— Посмотрите-ка, бабушка, что наделала Чернушка! … Погоди ж ты, негодная! … Кш-кш-кш!… — крикнула Барунка, и бабушка, подняв голову, увидела вылетавшую из сада курицу и вырытую на грядке яму.
— Ишь дрянь какая! И когда она сюда забралась? Барунка, возьми грабли, поправь грядку. Ах, батюшки, и гуси тут же! Это они за мной. Я и позабыла, что пора им кормиться, да и на насест. — Бабушка положила веретено и вышла за калитку. Барунка осталась в саду, чтоб разровнять землю на грядке. Немного погодя пришла Кристла.
— Ты тут одна? — спросила она, заглядывая через плетень.
— Заходи, бабушка сейчас придет, она кормит птицу, — пригласила Барунка.
— А где мать?
— Пошла в город навестить свою знакомую. Маменька все плачет и плачет, ведь папенька едва ли приедет нынче летом. Бабушка посылает маменьку в город, чтоб она развлеклась немножко. Мы все так ждали папеньку и Гортензию тоже — и вот, на тебе!… Бедная Гортензия…
Стоявшая на дорожке Барунка опустилась на одно колено, подперла щеку рукой и задумалась. Кристла села под сиреневый куст и, скрестив руки на груди, поникла головой. Она была сильно взволнована, глаза ее опухли от слез.
— Должно быть, горячка — тяжелая болезнь, — продолжала, немного помолчав, Барунка. — Боже мой, неужто она умрет? … Ты, Кристла, никогда горячкой не болела?
— Нет, я отродясь не хворала … Только пришел теперь конец моим красным денечкам, — с грустью отвечала Кристла.
Тут только Барунка внимательно посмотрела на нее и, заметив изменившееся лицо девушки, вскочила на ноги и спросила:
— Что с тобой? Разве Милу взяли? Вместо ответа Кристла зарыдала.
В это время появилась бабушка.
— Уже вернулись? — с тревогой спросила она.
— Нет еще, но все равно надеяться не на что. Люцка, говорят, поклялась, что раз Мила ей не достанется, то и мне его не видать. А чего она захочет, то староста и делает, он ей во всем потакает. Управляющий угождает старосте … Дочка управляющего не может простить Миле, что он насмеялся над ее возлюбленным, и тоже подливает масла в огонь! Вот и выходит, милая бабушка, что не бывать моему счастью.
— Да ведь отец Милы был в канцелярии, как слышно, порядком туда денег отнес. Может, что и выйдет? …
— Это единственная наша надежда: раз его выслушали, выходит должны что-нибудь сделать. Только случалось, что слушать слушают, а помочь не помогут … Скажут: ничего не получилось — и конец!
— Ну, авось с Милой так не будет. А что, если бы к тем деньгам, которые отец Милы снес в канцелярию, да твой отец прибавит своих?… Выкупили бы вы Милу и зажили бы припеваючи.
— Если бы да кабы, милая бабушка … Перво-наперво, плакали те денежки, что отдал старый Мила, да и у батюшки нет свободных денег, все в хозяйстве. Он любит Якуба и не мешает мне идти за него, а все же ему хотелось, чтобы зять в дом принес, а не унес. Да если бы отец и пожелал дать денег, Мила не примет. Он гордый и не захочет, чтобы мой отец выкупал его.
— Думает — возьмешь богатую жену, не будешь хозяином в дому. Каждый порядочный мужчина, милая моя, так считает. Только в этом разе никто бы его не осудил. Впрочем, что тужить о том, чему нельзя пособить; а если окажется, что и можно что-то сделать, то это будет стоить великого труда.
— Ох, напрасно они сыграли тогда шутку с итальянцем. Раньше-то я и сама смеялась, а теперь плачу … — говорила Кристла. — Не случись этого, Мила устроился бы в замок, прослужил там два года, миновала бы его рекрутчина, больше всего мучаюсь я, что сталось все на моей вине.
— Глупенькая!… Ты столько же виновата, сколько вот эта маргаритка, которую мы вдруг обе захотели бы сорвать и поссорились бы из-за нее. Стало быть, я тоже должна себя винить: у моего покойного Иржи из-за меня почти такой же случай вышел. Если, голубушка моя, овладеет человеком гнев, ревность, любовь или другая какая страсть, время ли тут ему рассуждать! В такие минуты он и жизни своей не пожалеет. Что поделаешь, и самый хороший человек не без слабостей.
— Бабушка, вы еще летось на именинах Прошека поминали, что ваш муж что-то вроде моего Милы отчубучил и будто его тоже наказали. Вот и теперь вспомнили … Я все забывала расспросить. Расскажите, прошу вас! … Время пройдет незаметно, забудемся, да и сидеть здесь, под сиренью, так хорошо, — просила Кристла.
— Ну, ладно, — согласилась бабушка. — Ты, Барунка, иди присмотри за детьми, чтоб не лезли к реке.
Барунка ушла, и бабушка начала свой рассказ.
— Я была уже девушкой на возрасте, когда Мария Терезия начала войну с Пруссией. Чего-то они не поладили. Император Иосиф подошел с войском к Яромержи, а пруссак засел на границе. Везде по деревням стояли войска. И в нашем доме поместили несколько солдат с офицером. Это был человек ветреный, из тех, кто считает, что каждая девушка немедля попадет в его сети, как муха к пауку. Я сразу отчитала его как следует, да он и внимания на мои слова не обратил. Верно, подумал, брань на вороту не виснет. Тогда я устроила так, чтоб больше мне с ним с глазу на глаз не встречаться. Да ведь знаешь, сколько раз на день приходится сбегать то в поле, то на луг за травой, случается и дома одной остаться. У нас за девушками никто не присматривает, и надобности в этом нет. Девушка должна сама себя соблюдать. И тут худой человек всегда найдет случай обольстить девушку … Меня господь хранил. За травой схожу, бывало, ранехонько, когда все еще спят: я сызмальства привыкла рано вставать. Моя мать всегда говорила: кто рано встает, тому бог дает. И вправду, если не пользу получишь, то удовольствие … Выйду я раным-рано в сад либо в поле, травушка такая зеленая, роса на ней блестит, просто сердце радуется на нее глядючи. Цветы стоят, как девушки, с поднятыми головками да ясными глазками. А пахнет-то как! От каждого листика, от каждой травки благоухание. Птички надо мной поют, бога славят; вокруг ни души. А как начнет из-за гор солнце всходить, кажется, что я в костеле стою. Запоешь тут, и работа пойдет играючи.
Вот в одно такое утро кошу я в саду траву, вдруг за мной голос: «Бог в помощь, Мадленка!» Оглянулась, чтобы ответить: «Пошли, господи …», и слова вымолвить не смогла с испугу, даже серп вывалился из рук.
— Это был тот офицер? … — перебила ее Кристинка.
— Постой, не забегай вперед, — остановила ее бабушка и продолжала: — ради офицера я бы серпа из рук не выронила. Случилось это со мной больше с радости, чем от страху. Передо мной стоял Иржи!… Надо тебе сказать, что уже три года прошло, как мы не виделись. Ведь ты знаешь, Иржик был сыном нашей соседки Новотной, той самой, которая вместе со мной разговаривала с императором Иосифом …
— Как же, знаю. Еще вы говорили, что вместо священника из него вышел ткач.
— Ну, да. В этом повинен был его дядя. Ученье у парня спорилось; когда мой батюшка ездил за ним в Рихново, то слыхал одни похвалы. По воскресеньям приезжал он домой и всегда читал библию соседям вместо моего отца. Батюшка был отличным чтецом. Но Иржик так читал, что заслушаешься. Новотная говаривала: «Так и вижу его священником …» И нам всем так казалось. Всякий старался послать ему что повкуснее. Новотная, бывало, скажет: «Боже мой, чем же нам вас отблагодарить?…», а ей отвечают: «Будет Иржик священником, помолится за нас». Мы росли вместе, куда один, туда и другой. Вот когда он приехал на вакации в другой, потом в третий раз, у меня в обращении с ним уже не стало прежней смелости, начала я его стесняться. Придет, бывало, в сад и захочет обязательно помочь мне нести траву, а мне уж кажется, что я грешу, уступая ему. Говорю, священнику это не к лицу. А он засмеется и ответит, что до той поры еще много воды утечет! … Человек предполагает, а бог располагает. Когда приехал Иржик на вакации в третий раз, дядя вдруг дал ему знать, что он требует его к себе в Кладск. Дядя был ткачом, ткал красивые узорчатые ткани. Сколотил он себе деньжонок, и, как своих детей у него не было, старик вспомнил про Иржика. Кума не хотела сына отпускать, мой же тятенька уговаривал ее не удерживать парня, может, говорит, найдет он свое счастье, да ведь и дядя имеет на своего родного племянника какое-то право. Ушел Иржик. Мой отец и кума проводили его до Вамбержице, куда они отправились на богомолье. Они-то вернулись, а Иржик остался. Заскучали мы по нем, больше всего кума и я. Только кума на свою тоску всем жаловалась, а я никому ни словечка не проронила. Дядя посулил, что будет заботиться о нем, как о родном сыне. Новотная все думала, что Иржик в Кладске ходит в школу, и не теряла надежды скоро увидеть его священником. А вышло, что через год он пришел погостить домой уже заправским ткачом! Кума плакала в три ручья, но что поделаешь, к тому же Иржи, утешая мать, признался ей, что не имел никакой охоты идти в духовные. Учиться он был не прочь, но дядя отсоветовал: с ученьем, мол, долго промаешься и натерпишься нужды. А чего стоит потом место подыскать? Насидишься ты без куска хлеба. Лучше взяться за ремесло, оно скорее даст заработок. Ткачество, мол, золотое дно, особенно для человека, который и в науках сведущ. Словом, Иржик дал себя уговорить и стал изучать ткацкое дело. Был он упорный во всем, за что ни возьмется, и дело у него пошло … За год дядя обучил его своему ремеслу и послал на отхожий промысел … Только перед этим Иржик должен был побывать в Берлине у одного дядиного знакомого и там еще подучиться. Иржик прежде всего пришел домой, в Чехию, вот тогда-то он и принес мне из Вамбержице эти фисташковые четки. — С этими словами бабушка вытащила из-за пазухи четки, с которыми никогда не расставалась; с благоговением посмотрела на них, поцеловала и опять спрятала.
— Отец мой, — продолжала рассказ старушка, — не осуждал Иржи и Новотную уговаривал не жалеть о том, что сын станет ремесленником. «Кто знает, может, оно и к лучшему, - говорил он, — не мешайте парню: что хотел, то и получил; пускай хоть коров пасет, лишь бы дело свое разумел и оставался честным, порядочным человеком, — тогда и уважение ему будет не хуже, чем иному пану». Иржи был рад, что батюшка мой на него не гневается. Почитал его как родного отца. И Новотная, наконец, сдалась. Да иначе и быть не могло, ведь Иржик был ее единственным сыном, она крепко его любила, и не захотела бы, чтоб он выбрал себе дело не по душе. Прожил у нас Иржи несколько дней и ушел в чужие края. Три года не видали мы его, не слыхали, и вдруг он передо мной. Можешь себе представить, как я обрадовалась. Разумеется, я его сейчас же узнала, даром что он очень изменился: стал и высок и строен, трудно было сыскать равного ему во всей округе. Нагнулся он ко мне, взял за руку и спросил, чего я так испугалась. Еще бы не испугаться, говорю, ты точно с неба свалился. Откуда и когда ты пришел?
— Я иду прямо из Кладска, там набирают рекрутов; дядя опасается, что и меня завербуют; как только я воротился домой, он послал меня в Чехию в надежде, что здесь легче укрыться. Мне удалось благополучно перебраться через горы, и вот я тут как тут.
— Спаси господи, только бы тебя здесь не забрали! А что говорит твоя мать?
— Я еще не видел ее. Пришел в два часа ночи и не хотел будить старушку. Лягу, думаю, себе, на травку под Мадленкино окошко: она ранняя пташка — повидаюсь с ней и пойду домой … Взял и лег на зеленую перину. Не даром о тебе говорят на селе: еще жаворонок не поет, а уж Мадленка траву несет! Едва рассвело, гляжу, ты уж косишь. Я видел, как ты у колодца умывалась и волосы расчесывала, едва удержался, чтоб не подбежать, да ты стала молиться, и я не захотел тебе мешать. Ну, а теперь отвечай, любишь еще меня?
Вот какие речи он повел. Как же мне было промолчать, что люблю?… Ведь мы с малых лет любили друг друга, и никогда никого другого у меня и в мыслях не было. Поговорили немножко, и Иржи побежал домой, а я отправилась сообщить отцу о его приходе.
Отец был человек умный. Он остался очень недоволен тем, что Иржи появился у нас в такое опасное время. «Не знаю, — сказал он, — избежит ли он белого мундира. Сделаем все возможное, чтоб уберечь парня. А вы помалкивайте, что он здесь».
Не могу сказать, чего у Новотной было больше — радости или горя. Ведь Иржик уже состоял в рекрутских списках и спасся только тем, что никто не знал, где он находится. Три дня прятался бедняга в сене на чердаке. Днем сидела с ним мать, а под вечер проскальзывала к нему и я — потолковать о том, о сем. Я так за него боялась, что весь день ходила, как потерянная, а про офицера и думать забыла и не раз попадалась ему на глаза. Он и вообразил, что я смилостивилась, и давай петь старую песню; я ему болтать не мешала и гнать не гнала, особливо так смело, как прежде: меня удерживал страх за Иржика. А его мы так хорошо запрятали, что, кроме родной матери, моих родителей и меня, никто и не догадывался, что он в деревне. На третий день вечером иду от Иржика домой, вокруг тихо, темно: засиделась я на чердаке. Вдруг загородил мне дорогу офицер. Он выследил, что я по вечерам хожу к куме, и затаился у сада. Что было делать? Я могла бы закричать, но, зная, что Иржику на чердаке слышно каждое громкое слово, молчала, боясь, что он себя откроет. Понадеялась на свои силы. А как увидела, что от офицера добром не отделаешься, пустила в ход кулаки. Не смейся, девушка, не смейся: не гляди, какая я теперь … Хоть ростом была невеличка, зато ловкая, и руки мои, привыкшие к тяжелой работе, были тогда ой какие крепкие! … Отлично бы я с ним управилась, если бы не начал он, разъярившись, кричать и браниться. Ну и выдал себя. Вдруг, как молния, кинулся к нему Иржик и схватил за глотку … Заслышав ругань, он выглянул из слухового окошка, узнал меня в темноте и сейчас же соскочил вниз. И как только не разбился!… Да разве он думал об этом: его не удержал бы и пылающий костер!…
— Не дело, сударь, нападать ночью на честную девушку! — крикнул Иржи.
