– То-то и беда, кумушка, что я уж и молиться спокойно не могу, — плакала девушка.

– Вот видишь, девка: долго тянула, тебя нечистая сила и одолела. Ну, даст бог, мы этого дьявола переборем.

Викторка, собрав все свои силы, горячо молилась, а когда мысли начинали разбегаться, вспоминала о страданиях Христа, о деве Марии. Ох, только бы отступила от нее злая сила.

Так боролась она с собой день и два: на третий день собралась Викторка на дальний край отцовского поля за клевером: работнику наказала приехать за ней поскорее — накосить травы недолго! … На поле-то она шла легко, прыгала, словно козочка, люди останавливались, любуясь ею, уж такая она была ладная … Туда-то она ушла сама, а домой привез ее слуга на телеге с зеленым клевером, бледную, пораненную. Нога ее была перевязана белым тонким платком: пришлось нести девушку в дом на руках.

– Матерь божья, святогорская! — вскричала мать. — Что с тобой, дитя мое, приключилось?!

– Занозила я глубоко ногу терновником, дурно мне стало … Отнесите меня в комнату, я лягу … — попросила Викторка.

Положили ее на кровать. Отец тотчас побежал за кузнечихой. Та примчалась словно на пожар, а за ней, как водится, куча незваных кумушек. Одна советует положить на рану мать-и-мачеху, другая — глухую крапиву, третья предлагает кровь заговорить, четвертая окурить; но кузнечиха не дала себя сбить с толку и присыпала отекшую ногу картофельной мукой. Потом она выслала всех из комнаты, заявив, что сама будет ухаживать за Викторкой и все скоро будет в полном порядке.

– Ну, а теперь расскажи, девка, что с тобой приключилось; ты точно не в себе. И кто это перевязал тебе ногу таким беленьким да тоненьким платочком? Я уж его спрятала, чтоб не углядели сплетницы, — приговаривала предусмотрительная кузнечиха, устраивая ногу на постели.

– Куда вы его дели, кума? — торопливо спросила Викторка.

– Он у тебя под подушкой.

Викторка достала платок, посмотрела на кровавые пятна, прочитала вышитое незнакомое ей имя. Лицо ее то краснело, то бледнело.

– Ох, девка, девка, не нравишься ты мне; что ж прикажешь о тебе думать?

— Думайте, что бог меня оставил, что погибла я на веки вечные и нет мне никакого спасения! «Это она, верно, в горячке бредит …» — подумала старуха, дотрагиваясь до щеки девушки: но щека была холодна, холодны были и руки, горели только глаза, устремленные на платок, который она держала перед собой обеими руками.

– Так слушайте, кума, — начала Викторка тихо. — Только никому не передавайте: я вам все расскажу. Эти два дня не видела я его — вы знаете, о ком говорю, но нынче, нынче с самого утра звенели у меня в ушах слова: «Иди за клевером, иди за клевером …», будто нашептывал мне кто. Поняла я, что это дьяволово искушение, знала, что солдат чаще всего бывает там, около нашего поля, сидит под деревом на пригорке, но я покоя себе не находила, пока не взяла платок и косу. Дорогой подумалось мне, что ведь сама я себе враг, а в ушах все звенит: «Иди за клевером, иди за клевером … Еще неизвестно, будет ли он там, чего же тебе бояться, ведь за тобой скоро придет Томеш». Эта мысль всю дорогу подгоняла меня. Глянула я на дерево — там никого нет. «Ну, если нету его, значит и бояться нечего», — решила я, взяла косу и собралась было косить. Но тут захотелось мне испытать свое счастье, поискать четверолистный клевер: я и загадала: если найду, значит буду счастлива с Антонином … Ищу, ищу, все глазоньки изглядела, никак не могу отыскать. Тут вздумалось мне глянуть на пригорок, и увидела я под деревом того солдата! Я быстро отвернулась, с маху наступила на терн, лежавший у дороги, и поранила себе ногу. Закричать не закричала, но так мне было больно, что в глазах потемнело, и я упала на землю. Вижу, словно во сне, кто-то взял меня на руки и понес; очнулась я от сильной боли. У ручья стоял на коленях солдат и обвязывал мою ногу намоченным в воде белым платком. «Боже мой, думаю, что же теперь со мной будет, не убежать мне от этих глаз … Одно спасенье — не глядеть». Боль не утихала, голова кружилась, но я даже не охнула, а глаз так и не открыла. Когда он дотрагивался до моего лба, брал меня за руку — я молчала, хотя порой по коже мороз пробегал. Потом он положил меня на землю и начал брызгать водой на лицо, другой рукой поддерживал мою голову; что мне оставалось делать — я должна была на него взглянуть … Ах милая кума, глаза его сияли, будто ясное солнышко: я снова опустила веки.

– Но все было напрасно — он заговорил! Ох, ваша правда, милая кума, он может околдовать одними речами; у меня и сейчас голос его звучит в ушах, все слышу его слова, что он любит меня, что я его жизнь, его счастье! …

– Ахти мне, грех какой! Сразу видать, что это дьявольские козни; какому человеку придет в голову говорить такое! Несчастная ты девушка, и что же ты сделала и как ему поверила,— горевала кузнечиха.

– Боже мой, как не поверить, когда тебе говорят, что любят!

– Говорят, говорят — ну и пускай себе! Все это враки; он хочет голову тебе вскружить!

– Я так ему и сказала, но он душой своей и богом клялся, что полюбил меня с первого взгляда и только потому избегал говорить со мной и признаться, что не хотел связать жизнь мою со своей несчастной судьбой, которая его всюду преследует и не дает быть счастливым. Ох, уж я и не помню, что он мне еще говорил. Очень уж все жалостливое. Я во всем ему поверила, сказала, что сначала боялась его, что только от страха перед ним стала невестой, призналась, что ношу на сердце ладанку, и когда он попросил, — отдала ее, — закончила Викторка.

– Боже ты мой! — вскричала кузнечиха. — Она отдала ему освященную ладанку, отдала вещь, согретую на своей груди! Уж теперь ты вся в его власти, теперь и сам господь бог не вырвет тебя из его когтей, приворожил он тебя безвозвратно!

– Он мне сказал, что это колдовство и есть любовь и чтобы я никому другому не верила, — отозвалась Викторка.

– Да, да, рассказывай мне про любовь… Я бы ему объяснила, что это за любовь… Да что теперь проку! И натворила же ты беды, ведь это упырь; будет он сосать кровь из твоего тела, а когда всю высосет — задушит тебя, и не найдет твоя душа покоя и после смерти. А ведь какой могла бы ты быть счастливой!

Викторку как будто перепугали слова кумы, но через минуту она промолвила:

– Все равно … Я пойду за ним, если даже поведет он меня в ад. Все равно … Прикройте меня, я озябла, — шепнула Викторка, немного помолчав.

Кузнечиха набросила на нее теплых одеял, сколько нашла, а Викторке все было холодно. Больше она не проронила ни словечка.

Старуха и впрямь любила Викторку, и хоть рассердилась за то, что та выпустила из рук ладанку, судьба девушки, которую она считала погибшей, сильно ее печалила. Все, что Викторка ей рассказала, кузнечиха сохранила втайне.

С того дня Викторка больше не поднималась с постели. Все молчала, говорила во сне какие-то непонятные слова, ничего не просила, ни на кого не обращала внимания. Кузнечиха не отходила от нее и, чтобы помочь девушке, призвала на помощь все свое искусство. Но напрасно. Родители с каждым днем становились печальнее, жених совсем загрустил. Кузнечиха часто качала головой и думала про себя: «Это неспроста, статочное ли дело, чтоб ни одно мое средство не дало облегченья! Ведь стольким я уж помогла! Не иначе, тот солдат вконец ее обворожил. Видно, так оно и есть».

Эти мысли не покидали ее ни днем, ни ночью; а однажды поздно вечером ненароком выглянула она из окошка и увидела в саду под деревом закутанного в плащ мужчину: глаза его, устремленные на окно, светились, будто раскаленные угли, — так по крайней мере показалось кузнечихе. Теперь ее догадки подтвердились. Большую радость доставило принесенное ей как-то Микшей известие, что егерь получили приказ выступить из деревни.

– По мне, пусть все тут остаются, а вот если только один уйдет, я буду рад больше, чем если б отсыпали мне пригоршню золота. Сам черт нам его подсунул. Сдается мне, что наша Викторка изменилась с тех пор, как он здесь появился; может, и впрямь он навел на нее порчу … сказал отец; мать и кузнечиха с ним согласились.

Кузнечиха надеялась: покинет село вражья сила, и все обернется к лучшему.

Солдаты ушли. В ту самую ночь Викторке стало так худо, что кузнечиха собралась было посылать за священником: к утру девушке полегчало, час от часу становилось лучше и лучше; уже через несколько дней она была на ногах. Старуха приписывала выздоровление тому, что Викторка избавилась от дьявольского наваждения, но ей приятно было слышать, когда люди говорили: «Кузнечиха знает свое дело, не будь ее, Викторке не встать…» И так как говорили это повсюду, она и сама в конце концов поверила, что именно ее искусство спасло девушку.

Но радость была преждевременной. Викторка хоть и встала с постели и уже начала выходить во двор, но оставалась по-прежнему ко всему безучастной. Молчала, как и раньше, никого не замечала. Взгляд был какой-то затуманенный. Кузнечиха утешала всех, говоря, что со временем и это пройдет. Она не считала больше нужным находиться безотлучно при девушке. Опять с ней в горенке спала сестренка Марженка.

В первую же ночь, когда девушки остались вдвоем, Марженка села на кровать к Викторке и с искренней нежностью — она была добрая душа — спросила, почему сестрица такая странная, чего ей недостает? Викторка посмотрела на нее и ничего не ответила.

– Видишь ли, Викторка, мне хочется тебе кое-что рассказать … Боюсь только, что ты рассердишься.

Викторка покачала головой и сказала:

– Расскажи, Марженка.

– В тот вечер, как ушли солдаты … — начала Марженка: но едва она произнесла эти слова, Викторка схватила ее за руку и спросила:

– Солдаты ушли?… Куда? …

– Да, ушли, а куда — и не знаю.

– Слава богу, — вздохнула Викторка и вновь легла на подушки.

– Так слушай, Викторка, только не сердись; я знаю, что ты видеть не могла черного солдата и будешь злиться на меня за то, что я говорила с ним.

– Ты говорила с ним? — живо приподнялась Викторка.

– Ну как же мне было отказать, когда он так просил; но я ни разочку на него не взглянула, так боялась. Солдат долго ходил вокруг нашего дома, а я все убегала. Поймал он меня в саду. Совал какие-то коренья и все просил для тебя сварить: тебе, мол, полегчает … Но я сказала, что ничего от него не возьму. Страшно мне было, вдруг даст тебе приворотного зелья. И когда я наотрез отказалась взять коренья, он попросил: «Так хоть скажи Викторке, что я ухожу, но никогда не забуду своего обещания, пусть и она не забывает, мы еще встретимся!» Посулила я солдату передать эти слова и не обманула его. Но не бойся, он уже больше не вернется и оставит тебя в покое, — закончила Марженка.

– Хорошо, хорошо, Марженка, ты славная девушка, правильно сделала, что сказала. А теперь ложись спать! Ложись!… — приказала Викторка и погладила сестру по пухленькому плечику.

Марженка поправила ей под головой подушку, пожелала спокойной ночи и улеглась. Когда утром Марженка проснулась, постель Викторки была пуста. Она подумала, что сестра, верно, уже сидит в горнице за своей обычной работой; но Викторки там не оказалось, не было ее и во дворе. Родители недоумевали. Тотчас послали к кузнечихе: не у нее ли Викторка; но и тут ее не нашли … «Куда же она делась?» — спрашивали все друг друга, осматривая каждый угол. Отправили работника к жениху. Викторка словно в воду канула. Тем временем пришел из соседней деревни Тоник и сказал, что ничего о ней не знает. Только после этого кузнечиха решилась заговорить:

– Сдается мне, — смущенно начала она, — что Викторка убежала за солдатом!

– Это неправда! — вскричал жених.

– Вы ошибаетесь, —уверяли родители, —ведь она его терпеть не могла, как же это возможно?

– А все же это так, а не иначе, — твердила свое кузнечиха и передала кое-что из того, в чем ей призналась Викторка. И Марженка тоже рассказала о вчерашней беседе с сестрой. Сопоставив одно с другим, все скоро убедились, что и в самом деле Викторка могла уйти за солдатом; как видно, не в силах она превозмочь дьявольскую силу.

– Я ее не виню, она тут ни при чем; только напрасно Викторка не рассказала обо всем раньше, тогда ей еще можно было бы помочь. Теперь все погибло, он ее околдовал, и будет она за ним ходить, пока на то его воля. А если вы за ней пойдете и приведете домой — все равно убежит, — рассудила кузнечиха.

– Будь что будет, я разыщу ее. Может, и уговорю, она всегда была послушной дочерью.

– Я пойду с вами, отец! — вскричал Тоник, которому казалось, что он видит сон.

– Ты останешься дома, — решительно заявил крестьянин. — Когда человек в гневе, он легко теряет разум, так, пожалуй, угодишь в холодную или в солдаты. К чему это? Довольно ты намучился вместе с нами за последние дни, не растравляй еще больше своей раны. Ведь твоей женой ей уже не быть — выбрось ее из головы. Если хочешь, подожди годик, я отдам за тебя Марженку. Она славная девушка. Я с радостью назвал бы тебя своим сыном, но неволить не хочу, делай так, как тебе подскажет разум.

Все кругом плакали, а отец сказал в утешение:

– Не плачьте, что проку в слезах; если не приведу я ее домой, придется положиться на волю божью.

Микша взял на дорогу несколько золотых и, распорядившись, как и что делать по хозяйству, отправился в путь. По пути он всех спрашивал, не видал ли кто такую-то и такую, подробно описывая дочь. Но никто ее не видел. В Йозефове ему сказали, что егери ушли в Градец. В Градце сообщили, что черный солдат зачислен в другую роту и будто бы даже собирался выйти в отставку. Но куда его перевели — сказать егерь не мог, а это был тот самый, что в свое время находился на постое у Микшей. Он утверждал, что Викторки здесь никто не видел. Многие советовали отцу обратиться к начальству: мол, это самое верное, но крестьянин не захотел иметь дела с властями.

– Не хочу с ними связываться, — объяснял он, — не желаю, чтоб пригнали мою дочь по этапу, как беглянку какую, да пальцем на нее показывали. Не выставлю ее на такой позор. Где б она ни была, везде ее судьба в руках божьих, без его воли и волос с головы не упадет. Воротится так воротится, а нет — да хранит ее бог. Пускать о ней худую молву по всему свету не позволю!

