Мне не потребовалось много времени, чтобы понять, что в спектакле «Спящая красавица» пробудилась ото сна не прелестная и невинная принцесса Аврора, а я. Сотворивший чудо сие очаровательный Принц приближался к своему семидесятилетию и не испытывал ко мне иной привязанности, кроме отцовской. И при этом обладал столь могучей властью, что ему не потребовалось даже поцелуя, чтобы я проснулась. Нескольких слов с марсельским акцентом, прозвучавших как заклинание, оказалось достаточно, чтобы я почувствовала себя самой счастливой и самой ре– шительной среди всех его сподвижниц.
Отныне, верный своему обещанию, Мариус Петипа поручал мне все более сложные вариации в различных балетах, хореографию которых заказывал ему всемогущий директор Императорских театров Иван Всеволожский. Так, в середине февраля 1891 года я выступила в «фантастическом балете» в трех актах «Калькабрино» на музыку Людвига Минкуса; и снова в ведущей партии выступила Карлотта Брианца. На следующий год маэстро поручил мне роль первого плана в спектакле «Щелкунчик» – в эту пору не проходило и дня, чтобы я не заглянула к великому марсельцу: то разучить какую-либо фигуру под его отеческим взглядом, то просто помочь ему разобрать бумаги и выслушать его комментарии и посвящения в тайны ремесла. Мнe случалось порою заносить на бумагу мелькавшие в его голове мысли о постановках или размышления о сценическом искусстве, мимоходом проскальзывавшие в самом банальном разговоре. В эти мгновения танцовщица превращалась в летописицу – и уверяю вас, что эта последняя деятельность казалась мне ничуть не менее достойной, чем первая. Напротив того: как мне представлялось, дополняя мою жизнь балерины, она придавала ей более глубокое, более волнующее значение.
Постоянные визиты к Мариусу Петипа превратили меня в близкого друга семейства. Жена Мариуса, Любовь Леонидовна, моложе супруга на тридцать лет, была когда-то актрисой и выступала в его балетах и водевилях, прежде чем полностью посвятила себя детям. Ее веселость, искренность и легкомыслие контрастировали со скрупулезной серьезностью ее благоверного, постоянно пребывавшего в заботах о точности и совершенстве. Она сразу привязалась ко мне. Называла меня «записной тетрадкой Терпсихоры», «памятной книжкой Мариуса»… Познакомилась я и с дочерьми Петипа. Старшая, Мария, посещала уроки танца и музыки; Вера тоже мечтала о театральных подмостках; что же касается младшей, Евгении, то она была столь тщедушна, что предпочитала лишь наблюдать бурную жизнь других, мечтая, что рано или поздно настанет и ее черед проявить себя. Сыновья Мариуса, уже взрослые, жили своею жизнью, гастролировали по провинциальным городам и навещали родителей в перерыве между двумя турне. Весь этот маленький мир принял меня, как родную. Дом семейства Петипа был точно гудящий улей, и я, столько настрадавшись от того, что была единственным ребенком, отдыхала в этой атмосфере душою; особенно импонировали мне царившие в этом доме порядочность и добродушие. Переступая порог сего жилища, я желала только одного: слиться с радостью каждого из них и поболеть за его планы. Мне представлялось, что этому странному племени скоморохов было присуще нигде более не существующее смешение русского гостеприимства и французского духа. Здесь мы были в России и во Франции разом; здесь говорили по-французски и одновременно всею душою боролись за то, чтобы русский балет восторжествовал на всех европейских сценах. Сказать короче, самый воздух, которым я дышала в этих стенах, был куда более легким и освежающим, чем в нашей грустной квартирке на улице Полтавской, так что в доме у Петипа я засиживалась до неурочных часов и возвращалась к несчастному моему родителю с тоскою и из одного лишь чувства долга. Надо сказать, что мое время было строго расписано: каждое утро я шлифовала свою технику, трудясь у палки под наблюдением одного из хореографов – бывших учеников Петипа. Когда же выдавались свободные часы, я спешила к своему великому наставнику, словно желая дополнить суровую гимнастику тела более субтильной гимнастикой ума.
