Парки

Разумеется, мои подвиги отражались не только на моей спине, но и на родителях и на всех домашних. Всех их охватило ничем не оправданное беспокойство о моем будущем, которое отец выражал часто повторяемым криком: «Ты кончишь на виселице!», а мать восклицанием: «Уж лучше бы я тебя, разбойника, собственными руками задушила, едва ты пискнул!»

Я не соглашался с мнением своих родителей, и мои тетки тоже их не поддерживали, а защищали меня, особенно та, которая вбила себе в голову, что я на нее похож, и твердила, что я очень смышленый и подвижный ребенок.

Известно, что смышленые и подвижные дети обычно доставляют своим родителям гоовную боль, и поэтому не удивительно, что родители считали вопрос о моем будущем одной из самых тяжелых своих забот.

Эту заботу моя тетка попыталась облегчить, решив заглянуть в мое будущее. Однажды она отрезала лоскут от моей рубашки и отнесла его к гадалке; та бросила его в тарелку с водой, помешала воду палкой и, глубоко задумавшись, стала читать мою судьбу:

— Найдет на него тяжелая болезнь, но спасется, постигнет его большое несчастье, но спасется, попадет в руки к злым людям, которые захотят его убить, но спасется, застигнет его в море сильная буря, но спасется, женится — и не будет ему спасения! — Эти пророчества действительно сбылись.

— Богат будет — и богатства его умножатся, счастлив будет — и весь свет ему позавидует. — Эти же пророчества так и не сбылись.

Но если мать такие предсказания успокоили, то отца они не могли успокоить, и поэтому в семье очень часто велись разговоры на эту тему. Все родители охотно занимаются определением судьбы своих детей. Мой крестный, у которого было три сына, моих товарища, очень часто говорил:

— Старший у меня умница, пусть будет учителем, средний — торговцем, а младшего, мошенника, отдам в офицеры!

То ли судьба не слышала этих его желаний, то ли произошло какое-нибудь недоразумение в небесной канцелярии — не знаю, но мне известно, что старший сын — учитель — стал бакалейщиком, средний — торговец — унтером в военном оркестре, а младший действительно надел форму, только не офицерскую, а ту, с двадцатой буквой алфавита на спине.[5]

Родители мечтают о будущем своих детей, и дети тоже мечтают, только желания детей гораздо скромнее, чем желания родителей. Так, например, девяносто из ста детей хотят стать пожарными, трубочистами, жандармами, пирожниками, музыкантами, в то время как девяносто из ста родителей хотят, чтобы их дети стали министрами, генералами, митрополитами, директорами банков и тому подобное. И можете представить себе, как неудачно сталкиваются желания в семье: отец хочет, чтобы его сын стал митрополитом, а сын хочет быть трубочистом; отец хочет, чтобы его сын стал министром, а сын хочет быть жандармом; отец хочет, чтобы его сын стал генералом, а он хочет быть пирожником. Судьба между тем, придерживаясь золотой середины, редко удовлетворяет желания родителей и очень часто — желания детей.

Бывает, разумеется, что в столкновении желаний детей и родителей судьба не знает, на чью сторону встать, и, исполняя иногда родительские желания, не упускает случая удовлетворить хотя бы до некоторой степени и желания детей. Поэтому часто и встречаются в жизни министры, очень похожие на жандармов, митрополиты, похожие на музыкантов, и генералы, похожие на пирожников.

Если бы определением судьбы занимались только родители, то это еще куда ни шло. Но дело часто усложняется тем, что в него вмешиваются обычно те, кого это меньше всего касается. Прежде всего все тетки по отцу и по матери, а затем и те бесплатные семейные советники, от которых страдает почти каждая семья. Разумеется, в случае со мной дело осложнялось и тем обстоятельством, что в детстве у меня было столько всевозможных склонностей, что это не могло не привести в замешательство не только моих родителей, но и всех, кто хотел помочь в этом вопросе своим советом.

Мое будущее было темой и одного особенно большого разговора, состоявшегося после того бурного дня, когда общинный жандарм из-за какой-то мелочи приволок меня домой за ухо, а мать три раза отчаянно воскликнула: «Уж лучше бы я тебя, разбойника, задавила, когда ты только еще первый раз пискнул!» Разумеется, вмешательство полиции в дело моего воспитания представляло страшный удар для всей нашей семьи, и после того как я получил полагавшуюся мне взбучку и был отправлен без ужина в постель, все, как мои родственники, так и многие гости, собрались в другой комнате отпраздновать чей-то день рождения.

