расположенные в сельской местности. После ее осуждения Август приказал разрушить их до основания (Светоний, LXXII). Воспитали ее так же, как и остальных детей этой семьи, и очень рано выдали замуж за высокородного патриция Луция Эмилия Павла, в 1 году н. э. занимавшего должность консула. У Юлии и ее мужа была общая бабка — Скрибония, имевшая от первого брака с Корнелием Сципионом дочь Корнелию, которая и стала матерью Луция Эмилия. Мы помним, что один из Сципионов, следовательно, родственник Луция Эмилия, фигурировал в числе сообщников Юлии Старшей. К моменту описываемых событий у Юлии Младшей уже было двое детей, и она ждала третьего.
История злоключений Юлии Младшей покрыта еще большей завесой таинственности, чем история несчастий ее матери. Основным источником сведений служит нам Тацит, который упоминает о ней дважды. В первый раз речь о Юлии заходит в контексте общих рассуждений о жизни Августа («Анналы», III, 24):
«Фортуна, всегда благоволившая Августу против сторонников республики, в личной жизни сделала его несчастным из-за безобразного поведения его дочери и внучки. Он изгнал обеих из Рима, а их соблазнителей покарал смертью или ссылкой. Широко распространенные провинности, которым люди того и другого пола обязаны своей порочностью, он возвел в ранг святотатства и оскорбления величества, чем нарушил границы, установленные милосердием наших предков, да и свои собственные законы… Децим Силан, который из-за своей связи с внучкой принцепса всего лишь утратил его благорасположение, уверял, что и ему грозили ссылкой; лишь с приходом к власти Тиберия он решился вымолить прощение у сената и принцепса».
Второе упоминание непосредственно касается смерти Юлии, случившейся в 28 году новой эры («Анналы», IV, 71):
«В это же время умерла внучка Августа Юлия. Убедившись, что она повинна в прелюбодеянии, дед покарал ее ссылкой на остров Тримет, что неподалеку от апулийского побережья. Двадцать лет она терпела тяготы изгнания, существуя на подачки Августы, которая, низринув своих пасынков с высот процветания путем тайных интриг и уверившись, что им больше не подняться, стала выказывать им сочувствие».
Оба текста, в которых невооруженным глазом видна враждебность автора к Августу, повторяют уже известный нам сценарий: Юлия Младшая, осужденная, как и ее мать, за супружескую измену, пала жертвой интриг Ливии, фигурирующей здесь под именем Августы, унаследованным ею после смерти Августа. Но Тацит опускает ряд важных фактов, в свете которых вся история выглядит куда более интересной. Действительно, муж Юлии Луций Эмилий Павл был осужден как заговорщик (Светоний, XIX, 1). С другой стороны, Август запретил признавать и воспитывать ребенка, родившегося у Юлии после вынесения приговора (Светоний, LXV, 8). Отказ признать ребенка в принципе означал, что его следует бросить на большой дороге, где он может умереть, а может быть подобран случайным прохожим — мужчиной или женщиной, мечтающими о сыне или дочери, или работорговцем, или профессиональным нищим, или владельцем театра уродов, который его искалечит, и так далее. Никаких сведений о том, что Август согласился подвергнуть младенца такому риску, нет. Более правдоподобно, что он хотел удалить его из семьи и отдать на воспитание каким-нибудь скромным людям. Но это значит, что Август не сомневался в виновности своей внучки. Впрочем, по отношению к любовнику Юлии, то есть предположительному отцу ребенка, он проявил мягкость. В конце концов, Силан — не Антоний, и убивать его было необязательно. Пострадала и дочь Юлии Эмилия Лепида, совсем юной помолвленная с Клавдием: жених отверг ее из-за того, что ее родители оскорбили принцепса[217].
Что касается Эмилия Павла, то нам неизвестно, был ли он казнен или, что вероятнее, сослан. Мы не думаем, что Юлия и ее муж действительно плели заговор против Августа. Скорее всего, они либо организовали «пропагандистскую» кампанию против Тиберия, либо пытались действовать в интересах какого-то другого наследника Августа. Все-таки это выходило за рамки простой обиды, нанесенной принцепсу. Тацит не стал вскрывать политическую подоплеку дела, тем самым представив в искаженном виде реакцию Августа, который, заметим, проявил достаточно милосердия, чтобы не покарать смертью людей, посмевших пойти против его воли. При этом Юлия Младшая, как и ее мать, действительно попирала законы морали, тогда как дед надеялся, что она станет примером их воплощения. В идеальный образ семьи, владевший мыслями Августа, эта картина никак не вписывалась.
Но и это еще не все. К моменту, когда случилась эта история, Юлия Старшая находилась в ссылке уже десять лет. Вместе с ней в изгнание уехала Скрибония, выражая солидарность с дочерью и несогласие с мерой наказания, избранной Августом. Во времена республики Скрибония пользовалась репутацией умной и энергичной женщины, но положения жены принцепса ее лишили. Не исключено, что она не рассталась с надеждой взять у Ливии реванш, для чего вовсю манипулировала своими внуками. Мы не знаем, чем она занималась после развода с Августом и до того момента, когда последовала за дочерью в изгнание, но ее возвращение на политическую сцену в патетическом образе благородной и любящей матери объективно играло на руку сторонникам партии, которую мы рискнем назвать «легитимистской». Эта партия всеми силами пыталась помешать тому, чтобы власть досталась человеку, не являющемуся кровным наследником Августа.
Нам ровным счетом ничего не известно о других участниках заговора — Луции Авдасии, «уличенном в подделке подписей, человеке преклонных лет», и Азинии Эпикаде — «полуварваре из племени парфинов» — кроме того, что они планировали организовать побег Юлии Старшей и Агриппы Постума, чтобы показать их войскам (Светоний, XIX). Имя последнего, возможно, указывает, что он был сыном одного из вольноотпущенников Азиния Поллиона, но сам Поллион к этому времени уже несколько лет как умер, а свидетельств того, что его семья дала себя вовлечь в столь дерзкое предприятие, у нас нет. Во всяком случае, оба эти человека действовали, конечно, не по собственной инициативе, взяв на себя роль козла отпущения и прикрыв участников заговора с куда более громкими именами, в числе которых почти наверняка не последнее место занимало имя Скрибонии.
Партия Юлиев, защищавшая потомков Августа, действовала в тени. Претендентов на престол у нее хватало. Самые солидные позиции занимал Агриппа Постум, но, даже если б его не стало, оставался муж Юлии Эмилий Павл. Необходимую легитимность его положению придавала жена — подобно тому, как прежде ее мать сослужила такую же службу Агриппе. Возможным наследником мог считаться и муж Агриппины Германик — по тем же самым мотивам. Не исключено, что уже существовала партия, готовая поддержать его кандидатуру.
В тот же год, когда разразилась гроза над Юлией Младшей, появилось постановление об изгнании поэта Овидия. Официальным предлогом послужил безнравственный характер «Искусства любви» — произведения, опубликованного за десять лет до этого. Август наверняка читал эту книгу и раньше, и если теперь он решился наказать ее автора, то с единственной целью — продемонстрировать свою последовательность в удалении из Рима всех «распутников», смеющих издеваться над его моральными законами.
Поэт несколько раз намекал на причины, повлекшие его изгнание на край света, в город Томы[218], расположенный на самой окраине римской цивилизации. Сочинение Овидия изъяли из всех библиотек. Действия Августа, обрушившего свой гнев на произведение литературы, многими расценивались как недалеко ушедшие от тирании, тем более что все понимали: пресловутая безнравственность «Искусства любви» — лишь предлог, а Август снова прячет свои истинные побуждения под маской столпа морали. Мы так и не знаем, чем же на самом деле провинился Овидий. Как следует из его туманных намеков, он видел нечто такое, чего ему видеть не полагалось, и можно предположить, что это «нечто» имело прямое отношение к политике. Овидий поддерживал дружеские отношения с некоторыми людьми, достаточно близко стоящими к принцепсу, в частности, с Павлом Фабием Максимом, входившим в окружение Августа. Не исключено, что он ненароком оказался втянут в какую-то интригу, связанную с наследованием власти. Судя по всему, его личными симпатиями пользовалась кандидатура Германика, одновременно внука Ливии и мужа внучки Августа, в силу этого способного примирить партию Юлиев с партией Клавдиев.
В первой мы встречаем сразу несколько громких имен — Павла Фабия Максима, Луция Домиция Агенобарба и Луция Эмилия Павла. Всех их связывали с принцепсом родственные связи. К партии Клавдиев принадлежали такие известные личности, как Мессала — сын бывшего республиканца, Гней Корнелий Лентул и Гай Саллюстий Крисп. Последний, внучатый племянник и приемный сын историка Саллюстия, кроме огромного состояния владел и пышными садами, доставшимися ему в наследство от приемного отца. Из прочих деятелей, входивших в совет принцепса, он выделялся особенной активностью и сыграл загадочную, но неоспоримо существенную роль в гибели Агриппы Постума.
Группировку Клавдиев возглавляла Ливия, исполненная решимости добиться власти для Тиберия. Коротко комментируя смерть Юлии, Тацит не удержался, чтобы не пустить отравленную стрелу по адресу Ливии, самая память о которой внушала ему отвращение. Именно Тациту принадлежит самая ясная и самая суровая оценка неблаговидной роли, сыгранной Ливией. Он, например, излагает свою версию усыновления Тиберия Августом («Анналы», I, 3):
«Отбросив тайные интриги, его мать открыто двинулась к своей цели. В старости она настолько подчинила себе Августа, что он без всякой жалости вышвырнул на остров Планасия своего единственного внука Агриппу Постума — юношу и в самом деле невежественного, грубого и до глупости гордого своей физической силой, но тем не менее не совершившего никакого страшного преступления».