Но что особенно тянуло меня к гостеприимному очагу семейства Петипа, так это то, что в сем благословенном месте свершалось таинство рождения нового балета – «Щелкунчик». Я поймала на лету походя брошенную Мариусом фразу, что, когда он прочитал сказку Гофмана во французском переложении Александра Дюма, в его воображении возник сюжет нового балета. Каков же он? Маленькая Клара[10] получает на Рождество в подарок куклу-Щелкунчика. Гости расходятся, часы бьют полночь – и ожившие игрушки сражаются с полчищами алчных мышей, предводительствуемых отвратительным Мышиным королем. И вот эта-то легкая канва вызвала в нашем бравом маэстро бурный взлет фантазии: в нем слились не наигравшийся в детстве большой ребенок и дерзостный, элегантный танцовщик. Петипа поведал о своих замыслах только что вернувшемуся из дальних странствий по Франции и Америке Чайковскому – и что же? Через каких-нибудь два или три дня Петр Ильич уже явился в дом Петипа со свеженабросанными эскизами! Два славных мужа засаживались в гостиной за напряженную работу, в то время как семья и ваша покорная слуга, оставаясь в столовой, в молчании напрягали слух. Произнеся вполголоса несколько предваряющих слов, Чайковский садился за рояль и проигрывал несколько тактов, которые мы слушали с другой стороны двери с религиозным чувством. Когда музыка смолкала, Петипа высказывал Чайковскому свои ощущения, а порою предлагал произвести модификацию только что прослушанного пассажа. Я со страстью внимала тому, как рождается будущий шедевр, и моею мечтою было воплотить на сцене маленькую Клару, которая защитила своего Щелкунчика от демонического Мышиного короля и в награду получает сердце своего любимца, когда тот из куклы-Щелкунчика превращается в очаровательного Принца и уносит ее с собою в царство Сластей. Но Петипа еще ничего не говорил мне, что он думает о распределении ролей, а я, по своей природной робости, не осмеливалась спросить его об этом. От этого ожидания в неуверенности я пребывала, как в жару.
Видя, что я нервничаю более обычного, отец упрекнул меня в слишком большой ранимости. К тому же его в конце концов взбесило то, что я провожу больше времени в доме Петипа, чем рядом с ним. Однажды за обедом ему показалось, что я избегаю разговора с ним, и я услышала вопрос в упор:
– Где у тебя голова, Людмила?
– Да вот же, папенька… – ответила я, слегка пожав плечами.
– По тебе не скажешь, милая моя! А что ты будешь делать завтра?
– Да как всегда… Упражнения…
– Ну, а потом? Ты отправишься туда?
– Разумеется!
– А зачем? – настаивал он. – Репетиции «Щелкунчика» еще не начались. Кстати сказать, у Мариуса Петипа нет времени заниматься тобой так, как бы тебе хотелось. Ты ведь не ученица его больше…
– Я останусь ею на всю жизнь! – ответила я, изобразив оскорбленную невинность. – И потом… Я нужна ему для разных других вещей! Я помогаю ему в работе. Я записываю за ним все, что он говорит. Я переписываю указания по хореографии. В благодарность за все, что он для меня сделал, я счастлива, что могу немного помочь ему.
– Я бы тоже хотел, чтобы ты мне помогла хоть чуть-чуть! – с несчастным видом сказал он, опустив бессмысленный взгляд в тарелку.
– Но ведь я помогаю тебе, папá!
– Оставляя меня на целые дни одного? Если бы еще у тебя были репетиции в самом разгаре…
– Но даже сейчас, когда до репетиций еще не дошло, я необходима Мариусу Петипа для подготовки спектаклей. Я устала тебе это повторять! Умоляю, пойми меня!
Он поднял голову и оглядел меня с ревностью обманутого мужа.
– В общем, ты хочешь, чтобы я принял все как есть, – пробурчал он. – Ты считаешь свои каждодневные визиты к Мариусу Петипа частью ремесла, которое объединяет вас обоих!
– Точно так.
– А я… Я теперь лишен ремесла!.. Ты мне ставишь это в укор?
– Зачем же… Нет, конечно! Как ты мог о таком подумать?
– Так вот и мог! Ты упрекаешь меня в том, что я еще жив и ничего не делаю…
Я так и взорвалась! Тем более что он опять успел наклюкаться.
– Я никогда не упрекну тебя в этом! – вскричала я. – В твои годы ты заслужил право на это…
– Так чего же ты тогда хочешь от меня?
– Ничего!
Он налил себе очередной стакан водки, выдул залпом, поцокал языком, погладил графин кончиками пальцев и пробурчал:
– Так не это ли гонит тебя прочь от нашего дома?
– Нет, конечно!
– Ты бы хотела, чтобы я меньше пил, чтобы вовсе бросил!