На том он и порешил. А того егеря попросил сообщить Викторке, если случится ему увидеть девушку либо узнать, где она, что отец, мол, ее искал, а если пожелает Викторка вернуться домой, помог бы ей найти человека, который бы за деньги или за спасибо проводил девушку домой. Егерь обещал старику исполнить все в точности. Он помнил, как хорошо ему жилось у Микшей, и крестьянин вернулся домой с покойной совестью, ибо он сделал все, что мог.

Все оплакивали Викторку. Служили обедни и молебны о ее здравии, но когда прошло и полгода и три четверти года, а о беглянке все не было ни слуху ни духу, стали говорить о ней, как о покойнице. Так пролетел год.

Однажды пастухи принесли в село известие, что видели в господском лесу женщину такого же роста и такую же черноволосую, как Викторка. Микшины работники тотчас побежали в лес, обшарили его вдоль и поперек, но и следов ее не нашли.

Я тогда первый год здесь жил, служил помощником у моего предшественника, покойного тестя. Само собой, дошли слухи и до нас.

На другой день, как идти мне в лес, старик и говорит: посматривай, мол, не увидишь ли девушки, похожей на Викторку. И впрямь, в тот же день на обрыве, что над полем Микши, у двух сросшихся елей, гляжу — сидит простоволосая женщина. С Викторкой я раньше был знаком, но сейчас в этой оборванной дикарке никак не мог ее признать. И все-таки это оказалась она. На ней было платье господского покроя, когда-то, видимо, красивое, а теперь превратившееся в лохмотья. По ее фигуре я понял, что она скоро будет матерью. Я потихоньку выбрался из своего укрытия и поспешил домой к своему старику. Он тотчас же пошел сообщить обо всем в Жернов. Родители горько плакали, они скорей согласились бы видеть ее мертвой!… Но что делать? Сговорились за ней последить, куда ходит, где спит, с тем, чтобы попытаться помочь ей. Однажды под вечер пришла она в Жернов, прямо в сад отца. Села под дерево, обняла колени руками, уперлась в них подбородком и долго сидела так, уставившись в одну точку.

Мать хотела подойти к ней поближе, но она быстро вскочила, перепрыгнула через забор и убежала в лес. Мой старик советовал положить в лесу у ели какую-нибудь еду и платье, может, она заметит. Микши тут же принесли все, что нужно. Я сам все это туда и положил. На другой день пошел посмотреть — из еды исчез только хлеб, из одежды — юбка, корсаж и рубаха. Остальное лежало там еще и на третий день. Я забрал вещи, чтоб не унес кто чужой. Долго мы не могли выследить, где Викторка ночует, но, наконец, я ее подстерег: укрывалась она в пещере под тремя елями, там когда-то ломали камень. Вход в пещеру сильно зарос кустарником, а она еще забросала его хвоей, кто не знает — и не найдет. Я однажды влез туда; там могли поместиться один-два человека, и не было в ней ничего, кроме высохшей травы и мха. Тут Викторка и спала. Знакомые и родные, отец и Марженка, которая к тому времени была уже невестой Тоника, искали ее повсюду. Они были бы рады поговорить с ней и привести домой, но она избегала людей и днем редко, где можно было ее увидать. Однажды под вечер снова пришла она посидеть возле дома. Марженка подошла к ней тихохонько, своим ласковым голоском стала просить: «Пойдем, Викторка, пойдем со мной в горенку спать, ты уж давно со мной не спала, соскучилась я по тебе, да и все в доме тоже. Пойдем со мной! …» Викторка на нее посмотрела, позволила взять себя за руку и даже отвести до сеней, а потом вдруг вырвалась и убежала. Много дней не видали ее поблизости … Раз ночью стоял я на тяге на обрыве возле Старой Белильни; от луны было светло, как днем. И вижу — на опушке леса показалась Викторка. Сложила перед собой руки, голову наклонила и бежит так легко, будто земли не касается. Так добежала она до запруды. Я прежде частенько видал ее сидящей у воды или на обрыве под большим дубом и потому не сразу понял, в чем дело. Хорошо присмотревшись, увидел, как она что-то бросала в воду, и затем услышал такой дикий смех, что волосы встали дыбом. Моя собака начала страшно выть. Я так и затрясся от ужаса. А Викторка между тем села на пень и запела. Я не разобрал ни словечка, но напев был знакомый —она пела колыбельную песню; ее поют матери, баюкая детей:

Спи, мое дитятко, спи, мой родной, Ясные глазки закрой! Будет господь рядом с деточкой спать, Будут тебя ангелочки качать, Спи, мое дитятко, спи!

Этот напев так тоскливо и жалостно звучал в ночи, что я едва на ногах устоял. Так сидела она часа два и все пела. С той поры, с вечера до самой ночи, поет она у плотины всегда одну и ту же колыбельную. Наутро я все рассказал своему хозяину, и тот сразу догадался, что она бросила в воду. Так оно и было. Когда мы увидали Викторку снова, фигура ее уже изменилась. Мать и все близкие ужаснулись, но ничего не поделаешь… Не ведала она, что творит! Мало-помалу Викторка привыкла подходить к нашему дому, чаще всего являлась она, когда донимал ее голод. Но и тогда, как и нынче — придет, остановится, как истукан, у дверей и молчит. Жена моя — тогда она была еще в девушках — тотчас выносила ей чего-нибудь поесть; Викторка, ни слова не говоря, брала кусок и убегала в лес. Бывает, повстречаюсь я с ней в лесу и дам хлеба, она возьмет, но чуть попробую заговорить, — и не дотронется, тотчас убежит. Очень любит Викторка цветы; если нет у нее в руках букетика, значит заткнут за пояс. Как увидит ребенка или встретит кого — тотчас все цветы раздаст. Понимает она, что делает, нет ли — как знать?… Хотел бы я догадаться, что творится в ее помутившейся головушке, но кто же это объяснит, не сама же она? …

В день свадьбы Марженки и Тоника, когда они поехали на Червеную гору венчаться, прибежала Викторка домой — кто его знает, то ли случайно, то ли услыхала что. В руках у нее были цветы: зашла она в калитку и давай разбрасывать их по двору. Мать залилась слезами, вынесла ей пирогов, снеди всякой, а Викторка отвернулась — и опять в лес. Все это сильно мучило отца: очень он любил Викторку. На третий год отец умер. Помню, только вошел я в деревню, бегут ко мне Марженка с мужем, спрашивают со слезами, не видал ли я Викторку. Хотелось им зазвать ее домой, но не знали, как это сделать. У отца, мол, душа никак не может с телом расстаться, вот все и порешили, что это Викторка ее держит … Пошел я в лес и думаю — если встречу, скажу об отце: может, поймет… А она как раз и сидит пол елями. Прохожу я мимо, на нее не смотрю, чтоб не испугать, и говорю будто невзначай: «Викторка, отец твой кончается, надо бы тебе сходить к нему». Не шелохнулась она, будто ничего и не слыхала. Ну, думаю, напрасно старался — и пошел обратно в деревню рассказать, как было дело. Я еще с Марженкой стою у порога, а работник кричит: «Викторка в сад заходит!» — «Тоник, скорей вышли всех соседок из горницы! Спрячьтесь все, чтоб ее не спугнуть!» — крикнула Марженка и пошла в сад.

Через минуту она вернулась и молча проводила Викторку в горницу. Та играла стеблем белой буквицы и не отрывала от цветка своих прекрасных, хотя и потускневших черных глаз. Марженка вела ее за руку, как слепую. В комнате было тихо. С одной стороны кровати стояла на коленях мать, у ног — единственный сын. Руки старика были сложены на груди, глаза обращены к небу; он еще боролся со смертью. Марженка подвела Викторку к самой постели; умирающий обратил к ней свой взор, и счастливая улыбка пробежала по его устам. Хотел было поднять руку, но не мог. Викторка, верно, подумала, что он чего-то просит, и положила ему на ладонь цветок. Больной еще раз не нее посмотрел, вздохнул — и умер. Дочь принесла ему легкую кончину. Мать запричитала, а Викторка, как услыхала ее протяжный вопль, дико огляделась вокруг и бросилась бежать.

Не знаю, заходила ли она когда-нибудь после этого в родной дом. За пятнадцать лет, что живу в лесу, только один раз слыхал ее голос. И не забуду этого до самой смерти!

Спускаюсь я однажды вниз к мосту, по дороге из замка едут слуги с дровами, а лугом, вижу, идет Златоглавый. Это замковый писарь, немец, его так прозвали девчата: не хотелось им запоминать его немецкую фамилию. А волосы у него очень красивые, не особо длинные, золотистые. Шагает себе Златоглавый по лугу, а тепло было, снял картуз, идет с непокрытой головой. Тут откуда ни возьмись, будто с неба свалилась, выскакивает Викторка. Вцепилась ему в волосы и давай дергать и трясти, словно грушу. Немец вопит что есть мочи; лечу я с пригорка вниз, гляжу — Викторка вне себя от гнева, кусает ему руки и кричит, как бешеная: «Наконец-то ты мне попался, гад эдакий, дьявол! … Растерзаю! … Куда, сатана, дел моего ребенка?! Отдай мне его!» И так она разъярилась, что уж хрипит и ни словечка разобрать нельзя. Немец ничего не понимает, ошалел от страха. Нам бы с ней не справиться, если б не подоспели господские люди. Они увидали, что дело плохо и прибежали на луг; только все вместе смогли мы вырвать из ее рук беднягу писаря. Попытались было мы Викторку связать, она рванулась изо всех сил, убежала в лес и долго бросала оттуда в нас камнями, ругая на чем свет стоит. Потом несколько дней я ее совсем не видал.

Немец после этого случая захворал и так боялся Викторки, что предпочел уехать из наших мест. Девчата высмеивали его, но ведь лучше от греха подальше, да и то сказать, и без него урожай собираем неплохой. Мы по нем не заскучаем …

Так вот вам, бабушка, и вся история Викторки. Узнал я ее частью от покойной кузнечихи, частью от Марженки. В чем тут дело было, про то никто не узнает, но, судя по всему, дело-то нехорошее. Тяжкая кара ожидает того, у кого на совести эта загубленная душа.


Бабушка утерла заплаканные глаза и, кротко улыбнувшись, проговорила:

– Большое вам спасибо! Отлично вы рассказываете. Что правда, то правда! Куманек говорит так складно, что впору любому грамотею … Его заслушаешься, да и позабудешь, что солнце уж за горы зашло.

И бабушка показала на тени, залегшие в комнате, а затем стала убирать веретено.

– Подождите самую малость, я только насыплю корму птице и провожу вас с горки, — попросила жена лесника. Бабушка охотно согласилась.

— А я пойду с вами до моста, мне еще нужно в лес, — сказал лесник, поднимаясь из-за стола. Хозяйка побежала за зерном, и скоро во дворе раздался ее громкий зов: «Цып-цып-цып!…»

Птица слеталась к ней со всех сторон. Но первыми явились воробьи, как будто звали именно их. Жена лесника не преминула заметить: «Всегда вы впереди всех!» Но они не обратили на ее слова ни малейшего внимания.

Бабушка стояла на пороге, не отпуская от себя детей, чтоб не спугнуть птицу, которой она любовалась. И кого только здесь не было! … Белые и серые гуси с гусятами, утки с утятами, черные турецкие утки, хорошенькие курочки своей выводки, тирольские на длинных ногах, хохлатки с развевающимися хохолками, павлины, цесарки, индюк с индюшкой — он надувался и важничал, словно от него и на самом деле что-то зависело, обыкновенные голуби и голуби мохноногие. Вся эта живность, сбившись в одну кучу, хватала зерно, наступая друг другу на лапки; одни прыгали через других, подлезали и пролезали где только можно; а воришки-воробьи, насытившись, прыгали по спинам глупых уток и гусей. Неподалеку сидели кролики; ручная белка с пышным хвостом, похожим на султан каски, поглядывала на детей с каштана. На плетне сидела кошка, следя за воробьями жадными глазами. Серна позволяла Барунке гладить себя по голове. Собаки смиренно сидели возле детей, косясь на прут, который хозяйка держала в руке. Лишь когда мимо Гектора прошмыгнул гусенок, спасавшийся от черного петуха, у которого он из-под носа утащил зерно, тот не мог удержаться, чтобы не гавкнуть.

– Видали старого осла! — крикнула хозяйка. — Тоже вздумал заигрывать! … Вот тебе, чтоб помнил! — добавила она, стегнув собаку прутом.

Наказанному на глазах у всех Гектору стало стыдно перед своими молодыми товарищами; опустив голову и поджав хвост, он поплелся в сени. Бабушка заметила:

– Выходит, отец не лучше сына.

Гектор был отцом Султана, который загрыз у бабушки ее хорошеньких утяток.

Кормежка была окончена, и птица отправилась на свои жердочки. Дети получили в подарок от Франтика и Бертика красивые павлиньи перья: жена лесника дала бабушке яиц от тиролек, чтоб положить под наседку, и взяла на руки Аннушку; лесник, перекинув ружье через плечо, позвал Гектора, и все общество двинулось из гостеприимного домика. Серна бежала сзади, как собачонка.

Спустившись с холма, жена лесника пожелала гостям доброй ночи и вернулась с детьми домой; у моста лесник протянул бабушке свою загорелую руку и направился в лес … Ян долго смотрел ему вслед и потом шепнул Барунке:

– Когда я немножко подрасту, уйду к пану Бейеру и буду ходить с ним на тягу.

– Тебе еще нужен провожатый, ведь ты боишься русалок и леших, — подсмеивалась Барунка.

– Много ты знаешь! — сердился Ян. — Буду постарше, так не стану бояться!

Проходя мимо запруды, бабушка взглянула на замшелый пень и, вспомнив о Викторке, со вздохом проговорила:

– Бедная девушка!…

7

На другой день, около полудня, дети высыпали из дому; вслед за ними появилась бабушка.

–Ведите себя прилично, — наказывала мать, стоя на пороге, — руками ничего не хватайте, княгине с почтением поцелуйте руку!

– Не беспокойся, мы в грязь лицом не ударим, — уверила ее бабушка.

Дети были, как цветочки; бабушка тоже нарядилась по-праздничному: одела камлотовую гвоздичного цвета юбку, белый, как снег, передник, кофту из голубого дамасского шелка, чепец с бантом, на шее у нее блестело гранатовое ожерелье с талером. Под мышкой она несла платок.

– Зачем вы взяли платок, матушка, ведь дождя не будет, погода разгулялась, — удивилась Терезка.

– Человеку рук девать некуда, коли он ничего не несет; такая уж у меня привычка — не могу пустой идти, — отвечала бабушка.

За садиком свернули на узкую тропинку.