Я умоляла и просила его подумать, что он делает, но он, весь дрожа от злости, зажал офицера, как в клещах. Все же, наконец, Иржи внял моим уговорам.
— В другое время и в другом месте я бы с вами иначе поговорил, а сейчас не до того. Слушайте и зарубите себе на носу: эта девушка моя невеста, и если вы не оставите ее в покое, беседа у нас пойдет по-другому!… А теперь — убирайтесь вон!
И он перебросил офицера через забор, как перезрелую грушу, а меня обнял и говорит: «Помни обо мне, Мадлена, передай привет матери. Будьте здоровы, а мне нужно немедля удирать, не то меня схватят. За меня не бойтесь: я знаю здесь каждую тропку и наверняка доберусь до Кладска, а там уж найду, где спрятаться. Приходи, прошу тебя, на богомолье в Вамбержице, там мы и увидимся».
Прежде чем я успела опомниться, он исчез. Я тотчас побежала к Новотной рассказать обо всем, что случилось, а потом пошла к нашим. Все мы словно голову потеряли от страха: малейший шорох нас пугал. Офицер тотчас разослал солдат по всем дорогам. Он не знал Иржика и думал, что он из другой деревни и его где-нибудь схватят. Но Иржик благополучно ушел.
Я опять стала избегать офицера. Он же ничего лучше не придумал, как пустить обо мне нехорошие слухи. Но меня ведь все знали, и из его наговоров ничего не получилось. К счастью, скоро пришел приказ, чтобы войско отошло назад: пруссаки перешли границу. Из этой войны ничего не вышло, и крестьяне прозвали ее «пирожной войной». Тогда смеялись, что солдаты поели в деревнях все пироги и разошлись по домам не солоно хлебавши.
— А что сталось с Иржи? — спросила Кристла, жадно слушавшая рассказ бабушки.
— До самой весны мы о нем ничего не знали; в это беспокойное время все норовили сидеть дома. Жили, как на иголках. Пришла и весна — все нет вестей. Отправилась я, как обещала Иржику, на богомолье. Шло туда много знакомых и родители меня им поручили. Наш вожак много раз бывал в Кладске, знал там каждый уголок, вот батюшка и велел ему проводить меня до места.
— Зайдем-ка к Лидушке, отдохнем малость, — сказал он, когда мы добрались до города. Мы вошли в маленький трактирчик предместья. Лидушку навещали все, кто шел из Чехии;она из наших мест. В то время в Кладске еще говорили по-чешски … Люди всегда рады повидаться с земляком. Лидушка встретила нас с распростертыми объятиями, повела в свою горницу.
— Прошу вас, присаживайтесь, я сейчас вернусь, принесу вам винного супу, — сказала радушная хозяйка и вышла.
Сердце у меня екало не то от радости, что свижусь с Иржи, не то от страха при мысли, не случилось ли с ним чего за это время. Вдруг слышу, здоровается кто-то с Лидушкой, а голос знакомый. Она в ответ: «Идите в горницу, Иржик, там у меня богомольцы из Чехии».
Дверь быстро отворилась, и вошел Иржик; глянула я да так и обмерла, словно громом меня ударило. Иржик был в солдатском мундире. В глазах у меня потемнело. Подал мне Иржи руку, обнял и со слезами сказал: «Видишь, несчастливый я человек, Мадленка: едва научился ремеслу, едва избавился от нелюбимою дела, и вот опять хомут нацепили. От огня убежал, а попал в полымя. Забрали бы меня в Чехии, так хотя бы своему императору служил, а теперь тяни лямку для чужого».
— Да как же случилось, что тебя забрали? — спрашиваю.
— Эх, любимая, молодо-зелено … Не поверил я дяде, не послушал его советов, когда убежал от вас. Одолела меня тоска, места себе нигде не находил. Раз в воскресенье, несмотря на его увещанья, пошли мы с товарищами в трактир. Пили, пока не опьянели, а вербовщики тут как тут.
— Негодяи! — перебила его Лидушка, явившаяся с похлебкой. — Был бы Иржик в моем трактире, ничего бы с ним не случилось… Я все их штучки знаю. Вот твой дядюшка небось ходит только к Лидушке … Каждому человеку положено разум иметь, да что поделаешь, коли у молодежи его подчас не хватает. Не горюйте, Иржик, — вы такой молодец, а наш король любит рослых солдат и не даст вам долю ходить без капральского чина.
— Да уж там как хочешь, а сделанного не вернешь… — возразил Иржик. — Мы спьяна себя не помнили, вот и одурачили нас вербовщики. Когда протрезвились, то уж и я и мой верный друг Леготский были солдатами. Я думал, что решу себя жизни, да вот жив остался. Дядя тоже немало сокрушался и, наконец, решил, что уж если нельзя ничего изменить, то надо попытаться улучшить мое положение. Пошел он к генералу и упросил оставить меня здесь и поскорей произвести в капралы. Да еще … Ну, об этом после! … Не грусти, я так рад, что вижу тебя! …
— Мы утешали друг друга, как только могли. Позднее Иржик свел меня к дяде, который встретил нас очень ласково. Вечером пришел Леготский, славный такой парень. Они с Иржи остались верными друзьями на всю жизнь. Теперь оба в могиле, а я еще небо копчу …
— Вы так и не воротились домой, бабушка? Дедушка женился на вас? — подала голос Барунка, успевшая вернуться, но бабушка, погруженная в воспоминания о счастливых минутах свидания со своим Иржи, не заметила внучки.
— Ну, вестимо, ни о чем другом он не хотел и слышать. Дядя выпросил ему дозволение жениться. Ждали только, когда мы пойдем на богомолье. Иржи ушел поздно, а я заночевала у дяди. Добрый был старичок, царствие ему небесное!
Рано утром прибежал Иржи и долго о чем-то совещался с дядей. Потом спросил меня: «Мадленка, скажи откровенно, по чистой совести, любишь ли ты меня настолько, чтобы сносить со мной все невзгоды, оставить отца с матерью? …» Я отвечаю, что люблю. «Ну, коли так, оставайся здесь и будь моей женой», — сказал он и, взяв мою голову в руки, начал целовать.
Он прежде никогда не целовал меня, такого заведения у нас нет, а тут бедняга, видно, ошалел от радости … «Что скажет матушка, что подумают все наши?» — спрашиваю, а у самой сердце так и прыгает, не то от счастья, не то от страха. «Ничего не скажут, ведь они нас любят и не захотят, чтоб я умер с горя». — «Ах, боже мой, Иржик! Да как мы обойдемся без родительского благословения?» — говорю. Иржи ничего не ответил на это; тут вмешался дядя и, выслав Иржи из комнаты, сказал мне: «Мадленка, ты набожная девушка и мне нравишься; я вижу, Иржи будет с тобой счастлив: недаром он так тосковал по тебе. Будь он иным человеком, я, может, стал бы его отговаривать, но ведь он упрям. Если б не я, он бы совсем упал духом, когда его завербовали. Мне удалось его утешить обещанием выхлопотать позволение жениться. Не стану лгать: в Чехию ему ехать нельзя. А если ты вернешься одна к своим, тебя могут отговорить. Когда поженитесь, отправимся вместе в Олешнице, и родители твои не откажут в благословении. А с богомольцами пошлем им письмо. Послезавтра вас обвенчают в полковой часовне. Я заступлю место родителей, пусть это дело будет на моей совести. Погляди на меня, Мадленка, голова моя бела, как снег, неужто ты думаешь, что я способен на поступок, в котором не мог бы дать ответ перед богом?» Дядя говорил, а у самого слезы текли по щекам. Я на все согласилась.
Иржи чуть не рехнулся от радости. Одежды у меня никакой не было, только то, что на себе. Иржи тотчас купил мне юбку, кофту и гранаты на шею, остальное справил дядя. Видали вы мои гранаты, камлотовую коричневую юбку и голубую кофту? Это те самые. Богомольцы ушли, дядя отписал в письме, что я несколько дней поживу у него и приеду с ним вместе. Больше он ничего не сообщил. «Лучше, говорит, сами скажем». На третий день утром была наша свадьба, венчал нас полковой священник. Лидушка была посаженной матерью, Леготский — шафером, его сестра — подружкой, дядя и еще один знакомый из города — свидетелями. Больше на свадьбе никого не было. Лидушка приготовила обед, и провели мы этот день в страхе божием и в радости, вспоминая о родном доме. Лидушка за столом то и дело подтрунивала над Иржиком: «Вас, господин жених, и не узнаешь; это уж не прежний Иржи — лицо так и сияет! … Да и не удивительно! …» И другие отпускали шутки, как это водится. Иржи хотел, чтоб я у него осталась, но дядя не соглашался на это до тех пор, пока мы не вернемся с богомолья из Вамбержице и не побываем в Чехии.
Через несколько дней я и дядя уехали в Олешнице. Что тут было, когда наши узнали, что я уже замужем, а Иржик взят в солдаты!… Матушка ломала руки, причитала, что я покидаю ее и еду с солдатом на чужбину; она так плакала, что сердце разрывалось. Но отец, всегда мудрый и рассудительный, сразу порешил. «Теперь уж кончено, — заявил он, — чего они хотели, то и получили. Коли любят друг друга, все вытерпят; ты ведь, мать, тоже покинула для меня своих родителей … Такова уж участь каждой девушки. Кто ж виноват, что Иржика постигла такая беда. Зато там служба недолгая. Отбудет срок и вернется домой. А вы, кума, успокойтесь. Иржик — умный парень, ему в чужой стороне тосковать не придется, уж он об этом позаботился. Перестань плакать и ты, Мадла: дай бог тебе счастья, пусть с тем, с кем шла под венец, ты бы и в могилу вместе легла». С этими словами батюшка благословил меня и заплакал. Матери наши тоже плакали.
Матушка, всегда такая заботливая, еще пуще засуетилась. «Ну, в уме ли ты, — упрекала она меня, — ни постели-то у тебя, ни одежи, ни посуды, а ты замуж вышла! Во всю свою жизнь не видала я такого непорядка!…» Дали мне хорошее приданое, и, когда все было готово, я вернулась к Иржику и уже не разлучалась с ним до самой его смерти. Кабы не эта несчастная война, может он и сейчас был бы жив. Вот видишь, голубушка, я тоже испытала и радости и горе и понимаю, что такое молодость да неразумие… — закончила бабушка и, тихо улыбаясь, положила свою сухую руку на округлое плечо Кристлы.
— Много вы испытали, бабушка, но все-таки были счастливы: ваше сердце получило то, чего желало. Если бы я знала, что после всех мучений будет и на моей улице праздник, — все бы перетерпела, пусть бы даже пришлось мне ждать Милу четырнадцать лет! – сказала Кристла.
— На все воля божья, девушка. Чему быть, того не миновать. Всякому свой талан. Положись-ка на бога.
— Так-то оно так, да ведь человек не всегда может с собой совладать. Если моего Якуба угонят в солдаты, я не смирюсь! … С ним уйдет моя радость, с ним потеряю я единственную мою опору …
— Что ты говоришь, Кристла!… Будто нет у тебя отца?
— Есть у меня отец, и хороший, дай ему бог здоровья! Но только он старый и ворчливый. Ему хотелось, чтоб я в этом году непременно вышла замуж, чтоб было кому его заменить. Что я буду делать, если Якуба заберут в солдаты? А за другого я не пойду, хотя бы весь свет вверх дном перевернулся! Работать буду не покладая рук, чтоб тятенька не ворчал, а не поможет – все равно замуж не пойду! … Ах, бабушка, вы не поверите, сколько муки я принимаю в трактире! … Не подумайте, что я о работе говорю; боже сохрани, я работы не боюсь … Да ведь там такие вещи слушать доводится, что противно на белый свет глядеть.
— Разве твоему горю нельзя пособить?
— Да как же? Не раз просила я отца не пускать к нам таких гостей, а он даже замечания им не сделает. И мне говорит: «Болтай, что хочешь, только не груби, не то отвадишь всех посетителей, а ведь это наш хлеб». Нельзя мне быть грубой, неприветливой, а будь я поласковей, каждая пьяная рожа посчитает меня за свою игрушку. Нет уж, не быть мне веселой певуньей, как прежде! Что со мной теперь станется? … Кабы проходимцы какие, я бы их живо угомонила, а то ходят к нам управляющий да писарь из замка — с ними не поговоришь. От них-то мне и тошнехонько. Совестно сказать, бабушка, как этот старый козел ко мне липнет. Сдается мне, он во что бы то ни стало хочет спровадить Милу: ведь ему хорошо известно, что я за Милой, как за каменной стеной. Вот он и боится, чтоб с ним не случилось, как с итальянцем. Прикидывается только, будто хочет угодить старосте, который мстит Миле за дочь, а сам, мошенник, о своем интересе думает. Отец мой струхнул, а мать, бедняжка, сами знаете, не жилец на этом свете: больше лежит, чем ходит. Не могу я ее беспокоить. Вот если б у меня был муж, тогда другое дело. Бывало, я скажу Миле, что такой-то позволяет себе лишнее, он если не выставит за дверь, так осадит. Ах, бабушка, вы бы знали, как он любит меня и как я его люблю! … — И, опустив голову на руки, девушка умолкла.
В эту самую минуту в садик, никем не замеченный, тихо вошел Мила. Его красивое лицо помрачнело, ясный взгляд затуманился, темно-каштановые кудри, падавшие парню на лоб, были сбриты; а щегольская выдровая шапка уступила место солдатскому высокому шлему с еловой веточкой. При виде его Барунка испугалась, а бабушка побледнела и, бессильно опустив руки на колени, прошептала: «Помогай тебе господь! …» Когда Кристла подняла голову, Мила протянул ей руку и еле слышно проговорил: «Вот я и солдат. Через три дня меня угонят в Градец…»
Не помня себя Кристла упала к нему на грудь.
15
Встретив на другой день возвращавшихся из школы детей, бабушка первым делом спросила:
— Отгадайте-ка, ребятушки, кто к нам пришел? Дети призадумались. Наконец, Барунка воскликнула:
— Пан Бейер, бабушка! Да?
— Ты угадала. Да еще не один. Сынка с собой привел.
— Ой, как я рад! Бежим к нему! — воскликнул Ян и бросился вперед: Вилем за ним; только сумки на спинах подпрыгивали.
Бабушка кричала мальчикам, чтоб они шли как люди и не неслись как угорелые, но их уж и след простыл. Запыхавшись, вбежали они в комнату; мать приготовилась было выбранить сыновей, но Бейер уже протянул навстречу им свои огромные ручищи, подняв в воздух каждого поочередно и расцеловал в обе щеки.
