Человек, обладающий гением Бальзака, способный могуществом безудержной фантазии создать новую вселенную, не всегда в силах, изображая незначительные эпизоды собственной жизни, придерживаться одной только строгой истины. Все подчиняется у него власти самодержавного произвола. Он самовластно распоряжается событиями из своей биографии, и это сказалось весьма характерным образом даже в том, что обычно остается неизменным — в начертании фамилии. В один прекрасный день — ему пошел уже тридцатый год — Бальзак поведал свету, что его зовут вовсе не Оноре Бальзак, а Оноре де Бальзак, и, более того, что, по твердому его убеждению, он имеет полное и к тому же весьма древнее право на эту дворянскую приставку.
Отец его просто в шутку, да и то в самом тесном домашнем кругу, похвалялся весьма сомнительным и весьма отдаленным родством с древнегалльской рыцарской фамилией Бальзак д'Антрэг. Однако неудержимая фантазия сына превращает это случайное предположение в неоспоримый факт. «Де Бальзак». Так он подписывает письма и книги, а гербом д'Антрэгов он украшает свой экипаж, собираясь отправиться в Вену. Завистливые собратья по перу высмеивают тщеславие самозванного дворянина, но Бальзак, ничтоже сумняшеся, объявляет журналистам, что еще задолго до его появления на свет факт дворянского происхождения был засвидетельствован в официальных документах, а посему дворянская приставка в его свидетельстве о рождении ничуть не менее законна, чем, скажем, в метриках Монтеня или Монтескье1.
Однако, к великому сожалению, сухие документы придирчиво и злобно разрушают в нашем неприютном мире самые роскошные легенды, созданные поэтами. Как ни грустно, но столь торжественно процитированное Бальзаком свидетельство о рождении действительно сохранилось в архивах города Тура; однако перед фамилией будущего писателя не обнаруживается и одной буковки из этого пресловутого аристократического «де».
Писец местного нотариуса 21 мая 1799 года коротко и ясно записал:
«Сегодня, второго прериаля седьмого года Французской Республики, ко мне, регистратору Пьеру Жаку Дювивье, явился гражданин Бернар Франсуа Бальзак, проживающий в здешнем городе, по улице Арме д'Итали, в квартале Шардонне, в доме № 25, дабы заявить о рождении у него сына. Упомянутый Бальзак пояснил, что ребенок получит имя Оноре Бальзак и что рожден он вчера, в одиннадцать часов утра, в доме заявителя».
Да и все другие дошедшие до нас документы — свидетельство о смерти отца, объявление о бракосочетании старшей сестры — не содержат дворянской приставки.
Следовательно, вопреки всем генеалогическим изысканиям Бальзака она является плодом чистейшей фантазии великого романиста.
Но если буквальный смысл документов и опровергает Бальзака, то воля его, исполненная творческого вдохновения, одерживает верх над бездушными бумагами. Ибо поэзия, назло всем последующим уточнениям, всегда торжествует над исторической достоверностью. И хотя ни один французский монарх не подписывал дворянских грамот ни Бальзаку, ни кому-либо из его предков, потомство на вопрос, как звали величайшего эпика Франции, отвечает, повинуясь его воле: «Оноре де Бальзак», а не Оноре Бальзак, и, уж конечно, не Бальса. Ибо «Бальса», а не «Бальзак» и уж, разумеется, не «де Бальзак» звали его предков крестьян.
Они не обладали замками и не имели герба, который их поэтический потомок изображает на дверце своего экипажа, они не гарцевали в сверкающих доспехах и не бились на романтических турнирах, нет — они ежедневно гнали коров на водопой и ковыряли в поте лица скудную лангедокскую землю.
В жалком каменном домишке в деревушке Ла Нугериэ, близ Каньзака, 22 июня 1746 года родился Бернар Франсуа, один из многих обитавших там Бальса, будущий отец писателя.
Из этих Бальса только один приобрел известность, да и то весьма предосудительного свойства: в том самом 1819 году, когда Оноре окончил Школу права, пятидесятичетырехлетний брат его отца был арестован по подозрению в убийстве молодой беременной крестьянки и после сенсационного процесса гильотинирован.
Должно быть, именно стремление возможно больше увеличить дистанцию между собой и этим непристойным дядюшкой побудило Бальзака возвести себя в дворянство и присвоить себе благородное происхождение.
Бернар Франсуа, старший из одиннадцати детей, был предназначен отцом своим, простым крестьянином, к духовному званию. Сельский священник обучил его грамоте и даже немного латыни. Но крепкий, жизнерадостный и честолюбивый юнец вовсе не собирается выбрить себе тонзуру и дать обет безбрачия. Некоторое время он еще остается в родной деревушке, то помогая нотариусу переписывать бумаги, то трудясь на родительском винограднике и на пашне; но вот, достигнув двадцати лет, он уезжает из родных краев, чтобы не возвратиться более. С упрямой напористостью провинциала, великолепнейшие образцы которой опишет в своих романах его сын, он обосновывается в Париже, поначалу действуя неприметно и втихомолку, — один из бесчисленных молодых людей, которые жаждут сделать карьеру в столице, но не знают еще, каким образом и на каком поприще.
Позднее Бальзак-отец, покинув Париж, уверял провинциалов, что при Людовике XVI он был секретарем канцелярии королевского совета и даже товарищем королевского прокурора. Впрочем, эта хвастливая старческая болтовня давно уже опровергнута, ибо ни в одном из королевских альманахов не упоминается Бальзак или Бальса, занимающий подобную должность. Только революция подняла из безвестности этого крестьянского сына, как и многих ему подобных, и он занимает теперь должность в одной из секций революционного Парижа (должность, о которой он впоследствии, став армейским комиссаром, не любил распространяться).
В этой должности он заводит, видимо, обширные связи и со страстной алчностью, которую он передаст в наследство сыну, выискивает такие посты в действующей армии, где можно вернее всего нажиться, то есть в продовольственной части и в интендантстве. От интендантства ведут, разумеется, золотые нити к ростовщикам и банкирам.
Прошло тридцать лет, и после всяких темных дел и делишек Бернар Франсуа снова вынырнул в Париже, в качестве первого секретаря банкирского дома Даниэля Думерга. К пятидесяти годам отцу Бальзака удалась, наконец, великая метаморфоза — как часто сын будет повествовать о ней! — беспокойный и честолюбивый голодранец превратился в благопристойного буржуа, степенного, или, вернее, остепенившегося, члена «хорошего общества». Только теперь, приобретя капитал и упрочив свое положение, может он совершить следующий неизбежный шаг, дабы из мелкого буржуа стать крупным, а затем — о последняя и вожделеннейшая ступень! — превратиться в рантье: он вступает в брак с девушкой из весьма состоятельной буржуазной семьи.
Пятидесятилетний мужчина, представительный, пышущий здоровьем, к тому же красноречивый собеседник и опытный сердцеед, он обращает взоры на дочь одного из своих начальников. Правда, Анна Шарлотта Саламбье моложе его на тридцать два года, и у нее несколько романтические склонности Однако, будучи благовоспитанной и благочестивой девицей из буржуазного семейства, она повинуется совету родителей, которые считают Бернара Франсуа весьма солидной партией. Он, конечно, много старше их дочери, но зато на редкость удачливый и оборотистый делец.
Едва связав себя брачными узами, Бальзак-отец счел ниже своего достоинства и к тому же весьма неприбыльным оставаться простым клерком. Война под водительством Наполеона представляется ему куда более быстрым и богатым источником дохода.
Итак, обеспечив себя приданым жены, он пускает в ход прежние связи и переселяется в город Тур, где занимает должность заведующего провиантской частью двадцать второй дивизии.
К моменту рождения их первенца Оноре (20 мая 1799 года) Бальзаки уже считаются людьми состоятельными и приняты как почтенные сограждане в самых богатых домах города Тура. Поставки Бернара Франсуа, по-видимому, принесли ему немалые доходы, ибо семейство, которое непрестанно копило и спекулировало, начинает приобретать теперь определенное общественное положение.
Сразу после рождения Оноре родители его переселяются с узкой улицы Арме д'Итали в собственный дом и обитают здесь до 1814 года, пока длятся золотые времена наполеоновских походов. Они пользуются наиболее доступной в провинции роскошью — каретой и обилием слуг. Самые почтенные лица, даже аристократы, постоянно бывают в доме Бернара Франсуа, сына безземельного крестьянина и не в столь далеком прошлом члена секции революционного Парижа. Среди них сенатор Клеман де Ри, чье загадочное похищение Бальзак опишет позже в своем «Темном деле», барон Поммерейль и г-н де Маргонн, которые окажут писателю поддержку и помощь в самые черные его дни. Отца Бальзака привлекают и к муниципальной деятельности: он заведует госпиталем, и с его мнением принято считаться. Несмотря на низкое происхождение и туманное прошлое, Бернар Франсуа в эту эпоху молниеносных карьер и смешения всех слоев общества становится вполне респектабельной личностью.
