«Театр войны… — размышлял Гранж. — Неплохо найдено слово…»
Что его удивляло, так это грубая напыщенность, громозвучная, грохочущая манера ставить декорации, и затем вдруг это забвение, пустота — как у пьяницы, который сначала ударит по столу так, что, кажется, тот расколется надвое, а потом смутно, сквозь туман винных паров, пытается вспомнить, на кого же он, в сущности, злится.
«Ну что ж! Это всего лишь бомбят Мёз, — говорил он себе чуть позже, оставаясь все же в смятении. — Бомбежка — самое естественное, что может быть. Было бы удивительно, если бы они не бомбили. И автомобильные, и бельгийская железная дорога — все проходит здесь…»
Озадаченный, он разглядывал из своего окна горизонт, затянутый дымовыми облаками, два или три из которых уже распадались, умирая. Пока он так смотрел, его мозг сверлила одна, еще неясная мысль — одна нехорошая мыслишка, навязчивая, как запах. Не без удивления он отметил про себя, что после батальона пехотинцев в направлении Бельгии не проследовала ни одна войсковая часть. Со вчерашнего вечера просека оставалась пустой; можно было подумать, что пехота за танками не пошла.
«Странно, — говорил он себе в задумчивости, — Чего ж они ждут? Впрочем… Может, Варен и батальон получили прямое попадание».
Он пытался по компасу определить, в каком направлении Мориарме, который, казалось, вскормил за лесами один из самых значительных клубов дыма, но, к своему удивлению, обнаружил, что делает это для очистки совести, почти рассеянно. Горизонт заметно сузился: по этому также можно было понять, что настала война.
Солдаты завершали установку колючего проволочного заграждения. Бомбардировка заставляла их хмурить брови, но работа от этого двигалась только быстрее: она мешала думать. Между ударами деревянного молота Гуркюф надувшись что-то бормотал себе под нос. Впрочем, проволока даже не была колючей: инженерное подразделение оставило в Фализах лишь какие-то жалкие завалявшиеся остатки от заграждения «Брэн»; при взгляде на эти толстые никелированные спирали, развернутые гармошкой, казалось, что вокруг дома-форта сооружают автодром с препятствиями для обучения малышей.
— Чего-то не хватает, господин лейтенант, не находите? — сказал Оливон, когда установка была завершена. Он отступил на несколько шагов и прищурился, чтобы охватить взглядом всю картину в целом. — Надо бы повесить табличку: «Осторожно, злые собаки».
К вечеру позвонили из Мориарме, убедились, что проволочные заграждения установлены, и приказали проверить, укомплектованы ли боеприпасы, взрыватели и запасы продовольствия.
— Я с грузовиком отправлю к вам наверх запасной сигнальный пистолет, — добавил Варен. — Сигнальные пистолеты никогда не срабатывают. Ни-ког-да.
Гранж невольно воображал на другом конце провода неподражаемое подрагивание ноздрей. Но капитана, должно быть, отвлекли, так как трубку взял сержант Прине:
— Вас бомбили? — вежливо поинтересовался Гранж.
— Прямых попаданий мало, господин лейтенант. В лошадей. Еще в несколько домов. Веррери…
— А новости?
Голос Гранжа был не столь равнодушен, как ему бы того хотелось.
— Ничего определенного, — сказал Прине, секунду поколебавшись. — Радио сообщает, что немцы перешли через Альберт-канал.
Занятно было ощущать, до какой степени одни названия теперь становились тяжелыми, а другие — легкими. Альберт-канал — это было очень далеко на севере. Нижний Эско.
— А с нашей стороны?
— Неизвестно, — сказал Прине. — Танки в Бельгии.
— Без пехоты?
— Ну… думаю, да, господин лейтенант. — Прине как будто удивился. — Во всяком случае, непохоже, чтобы здесь намечалось какое-либо движение. Выжидаем.
На фоне голоса Прине, в канцелярии, из радиоприемника тихонько зазвучала «Брабантка». Внезапно сюда таинственным образом хлынула судорога планеты: шум моря, когда подносишь к уху раковину. Снаружи, в открытом окне, перистая тень облачка пересекала дорогу, мягко прогнувшись, как ловкое животное, вновь взбиралась на заросли; слышалась спокойная болтовня птиц.
На исходе дня, после ужина, гарнизон дота расположился на траве у обочины, чтобы покурить и поболтать, — в закрытых помещениях они теперь задыхались, как рыба, вытащенная на берег. Гранжу вспоминалось, что, когда он был еще совсем ребенком, второго августа 1914 года население городка с тарелками на коленях собралось вечером на набережной для грандиознейшего пикника. Из окон летели изрыгаемые домами стулья. Делалось это для того, чтобы быть в пределах досягаемости знамений. Одни видели в луне флаг, другие говорили о волне прилива, поднимавшейся вверх по реке; испытывалось таинственное взрывчатое вещество: порох Тюрпена. Он сохранил об этом одно из самых чарующих воспоминаний в своей жизни. В тот вечер его позабыли уложить спать: мир вновь уподоблялся рассудку ребенка.
Разговор зашел о дневных бомбардировках. Днем Эрвуэ повстречал солдата из Бютте, который возвращался с Мёза. Разрушений там было больше, чем предполагали. На берегу реки были атакованы доты. Солдат утверждал, что, сбрасывая бомбы, самолеты пикировали прямо на цель, включая что-то вроде сирены. Судя по всему, наибольшее впечатление на солдат производила именно сирена. Она их шокировала. Этот розыгрыш, этот возмутительный мрачный фарс, высмеивавший страх в тот момент, когда все вокруг превращалось в развалины, натыкался в них на смутный кодекс чести. Это было символом извращенного духа, квинтэссенцией подлого удара, запрещенного приема.
— Эти люди порочны насквозь, — сказал, качая головой, Гуркюф.
Теперь в наступающей темноте самолеты возвращались к Мёзу, на этот раз не бомбя, а бесцельно блуждая в небе, вероятно фотографируя следы дневных пожаров. Разлегшись в черной и уже мокрой траве, они снова закурили и какое-то время молча, опершись на локти, наблюдали за боем. Это было как последние плошки ярмарочного праздника, который угасает далеко на горизонте под холодными звездами. От долины поднималась нория трассирующих пуль — толстых, тяжелых пузырей света, которые взлетали один за другим и не спеша преследовали друг друга, всасываемые бесстрастной влагой ночи. Затем, как скрип лотерейного колеса, раздавались короткие пулеметные очереди.
Когда они возвращались в дот, у обочины с потушенными фарами остановился грузовичок, поднимавшийся из Мориарме. Водитель проклинал дорогу, изрытую танковым обозом. Из обрывков новостей, вылетавших из него, еще не пришедшего в себя после дневной бомбежки, можно было догадаться, что обстановка в Мориарме осложнилась. Инженерные части отгоняли лодки и баржи на левый берег Мёза; заняла свое место группа, которая должна была взорвать мост; перед вокзалом и на улицах расположились лагерем уже измученные голодом беженцы, ожидавшие поезда, которого все не было.
— Когда гражданские уходят… — сказал, скривившись, водитель. — Да это, в общем, не столько из-за беженцев. Вы просто не отдаете себе отчета, что здесь творится, господин лейтенант. Вы не видите, как везут раненых танкистов.
Грузовичок протащился по просеке и, включив фары, содрогаясь и скрипя тормозами, въехал на тропу, которая вела в Бютте. И долго еще не стихало его урчание, все дальше и дальше уходя в спокойную ночную мглу. Темнота леса, в которой трясся этот крохотный островок света, вдруг становилась от этого обширнее, подозрительнее, казалась зыбкой и обманчивой, как море.
Когда Гранж собирался лечь спать, позвонили из Мориарме. Там сочли необходимым еще раз напомнить, что все гарнизоны домов-фортов перешли теперь под командование танкистов.
— Знаю, — сказал он, немного удивившись. — Разумеется.
— Вы еще не получали инструкций?
— Нет.
На другом конце провода изумленно замолчали.
— Ладно, — неохотно сдаваясь, сказал наконец весьма встревоженный голос. — Если ничего не получите, позвоните завтра рано утром. Непременно.
Гранж, озадаченный, растянулся на кровати. Что-то в незнакомом голосе отсоветовало ему раздеваться. «Что происходит? — вопрошал он себя с отяжелевшей головой. — В Мориарме бессонница, с чего бы это?» В то же время голову сверлила одна фраза — коротенькая, веская и едкая, с привкусом яда: «раненые танкисты». Ни самолеты, ни бомбы нисколечко не потрясли его воображение — даже в неожиданно расцветшей дымами Крыше ему виделось нечто естественное. Но «раненые танкисты» вдруг попадали в самую точку; слова производили щелчок, толкали дверь, открывавшуюся на новую землю. «Неужели это придет сюда?»— размышлял он, ошеломленный и как будто шокированный одновременно. Он бросил взгляд в сторону леса и пожал плечами. «Арденны? — повторял он неуверенно, как заклинание, которое могло бы успокоить. — Арденны!..» Надо же было быть таким безумцем.
Около двух часов ночи он проснулся. Его знобило от прохлады, шедшей от окна; он встал, чтобы закрыть его. Ночь была совершенно спокойна, но все же нельзя было сказать, что она спит: вглядываясь в чуть более темную линию леса, замыкавшую горизонт, можно было увидеть, как небо над ней через длинные промежутки времени пробуждается от частого, неуловимого мигания света. Это было суховатое, одиночное подмигивание, не имеющее ничего общего с вялым трепетанием зарниц; скорее думалось, что за горизонтом тяжелый молот размеренными ударами расплющивает на огромной наковальне раскаленное железо. Какое-то время Гранж прислушивался к звукам ночи: ленивый ветер одиноко шевелил высокие ветви, со стороны Мёза долетал слабый шум далекого обоза. Между тем другое, заметно сдвинутое вправо мигание теперь сменяло первое; невольно, с ощущением безотчетного страха в груди, он вглядывался в странное небо ночного вокзала, которое слегка порозовело и умиротворенно дребезжало над лесом своими огнями. Он включил электрическую лампу, по мельничной лестнице забрался на ложный чердак домика и приподнял люк. Из слухового окна взгляд скользил поверх высоких ветвей лесной поросли, и тут становился вдруг различим источник свечения: маленькая и очень яркая огненная точка, с ленивой ритмичностью разгоравшаяся на самом краю видимой земли. Томный ритм, неподвижность воздуха и безмолвие наводили на мысль о медленной капле, которая как бы падала через равные промежутки времени с небесных сводов ночи точно в одно и то же место с тем мгновенным всплеском, который забрызгивает и ранит острие сталагмита; вглядевшись повнимательнее, можно было видеть, как на какие-то мгновения оживала и плавала вокруг огненного острия едва заметная розоватая пена. Спокойствие ночи было тяжелым и вялым; Гранж больше не чувствовал холода; облокотившись на край распахнутого настежь слухового окна, обхватив ладонями подбородок, он как зачарованный наблюдал за томно сочившимся огнем, таинственным образом простукивавшим землю.