Они думали, что я заснул, утопая в слезах, но я не мог спокойно спать, не отомстив за то, что они лишили меня права присутствовать на ужине, на котором было все вплоть до печенья. И пока господин протоиерей провозглашал здравицу, я, зная, что это тянется очень долго, вылез из кровати, никем не замеченный пробрался в кухню и рукой смазал на торте все узоры и украшения, которые та тетка, на которую я был похож, целый вечер терпеливо вырисовывала, а затем, сделав пальцем в торте четыре дырки, высыпав полкилограмма соли в мороженое, налив уксуса в приготовленное кофе и облив керосином из настольной лампы салат, я со спокойной совестью вернулся в кровать, как человек, совершивший какое-то важное дело, закрыл глаза и притворился, будто сплю глубоким сном.

Разумеется, я получил полное удовлетворение и был очень доволен, когда из соседней комнаты стали доноситься отчаянные вопли, объяснения и извинения и, наконец, возгласы, свидетельствовавшие о том, что упала в обморок та тетка, которая целый вечер разрисовывала торт.



Сразу же после этого, как я и ожидал, в моей комнате появилась целая комиссия, чтобы убедиться, сплю я или нет. И тут возле моей кровати началась бурная дискуссия по вопросу о том, стоит ли меня излупить сонного прямо в кровати, или следует подождать до завтрашнего утра. Я был согласен с большинством комиссии, считавшим, что лучше излупить меня завтра утром, рассчитывая, разумеется, еще до рассвета исчезнуть из дома.

Таким образом, я сам поставил вопрос о себе на повестку дня, и в той комнате, где ужинали мои парки, все разговоры о предстоящей свадьбе двоюродной сестры прекратились.

Дискуссию открыл отец, закричав: «Он кончит свой век на виселице!» — а мать снова повторила: «Уж лучше бы я его, разбойника, задушила собственными руками, как только он первый раз пискнул!»

Гости, разумеется, пытались утешить убитых горем родителей. Наш сосед, бакалейщик, сказал:

— Мальчишка, конечно, своевольный, но это ничего. Вот я, например, когда был маленький, крал все, что попадало под руку, а теперь я хозяин и все как должно быть. На все воля божья!

Протоиерей со своей стороны подтвердил это и привел в пример своего племянника:

— Ему еще и трех с половиной лет нет, а он так кроет бога, будто окончил школу подмастерьев. А я вот, ежели к примеру, ни разу не ругнул бога, пока не поступил в семинарию. И подумать только, дитя из семьи священника, и поди ж ты. Такие теперь дети пошли развитые да способные, и должно нам с тем примириться!

И после того как все согласились с тем, что все теперешние дети «развитые да способные», начали решать вопрос, кем же мне лучше всего стать. Председательствовал сам протоиерей, а сбоку от него, как три мифологические парки, которые прядут судьбу, сидели три тетки и всякий раз вмешивались в разговор. Клотой, паркой, которая держит пряжу, была моя старшая тетка, хотя в ней не было ничего мифологического, а под носом у нее росли усики, как у девятнадцатилетнего парня; на парку Хезис, которая выпрядает нить, была очень похожа моя средняя тетка, так как она и в жизни умела не только выпрядать, но и путать нитки; а Антропу, парку, которая держит ножницы, замещала младшая тетка, способная и без ножниц сократить человеку век.

Дебаты открыл отец следующим заявлением:

— Я пошлю его к кузнецу в ученики, погнет спину — утихомирится!

Три парки встретили такое заявление с явным неудовольствием и сразу же высказали каждая свое мнение.

— Я думаю, лучше всего ему идти в офицеры, — заявила Клота. — У офицера хорошее жалованье, денщик и офицерская честь. Он командует и марширует под музыку на парадах.

— А война? — воскликнул сосед бакалейщик, питавший врожденное отвращение к войнам.