В другом месте Тацит от имени современников Августа размышляет о том, что ждет государство после того, как его не станет («Анналы», I, 4):
«Настоящее не внушало тревоги, пока преклонные годы Августа еще позволяли ему поддерживать свой авторитет, порядок в доме и мир. Но когда к бремени его лет добавился груз болезней, а неотвратимость его близкой кончины пробудила в людях новые надежды, кое-кто, почувствовав свободу, пустился в праздные разговоры. Большинство опасались войны, другие о ней мечтали. Самую значительную группу составили те, кто распространял всевозможные слухи о грозящих Риму правителях: «Агриппа — человек свирепого нрава, да еще обозленный своей ссылкой, он слишком молод и неопытен, чтобы взять на себя бремя власти. Тиберий более умудрен жизнью и доказал свою доблесть на войне, но его переполняет наследственная спесь Клавдиев, и хотя он старается прятать свою жестокость, слишком часто она прорывается наружу… Да еще остается его мать, со всеми капризами, свойственными полу, который не умеет владеть собой. Вот и будем мы пресмыкаться перед бабой и двумя юнцами (имеются в виду сын Тиберия Друз и Германик), которые оседлают республику, чтобы затем ее разодрать на куски».
Последний фрагмент представляет собой нечто вроде надгробного слова, произнесенного над Ливией, которая умерла в 29 году («Анналы», V, 1):
«Юлия Августа скончалась в преклонных годах… Чистотой нравов она напоминала женщин древности, но приветливостью, которая прежде в женщинах не поощрялась, далеко превосходила их. Властная мать, снисходительная супруга, она обладала характером, как нельзя лучше подходившим и политике ее мужа, и скрытности ее сына».
Разумеется, Ливия очень подходила Августу и при этом умела даже лучше, чем он, заставить себя бояться. Так, со своим внуком, будущим императором Клавдием, который с детства казался не совсем нормальным, она вела себя подчеркнуто пренебрежительно, почти не разговаривала с ним, а замечания ему делала «или в записках, коротких и резких, или через рабов»[219]. Калигула, родившийся в 12 году, за два года до смерти Августа, часть детства провел в доме Ливии и имел обыкновение называть ее «Улисс в юбке»[220]. Очевидно, его дерзкой проницательности верить можно. Эта «женщина, гораздая на тысячу уловок», олицетворяла собой образ старомодной матроны, но в то же время сосредоточила в своих руках неслыханную власть, которой пользовалась с видом самым любезным, что в царях считается достоинством, а в женщинах — недостатком.
Как и Август, Ливия стремилась к успеху его «политического проекта», потому что в обратном случае ее жизнь потеряла бы всякий смысл. Нам остается только гадать, не заключила ли она со своим первым мужем «пакт» о том, что выйдет замуж за Октавиана с вполне конкретной целью — привести к власти Клавдиев. Во всяком случае, то, как она вела себя с Тиберием после смерти Августа, доказывает, что она считала взлет сына исключительно своей заслугой и на этом основании претендовала на особую роль в политике, что римским мужчинам того времени, видимо, казалось довольно странным. Благодаря Расину мы гораздо лучше представляем себе претензии Агриппины и ее ссоры с сыном Нероном, чем взаимоотношения Ливии с Тиберием, но в сущности они ничем друг от друга не отличались. Пожалуй только, время еще не пришло, чтобы принцепс мог себе позволить физически устранить собственную мать, так что Тиберию приходилось довольствоваться ненавистью и унижением, которым он подвергал Ливию. В конце концов он сбежал от нее на Капри и убил в своем сердце.
Между тем не похоже, чтобы при жизни мужа Ливия пыталась развернуться так же широко, как она это делала при сыне. В деле Цинны ее вмешательство выглядело ненавязчивым, но уместным. Она проявила мудрую прозорливость и оценила ситуацию с точки зрения политики, а не эмоций. Но все ее упорство не дает никаких оснований утверждать, что это именно она убила всех тех, кто мешал Тиберию прорваться к власти. Мы даже думаем, что это маловероятно. Чтобы признать такую возможность, придется допустить, что Август к концу жизни превратился в слабоумного старика, лишенного всякой связи с внешним миром и ослепшего настолько, чтобы с последними словами обратиться к женщине, поубивавшей всех его родных. Как фабула для романа, эта гипотеза выглядит, конечно, привлекательно, но не выдерживает самого элементарного критического анализа.
История царствующих семей знает множество смертей, якобы наступивших в результате отравления, когда медицина, которая нередко больше говорит, чем делает, не могла научно доказать, что эти предположения — пустая болтовня. Подобные слухи во времена Людовика XIV ходили вокруг кончины Генриетты Английской — Мадам[221] — и наследников короля, которых якобы «поторопил» на тот свет честолюбивый герцог Орлеанский. Или вспомним Гаспара Гаузера, которого многие считали законным наследником маркграфства Баденского, павшим жертвой жестокой мачехи, мечтающей о престоле для своего сына…
Средняя продолжительность жизни в Древнем Риме была невысока — 30–35 лет, а уровень развития медицины оставлял желать лучшего. Августу удавалось выкарабкиваться из множества хворей, но не благодаря врачам, а лишь потому, что его организм обладал природной сопротивляемостью, свойственной не слишком крепким людям, которые болеют часто и подолгу, но не смертельными болезнями. Аргументом, начисто смывающим с Ливии всякие подозрения, может служить невероятный слух о том, что Август отравил Друза. Почему же тогда, спрашивается, он не отравил заодно и Тиберия? А ведь после смерти брата Тиберий остался практически единственным наследником власти, которую Август установил с помощью Ливии. Но в том-то и дело, что они оба, и Август, и Ливия, считали укрепление этой власти делом всей своей жизни, ради этой цели они шли на любые жертвы, а все остальные соображения и чувства ими просто не принимались во внимание. Трудные взаимоотношения Тиберия и Ливии, проявившиеся после смерти Августа, показывают, что между матерью и сыном не существовало искренней привязанности. И, конечно, не стоит думать, что в окружении Августа царили те же нравы, что и при дворе Валуа, знакомом нам по романам Александра Дюма.
Интересно посмотреть, как Тацит, который раз и навсегда составил себе о Ливии совершенно определенное мнение, скороговоркой упоминает факт, явно свидетельствующий в ее пользу. В самом деле, она, как могла, постаралась скрасить жизнь Юлии Младшей в ссылке, но не из искреннего сострадания и не из цинизма лицемера, который, нанеся ближнему рану, тут же предлагает ему целебную мазь. Как и Август, Ливия всей своей жизнью обрекла себя на вечное подозрение в неискренности. Стоит кому-нибудь предположить, что она совершила доброе дело, как сейчас же найдется кто-то другой, кто будет уверять, что в ее снисходительности к Юлии Младшей крылся расчет, что она сознательно преодолела в себе неприязнь к внучке мужа и выступила в роли «противовеса» суровости Августа.
Судя по всему, между ними действительно существовало некое распределение ролей. Он воплощал принцип властности, она — принцип умеренности. Но, постоянно выступая в этой роли, она волей-неволей становилась объектом благодарности самых разных людей, например, тех сенаторов, которым помогала выдавать замуж дочерей, обеспечивая их приданым, или воспитывать сыновей[222].
11 июня 7 года Ливия установила в центре портика, носившего ее имя, жертвенник, посвященный богине согласия Конкордии. Тем самым она словно заявила всему Риму, что между ней и мужем царит полное взаимопонимание. Позже она посвятила той же богине еще один жертвенник, на сей раз в храме Конкордии, который Тиберий велел отстроить на Форуме.
Но, как бы ни была дружна эта пара, к старости они шли разными тропами. Если верить античным источникам, годы намного заметнее сказывались на Августе, чем на Ливии. Поэты утверждали, что самым большим несчастьем троянского царя Приама, привыкшего к процветанию, и его плодовитой жены Гекубы было то, что они слишком долго жили. Злая судьба одарила их долголетием лишь для того, чтобы они успели своими глазами увидеть, как рушится их царство и гибнут дети. Август тоже дожил до старости, до глубокой старости, и тоже видел, что из его надежд мало какие сбылись. Долголетие, столь редкое в ту эпоху, досталось ему случайно, но в конечном итоге обернулось даром судьбы не только лично для него, но и для римского народа. Не располагай Август таким огромным запасом времени, ему вряд ли удалось бы осуществить все то, что он осуществил. Но к старости бремя прожитых лет давило на него все сильнее; то же самое чувствовало и его окружение. Вслед за Эдипом Сенеки он задавался вопросом, ради каких новых жестоких испытаний судьба продолжает хранить его от смерти, сведя в могилу и его ровесников, и такое множество молодых.
В 9 году в честь его здравствования в Риме устроили игры. На них присутствовала актриса Галерия Копиола, которой исполнилось 104 года. Свою сценическую карьеру она начала в 82 году до н. э., то есть 91 годом раньше![223] В 95 году, когда она только появилась на свет, республику сотрясали мятежи, вылившиеся в гражданские войны, конец которым сумел положить только Август. Впрочем, приближенные принцепса извлекли из сундука истории сие ископаемое вовсе не за тем, чтобы лишний раз напомнить ему о бурных событиях прошлого. Видимо, им хотелось показать Августу, что его 72 года — далеко не предел человеческого долголетия.