Популярность папаши Бальзака совершенно понятна. Это веселый, грузный, жизнерадостный человек, довольный собой, своими успехами и целым светом. Речи его чужда аристократическая утонченность. Он, словно канонир, сыплет забористыми проклятьями и не скупится на соленые анекдоты (многие из «Озорных рассказов» Бальзак-сын, по всей вероятности, слышал из уст отца), но это никого не смущает, — рассказчик он первоклассный, хотя охотно смешивает чистейшую правду с невероятным хвастовством. Бальзак-отец добродушен, жизнелюбив и слишком опытен, чтобы в столь изменчивые времена твердо стать на сторону императора, короля или республики. Лишенный основательного образования, он интересуется всем на свете, перелистывает и запоминает все, что попадает ему под руку, и приобретает таким путем разносторонние сведения. Он пишет даже несколько брошюр, как, например, «Мемуар о средствах предупреждения краж и убийств» и «Мемуар о позорном беспорядке, вызванном совращенными и покинутыми молодыми девицами».
Опусы эти, естественно, столь же невыгодно сравнивать с творениями его великого сына, как итальянский дневник отца Гёте с «Итальянским путешествием» самого Иоганна Вольфганга. Обладая железным здоровьем и неистощимой жизнерадостностью, Бернар Франсуа твердо решил дожить до ста лет. На седьмом десятке он прибавляет к своим четырем законным детям еще несколько внебрачных.
Врач никогда не переступал порога дома Бальзаков, и намерение отца пережить всех подкрепляется еще и тем обстоятельством, что он обладает пожизненной рентой в так называемой «Тонтине Лафарга». Это своеобразное страховое общество после смерти одного из членов увеличивает долю остальных. Та же демоническая сила, которая заставит сына запечатлеть все многообразие жизни, направлена у отца лишь на поддержание собственного существования. Вот он уже обскакал своих партнеров, вот уже его рента увеличилась на восемь тысяч франков, но тут восьмидесятитрехлетний старец становится жертвой глупейшей случайности. А не будь ее, Бернар Франсуа, подобно сыну своему Оноре, усилием чудовищной воли сделал бы невозможное возможным.
Оноре де Бальзак унаследовал от отца жизнерадостность и любовь к сочинительству, а от матери — чувствительность. Анна Шарлотта на тридцать два года моложе своего супруга и вовсе не столь несчастна в замужестве. Однако она отличается пренеприятной способностью постоянно чувствовать себя ущемленной и уязвленной. В то время как муженек весело и беззаботно наслаждается жизнью, нисколько не сокрушаясь и не унывая по поводу мнимых недомоганий и капризов своей благоверной, Анну Шарлотту всегда терзают воображаемые хвори и все ее ощущения неизбежно приобретают истерический характер. Вечно ей кажется, что близкие недостаточно ее любят, недостаточно ценят, недостаточно почитают. Она вечно жалуется, что дети слишком мало признательны ей за великое ее самопожертвование. До конца дней Бальзака она не перестает докучать своему всемирно известному сыну доброжелательными советами и плаксивыми укорами. При всем том она вовсе не глупа и даже образованна. В юности она состояла компаньонкой при дочери уже упомянутого нами банкира Думерга и переняла у нее романтические склонности. В те годы она обожала изящную словесность и навсегда сохранила пристрастие к Сведенборгу и другим мистическим сочинителям2. Но эти робкие идеальные порывы вскоре заглохли, задавленные скопидомством, вошедшим у нее в плоть и кровь. Дочь типичного семейства парижских галантерейщиков, которые, подобно скупцу Гарпагону3, медленно, копейка за копейкой, набивали мошну, она вносит в свой новый дом черствость и бездушие мещанства. Мелочное скупердяйство престранным образом сочетается в ней с непреодолимым стремлением к доходным спекуляциям и наивыгоднейшему помещению капитала.
Заботиться о детях означает для Анны Шарлотты внушить им, что тратить деньги — преступление, а копить — первейшая из добродетелей. Прежде всего сыновья должны постараться приобрести солидное положение (а дочери — сделать хорошую партию). Главное — не давать детям ни малейшей свободы, не спускать с них глаз, всегда следовать за ними по пятам. Но именно эта назойливая и неусыпная заботливость, эти унылые попечения о так называемом благе своей семьи вопреки самым добрым ее намерениям парализуют весь дом.
Много лет спустя, давно уже став взрослым, Бальзак будет вспоминать, как в детстве он вздрагивал всякий раз, заслышав ее голос. Сколько натерпелся он от этой вечно чем-то разгневанной и вечно надутой матери, холодно отстраняющей нежность своих добрых, порывистых и страстных детей, можно понять из слов, вырвавшихся у него в письме: «Я никогда не имел матери».
В чем же была тайная причина, заставившая Анну Шарлотту Бальзак холодно относиться к старшим детям — к Оноре и Лауре и избаловать младших — Лоране и Анри? Да, в чем была тайная причина такого поведения? Уж не в бессознательном ли отпоре супругу? Ныне это уже вряд ли можно выяснить. Но бесспорно, что большее равнодушие, большую черствость матери к своему ребенку трудно себе и представить.
Не успел Оноре появиться на свет, как она выдворяет его, точно прокаженного, из дому. Грудного младенца поручают заботам кормилицы, супруги жандарма. У нее он остается до трех лет. Но и тогда ему еще нельзя вернуться к отцу, к матери, к младшим детям, живущим в просторном и зажиточном доме. Ребенка отдают на пансион в чужую семью. Только раз в неделю, по воскресеньям, ему позволяют посетить родителей, которые относятся к нему, словно дальние родственники. Ему не позволяют играть с братом и сестрами, ему не дарят игрушек. Мать не склоняется над его постелью, когда он болен. Ни разу не слыхал он от нее доброго слова, и, когда он нежно льнет к ее коленям, пытаясь обнять их, она сурово, как нечто непристойное, отвергает его ребяческую ласку. Едва лишь окрепли его маленькие ноги, семилетнего малыша спешат отправить в Вандомский коллеж — только бы с глаз долой, только бы он жил в другом месте, в чужом городе. Когда после семи лет невыносимой муштры Бальзак возвращается под родительский кров, мать делает (по его же словам) жизнь его «столь нестерпимой», что восемнадцатилетний юноша бежит от этого невыносимого существования.
Никогда, несмотря на все свое природное добродушие, Бальзак не мог позабыть обид, которые нанесла ему эта странная мать. Многие годы спустя, когда он ввел к себе в дом мучительницу своих детских лет, когда ему пошел уже сорок четвертый гол и седые нити протянулись у него в волосах, он все еще не в силах забыть обиды, которую испытал шестилетним, нежным и жаждущим любви ребенком Бальзак не может забыть, что претерпел он от нее в детстве, и, бессильно бунтуя, он доверяет госпоже Ганской душераздирающее признание:
«Если бы вы только знали, что за женщина моя мать. Чудовище и чудовищность в одном и том же лице. Моя бедная Лоране и бабушка погибли из-за нее, а теперь она намерена загнать в могилу и другую мою сестру. Она ненавидит меня по многим причинам. Она ненавидела меня еще до моего рождения. Я хотел было совсем порвать с ней. Это было просто необходимо. Но уж лучше я буду страдать. Это неисцелимая рана. Мы думали, что она сошла с ума, и посоветовались с врачом, который знает ее в течение тридцати трех лет. Но он сказал: „О нет, она не сумасшедшая. Она только злюка“… Моя мать — причина всех моих несчастий».
В этих словах, в этом вопле, вырвавшемся через столько лет, слышится отзвук бесчисленных тайных мук, которые испытал Бальзак в самом нежном, самом ранимом возрасте именно из-за того существа, которое по законам природы должно было быть ему дороже всех. Только мать его повинна в том, что, по его же собственным словам, он «выстрадал ужаснейшее детство, которое вряд ли выпадало на долю другого смертного».
О шести годах, проведенных Бальзаком в духовной тюрьме, в Вандомском коллеже отцов-ораторианцев, мы располагаем двумя свидетельствами: официально-сухое взято из школьной характеристики, поэтически-облагороженное — из «Луи Ламбера»4. Отцы-ораторианцы холодно отмечают: «Оноре Бальзак, 8 лет и 5 месяцев, перенес оспу без осложнений, характер сангвинический, вспыльчив подвержен нервной раздражительности, поступил в пансион 22 июня 1807 года, вышел 22 апреля 1813 года. Обращаться к господину Бальзаку, его отцу, в Туре».
В памяти соучеников он остался толстым мальчуганом, румяным и круглолицым. Но все, что они могут сообщить, относится только к внешним проявлениям его характера. Одним словом, показания сверстников ограничиваются лишь несколькими сомнительными анекдотами. Тем более потрясают нас автобиографические страницы из «Луи Ламбера», разоблачающие трагизм внутренней жизни гениального и вследствие этой гениальности вдвойне ранимого мальчика.
Описывая свои юные годы, Бальзак создает портреты двойников. Он изображает себя в образах двух школьников: в поэте Луи Ламбере и в философе Пифагоре. Подобно молодому Гёте, который раздвоился в образах Фауста и Мефистофеля, Бальзак тоже явно расщепил свою личность. Он различает два типа своего гения: творческий — создающий живые образы, и другой — организующий, постигающий таинственные законы великих взаимосвязей бытия. Эти два типа он и воплотил в двух различных существах. В действительности он был именно Луи Ламбером. По крайней мере все поступки этой якобы вымышленной фигуры были его собственными. Из множества его зеркальных отражений — Рафаэль в «Шагреневой коже», д'Артез в «Утраченных иллюзиях», генерал Монриво в «Истории тринадцати»5 — ни одно не является столь совершенным, ни одно не носит столь явственного отпечатка пережитого, как беззащитный ребенок, подвергаемый спартанской муштре в клерикальной школе. Школа эта расположена в городке Вандоме, лежащем на речушке Луар, и уже один вид ее, мрачные башни и мощные стены, напоминает скорее тюрьму, чем учебное заведение. Триста воспитанников с первого же дня подвергаются монастырски-строгому режиму. Каникулы здесь отменены, и родители могут лишь в исключительных случаях посещать своих детей.