«Это очень далеко, — размышлял он, — в стороне Буйона, быть может, Флоренвиля. Но что же это такое?»
Время от времени он натягивал на плечи край одеяла. Около половины третьего огненные точки стали вспыхивать реже, затем диковинный метеор пропал совсем; внезапно ночь показалась угрюмой и замуровавшейся, по самые ноздри зарывшейся в запахи растений. Вдруг Гранж почувствовал холод; с отяжелевшей головой он пошел вниз спать. Проходя мимо приоткрытой двери кают-компании, он на секунду остановился, прислушиваясь к дыханию солдат. Казалось, оно смягчает эту необычайно спокойную ночь, с блуждающими в ней злыми огнями. Ему доставило удовольствие, что они так хорошо спят.
Бывают часы, когда сдается, будто тяжелая ладонь внезапно опустилась на полную ночью землю — так мерзкой мягкой рукой мясник какое-то время ощупывает лобную кость животного, прежде чем нанести удар молотом; и при этом прикосновении сама земля постигает смысл происходящего и ужасается, кажется, что сам свет ее жухнет, что влажное и теплое утро дышит на нее своей отвратительной мордой. Не явилось никакого вразумительного знамения, а в неожиданно сгустившемся воздухе комнаты больного уже тревога: человек вдруг не чувствует больше ни голода, ни жажды, а лишь одно свое мужество, которое выходит из него через живот, и слышно, как он дышит носом, как если бы мир свертывался на его раскаленном сердце.
«Сегодня воскресенье», — безрадостно подумал Гранж, зевая при виде тусклого рассвета, который забрезжил в окнах. Он не выспался. Дом утопал в мертвой, слегка гнетущей тишине — тишине монастыря и гниющей воды. Непроизвольно он бросил взгляд на пустынную дорогу. Чувствовал он себя не очень уютно. Странной, невероятной, почти волшебной была эта пустота, этот сон незанятых дорог в тылах сражения — аллея замка Спящей Красавицы. Спускаясь по железной лестнице, он закурил. У утра был мягко-водянистый вкус, но роса, уже выпавшая на траве обочин, была необычайно холодной; мысль о горячем кофе Оливона чуть было не повернула его назад, но он решил перед обедом прогуляться до того места на просеке, где инженерная часть подготовила перед дотом минную шахту. Он рассчитывал найти там сторожевой пост саперов: быть может, он узнает новости.
Ничего не было. Дорога чуть осела над минной шахтой, присыпанной слишком мягкой землей; в прорытых гусеницами колеях выступили лужицы воды, совсем омраченные зеленым лесом. Чуть дальше на груде булыжников валялись два оголенных конца провода взрывателя, торчавшего из земли.
«Занятно…» — подумал он, недоумевая. В мрачном настроении он сел на груду камней. Можно было бы поклясться, что в радиусе одной мили вокруг не раздавалось ни звука; он прислушивался к лесосекам без птиц, смутно обеспокоенный этим подозрительным исчезновением человека, этой погруженной в грезы стройплощадкой, напоминавшей о забастовке на предприятии. Внезапно, когда он снова зажигал сигарету, очень высоко над его головой как-то по-особому разорвался воздух — как долгое величественное громыхание небесного скорого поезда, подминающего рельсы и стучащего на стрелках, — это тяжелая артиллерия Мёза открыла огонь по Бельгии.
Затем, как ему показалось, все происходило очень быстро. Он был на полпути к доту, когда мощный рев моторов принялся рыть, буравить лес со всех концов одновременно с бесцеремонностью загонщиков, входящих в чащу, и Крыша вдруг вошла в транс, потонув в чудовищном грохоте бомб и пулеметов. Некоторое время Гранж стоял как остолбенелый: лес вибрировал, подобно улице, сотрясаемой треском отбойного молотка; он ощущал себя исхлестанным, побитым этой непонятной, бурной тряской, проникавшей в него через подошвы ног и уши одновременно. Он рванулся в сторону, на тропу, где арки густолиственных ветвей оставляли над ним лишь узкую ленту белесого неба. Стоило ощутить себя скрытым от глаз, как шум больше не казался таким чудовищным: становилось ясно, что он в гораздо большей степени создавался моторами, чем взрывами; порою наступали долгие затишья. Успокоившись, Гранж уже было двинулся под грохочущим сводом к доту, как метрах в десяти перед ним изъезженный асфальт, покрывавший просеку с этой стороны, принялся странным образом потрескивать; не прошло и двух секунд, как он понял, что это по нему стреляют из пулемета; он бегом вернулся к началу тропы. Закурил, чувствуя себя куда уютнее; грохот его успокаивал. Временами содрогающееся от гула небо над тропой пересекалось внезапным полетом черного плаща; что до остального, то ничего было не различить: когда Гранж отваживался подойти к дороге и взглянуть, что там, он видел приклеившиеся к более чистому небу над просекой довольно разреженные самолетные флотилии — высокие и странно неторопливые, они, казалось, плыли, как против течения, почти не двигаясь. Что поражало, так это их миролюбивое поведение, как у рыб в воде, та легкость, с какой они шли, строго соблюдая дистанцию, делая вид, что не знают друг о друге, наподобие косяков, которые встречаются и, не придав этому значения, отправляются каждый в свою сторону, расположившись этажами в прозрачных водах открытого моря, — все это внушало мысль о безмятежном, беспечном захвате стихии. Лишь время от времени оглушительный грохот скорого поезда мощно устремлялся от облаков к своему апогею, с треском рвущегося шелка рассекая воздушные пляжи, где, как на волнах, качались эти вялые созвездия.
Самолеты исчезли так же, как и появились, унесенные внезапной переменой ветра. Пресный запах пыли плавал над лесом. На дороге, возле тонкой, взрытой, как от удара плетью, бороздки, Гранж подобрал толстую целую пулю из белого блестящего металла. То, что он попал под огонь, обескураживало его, представлялось какой-то нелепостью. Дом-форт атакован не был: своих он нашел в блокгаузе — побледневшие, они сидели на ящиках со стаканами в руках.
— Ну и ну! Ну и ну! — покачивал головой Гуркюф.
Не говоря ни слова, Оливон наполнил стакан Гранжа; пулеметная пуля переходила из рук в руки. Блестящая и тяжелая, она давила на ладонь. Гранж подошел к телефону. Мориарме не отвечал. Отказываясь верить, он принялся трясти пустой трубкой у самого уха, но тут же повесил ее, внезапно обнаружив, что на него смотрят солдаты. Связь была прервана.
— Давайте-ка! Приведите себя в порядок… — сказал он резко. — Переезжаем вниз.
В домике, непроницаемом для огня, было немного того, что легко воспламенялось бы. Они свезли в блокгауз два тюфяка и немного постельного белья, затем принялись спускать по железной лестнице скудную мебель, но это занятие им быстро наскучило — столы, стулья и даже еловый шкафчик полетели в окна через проволочные заграждения. Треск раскалывающегося дерева придавал им бодрости в работе.
— Чисто убрано, — прокомментировал Оливон сведущим тоном. — К тому же в некотором роде для маскировки так естественней. Похоже, будто мы эвакуировались.
Обустроившись в блокгаузе, они открыли банки с консервами и перекусили без особого аппетита. Время от времени они задирали головы и, совсем поникшие, вдыхали пресную сырость этого места, запах корней и глубинных слоев земли, который шел из приподнятого люка. Черный кот, которого Гранж принес из Фализов, с отвращением ступал кончиками лап по холодному бетону, затем одним прыжком взобрался на ящик и затаился. Вскоре они вновь открыли бронированную дверь и вышли на вольный воздух. Когда они устраивались на обочине, на просеку со стороны Бельгии выехал мотоцикл с коляской, затем циклон летящих, как на гонках, машин пронесся по дороге; грузовики пехоты, пушки на механической тяге, танкетки, бронеавтомобили, на поцарапанной краске которых были видны следы от пуль; повсюду к брызговикам машин цеплялись, как на карнавале, шальные велосипедисты, которые, казалось, всеми своими прищепками на брюках крутили педали, стоя в пыли; на всех подножках гроздьями висели беженцы; в обезумевшую колонну втиснулась даже машина для перевозки мяса, которая раскачивала из стороны в сторону целую мясную лавку ромштексов, покрытых мерзкой серой горчицей. Все это мчалось к Мёзу внутри тоннеля из пыли, охваченное единым тяжелым порывом, увлекаемое землистым, ревущим потоком стада буйволов, которые, подстегиваемые близким пожаром в джунглях, несутся во всю прыть к броду.
— Ну что, танкисты, драпаем? — прокричал Эрвуэ глухим голосом.
Не говоря ни слова, не поворачивая головы, люди на машинах лишь приподнимали уголок рта в замедленной, умудренной ухмылке боксера, цепляющегося за канаты.
Внезапно поток иссяк, затем, прежде чем осела пыль, мимо дома-форта протрясся одиночный, едущий помедленнее бронеавтомобиль с повернутым назад орудием. Миновав блокгауз, машина резко затормозила, и человек в шлемофоне, сложив руки рупором, ошалело прокричал из башни в сторону домика:
— Эй вы, там, не выпендривайтесь! Боши в десяти минутах езды отсюда.
Машина снова двинулась. Гранж повернулся к своим людям: их щеки показались ему совсем серыми; вдруг что-то тяжелое хлопнуло его по затылку, машинально он приподнял запястье. «Который час? — тупо спросил он самого себя. — Одиннадцать?» Первый раз в этот день он посмотрел на часы.