— Целый год вас не видал; что вы тут без меня поделывали? Как поживали? — спрашивал он густым басом, гулко раздававшимся в маленькой комнате.
Ян и Вилем не сразу ответили; они загляделись на мальчика в возрасте Барунки, стоявшего рядом с Бейером. Это был красивый паренек, очень похожий на отца, с той лишь разницей, что у него был румянец во всю щеку, детские восторженные глаза и не такие огрубевшие, как у отца, руки.
— Ага, вы поглядываете на моего парня. Как наглядитесь, подайте друг другу руки и будьте хорошими друзьями. Это мой Орел! — сказал Бейер, подтолкнув сына вперед; тот без малейшей робости поздоровался с мальчиками. В эту минуту вошла Барунка с бабушкой и Аделькой.
— А вот тебе и Барунка; это о ней я рассказывал, что она первая приходит пожелать мне доброго утра, когда я здесь ночую. Теперь, как слышно, все изменилось. Вы уже ходите в школу, значит и Яник встает вместе с сестрой. Спервоначалу, поди, трудно вам в школе? Не кажется ли тебе, Ян, что лучше обучаться лесным наукам, а? Мой Орлик ходит со мной на охоту в горы и скоро будет стрелять не хуже меня! — продолжал окруженный детьми лесник, то расспрашивая их, то объясняя им что-нибудь.
— Ох, и зачем было вспоминать! … забеспокоилась бабушка. — Теперь Яник покоя не даст, пока не увидит Орликово ружье.
— Ну и что ж, пускай себе любуется. Иди, Орлик, принеси ружье, ведь оно не заряжено? … — Нет, батюшка. Помнишь, я последнюю пулю выпустил в кобчика, — отвечал мальчик.
— И застрелил его, можешь гордиться. Иди покажи птицу мальчикам.
Братья весело побежали за Орликом из комнаты. Как ни убеждал Бейер бабушку, что боятся нечего, что Орлик осторожный парень, ружье не выходило у нее из головы, и она пошла следом за детьми.
— Отчего тебя зовут, как птицу? — спросила Орлика Аделька, последовавшая за бабушкой: Ян и Вилем тем временем разглядывали застреленного кобчика.
— По-настоящему-то меня зовут Аврел, — мальчик поглядел на Адельку и засмеялся, — но отец решил звать меня Орлом, и мне так больше нравится. Орел красивая птица. Отец раз застрелил орла.
— Еще бы не красивая! — воскликнул Ян. — Хочешь, я покажу тебе орла и еще много всяких зверей в книжке, которую мне подарили в прошлом году на именины. Пойдем со мной! — Яник потащил Орлика в комнату и стал показывать ему картинки.
Орлику очень понравились нарисованные звери и птицы, даже Бейер с большим удовольствием перелистывал одну страницу за другой.
— Вроде прежде у тебя такой книги не было? … — заметил он.
— Я получил ее в подарок от барышни Гортензии. Кристла мне подарила двух голубей, лесник из Ризенбурга — кроликов, бабушка — двадцать крейцеров, а папенька с маменькой купили мне костюмчик, — хвастался Ян.
— Везет же тебе, — сказал Бейер, не отрываясь от книги и, увидев лисицу, улыбнулся. — Как живая … Погоди ж, рыжая плутовка, доберусь я до тебя! …
Вилем с удивлением посмотрел на лесника, думая, что его слова относятся к нарисованной лисе, но тот со смехом добавил:
— Не бойся, этой лисичке я ничего не сделаю. У нас такая же в горах есть, — той вот следует прижать хвост: вредная тварь …
— Ну, Петр ее изловит; перед отходом сюда я вместе с ним ставил капкан, — заявил Орлик.
— Э-э-э, малый, лиса во сто крат хитрее твоего Петра, человеку и невдомек, на какие уловки она может пуститься, особливо если лиса побывала в капкане, вот как эта, которую я подстерегаю. Хотели мы раз приманить ее жареным мясом. Думали, раз, бестия, голодна, непременно попадется. А она, треклятая, что сделала? Отгрызла попавшую в капкан лапу и ушла. Теперь навряд ли удастся ее поймать. Беда и людям мозги вострит, а у лисы разуму не меньше чем у человека, — философствовал Бейер, листая страницы.
— Недаром говорят: хитер, как лиса, — примолвила бабушка.
— Вот орел! — закричали мальчики, любуясь изображением гордой птицы с распушенными крыльями, готовой кинуться на добычу.
— Как раз такого я и застрелил; красив был на удивление … Жаль, конечно, но что поделаешь, такой случай не всякий день представится. Целил я метко, а в этом вся штука — не люблю мучить животных.
— Вот я то же говорю, — поддакнула бабушка.
— Как у вас рука поднимается на бедных зверушек, я бы никого не могла застрелить! — сказала Барунка.
— А зарезать могла бы? … — засмеялся охотник. — Что ж лучше? Когда животное, не чуя опасности, падает с одного выстрела или когда его начнут ловить, пугать, потом хватят ножом, да порой так неловко, что птица улетит недорезанная? …
— Не мы режем кур, а Ворша, — оправдывалась Барунка, — они у нее сейчас же умирают: ведь она их не жалеет!
Некоторое время дети еще забавлялись картинками, затем мать позвала всех ужинать.
Обычно дети приставали к Бейеру с расспросами, не случилось ли ему заблудиться в горах, не наткнулся ли он на сад Рыбрцоуля, и о всяком другом. А нынче они, не сводя глаз с Орлика, жадно слушали рассказы об опасностях, которые подстерегали его с отцом на каждом шагу, о застреленных зверях, об огромных снежных лавинах … Такие лавины, скатываясь с гор, засыпают целые деревни, так что люди оказываются погребенными в снежной могиле и им приходится выбираться через трубу и расчищать снег вокруг дома.
Все это не страшило Яна. Он только и мечтал, как бы скорей подрасти и уйти в горы к Бейеру.
— Когда ты будешь у нас жить, батюшка отдаст меня ризенбургскому леснику; ведь нужно научиться охотиться и там, где легче.
— Как жалко, что тебя не будет дома! — опечалился Ян.
— Ты не соскучишься, у нас, кроме меня, еще двое ребят: брат Ченек — твоих лет, и сестра Марженка — она тебя обязательно полюбит, — обещал Орлик.
Пока дети, сидя во дворе, слушали Орлика и рассматривали на свет принесенные мальчиком кристаллы, бабушка рассказывала Бейеру о наводнении и обо всех событиях этого года.
— А как поживает семья моего ризенбургского собрата?
— Все здоровы, — отвечала Терезка, — Анушка сильно вытянулась, мальчики ходят в школу на Червеную гору, им туда ближе, чем в город. Удивляюсь, что его самого еще не видно: он сказал, как отправится на тягу, непременно зайдет повидаться с вами. Утром-то он здесь был, приходил сообщить, что в замке получено письмо из Вены. Я уже сбегала в замок и узнала, что Гортензия поправляется, княгиня, может, приедет сюда к дожинкам (народное название праздника в честь окончания жатвы), пробудет у нас две недели, а потом отправится во Флоренцию. Есть надежда, что муж останется здесь на всю зиму. Говорят, княгиня никого не возьмет из своей свиты. Наконец-то поживем всей семьей подольше!
Терезка разговорилась, чего с ней не случалось в последнее время; давно не было у нее так покойно на душе, как в этот день, когда она получила радостное известие, что муж скоро приедет.
— Слава богу, Гортензия на поправку пошла, — вздохнула бабушка, — случись что, как жалко было бы девушки, такой молоденькой да доброй. Мы все молились за нее, еще вчера Цилька Кудрнова о ней плакала.
— И не удивительно, — заметила Терезка.
Бейер спросил, что значат ее слова, и бабушка рассказала ему о том, как она побывала в замке и как помогла Гортензия семье Кудрновых — само собой, бабушка приписала ей все свои заслуги в этом деле.
— Слыхал я, графиня-то дочь … — начал Бейер. В эту минуту кто-то постучал в окно.
— Это кум, по стуку узнаю; милости просим! — звонким голосом крикнула Прошкова.
— Ну и злые же языки у людей!… — покачала головой бабушка в ответ на замечание лесника. — Как себя ни поведешь, от напраслины не уйдешь — испокон веков так. Не все ли нам равно, чья она дочь?…
В дверях появился ризенбургский лесник; друзья сердечно поздоровались.
— Где это вы запропастились, чего не шли так долго? — спросила бабушка, покосившись на ружье, которое лесник вешал на гвоздь.
— Ко мне пожаловал управляющий. Каков гусь! Снова пришел за дровами: продал свою долю, а теперь хочет получить вперед и подбить человека на мошенничество. Ну, не на таковского напал! Я по его лисьим ухваткам тотчас учуял, что неспроста ко мне заявился. Досталось ему как следует, и Милу я ему припомнил! Жалко парня, да и Кристлу тоже. Я нынче завернул к ним пропустить кружку пива — на нее глядеть страшно. Это все работа ч-ч-ч … — И лесник хлопнул себя по губам, вспомнив, что при бабушке нельзя кое-кого поминать.
— А что такое с ними случилось? — спросил Бейер, и словоохотливая бабушка рассказала ему, как Мила был отдан в солдаты.
— Так оно и ведется на белом свете: куда ни глянь, всюду горе и страдание, и у великих и у малых. А нет, так человек сам их себе выдумает, — рассудил Бейер.
— Как золото огнем, так человек страданием и печалями очищается от всего нечистого, — проговорила бабушка. — Не узнав горя, не узнаешь радости … Душой бы рада помочь девушке, да не знаю, как. Видно, ничего не поделаешь. Завтра, как угонят Милу, еще горше бедняжке будет.
— Стало быть, завтра и угоняют? Что ж так скоро? Куда же его отправляют? — удивился лесник.
— В Градец.
— Выходит, нам по пути, только я с ребятами на плотах, а он пешком.
— В комнату вбежали мальчики. Ян и Вилем стали показывать ризенбургскому леснику застреленного Орликом кобчика, а Орлик сообщил отцу, что они видели сейчас у плотины безумную Викторку.
— Она еще жива? — удивился Бейер.
— Жива, бедняжка, а куда б лучше ей лежать в могиле, — отвечала бабушка. — Слабеть стала, стареть, редко теперь услышишь ее пение, разве только в лунные ночи.
— К плотине-то она, как и прежде, приходит. Уставится в воду и сидит далеко за полночь, — проговорил ризенбургский лесник. — Вчера поздно вечером проходил я мимо, гляжу, она ломает ивовые прутики и бросает в воду. «Что ты делаешь?» — спрашиваю. Молчит. Я в другой раз спросил. Обернулась, глазами как сверкнет, думал, бросится на меня. Нет, отвернулась и опять начала бросать прутики через плотину. Верно, узнала меня или другое что ее отвлекло. Бывает, с ней человеку не сладить … Жалеючи подумаешь: скорей бы уж бог прибрал горемычную … Но если б я, стоя на тяге, не видел ее сидящей у плотины или не услыхал колыбельной песенки, мне бы чего-то недоставало, я бы скучал, — говорил ризенбургский лесник, все еще державший в руках кобчика.
— Привычка — вторая натура, — заметил Бейер, прикладывая зажженный трут к короткой глиняной трубочке, оплетенной проволокой. Затянувшись несколько раз, он продолжал: — Привыкаешь и к человеку, и к зверю, и к вещам. Вот привык я курить в дороге эту трубку, моя мать из такой же курила. Как сейчас вижу, сидит она с трубочкой на крылечке …
— А ваша мать курила? — удивленно воскликнула Барунка.
— В горах женщины, а особливо старушки, курят, да еще как; только вместо табаку кладут картофельную ботву, а коли раздобудут — вишневый лист.
— Не думаю, чтоб это было приятно, — заметил ризенбургский лесник, закуривая разрисованную фарфоровую трубку.
— Вот и в лесу есть у меня любимые места, — продолжал Бейер, — и не хочешь, да остановишься там … А потому я их полюбил, что напоминают они мне близких людей и связаны навек с радостными или печальными событиями моей жизни. Если б срубили одно деревце или кустик, мне стало бы не по себе. Вот одно такое место: стоит на крутом обрыве одинокая старая ель. Ветви ее с одной стороны свисают над пропастью, в расселинах которой растет папоротник и можжевельник. Внизу по камням мчится поток, образуя водопады. Сам не знаю, как я оказывался здесь, когда душу давила тоска или случалось несчастье. Приходил я туда, когда еще ухаживал за своей будущей женой, думая, что ее не отдадут за меня. Родители-то сперва были против, потом только согласились… Приходил, когда умер у меня старший сынок, когда умерла моя мать … Оставив дом, бродил я без всякой цели, не видя ничего перед собой, а ноги сами несли меня в сторону дикого ущелья, к угрюмой ели над пропастью. Как увижу, бывало, поднимающиеся уступами вершины гор, так откуда только берутся слезы и словно тяжесть спадет с сердца … Обойму шершавый ствол, и кажется мне, что дерево живое и понимает меня; зашумят надо мной его ветви, и мне чудится, что они печалятся моими печалями и рассказывают о своих.
Бейер умолк. Большие глаза его смотрели на пламя свечи, горевшей на столе, легонькие облачка дыма, выпущенные им, устремлялись вверх, догоняя его мысли.
— Ив самом деле, человеку порой кажется, будто деревья живые, — подтвердил ризенбургский лесник. — Я это по себе знаю. Однажды, несколько лет тому назад, наметил я деревья для рубки. Полесовщик был занят, пошел сам посмотреть, как идет работа. Первой дровосеки начали рубить высокую березу. Ни одного пятнышка не чернело на ее белой коре; похожа она была на красивую девушку. Залюбовался я ею, и тут показалось мне, — смешно даже говорить, а только, ей-ей, показалось, — будто она веточки склоняет к моим ногам, словно обнять собирается, и шепчет: «Зачем ты хочешь загубить мою молодую жизнь, что я тебе сделала?…» Тут завизжала по коре острая пила и врезалась в ее тело. Не знаю, закричал ли я, но помню, что хотел помешать дровосекам пилить дальше. Заметив их удивленные глаза, я устыдился, велел продолжать работу, а сам ушел в лес. Целый час бродил я по лесу: меня неотвязно преследовала мысль, что береза просила ее не губить. Когда, овладев собой, я, наконец, возвратился, березу уже спилили. Ни один листочек не шевелился на ней, лежала она бездыханная. И тут охватило меня такое отчаяние, будто я убил живое существо. Сколько дней потом я ходил сам не свой, но так никому и не сказал об этом случае; если б сейчас не зашла о том речь, никто бы и не узнал.