В течение всех этих лет Бальзак почти не бывает дома, и, чтобы еще сильней подчеркнуть сходство с собственным прошлым, он делает Луи Ламбера ребенком, не имеющим ни отца, ни матери, — обрекает его на сиротство. Плата за пансион, в которую входит не только плата за обучение, но и за питание и за одежду, относительно невысока. Однако на детях и экономят немилосердно. Те, кому родители не присылают перчаток и теплого белья (а из-за равнодушия матери Бальзак принадлежит к этим обделенным), ходят зимой с обмороженными руками и ногами. Чрезвычайно восприимчивый телесно и душевно, Бальзак-Ламбер с первого же мгновения страдает больше, чем его юные и мужиковатые однокашники. «Он привык к деревенскому воздуху, к существованию, не стесненному никаким воспитанием, к попечениям нежно любящего старика, к мечтаниям, когда он грезил, лежа на солнцепеке. Ему было невероятно трудно подчиниться школьному распорядку, чинно ходить в паре, находиться в четырех стенах, в помещении, где восемьдесят подростков молча восседали на деревянных скамьях, каждый уткнувшись в свою тетрадь. Он обладал удивительной восприимчивостью, и чувства его страдали от порядков, царивших в коллеже. Запах сырости, смешанной с вонью, стоявшей в грязной классной комнате, где догнивали остатки наших завтраков, оскорблял его обоняние, чувство, больше всех других связанное с церебральной системой и раздражение которого неприметно влияет на мыслительные органы. Но, помимо этих источников вони, здесь было еще множество тайников, в которых каждый хранил свои маленькие сокровища: голубей, зарезанных к празднику, или еду, которую удалось похитить из столовой. Кроме того, в нашем классе лежал громадный камень, на котором всегда стояло два ведра с водой, — сюда мы являлись каждое утро, словно лошади на водопой, и по очереди, в присутствии надзирателя, ополаскивали лицо и руки. Затем мы переходили к столу, где служанки причесывали нас. В нашем дортуаре, который убирали лишь раз в сутки, перед нашим вставанием, вечно царил беспорядок, и, несмотря на множество высоких окон и высокую дверь, воздух в нем был очень тяжелым от подымавшихся сюда испарений из прачечной, вони отхожего места, пыли, летевшей, когда чесали наши парики, не говоря уже о запахах, которые издавали наши восемьдесят тел в этом битком набитом помещении… Отсутствие ароматного деревенского воздуха, окружавшего его до сих пор, нарушение привычного образа жизни наводило на Ламбера печаль. Он сидел, подперев голову левой рукой и поставив локоть на парту, и вместо того чтобы готовить уроки, разглядывал зеленые деревья во дворе и облака на небе. Казалось, что он занимается; но педагог, который видел, что перо его лежит на месте, а страница остается чистой, кричал ему: „Ламбер, ты ничего не делаешь!“
Учителя ощущают в этом мальчике тайное противодействие. Они не понимают, что с ним происходит нечто совсем особенное, они видят только, что он читает и учится не так, как все, не так, как принято. Учителя считают его тупым или вялым, строптивым или апатичным, ведь он не может тащиться в одной упряжке с другими — то отстает, то одним скачком всех обгоняет. Как бы там ни было, ни на кого не сыплется столько палок, как на него. Его беспрерывно наказывают, он не знает часов отдыха, ему задают бесконечные дополнительные уроки в наказание, его так часто сажают в карцер, что на протяжении двух лет у него не было и шести свободных дней. Чаще и ужаснее, чем другие, величайший гений своей эпохи вынужден испытывать на собственной шкуре «ультима рацио» — последний довод суровых отцов-ораторианцев: наказание розгой.
Этот слабый и в то же время такой сильный мальчик претерпевал всевозможные телесные и душевные страдания. Как невольник, прикованный к своей парте, истязаемый палкой, терзаемый недугом, оскорбляемый во всех своих чувствах, задыхаясь в мучительных тисках, принужден он был предоставить свою телесную оболочку несправедливости бесконечной тирании, процветавшей в этой школе…
«Из всех физических страданий жесточайшее нам причинял, конечно, кожаный ремень примерно в два пальца шириной, которым разгневанный наставник изо всех сил хлестал нас по пальцам.
Чтобы подвергнуться этой классической мере воздействия, провинившийся опускался посреди зала на колени. Нужно было встать со скамьи, подойти к кафедре, преклонить колени и вынести любопытные, а зачастую и издевательские взоры товарищей. Для нежных душ эти приготовления к пытке были вдвойне тяжелы: они напоминали путь от здания суда к эшафоту, который некогда вынужден был совершать приговоренный к смертной казни. В зависимости от характера одни вопили и проливали жгучие слезы и до наказания и после. Другие переносили боль со стоическим выражением лица. Но даже и самые сильные с трудом подавляли болезненную гримасу в ожидании страдания.
Луи Ламбера пороли особенно часто, и этим он был обязан свойству своей натуры, о существовании которого долгое время даже не подозревал. Когда оклик наставника «Да ты ведь ничего не делаешь!» вырывал Луи Ламбера из его грез, он нередко, поначалу сам того не замечая, бросал на учителя взгляд, исполненный дикого презрения, взгляд, заряженный мыслями, как лейденская банка — электричеством. Этот обмен взглядами, несомненно, оказывал самое неприятное действие на педагога, и, уязвленный молчаливой издевкой, наставник пытался заставить школьника опустить глаза. Впервые пронзенный этим лучом презрения, словно молнией поразившим его, патер произнес следующее запомнившееся мне изречение: «Если ты будешь так смотреть на меня, Ламбер, ты изведаешь розгу».
Никто из суровых патеров так и не проник за все эти годы в тайну Бальзака. Для них он просто ученик, отстающий в латыни и в заучивании вокабул. Они и не догадываются о необыкновенной его прозорливости, считают его невнимательным, равнодушным и не замечают, что ему скучно и утомительно в школе, ибо требования, которые она предъявляет, для него давно уже слишком легки. Они не подозревают, что эта кажущаяся вялость вызвана только «лавиной идей». Никому и в голову не приходит, что толстощекий малыш парит на крыльях своей души, что он давно уже живет в иных мирах, а вовсе не в душном классе, что он один среди всех сидящих на этих скамьях и спящих на своих койках ведет незримое двойное существование.
Этот иной мир, в котором живет двенадцатилетний подросток, — мир книг. Библиотекарь высшей политехнической школы, который дает ему частные уроки математики (не потому ли Бальзак в течение всей своей жизни оставался наихудшим счетоводом из всех литераторов), позволяет мальчику брать сколько угодно книг в интернат. Он и представления не имеет о том, как страстно злоупотребляет Бальзак его легкомысленным разрешением. Книги — якорь спасения для Бальзака, они стирают все муки и унижения школьных лет. «Без книг из библиотеки, которые мы читали и которые не давали уснуть нашему мозгу, эта система существования привела бы нас к полному отупению».
Реальная жизнь — школа — воспринимается как призрачное сумеречное состояние, подлинной жизнью становятся книги.
«С этого мгновения, — повествует Бальзак о своем двойнике, о Луи Ламбере, — у него появился прямо-таки волчий аппетит, который он был не в состоянии утолить. Он глотал самые разные книги, он поглощал без разбора религиозные, исторические, философские трактаты, а также труды по естественной истории».
Грандиозный фундамент всесторонних познаний Бальзака был заложен в эти часы чтения украдкой. Школьник узнает тысячи отдельных фактов, которые он навечно цементирует своей демонически ясной и быстрой памятью. Пожалуй, ничто не может объяснить неповторимого чуда бальзаковской апперцепции6 так хорошо, как описание тайных читательских оргий Луи Ламбера:
«Впитывание мысли в процессе чтения достигало у него способности феноменальной. Взгляд его охватывал семь-восемь строчек сразу, а разум постигал смысл со скоростью, соответствующей скорости его глаза. Часто одно-единственное слово позволяло ему усвоить смысл целой фразы. Его память была чудом. Он столь же отчетливо помнил мысли, усвоенные из чтения, как и возникающие во время размышления или беседы. Короче говоря, он обладал всеми видами памяти — на места, на имена, на слова, на вещи и на лица. Он не только мог когда угодно вспомнить о любых вещах, он видел их внутренним оком — в той же ситуации, при том же освещении, столь же многоцветными, как в миг, когда он впервые их заметил. Совершенно тем же даром обладал он, когда дело шло о самых неуловимых явлениях из области способности суждения. Он помнил, по его словам, не только как чередуются мысли в книге. Он помнил, в каком душевном состоянии был он в различные моменты своей жизни, как бы много времени ни прошло с тех пор. Его память обладала поразительной способностью воскрешать перед его взором всю его духовную жизнь — от самых ранних размышлений вплоть до тех, которые возникли только что; от самых смутных — до самых ясных. Его разум, смолоду привыкший концентрировать силы, таящиеся в человеке, впитал из этого богатейшего источника множество образов удивительно четких и свежих, — и все это было его духовной пищей. Когда ему минуло двенадцать лет, фантазия его благодаря беспрестанным упражнениям всех способностей достигла высокой степени развития. Она позволяла ему составить столь ясное представление о вещах, о которых он знал только из книг, что картина, возникавшая в его душе, не могла быть живее и отчетливей, даже если бы он видел их на самом дела.