Не думаем, что ему этот аргумент показался очень убедительным. Крепким здоровьем он не отличался никогда, а в последние годы его самочувствие ухудшалось все стремительнее. Смерть щадила его, но безжалостное время брало свое: прежний прекрасно сложенный юноша давно превратился в терзаемого недугами старика. Чтобы представить себе, каким он стал, обратимся к Светонию (LXXIX–LXXXII):
«К старости он стал хуже видеть левым глазом… Кожа во многих местах загрубела и от постоянного расчесыванья и усиленного употребления скребка образовала уплотнения вроде струпьев[224]. Бедро и голень левой ноги были у него слабоваты, нередко он даже прихрамывал; помогали ему от этого горячий песок и тростниковые лубки. Иногда ему не повиновался указательный палец правой руки: на холоде его так сводило, что только с помощью рогового наперстка он кое-как мог писать. Жаловался он и на боль в пузыре, которая ослабевала, лишь когда камни выходили с мочой… Зимой он надевал не только четыре туники и толстую тогу, но и сорочку, и шерстяной нагрудник, и обмотки на бедра и голени».
Стригилью — железный или бронзовый скребок, с помощью которого очищали тело от пота после бани или гимнастических упражнений в палестре. Август злоупотреблял этой процедурой, очевидно, из-за маниакального стремления к чистоте. Как знать, может быть, это была невротическая реакция организма, выражавшаяся в желании очиститься если не душой, то хотя бы телом от всей накопившейся грязи.
Снова послушаем, что говорит об этом Светоний (LXXXII):
«Свое слабое здоровье он поддерживал заботливым уходом. Прежде всего, он редко купался: вместо этого он обычно растирался маслом или потел перед открытым огнем, а потом окатывался комнатной или согретой на солнце водой. А когда ему приходилось от ломоты в мышцах принимать горячие морские или серные ванны, он только окунал в воду то руки, то ноги, сидя на деревянном кресле, которое по-испански называл «дурета».
Из чего еще состояла повседневная жизнь владыки мира? Ну, например, он любил пешие прогулки, любил и «гулять», сидя в носилках. Обычно он заворачивался в одеяло или плащ из простой ткани и время от времени выскакивал из носилок, чтобы немного побегать или попрыгать. Ему нравилось отдыхать, сидя на берегу с удочкой. Иногда он играл в кости или камешки» (Светоний, LXXXIII).
Некоторые из его поступков нашему современнику, бесспорно, показались бы странными. Так, он воздвиг гробницу своему коню, о чем молодой Германик поведал в поэме[225]. Впрочем, в сборниках античных эпиграмм эпитафии животным — отнюдь не редкость, так что нельзя сказать, что в данном случае Август показал себя особенным оригиналом.
Таким был Август — будущее божество — в последние годы своей жизни, и несмотря на все свои причуды и странности он должен был запомниться грядущим поколениям в образе божества. От него это требовало настоящего героизма. Появляясь на публике, он надевал котурны, прилаживал бесконечные накладки, обматывал тело полосами ткани и прятал все эти ухищрения под несколькими туниками. Правда, под старость он все реже и реже показывался народу и даже перестал посещать заседания сената и собрания.
Рискнем предположить, что по мере того как здоровье его ухудшалось, а в семейной жизни утрата следовала за утратой, ему все труднее становилось бороться с искушением бросить все дела и удалиться на покой. Человеком он был образованным, любил читать и писать, но главное — он безумно устал. Публичный политик, вся жизнь которого прошла на виду, подчиненная одному интересу — удержать власть, он не мог не завидовать тем, кто имеет возможность посвятить себя созерцанию. Увы, рассчитывать на это не приходилось — он был пожизненно обречен властвовать. Он оказался в ловушке системы, сложившейся помимо его воли, и взвалил на свои плечи груз, освободиться от которого уже не мог. Сложить с себя ответственность значило познать напрасными кровавые жертвы, которые он принес ради достижения своей невероятной цели. Чтобы попытаться понять состояние его души, вчитаемся в строки, оставленные Сенекой, который имел доступ к императорским архивам. Вот что он пишет («О краткости жизни», IV, 2–6):
«Божественный Август, которого боги облагодетельствовали больше, чем кого бы то ни было, без конца повторял. что жаждет отдыха, и просил освободить его от дел. Каждый свой разговор он непременно сводил к мечтам об отставке. Предаваясь трудам, он тешил себя надеждой, скорее всего, бесплодной, но такой сладкой, что настанет день, когда он сможет пожить для себя. В письме, адресованном сенату, где он обещает, что и в отставке будет вести себя с достоинством, помня о своей былой славе, я нашел такие слова: «Легче обещать это, чем выполнить. Но, коли уж наступления этой желанной минуты ждать еще так долго, радость ее предвкушения заставляет меня наслаждаться хотя бы тем, что я мечтаю о ней вслух». Удалиться от дел казалось ему таким прекрасным, что самая мысль об уходе на покой дарила ему наслаждение. Ему, который всем повелевал и решал судьбы людей и целых народов, величайшее удовольствие дарила мечта о том дне, когда он избавится от своего величия. Он не понаслышке знал, какого пота, каких не видимых миру страданий стоит благоденствие, воцарившееся на всей земле. Вынужденный поднять оружие вначале против сограждан, затем — против коллег, наконец, против своих близких, он пролил немало крови и на суше и на море. Армию, утомленную истребительными римскими усобицами, он провел через Македонию, Сицилию, Египет, Азию и едва ли не все побережья, пока не повернул ее против внешних врагов. Но пока он усмирял Альпы и подавлял недовольство, вспыхнувшее в уже завоеванных провинциях, пока он сдвигал границы за Рейн, Евфрат и Дунай, в самом Риме против него точили кинжалы Мурена, Цепион, Лепид, Эгнаций и многие другие. Едва избежав расставленной ловушки, он столкнулся с тем, что его дочь и вместе с ней множество молодых людей благородного происхождения, словно сговорившись вступить в армию любодеев, омрачили его старость. Среди них был Юл, в лице которого как будто возродилась былая угроза, исходившая от Антония и связанной с ним женщины. Дабы спастись от этой язвы, ему приходилось отсекать свои собственные члены, но язвы только множились; так слишком полнокровный человек осужден страдать от частых кровотечений. Потому и мечтал он об отдыхе, что самая мысль о вожделенном покое приносила ему облегчение. Таково было желание человека, способного исполнить любые желания».
Психологические характеристики Сенеки и оценка, которую он дает жизни Августа, производят сильное впечатление. И в самом деле начинаешь верить, что существование принцепса временами становилось невыносимым. Вместе с тем, несмотря на привычку подолгу «пережевывать» в памяти события минувших лет, несмотря на физическую и моральную усталость, Август ни на минуту не забывал о том, что он — римский политик республиканской традиции. Он мечтал не просто о покое, он мечтал о покое, исполненном достоинства — otium cum dignitate, благородную сущность которого защищал еще Цицерон. Но Август сам себя обрек на невозможность вкусить покоя — римский республиканский закон, согласно которому мужчины, достигшие 60 лет, имели право целиком посвятить себя досугу, его не касался. Взобравшись на вершину, он, может быть, и мечтал спуститься вниз, но лесенка, по ступенькам которой он карабкался вверх, давным-давно исчезла. Да и никакая лесенка ему бы уже не пригодилась. Он понимал, что навечно прикован к вершине, до самой смерти. Все стариковские удовольствия — подумать о жизни, поковыряться в саду, поделиться политической мудростью с молодежью, дать дельный совет зрелому человеку, занимающему важный пост, участвовать в делах косвенно, как бы со стороны, не неся за них никакой моральной ответственности, одним словом, пользоваться главным преимуществом старости — авторитетом, ему, завоевавшему этот авторитет слишком рано, теперь стали недоступны. Но Август сам выковал свою судьбу, столь непохожую на судьбы других людей, и ценой, которую ему пришлось за это уплатить, была невероятная, немыслимая усталость.
Вместе с тем он хорошо помнил урок, когда-то усвоенный от Вергилия. Чем ближе подкрадывалась к нему старость, тем острее он чувствовал, что дело, начатое им, не должно прерваться, иначе получится, что он пролил реки человеческой крови только ради того, чтобы прорваться к власти. Вспоминал он и о своих долгих беседах с Арием. Эти воспоминания рождали в нем мысли, впоследствии подхваченные Сенекой («Утешение к Марции», XV, 1–2):
«Мне кажется, Фортуна нарочно время от времени лишает цезарей своего расположения, чтобы род человеческий получил от них еще одно благодеяние — убедился, что даже те, кто считается сыновьями богов и прародителями божеств, не в силах распоряжаться своей судьбой так, как они распоряжаются чужими судьбами. Божественный Август потерял всех своих детей и внуков, похоронил последнего из Цезарей и, дабы дом его окончательно не опустел, вынужден был прибегнуть к усыновлению. И тем не менее он переносил удары судьбы с мужеством человека, сознающего свою уязвимость, но не желающего никому давать повода жаловаться на богов».
С присущей ему проницательностью Сенека вскрыл внутреннюю драму принцепса, вынужденного играть роль божества и потому осужденного вечно демонстрировать силу духа, какой не может обладать человек. Другие люди черпают утешение, жалуясь на несправедливость судьбы — ему и в этом было отказано.
