Обедни нет в день смертной казни,
Молитв не могут петь.
Священник слишком болен сердцем,
Иль должен он бледнеть,
Или в глазах его есть что–то,
На что нельзя смотреть.
Мы были взаперти до полдня,
Затем раздался звон,
И стражи, прогремев ключами,
Нас выпустили вон,
И каждый был с отдельным адом
На время разлучен.
И вот мы шли в том мире божьем
Не как всегда, — о, нет:
В одном лице я видел бледность,
В другом — землистый цвет,
И я не знал, что скорбный может
Так поглядеть на свет.
Я никогда не знал, что может
Так пристальным быть взор,
Впивая узкую полоску,
Тот голубой узор,
Что, узники, зовем мы небом
И в чем наш весь простор.
Но голову иной так низко,
Печально опустил,
И знал, что, в сущности, той казни
Он больше заслужил:
Тот лишь убил — кого любил он,
Он — мертвых умертвил.
Да, кто грешит вторично, — мертвых
Вновь к пыткам будит он
И тянет труп за грязный саван:
Вновь труп окровавлен,
И вновь покрыт густой он кровью,
И вновь он осквернен!
По влажно–скользкому асфальту
Мы шли и шли кругом,
Как клоуны иль обезьяны,
В наряде шутовском, —
Мы шли, никто не молвил слова,
Мы шли и шли кругом.
И каждый ум, пустой и впалый,
Испуган был мечтой,
Мысль об уродливом была в нем,
Как ветер круговой,
И Ужас шел пред ним победно,
И Страх был за спиной.
И были стражи возле стада
С чванливостью в глазах,
И все они нарядны были
В воскресных сюртуках,
Но ясно, известь говорила
У них на сапогах.
Там, где зияла раньше яма,
Покрылось все землей.
Пред гнусною стеной тюремной —
Песку и грязи слой,
И куча извести — чтоб мертвый
Имел в ней саван свой.
Такой на этом трупе саван,
Каких не знает свет:
Для срама большего он — голый,
На нем покрова нет, —
И так лежит, цепями скован
И пламенем одет!
И известь ест и плоть и кости,
Огонь в него проник,
И днем ест плоть и ночью — кости,
И жжет, меняет лик,
Ест кость и плоть попеременно,
Но сердце — каждый миг.
Три долгих года там не сеют
И не растят цветов,
Три долгих года там — бесплодность
Отверженных песков, —
И это место смотрит в небо,
Глядит без горьких слов.
Им кажется, что кровь убийцы —
Отрава для стеблей.
Неправда! Нет, земля — от бога,
Она добрей людей, —
Здесь краска роз была б краснее,
И белых роз — белей.
Из сердца — стебель белой розы,
И красной — изо рта!
Кто может знать пути господни,
Веления Христа?
Пред папой — посох пилигрима
Вдруг все одел цвета!
Но нет ни белых роз, ни красных
В тюрьме, где все — тиски.
Кремень, голыш — вот все, что есть там, —
Булыжник, черепки:
Цветы нас исцелить могли бы
От ужасов тоски.
И никогда не вспыхнут розы
Меж стен позорных тех,
И никогда в песке и в грязи
Не глянет цвет утех,
Чтобы сказать убогим людям,
Что умер бог за всех.
Но все ж, хоть он кругом оцеплен
Тюремною стеной,
И хоть не может дух в оковах
Бродить порой ночной,
И только плачет дух, лежащий
Во мгле, в земле такой, —
Он в мире — этот несчастливый,
Он в царстве тишины.
Там нет грозящего безумья,
Там Страх не входит в сны,
В земле беззвездной, где лежит он,
Нет солнца, нет луны.
Он как животное — бездушно —
Повешен ими был.
Над ужаснувшейся душою
И звон не прозвонил.
Они его поспешно взяли,
Зев ямы жертву скрыл.
Они с него покров сорвали:
Для мух был пирный час.
Смешна была им вздутость горла,
Недвижность мертвых глаз.
Они со смехом клали известь,
Чтоб саван жег, не гас.
Священник мимо той могилы
Без вздоха бы прошел,
Ее крестом не осенил бы,
Нам данным в бездне зол, —
Ведь здесь как раз один из тех был,
К кому Христос пришел.
Пусть так. Все хорошо: замкнулась
Дней здешних череда,
Чужие слезы отдадутся
Тому, чья жизнь — беда,
О нем отверженные плачут,
А скорбь их — навсегда.