«Когда я прочел описание битвы под Аустерлицем, — сказал он мне однажды, — я сам увидел ее. Грохот пушек, крики сражающихся звучали у меня в ушах, волнуя до глубины души. Я ощущал запах пороха, я слышал топот лошадей и звук человеческих голосов, я любовался равниной, на которой сражались враждующие нации, словно я сам стоял на Сантонских высотах. Зрелище это казалось мне столь же чудовищным, как видения апокалипсиса». Всей душой предаваясь чтению, он как бы утрачивал ощущение физического бытия. Он существовал только благодаря всевластной игре своих жизненных органов, работоспособность которых не ведала предела. Он оставлял, по его выражению, «пространство далеко позади себя»!
И вот после таких дающих восторг и истощающих душу полетов в беспредельность невыспавшийся мальчик в монастырском платье сидит рядом с деревенскими подростками, неповоротливый ум которых, словно влачась за плугом, насилу следует за лекцией учителя. Еще взбудораженный сложнейшими проблемами, он должен приковать свое внимание к родительному падежу от слова «Mensa» и к правилам грамматики. Полагаясь на превосходство своего разума, зная, что ему довольно скользнуть глазами по книжной странице, чтобы запомнить ее наизусть, он не прислушивается к уроку и витает в воспоминаниях, размышляя об идеях, заключенных в тех, в настоящих книгах. И обычно его пренебрежение реальностью принимает весьма дурной оборот.
«Наша память была так хороша, что мы никогда не учили уроков наизусть. Нам было достаточно из уст наших товарищей прослушать французские или латинские отрывки или грамматические предложения, чтобы тут же затвердить их. Но когда наставнику взбредала в голову злосчастная мысль нарушить порядок вызываемых и спросить нас первыми, тогда мы не ведали даже, в чем, собственно, состоит урок. Штрафные упражнения настигали нас, невзирая на то, что мы самым изощренным образом просили извинения. Мы тянули с приготовлением уроков всегда до последнего момента. Если нам попадалась книга, которую хотелось дочитать, мы погружались в грезы и забывали о занятиях, и тогда нас нередко карали новой порцией уроков!»
Гениального мальчика муштруют все строже, и в конце концов он знакомится с «деревянными штанами» — средневековыми колодками вроде тех, в которые шекспировский Лир заковывает честного Кента. Только когда его нервы не выдерживают более, недуг, названия которого мы так и не знаем, освобождает его из монастырской школы. Рано созревшему гению дозволяется покинуть тюрьму своего детства, в которой он «страдал душой и телом».
Этому окончательному освобождению от духовного рабства предшествует в «умственной истории Луи Ламбера» эпизод, который, по-видимому, не вовсе выдуман. Бальзак заставляет свое второе «я», своего вымышленного Луи Ламбера, изобрести на двенадцатом году своей жизни глубокомысленную философскую систему о психофизических взаимосвязях, некий «Трактат о воле», который другие мальчики, завидующие его «сдержанным аристократическим манерам», коварно похитили у него. Строжайший из педагогов, бич его юности, «грозный отец Огу» слышит шум, отбирает рукопись и отдает «Трактат о воле» лавочникам как ничего не стоящую макулатуру, не зная, сколь значительные сокровища попали к нему, и слишком рано созревшие духовные плоды погибают в руках невежд.
Эта сцена, в которой показана бессильная ярость оскорбленного подростка, написана со столь потрясающим правдоподобием, что вряд ли она просто выдумана. Уж не испытал ли Бальзак и впрямь нечто подобное с каким-нибудь своим литературным детищем? Не пытался ли он в коллеже отцов-ораторианцев сочинить «Трактат о воле», идеи и основные мысли которого он столь подробно изложит впоследствии? Но неужели его преждевременная зрелость носила столь творческий характер, что он уже в те годы мог взяться за подобный труд? И действительно ли Бальзак-реальный — Бальзак-подросток — сочинил этот трактат или это сделал его придуманный, его воображаемый собрат по духу — Луи Ламбер?
Вопрос этот никогда не будет разрешен окончательно. Известно, что Бальзак в юности (ведь основные идеи мыслителя всегда рождаются в годы его становления) размышлял над аналогичным «Трактатом». И это было еще задолго до того, как он воплотил в образах «Человеческой комедии» многогранность человеческих влечений и закономерности человеческой воли. Слишком уж бросается в глаза, что не только Луи Ламбера, но и героя своего первого романа «Шагреневая кожа» он заставляет работать над «Трактатом о воле». Стремление «открыть основные законы, изложение которых, быть может, некогда прославит меня», бесспорно, было основной мыслью, «праидеей» его юности. И мы не только догадываемся, нет, у нас есть основания заключить, что уже в школьные годы Бальзак впервые усвоил мысль о взаимосвязях духовного и телесного начала при помощи таинственного «эликсира».
Один из его учителей, Дессень, находившийся, как и многие другие его современники, в полном идейном плену у Месмера и Галля7 (впрочем, их понимали тогда еще ложно), был автором «Рассуждений о нравственном человеке и о взаимоотношениях характера с организмом». Несомненно, что Дессень в часы занятий делился этими идеями со своими подопечными и пробудил в единственном гении среди них честолюбивое стремление сделаться тоже «химиком воли». Модная в ту эпоху идея «универсальной двигательной субстанции» вполне соответствовала еще не осознанному стремлению Бальзака создать некий универсальный метод. Всю жизнь терзаясь неисчерпаемостью духовных явлений, он задолго до создания «Человеческой комедии» попытался внести некий порядок в этот грандиозный хаос, обнаружить в нем общее содержание, закономерность и доказать, что законы, действующие в мире существ одухотворенных, так же обусловлены, как те, что действуют в мире неодушевленной природы.
Правда ли, что Бальзак еще на заре своей жизни решился изложить свои воззрения, или он придумал это, когда стал уже зрелым писателем? Вряд ли мы когда-либо это выясним. Но, разумеется, несколько сбивчивые аксиомы из «Трактата о воле» Луи Ламбера, лежащие перед нами, не тождественны трактату двенадцатилетнего мальчугана, и это доказывает уже то обстоятельство, что в первой редакции «Луи Ламбера» (1832 г.) их вообще не было. Они были внесены наспех лишь в более поздние издания и отличаются слегка импровизационным характером.
Итак, покинув столь внезапно ораторианскую семинарию, четырнадцатилетний подросток, собственно говоря, впервые в жизни вступает под отчий кров. Родители, которые в прошедшие годы видели его только во время мимолетных посещений и которым он казался чем-то вроде дальнего родственника, поняли вдруг, что он совершенно преобразился — и внешне и внутренне. Вместо толстощекого добродушного крепыша в отчий дом вернулся измученный монастырской муштрой, щуплый, нервозный отрок с широко раскрытыми испуганными глазами, как у человека, испытавшего нечто чудовищное и непередаваемое. Впоследствии сестра сравнила его поведение с поведением сомнамбулы, который с отсутствующим взором бредет средь бела дня. Он едва слышит, когда его о чем-нибудь спрашивают, он весь погружен в мечты. Мать раздражает его замкнутость, за которой кроется тайное превосходство. Но проходит некоторое время, и, как при всех его кризисах, унаследованная жизненная сила торжествует победу. К мальчику возвращаются веселость и разговорчивость, которая кажется матери даже чрезмерной.
Для завершения образования его отдают в гимназию в городе Туре, а в конце 1814 года, когда семья переселяется в Париж, определяют в пансион Лепитра. Этот мсье Лепитр — в эпоху революции гражданин Лепитр — был некогда дружен с отцом Бальзака, тогдашним членом одной из секций, и даже сыграл определенную роль в истории, поскольку он участвовал в попытке освобождения Марии Антуанетты из Консьержери. Теперь же мсье Лепитр только директор учебного заведения, готовящего подростков к предстоящим экзаменам. Однако и в этом интернате мальчика, жаждущего любви, преследует ощущение одиночества и заброшенности. И устами Рафаэля, еще одного своего юного двойника, он рассказывает в «Шагреневой коже»:
«Страдания, которые я познал в лоне семьи, в школе, в интернате, возобновились, но в измененной форме, во время моего пребывания в пансионе Лепитра. Отец совсем не давал мне денег. Моих родителей вполне устраивало сознание, что я одет и напичкан латынью и греческим. За время своего пребывания в интернате я познакомился примерно с тысячью товарищей, но не могу вспомнить ни одного случая подобного равнодушия родителей».
Бальзак и здесь — очевидно, вследствие внутреннего противодействия — не зарекомендовал себя «хорошим учеником». Разгневанные родители переводят его в другое учебное заведение. Но и тут дела идут не лучше. В латыни он на тридцать втором месте из имеющихся тридцати пяти. Результат этот все более укрепляет мать в мнении, что Оноре — «неудачный ребенок».
