Конечно, я не остановился на первом зубе и довольно быстро украсил свои челюсти еще несколькими, что дало мне возможность произносить первые слова. Я и раньше издавал кое-какие нечленораздельные звуки, в которых мать находила известный смысл и объясняла его гостям. Это очень напоминает мне случай с зеленым попугаем аптекарши госпожи Милы, с которой я познакомился позднее. У госпожи Милы был зеленый попугай, который, как она утверждала, умел говорить. Когда попугай кричал: «Ла-ра-ро-ра-ро-ра!» — госпожа объясняла нам, что он сказал: «Добрый день!» Но мы, до предела напрягая внимание и слух, никак не могли этого разобрать. Так и мои первые нечленораздельные звуки «ду, му, гу, до, по…» и так далее моя мать переводила так, что получалось, будто я сказал «папа, мама…» и так далее. Поэтому я и не считаю эти звуки своими первыми словами. Первым словом, которое я произнес, полностью сознавая его значение, было слово «дай!», и с тех пор, когда я говорю «дай!», я всегда знаю, что мне нужно.
Но еще важнее было то, что после первых зубов, в конце первого года моей жизни, я встал на ноги и начал ходить. Правда, я должен признаться, что вначале ходил на четвереньках. Говорят, что прежде чем встать на ноги, надо сначала научиться ползать на четвереньках, или, другими словами, чтобы в будущем человек мог выпрямиться, ему сначала нужно поползать, подобно тому как прежде чем прыгнуть, нужно присесть. Я не знаю, может быть ползанье, которым человек начинает свой жизненный путь, действительно представляет собой известную тренировку для будущей жизни, или, может быть, так уж определено судьбой, что человек в пору, когда он еще не умеет притворяться, когда он больше всего похож на человека, входит в жизнь на четвереньках?
Лишь только я начал ходить, как меня подвергли традиционному экзамену. Есть у нас такой замечательный обычай. Над головой ребенка, начинающего ходить, разламывают лепешку, но перед этим на нее кладут разные предметы и подсовывают ее ребенку, предоставляя ему полную свободу выбора. При этом считают так: за что схватится ребенок, в том и есть его призвание. На лепешке, которую положили передо мной, были книга, монета, перо и ключ, символизирующие науку, богатство, литературу и домашний очаг. Разумеется, я прежде всего бросил взгляд на монету и, надо вам сказать, что и до сих пор я не изменил своих вкусов. Но пока я ковылял к тарелке, чтобы взять монету, какая-то магическая сила унесла ее с лепешки. Искали ее, искали, да так и не нашли. И только позднее выяснилось, что в тот момент, когда я направился к лепешке и внимание всех было обращено на мои подвиги, мой старший брат стащил монету, хотя не имел на это никакого права, поскольку он давно научился ходить. Пришлось положить другую монету, ибо я поднял такой страшный визг, как будто кто-то опротестовал мой вексель. Предсказания, связанные с этой сценой, действительно сбылись в моей жизни: с раннего детства и до сих пор стоит мне протянуть руку к деньгам, как они бесследно исчезают.
Самый интересный период человеческой жизни начинается с момента, когда ребенок делает первый шаг, и кончается тогда, когда на него надевают штаны. В этот период человек не принадлежит ни к мужскому, ни к женскому роду, и наша грамматика великодушно предоставляет ему убежище в особом, среднем, роде, чего не додумались сделать грамматики многих больших и культурных народов. Главные признаки этого грамматического рода следующие: а) существительные этого рода могут быть заменены местоимением «оно», б) существительные этого рода независимо от пола носят юбки и в) существительные этого рода называются обычно такими, боже спаси и помилуй, именами, что по ним невозможно определить, кто мальчик, а кто девочка. К таким именам относятся, например: Дуду, Биби, Лулу, Лили, Попо, Цоцо, Коко и тому подобные.
Не помню, как звали меня, когда я был в среднем роде, но могу вам сказать, что в юбочке я чувствовал себя прекрасно и так привык к ней, что позднее, когда я вырос, юбка уже не могла меня смутить. А главное, может быть, отчасти и под влиянием ошибки, допущенной повитухой, чтобы еще больше увеличить неразбериху, которую средний род вносит в вопрос различия полов, я и сам долгое время верил, что я — девочка. Из этого заблуждения меня вывело одно существо, которое звали Лулу. Как Лулу дошло до такого открытия, я и сейчас не могу сказать; помню только, что однажды Лулу шепнуло мне: «Ты мужчина!» — и мне вдруг стало так стыдно, что я готов был провалиться сквозь землю. И долго еще после этого, если мне приходилось встречаться с Лулу, я, сам не зная почему, стыдился того, что я мужчина.