— И со мной случилось нечто подобное, — загудел густым басом Бейер. — Понадобилось мне наловить дичи для замка, и я пошел на охоту. Попадается серна, хорошенькая такая, ножки-словно точеные. Пасется на лесной лужайке, весело поглядывает своими глазками на деревья, на кусты … Жалость меня взяла. «Вот дурак, — говорю я себе, — этого только не хватало!» Однако стреляю, а рука дрожит. Попал серне в ногу. Рванулась она и упала. Собака бросилась было вперед, да я ее остановил. Не хотелось подпускать к серне пса. Подошел к ней, а она смотрит на меня такими молящими и грустными глазами, что и передать не могу. Вынул нож и всадил ей в сердце; судорога пробежала по ее телу, и больше она не шевелилась. Я заплакал, и с тех пор … Ну, чего тут стыдиться … С тех пор …
— Тятенька больше не охотится за сернами! — выпалил Орлик.
— Ты правду сказал. Стоит мне прицелиться, вижу перед собой умоляющие глаза серны. Боюсь: рука дрогнет, и я лишь пораню зверя; пускай уж лучше бегает на воле.
— А вы бы только злых зверей убивали, а добрые пускай живут, их жалко, — проговорил со слезами в голосе Вилем.
— Во всяком звере, как и во всяком человеке, есть и хорошее и дурное. Попадешь впросак, если посчитаешь, что коли зверь на вид красивый, смирный, так он и взаправду хорош, а коли глядит свирепо и собой неказистый, так он плох. Внешность-то обманчива. Человек часто бывает несправедлив: он жалеет то, что ласкает взгляд и сумеет ему понравиться, и отворачивается от всего дикого и безобразного … Был я однажды в Градце перед казнью двух преступников. Один из них был красив лицом, другой — уродлив, неприветлив и угрюм. Красивый убил своего товарища из ревности. Урод был моим земляком: когда его уже осудили, я пошел к нему в тюрьму и спросил, нет ли у него поручений к домашним, я, мол, с радостью их выполню. Посмотрел он на меня, дико захохотал, затем покачал головой и говорит: «Я!… Я буду передавать поручения да привет? … Кому?! Нет у меня никого!» И, отвернувшись, опустил голову на руки. Недолго он так сидел. Потом вдруг вскочил и, стоя передо мной с заложенными за спину руками, спросил: «Дружище, исполнишь ли ты то, о чем я тебя попрошу?» — «С радостью!» — ответил я и подал ему руку. В эту минуту на его лице выразилась такая безысходная грусть, что я, кажется, все бы для него сделал; уже не было в лице ничего отталкивающего, и возбуждало оно лишь жалость и участие. Должно быть, узник угадал мои чувства: поспешно схватил мою руку, сжал ее и взволнованным голосом произнес: «Если бы мне протянули эту руку три года назад, не был бы я здесь. Зачем мы раньше не встретились? Зачем попадались мне только такие люди, которые втаптывали меня в грязь, смеялись над моей внешностью и отравляли мою душу ядом и горечью! … Мать не любила меня, родной брат выгнал, сестра меня стыдилась. А та, которая, думал я, любит меня, за чью ласковую улыбку я готов был достать звезды с неба, отдать десять жизней, если б они у меня были, ради которой рисковал я жизнью, меня дурачила. Когда я захотел услышать из ее уст то, о чем уже все люди судачили, она выгнала меня за дверь, да еще натравила на меня собаку…» И этот страшный на вид человек заплакал, как дитя. Вытерев слезы, он снова взял меня за руку и тихо добавил: «Когда будете в Мартовском лесничестве, загляните в ущелье; там над пропастью стоит одинокая ель — ей перелайте мой привет, ей и кружащимся над ней хищным птицам да высоким горам. Ее ветвями укрывался я в летние ночи, этой ели поверял я свои сокровенные думы, вблизи нее я не чувствовал себя отщепенцем …» Он замолчал, опустился на скамью, и больше я не услышал от него ни слова, он лаже не посмотрел на меня ни разу. Когда я уходил, мне было жаль его до слез. Люди проклинали и бранили этого урода, называли его прирожденным негодяем, утверждали, что он вполне заслуживает смерти: на что это похоже: никого не хочет видеть — даже священника, только всем показывает язык, а казни ждет, как праздника … Красивого все жалели, чуть не передрались из-за песенки, сочиненной им в тюрьме: все желали его помилования, — ведь он всего лишь из ревности убил товарища, а другой — коварно застрелил ни в чем не повинную девушку и вообще способен убить кого угодно! … Да, всякий смотрит со своей колокольни: сколько голов, столько и умов. Перед каждым глазом вещь поворачивается другой стороной, оттого-то и трудно бывает решить, кто прав, а кто виноват. Это одному богу ведомо. Он читает в тайниках человеческого сердца и может судить людей. Ему понятен язык животных, ведомы пути каждого жучка, строение каждой былинки. Ветер дует, и воды текут, куда он укажет …
Лесник снова замолчал. Трубка его погасла. Глаза Бейера блестели, словно на лицо его падал отсвет осеннего солнца, заливающего мягким светом горную долину, в которой еще зеленеет трава и цветут цветы, хотя на вершинах гор уже лежит снег.
Все загляделись на него.
— Святая правда, — заговорила бабушка. — Слушать ваши речи приятно, как священное писание… Да вот ребятишек укладывать пора. Сынок ваш притомился с дороги, и вы тоже. Завтра еще поговорим.
— Этого кобчика. Орлик, отдай моему филину зачем он тебе, — сказал ризенбургский лесник, перекидывая ружье через плечо.
— Хорошо.
— Мы сами принесем его рано утром вам, — заявили мальчики.
— Да ведь утром вам надо в школу?
— Ради гостей я разрешила им пропустить завтра уроки, - сказала мать.
— Ну, так и я своих воробышков дома оставлю, пускай и у них будет праздник. Так приходите же, спокойной ночи! Счастливо оставаться!
«Любезный собрат из долины», как частенько называл его Бейер, простился с друзьями, крикнул Гектора, который сразу же завоевал симпатию Орлика, и ушел.
Рано утром, когда дети Прошковых eщe крепко спали, Орлик уже сбегал на плоты, на которых они приплыли. После завтрака Бейер пошел с мальчиками в лесную сторожку, а бабушка с Барункой и Аделькой отправились в трактир проститься с Милой.
Трактир был полон народу. Отцы и матери, сестры и братья, друзья и товарищи собрались проводить тех, кого угоняли в солдаты. И как ни утешали они друг друга, сколько ни подливал вина хозяин и Кристла, даже Мила им помогал, сколько ни пела молодежь веселые песни, чтобы подбодриться, — ничего не помогало. Никто не пьянел. Другое дело, когда парни еще только шли на вербовку и, натыкав еловых веток на шапки, кричали, пили и пели, чтоб заглушить страх и боязнь. Ведь тогда и у этого стройного, красивого молодца еще оставалась капелька надежды. Кроме того, парням льстили слезы девушек, их подкрепляла родительская любовь, которая в таких случаях, как горячий ключ, скрытый до поры до времени в лоне земли, бурно прорывалась наружу. Они гордились, когда слышали толки соседей: «Ох, этому не отвертеться, ведь парень-то строен, что тополь. Весь точно сбитый … Такие там нужны! …» Приятные слова разбавляли горечь ненавистной солдатчины. Но разговоры, что скрашивали тяжкий путь здоровых, красивых юношей, больно отзывались в сердцах тех, кому нечего было бояться попасть в солдаты, ибо они еще раз напоминали об их телесных недостатках. Многим калекам было так тошно, что они скорей бы согласились добровольно завербоваться, лишь бы не слышать обидных насмешек: «Не бойся, по тебе мать не заплачет! … Чего дрожишь, на барабане присягать не придется — ты собаке по колено! … Иди-ка, парень, в рейтары (солдат тяжелой кавалерии): у тебя ноги, как у вола роги! …» Язвительные слова били больнее хлыста.
Бабушка вошла в сени, но в комнату заходить не стала. Не потому, что было душно. Ее поразила та скорбь, которая сжимала сердца собравшихся в трактире людей и ясно выражалась на всех лицах … Бабушка понимала, как тяжело несчастным матерям; вот одна из них в немой горести ломает руки, другая тихо плачет, третья громко причитает. Нелегко и девушкам, которые стыдятся показать свое горе, а все же без слез не могут смотреть на побледневших парней; от вина они стали еще грустней и не поют уже песен. А каково отцам?… Сидят молча, убитые горем, за столом и думают одну общую думу. Где взять замену сыновьям-работникам, которые были их правой рукой, как пережить разлуку с ними? А срок немалый — целых четырнадцать лет.
Бабушка села с девочками в саду.
Скоро пришла Кристла, заплаканная и бледная, как стена. Она хотела что-то сказать, но судорога сжала горло, горе камнем навалилось на грудь. Молча прислонилась девушка к стволу цветущей яблони. Это была та яблоня, через которую она в святоянскую ночь перебрасывала свой веночек. Венок перелетел, но вместо того, чтобы исполниться предсказанию, что она соединится с милым сердцу, их разлучают … Кристла закрыла лицо белым передником и зарыдала. Бабушка не стала ее утешать.
Появился Мила. Куда девались румянец лица и живость глаз. Он походил на безжизненную статую. Молча подал Мила руку бабушке, молча обнял любимую девушку и, вынув из-за пазухи вышитый платочек, — такой платочек каждый парень получает от своей возлюбленной в знак любви, — стал утирать ей слезы. Никто из них не рассказывал, как велико его горе, но когда из трактира послышалась песня:
Как только мы расстанемся, Тоска, печаль измучит нас, И будут плакать день и ночь Дна сердца и две пары глаз, —
Кристла порывисто обняла своего суженого и, рыдая, спрятала лицо на его груди. Ведь напев этой песни неумолчно звучал в их сердцах.
Бабушка встала; слеза покатилась по ее щеке. Барунка тоже заплакала. Положив руку на плечо Милы, старушка взволнованно проговорила;
— Да сохранит и утешит тебя бог, Якуб! Исполняй свою службу, как должно, и тебе будет не так тяжело. Коли благословит господь мой замысел, разлука ваша не будет долгой. Не теряйте надежды. А ты, девушка, если любишь его, не прибавляй горя своими слезами! … Ну, с богом!
Перекрестив Милу, бабушка крепко пожала ему руку, быстро повернулась, забрала внучек и пошла домой, радуясь тому, что утешила людей в горе.
Слова бабушки были для влюбленных росой, упавшей на увядший цветок и воскрешающей его к новой жизни.
Стоя под цветущей яблоней, они обнимали друг друга, и ветер ронял на них ее лепестки.
У трактира загремела телега, приехавшая за новобранцами. «Мила! Кристла!…» — раздались голоса. Они ничего не слыхали. Не размыкали объятий. — Им не было дела ни до кого в мире, ведь каждый из них обнимал весь мир! …
После обеда Бейер простился с приветливыми хозяевами. Терезка, по обыкновению, наложила отцу и сыну на дорогу полные сумки разной снеди. Каждый из мальчиков подарил Орлику что-нибудь на память. Барунка дала шнурок на шляпу. Когда Аделька спросила бабушку, что ей подарить Орлику, та посоветовала подарить розу, которую принесла она от Гортензии.
— А ведь вы, бабушка, говорили, что я буду носить ее у пояса, когда вырасту, — возразила девочка. — Она такая красивая!
— Что тебе любо, то ты и должна отдать дорогому гостю, коли хочешь оказать ему честь. Подари розу: девочкам всего больше пристало дарить цветы.
Аделька послушалась и приколола пышную розу к шляпе Орлика.
— Ох, миленькая Алла, боюсь, что не долго твоя розочка сохранит свою красу, — сказал Бейер, — Орел — дикая птица: целый день, в дождь и ветер, летает он над горами и скалами…
Аделька вопросительно посмотрела на Орлика.
— Не беспокойся, батюшка, — отвечал мальчик, любуясь подарком, — в будни, прежде чем уйти в горы, я ее хорошо спрячу и только по праздникам буду с ней щеголять. Она всегда останется такой красивой.
Аделька была очень довольна. И никому в голову не пришло, что она-то и есть та самая роза, по которой станет со временем вздыхать Орлик. Унесет он ее в снежные горы и лесные чащи, будет оберегать и лелеять, и ее любовь озарит светом и счастьем всю его жизнь.
16
Прошла троица, которую бабушка называла «зеленым праздником», верно потому, что в этот день весь дом, и внутри и снаружи, украшался березками. Стол и кровать стояли точно в зеленых беседках. Миновал и праздник тела Христова и Янов день. Уже не пел в кустах соловей, ласточки выпускали своих птенцов из-под застрехи, а на печи, под боком у кошек, лежали майские котята, с которыми любила играть Аделька. Ее Чернушка водила за собой уже взрослых цыплят. Султан и Тирл каждую ночь прыгали в воду за мышами, это давало старым пряхам повод говорить, что на мостике у Старой Белильни пошаливает водяной.
Аделька помогала Ворше отводить на пастбище Пеструху, собирала с бабушкой травы, а не то, сидя возле нее во дворе под липой — старушка уже начала сушить липовый цвет, — читала вслух букварь. Под вечер, когда бабушка с внучкой отправлялись встречать школьников, они всегда сворачивали в поле. Бабушка любовалась льном. Нравилось ей также смотреть на обширные господские поля, где уже желтели спелые колосья. Когда ветер волновал ниву, бабушка глаз от нее отвести и не могла. С ней обыкновенно останавливался обходивший поля Кудрна, и старушка говорила ему:
— Сердце радуется, глядя на такую благодать!… Только бы не было грозы.
— Да, печет знатно, — отвечал сторож, поглядывая на небо.
Когда проходили мимо гороха, Кудрна не забывал наполнять передник Адельки молоденькими стручками, успокаивая свою совесть тем, что княгиня не стала бы возражать: она любит и бабушку и ее внучат.
Барунка уже не приносила сестре солодковый корень и тянучки из него, которые она покупала на свой крейцер, либо получала от девочек за приготовление немецких уроков. Как только около школы появилась торговка черешнями, дети стали проедать свои крейцеры на черешни. Возвращаясь домой дубовой рощей, они искали землянику. Барунка сделала себе из бересты кузовок и не ленилась наполнять его спелыми ягодами для сестренки. Когда сошла земляника, она собирала оставшуюся кое-где клубнику, позднее — чернику и лесные орехи. Бабушка приносила из леса грибы и учила внучат распознавать их. Словом, был конец июля, а в начале августа должны были вернуться княгиня и отец; кроме того, дети с нетерпением ждали каникул. Терезка опять целыми днями пропадала в замке: надо было присмотреть за уборкой. Садовник сбился с ног, отдавая последние распоряжения. Он следил, как расцветают цветы на куртинах, ровно ли подстрижена на газонах трава, просматривал каждый кустик: вдруг поденщицы оставят какой-нибудь сорняк, а его следовало бы выдернуть и бросить через забор!… Все готовились к приезду княгини. Одни, кому приезд сулил выгоду, радовались, другие были недовольны. В семье управляющею с каждым днем росло беспокойство. Когда же по замку пронесся слух: «Завтра приедут! …» — управляющий даже снизошел до того, что ответил приказчику на его льстивое приветствие, чего никогда не делал зимой, пока был первой персоной в замке. Бабушка желала княгине всяких благ и каждый день молилась за нее. По правде сказать, ей бы не было никакого дела до княгини, если бы от нее не зависело возвращение зятя. Но в этот раз и по другой причине старушка с нетерпением ждала приезда господ. Она что-то задумала, хотя никому ничего не говорила.