Не будем забывать, что близкие Августа всячески поддерживали в нем мысль о необходимости продолжать удерживать власть, так что можно сказать, что политика пронизывала каждый миг его существования, не оставляя места для простых семейных радостей. Каким бы величественным ни казался он со стороны, в душе его жили чувства обиженного отца и деда, старого и усталого человека, нуждавшегося в простом человеческом тепле. Светоний приводит один эпизод, представляющий нам Августа в совершенно неожиданном ракурсе. У него оставалась единственная внучка Агриппина, любовью к мужу и многочисленным потомством снискавшая себе репутацию образцовой римской матроны, какой, по мнению Августа, и следовало быть женщине его семейства. Из девяти детей, которых она родила Германику, выжили, к своему несчастью, шестеро. Двое умерли в младенчестве, не оставив по себе, по обычаю того времени, никаких сожалений, а еще один успел достаточно подрасти, чтобы родные полюбили его прелестный облик, но потом тоже умер. Ливия заказала статую, изображавшую мальчика в виде Амура, и посвятила ее храму Венеры. Такую же точно статую Август поставил в своей опочивальне и, входя, каждый раз целовал ее[226]. Эта деталь, наверняка подсмотренная кем-то из домочадцев, который не удержался, чтобы не рассказать о ней вслух, свидетельствует, что Август действительно любил своих детей, а не просто видел в них продолжателей рода.
Как явствует из письма к Агриппине, датируемого апрелем или маем 14 года, то есть года его смерти, он горячо интересовался здоровьем своих правнуков:
«Вчера я договорился с Таларием и Азеллием, чтобы они взяли с собой маленького Гая в пятнадцатый день до июньских календ (17 мая), коли богам будет угодно. Посылаю вместе с ним и врача из моих рабов; Германику я написал, чтобы задержал его, если захочет. Прощай, милая Агриппина, и постарайся прибыть к своему дорогому Германику в добром здравии»[227].
Малышу, о котором проявлял беспокойство Август, исполнилось тогда два года. Родители взяли его с собой в Германию, и воины, которыми командовал Германик, охотно играли с мальчиком и наряжали его солдатиком. Они же прозвали его Калигулой, что значит «Сапожок». Под этим именем он и вошел в Историю.
Август любил и других детей. Иногда он играл в орехи с мальчиками-рабами, «Ему нравились их хорошенькие лица и их болтовня, и он покупал их отовсюду, особенно же из Сирии и Мавритании» (Светоний, LXXXIII). Пожалуй, последнее наблюдение, скорее всего, тоже сделанное кем-то из домашних, могло бы быть квалифицировано как проявление старческого маразма. Однако не будем торопиться с выводами. На самом деле Август в этом отношении ничем не отличался от своих современников. В богатых домах было принято держать детей-рабов, которые целыми толпами нагишом сновали по комнатам, своим умильным видом радуя глаз домочадцев, — словно пухлые купидоны, сошедшие с фресок.
Но и здесь Август проявлял свойственную ему сдержанность, в равной мере диктуемую здравым смыслом и суеверием. Так, он терпеть не мог карликов, уродцев и прочих неприятных на вид существ, видя в них насмешку природы и зловещее предзнаменование. Впрочем, в его доме жил один карлик по имени Коноп, ростом в восемьдесят один сантиметр. С ним в детстве любила забавляться Юлия Младшая. У Ливии тоже жила карлица, которую звали Андромеда[228].
Он вполне радушно встречал мальчиков из хороших семей, которых приводили к нему засвидетельствовать почтение. Это даже вошло у него в обычай. Однажды к нему с визитом вежливости явился мальчик, которого Август ущипнул за щечку, проговорив: «И ты, малютка, отведаешь моей власти». Этим мальчиком был будущий император Гальба, на несколько месяцев возглавивший империю после смерти Нерона[229]. Для нас это пророчество, наверняка выдуманное с целью поддержать авторитет Гальбы, интересно тем, что доказывает: даже в 68 году магический ореол имени Августа все еще служил основанием, на которое опирался выдвинувшийся из рядов аристократии претендент на власть.
Любовь Августа к детям распространялась и на самого обездоленного из правнуков — маленького Клавдия, которому вопреки всеобщим ожиданиям выпало сделаться носителем власти. Клавдий приходился внуком Ливии и одновременно, через свою мать Антонию, дочь Юлии, внучатым племянником Августу.
В характере Клавдия отмечались большие странности, которые объясняли тем, что он трудно родился на свет. Эти странности очень мешали ему, когда настало время включиться в государственные дела. Кроме того, его всегда подавлял Германик, его брат, отличавшийся отменной выправкой и представительностью. Мать Клавдия, считавшаяся образцом женской добродетели, часто говорила, что он «урод среди людей, что природа начала его и не кончила». Когда ей случалось встретить какого-нибудь особенно тупого человека, она имела обыкновение говорить о нем: «Глупее моего Клавдия»[230]. Но Август в отличие от Ливии не обижал мальчика невниманием. Светоний приводит три его письма Ливии, в которых речь идет о Клавдии:
«По твоей просьбе, дорогая Ливия, я беседовал с Тиберием о том, что нам делать с твоим внуком Тиберием (так звали Клавдия) на Марсовых играх. И оба мы согласились, что надо раз навсегда установить, какого отношения к нему держаться. Если он человек, так сказать, полноценный и у него все на месте, то почему бы ему не пройти ступень за ступенью тот же путь, какой прошел его брат? Если же мы чувствуем, что он поврежден и телом и душой, то и не следует давать повод для насмешек над ним и над нами тем людям, которые привыкли хихикать и потешаться над вещами такого рода. Нам придется вечно ломать себе голову, если мы будем думать о каждом шаге отдельно и не решим заранее, допускать его к должности или нет. В данном же случае — отвечаю на твой вопрос — я не возражаю, чтобы на Марсовых играх он устраивал угощение для жрецов, если только он согласится слушаться Сильванова сына, своего родственника, чтобы ничем не привлечь внимания и насмешек. Но смотреть на скачки в цирке со священного ложа ему незачем — сидя впереди всех, он будет только обращать на себя внимание. Незачем ему и идти на Альбанскую гору и вообще оставаться в Риме на Латинские игры: коли он может сопровождать брата на гору, то почему бы ему не быть и префектом Рима? Вот тебе мое мнение, дорогая Ливия: нам надо обо всем этом принять решение раз и навсегда, чтобы вечно не трястись между надеждой и страхом. Если хочешь, можешь эту часть письма дать прочесть нашей Антонии».
«Юного Тиберия, пока тебя нет, я буду каждый день звать к обеду, чтобы он не обедал один со своими Сульпицием и Афинодором. Хотелось бы, чтобы он осмотрительней и не столь рассеянно выбирал себе образец для подражания и в повадках, и в платье, и в походке. Бедняжке не везет: ведь в предметах важных, когда ум его тверд, он достаточно обнаруживает благородство души своей».
«Хоть убей, я сам изумлен, дорогая Ливия, что декламация твоего внука Тиберия мне понравилась. Понять не могу, как он мог, декламируя, говорить все, что нужно, и так связно, когда обычно говорит столь бессвязно»[231].
Разве могут эти строки принадлежать беспомощному старику, влачащему существование «под каблуком» ненавидящих его жены и Тиберия? Нет, это написал дед, озабоченный восстановлением справедливости по отношению к внуку и не скрывающий своей радости, когда ему удается обнаружить в Клавдии черты, достойные уважения. Может быть, он догадался, что неуклюжее поведение юноши вызвано робостью, которую Август и в самом деле внушал многим. Не удивительно, что мальчик, которому ближайшие родственники постоянно твердили о его умственной отсталости, терялся в присутствии великого деда.
По правде сказать, первое письмо Августа Ливии только ставит проблему, но не решает ее. И действительно, Клавдия намеренно держали поодаль от общественной жизни, и первые почетные должности, полагавшиеся ему по чину, он получил лишь в правление своего племянника Калигулы. Август сам завел правило, согласно которому от каждого члена семьи ждали строгого соответствия некоему идеалу красоты и здоровья. Малейшее отклонение от нормы, способное произвести на окружающих дурное впечатление или вызвать насмешки, считалось недопустимым. В сущности, следует признать, что Август действовал с позиций здравомыслящего публичного политика и, отдадим ему должное, подходил к решению этой проблемы с серьезностью, но без предвзятости.
Этот частный вопрос, имевший, тем не менее, общественное значение, ибо он затрагивал семью принцепса, Август обсуждал с Тиберием — своим главным наследником. Он счел нужным уточнить, что усыновил Тиберия, руководствуясь государственными интересами, и его завещание, составленное в апреле 13 года, начиналось такими словами: «Так как жестокая судьба лишила меня моих сыновей Гая и Луция, пусть моим наследником в размере половины плюс одна шестая будет Тиберий»[232]. Из этого некоторые античные историки сделали вывод, что он не любил Тиберия. Они утверждали, что после последнего разговора с Тиберием Август произнес: «Бедный римский народ, в какие он попадет медленные челюсти!» Они как бы намекали, что Тиберий подобен хищнику, которому доставляет удовольствие продлевать мучения своих жертв. Говорили также, что при всяком приближении вечно угрюмого Тиберия Август сейчас же прерывал веселую или легкомысленную беседу, которую вел[233]. Якобы принцепс согласился назначить его своим наследником, лишь уступив настойчивому давлению Ливии, если не из тщеславной надежды, что при таком жестоком преемнике народ скорее пожалеет о нем.