И вот она посылает уже семнадцатилетнему подростку блестящее послание, написанное в том слезливо жалостливом тоне, который будет и пятидесятилетнего Бальзака повергать в такое же отчаяние:
«Мой милый Оноре, я не могу найти слов, чтобы описать боль, которую ты мне причинил. Ты поистине делаешь меня несчастной, меня, которая ничего не жалеет для своих детей и, в сущности, могла надеяться, что они дадут ей радость. Прекрасный, достойный всяческого уважения мсье Гансе сообщил мне, что при проверке ты опять съехал на тридцать второе место!!! Он сказал мне также, что несколько дней назад ты снова отчаянно набедокурил. Все удовольствие, которое я ждала от завтрашнего дня, ты отнял у меня безвозвратно… Ведь мы должны были встретиться с тобой в восемь утра, вместе пообедать, поужинать, вдоволь наговориться, пересказать друг другу все! Твоя леность, твое легкомыслие, твоя невнимательность вынуждают меня подвергнуть тебя справедливому наказанию. Как пусто теперь у меня на сердце! Какой долгой покажется мне моя поездка! Я утаила от отца, что ты очутился на таком плохом месте, но, разумеется, ты не сможешь в понедельник отправиться на прогулку, хотя прогулка эта задумана была лишь для твоей пользы, а вовсе не для твоего удовольствия. Учитель танцев придет к нам завтра, в половине пятого. Я прикажу привести тебя на урок, но после урока отправлю тотчас же обратно. Я нарушила бы долг, который налагает на меня моя любовь к детям, если бы поступила иначе».
Однако вопреки всем этим мрачным предсказаниям опальный Оноре, худо ли, хорошо ли, заканчивает курс обучения, и 4 ноября 1816 года он поступает в Школу права. Это 4 ноября 1816 года, по справедливости, следует назвать концом рабства и зарей свободы юного Бальзака. Он может теперь, как все другие, заниматься без всякого принуждения, а в свободное время предаваться праздности — во всяком случае, использовать это время по собственному усмотрению. Но родители Бальзака думают иначе. Юноша не должен иметь свободы. У него не должно быть и часа досуга. Он обязан зарабатывать себе на жизнь. Довольно и того, что время от времени он слушает курс в университете, а по ночам зубрит римское право. Днем он должен служить! Не теряя времени, делать карьеру! И, самое главное, не тратить ни единого лишнего су!
И вот студент Бальзак вынужден гнуть спину над конторкой у адвоката Гильоне де Мервиля — первого своего начальника, которого он ценит и уважает и которого с благодарностью увековечит под именем Дервиля8, ибо адвокат Мервиль сумел распознать духовные качества своего писца и великодушно подарил дружбой этого столь юного подчиненного. Два года спустя Бальзака передают под эгиду нотариуса Пассе, с которым его семейство находится в дружеских отношениях. Таким образом, буржуазное будущее Бальзака представляется вполне обеспеченным.
4 января 1819 года молодой человек, ставший, наконец, «таким, как все», получает степень бакалавра. Вскоре он сделается компаньоном славного нотариуса, а когда мэтр Пассе состарится и умрет, Оноре унаследует его контору, потом женится — разумеется, не на бесприданнице, войдет в богатую семью и сделает, наконец, честь своей недоверчивой матери, Бальзакам и Саламбье, а также и всем прочим родственникам и свойственникам. И тогда биографию его, подобную биографии мсье Бувара или Пекюше9, смог бы написать разве что Флобер, ибо жизнь его была бы образцом обычной благопристойно-буржуазной карьеры.
Но тут в груди Бальзака вдруг вздымается годами подавляемое и затаптываемое пламя мятежа. В один прекрасный день весной 1819 года он оставляет конторку нотариуса и валяющиеся на ней пыльные акты. Он сыт по горло этим существованием, которое не подарило ему ни одного беззаботного и счастливого дня. Впервые он решительно действует наперекор воле родителей и объявляет напрямик, что не хочет быть ни адвокатом, ни нотариусом, ни судьей. Он вообще не намерен быть чиновником! Он решил сделаться писателем, и грядущие его шедевры принесут ему независимость, богатство и славу.
«Мои страдания состарили меня… Вы едва ли можете себе представить, какую жизнь я вел до двадцатидвухлетнего возраста».
Неожиданное заявление двадцатилетнего юноши, что он хочет стать писателем, поэтом — человеком творческого труда, а отнюдь не нотариусом или адвокатом, как гром среди ясного неба поразило ничего не подозревавшую семью. Отказаться от обеспеченной карьеры? Бальзак, потомок достопочтенных Саламбье, займется столь сомнительным ремеслом, как сочинительство? Где гарантии, где уверенность в постоянном и надежном доходе? Литература, поэзия — такую роскошь может позволить себе, скажем, виконт Шатобриан, у которого где-то в Бретани имеется прелестный замок, или господин де Ламартин, или сын генерала Гюго10, но ни в коем случае не скромный отпрыск буржуазного семейства. И потом — разве этот никчемный юнец проявил хотя бы малейший проблеск литературного дарования? Никогда! Во всех школах он восседал на черной скамье, по латыни шел тридцать вторым, не говоря уже о математике, этой науке наук для всякого солидного коммерсанта! Помимо всего прочего, заявление сделано в самый неподходящий момент, ибо Бальзак-отец находится именно сейчас в чрезвычайно запутанных финансовых обстоятельствах. Вместе с кровавым виноградником войны реставрация выкорчевала и этих мелких кровососов, которым так чудно жилось в благословенную наполеоновскую пору. Для армейских поставщиков и интендантов наступили скверные времена. И для Бальзака-отца жирный оклад в восемь тысяч франков превратился в тощую пенсию. Кроме того, при ликвидации банкирского дома Думера и на всяких прочих спекуляциях он понес немалые убытки.
Семью его еще смело можно назвать зажиточной, к, как окажется впоследствии, у них, конечно, еще имеется несколько десятков тысяч в кубышке. Но высший закон для мелкой буржуазии, имеющий большую силу, чем все государственные законы, вместе взятые, гласит, что любое уменьшение дохода должно быть немедленно восполнено удвоенной бережливостью.
Семейство Бальзаков решило отказаться от парижской квартиры и переселиться в предместье, где жизнь дешевле, в Вильпаризи — местечко, расположенное примерно в двадцати километрах от столицы. Там легче сократить расходы.
И в это самое мгновение является молодой болван, от которого уже, казалось, навсегда избавились, и хочет не только стать писателем, но требует сверх того, чтобы семья финансировала его бездельничанье. «Ни за что!» — объявляет семейство и созывает на помощь родных и знакомых, которые, само собой понятно, высказываются против самонадеянного бреда юного бездельника.
Наиболее покладистым оказывается Бальзак-отец. Он не выносит семейных сцен и заканчивает спор благодушным «почему бы и нет?». Старый искатель приключений и делец, многократно менявший род занятий, он лишь на склоне лет оказался у тихой пристани уютно-буржуазного существования. У него не хватает пыла, чтобы горячиться по поводу экстравагантностей своего странного отпрыска. На стороне Бальзака-сына — разумеется, тайно — еще Лаура, его любимая сестра. Она питает романтическую склонность к поэзии, и мысль иметь прославленного брата льстит ее самолюбию. Однако то, о чем романтически настроенная дочь мечтает как о чести, мать, получившая мещанское воспитание, воспринимает как неслыханный позор. Что подумает родня, когда услышит чудовищную весть: сын мадам Бальзак, урожденной Саламбье, стал сочинителем книжек и газетным писакой? Со всем отвращением буржуа к столь «несолидному» существованию бросается мать в борьбу. Ни за что и никогда! Мы не станем потакать глупостям, обрекающим на нищету этого юного лентяя, который уже в коллеже ни на что не годился, тем более что мы чистоганом заплатили за его занятия в Школе права. Покончить раз и навсегда с этим дурацким проектом!
Но впервые наталкивается мать на противодействие, которого она никак не ожидала от добродушно-ленивого юноши, — наталкивается на несгибаемую, на абсолютно несокрушимую волю Оноре де Бальзака; на силу, которая теперь, когда воля Наполеона сломлена, не знает себе равной в Европе. Все, чего хочет Бальзак, становится действительностью, и если он принял решение, значит и невозможное станет возможным. Ни слезы, ни посулы, ни заклинания, ни истерики не в силах переубедить его: он решил стать не нотариусом, а великим писателем. Мир свидетель, что он им стал.
После жестоких и затяжных сражений, сражений, продолжающихся с утра до ночи, стороны приходят к весьма деловому компромиссу. Под великий эксперимент подводится солидная база. Пусть Оноре поступает как хочет — ему будет дана возможность стать великим, прославленным писателем. Как он этого добьется — это уж его дело. Семейство, со своей стороны, принимает участие в этом ненадежном деле, вкладывая в него определенный капитал. Во всяком случае, в течение двух лет оно готово субсидировать в высшей степени сомнительный талант Оноре, за который, к сожалению, никто не может поручиться. Если в течение этих двух лет Оноре не станет великим и знаменитым писателем, то он должен будет вернуться в нотариальную контору, иначе семейство снимает с себя всякую ответственность за его будущность. На листе бумаги между отцом и сыном заключается странный контракт, по которому, тщательно подсчитав размеры необходимого прожиточного минимума, родители обязуются вплоть до осени 1821 года выдавать своему сыну сто двадцать франков в месяц (четыре франка в день) — субсидию на конквистадорский поход в бессмертие. Как бы там ни было, это лучшая сделка из всех, которые, если даже учесть все его доходные поставки на армию и финансовые сделки, когда-либо заключал папаша Бальзак.