Было уже четыре пополудни. За лесом вместе с сухим щелчком предохранителя один за другим взрывались мосты Мёза.
В один миг они очутились в блокгаузе и захлопнули за собой бронированную дверь. На какое-то время их охватила паника: дрожащими пальцами они судорожно закрывали ящики. Когда прекращалось позвякивание обильно смазанной стали, было слышно лишь длинное дыхание носов, которые будто дули на горячий суп. Голова у Гранжа немного кружилась, глаза горели; в то же время он ощущал у себя под ребрами зловредный смешок, раздражающий и сухой, который снова поднимал его тонус. «Мы тут устроились, как герои солдатских анекдотов, и все нам нипочем, — цедил он сквозь зубы самому себе, и его щеки непроизвольно морщились в гримасе мрачной веселости. — С машиной для мяса. И как, они думают, я буду выкручиваться?..»
Его охватывало желание упереться кулаками в бедра… «С моими тремя анабаптистами!.. А заграждение, которое даже не взорвалось!» Он не знал почему, но заграждение особенно возмущало его; он пнул ногой бумажный хлам, эвакуированный из кабинета, — пнул яростно, мстя за себя. «Болваны! — подумал он с какой-то щедрой и омерзительной беспристрастностью. — Жалкие идиоты!» Он не мог бы сказать точно, о чем он думал, скорее всего, о маразматическом освобождении от наказания, которое отказывало миру в спасении, целиком возвращало его к первозданному хаосу. Когда оружие было подготовлено, Гуркюф из своей фляжки наполнил стаканы. Гранж зажег сигарету и протянул ее навстречу потухшему окурку Эрвуэ; каждый чувствовал ртом, как рот другого алчно всасывает дым маленькими жадными глотками. Затем мешками с песком, сваленными в углу блокгауза, они кое-как законопатили амбразуру пушки. В укрытии сразу стало очень темно; звуки леса больше не доносились; один лишь узкий белесый луч с силой разбивался об орудийный затвор, разлетаясь по нему брызгами, — создавалось ощущение, что блокгауз тяжело уходит в землю. Гранж снова распахнул настежь дверь: темнота угнетала больше, чем тревога; вновь до них донеслось щебетание леса.
— Все же у нас будет время увидеть, как они наступают, — сказал он, щурясь от резкого света.
Минуту-другую они прислушивались к ленивым лесным звукам, которые проскальзывали в дверь и были столь же приятны для уха, как свежий ветерок для лица.
— Ничего не слышно, — сказал Эрвуэ, встряхнув головой. — Абсолютно ничего.
Снаружи начинало понемногу желтеть. В квадрат двери был виден один лишь подлесок, с этой стороны почти вплотную подступавший к домику, — целый ворох курчавых и влажных кустарников, нежное сверкание.
«Орлиные папоротники, — подумал Гранж, — это орлиные папоротники».
Ему казалось, что он впервые в жизни видит их. То, что он узнал разновидность, доставило ему особое удовольствие — так бывает, когда угадываешь кличку животного. Вновь они долго вслушивались в проникавшую через дверь тишину — еще более остужающую, чем прояснение погоды.
«Надо бы отступить, — подумал Гранж, раздираемый сомнениями. — Если дожидаться приказов!.. Танкисты должны были подобрать меня, но забыли инструкцию, это яснее ясного».
Однако ему не хотелось уезжать: ему нравилось залитое солнцем безмолвие, а при мысли о Мориарме с толкотней его потных, изнуренных войск, со всем мрачным скрежетом машины войны у него заранее подступала к горлу тошнота. И теперь, когда туман тревоги понемногу рассеивался, забрезжил огонек шаловливой зажигательной мыслишки: удача — в самом деле, какая все же неслыханная удача, — что телефон отрезан.
— В общем, дело ясное, — категорически заявил он, почувствовав мгновенное облегчение. — Приказов нет; это уже их дело, как они мне передадут. Нет приказа — нет отступления. — Чтобы окончательно успокоиться, он чуть лицемерно добавил: — Впрочем, если я ничего так и не дождусь, ничто мне не помешает отправить Гуркюфа в Мориарме.
Он снова взглянул на часы. Было около пяти. Солдаты выползали теперь один за другим из блокгауза, грелись на солнышке, прижавшись к теплому бетону. Конец дня был удивительно мягким; на просеке уже вытягивал тени фруктовый, вызревающий свет.
— Да, начхали на нас танкисты, — сказал Эрвуэ, сплюнув на землю.
Гранж, задрав голову, сделал несколько шагов по дороге. Просека была совершенно пустынна, как в сторону Мориарме, так и в сторону Бельгии. Лишь миновав домик, вы выходили, если так можно сказать, из зоны безмолвия: весьма далеко, но весьма явственно вдруг стали различаться тяжелые раскаты канонады. Они нарастали чуть севернее, позади них, со стороны долины. Со стороны Бельгии стояла полная, почти волшебная тишина: насколько хватало глаз солнце золотило желтым грозовым цветом пенистые волны леса, постепенно заполнявшие весь горизонт. Гранж махнул рукой в сторону домика: четверка солдат, застыв посреди дороги, долго и медленно вращая головами, пыталась определить, откуда ветер доносит звуки.
— Это на Мёзе, — сказал наконец Эрвуэ голосом, пасующим перед очевидностью. — Со стороны Бро.
Теперь тревога возвращалась. Это было уже не горячее, грубое, животное дыхание паники, только что бросившей их на бетон блокгауза. Это был немного мистический, почти притягательный страх, который шел к Гранжу из глубин далекого детства и сказок, — страх детей, заблудившихся в сумрачном лесу, прислушивающихся к треску дубов вдали под гигантскими каблуками семимильных сапог.
Они принялись ждать. Коснувшись слуха, пушечный гул больше уже не исчезал, куда бы вы ни шли: он был везде; вся жизнь этого уголка земли убегала, как бы стекала в эту единственную разбуженную зону. Стена леса по обе стороны просеки скрывала редкие дымы; когда Гранж на секунду затыкал пальцами уши, вся аллея становилась нежным весенним потоком, уже теплым под своей золотистой туманной дымкой, который чудесным образом уносился в голубые дали. По мере того, как шло время, внутри у Гранжа росло ощущение мнимой безопасности, странным образом родившееся из этой гигантской поступи сражения, перешагнувшего через них. Воздух восхитительно свежел; облако света, нависшее над самыми верхушками вечернего леса, было столь обильным, столь необычным, что у него возникало резкое, непреодолимое желание искупаться в нем, набраться в нем сил.
«Кто мне мешает? — подумал он с еще неведомым и весьма смутным ликованием в душе. — Мосты отрезаны. Я здесь один. Делаю, что хочу».
Он закурил и, сунув руки в карманы, зашагал по середине дороги.
— Ждите здесь, — прокричал он в сторону блокгауза. — Я схожу посмотрю.
Пушка стала греметь не так сильно: в наступавших теперь долгих затишьях возобновлялась возня воронов в дубовой роще. «Возможно, к востоку от Мёза не осталось больше ни одного француза, — размышлял он по дороге, — кто знает, что происходит? Может, ничего уже нет?» Но при этой мысли, представлявшейся ему почти допустимой, сердце его начинало биться сильнее, и он с трудом сдерживал возбуждение; он чувствовал, как его сознание легко плывет по волнам катастрофы. «Может, ничего уже нет?» Земля чудилась ему прекрасной и чистой, как после потопа; две сороки вместе уселись перед ним на обочине дороги, будто животные из басни, опасливо приглаживая траву своими длинными хвостами. «Докуда можно было бы так шагать?» — подумал он еще, ошеломленный, чувствуя давящую боль в глазах; мир должен был иметь изъяны, неизвестные трещины: стоит соскользнуть туда однажды — и ничто тебе уже не грозит. Он то и дело останавливался и напрягал слух — в течение долгих минут ничего не было слышно; казалось, мир вновь погружается в сон после того, как ленивым поворотом плеча отряхнулся от человека. «Возможно, я нахожусь по другую сторону», — подумал он с невозмутимо-радостной дрожью; никогда прежде не ощущал он в себе такой близости с самим собой. Он принялся насвистывать и снял каску; он размахивал ею сбоку, держа за ремень, как корзинку; временами он притрагивался к рукоятке пистолета в кобуре, которую расстегнул; всякое ощущение опасности улетучилось, но прикосновение к оружию охлаждало ему пальцы; оно оттачивало странное, внезапно возникшее у него чувство: не нуждаться ни в ком и ни в чем, все свое носить с собой. «С тростью в руке!..» С искрящейся веселостью он подумал о Варене, затем ароматом майских ветвей пронеслось у него в голове воспоминание о Моне; он начинал постигать смысл того, что по-своему угадал Варен, — что, сама того не зная, высвободила она в его жизни своим приходом: эту потребность поочередно оборвать все швартовы, это чувство выбрасывания балласта и глубинной легкости, от которого колотилось сердце и которое было тем, что называется «бросить все». «Я всегда был привязан гнилой нитью», — сказал он себе с горловым смешком.
Время от времени он пинал ногой булыжник на дороге. «Лес… — подумал он еще. — Я в лесу». Этим было сказано все; ему казалось, что и мысль в нем клонится к закату, уступая место лучшему свету. Хотелось только одного — идти не останавливаясь; мало-помалу, как брод, приоткрывался мир.
— Немцев нет, — кивнув головой и подняв перед собой указательный палец, произнес он вдруг созревшим, всезнающим голосом подвыпившего человека.
Он чувствовал себя немного как пьяница, который качается только потому, что все оси одновременно проходят вдруг через него — законодателя и судью, — неуязвимого, безгрешного.
Он прошел вдоль заграждения и направился дальше к границе. Блокгауз был теперь скрыт от него уклоном дороги. Канонада прекратилась; стояла полная тишина. С этой стороны, где лес был выше, дорогу уже покрывали тени, но по ту сторону строевого леса аллея продолжалась — залитая солнцем, ослепительная, более, чем все остальное в мире, притягательная в своем тихом бегстве. Поток травы между колеями захватил середину дороги; казалось, лес все теснее смыкается над ним. Гранж шел, как бы подталкиваемый в спину каким-то неведомым ветром, который разгуливался на этой подозрительной и лишенной законов земле, открытой еще больше, нежели ночные грезы.