Говорят, что в старости в человеке вновь просыпаются далекие ощущения детства, и чем больше он стареет, тем чаще они к нему возвращаются. До некоторой степени я вижу это по себе, именно в отношении ощущений. Бывает, например, что и сейчас, как когда-то в детстве, меня вдруг охватывает жгучий стыд за то, что я мужчина.
Но спустя двадцать лет после того, как я расстался с юбочкой, я встретил маленькое создание Лулу, которое некогда было моим товарищем по среднему роду; увидев, что Лулу стала красивой и приятной дамой, я с восхищением воскликнул:
— Вам я должен принести благодарность, ибо вы первая мне открыли, что я мужчина.
Была у меня и еще одна такая же приятная встреча. Я познакомился с очень красивой и интересной молодой женщиной, и из довольно продолжительного разговора выяснилось, что мы ровесники, в детстве вместе принадлежали к среднему роду и дружили. Звали ее тогда Биби. От души смеялись мы, вспоминая все подробности нашей тогдашней жизни. Она призналась мне, что действительно была убеждена, что я девочка. И хотя теперь на мне были длинные отглаженные брюки и под носом редкие неприглаженные усики, так что в моей принадлежности к мужскому роду уже нельзя было сомневаться, мне все же нелегко было заставить молодую женщину отказаться от нелепого заблуждения. А так как впечатления раннего детства обычно очень глубоко и надолго западают в душу, то мне пришлось приложить немало усилий, чтобы убедить молодую госпожу, что я мужчина.
По свойственной мне болтливости я отвел слишком много места юбкам молодых дам, в то время как эта глава автобиографии предназначена лишь для юбочек как форменной одежды существительных среднего рода. Вернемся же ко времени, когда на мне была короткая юбочка, когда я ощутил во рту первый зуб, произнес первое слово и сделал первые шаги в жизни.
В этот период у человека проявляются первые инстинкты, которые впоследствии ни жизнь, ни воспитание, ни образование уже не могут ни ослабить, ни уничтожить. Один из основных инстинктов — тщеславие, и оно тем более заметно, что проявляется в такой наивной, искренней форме, столь привлекательной в детстве, что очень жаль, когда через некоторое время она пропадает.
Вы все, конечно, знаете этого маленького тирана, который, как только вы пришли в гости и завели приятный разговор с его молодой матерью или старшей сестрой, становится у вас между колен, хватается за брюки липкими от варенья руками, задирает ногу вверх и кричит:
— А у меня новые ботинки!
Вы, разумеется, учтиво и как можно ласковее отвечаете:
— Ах, какие замечательные ботинки! — думая, что на этом вы закончили разговор с ним и можете продолжать интересную беседу с его молодой матерью или старшей сестрой. Но вы ошиблись, так как маленький тиран только еще начинает свою атаку. Он хватается испачканной вареньем рукой за другую штанину ваших новых брюк и опять, подняв ногу вверх, кричит:
— А у меня новые ботинки!
Внутри у вас уже все переворачивается, но из уважения к молодой матери или к старшей сестре вы по-прежнему мило улыбаетесь, гладите маленького уродца по головке и отвечаете:
— Да, да, милый, я уже видел, очень хорошие ботинки… Прекрасные ботинки!
Но вы и на этот раз ошибаетесь, если считаете, что ваш ответ может удовлетворить его и что он позволит вам продолжать беседу со своей молодой матерью или старшей сестрой. Нет, нет, «оно» (средний род) не позволит вам вымолвить ни слова; забравшись к вам на колени, «оно» устроится поудобнее, акробатическим движением задерет ногу под самый ваш нос и потребует, чтобы вы говорили только о его ботинках и ни о чем другом, кроме как о его ботинках.