В начале августа начали жать хлеб; княгиня со всей своей свитой приехала как раз к этому времени. Дочь управляющего надеялась на встречу с итальянцем, но ей поторопились сообщить, что госпожа оставила его в столице. Терезка вся сияла от радости, а дети не отходили от своего любимого папеньки. Бабушка загрустила, узнав, что не приехала ее дочь Иоганка. Зять привез от нее письмо. Посылая тысячу поклонов от тети Доротки и ее мужа, дочь сообщала, что вследствие болезни дяди приехать не может. Было бы нехорошо оставлять тетку одну присматривать за хозяйством и за больным. Еще она писала, что ее жених достойный человек; тетка советует выходить за него, и в Екатеринин день они хотят сыграть свадьбу. Ждут только согласия бабушки. «А как повенчаемся, при первой возможности приедем в Чехию за твоим, матушка, благословением; очень хочу, чтобы ты познакомилась с моим Иржиком, которого мы зовем Юрой. Он не чех, откуда-то с турецкой границы, но вы будете понимать друг друга: я научила его по-чешски скорее, чем Терезка Яна. Я бы рада выйти за чеха, матушка, знаю, и вам бы это больше пришлось по душе, да что делать: сердцу не прикажешь. Очень уж я полюбила моего кробата», — так заканчивала Иоганка.
Терезка читала письмо вслух. Ян, присутствовавший тут же, заметил:
— Будто слышу самою Гану; хорошая девушка, веселая … И Юра порядочный человек, я его видел; если у Ганы золотые руки, то он лучший подмастерье у дяди. Бывало, зайду в кузницу, всегда им любуюсь. Парень крепок, как дуб, и работник славный.
— Там было одно слово, я что-то его не поняла, прочитай-ка еще раз, Терезка, — и бабушка указала на конец письма.
— Верно, кробат?
— Да-да … Что это такое?
— Так прозвали в Вене хорватов.
— Вот оно что. Ну, дай бог ей счастья. Как подумаешь, с каких дальних концов люди сошлись! И Иржи зовут, как ее покойного отца. — С этими словами бабушка сложила листок, утерла слезы и пошла прятать письмо в сундук.
Дети были несказанно счастливы, что их дорогой отец опять с ними. Глядели и наглядеться не могли. Перебивая друг друга, они торопились сообщить ему все, что случилось за год, хотя он уже давно обо всем знал из писем матери.
— Ты всю зиму будешь с нами жить, папенька? … — спрашивала Аделька, ласкаясь к отцу и приглаживая ему усы, что было ее любимой забавой.
— А когда снег выпадет, папенька, ты покатаешь нас на красивых санях? А подвесишь лошадям бубенчики? Раз зимой за нами присылали такие сани из города: мы с маменькой поехали, а бабушка не захотела. Лошади бежали, бубенчики звенели, а в городе все высыпали на улицу посмотреть, кто такой едет, — рассказывал Вилем.
Отец не успел ответить, как Ян затараторил:
— А знаешь, папенька, я буду охотником! Вот кончу школу и уйду к пану Бейеру в горы, а Орлик пойдет в Ризенбург.
— Ладно, ладно, пока что учись прилежней в школе, — отвечал, улыбаясь, отец, позволив мальчику выговориться до конца.
Пришли друзья — мельник с лесником — приветствовать дорогого гостя. В доме стало еще веселее. Султан и Тирл с радостным визгом бросились навстречу Гектору, будто торопились сообщить ему приятную новость. Ведь хозяин их любил, и побоев они от него не видали с тех пор, как загрызли утят. Он даже гладил их по голове, когда они выбегали навстречу. Видя, как они рады Яну, бабушка говорила, что животные чувствуют, кто их любит, и долго помнят ласку.
— Что, Гортензия совсем поправилась? — спросила жена лесника, которая тоже пришла с детьми проведать кума.
— Говорят, что да, а я полагаю — нет. Что-то ее угнетает. Она всегда была худенькая, а теперь — в чем только душа держится: глядит — и словно никого вокруг не замечает. Плакать хочется глядя на нее. Княгиня с ней совсем измучилась. С тех пор как захворала Гортензия, в доме прекратилось всякое веселье. Перед болезнью собирались ее помолвить с одним графом. Он из богатого рода, княгиня дружила с его родителями и, говорят, очень желает этого брака. Только не знаю … — И Прошек недоверчиво покачал головой.
— А что теперь говорит граф? — спросила женщина.
— А что он может сказать? Приходится ему сидеть и ждать, пока девушка выздоровеет. А если умрет — будет носить траур, коли и вправду ее любит. Говорят, он хочет ехать с ними в Италию.
— А Гортензия любит графа? — спросила бабушка.
— Кто знает? Если сердце ее свободно, он мог бы ей понравиться, граф недурен собой, – ответил Ян.
— Вот то-то же — если свободно… — заметил мельник, поднося Прошеку раскрытую табакерку. — На вкус и цвет товарищей нет, — пояснил он свою мысль любимой поговоркой. — Вот наша трактирщица давно бы сыграла свадьбу и не ходила бы как в воду опушенная, если бы не отняли у нее злые люди суженого, — добавил мельник и, обнеся всех табаком, понюхал сам, кивнул при этом в сторону Кристлы, которая тоже находилась в комнате.
— Я очень жалел вас обоих, когда Терезка мне написала о случившемся, — сказал Прошек, взглянув на бледное лицо девушки. — Свыкся ли хоть немного Мила со своим положением?
— Что ж ему, бедному, остается делать! Хоть и тяжко, а привыкать нужно, — отвечала Кристла, отвернувшись к окну, чтобы скрыть навернувшиеся слезы.
— Да … хоть в золотую клетку заприте птицу, а все равно лес ей милее, - вздохнул лесник
— Особенно если там пташечка по нем тужит, — усмехнулся в усы мельник.
— И я тоже был солдатом, - начал Прошек; улыбка заиграла на его красивых губах, голубые глаза обратились к Терезке.
Она усмехнулась и бросила:
— Ну ты был настоящий герой!…
— Не смейся, Терезка. Небось, когда ходила на вал с тетей Дороткой смотреть, как я марширую, так обе плакали.
— И ты с нами заодно, — припомнила Терезка. — Но тогда нам было не до смеха, смеялись, наверное, те, кто видел нас в это время.
— Должен признаться, что мне было безразлично, назовут меня бабой или героем, и последней чести я не добивался, — добродушно заявил хозяин. — Все четырнадцать дней солдатчины я провздыхал и проплакал, почти не ел и не спал; пока дождался увольнения, я стал походить на тень.
— Так вы были солдатом всего четырнадцать дней? Ну, если бы Миле посчитали дни за года, он прошел бы солдатскую службу играючи, — заметил мельник.
— Да и я бы не так мучился, если б наперед знал, что один мой добрый приятель хлопочет о выкупе, а брат собирается заступить мое место в солдатах. Как снег на голову свалилась эта новость … Брату нравилась солдатская жизнь, она ему больше подходит во всех отношениях. Не подумайте, однако, что я трус. Если бы пришлось защищать семью и отечество, я бы первый взял ружье. Но ведь не все люди одинаковы, один создан для одного, другой для другого. Так ведь, Терезка? — говорил Прошек, положив руку на плечи жены и ласково заглядывая ей в глаза.
— Так, так, Ян, ваше место в семье, — отвечала бабушка за дочь, и все присутствующие, знавшие мягкую натуру хозяина, молча согласились с ней.
Когда приятели стали расходиться, Кристла шмыгнула в бабушкину комнатку и, вынув из-за корсажа письмецо с отпечатком солдатской пуговицы, шепнула: «От Якуба …»
— Да ну, вот радость-то! Что ж он пишет? — Бабушка обрадовалась не меньше Кристлы. Кристла развернула письмо и начала читать по складам:
— Дорогая моя Кристинка! Сто раз приветствую тебя и целую. Да что проку в том? Лучше бы хоть разок поцеловать тебя наяву, чем тысячу раз на бумаге!… Но три мили лежат между нами, и не увидеть нам друг друга. Я знаю, что ты не раз за день подумаешь: «А что сейчас делает Якуб? Как-то ему живется?» Дела у солдата хватает, но от такого, как я, толку мало.
Как говорится, плоха работа, коль на уме забота. Неважно мне живется. Кабы сердце мое было свободно, как у Витковичева Тонды, я, может, охотнее тянул бы солдатскую лямку. Товарищи мало-помалу привыкают, им не так тяжело. Я тоже несу службу как положено: что потребуют, все исполняю. Только все мне опостылело. Не то чтоб привыкать —день ото дня становится тошнее… От зари до зари все думаю о тебе, моя голубка; если б знать, что ты здорова, хотя бы поклон от тебя получить, я был бы покойнее. Когда стою на карауле и вижу, как птицы летят в вашу сторону, всегда жалею, что они говорить не умеют, а то послал бы тебе весточку… А еще лучше самому стать вольной пташкой, залетным соловушкой, чтоб повидаться с тобой. Ничего не говорила тебе бабушка Прошековых? Не знаешь ли, что разумела она, когда сказала что наша разлука ненадолго? В самые горькие минуты я вспоминаю ее последние слона, и тогда словно камень с души свалится; крепко надеюсь, что она нам поможет. Бабушка никогда не говорит попусту… Пришли хоть несколько строчек, порадуй меня, пусть тебе кто-нибудь напишет. Пиши обо всем, ладно? Успели наши убрать сено в погожее время? А как жатва? Здесь уже начинают жать. Когда я вижу идущих в поле жнецов, так, кажется, бросил бы все и пристал к ним. Не ходи, прошу тебя, одна на барщину; я знаю, тебя будут пытать обо мне, будут тебе бередить сердце … Не ходи! И этот пустозвон писарь …» Вот глупый, он думает, что я могла бы… — рассердилась Кристла, но тотчас продолжала: — «… не дал бы тебе покоя. Держись Томеша, я просил его тебя охранять. Поклонись ему и Анче. Сходи к нашим, передай им мой поклон, ваших я тоже приветствую сто раз, и бабушку с ребятишками, и всех знакомых, и друзей. Я бы хотел тебе написать столько, что лист не покрыл бы даже весь Жерновский холм, а о таком маленьком клочке бумаги говорить нечего. Ко всему прочему, мне пора на караул. Когда стою на посту, всегда напеваю «Звездочки ясные, свечечки малые …» Мы вместе с тобой пели эту песенку накануне расставанья, и ты плакала. Как радовали нас когда-то звездочки, как тешили, и, бог весть, порадуемся ли мы на них когда еще … Ну, оставайся с богом!»
Кристла сложила письмо и вопросительно посмотрела на бабушку.
— Твое счастье, девушка, что захороводила такого парня. Кланяйся ему от меня и скажи, чтоб надеялся на бога: из любого положения выход найдется; не все ненастье, проглянет и красно солнышко. Но сказать тебе наверняка я ничего не могу, пока сама толком ничего не знаю. На барщину ты ходи, когда потребуют; мне бы хотелось, чтоб на дожинки венок княгине подавала ты. Ну, да если будешь ходить на барщину, другую не выберут.
Слова бабушки успокоили Кристлу, и она обещала во всем слушаться ее советов. Со времени приезда Яна бабушка не раз его спрашивала, когда княгиня бывает дома, куда ходит на прогулку. Зять очень удивлялся. Бабушку никогда не интересовало, что делается в замке; замок для нее будто не существовал, а сейчас она то и дело о нем заговаривает. Что у нее на уме? Но бабушка сама ничего не говорила, а расспрашивать ее не захотели и, ничего не поняв, приписали все простому любопытству.
Несколько дней спустя Прошек с женой и детьми поехали в местечко: он хотел доставить семье удовольствие. Ворша с Беткой ушли в поле. Бабушка осталась сторожить дом. Взяв веретено, она села во дворе под липу, что вошло у нее в привычку. Но она не напевала, как обычно, а о чем-то думала, покачивая время от времени головой. Наконец, как бы на что-то решившись, старушка сказала про себя: «Так и сделаем!» И тут она увидела Гортензию, которая спускалась по косогору мимо сушильни, направляясь прямо к мостику. На ней было белое платье и соломенная круглая шляпа. Неслышно, словно горная фея, шла она по дорожке: ее ноги, обутые в атласные башмачки, едва касались земли. Бабушка поспешно встала и с искренней радостью приветствовала девушку. Сердце ее сжалось, когда взглянула она на бледное, почти прозрачное личико Гортензии. Столько смирения и глубокой печали выражало оно, что нельзя было на него смотреть без сострадания.
— Как тихо здесь… Ты одна? — спросила Гортензия, сердечно поздоровавшись с бабушкой.
— Одна, одна … Наши уехали в город. Дети не могут наглядеться на отца, уж больно долго его не видали, — промолвила бабушка, вытирая фартуком и без того чистую лавочку, раньше чем пригласить гостью присесть.
— Да, очень долго, и это по моей вине.
— И, полно, графинюшка, в животе и смерти один бог волен. Уж как мы горевали и молились, чтоб господь послал вам здоровья. Великое это сокровище, а человек ценит его лишь, когда потеряет. Куда вам с этих пор, ведь вы молоденькая, княгиня не перенесла бы такого горя.
— Я это знаю, — со вздохом отвечала Гортензия, опуская сложенные руки на альбом в красивом переплете, лежавший у нее на коленях.
— Что с вами, голубка моя, почему вы такая бледная? — участливо спрашивала бабушка, глядя на девушку, похожую на печального ангела.
— Ничего, бабушка, — отвечала Гортензия с вынужденной улыбкой, которая лучше слов говорила о затаенном горе. Старушка не пыталась больше что-либо узнать, но поняла, что болезнь девушки не столько телесная, сколько душевная.
Минуту спустя Гортензия уже расспрашивала, как всем жилось без нее в маленьком домике, вспоминали ли о ней дети. Бабушка охотно рассказывала; полюбопытствовала в свою очередь, как поживает княгиня и что она сейчас поделывает.