«Остается только идти…» — мелькнуло в его отяжелевшей голове, и он взмахнул рукой, что выглядело почти как согласие.
Вновь взгляд его погрузился в перспективу дороги; на сей раз ему почудилось, что в отдалении шевельнулось и тут же пропало маленькое темное пятно: то ли человек, то ли зверь, проворно, пугливо подпрыгивая, исчез в лесосеке.
Он взвел курок пистолета и двинулся вперед. Человек не побежал дальше, похоже напуганный до смерти и исчерпав все свое мужество; прижав колени к подбородку, он припал к стволу ясеня, растущего почти у самой обочины. Чуть пригнувшись к земле, он высунул из-за наполовину скрывавшего его дерева голову и, даже не делая попытки бежать, вонзил в Гранжа острый, воспаленный взгляд белки. И такой неприкрытый страх был в этих круглых красных глазах без век, что сам человек представлялся невесомым, совсем маленьким; казалось, его можно достать из-за ствола рукой.
Судя по выражению лица, это был бродяга или браконьер; он также напоминал одного из тех фламандских поденщиков, которых можно увидеть идущими вдоль свекловичных полей Пикардии с котомками за спиной; солдатский мешок, ватник в заплатах, старые башмаки, подбитые гвоздями, позволяли, во всяком случае, думать, что большие дороги вовсе не были ему в новинку. Гранж понял, что весь этот гротескный мир, паническим бегством выкуриваемый из нор, не делал особой драмы из того, что оказался на просторе, — скорее это напоминало выползание улиток после дождя. Французская форма успокаивала бельгийца лишь наполовину: очевидно, страх перед врагом затмевался в нем еще более древним ужасом перед жандармом. Этот вызывающий легкую тревогу беглец, уцелевший в тумане, не был неприятен Гранжу; сейчас ему вовсе не хотелось выслушивать чье-то хныканье.
Человек убежал из своей деревни, что со стороны Марша, накануне утром. На рассвете ее обстрелял взвод немецких танков.
— Из вращающихся пушек, — утверждал он с пересохшим горлом, и видно было, как ходит ходуном его кадык.
От применения столь ужасающего инструмента войны у него, казалось, перехватило дыхание. Однако остальная часть его побега терялась в тумане; за этой профессиональной скрытностью угадывался личный, богатый дичью окольный путь, cross-country, отмеченный, как вехами, куриными перьями. Можно было подумать, что ему никто не встретился на пути.
«Фантастика!» — говорил себе ошеломленный Гранж.
От соприкосновения с ширившейся вокруг него непостижимой пустотой он приходил в восторг — и с головой окунался в нее. В глубине души он осознавал, что делает это с легким заискиванием: мучительному он противопоставлял неслыханное.
Ведя довольно мирную беседу, они повернули к блокгаузу. Солнце село; по земле, в тени деревьев, уже стелилась ночь. Гранжу расхотелось отпускать своего бельгийца; не долго думая, он предложил ему пристанище и кров на ночь.
— Здешние места — самые что ни на есть спокойные, — утверждал он со все более естественной прямотой. — И слава богу, у нас тут ни в чем нет недостатка. Впрочем, уже темнеет.
По дороге он наставлял бельгийца речами, отмеченными равнодушным, слегка бредовым оптимизмом: на его взгляд, у войны есть свои взлеты и свои падения, но, так или иначе, важно уметь «принимать мир таким, каков он есть», — здесь, во всяком случае, все пребывают в прекрасном расположении духа.
— Нужно нечто большее, чтобы поколебать старую гвардию, — в завершение шепнул он ему на ухо, подмигнув и ущипнув за бицепс.
Бельгиец начинал искоса, украдкой бросать на него странные взгляды. Продолжая путь в сгущавшихся сумерках, Гранж, опасаясь шальной пули, размахивал платком в направлении блокгауза; в конце пути он угадывал три пары глаз, более зорких, чем те, что всматриваются в даль с рангоута, и эта мысль согревала его. «Все же я возвращаюсь не с пустыми руками, — размышлял он, — но то, что со мной, — не голубь и не ворон…» Окружавшая их темнота начинала стирать все с поверхности земли, отчего становилось жутковато. Время от времени он поглядывал на своего спутника, который, не задавая вопросов, из-за своей необычайно легкой походки, казалось, скорее плыл, чем шагал бок о бок с ним по дороге. Едва ли это было человеческое присутствие — скорее он напоминал уродливо-комичную летучую мышь, порхающую в сумерках, сгущавшихся над землей. Это его успокаивало. Мир, казалось, отныне был населен лишь маленькими мертвыми душами — легкими-легкими, как язычки пламени, порхающие над болотами; проблемы разрешились, день угасал окончательно. «И правда, очень поздно, — размышлял он почти благодушно. — Сумерки… ведь не такие уж и плохие часы. В это время видимость лучше, чем можно было бы предположить».
Он нашел гарнизон блокгауза не столько взвинченным, сколько изголодавшимся; ему показалось, что Гуркюф был уже почти пьян. Они поужинали, воспользовавшись остатками дневного света, который еще вился под деревьями. После крушения домика уцелели охромевший стол из светлой древесины да два-три стула; они выловили их в чаще и оттащили за блокгауз, туда, где от лесного полога ложилась тень на крохотную, заросшую травой лужайку, почти вплотную примыкавшую к дороге. Безмолвие леса стало призрачным, уже давно прекратилась пушечная пальба, над их головами тяжело нависал все больше темнеющий лиственный свод, и только из просеки, справа, где очень светлая пока еще щебенка шоссе ныряла в угасающие сумерки, сочился странный свет — серый, спокойный, цвета камня. Когда наступила ночь, они водрузили на стол две пустые бутылки и воткнули в них свечи; темнота была настолько покойной, что тонкая ниточка дыма поднималась от пламени прямо к ветвям; освещенные снизу сгустки листвы смутно проступали во мгле; над аллеей по-прежнему колыхалось остаточное пепельное сияние, подобное сумраку северных белых ночей. Управившись с едой, они какое-то время курили, сидя перед пустыми стаканами. Начинало свежеть. Один бельгиец продолжал вылизывать свою тарелку; удивленный молчанием, он то и дело поглядывал на них исподлобья, как бродячая собака, настороженно ожидающая пинка, рот же его управлялся сам собой. Гранжу подумалось, что в лесу до самого Мёза не было больше ни единого огонька; он поднес зажигалку к одной из погасших свечей; вновь образовалась оливка пламени и разрослась вокруг своей черной сердцевины. «Огонек, должно быть, виден издалека любому идущему по дороге, — подумал он, — в темноте было бы надежнее: ведь мы никого больше не ждем». Но ему не хотелось гасить его. Свет выхватывал из мрака лишь четыре оголенных лица, по которым пробегали длинные угольные тени — как если бы люди во весь дух неслись по коридору с занавесками, колыхаемыми ветром, — и эти лица нравились ему. «Плевать…» — повторял он про себя теперь уже почти беззаботно. Он прекрасно знал, что далеко за ними мертвая зыбь только что разлилась по земле, но ощущал лишь ее гладкую спину, бесшумно скользившую под ним, да внезапное опьянение собственной легкостью — очутившись за этим водяным валом, вы, слегка оглушенные, проваливались в тишину запретного сада. Краями висков он ощущал почти сладострастную тошноту. «Никто мне больше не указ», — сказал он себе, и его веки моргнули два-три раза. Он сунул руку в карман и нащупал ключ от дома Моны. Он смотрел на медленно поднимающуюся над лесом большую бледную луну; в ее косых лучах шероховато-каменная река дороги вздыбливалась острыми тенями, вновь становилась руслом бурного потока; ему представлялось, что нет ничего важнее, чем сидеть на краю этого бурного потока в самом центре глубинных перемещений земли. Он явственно ощущал неприятное посасывание под ложечкой — так бывает, когда бежишь к морю по песку, который кажется чересчур прохладным для голых ступней; он понимал, что это страх быть убитым; но какая-то часть его отделялась и плыла по течению легкой ночи — он испытывал нечто подобное тому, что должны были чувствовать пассажиры ковчега, когда его начала поднимать вода.
Гранж заступил на дежурство около трех часов ночи; он полагал, что рассвет станет поворотным моментом, и радовался, что у него еще есть запас времени. Дверь блокгауза осталась приоткрытой: с этой стороны по темному бетонному цоколю проходила трещина, делившая надвое часть пепельной ночи, которая представлялась нарисованной на стене. Гуркюф и Оливон бок о бок спали на тюфяке; в углу, где открывался люк эвакуационного хода, почти у самого пола краснел светящийся червяк сигареты уже улегшегося в постель Эрвуэ; через равные промежутки времени приглушенным похлопыванием невидимый палец стряхивал цилиндрик пепла, и Гранжа это злило: он чувствовал себя обкраденным; он не любил, когда кто-то размышлял во тьме рядом с ним. Тишина напоминала остановку ночного поезда на вокзале, скованном гулким морозцем, — был жуткий холод. Дверная глыба, на которую он навалился плечом, бесшумно повернулась, и глубоко в горле он почувствовал свежий, как только что выстиранное белье, привкус тумана; вымоченная в этих тяжелых испарениях ночь к утру недвижимо, тихонько загнивала. Он отвинтил крышку термоса, стоявшего на ящике с патронами, и плеснул себе горячего кофе; свет его электрического фонарика зацепил длинные, блестящие кегли противотанковых снарядов, поставленных стоймя у лафета, как будто кто-то опорожнил корзину с бутылками. Он пошарил лучом фонарика по низкому потолку, пыли, сочащимся стенам. Терпкий туман, выползавший из подлеска, придавал слабому свечению жемчужный блеск; его язык шевелил во рту привкус плесени. «До чего же забавная конура!»— поразился он и от подступавшей к горлу тошноты прищурил глаза и скривил рот; его мутило, он чувствовал, как у него внутри плещется мутный сладковатый осадок — спавшая вода мужества. Он погасил фонарик — тревога тут же немного развеялась; он инстинктивно сознавал, что ночь вокруг блокгауза еще держалась, как держится толстый слой снега, — но от черного холода у него застучали зубы; им овладело паническое, непомерной силы желание забраться под одеяло и улечься рядом с Гуркюфом на теплом тюфяке. «Неплохо для начала!» — прошептал он и на ощупь присел на ящик; он чувствовал, как на его мозг соскальзывает что-то вроде чарующе-мягкого муара. «В таких случаях надо сделать два-три глубоких вдоха», — успокоил он себя, по-идиотски убежденно и многозначительно покачав головой, и приступил к своим упражнениям, но тут же новая ужасающая мысль принялась метаться у него в голове: двенадцать километров. В двенадцати километрах от Мёза!.. Он словно попал в бортовую качку, кружившую ему голову; это невозможно, он с маниакальной тщательностью перебирал в уме события минувшего дня: где-то наверняка должна быть прореха — приказ, который он, очевидно, недопонял, утерянная им бумажка. «Еще и военный трибунал, — подумал он, дрожа, точно был голым. — Хорошенькое дельце!» Ему хотелось заплакать и уйти. Но он чувствовал, что не так это просто. Он прислушивался к сухому, бодрящему ветерку внутри себя — бесцеремонному, как тот, что взметает над дорогами опавшие листья в начале зимы.