Но разве то же самое тщеславие, только без детского простосердечия и искренности, не проявляется у человека и позднее, разве оно не сопутствует ему всю жизнь? Барышня Ольга в день рождения получила в подарок бриллиантовые серьги и немедленно вдела их в розовые мочки ушей. Вы приходите, чтобы поздравить ее с днем рождения. В разговоре с вами она поворачивается к вам то одной, то другой стороной своего профиля: не заметите ли вы серьги и не выразите ли своего восхищения ее красотой. И если вы настолько невнимательны, что ничего не заметите, она сама постарается завести такой разговор, который заставит вас быть более внимательным к ее туалету. Разумеется, она не может поднять ногу вверх и сказать вам: «А у меня новые ботинки», — но она, скажем, может заговорить с вами о последней премьере, о глубине проблемы, которую поднимает пьеса, о блестящей игре ведущей актрисы, и как только ей удастся вовлечь вас в такой разговор, она сразу перейдет к туалетам знаменитой актрисы, и вы увидите, как умно, лукаво, издалека проложит она дорогу, ведущую вас прямо к ее серьгам.
— И все же, — скажет она вам, — есть что-то такое, что не совсем гармонирует с тем, как актриса трактует образ. Я не сумела бы сказать, что именно, не смогла бы сразу найти, в чем несоответствие, но я чувствую эту дисгармонию. Может быть, дело в ее туалете. Актрисы очень часто надевают платье того цвета, который им к лицу, но всегда ли этот цвет отвечает тому психологическому состоянию, которое актриса должна передать? Представьте себе веселую распутницу в черном или разочарованную, больную, искалеченную жизнью женщину в каком-нибудь воздушном платьице. Может быть, в этом и заключается несоответствие?
— Да, разумеется, — отвечаете вы как можно любезнее, не подозревая, что вы уже сунули нос в мышеловку и начали лизать смертоносную приманку.
— А, кроме того, прическа; вы не находите, что во втором действии у нее была очень аккуратная, зализанная, слишком домашняя прическа. Разве не нужно было бы немножко больше свободы и беспорядка, несколько выбившихся локонов, между которыми, скажем, поблескивали бы бриллиантовые серьги в ушах? Разве это не сделало бы голову привлекательнее?
Если вы и при этих словах не заметите серьги в ее ушах и не выразите своего восхищения, ради чего и ведется этот разговор, тогда, разумеется, она продолжит:
— Может быть, я преувеличиваю, не знаю, я не компетентна. Есть еще среди нас люди, которые, например, считают, что серьги — это пережиток варварства… Может быть… Но все же следует признать, что серьги очень украшают голову. Вы не находите?
И разве после этих слов нам не кажется, что барышня подняла ногу к самому вашему носу и крикнула: «А у меня новые ботинки!»
Это барышня, но то же самое может проделать и ее старая мать, которая всеми способами будет стремиться вытянуть из вас хотя бы такую фразу: «О сударыня, сколько молодых женщин могли бы вам позавидовать!» Того же ждет от вас и ее бабушка, которая рада была бы услышать хоть, что она еще прекрасно выглядит.
Но не подумайте, что эта человеческая слабость, появляющаяся в числе первых уже в раннем детстве и сопровождающая человека до самой смерти, а часто и после смерти, свойственна только женскому полу. Поэт, который читает свое произведение и просит у вас «беспристрастного суда», разумеется, предполагая, что решение будет в его пользу; государственный деятель, который в подкупленных им газетах пишет статьи о своих успехах; денди, любующийся своим отражением в зеркале и требующий, чтобы и вы смотрели на него с восхищением; солдат, выпячивающий грудь, чтобы вы заметили на ней медаль, которую он и сам не знает, за что получил, и прочие и прочие. Разве все они не задирают ногу вверх и не кричат: «А у меня новые ботинки!»
Что касается меня, то, по рассказам родителей и всех тех, кто помнит меня в раннем детстве, в этом отношении я был еще более агрессивен. Если в дом к нам приходил гость и я хвалился перед ним новыми ботинками, а он не обращал на это должного внимания, то, как рассказывают, я швырял в него туфлями, щеткой, совком для угля или еще чем-нибудь, что на полу попадало мне под руку. Часто у меня не хватало терпения ждать, когда придут гости, и я садился возле ворот на улице и, если кто-нибудь проходил мимо, высоко задирал ногу и кричал во все горло: «А у меня новые ботинки!»