– Если ты бросишь пить, я скажу тебе «браво»! Но если и продолжишь, я не стану прятать от тебя бутылку! Она ведь создает тебе уверенность, мне так кажется!
Родитель ничего не ответил. Мы продолжили нашу трапезу молча, не обмениваясь более взглядами. Размышляя о семействе Петипа, в котором царили веселье и гармония, я почувствовала стыд из-за того, что так сдружилась с этими чужеземцами, отдалившись от отца родного. Необходимость кем-то восхищаться и кому-то поклоняться решительно влекла меня к первым, но дочерняя жалость тянула к последнему. Раздираемая этими двумя противоположными склонностями, я сопоставляла своего кровного отца, который деградировал ото дня ко дню, со своим духовным отцом, над которым не были властны ни время, ни происходящие события. И было очевидно, что своего духовного отца я предпочитала кровному. Меня явно более тянуло к символу успеха, чем к опустившемуся неудачнику. Я была более расположена аплодировать, чем высказывать жалость, более настроена стремиться вперед по жизни, чем предаваться воспоминаниям. Мне недостало мужества возобновить разговор с отцом после того, как Аннушка убрала со стола. Попрощавшись с несчастным моим родителем ритуальным вечерним поцелуем, я выбросила из головы все, что не относилось к «Щелкунчику», уже предвкушая восхитительный вечер, проведенный в забавном волнении среди игрушек маленькой Клары.
Увы, последующие дни так и не принесли мне ответа на давно ожидаемый вопрос. Мариус-то закончил сочинение либретто, но Чайковский по-прежнему трудился над оркестровкой, и ни тот, ни другой еще не приступали к отбору претенденток на исполнение ролей. Лишь за две недели до начала репетиций Петипа объявил мне о своем намерении поручить мне несколько вариаций «экзотического характера», а также участие в одном из па-де-де. Очаровательная роль юной прелестницы Клары досталась юной Станиславе Белинской; я согласилась бы и на чудную партию феи Драже, но и она на этот раз промелькнула мимо меня: как уверял маэстро, эта партия уже давно была обещана маститой итальянке Антониетте дель Эра. Мне недостало дерзости высказать мою горечь, хотя разочарование оказалось слишком сильным. А впрочем, я согласилась с тем, что знойной итальянской красавице более пристало выйти на сцену под божественные звуки челесты, от которых у зала замирало дыхание. У меня сложилось впечатление, что он правильно понял мою покорность судьбе с улыбкой на устах: я доказала ему, что я – не только хорошая танцовщица, но и рассудительная молодая особа, которая, не колеблясь, смирит свои личные амбиции ради интересов коллективного творчества.
Директор Императорских театров Иван Всеволожский последовательно одобрил либретто, музыку и распределение ролей, и репетиции «Щелкунчика» начались. Во время первых рабочих сеансов Мариус Петипа выказал мне столь дружеское внимание, что я поздравила себя с тем, что без обиды приняла роль более скромную, чем ту, которую так страстно чаяла. Увы, Петипа не смог выполнить свою задачу до конца. Уставший и больной, он вскоре вынужден был уступить место другому балетмейстеру – Льву Иванову, которого я хорошо знала: ведь я была его ученицей в балетной школе. Это был превосходный педагог, но, по моему мнению, ему не была присуща безудержная изобретательность Петипа. Его концепция была слишком мудра, слишком правильна, чтобы не разочаровать меня. «Щелкунчик» заслуживал бы большего.
Премьера состоялась 6 декабря 1892 г. в Мариинском. В анонсе значилось: либретто – Мариуса Петипа, хореография – Льва Иванова, музыка – Чайковского. В той же афише значилась и новая опера Чайковского – «Иоланта». Зал блистал; публика была расположена наилучшим образом. Я заслужила добрый успех в каждом из своих пассажей, но рукоплескания в адрес феи Драже – Антониетты дель Эра показались мне посильнее тех, что звучали в мой адрес. И тем не менее пресса отозвалась обо мне вполне хвалебно, так что свое самолюбие я посчитала утоленным. Ну, а духовный отец мой, едва оправившись от недуга, засел за работу: он сочинял балет в трех актах «Золушка», музыку к которому писал композитор Борис Фитингоф-Шель, сюжет принадлежал Лидии Пашковой, а хореография явилась плодом содружества маэстро с Энрико Чеккетти и Львом Ивановым[11]. Первое представление «Золушки» состоялось в начале декабря 1893 года в Мариинском театре. Все друзья Мариуса Петипа рады были с новым подъемом энтузиазма засвидетельствовать ему свою преданность.