– Осторожненько идите, один за другим, а то замочите в траве штаны. Ты, Барунка, отправляйся вперед, Адельку поведу я: она еще не научилась смотреть себе под ноги, — наставляла бабушка, беря за руку Адельку, которая с большим удовольствием себя разглядывала.

В садике гуляла Чернушка, Аделькина курочка, одна из тех четырех хохлаток, что бабушка привезла из своей горной деревеньки. Бабушка приучила ее клевать корм у детей прямо из рук; снесши яичко, Чернушка бежала к Адельке за куском булки, который девочка оставляла от своего завтрака.

– Ступай к маменьке, Чернушка, у нее лежит для тебя кусочек булки! Я иду в гости к княгине! — крикнула Аделька курочке.

Но та ничего не желала понимать и гналась за девочкой, норовя клюнуть ее в подол юбки.

– Разве ты не видишь, глупая, что я надела белое платье?! Кш-кш-кш!… — отгоняла Аделька курицу. Но Чернушка не отстала до тех пор, пока бабушка не хлопнула ее по крыльям платком.

Прошли еще несколько шагов. И вдруг, подумать только! … Новая беда грозит белым платьицам! … С косогора мчатся собаки! Перебрались через мельничный ручей, слегка отряхнулись на берегу и в один прыжок очутились рядом с бабушкой.

– Ах вы, окаянные, и кто вас сюда звал! … Сейчас же убирайтесь прочь! — сердилась бабушка и замахнулась на них платком.

Заслышав гневный бабушкин голос и увидав занесенную руку, псы остановились в нерешительности. Дети тоже принялись на них кричать, а Ян хотел запустить в собак камешком, но угодил в ручей. Привыкшие таскать поноску даже из воды, собаки вообразили, что с ними играют; с радостью бросились они в воду и снова тотчас оказались на берегу, весело прыгая вокруг детей. Ребятишки визжали, прятались за бабушкину юбку, бабушка не знала, что и делать.

– Я сбегаю домой и позову Бетку, — предложила Барунка.

— Не ворочайся, — говорят, пути не будет, — остановила ее старушка. Тут, к счастью, подоспел мельник и отогнал собак.

– Куда это вы направились, на бал или на свадьбу? — спросил он, вертя в пальцах табакерку.

– Не на бал и не на свадьбу, пан отец; покамест только в замок, — отвечала бабушка.

– В замок? Что за притча? Зачем бы это? — удивился мельник.

– Нас сама княгиня пригласила! — выпалили дети, и бабушке пришлось рассказать о встрече в беседке.

– Вот оно что! … — протянул пан отец, понюхав табачку. — Ну, идите, идите; Аделька, надо полагать, расскажет мне обо всем. А что, Яник, если спросит тебя княгиня, в какую сторону зяблик клюв поворачивает, а? …

– Она об этом не будет спрашивать, — отвечал Ян и помчался вперед, чтобы избежать насмешек пана отца.

Мельник усмехнулся, распрощался с бабушкой и пошел к плотине.

Перед трактиром играли Кудрновы ребятишки: мастерили из бумаги мельницы. Цилька нянчила ребенка.

– Что вы тут делаете? — спросила бабушка.

– Ничего, — отвечали те, оглядывая разодетых детей.

– А мы в замок идем, — объявил Ян.

– Подумаешь! Велика важность! — буркнул Вавржинек.

– И увидим там попугая! — прибавил Вилем.

– Эка невидаль! Тятенька говорит, когда я вырасту большой, буду с попугаем ходить по белу свету, — был готов ответ у бойкого Вавржинка.

Но Вацлав и Цилька вздохнули:

– Ах, если б и нам попасть в замок! …

– Не горюйте, я вам оттуда что-нибудь принесу, — пообещал Ян, — и расскажу обо всем, что там было.

Наконец, бабушка с детьми добралась до парка, где их уж ожидал пан Прошек.

В княжеский парк, находившийся неподалеку от Старой Белильни, заходить не запрещалось.

Но бабушка редко водила туда детей, особенно в то время, когда в замок приезжали господа.

Хоть ее и радовало все, что там видела — прекрасные цветы, редкостные деревья, фонтаны, пруды с золотыми рыбками, — а все ж охотнее гуляла с детишками по лугам и лесам. Там, на свободе, они могли валяться на зеленых мягких коврах, нюхать цветы и даже рвать их для венков и букетов. Правда, в поле не росли ни апельсины, ни лимоны, зато попадались густые черешни и дикие груши, усыпанные плодами; всякий мог рвать их, сколько душеньке угодно. А земляники, грибов, черники, миндальных орехов в лесу было видимо-невидимо. Фонтанов там, конечно, тоже не найдешь, но бабушка любила остановиться с внучатами у плотины и смотреть, как вода, низвергаясь с высоты, взметнувшись вверх, рассыпается миллионами мельчайших брызг, снова падает в пенистую пучину, смешивается с ней и, слитая в единый поток, уже спокойно течет дальше. Золотых рыбок, избалованных сладкими крошками, у них в пруду тоже не видать; но бабушка, проходя мимо, опоражнивала свой карман в передник Адельке, и, когда дети бросали в воду хлебные крошки, из глубины выплывало множество рыб. Ближе всех на поверхность поднималась, гоняясь за крошками, серебристая плотва; между ней, топорща плавники, шныряли быстрые, как стрелы, окуни, подальше там и сям скользили тонкие усачи с длинными усищами, в сторонке можно было увидать и пузатых карпов и плоскоголовых налимов.

На лугу бабушка встречалась с людьми, которые приветствовали ее словами: «Хвала Иисусу» или «Дай бог день добрый!» Некоторые останавливались и спрашивали: «Куда это вы, бабушка?», «Как поживаете?», «Что поделывают ваши?» От них же она узнавала что-нибудь новенькое.

А в замке? … Там не было никакого порядку. То бежит слуга в ливрее, то горничная вся в шелку, то идет разряженный пан — один, другой, третий … И все высоко задирают нос и выступают словно павы, которые одни имеют право гулять по лужайке. Если кто из них здоровался с бабушкой, бросив небрежно «Guten morgen» или «Воn jour», бабушка конфузилась и не знала, следует ли ей ответить «Во веки веков» или «Дай-то господи». Долго потом вспоминала она дома: «Ну, в этом замке сущий содом! …»

У подъезда замка по обеим сторонам двери сидели два ливрейных лакея: тот, что слева, держал руки на коленях и зевал от скуки; сидящий направо, скрестив руки на груди, глазел по сторонам. Когда пан Прошек подошел к дверям, они поздоровались с ним по-немецки, каждый со своим акцентом.

Пол вестибюля был выложен белыми мраморными плитами, посредине стоял бильярд искусной работы. Вдоль стен, на пьедесталах из зеленого мрамора, возвышались белые гипсовые статуи, изображающие мифологических героев. Четыре двери вели в княжеские покои. У одной из них сидел в кресле камердинер в черном фраке и дремал. К этой-то двери подвел пан Прошек бабушку с детьми. Услыхав шум, камердинер вздрогнул, поздоровался с паком Прошеком и спросил, какое дело привело его в замок.

– Госпожа княгиня пожелали, чтобы моя теща с детьми пришла к ней сегодня. Пожалуйста, доложите, пан Леопольд, — отвечал Прошек.

У пана Леопольда поднялись брови; пожимая плечами, он изрек:

– Сомневаюсь, угодно ли им будет их принять; они занимаются у себя в кабинете. Впрочем, могу доложить.

Он нехотя встал и скрылся за дверьми, у которых сидел. Не прошло и минуты, как камердинер возвратился и, оставив двери открытыми, сладко улыбаясь, кивком головы пригласил гостей войти.

Прошек ушел, а бабушка с детьми очутилась в роскошном салоне. У ребятишек дух захватило, ноги их разъезжались на гладком, как лед, паркете. Бабушка шла как зачарованная, раздумывая, можно ли топтать ногами узорчатые ковры. «Экая жалость!…» — шептала она про себя. Но ступать по коврам все же приходилось, так как они лежали повсюду, да и камердинер ходил по ним нимало не смущаясь.

Миновав концертный зал и библиотеку, пан Леопольд провел гостей в кабинет княгини, а возвратившись к своему креслу, пробормотал под нос: «И что за странные причуды у господ … Мыслимо ли заставлять человека прислуживать простой бабе и детям».

Стены княгининого кабинета обиты светло-зелёными с золотом шпалерами; такого же цвета портьеры на дверях и на единственном окне, величиною с дверь. По стенам развешаны портреты в больших и маленьких рамках. Против окна — камин из серого мрамора с черными и белыми прожилками, на нем две японские фарфоровые вазы с прекрасными цветами, наполнявшими благоуханием всю комнату. По обеим сторонам камина — резные полочки из дорогого дерева, на них разложены всевозможные произведения искусства, драгоценности, красивые раковины, кораллы, камни … Все это — память о путешествиях или подарки знатных особ. В одном углу, у окна, стояла статуя Аполлона из каррарского мрамора, в другом — простой, но изящный письменный столик. У столика, в кресле, обтянутом темно-зеленым бархатом, сидела княгиня в белом пеньюаре. Она как раз отложила перо, когда вошла бабушка с внучатами.

– Хвала Иисусу! — сказала бабушка, почтительно кланяясь.

– Во веки веков!… Приветствую тебя, матушка, и твоих внучаток, — ответила княгиня. Дети сначала оробели, но бабушка подморгнула им, они быстро подошли к княгине и поцеловали ей руку; княгиня дотронулась губами до их лобиков и, указав глазами на бархатное, с золотой бахромой кресло, пригласила бабушку сесть.

Благодарю, ваша милость, я не устала, — застеснялась бабушка, а все оттого, что боялась упасть с необычного сидения или поломать его. Но княгиня настойчиво повторила: «Садись же, садись, матушка».

Старушка, расстелив белый платок, осторожненько села, приговаривая: «Пусть вашей милости всегда спится спокойно» …

Дети стояли как вкопанные, только глаза их перебегали с одного предмета на другой; княгиня это заметила и с улыбкой спросила:

– Нравится вам здесь?

– Да! — отвечали они в один голос.

– Еще бы им не нравилось! Такое им раздолье! Небось и не ушли бы отсюда, — заметила бабушка.

– Хотелось бы тебе здесь поселиться? — обратилась княгиня к бабушке.

– Что и говорить, хорошо у вас, словно на небесах, только жить тут я бы не стала! — И бабушка отрицательно покачала головой.

– Отчего же? — спросила княгиня с удивлением.

– А что бы я здесь стала делать? Хозяйства у вас настоящего нет, перья обдирать или прясть — негде. Чем же занять свои руки?

– А разве не хочется тебе пожить без забот и отдохнуть на старости лет?

– Ну, рано или поздно, отдохнуть придется … Взойдет и зайдет над моей головой солнышко, а я буду себе лежать-полеживать … А пока, благодарение богу, жива и здорова, нужно работать. Одни лентяи даром хлеб едят. А без заботы ни один человек не проживет: одного гнетет одно, другого — другое, всякий несет свой крест, да не всякому он по плечу, — промолвила бабушка.

Вдруг чья-то белая рука раздвинула тяжелую портьеру, и между ее складками появилось свеженькое, обрамленное светло-каштановыми кудрями личико молоденькой девушки.

– Я могу войти? — спросила она нежным голосом.

– Входи, входи, Гортензия, ты найдешь тут приятное общество, — отвечала княгиня. В кабинет вошла графиня Гортензия, как говорили, воспитанница княгини. Ее стройная, еще не вполне сформировавшаяся фигура была обтянута простеньким белым платьем; в руке, на которой висела соломенная шляпа, она держала букет роз.

– Ах, какие прелестные дети! — воскликнула девушка. — Это, верно, Прошковы, те, что прислали мне с тобой такие вкусные ягоды!

Княгиня кивнула. Девушка наклонилась, дала детям по розе, не забыв бабушку и княгиню, и один цветок заткнула себе за пояс.

– Такой же свежий бутончик, как вы сами, милая барышня, — сказала старушка, понюхав розу. — Да сохранит вам ее господь, ваша милость, — добавила она, обратившись к княгине.

– Это и мое самое горячее желание, — ответила княгиня, поцеловав в лоб свою любимую воспитанницу.

– Можно мне ненадолго увести ребятишек? — спросила Гортензия, обращаясь к княгине и бабушке; княгиня разрешила, а бабушка высказала опасение, как бы дети не были барышне в тягость; мальчики такие непоседы, в особенности Ян. Но Гортензия с улыбкой протянула детям обе руки.

– Хотите идти со мной? — спросила она.

– Хотим, хотим, — обрадованно закричали ребятишки, схватив ее за руки. Поклонившись княгине и бабушке, девушка исчезла в дверях вместе с детьми. Взяв со стола серебряный колокольчик, княгиня позвонила; в ту же минуту на пороге появился Леопольд. Княгиня велела ему распорядиться, чтобы в салоне приготовили завтрак, и передала пачку бумаг для отправки по назначению. Леопольд поклонился и вышел.

Пока княгиня отдавала приказания камердинеру, бабушка рассматривала портреты, висевшие на передней стене кабинета.

– Боже ты мой, — сказала она, когда камердинер вышел. — Какие чудные костюмы и лица! … Вон та дама наряжена ровнешенько, как покойница Галашкова, — дай ей бог царствие небесное. Та тоже носила высоченные каблуки и вздутые юбки, талию в рюмку перетягивала, а на голову надевала шапку из чужих кудрей. Ее муж был судьей в Добрушке, и когда мы ходили туда на богомолье, то не раз видали ее в костеле. Наши парни прозвали ее «маковой головкой», в этих юбках да еще с напудренными волосами она точь-в-точь была похожа на спелую головку мака. У нас говорили, что это французская мода …

– Эта дама моя бабушка, — объяснила княгиня.

– Вот оно что … Ничего не скажешь, красивая женщина, — заметила старушка.

– Направо — мой дед, налево — отец, — продолжала княгиня, указывая на портреты.

– Молодцы хоть куда; ваша милость вся в батюшку. А где же ваша матушка?

– Вот моя мать и сестра, — сказала княгиня, показав на портреты, висевшие над письменным столом.

– Ну и красавицы, любо-дорого смотреть!… А сестрица ваша ни на батюшку, ни на матушку не похожа. Иной раз случается, что дети удадутся в кого-нибудь из далекого колена … А вот этот молодой господин мне знаком, только никак не могу припомнить, где я его видала.

– Это русский царь Александр, — живо ответила княгиня, — ты его, конечно, не знаешь.

– Как бы не так — всего в двадцати шагах от него стояла. То-то был красавчик, тут он помоложе, а все равно признать можно. Что он, что император Иосиф, оба куда как хороши!

Княгиня указала на противоположную стену, где висел поясной портрет в натуральную величину.