Но это был не единственный мой подвиг в пору, когда я в юбке носился по дому и везде совал свой нос. Однажды я обнаружил несколько поколений кукол, принадлежавших моей сестре, которые сидели все вместе на подоконнике. Я хорошо помню эту отвратительную буржуазию. На голубой подушечке в левом углу подоконника сидела седовласая пожилая дама в просторном ситцевом платье. В свое время она была совсем не такой седой, но я, будучи первый раз ей представлен, повыдергивал ее черные кудри, и, чтобы утешить сестру, старший брат нащипал ваты из подкладки отцовского зимнего пальто и наклеил даме на голову. Но хотя у этой старой дамы волосы были совсем седые, она была нарумянена так, как будто ей на щеки прилепили два кружка вареной свеклы. На груди у нее была сломанная брошь с выпавшим камнем, а в волосах стеклянная жемчужина. И своим туалетом, и выражением лица она походила на жену богатого ростовщика, о котором ходили слухи, будто он нажил богатство темными путями, и о котором и без слухов известно, что он дважды сидел в тюрьме: один раз за то, что ложно объявил себя банкротом, а другой раз за злонамеренный поджог предварительно застрахованной мастерской.
У другой дамы, сидевшей рядом с ней, в редких волосах красовался бант, а брови были густо подведены. Когда ее купили, она закрывала глаза, то есть «умела спать», но после того, как я был ей представлен и вылил в ее глаза целую чашку воды, у нее, вероятно, там что-то испортилось, и с тех пор глаза у нее всегда были полуоткрыты, так что казалось, будто она вам подмигивает или даже кокетничает. Похожа она была на иностранку благородного происхождения, содержанку какого-нибудь директора банка, который однажды застал ее на месте преступления и выгнал из дома.
Третьей была фарфоровая девица с очень светлыми глазами и улыбкой на устах. Она всегда стояла прямо, прислонившись к стене. Фарфоровая девица хороша была тем, что, если она загрязнялась, ее всегда можно было оттереть или даже отмыть. И, вероятно, поэтому в жизни на таких фарфоровых куколках никогда не увидишь ни пятнышка. Но меня не привлекали ни ее светлые очи, ни тем более ее фарфоровая улыбка. Как-то все время чувствовалось, что эта девичья улыбка сделана на фабрике.
Четвертым в этом обществе был паяц с остроконечным колпаком на голове. Одна штанина у него была желтая, а другая красная. В растопыренных руках он держал маленькие металлические тарелочки, и хотя, презираемый всеми, он часто валялся на полу, только у него одного в этом обществе была душа. Помню, пока он был новым, стоило только слегка надавить ему на грудь, как из нее вырывался крик и он начинал быстро двигать руками и стучать тарелочками. Разумеется, мы, дети, впрочем, так поступают и взрослые, желая узнать, что скрыто в душе артиста, разорвали ему грудь и вытащили душу. Он лишился голоса. И с тех пор от него с презрением отвернулись и моя сестра, и ее подруги, и даже вся буржуазия, расположившаяся на подоконнике: жена ростовщика, содержанка директора банка и фарфоровая девица.
Во мне проснулся какой-то революционный инстинкт, и я всей душой возненавидел праздную буржуазию, рассевшуюся на подоконнике. Мне хотелось отомстить ей за несчастного артиста. И однажды, когда никого, кроме меня, не было в комнате, я устроил настоящую Варфоломеевскую ночь. Я оторвал всем куклам головы, руки и ноги, повыдергал волосы, порвал платья и вообще учинил кровопролитие, достойное кровожадного пивовара Сантера или безжалостного Колло Д'Эрбуа,[3] что, разумеется, в соответствующих размерах вызвало слезопролитие.
Конечно, это был не единственный мой подвиг, за который я заработал порку. Было очень много и других. Сколько раз, например, я связывал веревочкой совсем новые отцовские туфли, наполнял их водой и возил по двору, воображая, что это тележки. Однажды мать замесила тесто, накрыла полотенцем и поставила возле печки, чтобы оно поднялось. А я, играя у печки, сел в это тесто, придав ему форму, которую нельзя придать никакой моделью, но тесто пристало к форме и меня насилу отлепили. В другой раз я раздобыл где-то банку ваксы и за ужином намазал ею хлеб, после чего пять дней подряд мне очищали желудок. А однажды, когда меня одного оставили в комнате, я выбросил в открытое окно горшок с цветами, ножницы, вышитую подушечку и гребешок, которым мать расчесывала волосы. Желая узнать, куда упали эти предметы, я высунулся из окна и вывалился на улицу.