— Княгиня поехала к леснику, — объяснила Гортензия, — я попросила у нее разрешения остаться, чтоб порисовать эту долину и навестить вас. Она заедет за мной.
— Сам бог ее посылает… — обрадовалась бабушка. — Надо надеть чистый передник; как со льном повозишься, вся в пыли станешь. Вы посидите, графинюшка, я мигом ворочусь!
С этими словами бабушка встала и ушла в дом; скоро она вернулась в чистом переднике, в белом платке и с косынкой на шее, неся белый хлеб, мед, масло и сливки.
— Не угодно ли хлебца, вчера печеный. Да пойдемте в сад, там зелени больше. Правда, и под липой довольно тени. Я люблю сидеть под ней: тут и птица вся у меня на виду, гуляет, в земле роется…
— Тогда останемся, мне и здесь хорошо, — перебила Гортензия, принимаясь за угощение. Нисколько не церемонясь, она отрезала себе хлеба и начала пить и есть. Девушка знала, что оскорбила бы бабушку, если б ничего не попробовала. Между тем она раскрыла альбом и показала бабушке свой рисунок.
— Ах ты, боже мой! Ведь вся долина наша срисована: и луга, и косогоры, и лес, и плотина! Да вон, кажись, и Викторка!… — воскликнула удивленная бабушка.
— Она подходит к этому уединенному уголку. Я встретила ее на косогоре. Как она оборвана! … Разве нельзя ей помочь? — с состраданием спросила девушка.
— Ох, милая моя графинюшка, телу-то пособить можно, да что проку, коли рассудка нет. Душа ее блуждает где-то, и видит она все, как во сне … Может, любя ее, господь отнял у нее память, и она забыла, что перенесла. Если б вернулся к ней разум, так она, пожалуй, от отчаяния и свою душу загубила, как… Да простит ей господь; коли согрешила, так искупила страданиями … — Бабушка прервала речь. Перевернув страницу, она увидела новое чудо. — Спаситель мой!… Кажись, Старая Белильня! Вот и двор и липа, а вот я, дети, собаки — все, как живые. Господи, вот что довелось увидеть! Кабы наши-то знали! — воскликнула бабушка.
— Я никогда не забываю людей, которые мне нравятся, — сказала Гортензия. — И чтоб лучше запомнить милые черты, я зарисовываю их. Люблю я также рисовать на добрую память те места, где приятно проводила время … А ваша долинка прелестна … Если б ты позволила, бабушка, я бы охотно нарисовала тебя детям на память.
Бабушка заволновалась и покачала головой.
— Меня-то, старуху?… Ни к чему это, графинюшка, — сказала она прерывающимся голосом.
— Почему же, бабушка? Будешь одна дома, я приду и нарисую тебя. Сделай это для внуков, пусть им останется твой портрет.
— Если вы так желаете, графинюшка, будь по-вашему, — решилась бабушка. — Только чтоб никто не знал об этом, а то скажут, что бабушка одурела на старости лет. Покуда я жива, им мой портрет не надобен, а умру — все равно будет, что обо мне скажут.
Гортензия обещала молчать.
— Где же, графинюшка, вы учились этому? Я сроду не слыхивала, чтоб женщина рисовать умела, — спросила бабушка, перевертывая лист.
— Девушкам моего круга многому надо учиться, чтоб уметь убивать время … Но живопись мне особенно понравилась, — отвечала Гортензия.
— Хорошее это дело, — рассудила бабушка, разглядывая рисунок, вложенный в альбом. На нем была изображена поросшая лесом скала, о которую разбивались морские волны. На скале стоял молодой человек с бутоном розы в руке и смотрел на море; вдали виднелся корабль с распущенными парусами.
— Это тоже ваша работа? — спросила бабушка.
— Нет, это дал мне художник, он учил меня рисовать, — чуть слышно прошептала девушка.
— Так, стало быть, это он сам?
Гортензия промолчала, щеки ее залились румянцем.
— Кажется, княгиня едет… — проговорила она, вставая.
Бабушка тотчас же поняла; теперь она знала, чего недостает Гортензии. Никакой княгини и в помине не было. Девушка снова села. Поговорив о разных разностях, бабушка начала рассказывать о Кристле с Милой и призналась Гортензии, что хочет попросить за них княгиню. Гортензия одобрила ее намерение и обещала замолвить словечко.
Наконец, показалась княгиня. Она шла по тропинке, а карета ехала по дороге. Сердечно поздоровавшись с бабушкой, княгиня подала Гортензии букет дикой гвоздики и сказала: «Ты, кажется, любишь эти цветы. Я нарвала их для тебя в поле».
Девушка наклонилась и поцеловала княгиню, а букетик заткнула за пояс.
— Это слезки, — заметила бабушка, взглянув на цветы.
— Слезки? — удивились дамы.
— Да, слезы девы Марии. Так называют этот цветок… Когда Христа вели на распятие, дева Мария шла за ним, хотя сердце ее разрывалось от горя. И когда увидала она на дороге капли крови Христовой, то горько заплакала, и из тех слез матери божьей и крови ее сына выросли, говорят, вот эти цветочки, — говорила бабушка.
— Так это цветы горя и любви … — проговорила княгиня.
— Влюбленные никогда их не рвут и не дарят друг другу, думают, они к слезам, — пояснила бабушка и подала княгине стакан сливок, прося ее откушать. Княгиня приняла угощение. — И, боже мой, — продолжала бабушка, — рви не рви, всегда найдется, о чем поплакать; в любви и горе, и радость перемешаны. Если любишь счастливо, так другие норовят перцу подсыпать…
— Дорогая княгиня, бабушка хочет просить вас за несчастных влюбленных. Выслушайте ее, дорогая княгиня. Я очень прошу вас помочь им! …
Гортензия сложила на груди руки и умоляюще взглянула на княгиню.
— Говори, матушка; я уже сказала тебе однажды, что ты можешь обращаться ко мне с любой просьбой. Я знаю, что ты не станешь просить за недостойных, — сказала княгиня, приглаживая пышные волосы любимой воспитанницы и в то же время приветливо поглядывая на бабушку.
— Я бы никогда не осмелилась беспокоить вас, ваша милость, если б не знала, что они того заслуживают…
И бабушка рассказала историю Кристлы и Милы, и прежде всего о том, как Мила попал в солдаты; она умолчала, однако, что управляющий и по сей день не перестает преследовать девушку. Ей не хотелось вредить этому человеку больше, чем нужно.
— Это та девушка, о которой я уже слышала?… У парня, кажется, была ссора с Пикколо? …
— Вот-вот, ваша милость.
— Она так хороша, что за нее дерутся мужчины?
«Девушка — что земляничка! Она понесет венок на дожинки, и ваша милость увидит ее. Но ведь горе не красит; когда девушке в любви счастья нет, сразу никнет ее головушка, как увядший цветок. От Кристлы теперь одна тень осталась … Но уроните одно словечко, она оживет и опять станет такая, как прежде. Вот и графинюшка тоже бледненькая, а, даст бог, увидит родные края и все, что сердцу мило, и щечки заалеют, как лепестки розы, — прибавила бабушка, делая ударение на словах «что сердцу мило». Девушка вспыхнула; княгиня невольно посмотрела на нее, потом перевела взгляд на бабушку; старушка сидела с невозмутимым видом. Она добилась, чего хотела, и заставила княгиню призадуматься. «А если ей дорого счастье девушки, она доберется до истины», — подумала про себя бабушка.
После минутного молчания княгиня встала и, положив руку на плечо бабушки, сказала своим приятным голосом:
— Я позабочусь о влюбленных… Зайди завтра ко мне в это же время, матушка, — добавила она вполголоса.
— Милая княгиня, — заговорила Гортензия, взяв альбом под мышку, — бабушка позволила мне себя рисовать. Только надо сохранить все втайне, пока она жива. Как же это сделать? …
— Что ж, приходи в замок, матушка, и Гортензия тебя нарисует. И, пока ты жива, пусть твой портрет остается у меня. Она нарисует также и твоих внучат. Их портреты ты возьмешь себе, чтоб осталась у тебя память, когда они вырастут.
Так решила княгиня и, приветливо кивнув бабушке, села с Гортензией в карету. Бабушка, радостная, пошла домой.
17
Утро было жаркое. И старый и малый — все вышли в поле. Крестьяне торопились убрать сжатый хлеб; чтобы успеть управиться и на своей и на господской ниве, им пришлось работать до глубокой ночи. Солнце так припекало, что под его палящими лучами трескалась земля. Людям было тяжко, цветы увядали, птицы летали над самой землей, все живое искало тени. С утра уже появились кое-где на горизонте маленькие серые и белые облачка. По мере того как поднималось солнце, их становилось все больше и больше. Они постепенно сгущались, поднимались выше, сливаясь в огромное облако, темневшее с каждой минутой. К полудню запад заволокла черная, тяжелая туча, подбиравшаяся к солнцу. Со страхом поглядывали жнецы на небо; хотя люди едва дышали от усталости, они работали, не разгибая спины: беспрестанные окрики и понуканья писаря были излишки. Впрочем, драть глотку у него вошло в привычку. А то, чего доброго, люди забудут, что он над ними господин, и потеряют к нему респект.
Бабушка сидела на крыльце, с тревогой наблюдая за тучей, нависшей над самым домом. Мальчики и Аделька играли на задворках. Им было так жарко, что, если бы бабушка позволила, они все бы скинули и нырнули бы в воду. Всегда живая и болтливая, как чечетка, Аделька, теперь зевала, играла с неохотой и, наконец, задремала. Бабушка тоже чувствовала, что веки ее тяжелеют. Ласточки летали низко над землей и укрывались в гнездах: паук, который, как заметила бабушка, утром опутал паутиной и задушил немало мук, спрятался в укромный уголок. Домашняя птица стайками собиралась в холодке на дворе. Собаки лежали у бабушкиных ног и, высунув языки, тяжело дышали, словно после трудной охоты. Деревья стояли неподвижно: ни один листик на них не шевелился.
Прошек с женой вернулись из замка. «Все ли дома? Собирается гроза!» — еще издали крикнула хозяйка. Детей позвали домой, птицу загнали в курятник, вынесли из белильни полотно. Бабушка положила на стол хлеб, приготовила громовую свечу и заперла окна. Все кругом померкло. Туча закрыла солнце. Прошек остановился на дороге и огляделся вокруг. На опушке леса, под деревом, он увидел Викторку. Вдруг порывисто дунул ветер, вдалеке глухо пророкотал гром, в черной туче сверкнула молния. «Боже ты мой, ведь эта несчастная стоит под деревом!» — подумал Прошек и начал кричать и махать Викторке, чтобы та отошла. Но Викторка не обращала на него внимания; при каждой вспышке молнии она хохотала и хлопала в ладоши. Упали первые крупные капли. Грозную тучу прорезали молнии, непрерывно гремел гром — гроза разразилась со всей яростью. Прошек вошел в дом. Бабушка затеплила громовую свечу и молилась вместе с детьми, вздрагивавшими при каждой вспышке молнии, при каждом раскате грома. Прошек ходил от окна к окну, поглядывая на двор. Небо будто разверзлось, дождь лил, как из ведра, молнии непрестанно бороздили небо, грохотал гром; казалось, злые духи сорвались с цепи. На минуту стихло — вдруг в окнах блеснул сине-желтый свет, крестообразная молния рассекла небо, и два страшных удара, один за другим, раздались над самой крышей. Бабушка хотела сказать «господи, помилуй», но слова замерли у нее на устах. Терезка ухватилась за стол. Ян побледнел, Ворша и Бетка упали на колени, дети заплакали. Гроза же, словно излив этими ударами всю свою ярость, стала утихать. Слабее и глуше звучали удары грома, тучи рассеивались, светлели, и меж серых облаков опять уже проглядывала синева. Молнии сверкали все реже и реже, дождь перестал. Гроза прошла.
Как все изменилось! … Утомленная земля отдыхает, еще не придя в себя после потрясшей ее бури. Солнце смотрит на нее влажным, но уже ясным оком: лишь временами набегают на него тучки — остатки яростной бури. Трава, цветы — все пригнуто к земле; по дорогам текут ручьи, вода в речке помутнела, деревья стряхивают со своего зеленого одеяния тысячи сверкающих капель. Закружились в воздухе птицы; гуси и утки радуются ручейкам и лужам, оставшимся после ливня; курицы опять гоняются за жуками, во множестве снующими по земле, паук снова ткет свою паутину. Все живое, отдохнув, стремится к новым наслаждениям, к новой борьбе, торопится не упустить добычу.
Прошек вышел на улицу, обогнул дом; перед ним предстало печальное зрелище. Старую грушу, чьи ветви столько лет защищали его кров от непогоды, сразила молния. Одна половина ее лежала на крыше, другая на земле. Уже давно не давала плодов эта дикая груша, да и плоды ее были невкусные; но грушу любили, ибо с весны до зимы осеняла она дом своей листвой.
На полях ливень также наделал немало бед; но люди радовались, что не было града, а то бы хуже пришлось. Уже после обеда дороги просохли; пан отец отправился на плотину, как и всегда, в туфлях. Ему встретилась бабушка, идущая в замок. Мельник рассказал старушке, сколько вреда причинила буря фруктовым садам, угостил ее табачком и спросил, куда она путь держит. Узнав, что бабушке идти в другую сторону, он пошел своей дорогой, а бабушка своей.
Пану Леопольду было, верно, приказано проводить бабушку к княгине, не медля ни минуты. Едва старушка показалась в передней, он без всяких расспросов тотчас отворил перед ней двери в маленькую гостиную, где сидела княгиня. Она была одна. Княгиня указала бабушке место возле себя; бабушка осторожно присела.
— Мне очень нравятся твоя прямота и искренность; я верю тебе всем сердцем и надеюсь, что ты с той же искренностью ответишь на мои вопросы, — начала княгиня.
— Иначе и быть не может, ваша милость. Извольте, спрашивайте, — молвила в ответ бабушка, недоумевая, чего княгиня от нее хочет..
— Ты сказала вчера: «Если графиня увидит родные края и то, что сердцу мило, щеки ее порозовеют». Эти слова были произнесены тобой многозначительно, и я невольно задумалась. Ошиблась я, или ты в самом деле сказала так с намерением.
Княгиня пристально посмотрела на старушку, но та нисколько не смутилась. Поразмыслив недолго, она чистосердечно ответила:
— Я с умыслом так сказала. Что на уме было, то с языка сорвалось. Хотела я, княгинюшка, вам кое о чем намекнуть. Bo-время да к месту сказанное слово дороже золота, — проговорила бабушка.
— Тебя об этом просила Гортензия? — допытывалась княгиня.