Он вновь зажег фонарь и быстро осмотрел блокгауз. Все выглядело так, как и следовало: пушка была нацелена на ночные ориентиры; возле ручного пулемета на ящике грудой лежали около тридцати заряженных лент; в углу бетонного блока беспорядочно струился искристый ворох патронов, как будто только что высыпанных из тачки. Ему пришла в голову мысль в последний раз проверить эвакуационный ход. Он бесшумно откинул люк — крутые земляные ступени были укреплены планками от ящиков, за выступавшие края которых цеплялись каблуки; внизу лесенки вы попадали прямо в короткий чистенький коридорчик, обшитый деревом; двадцатью метрами дальше начинался легкий подъем, который вел на вольный воздух и под пологом леса завершался замаскированным ветвями отверстием. Он присел там на куче кругляков; гнетущие звуки чужого свистящего дыхания перестали преследовать его, воздух, казалось ему, стал легче. Позади него из подземелья поднимались слабые влажные испарения, неся с собой запах свежей древесины; в потемках было еще трудно что-либо различить, но мало-помалу ночь окрашивалась молочным цветом. Заперев, дверь блокгауза на засов, он вернулся на свой пост у входа в траншею; ему нужно было побыть одному в этот рассветный час. «Через двадцать минут надо разбудить Оливона, — подумал он без удовольствия, — вдвоем мы друг другу не помешаем: все говорит за то, что немцы появятся рано утром». Все же образ войны не укладывался у него в голове; он бы скорее поверил, что находится внутри тихого монастыря, который пробуждается ото сна в скольжении белых покрывал и призрачной дымки матовых оконных стекол; теперь он был обычным человеком, который присел на корточки у отверстия этой глухой норы и смотрит, как мало-помалу бледнеет с рассветом темнота леса; снова он задавался вопросом, отчего ему представляется столь необычайно важным его присутствие здесь. «Что у меня с войной? — размышлял он и вдруг почувствовал, как на мгновение погрузился в странную рассеянность. — Вопрос не в этом». В его голове стоял свежий утренний гул, который ничто уже не сдерживало: словно какой-то утробный звук, скрежет, настолько привычный, что был едва различим, внезапно перестал затемнять его жизнь. «Это случилось со мной вчера, — продолжал он размышлять, — когда я шел по середине дороги, засунув руки в карманы. Скоро придут немцы, но я, в сущности, никому здесь уже не нужен. Подумать только, как мало надо человеку, чтобы вновь пуститься в плавание!» Почувствовав резкий холод, он поправил воротник шинели: капельки, обильно стекавшие с веток, начинали струиться по шее. «Ситуация в целом все же складывается не простая», — прошептал он, поджав губы. Он прекрасно понимал, что за завесой тумана быстро назревает конец его приключению, что безмолвие леса с каждой минутой становится все невероятнее. Страх не отпускал его. Однако, если бы на дороге появились возвращающиеся войска, если бы пришло какое-нибудь подкрепление, он бы почувствовал себя обкраденным.
Он выбрался из траншеи и, пригнувшись, чтобы не оказаться отхлестанным ветками, сделал несколько шагов до края дороги. Ночь в подлеске мало-помалу теряла свою коричнево-зеленую окраску; анфилада просеки перед ним продлевала слабый Млечный Путь, который не освещал шоссе и, казалось, колыхался в воздухе между верхушками деревьев. Когда он останавливался посередине дороги, тишина становилась еще более гнетущей, чем в подлеске, — она как бы нависала над бездонным, почти торжественным безлюдьем. Гранж начинал понимать, почему заблудившиеся группы солдат инстинктивно идут на грохот пушек: пустынность этого поля сражения выводила из равновесия, как расстройство слуха; мир без новостей лишался опоры; оглохший и ослепший, он проваливался сквозь толщи вялых бурых водорослей.
«Мёз! — подумал он вдруг. — Что происходит на Мёзе? Наверняка немцы теперь уже за Мориарме!» Война в его воображении продолжала свое стремительное движение в бешеной гонке беспорядочно отступающих бронетанковых частей. «Похоже, мы здесь как на острове… Быть может, война закончилась?» — еще сказал он себе. Одновременно, но мирно сталкивались все возможные варианты; он почти не ощущал себя причастным; он следил взглядом за ниточкой желтоватого дыма от сигареты, начинавшей отделяться от необыкновенно прозрачной ваты тумана. «Похоже, наступает день», — подумал он с легким оттенком довольства: он припоминал, что день у военных начинается, когда можно отличить белую нитку от черной. Земля на уровне человеческого роста еще была погружена в зеленоватый гудронный пруд, но остроконечные вершины деревьев уже вырисовывались на фоне просветлевшего неба; в нескольких шагах от себя он различал более плотное, компактное темное пятно — это были очертания домика. Стоял абсолютный покой — тишина и рассветный пронизывающий холодок на сердце придавали занимавшейся заре странный оттенок торжественности: это было не сияние дня, пронизывающее землю, а скорее чистое ожидание, которое было не от мира сего, взгляд приоткрытых глаз, в которых смутно брезжил отчетливый смысл. «Дом, — размышлял он, точно впервые его увидел, — одинокое окно на дорогу, по которой что-то должно прийти».
«Сейчас должно быть около пяти», — подумал Гранж и только потом взглянул на часы. Тень от дубовой рощицы захватывала теперь уже всю ширину дороги. Первый озноб дневной прохлады не просачивался внутрь бетонного куба, продолжавшего томиться в своей прогорклой влажности, но рассвет надвигался, медленно и тяжело, вовсе не думая отступать. Через амбразуру была видна уходящая вдаль пустынная дорога, ее шероховатая лента измельченного балласта под вытянувшимися уже тенями. Тишина вновь воцарилась над лесом; лишь порыв ленивого ветерка время от времени шелестел ветвями.
«Похоже на железнодорожный путь, с которого убрали рельсы, — подумалось Гранжу. — Мы отрезаны…»
Он вспоминал об изгнанниках, которые сдаются, которых нужда, что посильнее голода, выгоняет из пещеры, чтобы купить газету. Уже несколько часов люди маялись в блокгаузе, как звери в клетке.
— Принимай командование, — бросил он Оливону, надевая ремень с биноклем. — Пока я не вернусь, никому наружу не выходить. Пойду взгляну, что творится в районе Уша.
Вышедшего из бетонного блока сразу поражало тревожное вибрирующее оживление воздуха, не проникавшее сквозь узкие амбразуры. Гранж шагал по тропинке из дерна и густого мха, пригибаясь под арками ветвей, стараясь не шуметь; тем не менее он стал ускорять шаг. Солнечный день спал совсем не так крепко, как представлялось из блокгауза; сам лес прислушивался к отдаленному гулу над невысоким хребтом, через который тропа перешагивала к северу; земля, хотя она и была устлана мхом, то и дело отзывалась глухой дрожью. Каждые десять метров Гранж оборачивался и бросал подозрительный взгляд в пустынную лесную чащу: этот остров светотени и покоя вокруг него становился ядовитым, как тень от манцениллы.
«Если бы только можно было увидеть!» — говорил он себе.
Внезапно его стало лихорадить от этого обступавшего его безлюдья. Год жизни он бы отдал, чтобы разорвать завесу ветвей, раздвинуть прутья зеленой клетки, вокруг которой воспламенялась земля.
Прежде чем нырнуть к Ушу, тропа пересекала хребет плато, соединявшийся с Бютте, проходя метров сто по молодому еще ельнику, где лес на мгновение проветривался. Горизонт еще прятался за ветвями, но бодрящий и уже прохладный северный ветер гулял по хребту и приносил звуки. Место, несмотря на солнце, было темным и печальным; у подножия одной ели вода по каплям стекала из одного из тех покрытых мшистой коркой каменных желобов, которые в одиночестве, то здесь, то там вспоминают о галантном лесе Шекспира и повергают Крышу в еще более дикую меланхолию. Как только вы оказывались на самом плато, ветер сквозь ели бросал вам в лицо обширный мрачный гул, грохот тяжелых обозов, нескончаемо трясущихся по развороченным дорогам, который, казалось, глубоко вспахивал весь северо-западный горизонт.
«Это не так далеко, как представляется из блокгауза, — подумал Гранж. И даже как будто…»
Он прислушивался в странном возбуждении. Свободное пространство длинного склона плато, вытянувшегося к северу, которое угадывалось отсюда, из-за свода ветвей, впервые придавало сражению панорамный характер события; чувство опасности, страх одиночества подавлялись чувством нового масштаба: земное царство было объято небесным огнем. А что вы об этом думали, значения особого не имело. Вот только на фоне этого низкого звучания, производимого тяжелым гулом, этого обвала скал, атакованных напором волн, выделялся, если вслушаться, более близкий звук, наискось прорезавший лес на уровне дороги в Уш, — нескончаемо-надрывное пыхтение то и дело взвывающих моторов и за ним — резкий скачок, джига металлических содроганий, будто по неровной мостовой не спеша проволокли огромные жестяные листы. Гусеницы.
«Они здесь!» — сказал себе Гранж.
Он побледнел и укрылся за елью. Слегка кружилась голова: не веря, он смотрел, как вокруг него меняются оперные декорации шуточного леса. От чувства собственной невостребованности у него подкашивались ноги. Железная река катилась, растянувшись во всю свою длину, — мирная, убаюкивающая, нескончаемая; в каком-то отупении он наблюдал за танковым маршем.