Пожалуй, можно было бы составить даже статистический отчет о моих подвигах. Известно, например, что шестнадцать раз я опрокидывал на свои колени тарелку с супом, три раза падал в корыто с водой, приготовленное для стирки белья, один раз вывалился из окна, один раз пальцем чуть не выдавил сестре глаз, два раза падал с лестницы и кубарем скатывался со второго этажа на первый.
Все эти подвиги убедили моих родителей в том, что я «очень подвижной ребенок», и даже в разговоре с гостями моя мать горько жаловалась: «Не знаю, что мне с ним делать. За ним в четыре глаза надо смотреть. Этот мой младший — такой подвижной ребенок!»
Мне особенно нравилось то, что уже в самом начале жизни я приобрел известную репутацию, и, изо всех сил стараясь оправдать ее, я еще чаще стал ходить с разбитым носом, дергал сестру за волосы, однажды вывихнул палец на руке, а в другой раз ногу в суставе, пока, наконец, дело не дошло до того, что в один прекрасный день я достал из печки горящие угли и поджег сначала коврик на полу, затем скатерть на столе, а потом занавеску на окне, так что получилась грандиозная иллюминация, хотя в тот день и не было никакого государственного праздника.
Но не только подобные подвиги характеризуют ребенка в тот период, когда он носит юбочку. В это время дитя, будь оно мужского или женского пола, в равной степени любознательно и в равной степени несносно из-за этой своей любознательности. Может быть, именно по сей причине и мальчики и девочки в нежном возрасте носят юбочки.
Я и в этом отношении не бросил тень на репутацию, которую успел приобрести, и засыпал вопросами и родителей, и всех домашних, и всех тех, кто приходил к нам в гости; я задавал им столько вопросов, что они не знали, куда от меня деваться. Я был не просто любознательном ребенком, я был настоящей машиной, способной с утра до вечера вырабатывать вопросы. Разумеется, меня не интересовали простые незначительные вопросы, я старался, чтобы они были потруднее, и испытывал тем большее удовольствие, чем больше мне удавалось запутать и смутить собеседника.
— Солнце и луна — это муж и жена?
— Почему у женщин нет усов?
— Учат ли ослов в школе?
— Кто наставил быку рога?
— Почему у госпожи Станки раздутый живот?
И еще сотни таких же вопросов я мог задать в любую минуту, так что вполне понятно, почему один несчастный отец опубликовал в газетах объявление, гласившее: «Квартиру, питание и хорошее вознаграждение предлагаю тому, кто согласится отвечать на вопросы моего трехлетнего сына».
И хотя подобные детские вопросы кажутся бессмысленными и смешными, я все же считаю, что они не лишены известной логики, которая для ребенка ясна, так как он смотрит на вещи и явления неиспорченными глазами, а для взрослых людей непонятна, так как чем глубже человек входит в жизнь, тем больше он теряет способность к логическому мышлению. Возьмем для примера хотя бы те четыре или пять случайных вопросов, которые я перед этим привел, и мы увидим, что они не только для меня, но и для любого ребенка вполне логичны.
Так, например, вопрос о том, являются ли солнце и луна мужем и женой, я, должно быть, поставил потому, что заметил: муж — солнце — ночью никогда не бывает дома, а жена — луна — никогда, не бывает дома днем. Второй вопрос: почему у женщин нет усов, должно быть, возник в моем детском воображении потому, что я смутно предчувствовал появление движения за эмансипацию женщин, которое, без сомнения, развивалось бы значительно быстрее, а может быть, уже и победило бы, если бы женщины имели усы. О третьем вопросе много говорить не приходится. Не только тогда, но и сейчас столько ослов занимают высокие посты в государственном аппарате, что я не мог не спросить: учат ли ослов в школе? Вопрос: кто наставил быку рога — это один из самых обычных вопросов, который задают все дети и на который они получают ответ, как только становятся взрослыми и ближе узнают жизнь.