Однако же этот год стал очень тяжелым для Чайковского. Труды, концерты и странствия истощили его. Слава медленно убивала его. В начале октября пронесся слух, что на Петербург надвигается эпидемия холеры. Вскоре стало известно, что Чайковский заразился этой хворью, выпив в ресторане стакан сырой воды. Медицинские светила, собравшиеся у его изголовья, решили, что смертельный исход неизбежен. Костлявая сразила гения 25-го числа того же месяца[12]. Публика восприняла известие об этой преждевременной кончине с таким же потрясением, как восприняла бы новость о вероломном нападении иностранной державы на Россию и захвате какой-либо из ее губерний, тем не менее злые языки уже пустили сплетню о том, что композитор вовсе не умер от холеры, а покончил с собою, чтобы избежать грозящего ему скандала в связи с его «особыми нравами»[13]. Но мне было не до выяснения обстоятельств этой гибели: я все оплакивала со всем семейством Петипа потерю исключительного мастера, на долгое и плодотворное сотрудничество с которым мы так рассчитывали.
Несмотря на глубокую скорбь, премьера «Золушки» состоялась точно в назначенный день. Публика была покорена, а пресса рассыпалась в похвалах мариинской труппе и балетмейстеру, который умеет баловать публику новинками от спектакля к спектаклю. Мне очень хотелось бы станцевать в этом спектакле главную партию – Сандрильоны, но она досталась еще одной, бесспорно, даровитой итальянке – Пьерине Леньяни, которая одержала самый настоящий триумф в испанской мазурке. Мне же пришлось довольствоваться ролью одной из дочерей злой мачехи, которая находила удовольствие в том, чтобы потешаться над беззащитной Сандрильоной. Но я сумела извлечь из этой второстепенной роли преимущество для себя. Иные танцовщики нашей труппы даже шептали мне на ушко, что я превзошла саму приму-балерину! Что до великого марсельца, то он замыслил уже новый одноактный балет в «анакреонтическом стиле» и придумал ему название – «Пробуждение Флоры». Музыку к нему сочинил капельмейстер Мариинского балета Риккардо Дриго.
Пышное гала-представление этого спектакля было намечено на 28 июля 1894 года в Петергофе. Однако в июне случилось несчастье: президент Французской Республики Сади Карно был убит в Лионе анархистом. Этот трагический эпизод глубоко задел императора Александра III, который видел в убиенном лучшего партнера для заключения франко-русского альянса. Понеслись телеграммы соболезнования французскому правительству, в церквах были отслужены панихиды… Я опасалась, что по такому прискорбному случаю вечер в Петергофе будет отменен. Но нет, представление состоялось в положенный срок – вот только окутано оно было атмосферой грусти и тревоги, отнюдь не располагавшей публику к развлечению. Не было ли это несчастье предвестником еще более горестных событий?
…В августе 1894 года, в разгар лета, Государь серьезно простудился, давая смотр войскам, и вынужден был слечь в постель. Еще раньше завершились разрывом отношения между наследником российского престола и Матильдой Кшесинской; она отлично сознавала, что никогда не смогла бы сочетаться с ним браком и в скором времени должна была бы с ним расстаться, но тем не менее горе ее было безгранично. Она переживала свое несчастье, затворившись сперва на даче в Стрельне, а затем в уютном особняке в Петербурге, на Английском проспекте, 18, подаренном ей августейшим любовником. Из близких ко двору кругов доносились разговоры о том, что в невесты ему прочат принцессу немецких кровей Аликс Гессенскую, в которую он был влюблен и которая приходилась внучкой английской королеве Виктории. Государь, чувствуя, как его оставляют силы, торопил этот брак. И вдруг – новость, поразившая всех, точно громовой удар: Государь почил в Бозе в Ливадии, куда отправился, чтобы отдохнуть и собраться с силами… И вот уже среди моих товарищей по труппе только и разговоров, что о предстоящей женитьбе нового царя Николая II на принцессе Аликс, которая в спешном порядке приняла православие и именовалась теперь Александрой Федоровной. Брачный союз этих исключительных жениха и невесты был заключен 14 ноября 1894 года в домовой церкви Зимнего дворца. Таковую поспешность нельзя было объяснить ничем, кроме суровой необходимости: ведь свадебные радости выглядели бы верхом неприличия в то время, когда еще не успел остыть прах усопшего царя.