– Император Иосиф!… — вскрикнула бабушка, всплеснув руками. — Как живой!… Видно, они у вас тут все собрались. Вот уж не думала, не гадала еще раз увидеть императора Иосифа … Дай бог ему царство небесное! … Обходителен был с простыми людьми … Вот этот талер он сам мне подарил, — добавила бабушка, вытащив из-за пазухи талер.

Княгине очень понравились чистосердечие и меткие выражения старушки, и она пожелала узнать историю талера. Бабушка не заставила себя упрашивать и рассказала княгине то, что мы уже слышали на мельнице. Княгиня от души смеялась.

Окинув взглядом комнату, бабушка заметила еще один портрет.

– А вот и прусский король Фридрих! — воскликнула она. — Этого я хорошо знала. Мой покойный Иржи служил в прусских войсках, и мне пришлось пятнадцать лет прожить в Силезии. Король не один раз вызывал Иржика из строя и награждал его. Любил он рослых солдат, а мой Иржи в полку был выше всех, да к тому же строен, как девушка. Не думала, что переживу его: крепок был, что скала, да только он давно в могиле, а я все еще скриплю… — Бабушка вздохнула, и слеза покатилась по ее морщинистой щеке.

– Твоего мужа убили на войне? — спросила княгиня.

– Нет, но он умер от ран. Когда прусский король и русский царь усмиряли мятеж в Польше (видимо, речь идет о восстании Костюшко в 1794 году), наш полк там тоже был. Я поехала за полком с детьми; двое их у меня было, а третий родился в походе. Это была Иоганка, та, что теперь живет в Вене; верно, оттого она такая боевая, что с рожденья привыкла ко всем тяготам солдатской жизни … Несчастливая была эта война.

После первой же стычки принесли мне в лагерь на носилках раненого Иржика. Пушечное ядро покалечило ему ногу, и ее пришлось отнять. Я ухаживала за ним, как могла. Когда он стал понемногу выздоравливать, его отправили обратно в Нису. Обрадовалась я, думаю, калека им не понадобится и сможем мы, когда он выздоровеет, вернуться в Чехию. Да не суждено было исполниться моим надеждам. Начал Иржи чахнуть, ничто ему не помогало, даром я последние геллеры отдавала на лекарства: так он и умер. Думала я тогда, что либо рассудка лишусь, либо сердце у меня разорвется от горя. Но человек вынослив, ваша милость! Осталась я с тремя сиротами на руках; денег — ни грошика, только немного тряпок. В том полку, где служил Иржи, был у него приятель, фельдфебель Леготский. Он-то и призрел меня, воздай ему за то бог! Узнав, что я умею ткать одеяла, Леготский купил мне станок и все, что нужно для ткацкого дела. Вот и пригодилось ремесло, которому я научилась смолоду у покойницы свекрови … Дело пошло на лад, скоро я выплатила Леготскому долг и смогла содержать себя и детей. Надо сказать, что в том городе жили хорошие люди, но все же я очень скучала. С той минуты, как умер Иржик, чувствовала я себя такой покинутой и заброшенной, как одинокая груша в поле. Все думалось мне, что дома лучше, чем на чужбине, я и скажи об этом Леготскому. А он давай меня отговаривать, уверять, что я непременно получу пенсию и король позаботится о моих детях. Поблагодарила я его за совет и все-таки решила вернуться на родину. Очень уж донимала меня немецкая речь. Покуда мы жили в Кладске, мне было легче, я чувствовала себя вроде как дома: там больше по-чешски говорили. А в Нисе уж настоящая неметчина, а я с немецким языком никак справиться не могла. Только я немножко там пообжилась, как случилось наводнение. Вода — злая, когда разбушуется, от нее человек и на коне не ускачет. Такая была страсть — люди еле ноги унесли! Собрала я наскоро что получше, завязала в узел да за спину; младшую девочку взяла на руки, старших двоих за руки — и побежала. А воды уже было по щиколотку. Леготский и тут пришел на помощь: отвел нас в гористую часть, где дали мне приют добрые люди.

В Нисе стало известно, что я всего лишилась, и тут люди помогли мне, а генерал призвал меня и сказал, что по милости короля буду я получать ежегодно по нескольку талеров, дадут мне постоянную работу, а детей поместят в закрытые заведения: мальчика — в военное, а девочек в женское училище. Ничуть эти милости меня не прельстили. Стала я просить — раз уж хотят оказать мне благодеяние, пусть дадут немного денет, чтобы могла я вернуться в Чехию. Детей я все равно не отдам и воспитаю их в своей вере, научу родному языку. Только на это не согласились власти и объявили, что если я не останусь, так ничего не получу. «Ничего так ничего, авось не даст бог умереть с голоду», — подумала я и поблагодарила короля за его посулы.

– Мне кажется, о детях они хорошо бы позаботились, — возразила княгиня.

– Может быть, ваша милость, только я стала бы им чужой … Кто бы их научил любить свое отечество и родной язык? Уж наверно никто. Усвоили бы немецкую речь, привыкли бы к чужеземным обычаям и позабыли бы свою родину. Какой ответ я дала бы господу богу? Нет, нет, кто родился чехом, пусть им останется … Схлопотала я паспорт, собрала свои тряпки, какие уцелели, взяла детей и ушла из города, где пережила столько горьких и счастливых дней. Соседки набили детям карманы булками, а мне собрали малую толику денег на дорогу. Воздай им бог в детях за то добро, что они для меня сделали … Леготский провожал нас с милю и нес мою Иоганку. Горевал, бедняга, что мы уходим: у нас он чувствовал себя как дома. Поплакали мы оба при расставанье. Пока он жил в Нисе, не забывал навещать Иржикову могилку; они любили друг друга, как родные братья. Его убили во французской войне. Да будет земля ему пухом! …

– Как же ты добралась с детьми до Чехии? — спросила княгиня.

– Хлебнула я горюшка, ваша милость. Не знала, какими иду дорогами, и много времени потеряла, плутавши. У меня и у детей все ноги были в кровавых мозолях. Много раз приходилось нам плакать от голода, усталости и боли, долго не могли мы попасть в родные края. Наконец, добралась я с ними до самых Кладских гор, а там уж рукой подать до дома. Я родом из Олешнице, что на Силезской границе; это я к тому, чтобы ваша милость знала, где Олешнице …

Когда стала я ближе подходить к дому, другая забота одолела меня. Стала я думать, застану ли в живых родителей, как-то они меня примут. Дали они мне хорошее приданое, а возвращаюсь я с пустыми руками, да еще троих сирот веду с собой. Что-то они скажут?… Всю дорогу эти мысли не выходили из головы. А порой страх брал, не стряслось ли дома какого худа. Целых два года не имела я с родины никаких вестей.

– Разве ты им не писала? … Если сама не умеешь, так твой муж? — удивилась княгиня.

– У нас не водится, ваша милость, писать письма друг дружке. Вспоминать — вспоминаем, да молимся за близких, а когда случится оказия, подвернется знакомый человек, на словах передадим, кто как живет. Ведь неизвестно еще, где письмецо-то окажется и кому в руки попадет. Отец мой писывал иногда грамотки землякам, которые стояли далеко за границей: родители их желали знать, живы ли детки, а то и посылали им немного денег … А когда солдаты воротились домой, объявилось, что ни того, ни другого они не получили … Так всегда бывает, ваша милость: коли грамотка от простого человека, она где-нибудь да застрянет.

– Напрасно ты так думаешь, матушка, — возразила княгиня, — любое письмо, от кого бы оно ни было, должно дойти до того, кому адресовано. Никто другой не смеет его принять, тем более вскрыть. За это строго наказывают.

– Так-то оно так, я вашей милости верю, только нам это ни к чему, лучше уж довериться доброму человеку. На листочке всего не напишешь. Захочешь спросить про то, про другое, а спросить-то не у кого. Если же придет торговый человек либо странник, то уж он все от слова до слова перескажет. Я бы и от своих имела известия, но время было неспокойное, мало проходило народу.

Смеркалось, когда я с детьми дошла до деревни; дело было летом, и я знала, то об эту пору на деревне ужинают. Чтоб никого не повстречать, я залами пошла, через сады. Вдруг с нашего двора выбежали собаки и залаяли на нас. Унимаю их, а они еще пуще заливаются. Заплакала я, так мне горько стало. Мне, глупой, и невдомек, что уж пятнадцать лет, как ушла я из дому, и не те это собаки, не их я кормила … В саду насажено много молодых деревьев, плетень неправлен, амбар покрыт заново, а у груши, под которой, бывало, я сиживала с Иржиком, молнией сломало верхушку. В соседней избе все было по-старому; она досталась батюшке от покойной Новотной. От той самой Новотной, что ткала шерстяные одеяла: мой Иржи был ее сыном. Возле избы был небольшой садик: покойница всегда засевала грядку петрушкой, луком, разводила кудрявый бальзамин, шалфей, всего понемногу, в чем была нужда по хозяйству. Она тоже, как и я, любила всякие коренья. Иржик вокруг этого садика сделал плетень; плетень-то еще сохранился, но садик уже зарос травой, только кое-где лук выглядывал … Из будки вылез старый, полуослепший пес. «Лохматый, узнаешь меня?» — позвала я; он подошел и начал тереться около ног. Я думала сердце у меня разорвется от счастья, когда поняла, что эта бессловесная тварь меня признала и ласкается. Дети, бедняжки, удивились, заметив слезы у меня на глазах. Ведь я им не говорила, что веду их к бабушке. Думала, если нас дома плохо примут, пусть лучше они не знают об этом. Кашпар, старшенький, спрашивает: «О чем ты, мама, плачешь, разве нас здесь не пустят ночевать? Сядь, отдохни: мы посидим, а потом я понесу твой узелок. Ведь мы не хотим есть.» Иоганка с Терезкой тоже стали уверять, что не хотят, а сами-то были голодные. Ведь мы несколько верст прошли лесом и никакого жилья не встречали. «Слушайте, дети, — говорю я им, — вот в этом доме родился ваш отец, а в этом — ваша мать; теперь здесь живут ваши бабушка и дедушка. Поблагодарим бога за то, что счастливо привел нас домой, и попросим его, чтоб нас хорошо приняли». Прочитали мы «Отче наш» и подошли к дверям. Отец с матерью жили на покое в домике Новотной, а хозяйствовал мой брат: это мне было известно. Над дверью еще висел образок богоматери с угодниками, тот самый, который Иржик принес своей матери из Вамбержице. У меня будто от сердца отлегло, когда я его увидела. «Вы провожали меня, вы и встречаете», — подумала я и, успокоившись, вошла в избу. Отец, мать и старая Бетка сидели за столом и ели из одной миски суп. Это была анчка (суп из молока, заправленный мукой и яйцами), как сейчас помню. «Хвала Иисусу», —сказала я. «Во веки веков», — ответили мне. «Позволите ли мне, хозяева, переночевать у вас с детьми? Идем издалека, устали и проголодались». Говорю, а у самой голос дрожит. Не узнали они меня: в горнице было темно. «Складывайте ваши пожитки и садитесь к столу», — сказал отец и отложил ложку. «Бетка, свари-ка еще немного похлебки, — приказала мать. — Садитесь, матушка, отрежьте себе хлеба и детям дайте. А потом уложим вас спать на сеновале … Откуда идете?» — «Ан из Силезии, из Нисы», — говорю. «Это где живет наша Мадлена!» — воскликнул отец. «Не слыхали ли вы чего о ней, милая? — спросила мать, придвигаясь ближе ко мне. — Мадлена Новотная. Муж у нее солдат. Дочкой она нам доводится. Вот уж два года, как не имеем мы от нее весточки. И сны бесперечь такие нехорошие снятся: намедни вот привиделось, что у меня выпал зуб, да с болью… С тех пор дочка и внучата с ума не идут: уж не случилось ли чего с Иржиком, теперь то и дело баталии. Бог знает, чего эти люди не живут в мире …

Я заплакала, а дети, как услыхали слова бабушки, дернув меня за передник, спросили: «Мама, ведь это и есть бабушка с дедушкой?» Как это они проговорили, мать сразу меня узнала и бросилась на шею, батюшка взял детей на руки. И рассказали мы друг другу, как и что. Бетка мигом сбегала за братом, сестрой, невесткой и зятем; немного погодя собралась вся деревня. Не только мои родственники и подружки — все, все приветствовали меня, как родную». Хорошо сделала, что вернулась домой, — сказал отец. — Конечно, бог везде один, но ведь отчизна мила всякому, и нам мила наша, иначе и быть не должно. Пока господь посылает нам хлеб, ни ты, ни твои дети не будете нуждаться, даже если ты не сможешь работать. Посетило тебя тяжкое горе, но чему быть, тому не миновать. Помни, кого бог возлюбит, тому и крест посылает».

Вот так и приняла меня моя семья. Брат хотел уступить мне светелку, но я предпочла остаться с родителями в избушке, где жил мой Иржи. Дети скоро привыкли к новому месту, а дедушка с бабушкой в них души не чаяли. Потом послала я детей в школу. Когда я была молода, девочек писать не учили, разве что читать, да и то больше городских барышень. Грешно и жалко, когда человек зарывает свои таланты; да что поделаешь, коли нет возможности … Мой покойный Иржи много видал на своем веку, умел и читать и писать. Как говорится, на все руки мастер, а это неплохо, грамота никому бы не помешала!

Я снова начала ткать шерстяные одеяла и зарабатывала хорошие деньги. Тяжело было жить в те времена: войны, болезни, голод — все мы испытали. Корец жита стоил сто гульденов ассигнациями. Легко сказать только! Но бог миловал, все пережили. А как туго приходилось! Люди и с деньгами ничего купить не могли. Наш отец был человек, каких мало: сызмальства привык помогать всем, чем только мог. К нему шел каждый, если становилось невмоготу. Придет, бывало, сосед победнее и просит: «Уступите корец жита, у нас не осталось ни зернышка». — «Пока у меня хватает, с радостью поделюсь, — ответит отец, — а не будет, другой даст». И мать тотчас отсыпала в мешок зерна. Денег отец не брал. «Ведь мы соседи, — говаривал он, — Если мы не поможем друг другу, кто же нам поможет? А, бог даст, уродится пшеница, отдадите зерном, вот и будем квиты». Так у нас и велось … Зато батюшка только и слышал: «Да наградит тебя бог!» А матушка, если хоть один день проходил без того, чтобы не постучался к нам какой-нибудь нищий, готова была сама караулить его на дороге, так отрадно ей было помогать людям. Отчего бы и не помочь: ели мы досыта, были обуты, одеты: коли есть чем, можно и поделиться. Не велика заслуга — исполняешь лишь долг христианский: вот отнять у себя кусок да отдать другому — это истинно доброе дело … Однако, чтобы дать другим поесть, мы дошли и до того, что сами ели один раз в день. Но все осталось позади. Опять засияло солнышко. В стране наступило спокойствие, жить становилось все легче и легче.