— Ну, а если начнется война, то для чего же офицер, как не для того, чтобы сидеть в штабе и читать депеши с поля боя. А потом война — это возможность получить орден! — защищала свою точку зрения Клота.

— Я думаю, что было бы лучше, если бы он стал чиновником! — внесла свое предложение Хезис. — По крайней мере не нужно мучиться и кончать школу.

— Да, но смотря какой чиновник, чиновники бывают разные! — вмешался сосед бакалейщик. — Вот, например, таможенный чиновник — тут тебе и честь и уважение. Это я понимаю — специальность. Осматривает чужие вещи, вылавливает контрабанду и задерживает у себя все, что ему понравится. А потом видишь: шляпа на нем из тех, что он у контрабандистов отобрал, а шелковое платье на жене тоже из тех, что у контрабандистов отобрал. Это я понимаю, это хорошая специальность, а то еще хорошо на почте служить.

— Ох, вот уж не сказала бы, — заметила Хезис. — Целый день только и знай, что марки лепи, так что язык становится как крахмальный воротничок.

— Это правильно, марки лепит и клей глотает, — защищал свое мнение бакалейщик, — но зато, брат, сколько писем денежных через его руки проходит.

— Да, но письма-то запечатанные, — вмешивается мой дядя, — а если письмо распечатаешь, так тебя самого тогда запечатают. Вот и выбирай: хочешь — письмо оставь закрытым, хочешь — тебя самого на замок закроют. Если хочешь, чтобы тебя на замок закрыли, пожалуйста! Нет, если уж человеку суждено с деньгами возиться, то пусть он лучше возится с незапечатанными, пусть, например, будет кассиром. В самом деле, почему бы ему не стать кассиром?

— Кассиром нельзя! — решительно возразил протоиерей. — Для такой должности родиться надо, у кассира особый дар. Целый день возишься с чужими деньгами, а взять не можешь. Это, прости меня боже, все равно, что кто-нибудь целый день с чужой женой возится, а не может… — Но тут протоиерей прервал свое удачное сравнение, так как все три парки, — Клота, Хезис и Антропа — в один голос закричали: «Ах!» — не дав батюшке закончить мысль.

Третья парка, та, что сокращает человеческий век, высказалась за то, чтобы я стал учителем.

— Нет ничего лучше! — воскликнула она.

— Конечно! — ухмыльнулся протоиерей, по традиции, как представитель церкви, питавший отвращение к просвещению. — Конечно. Куда как хорошо. Ведь что главное — если ты учитель, тебе не нужно знать предмет, которому ты учишь. Я, допустим, не могу при венчании спеть за упокой, правда? А учитель может; придет на урок арифметики, а говорит о законе божием, придет на урок черчения, а говорит о затмении солнца, и никакая власть не может ему этого запретить. Учителем быть, конечно, хорошо, признаю: дети перед ним шапки снимают, родители любезны с ним, а как какой-нибудь комитет выбирать, то непременно и учитель будет членом комитета. А кроме того, еще каникулы; десять месяцев ни о чем не заботится, ни о чем не думает и два месяца отдыхает. Чего же еще лучше!

Матушка моя стояла за то, чтобы я стал или доктором или митрополитом.

— Доктор — это действительно стоящее дело, — поддержал дядя. — Покажешь ему язык — плати три динара, сунет тебе ложку в рот — возьмет с тебя пять динаров, пощупает руку — возьмет десять динаров, да и то все время на часы посматривает, чтобы, не дай бог, не передержать твою руку в своей больше, чем положено за десять динаров; если прислонит ухо к спине, возьмет с тебя пятнадцать динаров, а уж если напишет два-три слова, которые никто на свете и прочесть не сможет, то возьмет с тебя двадцать динаров. И что главное, если выздоровеешь, он говорит: выздоровел от его лечения, а если умрешь, говорит: умер естественной смертью.

Но, несмотря на эти заманчивые слова, в которых так расхваливалась профессия доктора, матушка все больше склонялась к тому, что мне следует стать митрополитом.

— Все люди его почитают, все ему руку целуют, — говорила она. — А, кроме того, ему и делать нечего, разве что пропоет «Аминь!», да и то по большим праздникам — вот и вся работа.

— Боюсь, очень он живой, а митрополиту надлежит быть степенным! — сказал протоиерей, которому более чем кому-либо другому следовало о том высказать свое суждение.