Своенравная мать впервые вынуждена покориться более могущественной воле. Можно себе представить, с каким отчаянием она это сделала, ибо по всему складу своей жизни она искренне убеждена, что сын ее своим упрямым сумасбродством портит себе жизнь. Самое главное — это скрыть ее позор от достопочтенных Саламбье. И разве же не позор, что Оноре бросил солидное занятие и пытается приобрести самостоятельность столь нелепым образом? Чтобы скрыть его отъезд в Париж, она сообщает родным, что Оноре по причине слабого здоровья уехал на юг к двоюродному брату. Может быть, этот дурацкий выбор профессии пройдет как мимолетный каприз, может быть, неудачный сын еще раскается в своей глупости, и тогда никто не узнает об этой злосчастной эскападе, которая повредит его доброму имени, помешает женитьбе и окончательно распугает клиентуру.
На всякий случай она исподволь составляет свой собственный план. Раз уж нельзя ни лаской, ни мольбами отвлечь упрямого мальчишку от его скандального замысла, значит она должна добиться этого хитростью и упорством. Нужно заморить его голодом. Пускай почувствует, как удобно ему жилось под отчим кровом и как тепло ему было в уютной нотариальной конторе. Когда у него подведет живот, он откажется от своего хвастовства и прожектерства. Пусть только отморозит пальцы в своей мансарде, живехонько бросит тогда свою дурацкую писанину. И мать заявляет, что должна позаботиться о его удобствах; она сопровождает его в столицу, чтобы снять для него комнату. В действительности же, чтобы сломить сопротивление сына, она совершенно умышленно выбирает для будущего писателя самую скверную, самую жалкую и неуютную каморку, какую только можно сыскать в пролетарских кварталах Парижа.
Этот дом под номером 9 на улице Ледигьер давно снесен, и это крайне огорчительно. Ибо в Париже, хотя в нем и находится гробница Наполеона, нет более великолепного памятника, чем эта убогая каморка на чердаке, описание которой мы находим в «Шагреневой коже». Зловонная черная лестница ведет на пятый этаж к развалившейся входной двери, сколоченной из нетесаных досок. Распахнув ее, посетители входят в низкую и темную берлогу, ледяную — зимой, раскаленную, как солнце, — летом. Даже за ничтожную плату, за пять франков в месяц (три су в день), хозяйка не нашла никого, кто пожелал бы поселиться в этой норе. И как раз эту «дыру, достойную венецианских свинцовых камер», выбирает мать, чтобы вызвать у будущего писателя отвращение к его ремеслу.
«Не могло быть ничего более омерзительного, — пишет Бальзак много лет спустя, — чем эта мансарда, с желтыми грязными стенами, пропахшими нищетой… Крутой скат косого потолка… сквозь расшатанную черепицу просвечивало небо… Комната стоила мне три су в день, за ночь я сжигал на три су масла, уборку делал сам, рубашки носил фланелевые, потому что не мог платить прачке два су в день. Комнату отапливал я каменным углем, стоимость которого, если разделить ее на число дней в году, никогда не превышала двух су… Все это в общей сложности составляло 18 су, два су мне оставалось на непредвиденные расходы. Я не припомню, чтобы за этот долгий период работы я хоть раз прошелся по мосту Искусств или же купил у водовоза воды: я ходил за ней по утрам к фонтану на площади Сен-Мишель. В течение первых десяти месяцев моего монашеского одиночества я пребывал так — в бедности и уединении; я был одновременно своим господином и слугой, я жил с неописуемой страстью жизнью Диогена».
С расчетливой предусмотрительностью отказывается мать Бальзака от малейших попыток сделать эту тюремную камеру уютной, придать ей более жилой вид — чем скорее неуютность заставит ее сына вернуться к добропорядочной профессии, тем лучше. Чтобы обставить мансарду, Бальзаку дают только самое необходимое. Это печальные отбросы семейной мебели — узкая жесткая кровать, «похожая на жалкие козлы», скрипучий дубовый стол, обтянутый потрескавшейся кожей, и два колченогих стула. Вот и все — кровать для спанья, стол для работы и стулья, чтобы сидеть. Скромное, но заветное желание Оноре взять напрокат маленькое фортепьяно семейство отвергает. И спустя несколько дней ему уже приходится клянчить дома «белые бумажные чулки, серые вязаные чулки и полотенце».
Как только он, желая немного оживить унылые стены, раздобыл себе «гравюру» и квадратное зеркало в золоченой оправе, неумолимая мамаша Бальзак сурово замечает дочери Лауре, что-де она, Лаура, должна сделать своему братцу выговор за подобное «мотовство».
Но фантазия Бальзака в тысячу раз могущественней реальности. Взор его способен украсить самое неприглядное, возвысить самое уродливое. Он сумел найти утешение даже в своей унылой тюремной камере над морем серых парижских кровель.
«Помню, как весело, бывало, завтракал я хлебом с молоком, вдыхая воздух у открытого окна, откуда открывался вид на крыши, бурые, сероватые и красные, шиферные и черепичные, поросшие желтым и зеленым мохом. Вначале этот пейзаж казался мне скучным, но вскоре я обнаружил в нем своеобразную прелесть. По вечерам полосы света, пробивавшегося сквозь неплотно прикрытые ставни, оттеняли и оживляли темную бездну этого своеобразного мира. Порой сквозь туман бледные лучи фонарей бросали снизу свой желтоватый свет и слабо обозначали вдоль улиц извилистую линию скученных крыш, океан неподвижных волн. Иногда в этой мрачной пустыне появлялись и редкие фигуры: среди цветов какого-нибудь воздушного садика я различал угловатый, загнутый крючком профиль старухи, поливавшей настурции; или же, стоя у чердачного окна, молодая девушка, не подозревая, что на нее смотрят, занималась своим туалетом, и я видел только прекрасный лоб и длинные волосы, приподнятые красивой белою рукой. Я любовался хилой растительностью в водосточных желобах, бледными травинками, которые скоро уносил ливень. Я изучал, как мох становился ярким после дождя или, высыхая на солнце, превращался в сухой бурый бархат с причудливыми отливами. Словом, поэтические и мимолетные эффекты дневного света, печаль туманов, внезапно появляющиеся солнечные пятна, волшебная тишина ночи, рождение утренней зари, султаны дыма над трубами — все явления этой необычайной природы стали для меня привычны, они развлекали меня. Я любил свою тюрьму — ведь я находился в ней по доброй воле. Эта парижская пустынная степь, образуемая крышами, похожая на голую равнину, но таящая под собою населенные бездны, подходила к моей душе и гармонировала с моими мыслями» («Шагреневая кожа»).
И когда в хорошую погоду он покидает свою комнату, чтобы пошляться по бульвару Бурдон в предместье Сент-Антуан и вобрать в легкие немножко свежего воздуха, то эта коротенькая прогулка (единственное удовольствие, которое может себе позволить Бальзак, потому что оно ничего не стоит!) становится для него событием, побуждающим его к новому труду.
«Одна-единственная страсть порою отвлекала меня от усидчивых занятий, но, впрочем, и она была вызвана жаждой познания. Я любил наблюдать жителей предместья, их нравы, характеры. Одетый так же плохо, как и рабочие, равнодушный к внешнему лоску, я не вызывал в них неприязни; я мог, затесавшись в какую-нибудь кучку людей, следить за тем, как они нанимаются на работу, как они спорят между собой, когда трудовой день окончен. Моя наблюдательность приобрела остроту инстинкта: не пренебрегая телесным обликом, она разгадывала душу — вернее сказать, она так схватывала внешность человека, что тотчас проникала и в его внутренний мир; она позволяла мне жить жизнью того, на кого была обращена, ибо наделяла меня способностью отождествлять с ним себя самого, и, так же как дервиш из „Тысячи и одной ночи“, я принимал образ и подобие тех, над кем произносил заклинание… Слушая этих людей, я приобщался к их жизни; я ощущал их лохмотья на своей спине, я сам шагал в их рваных башмаках, их желанья, их потребности — все передавалось моей душе, или, вернее, я проникал душою в их душу. То был сон наяву. Вместе с ними я негодовал на хозяев, которые их угнетали, на бессовестных заказчиков, которые не платили за работу и заставляли понапрасну обивать пороги. Отрешаться от своих привычек, в каком-то душевном опьянении преображаться в других людей, играть в эту игру по своей прихоти было моим единственным развлечением. Откуда у меня такой дар? Что это — ясновидение? Одно из тех свойств, злоупотребление которыми может привести к безумию? Я никогда не пытался определить источник этой способности; я обладаю ею и применяю ее — вот и все. Вам достаточно знать, что уже в эту пору я расчленил многоликую массу, именуемую народом, на составные части и проанализировал ее так тщательно, что мог оценить все ее хорошие и дурные свойства. Я уже знал, какие богатые возможности таит в себе это предместье, этот рассадник революций, выращивающий героев, изобретателей-самоучек, мошенников, злодеев, людей добродетельных и людей порочных — и все они принижены бедностью, подавлены нуждой, одурманены пьянством, отравлены крепкими напитками. Вы не можете представить себе, сколько неведомых приключений, сколько забытых драм в этом городе скорби! Сколько страшных и прекрасных событий! Воображение не способно угнаться за той жизненной правдой, которая здесь скрыта, доискаться ее никому не под силу; ведь нужно спуститься слишком низко, чтобы напасть на эти изумительные сцены, трагические или комические, на эти чудеснейшие творения случая» («Фачино Кане»).