Когда сын окончил школу, захотел он учиться ткацкому ремеслу. Я ему помехой не была. Ремесло за плечами не виснет. Выучившись, ушел он в чужие края на заработки. Иржи всегда говорил: «Если мастер на печи сидит — он выеденного яйца не стоит». Спустя два-три года сын вернулся и поселился в Добрушке. Живется ему неплохо. Девочек я приучила ко всякой домашней работе, чтоб и они могли хорошо пристроиться. Как-то приехала к нам из Вены моя двоюродная сестра. Терезка ей понравилась, и стала она просить, чтоб я отпустила с ней дочку в город, она, мол, возьмет ее на свое попечение. Как ни тяжело было расставаться, но я подумала, если и самой Терезе охота в Вену, то неразумно этому препятствовать. Девушка может счастья из-за меня лишиться. Доротка — хорошая женщина, дело у них доходное, а своих детей нет… Заботилась она о Терезке, как мать родная. Когда Терезка выходила замуж, собрала ей приданое, все честь честью. Мне только было неприятно, что дочка выбрала немца: правда, теперь я и не вспоминаю об этом. Ян — человек добрый и честный. А начнем разговаривать — понимаем друг друга. Ну, а внучата, это уж моя кровинка … На место Терезки поехала в Вену Иоганка. Ей там нравится, живет, говорит, хорошо. Нынче молодежь другая пошла: меня вот никогда не тянуло из дому, особливо на чужбину …

Через несколько лет умерли отец и мать, — всего на шесть недель пережил один другого. Тихо отходили они, угасая, точно свечи. Не пожелал господь, чтобы они долго тосковали в одиночестве. Прожили они вместе шестьдесят лет и оставили по себе добрую память. Пусть будет им земля пухом!

– И не скучала ты о детях, когда они все трое ушли из дому? — спросила княгиня.

– Эх, ваша милость, кровь-то своя, наплакалась я вволю, но детям не жаловалась, не хотелось своим горем им свет застить. А одна-одинешенька никогда я не сидела; дети ведь не перестают родиться, и человек, коли захочет, всегда найдет о ком позаботиться. Соседские ребятишки вырастали у меня на руках, и мне казалось, что это мои собственные дети. Кто к людям с чистым сердцем идет, того любят.. Как просили меня приехать в Вену! … Знаю, что там, как и везде, было бы кому обо мне подумать, да ведь это не ближний свет. Старому же человеку далеко ездить не след, ему лучше от своего угла не отрываться, как пару от горшка … Еще, чего доброго, господь обо мне как раз тут и вспомнил бы, а мне хотелось сложить косточки в родной земле. Однако заболталась я, ваша милость, ровно на засидках … Не осудите моей простоты, — закончила бабушка, вставая с кресла.

– Я с удовольствием слушала твой рассказ, матушка. Ты не поверишь, как я тебе благодарна, — сказала княгиня, положив руку бабушке на плечо. - А теперь пойдем завтракать, думаю, и дети проголодались.

С этими словами княгиня повела бабушку в салон, где были поданы кофе, шоколад и всевозможные лакомства. Камердинер ожидал приказаний; по знаку княгини он бегом побежал за графиней и детьми. В мгновение ока появились они с Гортензией, которая сама развлекалась, как ребенок.

– Посмотрите-ка, бабушка, что нам дала Гортензия! — кричали все разом, показывая бабушке дорогие игрушки.

– Подумать только, отродясь я такого не видывала. Да поблагодарили ли вы хорошенько барышню?

Дети закивали.

– Вот удивятся Манчинка, и Цилька, и Вацлав, когда все это увидят!

– А кто это Манчинка, Цилька и Вацлав? — спросила княгиня, желая знать все с начала до конца.

– Я могу вам объяснить, дорогая княгиня; я уже все о них знаю, — живо отозвалась Гортензия. — Манчинка — дочь мельника, а Цилька и Вацлав — дети шарманщика; кроме них, у него еще четверо. Барунка мне рассказала, что они ходят в лохмотьях, питаются кошками, белками и воронами, а люди ими брезгуют.

– Потому, что они бедны, или потому, что они едят кошек и белок? — спросила княгиня.

– Вот за это самое, — ответила бабушка.

– Ну, белка не дурна на вкус, я пробовала, — заметила княгиня.

– Вы, ваша милость, другое дело: вы ели от баловства, а не от голода … Господь наградил шарманщика здоровым желудком. Дети, понятно, тоже много едят, а сколько заработаешь этой музыкой? … Что же делать, если жить приходится впроголодь, с одежонкой у них тоже одно горе и в избе — хоть шаром покати!

Между тем княгиня села за стол, Гортензия посадила детей около себя; бабушка тоже вынуждена была занять свое место. Гортензия хотела налить ей кофе или шоколад, но старушка оказалась, говоря, что не пьет ни того, ни другого.

– А что же ты завтракаешь? — спросила княгиня.

– Привыкла с малых лет утром есть похлебку, особливо кисело (похлебка из хлебного кваса, чаще с грибами); так уж у нас в горах повелось. Похлебка да картошка к завтраку, картошка к обеду, а без ужина и обойтись можно … В воскресенье кусок овсяного хлеба. Вот какова бедняцкая пища в Крконошских горах круглый год. Люди благодарят бога, когда в этом нет недостатка. А то часто случается, едят одни отруби, да и то не досыта … У тех, которые живут поближе к долине, найдется немного гороху, пшеничной муки, капусты да разной зелени, а раз в год и кусочек мясца сварят. Им не житье, а масленица … А к господской еде простому человеку привыкать нельзя; дорогонько обходится, недолго и по миру пойти, да и силы она не прибавляет.

– Напрасно ты так думаешь, матушка: вкусная пища очень полезна. Было бы хорошо, если бы бедные люди могли каждый день съедать кусок мяса и запивать его чем-нибудь питательным. От такой еды они, я думаю, стали бы гораздо здоровее, чем от всего того, что съедают за целый лень. — сказала княгиня.

– Недаром говорят: век живи, век учись; а я-то всегда думала, что господа оттого так бледны и худы, что кушают одни лакомства, которые не дают ни здоровья, ни сил …

Княгиня улыбнулась и ничего не ответила. Налив маленькую рюмку сладкого вина, она подала ее бабушке и сказала:

– Выпей, матушка, это полезно для желудка!

Бабушка приняла рюмку и со словами: «За здоровье вашей милости!» — пригубила ее: чтобы не обидеть гостеприимной хозяйки, она взяла и кусочек бисквита.

– Что там в скорлупках, которые ест госпожа княгиня? —спросил шепотом у Гортензии Ян.

– Это морские зверушки, они называются устрицы, — громко ответила графиня.

– Их бы и Цилька в рот не взяла, — продолжал Ян.

– Разные есть кушанья на свете, разные вкусы, мой милый мальчик, — отвечала графиня.

Во время этого разговора Барунка, сидевшая возле бабушки, сунула ей что-то в карман и шепнула:

– Спрячьте, бабушка, — это деньги. Барышня дала их для Кудрновых детей, я боюсь потерять.

Но княгиня услышала шепот Барунки и с любовью остановила взгляд на личике своей воспитанницы. Сердце бабушки наполнилось радостью, и она сказала растроганно:

– Да воздаст вам господь, милостивая барышня.

Щеки девушки зарумянились; она погрозила Барунке, которая тоже смутилась.

– Вот обрадуются! — продолжала бабушка. — Хоть оденутся мало-мальски!…

– И я прибавлю, пусть у них останется и на кое-что другое, — заявила княгиня.

– Вы сделали бы истинно доброе дело, если б помогли тем людям, но не милостыней …

– А чем же?

– Хорошо бы Кудрне найти постоянную работу, только бы он выказал старание: а я думаю, так оно и будет. Кудрна человек честный и уважительный. Господь бог воздаст вам за ваши благодеяния, дорогая госпожа, но милостыня для них только небольшое облегчение. Накупят себе всего сразу, а может и лишнего, благо деньги в руках: а как все съедят и сносят, опять останутся ни с чем; в другой же раз просить не осмелятся. А кабы дать ему ежедневный заработок, была бы его семье настоящая помощь. Ваша милость приобретет себе усердного работника и верного слугу; а доброе дело вам зачтется …

– Все это так, матушка, но какую же работу я могу предложить шарманщику?

– Э, ваша милость, стоит только поискать. Я знаю, он с радостью пошел бы в сторожа, либо в надсмотрщики. Ходил бы себе по полям, мог бы и на шарманке наигрывать. Он всегда, как случится идти ему полем, играет, чтоб себя повеселить. Веселый человек, — добавила с улыбкой бабушка.

– Да, о нем надо позаботиться, — сказала княгиня.

– Ах, моя милая, дорогая княгиня! — воскликнула Гортензия и, вскочив, бросилась целовать красивую руку княгини.

– При добрых людях всегда ангелы приставлены, — проговорила бабушка, ласково взглянув на княгиню и ее воспитанницу.

– Никогда не перестану благодарить за нее бога, — немного помолчав, тихо сказала княгиня. Потом, обратившись к бабушке, добавила: — Как хотелось бы мне иметь такого друга, который бы чистосердечно говорил мне всю правду, вот, как ты, матушка.

– Пожелаете, ваша милость, так найдете. Друга легче найти, чем удержать.

– Ты думаешь, я не сумела бы его оценить?

– С какой стати мне плохо думать о вашей милости? Только часто так случается — хорошо, коли искренность по сердцу придется, а подчас она и поперек горла встанет … Тут и дружбе конец!

– Ты опять права. Разрешаю тебе приходить ко мне когда угодно и говорить все, что хочешь. Я всегда выслушаю тебя, а если будешь о чем просить, с удовольствием исполню, если только смогу.

Так говорила княгиня, вставая из-за стола. Бабушка хотела поцеловать ее руку, но она не позволила и, наклонившись, сама поцеловала старушку в щеку. Дети собрали свои подарки, но им не хотелось расставаться с веселой графиней.

– Приходите теперь к нам, милая барышня, — приглашала бабушка, взяв Адельку за руку.

– Приходи, приходи, Гортензия! — лепетали дети. — Мы насбираем тебе ягод.

– Непременно приду, — пообещала, улыбаясь, девушка.

– Спасибо за доброту вашу, милостивая госпожа. Оставайтесь с богом! — сказала бабушка на прощанье.

— Иди с богом! — кивнула княгиня, а Гортензия проводила гостей до дверей. Камердинер, убирая со стола, презрительно фыркнул и подумал: «Все же престранные фантазии у этой дамы — часами болтать с простой бабой!»

Между тем княгиня, стоя у окна, следила за удалявшимися гостями до тех пор, пока среди зелени не затерялись белые платьица девочек и белоснежный бант на бабушкином чепце. Возвращаясь в свой кабинет, она прошептала: «Счастливая женщина …»

8

Господский луг пестреет цветами; пересекающая его межа вся заросла тимьяном, — Адельке сидеть на нем мягко, как на подушке… Девочка следит за божьей коровкой, которая ползет по платью; вот с платья она перебралась на голую ножку, с ножки на зеленый башмачок …

– Не улетай, останься со мной, маленькая, ведь я тебе ничего не сделаю! — уговаривает девочка букашку и, взяв ее пальчиками, снова сажает на платье.

Неподалеку от Адельки у муравьиной кучи присели на корточки Ян и Вилем. Они с любопытством наблюдают за суетливой возней муравьев.

– Глянь-ка, Вилем, как они быстро бегают, — говорит Ян, — а вот тот муравей, смотри, потерял яичко, другой уже подхватил его и спешит к муравейнику.

– Постой, у меня в кармане ломоть хлеба. Давай покрошим немного и посмотрим, что они станут делать.

– Глянь, глянь, сколько их набежало! Верно, удивляются, откуда это взялось. А! … Они толкают хлеб вперед! … Видишь, к ним на подмогу сбегаются муравьи со всех сторон. Но как же они узнали? …

Наблюдения мальчиков были прерваны звонким: «Что вы тут делаете? …» Это была графиня Гортензия, незаметно подъехавшая на своей белой лошадке.

– Я поймала божью коровку! — объявила Аделька, протягивая сжатый кулачок графине, которая соскочила с седла и подошла к девочке.

– Покажи-ка!

Аделька разжала кулачок; в нем ничего не оказалось.

– Ой, она убежала! — огорчилась девочка.

– Постой, постой, не убежала еще, только собирается, — проговорила Гортензия, осторожно снимая букашку с голенького плеча Адельки. — А что ты будешь с ней делать?

– Выпущу ее. Гляди, как полетит!

Положив букашку на ладонь, девочка вытянула руку и начала приговаривать:

– Божья коровка, улети на небо …

– Принеси нам хлеба!… — добавил Вилем, легонько стукнув по Аделькиной ручке. Букашка приподняла свой красный с черными крапинками плащик, расправила сложенные под ним нежные крылышки и взвилась в воздух.

– Зачем ты толкнул, кто тебя просил? — рассердилась Аделька.

– Чтоб она поскорей улетела!

Мальчик засмеялся и, потянув Гортензию за руку, сказал:

– Посмотри, Гортензия! Я только что бросил муравьям хлеба, а их сразу набежало видимо-невидимо!… — И он удивленно развел руками.

Гортензия порылась в кармане своего черного бархатного жакета и, достав кусочек сахару, дала его Вилему.

– Положи в траву, увидишь, как они в ту же минуту его облепят. Муравьи любят сладкое.

Вилем сделал так и был страшно поражен, когда к сахару со всех сторон начали сползаться муравьи. Они отщипывали крошечные, как точки, крупинки и утаскивали их в муравейник.

– Скажи, Гортензия, как это муравьи узнали, что здесь лежит что-то вкусное? … — спросил мальчик. — И что они делают с яичками, которые переносят с места на место.

– Это их детки, а муравьи, что их таскают, — няни и воспитательницы. В жаркий день, когда светит солнышко, они выносят своих деток из темных комнаток на воздух погреться, чтоб они быстрее росли.

– А где же их мамы? — интересуется Аделька.

Они сидят дома и несут яички, а то перевелся бы муравьиный род. Папы же ползают около и развлекают их, чтобы они не скучали. Те муравьи, которые тут суетятся, — это работники.

– Что они делают? — спросил Ян.

– Запасают корм, строят и поправляют жилища, нянчат куколок, муравьиных детей, убирают в доме, выносят умерших муравьев, охраняют муравейник от врагов и в случае нападения становятся на защиту своей общины. Вот сколько обязанностей у работников!

– Как же муравьи столковываются между собой, ведь у них нет языка? — удивились дети.