Подходя к блокгаузу, он предупреждающе свистнул. Как только вы вновь спускались с хребта, громыхание раскачивающейся из стороны в сторону колонны, грохот сражения прекращались как по волшебству. Теплый воздух еще слабо дрожал над шоссе, раскаленный послеполуденным жаром; дюжина воронов паслись на просеке в лучах разорванного теперь ветвями солнца. Невольно снова расцветала, вкрадывалась, как безумная надежда, мысль о волшебном замке, о спасительном острове.
— Пока еще трудно в чем-либо разобраться, — сказал он, когда снова оказался в блокгаузе. — Они бомбят Мёз. Как бы там ни было, — поспешно добавил, пожав плечами, — до наступления ночи все станет ясно.
Они по очереди с важным видом отпили из фляги Гуркюфа и вновь заняли свои посты. Оливон, ни слова не говоря, вытряс на бетон последние капли из пустой фляги. «Знают, — подумал, удивившись, Гранж. — Или догадались. По моему голосу». Он невольно почувствовал, что у него чуть отлегло от сердца.
Истекли еще примерно полчаса. В блокгаузе стояла напряженная тишина — тишина зорких глаз, — не столь гнетущая, как тишина чутких ушей — тишина рукодельни, поглощенной тонкими работами с иглой. Каждую минуту Гранж, которому узкая амбразура мешала навести бинокль, отталкивал рукой Эрвуэ и на мгновение припадал глазом к оптическому прицелу; в сумраке бетонного блока уже ничто не шевелилось, если не считать этой детской, скрытной войны локтями. День желтел. Дорожная щебенка, которая днем сквозь узкую бойницу подпаливала веки, в отдалении делалась приятной для глаз и рыхлой, как морской песок; оттенки вечера один за другим отпечатывались в глубине укрытых глаз с китайской утонченностью камеры-обскуры. Тонкая дрожащая черточка, начертанная беглым курсивом, пробежала по белой просеке, затерялась в траве — куница. На какое-то время снова наступила спокойная тишина. Затем разом взлетели вороны, как вороны Вотана, и задушевное, сытое урчание, довольное тем, что стоит такой мягкий вечер, пробудилось в конце аллеи.
— Осторожно! — рявкнул Гуркюф Эрвуэ.
Урчание не спешило показываться; оно тянуло время. Отчетливо послышалось, как водитель переключает скорость, въезжая на невидимую сторону бугра; вдруг что-то неожиданное в этом чересчур легком, чересчур быстром жужжании заставило Гранжа сунуть руку в карман, и он стал нервно нащупывать блокнот с силуэтами.
Машина обрисовалась внезапно, гораздо дальше, чем можно было ожидать: узкий черный силуэт, наполовину съедаемый дорожной тряской. Узкий и хрупкий — хрупкий. Сначала она вырастала, оставаясь абсолютно неподвижной, затем, начав незаметно спускаться, повернула к обочине дороги и резко встала перед выемкой заграждения с чуть комичным замешательством муравья, обнюхивающего выступающий край доски.
— Олухи! — выдохнул оторопевший Оливон.
— Как бы не так! — отрезал Эрвуэ. Припав глазом к прицелу, он яростно поглаживал винт наводки. — Это фриц.
Капот, обнюхав препятствие, вновь начал потихоньку скользить и внезапно нырнул носом в выемку, гораздо тяжелее, чем можно было предположить. Не туристическая, подумал Гранж: грузовичок. Теперь на ровном месте капот очень быстро увеличивался в размерах — выпрямившийся и совсем мрачный, как бы изготовившийся к воинственной бычьей атаке — levantado, — казалось, еще немного, и он выпустит пар из ноздрей. «Пора!» — подумал Гранж. Последнее, жестокое сомнение скрутило ему живот, но в десяти сантиметрах от своей щеки он вдруг увидел рот Эрвуэ, который медленно открывался, как на стендовой стрельбе в тире.
— Давай! — выдохнул он.
Раздался выстрел, отдача была столь резкой, что прильнувшему к пушке Гранжу почудилось, будто от удара у него омертвело плечо. Машина угрюмо дернулась, как икнула, и вдруг ее вырвало через верх букетом длинных бумажных, как серпантин, волокон, затем капот, зарываясь носом, повернул к правому банкету и, чуть накренившись, но не перевернувшись, окончательно застыл у лесосеки.
— Прямо в пасть! — сжав зубы, тявкнул Гуркюф и с неистовым, содрогающимся треском мотоцикла, трогающегося с места в тесном гараже, выпустил в обломки половину обоймы.
В кружках бинокля сиденье за разлетевшимся в пыль лобовым стеклом казалось пустым, но из-за торчащих ветвей лесосеки его нельзя было разглядеть отчетливее. Что до остального, то даже беглый взгляд снимал все вопросы: машина была мертва, как может быть мертв человек; уже слившаяся с дикими травами, потертая, истрепанная, бледная, будто обесцвеченная пылью от разбитого лобового стекла, — она выглядела так, словно ее упаковали в паутину. От бойни у Гранжа вспотели ладони; холодными тисками сдавливало затылок; рядом с собой он чувствовал терпкий, новый смрад, исходивший от потной куртки Эрвуэ. В носу резко щипало от запаха пороха; значит, штампы не лгали — он был пьянящий.
— Пойди посмотри. — бросил Гранж Оливону. — По тоннелю и подлеском. Мы прикроем.
Перезарядив орудие, они молча следили за силуэтом Оливона, пробиравшегося между ветвей Он шел ужасающе медленно: так и хотелось подтолкнуть его рукой. Воздух теперь был свежее; солнечные пятна на дороге угасали одно за другим. Вновь воцарившаяся тишина была окаменевшей тишиной, которая следует за хлопком пощечины: чувствовалось, что где-то, перед тем как взорваться, накапливалась смертельная доза чудовищного холодного гнева.
«Не то чтобы это означало „мы будем убиты“, — подумал Гранж, смочив языком сухие десны. — Забавно, скорее это похоже на „мы будем наказаны“».
В бинокль он увидел, как Оливон выпрыгивает из-за задней части грузовика и бежит по дороге к блокгаузу.
— Их там двое, — сказал он, задыхаясь. — Молодые.
Он бросил на ящик с патронами две пары серо-зеленых погон, два громоздких револьвера старой модели и несколько светло-серых плиток, похожих на упаковочный картон: ржаные knackebrot, которые похрустывали с пресным, кисловатым привкусом во рту, — грустная пища.
— Нет, — добавил он, чуть сконфуженно, — документов не было.
— А что за груз?
— Похоже, послужные списки, господин лейтенант, — Оливон смутился. — Полные ящики послужных списков.
Он добавил вполголоса:
— Там их, наверное, на целую дивизию.
Они озадаченно переглянулись.
— Черт возьми! — вырвалось наконец у как громом пораженного Эрвуэ.
Темный пугающий призрак святыни начинал вдруг вырисовываться посреди леса, выплывая из недр казармы: они подняли руку на таинство. Последствия будут непредсказуемы.
Откупорив бутылку из неприкосновенного запаса, они вновь заняли свой пост. Атмосфера теперь была тяжелой, красное вино давило им на желудки. Холодный и едкий запах пороха притуплялся, оседая на влажные стены бетонного блока. Последняя косая солнечная дорожка взобралась на лесосеку слева от просеки, погасла, и вся перспектива вмиг опрокинулась в зябкий вечерний сумрак. Затем снова, неторопливо, как поздно пробуждающееся осиное гнездо, у отдаленного зубца дороги раздалось повторное жужжание. И на этот раз мороз пробежал по их спинам. Невидимое жужжание наводняло вечер — сами леса вокруг, казалось, становятся небезопасными, враждебными, начинают кишмя кишеть всеми своими потайными тропами.
Шум мотора затих еще до того, как достиг хребта, но почти тотчас же его сменил другой. На невидимом участке дороги, за коротким подъемом, началась и уже не смолкала — то усиливаясь, то ослабевая — язвительная перекличка жужжащих моторов.
— Возможно, они наладили объезд через лес. Наверняка они наладили объезд через лес…
Гранж прислушивался, глупо, отчаянно пытался убедить себя, что жужжание сворачивает влево. Вдруг, со всего маху, по бетону хлестанул тяжелый, резкий град, и Гранж, смотревший в амбразуру, внезапно увидел, как сквозь ветви поднимается от земли и безудержно, с когтистым отчаянным мяуканьем распускается букет светлячков.
— Бог мой! — произнес Оливон бесцветным голосом. — Трассирующие пули…
И вновь в бетонном блоке наступила тишина, в которой раздавалось лишь прерывистое, напоминающее о хлеве сопение носов.
— Дай очередь! — нервно бросил Гуркюфу Гранж.
Гуркюф тряхнул головой. С жалким видом старой клячи он колдовал против света возле своего ручного пулемета.
— Не видно!..
Голос был по-детски ноющий, испуганный.
— По лесосеке, в самую чащу. Пли!
Он не успел. Мрачный удар, отозвавшийся в самой груди, волной сухого бризантного взрыва обрушился на блокгауз, сопровождаемый каскадами мелких позвякиваний разбитого стекла. Мешки с землей, закупоривавшие амбразуру, разом обвалились, образовав брешь, которая грязной, зловещей белизной высветила все нутро бетонного блока. И последнее, что увидел Гранж в брызнувшем свете голого дня, был Эрвуэ; побледневший, он очень медленно, шаг за шагом отступал к задней стене, словно насильно увлекаемый за плечи ангелом.
— Не пора ли с…
«Это внутри! — подумал Гранж. — Нет, снаружи… Нет, внутри». Дыма было не так много. От довольно резкого шлепка плетью, стеганувшей его по икре и по верхней части бедра, он стал инстинктивно сползать на землю, почти вяло, как боксер, который поплыл после нокаутирующего удара в голову. Насколько серьезно его задело, он не чувствовал. Сквозь цементную пыль, от которой першило в горле, он смотрел вверх на сероватый свод бетонного блока, весь искромсанный, как от ударов киркой, меж прямолинейных заусенцев более светлых круглых выбоин. Он испытывал одно лишь ощущение пустоты в голове и прохлады на висках, являвшееся почти притягательной гранью обморока, и — уже по ту сторону расслабленность, легкость, ощущение перевернутой страницы и завершенного дня.