— Боже сохрани! Она, моя голубка, как видно, не из тех, что выносят свои слезы на улицу. Да только, кто сам много испытал, тот и без слов все понимает. Не всегда удается человеку утаить то, что у него на душе. Вот я и догадалась.
— О чем же? Может быть, ты что-нибудь слышала? Расскажи мне все; не простое любопытство, а забота о моей Гортензии, которую я люблю, как свое родное дитя, заставляет меня расспрашивать, — с тревогой в голосе проговорила княгиня.
— Что слыхала, то и скажу. Ничего в том нет зазорного, да и говорить я не зареклась, — ответила бабушка и рассказала, что было ей известно о помолвке и болезни Гортензии. — Одна мысль придет, другую с собой приведет; издалека-то виднее … Да и то сказать, что голова, то и разум. Вот и пришло мне вчера, ваша милость, на ум, что, может, голубка наша не по своей охоте идет за графа, а желает угодить вашей милости. Вчера-то я, глядя на нее, чуть не заплакала. Стали мы смотреть картинки, ею нарисованные. На диво хороши! И попадись мне тут одна картинка; ее, как объяснила графинюшка, рисовал и подарил ей учитель. Спрашиваю, не сам ли он и есть этот красивый господин? Ведь старому да малому до всего дело. Зарделась она, как маков цвет, встала, не сказав ни слова, а у самой глаза полны слез. С меня довольно было: ну, а вашей милости лучше знать, права ли старая бабушка.
Княгиня встала и начала ходить по комнате. С губ ее срывались слова: «Я ничего не замечала; она всегда весела и послушна … Никогда не заговаривала о нем».
— Ну, ваша милость, — отозвалась бабушка, невольно слушая это размышление вслух, — человек человеку рознь. Иному радость не в радость, печаль не в печаль, покуда с людьми не поделится; другой, наоборот, чувства свои всю жизнь в себе носит, с ними и в гроб ложится. Таких людей трудно расположить к себе. Ну, да любовь рождает любовь. Мне сдается, что с людьми — как с травами. За одной далеко ходить не надо, всюду ее найдешь, на каждом лугу, на каждой меже. За другой же приходится забираться в чащу леса и разыскивать ее под опавшей листвой; не посчитаешь за труд полезть за ней и на крутые горы и на дикие скалы; внимания не обратишь на терновник и колючки, что порой преграждают путь. Зато такая травка мне во сто крат дороже. Знахарка, что приходит к нам с гор, всегда говорит, вытаскивая из корзинки душистый мох: «Много труда положено, чтоб отыскать его, да он того стоит». Этот мох пахнет фиалками и зимой благоуханием своим напоминает людям о весне. Простите меня, ваша милость, всегда я с дороги собьюсь. И еще хочу я сказать, может графинюшка весела была, покамест жила надеждой, а как изверилась, тут любовь еще сильнее разгорелась. Ведь часто так бывает, как что утратишь, оно вдвое милее станет.
— Спасибо за правду, матушка, — сказала княгиня, — удастся ли мне завоевать ее расположение, не знаю … Только бы она была счастлива. Гортензия всем обязана тебе, без тебя я оставалась бы в неведении. Не хочу тебя больше задерживать. Завтра Гортензия думает взяться за рисование, приходи же с внучатами.
Такими словами княгиня напутствовала бабушку, которая ушла с сознанием, что, может быть, помогла составить счастье человека.
Подходя к дому, бабушка встретила лесника, он был взволнован и шел нетвердым шагом. «Вы только послушайте, какое происшествие», — сказал он срывающимся голосом.
— Не томите, говорите скорей, что такое стряслось? …
— Викторку молнией убило!
Бабушка всплеснула руками, не в силах слово вымолвить; две крупные, как горошины, слезы выкатились у нее из глаз.
— Оказал ей господь милость свою, царство ей небесное, — прошептала она.
— Легкую смерть приняла … — вздохнул лесник.
На улицу вышли Прошковы с детьми и, услыхав печальную новость, остановились, пораженные.
— Не зря, значит, я испугался, когда перед началом грозы заметил ее под деревом. Ведь кричал ей, махал рукой, а она знай себе смеется. Выходит, в последний раз я ее видел. Ну, теперь ей хорошо …
— Кто же ее разыскал? Где нашли? — спрашивали все наперебой.
— Когда гроза поутихла, пошел я в лес взглянуть, не натворила ли она бед. Выхожу на пригорок к сросшимся елям, знаете, что растут над Викторкиной пещерой, и вижу, лежит кто-то, а сверху еловые ветки накиданы. Кликнул — не отвечает; глянул наверх — откуда бы тут ельнику взяться, — а с обеих елей словно кто нарочно кору содрал сверху донизу вместе с ветвями. Разгреб я быстро хвою, гляжу — под ней мертвая Викторка. Потрогал, а она уже закоченела. Платье на левой стороне сверху донизу опалено. Скорей всего, она обрадовалась грозе, — Викторка-то, бывало, как молния сверкнет, так и смеется, — выбежала на пригорок, с него далеко видно, и села под ель. Там и пришел ее конец.
— Как нашей старой груше, — тихо молвила бабушка. — А где вы ее положили?
— Велел отнести к себе домой, это ближе. Сам и похороны справлю; хотя приятели меня и отговаривают. Уже сходил в Жернов, сообщил кому надо. Не думал я, что так скоро потеряем бедняжку. Скучно мне без нее будет! — горевал лесник.
Из Жернова донесся звон колокола. Все перекрестились и зашептали слова молитвы. Это звонили по Викторке.
— Пойдемте поглядим на нее, — просили дети родителей и бабушку.
— Приходите завтра, когда она будет лежать убранная в гробу, — решил лесник и, простившись, удрученный, зашагал домой.
— Не будет больше к нам Викторка ходить, не будет больше петь у плотины, теперь она на небе! – говорили ребятишки, снова принимаясь за свои дела. В своем горе они забыли даже спросить бабушку, видела ли она Гортензию.
«Вестимо, на небе … Много горюшка на земле выпало на ее долю …» — думала бабушка.
Известие о смерти Викторки быстро облетело всю долину; ведь каждый ее знал и думал, что такой лучше не жить. И вот довелось Викторке умереть смертью, какую бог редко посылает людям. Если прежде говорили о Викторке с состраданием, то теперь в разговорах о ней звучало почтение.
Когда на другой день бабушка с детьми пришла в замок, княгиня тоже завела разговор о Викторке. Услышав, что ее любили в доме лесника и на Старой Белильне, Гортензия обещала перерисовать для них ту картинку, которую видела бабушка: Викторку под деревом.
— Ей хочется перед отъездом всем доставить удовольствие. Она готова всех вас увезти с собой, — улыбнулась княгиня.
— А где лучше отдохнешь душой, как не среди людей, которые тебя любят? Радости большей, чем радовать других, нету, — ответила бабушка.
Дети с нетерпением ждали, когда будут готовы их портреты. О том, что бабушку тоже рисуют, они не догадывались. Но больше всего соблазняли их подарки, которые Гортензия обещала в том случае, если они будут сидеть смирно. Ребятишки словно приросли к стульям. Бабушка с интересом наблюдала, как из-под искусной кисти девушки все живее и живее выступают дорогие ей лица, и сама останавливала внучат, когда те снова принимались за свое. «Сиди, Ян, не вертись, а то выйдешь сам на себя не похож. А ты, Барунка, не морщи нос, как кролик, кому такая нужна. Вилем, не поднимай то и дело плечи, словно гусь крылья, когда он перья теряет». Аделька забылась и сунула палец в рот; бабушка пристыдила ее: «Стыдно, девочка, ты уж большая выросла, могла бы хлеб сама резать; вот ужо намажу тебе палец горчицей».
Гортензия рисовала с большим увлечением и не раз сама принималась смеяться вместе с детьми. С каждым днем краски возвращались на ее лицо; бабушке она напоминала не то чтобы розу, а розовеющий яблоневый цвет. Девушка повеселела, глаза ее снова ярко заблестели. Всем она улыбалась, всем хотелось ей сказать приятное. Иногда, при взгляде на бабушку, глаза девушки увлажнялись слезами; отбросив кисть, она брала в свои ладони бабушкину голову и целовала ее морщинистый лоб, гладила седые волосы. Как-то она нагнулась и поцеловала бабушкину руку.
Старушка смутилась и залилась румянцем.
— Что это вы, графинюшка, делаете, разве так годится!
— Я знаю, бабушка, что делаю, я так благодарна тебе, ты была моим ангелом-хранителем! — И Гортензия встала перед бабушкой на колени.
— Да благословит вас бог, и да пошлет он вам счастья, какого вы желаете, — проговорила бабушка, положив свою руку на белый и нежный, как лепесток лилии, лоб склонившейся девушки. — Я помолюсь за вас и за госпожу княгиню. Хорошая она женщина!
На другой день после грозы на Старую Белильню пришел лесник и сообщил, что теперь можно проститься с Викторкой. Терезка не могла видеть покойников и осталась дома. Мельничиха заявила, что на мертвецов неприятно смотреть, а на самом деле, как неосторожно проговорился ее муж, боялась, что Викторка явится ей во сне. Кристла отбывала барщину. С бабушкой и детьми пошла одна Манчинка. По дороге нарвали цветов, захватили резеды из сада. Мальчики взяли освященные образки, которые принесла им бабушка из Святоновице, бабушка — четки, у Манчинки в руках были тоже образки.
— Кто бы мог подумать, что нам скоро придется хоронить Викторку, — сказала жена лесника, встречая бабушку на пороге.
— Все под богом ходим; ложась вечером, не знаем, будем ли живы утром, — отвечала бабушка.
Прибежала серна и ткнулась в передник Адельки, сыновья лесника прыгали вместе с собаками вокруг гостей.
— Где она лежит? — спросила бабушка, заходя в сени.
— В садовой сторожке, — отвечала хозяйка и, взяв Анушку за руку, повела гостей в сад. Пол сторожки, состоявшей из одной комнаты, был устлан хвоей: посреди, на высоких носилках, сколоченных из неотесанных березовых брусьев, стоял открытый дубовый гроб, а в нем лежала Викторка. Лесничиха одела ее в белый саван, лоб обвила венком из полевых гвоздик, под голову положила зеленый мох. Руки Викторки были крест-накрест сложены на груди, как любила она держать их при жизни. Гроб и крышку лесничиха украсила еловыми ветками; у изголовья горела лампада, у ног стояла чашка со святой водой и лежало кропило — пучок колосьев. Жена лесника сама убрала гроб и обрядила Викторку; по нескольку раз в день заходила она посмотреть на нее, считая это своим долгом.
Бабушка подошла к гробу, перекрестила покойницу, встала на колени и начала молиться. Дети делали то же, что и бабушка.
— Нравится вам, как я все устроила? — озабоченно спросила жена лесника, когда старушка поднялась с колен. — Я не стала класть много цветов и образков, подумала, что и вам захочется положить ей что-нибудь в гроб.
— Хорошо сделали, кумушка, очень хорошо, — одобрила бабушка.
Хозяйка взяла у детей цветы и образки и положила их около покойницы. Бабушка надела на окоченевшую руку четки. Долго смотрела она на Викторку. Выражение дикости уже исчезло с этого лица. Черные жгучие глаза были закрыты, свет их навсегда угас. Темные взлохмаченные волосы были причесаны, на холодном, как мрамор, лбу лежал венок из красных гвоздик, как залог любви. Лицо не искажали судорожные подергивания, которые в гневе делали Викторку безобразной. А на устах застыла горькая усмешка и испуг, словно отражение последней мысли покойницы.
— Чем же болело твое бедное сердечко? Что с тобой сделали? — шептала бабушка. — Не получишь ты уже на земле награды за свои страдания … Виноватому бог судья. Теперь тебе легко и спокойно.
— Кузнечиха говорила, что надо бы положить под голову стружки, а муж принес мох; боюсь, как бы не осудили люди и Викторкины родные: взялись, мол, заботиться, а так бедно хороним, — беспокоилась жена лесника.
— На чужой роток не накинешь платок, кумушка; пускай себе говорят, что хотят. Живой был, никому не угодил; умер — и всем стал мил. Оставьте ей ее зеленую подушку, ведь она пятнадцать лет на другую голову не ложила.
С этими словами бабушка взяла кропило, трижды брызнула на Викторку святой водой, перекрестила ее и велела детям сделать то же. Затем все тихо вышли из садовой сторожки.
В живописной долине за Ризенбургом, у Боушинской часовни, построенной, по преданию, турынским рыцарем в память исцеления немой дочери, есть кладбище; там и схоронили Викторку. На ее могиле лесник посадил ель. «Ель зелена и зимой и летом, да и любила она ее», — говорил он бабушке, когда случалось им вспоминать о Викторке.
Викторку не забыли, хотя не раздавалась больше у плотины ее колыбельная, пещерка была пуста, а ели срублены. Имя несчастной Викторки продолжало жить в той округе в печальной песне, которую сложила о ней Бара из Жернова.
18
Бабушкин портрет Гортензия пока оставила у себя, а портреты внучат отдала ей. Много радости доставили они родителям, а больше всего бабушке. Гортензия вложила в работу всю душу. Права была бабушка, когда, показывая портреты знакомым, — а видеть их должен был каждый, — замечала: «Только что не говорят». И много лет спустя, — внучата уже разлетелись из дому, — бабушка не уставала повторять: «Хоть у простых людей и не в обычае снимать с себя портреты, а хорошая это выдумка. Пока я всех помню, да с годами память у человека слабеет, начинает он забывать лица. Вот тогда-то и порадуюсь на картинки».
С господских полей уже свозили последние снопы пшеницы. Все знали, что княгиня с Гортензией торопится в Италию и долго не пробудет в поместье; поэтому управляющий решил устроить праздник урожая сразу после того, как вывезут всю пшеницу.
Кристла слыла самой красивой девушкой во всей округе и к тому же самой ловкой; бабушка верно угадала: подносить княгине венок выбрали ее.
Позади замка была обширная луговина, частью поросшая травой, частью занятая высокими стогами соломы. Посредине луговины парни вбили шест и украсили его еловыми ветками, лентами и красными платочками, которые флажками развевались по воздуху; между ветками натыкали полевых цветов и колосьев. Вокруг столов понаделали скамеек, устроили из зеленых елочек беседки, около празднично убранного шеста утоптали землю для танцев.
— Бабушка, милая бабушка, — молила Кристла, — ведь вы все утешали меня, я только и жива вашими уговорами; Милу обнадежила, а вот подошли и дожинки, а я так и не знаю, чего мне ждать. Скажите, прошу вас, может попусту я надеялась, может говорили вы так, чтобы нам легче было отвыкнуть друг от друга.