– Хоть они и не разговаривают, как люди, но все же отлично понимают друг друга. Вот видели: как только один муравей нашел сахар, он сразу же пополз сообщить об этом другим. Смотрите-ка, они останавливаются по двое, касаются друг друга усиками, словно советуются, а кое-где собираются кучками и о чем-то толкуют …

– А есть у них в муравейнике комнаты и кухня? — спросила Аделька.

– Кухня им не нужна, они не стряпают, а комнаты у них есть, и для детей и для мамаш: есть также каморки для работников; их дом поделен на несколько этажей, и из одного этажа в другой ведут коридоры.

– А почему домики у них не разваливаются? — продолжали допрашивать дети.

– Такие уж они искусные мастера. Если кто-нибудь посильнее не разорит муравейника, сам он не скоро разрушится. Стены и крыши сделаны из малюсеньких щепочек, веточек, хвои, сухих листьев, травинок и земли; если она слишком суха, муравьи смачивают ее слюной и скатывают в маленькие шарики. Эти шарики заменяют им кирпичи. Всего удобнее муравьям строить после мелкого дождя, когда земля увлажнится.

– Но кто же научил букашек всему этому? — спросил Вилем.

– Так уж богом устроено; они с первого же дня жизни знают, чем питаться, как охранять себя; некоторые насекомые с такой ловкостью и мудростью добывают себе пищу и строят жилье, что их действия напоминают разумные поступки людей. Вот когда вы пойдете в школу и выучитесь читать, то из книг узнаете, как узнала и я, много интересного о насекомых и об их жизни, — добавила Гортензия.

Между тем подошла бабушка с Барункой; у обеих передники были полны цветов; в руках они несли пучки целебных трав и кореньев, собранных на лугу. Мальчики тотчас рассказали бабушке все, что услышали от Гортензии о муравьях, а девушка спросила, для чего бабушке все эти травы.

– Тут, милая барышня, тмин и немного репейнику. Тмин сушат, зернышки его идут в хлеб и в кушанья, а стебли кладут в воду, когда моют детей. Репейник хорошо помогает, если болит горло, нужно только почаще полоскать его настоем. Всей округе известно, что я собираю травы; случись что — сразу ко мне. Хорошо иметь в доме лекарство на всякий случай: себе не потребуется — другого выручишь.

– Разве в местечке нет аптеки? — спросила графиня.

– В самом местечке нет, только в часе ходьбы, как и к доктору. Да если б и была, что в ней проку? Латинская кухня дорогая, зачем платить деньги, когда мы своим лекарством обходимся.

– А вы варите траву по рецепту доктора?

– И, голубка моя, что б это было, если по каждому пустяку люди бегали бы к докторам! … До него вон целый час надо добираться; полдня пройдет, пока дождешься. Больной и умереть успеет, не будь под рукой домашнего снадобья… А приедет — и пошло: лекарство за лекарством, да пластыри, да пиявки, тут и у здорового человека голова кругом пойдет, а у больного-то и подавно, еще пуще разнеможется. Я этим докторам нисколечко не верю; случись, прихворнет кто, я или дети, травы отлично помогают. Вот уж если мои лекарства не оказывают действия, тогда я говорю: «Посылайте за лекарем!» Только, коли бог пошлет тяжелую болезнь, и доктор ничего не сделает, тоже положится на натуру. Господь — лучший целитель! Суждено кому жить, так и без доктора поправится, суждено умереть, и никакие аптеки не помогут.

– А в передниках у вас тоже лекарственные травы? — спросила Гортензия.

– Нет, нет, — быстро ответила Барунка, — в передниках у нас цветы. Завтра праздник тела Христова. Мы с Манчинкой понесем венки.

– И я тоже, я с Гелой пойду! — объявила Аделька.

– А нам свечи дадут нести, — воскликнули мальчики.

– Кто это Гела? — спросила графиня.

– Гела — дочка одной знакомой из города, она живет в большом доме, где нарисован лев.

– Надо сказать, где трактир, — наставительно сказала бабушка.

– Ты тоже пойдешь на процессию? — спросила Барунка у Гортензии.

– Конечно, пойду, — отвечала девушка и, усевшись на траву, принялась помогать бабушке и детям вязать букеты.

– Ты никогда не ходила с девочками в праздник тела Христова? — спросила Барунка.

– Нет, впрочем, когда я жила во Флоренции у моей воспитательницы, мне пришлось однажды на празднике мадонны нести венок из роз.

– А кто это мадонна? — полюбопытствовала Барунка.

– Мадонной в Италии называют божью матерь, — пояснила Гортензия.

– А вы, графинюшка, родом из Италии? Из той страны, где стоят наши солдаты? — спросила бабушка.

– Да, но только в том городе, где я родилась, во Флоренции, их нет. Там плетут красивые шляпки из рисовой соломки, вот такие же, как у вас: вокруг, на полях, зреет рис и кукуруза; на холмах растут сладкие каштаны и оливы; повсюду кипарисовые и лавровые рощи, прекрасные цветы, синее безоблачное небо …

– Знаю, знаю, — перебила Барунка, — я такую картину видела в твоей комнате! Ведь правда, Гортензия? Посредине — широкая река, а на берегу реки—большой город. Ах, бабушка, какие там красивые дома и костелы!… На другой стороне все сады и маленькие домики. Около одного из них играет девочка, а возле — сидит старушка. Это барышня Гортензия со своей воспитательницей! … Ведь так ты рассказывала, когда мы были в замке?

Девушка ответила не сразу: она сидела, глубоко задумавшись, руки ее неподвижно лежали на коленях. Потом она глубоко вздохнула: «Oh bella patria! Oh саrа аmiса!» (о прекрасная отчизна! о дорогая подруга!–итал.) — и прекрасные глаза ее затуманились.

– Что ты сказала, Гортензия? — с любопытством спросила Аделька, нежно прижимаясь к ней. Гортензия положила голову на плечо девочки и дала волю слезам.

Графиня вспомнила о своей родине и о своих друзьях, — объяснила бабушка. — Вы еще не понимаете, детки, каково человеку расставаться с теми местами, где он родился и вырос. Как бы хорошо ни жилось ему потом, он никогда не забудет прежнего. И вам когда-нибудь придется это испытать … Чай, у вас там родные остались? — обратилась она к Гортензии.

– Насколько я знаю, у меня нет никого на свете, — печально ответила графиня. — Во Флоренции живет моя нянюшка, мой друг Джиованна. Я часто грущу по ней и по моей отчизне … Княгиня, моя вторая мать, обещала скоро со мной туда поехать.

– А как случилось, что госпожа княгиня отыскала вас так далеко? — полюбопытствовала бабушка.

– Княгиня хорошо знала мою мать, они были приятельницами. Отца моего тяжело ранили в битве под Лейпцигом, через несколько лет, когда он уже вернулся во Флоренцию и жил на своей вилле, рана открылась, и он умер. Джиованна много рассказывала о нем. Матушка очень грустила и вскоре тоже умерла. Осталась я круглой сиротой. Узнав об этом, княгиня тотчас же приехала в Италию и увезла бы меня, если бы не Джиованна, которая меня любила, как свою дочь. Княгиня оставила меня с Джиованной, отдала в ее распоряжение виллу и все, что в ней было. Джиованна вырастила и воспитала меня. Теперь я живу у княгини. О, я ее люблю так сильно, как любила бы свою родную мать! …

– Да и вас госпожа княгиня любит, словно доченьку, — промолвила бабушка. — Я это хорошо приметила еще тогда в замке. Душа радовалась на вас глядючи … Ох, совсем позабыла рассказать вам о Кудрновых! Вот было радости, когда Барунка передала им ваши деньги! А как самого Кудрну взяли сторожем на господские поля и назначили ему двойную уплату в натуре, они от счастья чуть с ума не сошли. По гроб жизни будут бога молить за госпожу княгиню и за вас, графинюшка!

– Тебя, бабушка, они должны благодарить: всему причиной твое доброе слово, — возразила Гортензия.

– О, голубка моя, ведь ничего не вышло бы из моего доброго слова, если б не упало оно на добрую почву, не дало бы добрых всходов, — покачала головой бабушка.

Скоро венки были готовы, и бабушка с детьми собралась домой.

– Я провожу вас до перекрестка, — предложила Гортензия. Взяв под уздцы лошадь, щипавшую траву, она повела ее за собой.

– Хотите, мальчики, покатаю вас по очереди? — спросила девушка. Мальчики запрыгали от радости, и Ян в одно мгновение очутился верхом на коне.

– Ишь ты, какой молодец! — воскликнула бабушка, любуясь Яном, ловко державшимся в седле. Вилем хоть и храбрился, а покраснел до ушей, когда Гортензия посадила его на лошадь. Стоило, однако, Яну посмеяться над ним, как он тут же поборол страх. Маленькую Адельку Гортензия тоже прокатила на пони, но сама шла рядом, придерживая ее за юбочку; Аделька была в восторге, а мальчики, громко смеялись, называли сестренку то луковкой, то мартышкой и дразнили, пока бабушка их не остановила.

На перекрестке Гортензия вскочила на свою белую лошадку, опустила синюю юбку на стремена, поправила черную шляпу и махнула детям хлыстиком на прощанье. Услышав громкую команду «Avanti!» (вперед – итал.), пони понесся вверх по аллее легко, как ласточка. А бабушка с детьми тихонько побрели к Старой Белильне.

Утро следующего дня было прекрасно. Небо словно вымел кто чисто-начисто.

Перед домом стоит бричка. В бричке выстроились Ян и Вилем в белых штанишках и красных курточках, с венками на руках. Пан Прошек обходит лихих коней, похлопывает их по лоснящимся бокам, перебирает густую гриву, опытным взглядом окидывает упряжь. Порой он подходит к окну и кричит: «Вы еще не готовы? … Поторопитесь! …»

– Сейчас, папенька, сейчас! — слышится из окна.

Это «сейчас» тянется уже довольно долго; наконец, на пороге появляются девочки, в том числе и Манчинка, а за ними Тереза, бабушка, Бетка и Ворша.

– Присматривайте за хозяйством, особливо за птицей! — наказывает бабушка.

Султан хочет приласкаться к Адельке, понюхать венки, которые она несет, девочка в испуге поднимает руки кверху, а бабушка отгоняет собаку, приговаривая:

– Не видишь, дурачок, что ли? Ведь Аделька сегодня собралась на праздник …

– Будто ангелочки, — замечает Ворша, когда девочки усаживаются в бричку.

Прошек садится на козлы возле кучера Вацлава, берет в руки вожжи, щелкает языком; кони горделиво вскидывают головы, и бричка, словно быстрый ветер, несется по направлению к мельнице.

Собаки погнались было за ней, но пан Прошек погрозил им кнутом, и они нехотя повернули обратно. Возвратившись, улеглись на крыльце и, пригретые солнцем, тотчас захрапели.

Как празднично сегодня в местечке! Фасады домов убраны зелеными ветками. Площадь превратилась в настоящую рощу. На шоссе, по дорогам разбросан зеленый тростник. Во всех четырех углах площади устроены алтарики, один красивее другого. Посредине, возле статуи Яна Непомука, под сенью лип, стоит пушка, около которой собралась толпа подростков.

– Из нее будут стрелять, — заметил пан Прошек, показывая детям на пушку.

– Ой, боюсь, — встревожилась Аделька.

– Чего же бояться, бухнет, точно горшок упадет с полки, — утешала девочку Манчинка. Ну, это Аделька часто слыхала дома и сразу успокоилась.

У высокого здания, на котором висела вывеска с белым львом и большой гроздью винограда, бричка остановилась. На пороге появился пап Станицкий; сняв бархатную шапочку с длинной кистью, он любезно приветствовал гостей. Не менее ласково улыбалась и жена Станицкого, выглядевшая очень нарядно в расшитом серебром чепце и в короткой шелковой кофте. Когда маленькая Гела попыталась спрятаться за материнскую юбку, она взяла себе Адельку на руки и поставив рядышком, сказала: «Ну-ка, покажитесь, какие вы есть! …»

– Будто двойняшки, — молвила бабушка.

Девочки робко взглянули друг на дружку и, застыдившись, опустили головки. Трактирщик взял пана Прошека под руку и повел его в дом, пригласив всю остальную компанию следовать за ними.

– Мы еще успеем поболтать и выпить по стакану вина, пока двинется процессия, — весело сказал он.

Терезка пошла с мужем, бабушка же предпочла побыть с детьми на улице.

– Вам можно не торопиться, вы пойдете вместе с господами, а я с детьми и не проберусь в костел, если запоздаю. Лучше уж подожду здесь! — сказала она вслед уходившим и осталась с ребятами у порога.

Немного погодя в конце улицы показались мальчики в красных курточках. Они шли попарно.

– Идут! — возвестил Ян.

– Аделька и ты, Геленка, — наставляла бабушка, — когда пойдете с процессией, смотрите внимательно под ноги, чтоб не упасть. Присматривай за ними, Барунка. Вы, мальчики, идите смирно и не наделайте беды с огнем. В костеле помолитесь хорошенько у алтаря, чтоб господь бог радовался на вас!

В это время к ним подошел учитель со своими питомцами.

– Хвала Иисусу, пан учитель! — приветствовала старого учителя бабушка. — Вот я привела вам еще ребятишек: будьте к ним снисходительны.

– Отлично, отлично, дорогая бабушка. У меня, как в стаде, есть и большие и маленькие, — улыбаясь, говорил учитель, разводя мальчиков к мальчикам, девочек к девочкам.

В костеле бабушка встала у дверей, рядом с деревенскими старушками: дети выстроились у алтаря. Зазвонили в третий раз, и народ хлынул в двери; служитель принес мальчикам зажженные свечи в треножниках: затренькал колокольчик, священники приблизились к алтарю, и началась обедня. Первое время девочки, сложив руки, долго и пристально смотрели на алтарь, но потом начали разглядывать все вокруг; взгляд их задержался на милом личике Гортензии, сидевшей на хорах. Ну, как тут не улыбнуться! … Но позади Гортензии сидела их мать, а рядом с нею стоял их отец, кивком головы он приказал им не вертеться. Аделька ничего не поняла и улыбнулась отцу, но Барунка дернула ее за платье, шепнув; «Смотри на алтарь».

Священник поднял дарохранительницу, народ запел «Господи помилуй!…» Раздался торжественный колокольный звон, и процессия выступила из храма.

Впереди шли мальчики с зажженными свечами и девочки в венках, усыпавшие цветами путь; за ними духовенство, тузы города, почетные гости со всей округи, а потом уж повалил городской и сельский простой люд; в толпе была и бабушка. Хоругви различных цехов развевались над головами, ароматный дым кадил смешивался с благоуханием цветов и свежей зелени. В воздухе стоял гул колокольного звона. Кто не мог идти вместе со всеми, выходил на крыльцо или высовывался в окна, чтоб хоть посмотреть на процессию.