Гранж подтолкнул Гуркюфа к люку эвакуационного хода и, уже ступив ногой на лестницу, обернулся, чтобы в последний раз окинуть взглядом блокгауз. После взрыва в действиях Гранжа не было заметно никакой спешки; он испытывал необъяснимое чувство защищенности. Тела Оливона и Эрвуэ уложили на тюфяке; шинель, которую на них набросили, оказалась слишком короткой: Гранж усматривал какую-то грустную иронию в том, что лица были прикрыты, а ноги открыты, поэтому они подтянули шинель к низу, а чтобы не видеть больше лиц, положили тела на бок и, прислонив одно к другому, повернули к бетонной стене. Гранж нащупал у себя в кармане две удостоверявшие личность бляхи, которые он снял с запястий; он услышал, как они звякнули, задев тяжелое металлическое кольцо — ключ Моны. Блокгауз являл собой известковую кучу, в которой ноги цеплялись за искореженные железки; оседавшая пыль тяжелым пеплом уже посыпала складки шинели, припорошила изломы сукна мерзким снегом. Эта пыль раздражала его. Он пролез назад через люк, яростно встряхнул шинель, снова подтянул ее до лиц. Затем, не оборачиваясь, проскользнул в тоннель и захлопнул у себя над головой люк.
После эвакуационного хода подлесок казался еще светлым. Они сориентировались по компасу Гранжа и, углубившись в лесосеку, двинулись на запад. На дороге возобновился гул моторов; позади них, ближе к дому-форту, в лесу раздавались громкие голоса, спокойно-непринужденные, как у охотников, которые перекликаются по окончании облавы. Они шли, полусогнувшись, сквозь плотную, гибкую поросль майских ветвей, волоча за собой довольно шумный кильватер сломанных кустарников. Но это их мало беспокоило: голоса позади них мало-помалу затихали; сохранялось почти пьянящее, странное ощущение привилегированности, которое приходит к раненым и пленным. Запыхавшиеся, они то и дело останавливались и стоя отпивали по глотку из фляги Гуркюфа. Все мысли разом принимались течь сами по себе в другой плоскости. Война продолжалась, но она катилась уже где-то очень далеко с томным постукиванием последних капель грозового облака, которые высыхают на стекле.
— Чем ты займешься после войны? — почти рассеянно спросил Гранж.
Они разговаривали, как разговаривают на перроне, когда мысли уже далеко, в то время как к составу цепляют локомотив и посадка вот-вот оборвет равнодушное прощание.
Местность впереди них начала потихоньку понижаться: они подходили к оврагам Брейя, как когтями, захватывавшим плато, но сходившим на нет вблизи дома-форта. Лес с этой стороны являл собой густые заросли молодых каштанов; ходьба сквозь жесткие стебли, которые приходилось раздвигать руками, изматывала их. Ружье Гуркюфа всякий раз застревало в сплетении ветвей; он чертыхался; развевавшиеся полы шинелей цеплялись за колючие кустарники; ножны штыка, фляги позвякивали в чаще с дребезжащим звоном колокольчиков стада, спускающегося с альпийских лугов.
«Нам не дойти, — почти беспечно подумал Гранж. Впрочем…»
Нога его распухла и наливалась тяжестью. Он остановился, чтобы сменить повязку, швырнул в кусты испачканный тампон. Когда он ступал на пятку, острая режущая боль стрелой пронзала его ногу до поясницы; он переводил дыхание — долго, закрыв глаза, с похолодевшими висками, вытирая рукой влажный от скверного пота лоб. В лесу начинало темнеть; на бледнеющем небе две-три расплывчатые звезды уже подрагивали на острие ветвей. Шум голосов и моторов прекратился. Из-за потери крови он с легкой головой как бы качался на волнах надвигавшейся покойной ночи. Они шли к Мёзу. Но теперь уже не было так важно, дойдут ли они до Мёза. Теперь уже вообще было не важно, придут ли они куда-нибудь. На запястье, там, где шероховатая ткань натирала ему кожу, он ощущал легкую, бархатистую дрожь жара — и даже едва ли не сладострастную.
— Стой, — буркнул он Гуркюфу, потянув за ножны штыка, который ужасно раздражал его своим позвякиванием. — Надо попить.
Во флягах у них было только красное вино; едва он попробовал терпкой жидкости, как от мгновенной тошноты ему скрутило живот, точно он наглотался опилок. Он попытался встать на ступню, но нога под ним согнулась, будто нашпигованная вдруг иголками. Он задрал штанину выше колена — распухшего, твердого, испещренного легкими синеватыми бляшками. «Наверное, осколок ударил плашмя, так что я и не почувствовал», — подумал он. Он прислонился к молодому побегу каштана, положив ногу прямо перед собой на мох. Выступивший ледяной пот вновь увлажнил его своим быстрым прикосновением, сбежал от висков к животу. Просунув руку сзади за ремень, чтобы ослабить его, он вытащил ее липкой от крови: он был ранен еще и в поясницу.
— Плохи дела, — сказал он отрывисто. — Оставь меня здесь.
Он смотрел на торчавшего перед ним Гуркюфа, который, широко расставив ноги и оттопырив губу, завинчивал флягу с таким комично-смущенным видом, что Гранж почувствовал, как его одолевает призрак смеха, который, скользя по лицу, не вызывал на нем никаких перемен. Замешательство мужчины перед раной вдруг очень сильно поразило его. Все-таки не хотел бы он, чтобы в этот момент подле него оказалась женщина.
— Уходи! — снова заговорил он раздраженно. — Темнеет уже.
Он протянул ему компас. Гуркюф стоял перед ним как вкопанный, опустив голову; носком башмака он нерешительно ковырял веточки на мху. Темнота быстро сгущалась, уже стирала лица.
— Как бы я хотел остаться здесь, — вымолвил наконец Гуркюф, скривившись, точно хотел заплакать.
Он держал компас на вытянутой руке, неловко, как блюдце с кофейной чашкой.
— Не валяй дурака. Сматывайся. Пропадешь здесь ни за грош. Это приказ, — добавил Гранж тоном, поневоле показавшимся ему слегка пародийным.
Снова у него возникло ощущение, что эта война даже в мелочах что-то пересмеивала, хотя и невозможно было понять; что именно.
Прошло несколько секунд, Гуркюф тряхнул головой, налил четвертинку вина и поставил ее на мох рядом с Гранжем; из своего вещмешка высыпал на газету несколько горстей сухарей. Затем он поудобнее прислонил Гранжа к каштану и набросил ему на ноги свое одеяло. Гранж догадывался, что он нарочно тянет время. Когда ему больше уже нечего было делать, он, скрестив ноги, присел на корточки рядом с каштаном. Трутовой зажигалкой Гуркюфа зажгли сигареты. Установилась темнота; из предосторожности они накрывали панцирем своих касок крошечные алые точки, которые, как угольки, уже сверкали в ночной мгле.
— Что ж, господин лейтенант, так тому и быть, раз вы хотите… — промямлил Гуркюф, когда они пожелали друг другу удачи. — Если я еще найду там парней, мы вернемся за вами, — добавил он благопристойно.
Он стал отходить за деревья, с трудом волоча ноги, — неуклюжая, косолапая громадина, мало-помалу углублявшаяся в чащу. Время от времени он останавливался, оборачивался, и Гранж догадывался, что он бросает в его сторону панический взгляд пса, который дал тягу, но, обернувшись, вдруг забеспокоился, что никто его больше не подзывает.
Он долго вслушивался в треск ветвей, который, удаляясь, становился все слабее и слабее, поглощаемый лесом, как камень водой. Когда он находился в полной неподвижности, нога почти не причиняла ему боли. Прохлада, опускавшаяся вместе с ночной мглой, не была пока неприятной. Машинально он принялся грызть кусок сухаря, затем выплюнул его: гипсовая мука липла к языку; снова хотелось пить. Меж ветвей над ним еще тянулся остаток зеленоватого сияния; на лес нисходило оцепенелое спокойствие первых мгновений ночи, когда еще не пробудились для перелетов ночные птицы.
В этот час жил пока только один лес, но не звери: время от времени в зарослях распрямлялась после дневной жары какая-нибудь ветка, вызывая пальмовый шелест, томный и перистый, — шелест садов после дождя.
«Какая отрешенность!» — подумал он.
В голове у него мелькали воспоминания о странной земле без людей, о прогулках в зимнем лесу, о послеполуденных часах в доме-форте, когда в окно было видно лишь, как в дымчатом сиянии солнца на ветках одна за другой наливаются теплые капли оттепели. Вслед за этим проносилась война, странная, нелепая, как ночной экспресс, чей грохот, резко нарастая, катится к горизонту и стихает затем на равнине. Он лежал на земле, вытянувшись почти во весь рост, начиная ощущать холод, но уже переполняемый невыразимым чувством покоя.
«Мне хорошо здесь…» — сказал он себе.
Ему вдруг подумалось, что война проиграна, но подумалось бесстрастно, рассеянно. «Я демобилизован», — подумал он еще. И тут его осенило: Фализы совсем рядом. Мысль о логовище, о замкнутом пространстве мало-помалу превращалась в наваждение; ему вспоминалось, что все раненые ползут к какому-нибудь дому. Совсем рядом с домом Моны был глубокий колодец, колодец со свежей водой. От воспоминания об этой черной воде у него пересыхало в горле; он ощущал во рту ее вкус, ее сладостное, холодное прикосновение.
«Чуть позже я попытаюсь, — сказал он себе. — Но только не сейчас. Нужно набраться сил».
Он покивал в темноте головой, довольный тем, что так здраво рассуждает. Тропинка, которая вела в Фализы, должна была проходить совсем рядом, где-то на востоке. Но где был восток? Он вдруг вспомнил, что отдал компас Гуркюфу; неистовый, упрямый гнев резко отбросил его к дереву; две-три крупные слезы исступления потекли у него по щекам. Но вопреки воле сознание его расплывалось, теряло свои якоря; он подумал, что Оливон и Эрвуэ, вероятно, будут награждены: никто не мог сказать — никто, — что они не защищали блокгауз.