— Глупенькая, неразумно утешать пустыми побасенками. Я на ветер слов не бросаю. Принарядись завтра получше, княгиня это любит. И я тоже, коли буду жива и здорова, приду на тебя поглядеть: а попросишь, скажу всю правду, — ответила бабушка и улыбнулась.
Уж, конечно, старушка знала судьбу Милы и, если бы не обещала княгине молчать, давно бы Кристлу успокоила.
На другой день на зеленой лужайке собралась нарядно одетая молодежь, работавшая на господском дворе, и все, кто ходил на барщину. На телегу положили снопы, лошадям в гривы вплели ленты, один из парней сел на передок; Кристла с подругами забрались на снопы. Остальная молодежь выстроилась парами за телегой, кто постарше — встали позади всех. Жнецы держали в руках серпы и косы, жницы — серпы и грабли. На корсажах девушек пестрели букетики из колосьев, васильков и других полевых цветов; парни украсили цветами шапки и картузы. Тот, что сидел на телеге, щелкнул кнутом, лошадь тронулась, и толпа с пением двинулась к замку. Перед замком шествие остановилось, девушки слезли с телеги; Кристла положила на руки венок из колосьев, подстелив пол него красный платок, молодежь встала за ней. Все с пением направились в переднюю, куда тем временем вышла княгиня. Кристла дрожала от страха, щеки ее заливал стыдливый румянец; потупя взор, заикаясь, поздравила она княгиню с благополучным окончанием жатвы и богатым урожаем, пожелала ей собрать не меньше и на будущий год и положила венок к ее ногам. Жнецы, сняв шапки, пожелали княгине здоровья и долгих лет жизни. Ласково поблагодарив, княгиня приказала управляющему всех накормить и напоить. «А тебе, милая девушка, я особенно благодарна и за венок и за доброе пожелание, — сказала она Кристле, надев венок на руку. — Я вижу, все стоят парами, а ты одна; пожалуй, лучшей наградой будет, если я найду тебе танцора!»
Улыбнувшись, она отворила дверь в гостиную, и оттуда вышел Мила, уже одетый по-деревенски.
— Пресвятая дева, Якуб! — вскрикнула девушка: ноги у нее подкосились, и она упала бы, если б Мила не успел ее поддержать. Княгиня тихо вышла.
— Пойдемте, пойдемте, — торопил Мила, — княгиня не хочет, чтоб ее благодарили. Выйдя за ворота замка, Якуб поднял руку с полным кошельком и заявил: «Это мне дала графиня, чтоб я разделил между вами. Возьми, друг, раздай!» — добавил он, подавая кошелек Томешу, который, как и все, оторопело смотрел на Милу. На улице молодые люди дали волю своей радости. Якуб горячо обнял любимую и объявил всем, что своим освобождением он обязан княгине.
— И бабушке, — добавила Кристла, — если бы не она, ничего бы не вышло.
Начали готовиться к танцам. Пришли служащие замка со своими домочадцами, Прошек, лесник и мельник с семьями: бабушка явилась раньше всех. Ее подгоняло желание взглянуть, как радуются и веселятся два милые ее сердцу человека. Кристла и Мила были готовы расцеловать старушку.
— Не меня благодарите, я только словечко замолвила: все сделала княгиня да господня воля.
— Ведь вы, бабуся, еще вчера знали, что Мила вернулся и сидит у Вацлава, а молчали, — грозила пальцем Кристла.
— Не велено было говорить. Разве мало показалось тебе обещания, что ты скоро увидишь Якуба. Помни, девушка, терпеливый всегда выигрывает.
Около разукрашенного шеста раздавались музыка, пение, крик и смех. Служащие замка приглашали деревенских девушек, а их дамы не гнушались деревенскими танцорами: каждый облюбовал себе пару. Пиво, наливки и танцы разгорячили головы. А когда на гулянье пришли княгиня с Гортензией и вся молодежь начала исполнять народные танцы, веселье достигло предела: вся робость исчезла, шапки полетели вверх, раздались крики: «Желаем здравствовать нашей княгине!» Не один стакан осушили за здоровье госпожи. Довольные княгиня и Гортензия разговаривали то с тем, то с другим; Гортензия пожелала счастья поцеловавшей ей руку Кристле, поговорила с мельником и лесником, а затем ласково обратилась к бабушке, отчего жена и дочь управляющего позеленели от злости. Они возненавидели старушку, которая разрушила все их замыслы. За столом подгулявшие старики ругали управляющего и писарей; один из них схватил кружку пива и хотел поднести княгине, а когда Томеш остановил его, начал браниться. Но княгини с Гортензией уже не оказалось.
Через несколько дней после дожинок княгиня со своей воспитанницей уехали в Италию. Перед отъездом Гортензия попросила бабушку передать Кристле свадебный подарок — красивые гранаты.
Бабушка была довольна: как она задумала, так все и вышло. Но еще одна забота оставалась у нее — написать письмо Иоганке. Конечно, сделать это могла бы Терезка, но тогда письмо получилось бы не такое, какое желала бабушка. Поэтому однажды она позвала Барунку в свою комнатку, заперла дверь и сказала ей, указывая на стол, где были приготовлены бумага, перо и чернила: «Садись, Барунка, будешь писать тете Иоганке письмо!» Барунка села, бабушка пристроилась рядом с ней, чтоб видеть бумагу, и начала диктовать: «Хвала Иисусу Христу! …»
— Бабушка, — возразила девочка, — так письма не начинают, надо писать: «Милая моя Иоганка!»
— Ни к чему это, девонька, дед твой и прадед всегда так писали, и я детям иначе не писывала. Войдешь в дом, всегда перво-наперво скажешь: «Хвала Иисусу Христу!» Вот и пиши, как я говорю: «Хвала Иисусу Христу! Стократ приветствую тебя и целую, милая моя дочь Иоганка, и посылаю тебе известие, что я, слава богу, здорова. Правда, мучит меня маленько кашель, да дивиться тут нечему, ведь скоро стукнет мне восемьдесят лет. Годы, дорогая дочка, немалые, дай бог всякому прожить их в таком же добром здоровье: слышу хорошо, вижу еще так, что и штопать могла бы, если б не делала это за меня Барунка. На ноги я тоже крепка. Надеюсь, что и тебя и Доротку это письмо застанет в добром здравии. Как я поняла из твоего письма, дядя очень хворает; жалко его, да, надеюсь, он скоро поправится. Частенько он прихварывает, но недаром говорят: скрипучее дерево два века стоит. Ты пишешь, что собираешься замуж, и просишь моего согласия. Милая дочка, что ж я могу сказать, когда ты уже выбрала себе человека по сердцу; дай бог тебе счастья, и да благословит он вас обоих, живите во славу божию и на радость людям. Зачем бы я стала мешать твоему счастью, когда Иржик хороший человек и ты его любишь? Не мне с ним жить — тебе. Думала я, однако, что ты выберешь чеха: свой к своему тянется, да, видно, не суждено тому быть, и я на тебя не в обиде. Все мы дети одного отца, одна мать нас кормит, и мы должны любить друг друга, хоть и не приходимся земляками. Поклонись от меня Иржику; а даст вам бог здоровья, как наладите хозяйство и будет все благополучно, побывайте у нас. Дети не чают увидеть свою тетю. Дай вам бог здоровья и счастья! Оставайтесь с богом!»
Барунка должна была прочитать письмо вслух; потом листок сложили пополам, запечатали, и бабушка спрятала его в сундук, чтоб, когда пойдет в костел, самой отдать на почту …
За несколько дней до святой Екатерины, вечером, собралась в трактире молодежь, парни и девушки. Дом снаружи и внутри вычищен до блеска. Около двери навешаны венки из хвои, в горнице за каждым образом — зеленая ветка, занавески у окон белы, как снег, полы вымыты чисто-начисто. Длинный липовый стол накрыт белой скатертью, а на ней раскиданы ветки розмарина, белые и красные ленты; вокруг стола, словно гирлянда из роз и гвоздики, сидят подружки невесты. Они собрались вить венки самой красивой из всех — Кристле, молодой невесте, которая сидит на почетном конце стола в окружении своих подруг. Нынче она освобождена от всех домашних хлопот и отдана на попечение свата и свахи. Эти почетные должности выполняли Мартинец, водивший людей на богомолье, и бабушка. У нее не хватило духу отказать Кристле, хотя она избегала шумных сборищ. Пани мама заменила старую, немощную хозяйку, а жена Кудрны и Цилька помогали ей. Бабушка сидела среди подружек невесты; и хоть в ее обязанности не входило вить венки и вязать букеты, к ней беспрестанно обращались за помощью и советом. Невеста привязывала бант на красивую ветку розмарина для дружки и свата; младшая подружка обязана была свить венок для невесты, старшая для жениха; другие девушки вили венки каждая своему кавалеру. Оставшиеся веточки розмарина надо было перевязать бантиками; они предназначались для гостей. Готовили букетики розмарина и банты для украшения гривы и сбруи лошадей, которые должны были везти невесту.
Глаза невесты загорались любовью и счастьем, когда останавливались на статной фигуре жениха, который прохаживался около стола вместе с другими парнями. Любой из них мог больше говорить со своей возлюбленной, чем жених с невестой, на которую Мила лишь время от времени взглядывал с тоской во взоре. Около невесты увивался дружка, а жених должен был ухаживать за старшей подружкой Кристлы. Все могли веселиться, шутить, острить сколько им угодно; разумеется, больше всего веселья требовалось от свата; только жених с невестой не смели показывать своей радости. Кристла говорила мало и не поднимала глаз от стола, забросанного ветками розмарина. Когда старшая и младшая подружки начали вить свадебные венки, все запели:
Где, голубушка, ты летала? Ох, летала! Где ты перышки замарала? Ох, замарала!
Невеста прикрыла лицо белым передником и заплакала. Жених с тревогой посмотрел на нее и спросил у свата: «Отчего она плачет?» — «Видишь ли, женишок, — весело ответил ему тот, — радость и печаль спят в одной постельке: бывает, одну позовешь — другая проснется. Не бойся, нынче плачет, а завтра улыбнется». Тут снова завели песню, одну, другую, за веселыми следовали заунывные. Величали молодость, красоту, любовь, восхваляли вольное житье молодецкое; затем стали петь хвалу молодым и счастливому супружеству, когда двое любят друг друга, как голубочки, и живут согласно, подобно зернышкам в одном колосе. Величальные песни то и дело перебивал своими остроумными шутками сват. Когда начали песню о супружеском согласии, сват заявил, что знает песенку поновее.
— Сам сочинил, сам на свет выпустил, — хвастался он.
— Давно не слыхали, как петух поет! Послушаем, как оно выходит! … — закричали парни.
Сват встал посреди горницы и голосом, в котором слышался затаенный смех, уместный на свадебном пиру не меньше, чем благочестивый вздох на богомолье, начал:
О, ангельская радость! Рай! Семейное согласье! Тишина! Сказал жене: «Гороху мне подай!» Она мне варит кашу из пшена. А если мяса захотел поесть, Так пироги тебе печет жена. О, ангельская радость! Честь! Семейное согласье! Тишина!
— Такая песенка вместе с певцом ломаного гроша не стоит! — засмеялись девушки и громко запели, чтобы помешать парням слушать продолжение. За песнями, шутками и прибаутками незаметно связали букеты и сплели венки. Девушки встали из-за стола, взялись за руки, и образовав круг, запели:
Все мы сделали давно: Куплены обновы, Пироги испечены, И венки готовы.
В эту минуту в дверях появились пани мама и ее помощницы; руки у них были полны всякой снеди. Пан отец и дружка тащили пиво и вино. Снова все сели за стол, который на этот раз был завален уже не розмарином, а жареным и пареным. Кавалеры сели возле девушек, жених между старшей подружкой я свахой, невеста между дружкой и младшей подружкой, которая разрезала и подносила ей кушанье, так же как старшая подружка жениху. Сват непрерывно ходил вокруг стола, позволяя девушкам то кормить себя, то бранить; зато и им приходилось выслушивать его шутки, подчас довольно грубоватые. Когда со стола была убрана посуда, сват принес три миски — его подарок невесте. В одной была пшеница, которую он дарил невесте как символ плодородия; в другой — зола, перемешанная с просом, чтобы невеста, выбирая зерно, училась терпению; третья миска, «потайная», была плотно закрыта. Невесте не следует быть любопытной, и она не должна в нее заглядывать. Но разве можно было выдержать искушение? Кристле миска не давала покоя; когда никто не видел, приподняла она потихонечку кончик белого платка, закрывавшего миску, и … фррр — спрятанный там воробей вспорхнул к потолку.
— Видишь, милая невеста, так всегда случается с любопытными, — сказала бабушка, легонько потрепав девушку по плечу. — Человек скорее умрет, чем откажется узнать, что от него скрыто; а заглянет под крышку — там ничего и не окажется.
Молодежь не расходилась до поздней ночи; после угощения начались танцы. Жених с дружкой проводили сваху домой и при прощании напомнили, что завтра нужно прийти пораньше.
На следующий день жители долины и Жернова чуть свет были на ногах. Одни собирались в костел, другие — к свадебному столу и на танцы. Кто не был приглашен, не мог превозмочь любопытства и пришел поглазеть на свадьбу. Ведь о ней столько недель твердили, уверяя, что будет чему подивиться; невеста-де поедет в костел в господской карете, на господских лошадях, на шее у нее будут дорогие гранаты, а на самой — розовая шелковая кофта, голубая юбка, тоже шелковая и вышитый белый передник. Обо всем этом жерновские знали раньше, чем сама невеста. Им до малейших подробностей было известно, много ли и какие кушанья будут на свадьбе, в каком порядке подадут их на стол; сколько рубашек, сколько перин и какую посуду получит невеста в приданое. Словом, толковали, будто сама невеста расписала им обо всем. Не увидеть такой шумной свадьбы, не убедиться, к лицу ли невесте венок, много ли она прольет слез, как будут одеты гости, было бы непростительным грехом. Ведь это целое событие в их жизни, источник для разговоров не менее чем на полгода, — как же можно упустить такой случай!
Когда семья Прошека и заночевавшая на Старой Белильне семья лесника подошли к трактиру, оказалось, что надо пробираться сквозь толпу, собравшуюся во дворе. В трактире уже сидели гости со стороны невесты. Пан отец выглядел франтом. Сапоги его блестели, как зеркало, в руке он держал серебряную табакерку. Мельник был свидетелем невесты. Пани мама разоделась в шелка. Шею ее обвивала нитка мелкого жемчуга, на голове блестел златотканный чепец. Бабушка одела свой подвенечный наряд и парадный чепец с большим бантом на затылке. В трактире не было подружек невесты, их кавалеров и свата: они пошли в Жернов за женихом; и невеста тоже не заходила в горницу: ее спрятали в клеть.