Книги в комнате, люди на улице и всевидящее око Бальзака — этого довольно, чтобы воссоздать вселенную! С того мгновения, когда Бальзак начинает творить, для него и вокруг него нет ничего более реального, чем его творчество.
Первые дни столь дорого купленной свободы Бальзак тратит на то, чтобы сделать более удобным для работы унылое пристанище, в котором зреет его грядущее бессмертие. Не брезгая никакой работой, он собственноручно белит, оклеивает обоями обшарпанные стены. Он ставит корешками вперед несколько томиков, которые прихватил из дому, приносит книги из библиотеки, раскладывает стопами писчую бумагу, на которой возникнет его будущий шедевр. Потом он очиняет самым педантичным образом перья, покупает свечу, подсвечником для которой служит пустая бутылка, запасается маслом для лампы — она должна стать ночным солнцем в беспредельной пустыне его трудов. Теперь все готово. Недостает только одной, правда довольно важной, мелочи, а именно: будущий писатель еще не имеет ни малейшего представления о том, что, собственно, станет он сочинять. Поразительное решение — забраться в берлогу и не покидать ее, прежде чем шедевр будет завершен, Бальзак принял совершенно инстинктивно. Теперь, когда он должен приступить к делу, у него нет никакого определенного плана, или, вернее, он хватается за сотни неясных и расплывчатых прожектов. Ему двадцать один год, и у него нет ни малейшего представления о том, кем, собственно, он является и кем хочет стать — философом, поэтом, сочинителем романов, драматургом или ученым мужем. Он только ощущает в себе силу, не ведая, на что ее направить.
«Я убежден, что мне предстоит выразить некую идею, создать систему, заложить основы науки».
Однако какой идее, какой системе, какому виду творчества намерен он предаться?
Внутренний полюс еще не открыт, магнитная стрелка воли тревожно подрагивает. Он лихорадочно перелистывает захваченные им рукописи. Это все фрагменты, ни одна не закончена, и ни одна не кажется ему достойным трамплином для прыжка в бессмертие. Вот несколько тетрадок: «Заметки о бессмертии души», «Заметки о философии и религии». Вот конспекты времен коллежа. Вот черновики собственных сочинений, в которых поражает лишь одна заметка: «После моей трагедии я возьмусь за это снова». То тут, то там рассеянные стихи, запев эпической поэмы «Людовик Святой», наброски трагедии «Сулла» и комедии «Два философа». Некоторое время Бальзак носился с планом романа «Коксигрю», замышлял роман в письмах «Стенио, или философические заблуждения» и другой, в «античном роде», озаглавленный «Стелла». Мимоходом он набросал еще и либретто комической оперы «Корсар». Все менее уверенным становится Бальзак. Разочарованно проглядывает он свои наброски. Ему неясно, с чего же начать. С философской системы, с либретто оперы из жизни предместья, с романтического эпоса или попросту романа, который обессмертит имя Бальзака? Но, как бы там ни было, только писать, только довести до конца нечто, что прославит его и сделает независимым от семьи! Охваченный столь свойственным ему неистовством, он перерывает и перечитывает кучи книг, отчасти чтобы отыскать подходящий сюжет, отчасти чтобы перенять у других писателей технику их ремесла.
«Я только и делал, что изучал чужие творения и шлифовал свой слог, пока мне не показалось, что я теряю рассудок», — пишет он сестре Лауре. Постепенно, однако, его начинает тревожить недостаток отпущенного ему времени. Два месяца он растратил на поиски и опыты, а отпущенная ему родителями субсидия немилосердно скудна. Итак, проект философского трактата отвергается — вероятнее всего потому, что он должен быть слишком обстоятелен и принесет слишком мало дохода. Сочинить роман? Но юный Бальзак чувствует, что для этого он еще недостаточно опытен. Остается драма — само собой разумеется, это должна быть историческая неоклассическая драма, которую ввели в моду Шиллер, Альфьери, Мари Жозеф Шенье11, — пьеса для «Французской комедии», и юный Оноре то и дело достает и лихорадочно просматривает десятки книжек из «кабинета для чтения». Полцарства за сюжет!
Наконец выбор сделан. 6 сентября 1819 года он сообщает сестре:
«Я остановил свой выбор на „Кромвеле“12, он мне представляется самым прекрасным лицом новой истории. С тех пор как я облюбовал и обдумал этот сюжет, я отдался ему до потери рассудка. Тьма идей осаждает меня, но меня постоянно задерживает моя неспособность к стихосложению…
Трепещи, милая сестрица: мне нужно по крайней мере еще от семи до восьми месяцев, чтобы переложить пьесу в стихи, чтобы воплотить мои замыслы и затем чтобы отшлифовать их…
Если бы ты знала, как трудно создавать подобные произведения! Великий Расин два года шлифовал «Федру», повергающую в отчаяние поэтов. Два года! Подумай только — два года!»
Но теперь мосты сожжены.
«Если у меня нет гениальности, я погиб».
Следовательно, он должен быть гениален. Впервые Бальзак поставил перед собой цель и швырнул в игру свою непреодолимую волю. А там, где действует эта воля, сопротивление бесполезно. Бальзак знает — он завершит «Кромвеля», потому что он хочет его завершить и потому что он должен его завершить.
«Я решил довести „Кромвеля“ до конца во что бы то ни стало! Я должен что-то завершить, прежде чем явится мама и потребует у меня отчета в моем времяпрепровождении».
Бальзак бросается в работу с яростью одержимого, о которой он сказал однажды, что даже злейшие враги не могут ему в ней отказать. Впервые он дает тот обет монашеской и даже затворнической жизни, который в периоды самого напряженного труда станет для него незыблемым законом. Денно и нощно сидит он за письменным столом, часто по три-четыре дня не покидает мансарду и спускается на грешную землю только затем, чтобы купить себе хлеба, немного фруктов и неизбежного свежего кофе, так чудесно подстегивающего его утомленные нервы. Постепенно наступает зима, и пальцы его, с детских лет чувствительные к холоду, коченеют на продуваемом всеми ветрами нетопленном чердаке. Но фанатическая воля Бальзака не сдается. Он не отрывается от письменного стола, ноги его укутаны старым отцовским шерстяным пледом, грудь защищена фланелевой курткой. У сестры он клянчит «какую-нибудь ветхую шаль», чтобы укрыть плечи во время работы, у матери — шерстяной колпак, который она ему так и не связала; и, желая сберечь драгоценные дрова, он целый день остается в постели, продолжая сочинять свою божественную трагедию.
Все эти неудобства не в силах сломить его волю. Только страх перед расходом на дорогое светильное масло приводит его в трепет, когда он вынужден при раннем наступлении сумерек уже в три часа пополудни зажигать лампу. Иначе для него было бы безразлично — день сейчас или ночь. Круглые сутки он посвящает работе, и только работе.
В течение всего этого времени ни приятелей, ни ресторанов, ни кофеен, ни малейшей разрядки после чудовищного напряжения. Двадцатилетний юноша, терзаемый ребяческой застенчивостью, не решается подойти к женщине. Во всех интернатах он жил только среди своих сверстников и чувствует себя поэтому неуклюжим и неловким. Он не умеет танцевать, не обучен хорошим манерам; из-за царящей дома бережливости он плохо одет. Вот почему Бальзак — некрасивый, неряшливый — именно в эти переломные годы производил невыгодное впечатление. Один из его тогдашних знакомых называет его удивительно уродливым.
«Бальзак отличался особенной и бросающегося в глаза уродливостью, хотя взгляд его и сверкал умом. Низкорослый, приземистый, черные волосы растрепаны, широконосый, рот до ушей, зубы гнилые».
И так как Бальзак вынужден трижды проверить и помусолить каждое су, прежде чем выпустить его из рук, у него нет ни малейшей возможности заводить знакомства.
Кафе, а тем паче рестораны, где проводят время юные журналисты и писатели, ему недоступны. В лучшем случае он может остановиться перед их зеркальными витринами, чтобы посмотреть на свою голодную физиономию. В эти месяцы из всех удовольствий, развлечений, роскошеств огромного города ни одно, даже самое мимолетное, недоступно добровольному отшельнику с улицы Ледигьер.