Все это слухи, проверить обоснованность которых у нас нет ни малейшей возможности. Так, Светоний, при всей своей враждебности к Тиберию, им не верит, полагая, что они противоречат характеру Августа — человека слишком умного и осторожного, чтобы с таким легкомыслием подойти к решению столь важного вопроса. Он приводит выдержки из писем Августа, подтверждающие, что к Тиберию он относился с большим уважением. Но тот же Светоний рассказывает, что некоторое время спустя после смерти Августа Ливия, обозленная непокорностью Тиберия, вынула из тайника адресованные ей письма Августа, в которых тот осуждал Тиберия за неуживчивость и упрямство[234]. По всей видимости, эти письма относились к тому периоду, когда Тиберий покинул Рим. Когда же под гнетом обстоятельств ему пришлось назначить Тиберия своим наследником, он выказывал ему и уважение, вполне заслуженное, учитывая военные успехи пасынка и его будущее высокое положение, и чисто человеческую привязанность, по которой так тосковала его исстрадавшаяся душа. Тон его писем к Тиберию отличается особой теплотой:
«Прощай, любезнейший мой Тиберий. Желаю тебе счастливо сражаться за меня и наших соратников. Прощай, любезнейший, храбрейший муж и, клянусь моим счастьем, мудрейший из полководцев!»
«Могу только похвалить твои действия в летнем походе, милый Тиберий: я отлично понимаю, что среди стольких трудностей и при такой беспечности солдат невозможно действовать разумнее, чем ты действовал. Все, кто были с тобой, подтверждают, что о тебе можно сказать словами стиха:
Тот, кто нам один неусыпностью выправил дело»[235].
«Приходится ли мне раздумывать над чем-нибудь важным, приходится ли на что-нибудь сердиться, клянусь, я тоскую о моем милом Тиберий, вспоминая славные строки Гомера:
Если сопутник мой он, из огня мы горящего оба
С ним возвратимся: так в нем обилен на вымыслы разум».
«Когда я читаю и слышу о том, как ты исхудал от бесконечных трудов, то разрази меня бог, если я не содрогаюсь за тебя всем телом! Умоляю, береги себя: если мы с твоей матерью услышим, что ты болен, это убьет нас и все могущество римского народа будет под угрозой.
Здоров я или нет, велика важность, если ты не будешь здоров?
Молю богов, чтобы они сберегли тебя для нас и послали тебе здоровье и ныне и всегда, если им не вконец ненавистен римский народ»[236].
Эта бьющая через край нежность, сопровождаемая похвалами и литературными реминисценциями, показывает, что Август прекрасно понимал, насколько прочность возведенного им здания зависит от выдержки Тиберия. Тому исполнился 51 год, и, если его военные таланты ни в ком не вызывают сомнения, обоснованность похвал, расточаемых ему Августом во всех прочих отношениях, не находит подтверждения ни в одном из известных источников. Может быть, Август сознательно лицемерил, подозревая, что его письма будет читать отнюдь не только один их адресат? Или мы должны принимать его слова за чистую монету?
Он видел, что Тиберий мало походил на «доброго правителя». Высокомерный, зажатый, он был необщителен, даже с близкими разговаривал сквозь зубы, а лицо его частенько безобразили густо высыпавшие прыщи. Август, со свойственной ему обидной откровенностью, никогда не делал вид, что не замечает всего этого. Напротив, он не раз выгораживал его перед народом и сенатом, заявляя, что «в недостатках Тиберия повинна природа, а не нрав»[237]. Довольно неуклюжее оправдание, словно призывающее принять недостатки Тиберия как данность и не пытаться вскрыть их глубинные причины. Особенно цинично оно звучало из уст Августа, который в немалой степени приложил руку к шквалу чувств, бушевавших в душе Тиберия.
Между тем Август не кривил душой, когда утверждал, что благополучие Тиберия так же дорого ему, как его собственное, и что от беспокойства за Тиберия его сотрясает дрожь, В дальних походах погибли и Друз, и его внук Гай, и он знал, что судьба в любую минуту может лишить его последней поддержки. Понимал он и то, что управление империей, которое он осуществлял с 32-летнего возраста, если считать от победы при Акциуме, требовало огромного опыта. Единственным, кто годился на эту роль, был Тиберий. Забыв про свои былые «фокусы», Тиберий исправно выполнял все, что поручал ему Август. Немалую долю теплых чувств, которые Август столь демонстративно проявлял к пасынку, составляла его признательность императору, то есть главнокомандующему армией, практически державшему в руках судьбу римского народа. Как всегда, не делая различия между личным и общественным, Август ценил в Тиберии защитника своего дела, видел в нем свое alter ego, заместителя, облеченного той же ответственностью и тем же почетом, что и он сам.
Политическое положение империи внушало определенные тревоги внутри государства и еще более серьезные — за его пределами. В 5 году н. э. произошло несколько землетрясений, причинивших городу немалые разрушения. Течением Тибра снесло несколько мостов, а нижняя часть города на семь дней ушла под воду. Наблюдалось и частичное солнечное затмение. Римляне воспринимали эти события как предвестие большого несчастья. Обозначившаяся угроза голода отнюдь не улучшила их настроения.
На следующий год снова случился неурожай, и в народных кварталах вспыхнули беспорядки. Август принял решение выселить за пределы города работорговцев с их «товаром», гладиаторов, часть рабов и всех иноземцев, исключая врачей и учителей (Светоний, XLII, 4). Он даже подумывал отменить бесплатную раздачу хлеба, недовольный тем, что народ, рассчитывая на помощь государства, не занимается земледелием. Правда, он так и не осуществил свою угрозу, объяснив это тем, что следующий принцепс в погоне за дешевой популярностью все равно восстановит хлебные раздачи. Но как знать, не боялся ли он сам утратить народную любовь?
К сложностям внутриполитического характера вскоре добавились неприятности внешнего порядка — восстало население Далмации и Паннонии. Август, задумав провести широкомасштабную военную операцию на территории Германии, поручил наместнику обеих упомянутых провинций навербовать из их жителей войско, которое присоединилось бы к легионам Тиберия. Но далматы отказались воевать за римские интересы; вспыхнул мятеж, вскоре перекинувшийся и в Паннонию. Армия мятежников, насчитывавшая 800 тысяч человек, двинулась частично к Италии, частично — к Македонии. В самих восставших провинциях остались отряды, осадившие римские крепости.
В Риме началась паника. Вооруженные варвары находились уже в десяти дневных переходах от города, и Август во всеуслышание заявил, что не уверен, сумеют ли легионы их остановить. Подготовив народ к худшему, он принял ряд неотложных мер, нацеленных на укрепление войска: объявил дополнительный набор в армию из числа свободных граждан и вольноотпущенников, призвал под знамена ветеранов, а сенаторов и всадников обложил податью. В народе говорили, что со времен Второй Пунической войны, когда Ганнибал дошел до самых городских ворот, Рим никогда еще не испытывал такой реальной угрозы своей безопасности. Тиберий, вынужденный срочно вернуться из германского похода, возглавил войну с восставшими народами, которая длилась с 6 по 9 год. В конце концов он подавил их сопротивление, но, разумеется, никакой военной добычи эта кампания не принесла, и огромные расходы на ее ведение только усугубили экономический кризис, переживаемый Римом. Тем не менее Тиберий получил право на празднование триумфа.
Если мы вспомним, что приблизительно на этот же период пришлись и ссылка Агриппы Постума, и скандал вокруг Юлии Младшей, и участившиеся городские пожары, нам станет понятно, почему Август чувствовал себя вымотанным до предела. А ведь ему еще приходилось, махнув рукой на плохое самочувствие, многократно выезжать в Римини или Аквилею, неподалеку от которых разыгрывались главные сражения.
Наступил 9 год. Август справил свое 72-летие, принял поздравления столетней актрисы и, казалось бы, смог вздохнуть спокойнее, поскольку Тиберию наконец-то удалось стабилизировать положение в Иллирии. Но оснований для тревог оставалось еще более чем достаточно. Воспоминания о семейных неурядицах, отравивших ему жизнь в минувшем году, заставили его обратиться мыслью к ужесточению законов о нравственности, которую женщины его собственной фамилии столь беззастенчиво попирали. Новый закон, внесший существенные поправки в установления, принятые в 16 году до н. э., получил имя консулов года — Марка Папия и Квинта Поппея. Общественное недовольство не замедлило сказаться и приняло такие откровенные формы, что некоторые статьи закона пришлось смягчить или даже отменить, в частности, увеличить срок вдовства и повысить размер вознаграждений (Светоний, XXXIV). Но это мало помогло. Люди протестовали против инициативы законодателей, каждый из которых не имел ни жены, ни детей[238]. Дошло до того, что во время одного из публичных представлений всадники громко потребовали отмены закона. Август в ответ велел привести детей Германика и Агриппины и, не имея возможности говорить из-за страшного шума, жестами стал показывать на детей и их отца, присутствовавшего здесь же, как бы стараясь внушить бушующей публике, что перед ней пример, достойный подражания. Народ оценил красоту мизансцены, но требований своих не снял, избрав для их удовлетворения другие пути. Отныне каждый искал и находил всевозможные способы обойти закон. Всем стало ясно, что реформа нравственности окончательно провалилась.