«Посмертно», — заключил он. Это слово механически вертелось у него в голове; оно ему казалось неясным, но значительным, внушительным, как те печати на старых официальных пергаментах, что стягивают концы шелковой ленты. Жар вновь охватывал его: он понял, что если промедлит, то не сможет больше встать на ноги. Он выпил немного вина из кружки Гуркюфа и засунул сухари в карман; затем срезал ножом ветку у себя над головой и вытесал из нее палку. После нескольких минут усилий ему удалось подняться; при условии, что не будет сгибать ее в колене, он мог помогать себе раненой ногой — почти как деревянной. Справа через равные промежутки времени в довольно светлой ночи раздавался лай собак; он углубился в лес, в ту сторону, и шагов через сто вышел на фализскую тропу. Нетерпение, детская тревога теперь толкали его вперед, заставляя шаг за шагом вырывать поврежденную ногу из ям на черной тропинке; он шагал к дому, как если бы его там ждали. В висках стучало от жара, он останавливался и, обливаясь потом, снова прислушивался к безмолвию зарослей, удивляясь, что этот окружавший его мир пропускал человека, как пропускает воду куча песка. Слабость охватывала его затылок; он бросил каску — прохладный воздух вокруг шеи принес облегчение. «Никого! — беззвучно повторял он. — Никого!» Снова на глаза у него навернулись слезы; сердце его сжималось. «Наверное, я умру», — подумал он еще. Рассудок его захлебывался, а мысли обрывались, увлекаемые все возрастающей тяжестью: теперь он думал о гангрене, которая начинается в зараженных ранах; внезапно его пронзила навязчивая, бредовая мысль, что нога чернеет; он остановился, лег на землю и принялся задирать штанину. «Я забыл свой фонарик», — вдруг подумал он и снова затрясся всем телом от неистового, бессильного гнева; наклонившись вперед, вытягивая свою больную поясницу, он с бычьим упорством пытался в густом мраке приблизиться глазами к ноге. Он почувствовал, что вот-вот потеряет сознание, по спине опять покатились струйки холодного пота; он лег на бок, и его несколько раз слабо вырвало на траву красным вином и теми крохами сухарей, что он съел. Однако стоило Гранжу полежать без движения, как ему вновь становилось легче, силы возвращались — его охватывало чувство покоя, глупого счастья, как если бы он воспарил над землей. «Можно подумать, что я выздоравливаю, — подумал он. — Но от чего?» Он пролежал так добрый час. Он уже не спешил вновь пуститься в путь; он смотрел вверх на ветви, полусводом закрывавшие дорогу на фоне более светлого неба; ему казалось, что ночь перед ним расстилается по мере того, как разворачивался этот непостижимо длинный и безмятежный свод; он чувствовал себя потерянным, совершенно потерянным, выбитым из привычной колеи: никто больше не ждал его — никогда — нигде. Этот миг казался ему восхитительным. Когда холод сделался невыносимым, он почти без труда встал на ноги. Тропинка тут же затвердела под его шагами, которые отзывались в темноте обширным и приглушенным эхом пустой комнаты; он и не заметил, как очутился в деревне: с этой стороны длинные глухие стены риг вплотную примыкали к лесным зарослям. В самом начале улочки, на которую выходил дом Моны, он остановился в последний раз и прислушался. Проступавшие из мрака окоченелые коньки стен и домов делали здесь ночь как бы более прозрачной и пустой. Тишина была абсолютной, но это не была тишина леса. Это была вдовствующая тишина, с оттенком грусти и отрешенности, который придают ночи выступы каменных стен. И только справа, где между деревушкой и лесом чуть приоткрывалась поляна, примятые майской пеной сады несли к черным домам мягкое дыхание прилива, который приподнимал ночь и, казалось, неподвижно взбухал под звездным небом; временами на другом конце деревни то замолкала, то вновь принималась лаять собака — к нему возвращалось ощущение сладостного волшебного покоя, завладевшее им на дороге. На улочке он вдруг почувствовал, что силы его на исходе, отбросил палку и ухватился одной рукой за ограду, а в другой он уже сжимал завернутый в носовой платок ключ; благоухание садов ударяло ему в голову. «Я почти у цели, — думал он. — Я возвращаюсь домой!» Зубы его стучали, ключ в руке дрожал, не столько от лихорадки, сколько от безудержного нетерпения; он то и дело хватался за запястье левой руки, пытался унять безумную дрожь. «Мне не открыть, — подумал он, поддерживая рукой свою непомерно тяжелую голову. — Мне не открыть». Он, однако, нашел в себе силы запереть за собой дверь на два оборота, затем, в густой темноте, вытянув перед собой руки, двинулся в глубь комнаты, наткнулся коленом на край кровати и навзничь рухнул на нее, широко раскинув ноги.
Он довольно долго пролежал без движения, переводя дух; биение сердца успокаивалось. В очень слабом сероватом свете, который растворялся теперь во мраке комнаты, проступала фрамуга двери и сердцевидные отверстия в ставнях. Стеганое одеяло слабо прогибалось под его весом; он чувствовал себя там съежившимся, как в утробе; тишина представлялась ему чудесной, как глазурью, покрытой слабым запахом воска, оздоровленной целебно-горьким благоуханием лаванды. Тело его в этом черном безмолвии мало-помалу приходило в себя — силы возвращались к нему.
«Вот так история!» — подумал он.
Он еще ощущал легкий туман в голове, но пытался собраться с мыслями; он понимал, что захлопнувшаяся за ним дверь подвела черту, закрылась на эпилоге: его короткое военное приключение подошло к концу. Что его поражало, так это образовавшаяся вокруг него пустота: призрачная, зияющая, пресная — она его засасывала. Мону он отправил. Оливон, Эрвуэ — мертвы, Гуркюф ушел. Война была необычайно далеко, казалась теперь ничтожной, уже снедаемой этими гнетущими землистыми тенями, которые возвращались и съеживались, усевшись кружком. Еще не придя в себя от шока после ранения, он смотрел, как вокруг него колышется тяжелая вода замурованной комнаты: придавленная безмолвием деревенской природы, она стоя спала под луной. «Вот и переезд на новую квартиру!» — подумал он. Морща лоб, Гранж пытался вспомнить, что он с таким жаром, с таким нездоровым любопытством высматривал всю зиму из своего окна вдалеке на дороге. «Я испытывал страх и нетерпение, — говорил он себе. — Я ждал, что что-то произойдет. Я подготовил место для этого „что-то“…» Теперь-то он знал, что что-то произошло, но ему казалось, что это было как бы невзаправду: война продолжала укрываться за своими призраками, окружавший его мир по-прежнему молча опустошался. Теперь ему вспоминались ночные обходы в лесу, по краю безмолвной границы, откуда он столько раз возвращался к этому ложу, к Моне. Ничто так и не обрело законченных форм. Мир оставался уклончивым, сохранял ватное, мягкое прикосновение гостиничных номеров с их угрюмым синим светом. Вытянувшись на кровати, в темноте, внутри пустого дома, он вновь становился слепым скитальцем, каким был всю зиму; он продолжал скользить по зыбкой, сумрачной кромке, как идут ночью по краю пляжа. «Но теперь я касаюсь дна, — говорил он себе с каким-то ощущением безопасности. — Больше ждать нечего. Ничего другого. Я вернулся».
«Свет зажигать мне нельзя», — подумал он.
Он встал, рукой нащупал туалетный столик, нашел кувшин с водой, стоявший в центре таза, и долго пил; он чувствовал, как по языку его нет-нет да и проскальзывала тонкая безвкусная пленка пыли; ему подумалось, что с тех пор, как он покинул Мону, минуло не меньше недели. Затем он растянулся на коврике и промыл рану. Вода бесшумно стекала на пол, постепенно впитывалась толстым ковром. Холодная жидкость обжигала его, но боль теперь как бы немного притупилась; он встал на ноги и выпил еще воды. Слабая серая тень выползала из глубины комнаты и, казалось, делала ему знаки; он поднял руку — тень в зеркале повторила жест с истощенной медлительностью, так, словно рука плавала в толще воды; он наклонился вперед, чуть ли не уткнувшись носом в зеркало, но тень оставалась расплывчатой, снедаемой со всех сторон темнотой; жизнь не воссоединялась с собой же; не было ничего — только эта немного приблизившаяся встреча один на один с тусклой тенью, которую он не мог разглядеть. Между тем в мозгу у него временами мелькали мысли, вдруг представлявшиеся ему бесконечно далекими: он задавался вопросом, добрался ли Гуркюф до Мёза. «Варен был прав относительно заглушек», — сказал он себе бесстрастно. Однако все это было ему безразлично. Ничего не происходило. Никого не было. Только эта упрямая, тусклая, пугающая тень, которая плыла к нему, так и не дотягиваясь до него из глубины своих туманных сфер, — эта оглушительная тишина.
Между тем голова теперь наливалась свинцом, притуплялась от усталости; он чувствовал, что им овладела тяжелая сонливость. Он снова, не раздеваясь, вытянулся во весь рост, с голой ногой, на стеганом одеяле; тишина сомкнулась, как покойная вода. Он вспомнил, как слушал ее порою, лежа рядом со спящей Моной; какое-то время он еще думал о ней; вновь ему виделась дорога под дождем, на которой он ее повстречал, где они так смеялись, когда она сказала: «Я вдова». Но сама эта мысль не задерживалась: она как бы поднималась вопреки его воле к более легким слоям воды. «Ниже, — говорил он себе, — гораздо ниже…» Он услышал, как еще два-три раза пролаяла собака, затем — крик совы на совсем близкой опушке лесных зарослей, затем он уже ничего не слышал: земля вокруг него была мертва, как снежная равнина. Жизнь вновь погружалась в эту слащавую тишину луга с асфоделями, полную легкого шелеста крови в ушах, похожего на шум никогда не достижимого моря в глубине раковины. Когда он грузно поворачивался, то услышал, как в его раздавленном кармане скрежещут солдатские бляхи; ему подумалось, за что Оливон и Эрвуэ заплатили этой похоронной монетой. «Наверняка ни за что», — решил он. Еще какое-то время он лежал с широко раскрытыми во тьме глазами, глядя в потолок, абсолютно недвижимый, прислушиваясь к жужжанию синей мухи, которая тяжело билась о стены и окна. Затем он натянул на голову одеяло и уснул.
Перевод Л. А. Бондаренко и А. П. Фарафонова
Редактор Т. В. Чугунова