— Ну и что же с того! — успокаивала себя мать. — Уж если где и согрешит, мантия все прикроет!

Мой дядя, так лестно отзывавшийся о докторах, решительно высказывался за то, чтобы я стал министром.

— Нет ничего лучше, — твердил он. — Вся власть в твоих руках, что хочешь, то и делаешь, ни перед кем не отвечаешь. Легче быть министром, чем парикмахером. Парикмахер, во-первых, должен уметь брить, а во-вторых, ему все время приходится смотреть, как бы не порезать, а министру, брат, не нужно ни уметь брить, ни опасаться, как бы кого не порезать, так как он если и порежет, все равно не виноват.

Сосед бакалейщик, который до этого рассуждал только о чужих предложениях, решил, наконец, выступить и со своим.

— Я бы определил его в торговцы, только не надо, чтобы он был бакалейщиком вроде меня. Это дело мелкое: кило риса стоит четыре гроша, ну, обвесишь покупателя на несколько граммов, а что с того — больше чем на десять-двадцать пара[6] не обманешь. То же самое и с сахаром, и с мукой, и со всем остальным. Подсыплешь в муку немножко песку, подмешаешь в рис немножко овса, подбросишь в кофе немножко мелких камешков, подольешь в керосин немножко водички — и за целый день не заработаешь и нескольких динаров. И в галантерейном деле мало проку. Меришь метром, а покупатель за тобой вот такими глазами смотрит. Когда на безмене вешаешь, так там хоть иногда поживиться можно: или свинца припаяешь на ту чашку, куда товар кладешь, или мизинцем ударишь, или… а с метром ничего не сделаешь, его не укоротишь. Если идти в торговлю, то только в оптовую; уж если обманывать, так обманывать оптом. А, по-моему, самая лучшая торговля — это в аптеке. Правда, пусть он станет аптекарем!

— Ах, аптекарь! — вздохнула Антропа. — Это поистине чудесно! Вся жизнь на лоне духов и парфюмерии!

— Еще бы не чудесно! — продолжал бакалейщик, почувствовав, что его поддержали. — Продает пыль, сухие листья, паутину и все такое. Как он там вешает, никто не понимает, а дать он тебе может все, что хочет. Выпишет тебе доктор, не дай бог, сальватус пуртатус или поркалия омалия, ты идешь к аптекарю, и он тебе дает, что хочет, вешает, как хочет, и берет с тебя, сколько хочет. Что ты с ним сделаешь! Не понимаешь, как он вешает, так мог бы хоть замечание какое-нибудь сделать, скажем: «Этот ваш сальватус пуртатус вроде немножко прокис», или, скажем: «Эта ваша поркалия омалия как будто подгорела». А то ведь и этого не можешь. И про цену не можешь ничего сказать: откуда ты знаешь, сколько стоит. Не можешь даже и так сказать: «Слушайте, у вас слишком дорого. Ведь Мита-бакалейщик продает сальватус пуртатус гораздо дешевле!»

Тирада бакалейщика получила более или менее общее одобрение, и только мой отец качал головой, упорно придерживаясь своего прежнего мнения, согласно которому меня следовало пристроить к какому-нибудь такому занятию, которое бы меня утихомирило.

Я не знаю, до каких пор продолжались эти дебаты; утомленный бурными событиями дня, я заснул, и так сладко, как может спать только человек, которого не мучают угрызения совести, ибо он знает, что исполнил все, что ему надлежало исполнить.

Разумеется, в эту ночь я видел странные сны. Снилось мне, будто я министр и будто схватил я нашего окружного начальника, зажал ему голову между колен и начал брить. Он орет, как недорезанный ягненок, лицо от злости кровью налилось, а я знай брею, ведь министр ни за что не отвечает.

Потом снилось мне, будто я митрополит и будто схватил я протоиерея за бороду и давай его крыть, словно я кончил школу подмастерьев. А потом снилось мне, будто я сыплю песок в муку, а в керосин подливаю воду. И вообще в эту ночь мне снились такие странные сны, какие может видеть человек, заснувший под впечатлением самых радужных надежд на будущее, а проснувшийся от ударов отцовского ремня.

Загрузка...