Август болезненно переживал свою неудачу, и порой случалось, что маска доброты и милосердия спадала с его лица. Он, который обычно не обращал никакого внимания на подметные письма и никогда не пытался искать и преследовать их авторов (Светоний, LV), который дружил с Титом Ливием, не скрывавшим своих республиканских убеждений и симпатизировавшим Помпею, ближе к старости ополчился против оппозиции, сочтя ее идейным вдохновителем школы риторов, хотя до той поры относился к ним вполне терпимо. Справедливости ради отметим, что ставший его первой жертвой Лабиен с такой яростью критиковал все, что ему не нравилось, что заслужил прозвище Рабиен, то есть Бешеный. Он до последнего хранил верность памяти Помпея и в своем сочинении, посвященном современной истории, сурово осуждал установленный Августом режим. В 12 году сенат принял постановление о предании трудов Лабиена сожжению. На римскую интеллигенцию, если верить Сенеке Ритору («Контроверзы», X, Предисловие, 6–8), это решение произвело эффект катастрофы:
«Бросить в огонь плоды трудов ума и духа! Вот истинная жестокость, которой мало других жертв! Возблагодарим богов, что преследование талантов началось тогда, когда на земле не осталось больше талантов!»
Лабиен не смог пережить гибели дела всей своей жизни. Он заперся в фамильном склепе и умер там от голода и жажды. Один из его литературных соперников, Кассий Север, имел неосторожность выступить с дерзким замечанием. «Придется и меня сжечь заживо, — заявил он, — ведь я помню наизусть все написанное Лабиеном!» И отправился в ссылку.
Неудачи во внутренней политике попортили Августу немало крови, но худшее еще ждало его впереди. У него был друг — Публий Квинтилий Вар, с которым он породнился, отдав ему в жены внучку Октавии. Квинтилий Вар сделал блестящую военную и политическую карьеру и в 9 году получил назначение легатом в Германию. Недостаточно трезво оценив местную обстановку, он слишком рьяно взялся выколачивать из германцев подати и творить над ними суд и расправу. Германцы восстали. В его окружение входил благородный юноша из племени херусков по имени Арминий, служивший в римском войске в качестве заложника. Вар считал его искренним союзником и во всем слушался его советов. Именно Арминий надоумил его совершить поход через всю Германию по направлению к реке Визург, до самого Тевтобургского леса. Арминий завел римлян в лесную чащу и… испарился. Лил проливной дождь, земля под ногами превратилась в месиво, в котором увязали воины и, что еще хуже, тяжелые повозки. Ветер дул с такой силой, что валились деревья. Легковооруженные германцы, отлично ориентировавшиеся на местности, окружили три легиона и девять вспомогательных отрядов Вара. Римские воины пытались метать. дротики, но силой ветра их уносило в сторону. Силы римлян таяли на глазах, когда же Вар и все остальные командиры покончили самоубийством, боевой дух окончательно покинул деморализованное войско. Жалкие остатки некогда грозной армии германцы безжалостно добили на месте[239].
Арминий стал национальным героем, символом германского сопротивления римской власти. О нем снова вспомнили в XVIII веке, когда Клопшток под именем Германа сделал его героем своей драматургической трилогии. Еще столетие спустя, в годы борьбы с Наполеоном, фон Клейст посвятил ему историческую драму[240]. Современники Арминия имели все основания прославлять его как героя, ибо одержанная благодаря ему победа положила конец мечтам Августа о великой Германии и закрепила границу римского присутствия по Рейну.
Эта мысль стала ясной и самому Августу, и всему римскому народу, едва прошел первый шок, вызванный рассказами об ужасном побоище, устроенном свирепыми германцами, которые добивали раненых и глумились над телами убитых. Получив сообщение о разгроме своей армии, Август для предупреждения беспорядков приказал выставить по всему городу часовых и принял решение продлить срок полномочий наместников провинций. Он справедливо рассудил, что дурной пример германцев способен вызвать нежелательные настроения среди населения союзнических стран, и, чтобы справиться с ними, потребуются опыт и знание местной обстановки. Приняв необходимые меры на уровне земном, он обратил свой взор к небесам и дал клятву устроить пышные игры в честь Юпитера Капитолийского, если только положение улучшится. Внешне он вел себя, как всегда, хладнокровно, но это не значит, что он оставался спокойным в душе. Последние события заставили его пережить глубокое внутреннее разочарование. В знак траура он перестал брить бороду и стричь волосы, а когда отчаяние становилось непереносимым, бился головой о косяк и горестно восклицал: «Квинтилий Вар, верни мне мои легионы!» (Светоний, XXIII).
Только единство римского народа могло помочь ему не дрогнуть перед суровыми ударами судьбы. В 10 году как раз завершилась затеянная Тиберием перестройка храма Согласия на Форуме. 16 января состоялось его торжественное освящение. На фронтоне храма красовались имена Тиберия и его брата Друза[241]. Род Клавдиев, представителей которого не смогла разлучить даже смерть, взял на себя роль гаранта гражданского согласия.
Но Тиберий задержался в Риме ненадолго. Он отложил на более поздний срок празднование своего триумфа, которое в данных обстоятельствах выглядело бы неуместно, и отбыл в Германию наводить в ней порядок. С 10 по 12 год он одерживал победу за победой и добился своего. В октябре 12 года он наконец справил триумф, который стал последним пышным празднеством, устроенном в Риме при жизни Августа. В роли триумфатора выступил Тиберий, но все понимали, что эту честь с ним в равной мере делил и Август, перед которым будущий принцепс, спустившись у подножия Капитолийского холма с колесницы, преклонил колени.
За несколько месяцев до смерти Августа умер один из его ближайших друзей Павел Фабий Максим. Ему было 60 лет, и он входил в число самых последовательных сторонников принципата. Во время траурной церемонии, размах которой соответствовал громкому имени усопшего, случилась непредвиденная заминка. Супруга покойного, нарушая заведенный порядок, принялась громко рыдать и во всеуслышание причитать, что это она сгубила своего мужа. Эту женщину звали Марция, и она приходилась внучкой Луцию Марцию Филиппу — второму мужу матери Августа Атии. Пересказывая этот эпизод, Тацит приводит ему объяснение, в достоверности которого, судя по всему, не сомневается. Итак, историк утверждает, что Август в сопровождении одного Фабия Максима ездил на Планасию проведать своего внука Агриппу Постума. Во время встречи оба пролили немало слез и выказали друг другу такую искреннюю взаимную любовь, что стало ясно: вскоре Агриппа будет призван назад в Рим. По возвращении Фабий Максим якобы рассказал об этой встрече своей жене, а та проболталась о ней Ливии. От этой детали до предположения, что Фабия Максима приказала «убрать» Ливия, оставалось сделать всего один шаг, и историк его сделал[242].
Довольно трудно поверить, что Август мог совершить такую поездку тайком от Ливии. Разумеется, супруги иногда расставались, в частности, Ливия время от времени одна уезжала в свои загородные имения, например на виллу Прима Порта. В свою очередь Август порой на несколько дней покидал супругу. Но, учитывая обстановку взаимного недоверия, царившего в семье в этот период, кажется маловероятным, чтобы он мог отлучиться из дому, не предупредив жену, куда едет, так что никто, кроме редких посвященных, не знал, где в эти дни находится владыка мира, вся жизнь которого протекала на виду. Чтобы версия Тацита выглядела правдоподобной, нам придется допустить, что Август, воспользовавшись поездкой на одну из своих вилл на тосканском побережье, улучил момент и уже оттуда нанес тайный и стремительный визит на Планасию.
Какой бы хрупкой ни казалась эта гипотеза, мы не имеем права с порога отметать ее. В завещании, скрепленном печатью 13 апреля 13 года, Август вообще не упоминает имени Агриппы Постума. Он даже не указывает, что запрещает хоронить внука в своем мавзолее, хотя не забывает сделать аналогичные распоряжения относительно обеих Юлий. Таким образом, если судить по завещанию, никаких изменений в составе семьи принцепса, определенном после смерти принцепсов молодежи, не произошло. Тиберий оставался его приемным сыном, а Германик — приемным сыном Тиберия. Но это означает, что с точки зрения Августа Агриппа Постум, которого он лишил всех прав, вообще не существовал. Действительно, если бы он относился к Агриппе Постуму как к реально существующей личности, которую он задумал лишить наследства, он обязательно зафиксировал бы это обстоятельство в юридически законной фирме: «Агриппа лишается наследства». В отсутствие этой формулировки его завещание могло быть объявлено недействительном. Следовательно, в апреле 13 года Агрипла для Августа умер.
Возможно, траур по живому внуку так «давил» на сознание Августа, что он захотел еще раз убедиться в справедливости наложенного им наказания. Возможно также, его обуревали опасения по поводу законности составленного им завещания. Если бы он захотел пересмотреть свое решение относительно Агриппы и восстановить внука в правах, он бы просто внес в завещание некоторые поправки. Если же после его смерти Агриппа начал бы, опираясь на своих сторонников, добиваться признания своих прав через сенат, это привело бы к признанию завещания недействительным. И что бы тогда помешало клану Юлиев провести Агриппу к власти? Август не хотел оставлять государство внуку, это очевидно. Даже если он не сомневался в его «нормальности», он не доверял ни его молодости, ни его неопытности. В то же самое время он вполне мог сожалеть, что так круто обошелся с юношей, родным не по бумагам, а по крови.