Какое красивое зрелище представляла собой толпа! Какая пестрота одежд! Какое великолепие! Нарядные дети, духовенство в роскошных облачениях, господа в модных фраках рядом с почтенными мещанами в камзолах по моде минувшего века … Вот юноша в вышитой куртке и старик в длиннополом кафтане; женщины просто, но со вкусом одетые подле одетых богато, но безвкусно: горожанки в кружевных, затканных золотом и серебром чепцах: поселянки в полотняных, туго накрахмаленных чепцах и белых косынках; девушки в венках и красных платочках.

Как по вывеске каждый мог догадаться, что дом Станицких постоялый двор, так и платье всех этих людей было своего рода вывеской их образа мыслей, общественного положения и рода занятий. Сразу можно было отличить предпринимателя или ремесленника от чиновника, богатого крестьянина от бобыля: по покрою было видно, кто придерживается старых взглядов и обычаев, а кто, по выражению бабушки, гоняется за модой.

Всякий раз, когда останавливались у алтаря, старушка протискивалась вперед, чтобы быть поближе к детям — мало ли что может приключиться! Но все обошлось благополучно, только при каждом выстреле Аделька вздрагивала, заранее затыкала уши и закрывала глаза.

После торжества бабушка собрала детей и повела их к трактиру, где уже стояла бричка. Из костела вышла Кристинка: бабушка задержалась и пригласила ее ехать домой вместе.

— Наши останутся здесь до вечера, так что места хватит, — говорила она.

– И с вами поехать хочется и с девушками охота пойти! – отвечала Кристла, бросив взгляд на группу парней, поджидавших девушек на кладбище, чтоб проводить их до дому. Среди парней выделялся один, высокий и стройный, как тополь. Лицо у него было открытое и приятное. Казалось, он кого-то ищет глазами. А когда взгляд его «случайно» встретился со взглядом Кристлы, они оба покраснели.

Бабушка отвела Геленку к куме трактирщице; та начала угощать старушку вином, а детей пирогами, — опять пришлось задержаться. Кристинка же ни за что не захотела войти в комнату, где сидели одни мужчины, и бабушка решила вынести ей угощение в сени. Но гораздо проворнее бабушки оказался уже известный нам статный молодец. Он сбегал в трактир, взял рюмку сладкой наливки и преподнес Кристле. Девушка застыдилась, но когда он с непритворной грустью сказал: «Так ты не хочешь уважить меня? …» — девушка торопливо взяла рюмку и выпила за его здоровье. В это самое время подоспела бабушка, тоже с вином, так что на этот раз пришлось выпить им обоим.

– Ты пришел очень кстати, Мила, — сказала бабушка, и в уголках ее губ заиграла добрая усмешка, — я все прикидывала, кто бы из парней мог проводить нас; боюсь я этих бешеных лошадей, когда нет со мной Яна или кого-нибудь потолковей; Вацлав неважный кучер. Поедем с нами!

– С превеликим удовольствием! — ответил Мила и, повернувшись на каблуках, побежал расплачиваться.

Простившись с Гелой, трактирщицей и родителями, дети полезли в бричку, к ним подсела Кристла; Мила взобрался на козлы к Вацлаву, и кони тронули.

– Глядите, Мила-то, Мила какого пана из себя строит! — послышалось среди парней, идущих по тротуару, когда бричка проезжала мимо.

– Правда ваша! Мне есть чем гордиться! — весело ответил Мила, оглядываясь на сидящих в бричке.

Окликнувший Милу парень оказался его лучшим другом; он снял шапку, подбросил ее и запел:

Любовь, святая любовь, где тебя находят? На горе ты не растешь и в полях не всходишь …

Последних слов в бричке уже не расслышали; кони взяли в галоп и далеко умчали путешественников.

– Вы молились? — допрашивала бабушка свой маленький выводок.

– Я-то молился, а вот Вилем вряд ли, — отозвался Ян.

– Не верьте ему, бабушка, я все время читал «Отче наш», но Ян толкал меня, когда мы шли с процессией, — оправдывался Вилем.

– Ох, Яник, Яник, грешно быть таким озорником! Вот ужо пожалуюсь на тебя самому святому Микулашу, — строго отчитывала бабушка внука, качая головой.

– И никаких подарков не получишь! Что, дождался?… — дразнила мальчика Аделька.

– А ведь и правда, скоро день святого Яна, твои именины, — вспомнила Кристла.

– А что ты мне подаришь? — спросил Ян как ни в чем не бывало.

– Подарю тебе перевясло (жгут из скрученной соломы для перевязки снопов), коли ты такой непоседа, — со смехом отвечала Кристла.

– Не хочу … — опечалился Ян. Дети засмеялись.

– А тебе что дарят? — спросила Барунка у Кристлы.

– Ничего, у нас нет такого обычая. Впрочем, один раз я получила стишки от учителя, который жил у управляющего. Да вот они! — И Кристла достала из молитвенника сложенный пополам листочек со стихотворением, украшенный наколотым булавкой венком из роз и незабудок. — Я сберегла стишки-то из-за веночка. А что тут написано — ей-богу, не понимаю.

– А разве написано не по-чешски? — спросила бабушка.

– По-чешски, да уж больно мудрено. Послушайте, как начинается: «Услышь меня, дорогая красотка, Лады питомица!…» Скажи на милость, ну ничегошеньки не понять!…

И дальше такая же чепуха. Какая же я Лады питомица, когда у меня, слава богу, есть родная мать?! У этого человека, должно быть, от книг ум за разум зашел …

– Ты зря так думаешь, милая моя. Учитель этот, верно, был человек высокого ума и очень ученый, только ум его нам не по разуму. Когда я жила в Кладске, был у нас сосед, такой же грамотей и сочинитель; его кухарка — ведь сочинители, сказывают, отрекаются от женитьбы — к нам частенько хаживала и говорила, что хозяин ее чудак, каких мало. Целые дни сидит, зарывшись в книги, как крот в землю. Если бы Зузанка не напоминала ему; «Хозяин, пожалуйте кушать», — он бы про еду и не вспомнил. Обо всем Зузанка должна была ему напоминать: не будь ее, давно бы его моль съела. Каждый день старик ровно час гулял, но всегда один-одинешенек: общества он не выносил. Я к ним порой забегала, когда он уходил на прогулку. Зузанка очень любила наливку — по мне хоть бы ее совсем не было, но и я, соседке в угоду, должна была пригубить рюмочку. «Как бы старик не увидел! — говорила она. — Он пьет только воду, разве что капнет чуточку винца, и мне твердит: «Вода, Зузанка, самый здоровый напиток; если станешь пить одну воду, будешь здорова и счастлива». А я себе думаю: «Вода дело хорошее, но и наливочка мне не во вред. Я не птица небесная, чтоб о пище не заботиться, для него-то еда и питье — пустяки: ест и пьет только, чтоб живу быть; он одними книгами сыт. За такую пищу благодарю покорно!» Вот какой разговор ведет, бывало, Зузанка. А один раз показала мне она его комнату — отродясь не видывала я столько книг! Нагромождены они были друг на друга, как поленницы дров: «Видите, Мадленка, — говорит она, — все это у нашего старика в голове: диво еще, что он не рехнулся. Истинная правда — если б меня не было, не знаю, как бы он жил. Ведь я хожу за ним, как за дитем малым, про все должна сама умом раскинуть, а ему хоть трава не расти! Были бы книги … А терпение-то какое нужно! Иной раз я на него и прикрикну, а он ни словечка в ответ, будто побитая собака. Жалость берет на него глядючи … Случается, не хочешь, а выругаешься, никаких сил с ним нет. Посудите сами, Мадленка, пылищи у него в комнате, как на базарной площади, паутины — точно на старой колокольне, а попробуй приди с метелкой — ни за что не пустит! Вот я и думаю: погоди-ка, все равно я у тебя наведу порядок. Ему-то что! … Позор ведь на мою голову: каждый, кто ни зайдет, меня осудит, увидав такой беспорядок. Попросила я одного знакомого господина, с которым старик охотнее всего встречался, задержать его у себя, а сама тем временем везде вымела, вычистила, пыль обтерла —любо-дорого стало смотреть! И чтоб вы думали, Мадленка? Ну и человек! … Он только на третий день заметил, что вокруг чисто. Показалось ему, что в комнате посветлело. Еще б не посветлеть! Вот как надо обращаться с чудаками!» И так всякий раз, когда Зузанка приходила к нам либо я заходила к ней, начинала она жаловаться на своего старика, а сама ни за что на свете не ушла бы от него. Однажды нагнал он на нее страху. Пошел погулять и встретил своего знакомого, который собирался ехать в Крконошские горы. Знакомый этот предложил старику поехать с ним вместе, обещая скоро привезти обратно домой. Старик взял да и поехал в чем был. Ждет Зузанка, пождет, а хозяина нет как нет; ночь пришла — его все нет. Прибежала к нам сама не своя, вся в слезах; было нам с ней хлопот. Только наутро узнала она, в чем дело. Уж и ругала она его — язык-то без костей … Через шесть дней старик вернулся. А Зузанка каждый день готовила для него обед и ужин. Когда старик вернулся домой, забежала она к нам и рассказывает: «Уж как я на него напустилась — прямо страсть! А он мне: «Ну, ну, не кричи, что тут такого: пошел прогуляться и попал на Снежку. Разве я мог вернуться раньше?» Однажды принесла нам Зузанка несколько книжек, чтобы мы прочитали. Это, говорит, ее старик написал. Покойный Иржи был грамотей, он нам эти книжки прочел, но мы ничего не поняли. Умел старик и стихи писать, только мы и в них не разобрались: больно уж мудры! Зузанка, бывало, скажет: «Стоит ли над ними голову ломать!» Но в городе его почитали и говорили, что у него ума палата.

– Я тоже вроде Зузанки, — сказала Кристла, — никакого проку не вижу в такой учености, какую уразуметь нельзя. Для меня хорошие песни и ваши рассказы, бабушка, милей всякой ученой премудрости. А слыхали вы песню, что сочинила Барла с Червеной горы?

— Мне теперь, девонька, мирские песни не идут в голову, я о них и не думаю. Прошло то время, когда ради новой песенки я готова была бежать на край света; нынче я только божественное напеваю, — ответила бабушка.

– А что это за песня, Кристла? — спросили Манчинка и Барунка.

– Погодите, я вас научу. Начинается она так: — «На дубе-дубочке пела пташечка одна …»

– Когда мы к вам придем нынче вечером, Кристинка, ты обязательно спой мне эту песню, — обернувшись назад, крикнул Мила девушке.

– Хоть десять раз. Были мы на господском сенокосе, пришла и Барла; сели мы под бугром отдохнуть, а Анча Тиханкова и говорит: «Барла, сочини мне новую песенку!» Барла минутку подумала, потом улыбнулась и запела вот эту самую: «На дубе-дубочке пела пташечка одна. Знать, у девушки есть милый, раз она бледна…» Анча рассердилась; она решила, что Барла на нее намекает, — все знают, что Анча — невеста Томеша. Барла, как только это заметила, тотчас сложила другой куплет, чтоб ее задобрить: «Замолчи ты, пташка, ложь нам не нужна; есть у девушки дружок, она вовсе не бледна …» Нам всем очень понравилась эта песенка; напев Барла подобрала — заслушаешься! Жерновские девчата придут у нас учиться: они еще не знают, — добавила Кристла.

Когда проезжали мимо замка, Манчинка и Барунка уже распевали новую песню. У ворот замка стоял младший камердинер в черном фраке; это был сухопарый человечек небольшого роста; одной рукой он крутил свой черный ус, другой держался за золотую цепочку, висевшую на шее, стараясь выставить напоказ сверкающие на пальцах перстни.

Когда бричка проезжала мимо, глаза его загорелись, как у кота при виде воробышка; он сладко улыбнулся Кристле и помахал ей рукой. Девушка в ответ чуть кивнула ему, а Мила нехотя приподнял свою выдровую шапку.

– Право, я бы охотнее с чертом встретилась, чем с этим итальянцем,— возмущалась Кристла. — Опять он караулит, не пройдут ли мимо девушки, чтоб ястребом на них кинуться.

– Ну, в Жличи ему на днях наломали бока, — сказал Вацлав. — Явился он на танцы и шмыг к самым хорошеньким девушкам, будто для него их туда привели, по-чешски говорить не умеет, а вот запомнил же: «Я очень люблю чешских девушек».

– Это же самое он твердит и мне, когда приходит выпить пива, — перебила Вацлава Кристла, — и хоть сто раз ему повторяй: да я-то вас не люблю! — он не отвяжется, ну, прямо как лихорадка.

– Хлопцы его здорово потрепали; не будь меня, узнал бы он, почем фунт лиха.

– Пускай поостережется, как бы ему это в другом месте не растолковали, — сказал Мила, тряхнув головой.

Бричка остановилась у трактира.

– Ну, спасибо, что довезли, — благодарила Кристла бабушку, подавая руку Миле, помогавшему ей слезть с брички.

– Еще одно словечко, — задержала ее бабушка. — Не знаешь ли, когда пойдут жерновские и червеногорские в Святоновице?

– Да, верно, как всегда: червеногорские либо на успение, либо на рождество богородицы, а жерновские в первый праздник Девы Марии после дня святого Яна … Я думаю идти с ними.

– Вот и я собираюсь, — сказала бабушка.

– Нынче я тоже пойду с тобой, бабушка, — напомнила Барунка.

– И я, — прибавила Манчинка.

Остальные дети закричали, что тоже пойдут, но Барунка убедила их, что трех миль им никак не одолеть. Вацлав хлестнул по лошадям, и бричка покатила к мельнице, где высадили Манчинку, а бабушка отдала ей освященные венки, приготовленные для пани мамы. Когда подъехали к дому, навстречу выбежали Султан и Тирл, прыгая, как сумасшедшие на радостях, что бабушка вернулась домой. Бабушка благодарила бога за благополучное возвращение. Она во сто раз охотнее ходила бы пешком; ей всегда казалось, что в бричке, запряженной такими горячими конями, недолго сломать шею.

Бетка и Ворша поджидали хозяев на крыльце.

– Где же ваш веночек, Вацлав? — спросила словоохотливая Бетка, когда бабушка с детьми прошла в горницу.

– Эх, девка, позабыл я, где его оставил! — ответил Вацлав, лукаво усмехаясь и заворачивая бричку на дорогу.

– Не говори ты с ним, — потянула Бетку за рукав Ворша, — нешто не знаешь, что он и в праздник может невесть что болтать! …

Вацлав расхохотался, взмахнул кнутом и исчез из виду.