Последний вопрос: почему у госпожи Станки раздутый живот — это вопрос более узкий, чисто семейного свойства. На него мне не только не ответили, но еще и отшлепали. Госпожа Станка, молодая, видная дама, была в дружеских отношениях с нашей семьей и очень часто приходила к нам в гости. Однажды, когда я заметил известную перемену в ее фигуре, я спросил у матери:
— Почему у госпожи Станки раздутый живот?
Мать смутилась и, чтобы не отвечать на мой вопрос по существу, сказала:
— Бог ее так наказал.
— Значит, она баловалась? — резонно спросил я, после чего мать выбежала из комнаты, чтобы не отвечать на мой следующий вопрос.
Если бы наш разговор на этом и кончился, то ничего бы и не произошло. Но я всегда старался применять свои новые знания и, когда утром пришла тетка, объяснил ей, почему у нее не раздувается живот. А днем я предупредил заглянувшую к нам дочь приходского попа, госпожу Савку:
— Смотри не балуйся, а то у тебя живот раздуется!
Разумеется, на это замечание ответила мать и, прибегнув к помощи домашней туфли, выгнала меня из комнаты, хотя я так и не понял, почему она это сделала.
И это не единственный случай, когда моя любознательность вознаграждалась тумаками. Любознательность проявлялась не только в бесконечных вопросах, но и еще в одной особенности, также характерной для всех тех, кто носит юбки. За обедом и за ужином, да и в другое время, я с особым вниманием следил за каждым словом, сказанным отцом или матерью, даже если они начинали шептаться. В похвалу себе могу сказать, что у меня был очень тонкий слух, и, кроме того, каждое слово, которое я слышал, я всегда очень кстати тут же употреблял.
Так, например, когда однажды к нам в гости пришла госпожа Мила, вдова, которая всегда очень красиво одевалась и всякий раз, прежде чем выйти из дому, выливала на себя чуть ли не полфлакона духов, я спросил ее:
— Правда ли, что ты родственница Прокиной кобылы?
— Что ты говоришь? — ахнула благоуханная вдова.
— Это мама говорит, что ты стара, как Прокина кобыла.
Окружного начальника, который пришел к нам в день святого покровителя нашего дома, я спросил:
— Дядя, у тебя есть дырка в голове?
— Нет!
— А как же тогда у тебя мозги выветрились?
— Что?
— Папа говорит, что у тебя давно все мозги выветрились.
Разумеется, сразу же после подобных, по существу очень искренних, заявлений отец или мать задирали мне юбку, причем они даже соревновались, кто быстрее это сделает. Столь частое задирание юбки компрометировало ее в моих глазах, что, впрочем, и в жизни бывает нередко. И вот однажды я сделал первый мужественный шаг в своей жизни, решительно заявив матери, что я не желаю больше носить юбку. Я и сейчас не могу сказать, какова была непосредственная причина, побудившая меня отказаться от юбки. Вероятно, она заключалась в том, что мне ее слишком часто задирали, а я заметил, что юбку задрать легче, чем снять штаны, и, следовательно, штаны гарантируют большую безопасность известной части тела, которую родители и учителя обычно используют как средство воспитания. А может быть, мое решение было продиктовано и другими мотивами. Так, например, одна из моих теток, та, которая со дня моего рождения уверяла, что я на нее похож, так измучила меня своими разговорами, что сходство с ней я стал считать величайшим несчастьем и, вероятно, хотел как можно скорее сбросить юбку, чтобы устранить хотя бы это минимальное сходство. А может быть, брюки привлекали меня и потому, что во мне проснулось естественное желание прыгать через чужие заборы. Это желание в жизни человека появляется только дважды. Один раз, когда он ощущает потребность красть чужие груши, орехи и яйца, а другой раз, когда он хочет украсть чужую честь. Как вы сами понимаете, ради юбки можно перескакивать через чужие заборы, но делать это в юбке никак нельзя.
Мать, разумеется, рассматривала мое желание расстаться с юбкой совсем с иной точки зрения. Моя сестра появилась на свет раньше, чем я, и я донашивал все те юбки, из которых она вырастала. А если я от них откажусь, то донашивать их будет некому. Но, несмотря на эти материнские соображения, я решительно стоял на своем, кричал, плакал, визжал и валялся на полу до тех пор, пока наконец мать не разыскала где-то старые, поношенные брюки моего старшего брата и не надела их на меня, проклиная:
— Вот подожди, бог даст, еще пожалеешь о юбке!
И ее проклятие сбылось.