Описанный шквал мыслей и чувств, бушевавший в голове и сердце Августа, с нашей стороны есть чистейшей воды домысел, допущенный с единственной целью — объяснить его поездку на Планасию. Итак, допустим, что за несколько месяцев до смерти Август испытал жгучее желание повидаться с внуком. Когда он мог осуществить эту затею?
Календарь его передвижений в последние месяцы жизни достаточно хорошо известен, так что можно попробовать поискать ответ на этот вопрос. В апреле или мае Август вместе с Тиберием в качестве цензоров совершили на Марсовом поле пятилетнее жертвоприношение. Август уже собирался произнести слова ритуальной клятвы, венчающей церемонию, когда в небе прямо над ним появился орел. Сделав над головой принцепса круг, орел устремился к соседнему храму и уселся на первую букву имени Агриппы, который когда-то и построил храм. Увидев это, Август отказался произносить клятву, исполнить которую, как он заявил, уже не успеет, и попросил Тиберия сделать это за него. Ему не понадобилось много времени, чтобы понять смысл предзнаменования. С буквы «А» начиналось не только имя Агриппы, но и его собственное имя, значит, догадался он, очень скоро он встретится со своим умершим зятем, если, конечно, его заслуги не вознесут его гораздо выше тех мест, где пребывает душа Агриппы.
В результате пятилетнюю клятву принес Тиберий. Торжественная процессия, сопровождавшая жертвенных животных — свинью, овцу и быка — обошла кругом толпу народа, собравшегося для пересчета и очищения. Круг, символизировавший век Августа, замкнулся. Животных принесли в жертву богу Марсу — в знак согласия между людьми и богами и в надежде на благополучное будущее. Августу в этом будущем места уже не оставалось.
Каким бы проницательным ни проявил себя Август, с легкостью расшифровав послание небес, полученное им пророчество не отличалось большой точностью. Он лишь убедился, что умрет в течение ближайших пяти лет. Но тут случилось еще одно событие. «Около того же времени», как пишет Светоний, «от удара молнии расплавилась первая буква имени Caesar под статуей» (XCVII). Прорицатели объяснили ему, что он проживет еще не больше 100 дней, ибо буква С по-латински обозначает сотню, а после смерти будет причислен к богам, ибо на этрусском языке слово «aesar» означает «бог». Светоний пересказывает этот эпизод как нечто хорошо известное всем и каждому. В своей привычной манере он опускает детали, в которых его читатель-современник действительно не нуждался, и нам остается лишь гадать, почему древним римлянам предзнаменование казалось заслуживающим доверия. Из пересказа Светония не ясно, ни когда именно в статую ударила молния, ни в какую именно статую она ударила. Из общего контекста вытекает, что Август в это время находился в Риме, и если автор не счел нужным уточнить, о какой именно статуе идет речь, как будто на всем свете существовала одна-единственная статуя Августа, можно предположить, что он имел в виду особенно почитаемую статую, вероятно, установленную на Форуме. Что касается даты, то ее вычислить легко. Август умер 19 августа, отнимем от этой даты ровно сто дней и получим дату 11 мая. Ошибки быть не может: если бы предсказание не исполнилось с точностью до дня, никто не стал бы выдумывать такую красивую легенду.
Итак, предполагается, что ровно за сто дней он узнал, что умрет 19 августа. Вероятно, тогда же он отметил, что свое первое консульство получил тоже 19 августа, только 43 года до н. э., то есть за 47 лет до того[243]. Сознавая, что жить осталось совсем немного, он, вероятно, захотел как можно скорее осуществить свой план и повидать Агриппу Постума. Известно, что 14 мая, во время ежегодного праздника арвальских братьев, постоянным членом коллегии которых он являлся, Август на церемонии не присутствовал. В тот день арвальские братья намеревались включить в свои ряды сына Тиберия Друза. Август и Тиберий часто сообщали свою волю письменно; так они поступили и на этот раз. Вместе с ними письменно высказался и Германик, тоже член коллегии, вписавший свою кандидатуру в письмо Августа. Но к этому все привыкли, и никаких оснований удивляться не возникло. Странность заключалась в том, что этим же письмом проголосовал и Павел Фабий Максим, что шло вразрез с уставом жреческой коллегии.
Это нарушение заставляет нас вернуться к гипотезе о посещении Августом острова Планасия. Возможно, Павел Фабий Максим получил разрешение проголосовать письменно, что допускалось только для членов семьи Августа, в виде исключения, вызванного необходимостью. Какой? Сопровождать Августа на Планасию.
Если все действительно произошло именно так, если Август и в самом деле ездил к внуку и нашел того раскаявшимся в былых прегрешениях, то предположение о том, что он все-таки поддался давлению Ливии и обрек Агриппу на скорую гибель, выглядит неправдоподобным. Если же в результате теплой встречи, описанной Тацитом, положение Агриппы осталось прежним, это может значить только одно: она протекала совсем не так, как изобразил историк. Очевидно, Агриппа не сумел убедить деда, что изменился к лучшему.
Жаль, конечно, потому что сама по себе сцена очень хороша, и к портрету Августа она добавляет искренний и теплый штрих. В целом же, увы, приходится признать, что гипотеза о посещении острова, скорее всего, несостоятельна.
Возможно, честь ее изобретения следует отнести на счет партии Юлиев. Не исключено также, что Фабий Максим выступил соучастником этой затеи, и последующая «утечка информации» была им организована сознательно и с двоякой целью: припугнуть Тиберия и Ливию и вызвать в народе сочувствие к несчастному юноше, несправедливо лишенному наследственных прав.
Римские граждане действительно принимали близко к сердцу невзгоды, преследующие потомков правящего дома. Через два года после смерти Августа объявился некий молодой человек привлекательной наружности, внешне похожий на Агриппу Постума, который объявил, что он и есть Агриппа Постум. Ему удалось собрать вокруг себя немало сторонников и достаточно напугать Тиберия, чтобы тот приказал его арестовать и вскоре казнил. Официальное расследование пришло к выводу, что под именем Агриппы Постума выступил самозванец, в котором признали его бывшего раба. Больше об этом деле неизвестно ничего, и, что самое печальное, неизвестно, действительно ли речь шла о самозванце. Юноша погиб, но не выдал ни одного из своих соучастников. Кем бы ни был он на самом деле, а нам кажется маловероятным, что он мог быть Агриппой Постумом, ясно одно: один он ни за что не сумел бы организовать столь смелое предприятие, преследовавшее очевидную цель пошатнуть не слишком еще твердую власть Тиберия. По всей видимости, ему помогал клан Юлиев, отнюдь не намеренный капитулировать.
Между тем Август готовился к своему последнему путешествию. Если б он действительно знал, что жить ему оставалось считанные месяцы, может быть, он и не двинулся бы из Рима. Но он настойчиво рвался в эту поездку, а жалобщикам, которые донимали его просьбами рассудить их, однажды в сердцах крикнул: «Даже если все восстанет против меня, я в Риме не останусь!» Впоследствии эту вспышку гнева, столь для него нехарактерную, поспешили объяснить его предчувствием близкой смерти. Он хотел отправиться вместе с Тиберием, который возвращался в Иллирию. Они планировали провести некоторое время в Кампании и совместно добраться до Беневента, откуда Тиберий продолжил бы свой путь один. Так они и сделали.
Светоний подробно описывает этапы этой поездки, останавливаясь на всех мало-мальски значимых событиях, случившихся в пути. В его рассказе последнее путешествие Августа приобретает черты ритуального шествия к тому месту, в котором судьба назначила ему встречу со смертью. Светоний разделяет ту точку зрения, согласно которой принцепс прекрасно знал о приближении кончины, но это не мешало ему оставаться с окружающими приветливым, остроумным, а порой даже смешливым. Если верить Светонию, Август не лишал себя никаких развлечений, не выказывал ни малейших признаков страха, одним словом, вел себя как человек, который, зная, что жить ему осталось недолго, постепенно освобождается от навязанных ему условностей и раскрывается с лучшей стороны.
По своему обыкновению он путешествовал не торопясь, с частыми остановками, и так добрался до города Астуры, что в Латии, откуда, изменив своей привычке, отплыл ночью, дабы воспользоваться попутным ветром. В пути ему стало нехорошо: это начиналась последняя болезнь, давшая о себе знать кишечным расстройством.
Миновав побережье Кампании и близлежащие острова, он прибыл в Путеолы, где его ждала приятная неожиданность. Только что прибывшие в гавань александрийские моряки явились выразить ему свое почтение. Они пришли в белых одеждах и с венками на головах. Воскурив принесенный с собой фимиам, они обратились к нему с такой речью:
«Вашей милостью мы живем, вашей милостью плаваем по морям, вашей милостью радуемся свободе и благополучию».
В ответ растроганный Август оделил своих спутников золотыми монетами, взяв с них клятву, что они потратят эти деньги исключительно на александрийские товары. Имен этих спутников мы не знаем, известно лишь, что Августа сопровождали Ливия, Тиберий и звездочет Тиберия Фрасилл, с которым тот никогда не расставался.
Затем он, по всей вероятности, остановился в Сорренте, где велел своим близким переодеться в греческие одежды и говорить только по-гречески. В то же время жители города, обычно говорившие на греческом языке, оделись по римской моде и стали говорить на латыни.
Четыре дня он провел на Капри. Он любил этот остров, где когда-то давно стал свидетелем чуда, возвестившего ему грядущее величие и процветание. Многие из его друзей охотно отдыхали здесь, проводя дни в ленивой праздности. Это дало ему основание назвать Капри Апрагополем, то есть «городом праздности». Одного из своих любимых друзей, некоего Масгабу, он наградил прозвищем Основателя, ибо тот достиг таких высот в искусстве ничегонеделанья, что смело мог считаться столпом райского островка. Правда, годом раньше Масгаба собственным примером доказал, что и жители Капри смертны.