Бабушка развесила свежие венки на косяки и на образа, а прошлогодние бросила в огонь.


9

Бабушкина комната сегодня похожа на сад: куда ни глянь — везде розы, резеда, черемуха и другие цветы, и среди них — охапки дубовых листьев … Барунка и Манчинка вяжут букеты, а Цилька свивает огромный венок. На лавке у печки Аделька с братишками заучивает поздравительные стихи.

Канун святого Яна; завтра именины отца — большой семейный праздник. В этот день Ян Прошек приглашает к себе своих лучших друзей. Здесь так повелось. По этому случаю в доме необычайная суета. Ворша моет и скребет; в доме не должно остаться ни пылинки. Бетка шпарит уток и гусей, хозяйка печет пироги, а бабушка приглядывает за всем сразу — и за тестом, и за печью, и за птицей; ее теребят со всех сторон. Барунка просит бабушку прогнать Яна: он им покоя не дает. Только сорванца выпроводят из бабушкиной комнаты, как Бетка и Ворша начинают жаловаться, что он вертится у них под ногами. Вилем хочет что-то сказать бабушке, Аделька хватает ее за юбку, выпрашивая пирожок, а на дворе кудахчут куры, давая знать, что им пора на насест.

– Господи боже мой! Не разорваться же мне! — охала бедняжка бабушка. Тут Ворша вдруг закричала:

– Хозяин идет!

Те, кто плетет венок, запираются на задвижку, хозяйка прячет то, что еще должно остаться тайной, а бабушка наказывает детям «ничего не выбалтывать отцу раньше времени».

Отец заходит во двор, дети выбегают ему навстречу, но когда, приласкав их, он спрашивает, где мать, ребята смущенно молчат, не зная, что отвечать, боясь выдать секрет . Аделька, любимица отца, протягивает ему руки, он сажает ее на плечи, и девочка тихонько шепчет: «Маменька с бабушкой пекут пирог и, завтра твои именины …»

– Ну постой же, достанется тебе, если ты проговорилась! — закричали мальчики и побежали жаловаться матери.

Аделька, примостившаяся на отцовском плече, вспыхивает от стыда и начинает плакать.

– Не плачь, — утешает ее отец, — ведь я все равно знаю, что завтра мои именины и что мама печет пироги …

Малышка утирает рукавом слезы и со страхом глядит на мать, которую ведут братья. Однако все обходится благополучно: мальчикам говорят, что Аделька ничего не успела разболтать. Всем троим нелегко хранить тайну, отец делает вид, что он ничего не слышит и не видит. За ужином Барунка то и дело подмаргивает братьям и толкает их, чтобы они не совсем проговорились. Бетка после долго смеялась и дразнила мальчиков болтунишками.

Наконец, все сделано, приготовлено, и по комнатам разносится запах пирогов, служанки ушли спать, только бабушка бесшумно бродит по дому. Запирает кошек, заливает искры в очаге и, вспомнив, что на косогоре топилась печь, не веря даже своей осторожности, идет туда посмотреть еще раз, не осталось ли в печи тлеющего огонька.

Султан и Тирл, сидя на мостике, с удивлением смотрят на старушку: не бывало, чтобы она выходила из дома так поздно. Но она гладит их, и они ласково трутся у ее ног. «Небось, мышей подкарауливаете, жулики? … Ну, это можно, лишь бы о птичнике думать забыли!» — говорит бабушка, поднимаясь на косогор. Собаки по пятам следуют за ней. Открыв заслонку, старушка осторожно ворошит кочергой золу и, не обнаружив ни одной искорки, закрывает печь и возвращается домой. У мостика стоит высокий дуб, в пышных ветвях которого летом ночует домашняя птица. Бабушка поднимает голову. Вверху слышны вздохи, писк, легкий шелест крыльев. «Тоже видят что-то во сне …» — думает она про себя и идет дальше.

Но почему она остановилась у садика? Заслушалась нежных соловьиных трелей в кустарнике за изгородью? Или до слуха ее донеслась грустная, несвязная песня Викторки? А может, бабушка загляделась на косогор, где мерцают, словно звездочки, тысячи Ивановых светлячков? … Над лугом, у подошвы холма, поднимается, непрерывно клубясь в воздухе, легкий пар. Люди говорят, вероятно, и бабушка так считает, что это не туман, а лесные девы, которые пляшут при свете месяца, завернувшись в прозрачные, серебристо-серые покрывала. Может быть, бабушка залюбовалась на них? … Нет, ни то и ни другое. Бабушка смотрит на луг в направлении мельницы. В дверях трактира показалась закутанная в белый платок женская фигура. Вот она быстро перебежала мостик. Замерла на месте, прислушивается, точно серна, выскочившая из чащи лесной пощипать травы на широкой поляне. Все тихо. Слышно только пение соловья, глухой стук мельничных колес и журчанье воды под тенистыми ольхами. Незнакомка вышла на луг и, обернув правую руку белым платком, стала рвать цветы — ей надо набрать девять различных цветков. Букет готов, она наклоняется, умывается свежей росой и потом, не оглядываясь по сторонам, спешит назад к трактиру.

– Это Кристла собирается плести святоянский венок; думается мне, любит она этого парня, — шепчет бабушка, неотрывно следя за девушкой. Кристла уже скрылась, а бабушка все еще стоит в задумчивости. Вспоминается ей прошлое. Перед ее мысленным взором предстала горная деревушка, луг и прямо над головой — сияющий месяц и звезды. Это был все тот же месяц и те же звезды, вечно прекрасные, никогда не стареющие … Но тогда она была молоденькой, цветущей девушкой и тоже собирала в ту далекую святоянскую ночь девять цветков для заветного веночка. Воспоминания были до того отчетливы, что бабушка будто снова испытывала страх, что кто-нибудь попадется ей на дороге и разрушит чары. Видит бабушка свою светелку, постель с цветастыми подушками: под них она кладет свой веночек. Вспоминает, как молила бога показать ей во сне суженого, которого избрало ее сердце. Святоянское гаданье не обмануло ее. Ей приснился высокий парень с голубыми, ласковыми глазами — тот самый, лучше которого для нее никого не было в целом свете. Улыбается бабушка, вспоминая, с каким детским нетерпением бежала она в сад, чтобы еще до восхода солнца бросить венок через яблоню и узнать, скоро ли увидится со своим Иржи. Помнит она, как заря застала ее всю в слезах. Горько плакала она, увидав, что веночек упал далеко за деревом. Это означало, что нескоро состоится ее свидание с Иржи.

Долго стоит бабушка, задумавшись, руки ее невольно складываются для молитвы, кроткий взор обращается к сверкающим звездам, и уста шепчут: «Когда же мы увидимся, Иржик? …» Легкий ветерок коснулся своим дыханием бледного лица старушки, будто поцеловал ее дух покойного. Бабушка вздрогнула, перекрестилась, и две слезы капнули ей на руки. Постояв немного, она тихо побрела к дому.

Дети выглядывали из окон, поджидая возвращения родителей, отправившихся в местечко к обедне. Отец заказал в этот день молебен, а бабушка панихиду по всем покойным Янам, которые когда-либо были в ее роду, начиная с первого колена. Красивый венок, поздравительные стихи и подарки — все уже приготовлено на столе. Барунка выслушивала то одного, то другого брата, но второпях они нет-нет да и забывали какое-нибудь слово, и все приходилось начинать сначала. У бабушки дел по горло, но она время от времени заглядывает в комнату и напоминает детям: «Смотрите, будьте умниками, не шалите!»

Только бабушка вышла в садик надергать свежей петрушки, как с косогора сбежала Кристла; она несла что-то завернутое в платок.

– С добрым утром, бабушка, — кричит она, а у самой лицо такое веселое, счастливое, что бабушка невольно любуется ею.

– Не на розах ли спала, девушка, уж больно ты хороша, — улыбается бабушка.

– Вы угадали, бабушка, на моих подушках взаправду вышиты цветы, — отвечает Кристла.

– Ой, плутовка! Будто не понимаешь, о чем я говорю. Ну, твое дело: лишь бы все ладно было. Ведь так?

– Так, бабушка, так … — Кристла, угадав скрытый смысл бабушкиных слов, немного покраснела.

– Что ты несешь?

– Несу Янику подарок: ему нравятся наши мохноногие голуби — вот я и решила подарить ему парочку голубей. Пусть их выхаживает.

– Ну, зачем ты себя обижаешь? Не следовало бы их приносить, — заметила бабушка.

– А мне нисколечко не жалко, бабушка; я так люблю детей, а им от этого столько радости!… Пусть себе тешатся! Я все еще не рассказала вам, что случилось третьего дня ночью…

– Народу к нам вчера нашло, как на пражском мосту во время богомолья: недосуг было и поговорить с тобой … Помнится, ты хотела что-то рассказать про итальянца. Ну, говори, только не больно растягивай, а то я жду наших из костела, да и гости вот-вот нагрянут, —торопила бабушка Кристлу.

– Вы подумайте только, этот противный итальянец повадился ходить к нам пиво пить. Это бы еще полбеды, ведь трактир открыт для всех и каждого. Да не сидится ему, как порядочному человеку, за столом, снует по всему двору, будто помело, даже в коровник лезет. Одним словом, куда я, туда и он. Отец начал было сердиться, но вы знаете его, он такой добрый, цыпленка не обидит. Да и не хотелось ему, кроме всего прочего, посетителей отваживать, особенно которые из замка … Вот он и положился во всем на меня. Не раз я отчитывала итальянца, а он себе и в ус не дует, будто я ему любезности говорю. А я ведь знаю, что он по-чешски понимает, хоть сам и не говорит. Затвердил одно и то же: «Люблю чешских девушек …», а тут еще приложил руку к сердцу, да и встал передо мной на колени.

– Ах он негодяй! — вырвалось у бабушки.

– Эти господа, бабушка, всегда скажут такое, что уши вянут. Попробуй-ка поверь им, сразу пропадешь! Но у меня такие речи в одно ухо влетают, а в другое вылетают …

Однако этот итальянец мне порядком надоел. Позавчера были мы на лугу, копнили сено. Откуда ни возьмись. Мила… — Бабушка усмехнулась, услышав это «откуда ни возьмись». — Поговорили о том, о сем, я ему и расскажи, какое мученье мне с итальянцем. «Ты, говорит, не беспокойся, уж я постараюсь, чтоб он к тебе больше не приставал». — «Только не прогневайте отца», — прошу я его. Я знаю жерновских парней, отчаянный народ! … Вечером мой милый итальянец явился снова, а вслед за ним нагрянули хлопцы. Было их четверо, среди них Мила и его товарищ Томеш — знаете Томеша? Добрый малый, он собирается жениться на Анче Тиханковой, на моей подруге. Обрадовалась я их приходу, будто мне на платье подарили. Живо бегу за пивом и с каждым чокаюсь. Итальянец сердито нахмурился: с ним-то я никогда не пила — черт его знает, еще подсыплет чего … Хлопцы сели за стол и стали играть в карты, но только для вида, а сами все время насмехаются над итальянцем. Виткович говорит: «Гляньте-ка на него, надулся, как сыч!» Томеш подхватил: «Я и то смотрю, скоро ли он от злости откусит себе нос? Это не трудно, он свисает у него до самой бороды!» И пошли, и пошли … Итальянец то и дело в лице менялся от злости, но не отвечал ни слова. Наконец, не выдержал, бросил деньги на стол, оставил недопитый стакан с пивом и ушел, не простившись. Я перекрестилась, а парни смеются: «Если б он мог убить взглядом, нас бы уж давно не было в живых». Итальянец ушел, а я отправилась по своим делам; мать, вы знаете, нездорова, все лежит на мне. Тем временем ушли и хлопцы. Шел уже одиннадцатый час, когда я вошла к себе в горенку. Начинаю раздеваться, вдруг слышу в окно — тук-тук-тук! … Думаю, верно, Мила что-нибудь позабыл, он вечно забывает то одно, то другое. Я ему говорю, что он когда-нибудь у нас голову забудет.

– Это уже случилось, — вставила бабушка.

Набросила я платок, — продолжала Кристла, улыбнувшись, — и побежала открыть окно. И кто же там оказался, отгадайте? Итальянец! Захлопнула я окно и плюнула с перепуга. А он начал меня просить и молить; а знает, что я ни словечка не понимаю, потом стал мне совать свои золотые перстни с рук … Я так рассердилась, что схватила кувшин с водою, подхожу к окну и говорю: «Убирайся отсюда, пустомеля! Ступай ищи кралю у себя дома, а не то окачу водой!»

Он малость подался назад, а тут из кустов выскочили парни, сгребли его в охапку, рот заткнули, чтоб не кричал. «Ну, погоди же, итальянская обезьяна, я тебе задам!» — сказал Мила. Я попросила Милу не бить его и закрыла окно; правда, неплотно, не могла же я не посмотреть, что с ним будут делать… «Ну, Мила, говори, как теперь с ним поступить? И какой же это парень, сердце у него дрожит, как у зайца, словно в лихорадке!» — «Выпорем его крапивой», — сказал один. «Вымажем итальянца дегтем», — предложил другой. «Нет, это не годится!» —решил Мила. Томеш, держи его, а вы, хлопцы, айда за мной!» И они побежали куда-то. Но скоро вернулись снова, принесли ведро с дегтем и палку. «Снимите с него, хлопцы, сапожки и закатайте штаны», — распорядился Мила. Парни ретиво принялись за дело. Когда итальянец пробовал брыкаться, они унимали его, как непослушного стригунка: «Тпру, стой!… Не бойся, не подкуем!…» — «Мы только пятки тебе подмажем, чтоб сподручнее было бежать домой», — смеялся Мила. «По крайности здоровых запахов понюхаешь, — издевался Томеш, — а то от тебя разит какой-то дрянью, прямо дышать нечем». Ну, вымазали ему дегтем ноги по колено, словно новые сапожки надели; положили палку на плечи и к ней привязали руки. Итальянец хотел кричать, да Томеш закрыл ему рот рукой и сжал его, как клещами. «Таким лентяям, как ты, говорит, не вредно немножко поразмяться, а то и бегать разучишься», — «Ну, хлопцы, — сказал Мила, — свяжите теперь его сапожки и перекиньте через плечо; выведем жениха на дорогу, пускай отправляется восвояси!» — «Подождите, подарим ему цветочек, пусть все видят, что идет от девушки», — со смехом предложил Виткович и, сорвав крапиву с чертополохом, воткнул итальянцу в петлицу фрака. «Ну, теперь ты красавчик хоть куда, других подарков не жди, скатертью дорога!» — расхохотался Мила. Взяли они итальянца под мышки и молча выволокли из сада.

Загрузка...