Размышляя о грустной судьбе Матильды Кшесинской, которая – как знать? – может быть, все-таки воображала себя пред аналоем со своим дражайшим Ники[14], я с гордостью повторяла, что у меня есть основание никогда не смешивать дела сценические и дела сердечные. «Нельзя любить разом танец и мужчину, – говорила я себе. – Я выбрала танец и желаю остаться верной ему!»
…Вскоре артистическая жизнь в столице, еще переживавшей потрясение от смены царствования, вошла в нормальное русло. К концу 1894 года Мариус Петипа заручился согласием Ивана Всеволожского явить на белый свет из праха одну из старейших своих постановок, которая в то время не смогла стяжать фавора публики, но, по единодушному мнению, музыка Чайковского, на которую было положено это либретто, являла собою «чистую жемчужину». Мариус Петипа предлагал возвращение на сцену старой фабулы, из которой намеревался сделать незабываемое поэтическое видение: «ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО». Последние поправки в партитуру были внесены Чайковским накануне кончины.
Отныне Мариус Петипа и Лев Иванов объединили силу своего воображения и свои таланты ради создания хореографии нового спектакля. И на сей раз, не сумев заполучить титульной роли Одетты, которая досталась все той же Пьерине Леньяни, я довольствовалась выходом во главе группы белых лебедей кордебалета. Сочиненные для меня вариации переносили меня в иррациональный, опьяняющий мир. Исполняя начертанные великим марсельцем движения руками, balancées и pas de bourrée, я становилась невесомою, воздушною; я скользила не по театральным подмосткам, но по гладкой поверхности озера. Я чувствовала, что влекома волею, которая сильнее моей. Волею Мариуса Петипа? Или Чайковского? Или волею Лебедя из старинной легенды? Я предпочла не вникать в природу этой моей эйфории и закончила мои вариации в состоянии безумного ликования. Грянувшие вослед моему выступлению рукоплескания показались мне такими же горячими, как и те, что приветствовали Пьерину Леньяни. Когда я выбежала за кулисы, Петипа прошептал мне на ушко: «Превосходно, милая! В этот вечер ты сделала мне самый драгоценный подарок в моей жизни!» Батюшка мой, присутствовавший на премьере, тоже явился за кулисы поздравить меня. И хотя на сей раз он был как стеклышко, глаза у него были на мокром месте, и он хныкал от смущения, словно упрекая себя в том, что недостоин такой дочери. Обнимая дорогого родителя, я внезапно ощутила всю ту метаморфозу, которая произошла со мною в последние годы. Как ни любила я папеньку родного, а все-таки отказалась в этот вечер отужинать с ним, предпочтя отпраздновать успех «Лебединого озера» в компании Мариуса Петипа и его ближних на банкете, устроенном в честь труппы после представления. Я проводила отца до дверей театра, чувствуя укоризну, смешанную с облегчением. Уже в ресторане я не переставала тайком наблюдать за Мариусом Петипа, разгадывая на его лице приметы заслуженного удовлетворения. Под гул разговоров я радовалась тому, что внесла свой, пусть крохотный вклад в его триумф. Я, которая до самого последнего времени не мечтала ни о чем, кроме как вознестись надо всеми своими соперницами и безраздельно владычествовать над публикой и над прессой, поняла, что можно, оказывается, быть счастливой и служа чужой карьере, отделяя ее от своей собственной, что можно находить удовлетворение и в том, чтобы раз за разом выступать на вторых позициях, чем рваться к самой высокой вершине любой ценой. Есть своя прелесть и в том, чтобы поминутно даровать зрителям умиротворенное совершенство, чем гнаться за эфемерными возгласами громкой славы. Странно, но мне казалось, что привносить свой вклад в успех человека, которым ты восхищаешься, почетней и радостней, чем пытаться заставить других любоваться одной собою. Мне рассказывали о таких растениях, которые лучше чувствуют себя в тени, чем на полном свету. И я тоже, некогда безумно взалкав сиянья в лучах славы, соглашалась теперь пребывать в успокаивающей полутени. Но, как и прежде, я, ощущая себя жрицею стародавнего культа, вновь предавалась мучительному наслаждению, истязая свое тело, чтобы добиться от него всей возможной грации, которую я хотела принести на алтарь классического танца. Слушая волнительные разговоры сотрапезников, я думала про себя, что, возможно, вкушала за этим столом самое интимное, самое бескорыстное, самое пылкое счастье и что никто вокруг меня не сомневался в моей удаче.