Население острова все еще использовало греческую образовательную систему, основанную на эфебии. Юношей до 18 лет воспитывали в соответствии с идеалом paideia, соединявшим культурное развитие с физической подготовкой. Затем, продемонстрировав свои знания и умения своего рода экзаменационной комиссии, они переходили в разряд взрослых мужчин. Август побывал на их тренировках и угощал юношей фруктами, закусками и сладостями.
Там же, на Капри, обедая как-то с Тиберием и Фрасиллом, он увидел из окна, что вокруг могилы Масгабы толпится народ с факелами. Фрасилл сидел спиной к окну и ничего этого видеть не мог. Тогда Август решил над ним подшутить. Он громко зачитал стих, который сам же только что и сочинил: «Горят огни над прахом Основателя», — и обратился к Фрасиллу с вопросом, кому из поэтов, по его мнению, он принадлежит. Звездочет растерялся. Желая ему помочь, Август зачитал еще один стих: «Ты видишь: в честь Масгабы пышут факелы!» Звездочет смутился еще больше. Затем, возможно, догадавшись, кто автор стихов — для звездочета это пустяк, он осторожно заметил, что, кто бы ни написал эти строки, они превосходны. Август в ответ расхохотался и принялся осыпать его шутками. Светоний не уточняет, над чем именно подтрунивал Август — то ли над литературным вкусом Фрасилла, то ли над его крайней осторожностью, то ли над ограниченными возможностями предсказателя. Как бы там ни было, читателю Светония нужно добраться до последних страниц его повести, чтобы наконец увидеть Августа смеющимся и отпускающим лукавые шутки. Разумеется, ему и прежде случалось бывать в хорошем настроении, и по некоторым остроумным высказываниям, которые дошли до нас из разных источников, можно составить представление об этой грани его личности, однако Светонию как биографу Августа пришлось сосредоточиться на освещении слишком серьезных вопросов, чтобы отвлекаться на такую мелочь, как чувство юмора своего героя. Если он счел необходимым заострить на этом внимание, повествуя о последних днях в жизни Августа, то с вполне определенной целью — показать, что Август, зная, что жить ему осталось считанные дни, ничуть не утратил самообладания.
С Капри его путь лежал в Неаполь, где, как в большинстве городов империи, раз в пять лет устраивали состязания гимнастов, посвященные его выздоровлению после тяжелой болезни 23 года. Он дождался окончания празднеств, после чего, по-прежнему сопровождаемый Тиберием, отбыл в Беневент. Все это время приступы кишечного расстройства нет-нет да и давали о себе знать.
Само собой разумеется, что рассказы о последних неделях его жизни появились на свет уже после того, как он умер, и наверняка действительность в них приукрашена. Август предстает в них счастливым человеком, пребывающим в уверенности, что дело, которому он посвятил свою жизнь, удалось. Александрийцы символизируют восточные провинции, а их восторги должны означать, что все народы, живущие на периферии империи, радуются возможности плавать по ставшим безопасным морям и вести торговлю. Вожделенный мир, наступление которого он неоднократно провозглашал, наконец-то явился во всем своем благолепии. Взаимное переодевание римлян в греков, а греков в римлян не случайно происходит в Кампании — на земле, хранящей прочные традиции эллинизма, — и символизирует слияние двух культур, которого, как казалось Августу, ему удалось добиться. Так, в «Энеиде» Юнона соглашается перестать чинить препятствия Энею при условии, что латиняне не откажутся от своего языка и будут одеваться по-своему. Разумеется, в ту пору речь шла о спасении латинской национальной идентичности. При Августе вопрос стоял иначе и упирался в создание единой греко-римской цивилизации, внутри которой царят согласие и благополучие. В свете этого особое значение приобретает тот факт, что восторженные почитатели, встреченные Августом в Путеолах, прибыли из Александрии — города, прежде символизировавшего восточные пороки. Присутствие на состязаниях эфебов свидетельствует о том внимании, которое принцепс уделял греческим образовательным институтам, надеясь использовать их опыт в воспитании римской молодежи. Что касается обеда на Капри, протекающего на фоне величественного пейзажа, то он нужен для того, чтобы показать принцепса в состоянии счастливой умиротворенности и подать пример народам, получившим благодаря ему возможность жить в мире. Таким образом, мы убеждаемся, что до последнего вздоха каждый шаг и каждый жест Августа исполнены глубокого смысла. Во всяком случае, такова мысль, которую старались внушить авторы, повествующие о его последних днях.
В Беневенте Август простился с Тиберием и намеревался вернуться в Неаполь. В пути ему стало плохо, и пришлось сделать остановку в Ноле. На самом деле он прибыл в конечный пункт своего путешествия. На сцене появилась последняя декорация.
Эта декорация, в которой предстояло разыграться последним сценам спектакля его жизни, спектакля, приковавшего к себе жадные взоры всего мира, оказалась его колыбелью, тем местом, куда уходили его первые, настоящие семейные корни. Его, провинциала скромного рода, сына Октавия, всю жизнь именовавшего своим отцом Юлия Цезаря, судьба привела умирать на то же ложе, где принял смерть Октавий, преподав ему последний важный урок. Это, конечно, было лучше, чем погибнуть под ударами кинжалов. В чем же заключался урок судьбы? В том, чтобы он, забывший о своем настоящем отце при жизни, вспомнил о нем хотя бы на смертном одре? В том, чтобы на пороге смерти окунуть его в ту же скромную обстановку, в которой он родился и приверженность которой пронес через всю свою жизнь? Или в том, чтобы, вернувшись к истокам, он смог по достоинству оценить, на какую невероятную высоту вознесся?
Современников больше всего поразило то обстоятельство, что он умер 19 августа, то есть в тот же день, когда в 43 году до н. э. впервые стал консулом. Иными словами, если пространственное кольцо его жизни замкнулось в отчем доме, то временное кольцо его власти замкнулось в той же точке, откуда начался ее отсчет.
И если в плане биологическом его смерть ничем не отличалась от смерти других людей, то с точки зрения истории она знаменовала собой событие огромной важности, которому уже современники попытались дать достойную оценку. Впрочем, вокруг его кончины сразу же завязалась цепь политических интриг. Существует мнение, что Ливия и Тиберий в течение некоторого времени держали случившееся в тайне, чтобы успеть принять необходимые меры и облегчить переход власти к Тиберию.
Но можно ли было удержать в секрете новость такого значения? Ведь все знали, что принцепс болен, а летом в Кампанию, спасаясь от нездорового городского климата, съезжались все лучшие римские семейства. Близость принцепса и его семьи делала эти поездки особенно привлекательными. Чтобы избавиться от любопытных глаз, Ливии пришлось бы окружить дом плотным кордоном стражников. Именно это, как утверждают Тацит и Дион Кассий[244], она и сделала под предлогом, что больному нужен покой. Время от времени она вывешивала бюллетени о состоянии его здоровья, в которых говорилось, что ему лучше либо что ухудшения нет. Поэтому родственники и друзья Юлиев, мечтавшие заменить Тиберия на другого наследника, оказались захвачены врасплох. Они узнали о смерти Августа слишком поздно, и переход власти к Тиберию поставил их перед свершившимся фактом.
Между тем, если источники не упоминают никого из членов семьи, кроме Ливии и Тиберия, кто присутствовал у одра умирающего, известно, что его навещали какие-то люди, приезжавшие из Рима. Он расспрашивал их о здоровье дочери Друза Ливиллы, которая из-за болезни не могла покинуть город. На глазах у этих посетителей с ним и случился последний предсмертный приступ. Поэтому его кончина никак не могла остаться тайной, если, конечно, не допустить, что все эти люди действовали заодно с Ливией, которая намеренно скрывала правду, чтобы обеспечить будущее Тиберия. В том, что некоторые близкие друзья Августа согласились участвовать в мистификации, нет ничего невозможного, особенно если они тоже видели в Тиберии лучшего из преемников. Таков случай Германика, который по отношению к Тиберию всегда вел себя предельно честно — несмотря на свою популярность в народе и честолюбие своей жены Агриппины, в конце концов вынужденной смириться с позицией мужа. Впрочем, и Германик, и Агриппина в то время находились в Германии. Вдова Друза Антония Младшая в вопросе о передаче власти также вполне могла занять сторону Тиберия, поскольку поддерживала с ним самые дружеские отношения. Наконец, ближайшие сподвижники Августа, знакомые с текстом его завещания, наверное, тоже не стали бы возражать против того, чтобы задержать на необходимый срок сообщение о смерти Августа.
Ситуация и в самом деле складывалась сложная: речь шла о будущем установленного Августом режима, аналогов которому история еще не знала. Личную власть человека, завоеванную усилиями этого самого человека, следовало переплавить в устойчивый государственный строй. Наследственный характер власти вовсе не являлся чем-то само собою разумеющимся. В свете этих соображений и роль Ливии представляется нам более понятной. Не исключено, что она заранее обсуждала с Августом, заинтересованным в том, чтобы его дело не прервалось, возможный поворот событий. Ибо в те августовские дни и часы, когда не стало Августа, решался вопрос не о том, станет ли Тиберий владыкой империи. Решался вопрос о создании принципата.