Лишь один человек время от времени навещает затворника — некий дядюшка Даблен. На правах старого друга семьи этот честный буржуа, оптовый торговец скобяным товаром, считает своим долгом проявлять заботу о бедном послушнике поэтического искусства. Так постепенно возникает трогательно-заботливая дружба пожилого дельца с покинутым юношей — дружба, которая продлится до конца дней Бальзака. Этот добрый человек, скромный торговец из предместья, трогательно благоговеет перед поэзией. «Французская комедия» — его храм, куда после прозаических занятий скобяной торговлей он берет иногда с собой юного сочинителя. И эти вечера, украшенные затем обильной трапезой и, наконец, смакованием расиновских стихов, единственная телесная и духовная пища, укрепляющая силы его благодарного юного друга. Каждую неделю дядюшка Даблен мужественно одолевает пять крутых этажей, карабкаясь в мансарду, чтобы взглянуть на своего подопечного. Он берет у ленивого питомца Вандомского коллежа уроки латыни, дабы освежить свою память и пополнить пробелы собственного образования. Бальзак, который в своей семье видел одну лишь бешеную страсть к накоплению и грошовую мещанскую спесь (раскаленным пером увековечит он ее впоследствии в своих романах!), сумел распознать в душе дядюшки Даблена кроющееся в ней нравственное начало. Оно более сильно у незаметных представителей среднего сословия, чем у присяжных горлопанов и писак. И когда позже, в своем «Цезаре Бирото», Бальзак слагает Песнь песней вычесть правдивых и скромных буржуа, он прибавляет одну строчку к вящей славе этого человека — первого, кто пришел ему на помощь. Ибо Даблен обладал «глубоко затаенной способностью чувствовать, способностью, которая была чужда фраз и не ведала преувеличений»; ибо Даблен постиг все муки его юношеской неуверенности, уразумел их и смягчил. Бальзак придал черты своего покровителя образу добродушного, скромного и неприметного нотариуса Пильеро13. В нем он увековечил достойного любви и уважения дядюшку Даблена, простого смертного, который вопреки узкому горизонту своей мещанской профессии чутким сердцем ощутил и распознал гений писателя. И это случилось за добрый десяток лет до того, как Париж, литераторы и весь мир соблаговолили открыть Бальзака.
Единственный человек, который заботится о Бальзаке, порой облегчает бремя его чудовищного одиночества. Но снять с души неопытного сочинителя роковую тяжесть внутренней неуверенности он не в силах. Бальзак пишет и пишет — горячечно, в порыве обуявшего нетерпения. «Кромвель» должен быть во что бы то ни стало завершен в ближайшие недели. И вдруг приходят минуты жуткого отрезвления, знакомые каждому новичку, творящему без друзей и советчиков, — минуты, когда он начинает сомневаться в себе, в своем таланте, в своем только еще рождающемся творении.
«А хватит ли у меня таланта?» — неотступно вопрошает Бальзак. И заклинает в письме сестру не вводить его в заблуждение, не расточать из сострадания похвал.
«Заклинаю тебя твоей сестринской любовью, никогда не убеждай меня, что мое произведение хорошо! Указывай мне только на недостатки. Похвалы оставь при себе».
Этот пылкий молодой человек не желает создавать ничего посредственного, ничего заурядного. «К дьяволу посредственность! — восклицает он. — Стать Гретри14, стать Расином!»
Конечно, в иные мгновения, когда взор его еще затуманен огненным заревом творчества, его «Кромвель» кажется ему великолепным, и он горделиво возвещает:
«Моя трагедия станет молитвенником королей и народов. Я хочу выступить с шедевром или сломать себе шею».
Затем снова наступают минуты уныния:
«Все мои горести проистекают оттого, что я вижу, сколь ничтожен мой талант!»
Не напрасно ли все его прилежание? Ведь в искусстве одно прилежание немногого стоит…
«Все труды в мире не заменят и крупицы таланта».
Чем ближе к завершению «Кромвель», тем мучительнее становится для одинокого поэта вопрос, чем окажется его трагедия — шедевром или пустышкой?
Но, увы, у бальзаковского «Кромвеля» нет особых надежд оказаться шедевром. Не знающий своего внутреннего пути, не ведомый опытной рукою, неофит избрал ложный путь. Не могло быть ничего, столь несоответствующего строптивому таланту двадцатилетнего юнца, еще не знающего света и условностей сцены, чем сочинение трагедии, а тем более трагедии в стихах.
Он был «не способен к стихосложению» — Бальзак это и сам сознавал. И не случайно стихи его — в нескольких дошедших до нас образцах — бесконечно ниже обычного уровня его творчества. Стих, в особенности александрийский, с его размеренным, скандированным тактом, требует от художника спокойствия, обдумывания, терпения — следовательно, именно тех свойств, которые совершенно чужды бурной натуре Бальзака. Он мыслит только молниеносно, пишет только в порыве, когда перо едва поспевает за словами, а слова за мыслями. Его фантазия, мчащаяся от ассоциации к ассоциации, не в силах задержаться, чтобы сосчитать слоги, придумать искусные рифмы, — окостеневшая форма неизбежно леденит его пылкие порывы, и произведение, которое страстный юноша создает с беспримерными усилиями, оказывается холодной, пустой, подражательной трагедией.
Но у Бальзака нет времени для самоанализа. Он хочет скорее завершить свой труд, освободиться, прославиться, и он гонит вперед еле ковыляющие хромающие александрины. Только закончить, только получить ответ на вопрос, обращенный к судьбе: «Обладает ли он гениальностью?» Иначе он снова должен стать писцом в нотариальной конторе и рабом семьи.
В январе 1820 года, после четырех месяцев лихорадочной работы, «Кромвель» в общих чертах готов. Гостя весной у друзей в Лиль-Адане, Бальзак наводит на трагедию последний лоск. И в мае появляется под отчим кровом — с рукописью в саквояже и с намерением огласить ее. Теперь должен решиться великий вопрос: обрела ли Франция, обрел ли мир нового гения по имени Оноре Бальзак?
Семейство ожидает своего удивительного отпрыска и его труд с любопытством и нетерпением. Совершенно неприметно мнение несколько изменилось в его пользу. Финансовое положение семьи улучшилось, в доме воцарилось более благодушное настроение, прежде всего потому, что Лаура, любимая сестра Оноре, вышла замуж за инженера де Сюрвилля, человека состоятельного да к тому же благородного происхождения, и, стало быть, сделала великолепную партию. Несомненно, на всех произвело впечатление и то неожиданное обстоятельство, что Оноре с такой решимостью вынес лечение голодом. Ведь он не задолжал ни единого су. Как бы там ни было, но это доказательство характера и незаурядной силы воли.
Готовая рукопись в две тысячи стихов! Уже одно количество исписанной бумаги свидетельствует о том, что он нисколько не лентяйничал, что не пустая блажь заставила кандидата в нотариусы пренебречь солидной карьерой. Возможно, что и дружественные отчеты дядюшки Даблена о монашески-бережливом образе жизни юного поэта заставили родителей усомниться в своей правоте. Уж не слишком ли круто обошлись они со своим первенцем, уж не отнеслись ли они к нему слишком недоверчиво? Может быть, в этом своеобычном и своенравном парне действительно есть что-то необыкновенное? Ведь если у него прорежется талант, то премьера в «Комеди Франсез» в конце концов вовсе не такое уж бесчестье для Саламбье и Бальзаков! Даже госпожа Бальзак начинает проявлять несколько запоздалый интерес к творению сына. Она предлагает свои услуги и желает собственноручно переписать испещренную помарками рукопись, дабы неразборчивый почерк не помешал юному автору во время публичной декламации.
Впервые — правда, это продлится недолго — к Оноре в родительском доме относятся с некоторым уважением. Чтение, которое должно доказать, обладает ли Оноре де Бальзак «гением», происходит в мае месяце в Вильпаризи, и родные придают ему характер семейного торжества. А для того чтобы сделать семейный ареопаг еще более значительным, они приглашают, кроме новоиспеченного зятя де Сюрвилля, и кое-кого из почтенных друзей дома — среди них доктора Наккара, который до конца жизни Бальзака останется его врачом, другом и поклонником.
Добрый дядюшка Даблен, естественно, не может не почтить своим присутствием эту необыкновенную премьеру. Битых два часа трясется он в «кукушке», старомодном дилижансе, чтобы поспеть в Вильпаризи к началу спектакля.
И удивительная премьера начинается. Семейство Бальзак торжественно убрало гостиную к предстоящему чтению. В креслах восседают исполненные ожидания Бальзак-отец, многоопытный потомок крестьян, суровая мать, ипохондрическая бабушка Саламбье, сестра Лаура со своим молодым супругом, который, будучи инженером, больше знает толк в строительстве дорог и мостов, чем в крепко сколоченных или расхлябанных александрийских стихах.
Почетные места для гостей отводятся д-ру Наккару — секретарю Королевского общества — и дядюшке Даблену. На заднем плане слушают, по-видимому не слишком внимательно, младшие дети — Лоранс и Анри. А перед этой не слишком компетентной аудиторией восседает за маленьким столиком, нервно листая рукопись своими белыми руками, на сей раз, в виде исключения, вымытый и принаряженный, вновь испеченный автор — тощий юнец двадцати одного года, с могучей, «гениально» отброшенной назад гривой и маленькими черными глазами, которые в этот миг погасили все свои огоньки и с некоторым беспокойством вопросительно посматривают то на одного, то на другого. Заметно робея, Оноре начинает чтение: акт первый, сцена первая.
Но скоро его охватывает вдохновение. И уже гремит, и гудит, и свистит, и рокочет в гостиной водопад александрийских стихов — целых три часа подряд.
О том, как протекало и имело ли успех это замечательное и достопамятное чтение, мы не имеем сведений. Мы не знаем, не задремала ли во время него престарелая бабушка Саламбье, не отправили ли младших сестрицу и братца баиньки еще до казни Карла Первого, — мы знаем только, что чтение повергло слушателей в некоторое смущение. Они не решались после этого несколько утомительного дебюта вынести свое авторитетное суждение и сказать, обладает или не обладает талантом Оноре.
Почтенный интендант в отставке, оптовый торговец скобяным товаром, инженер путей сообщения и врач-хирург не являются, конечно, идеальными критиками стихотворной драмы, и, разумеется, им было трудно решить, только ли их заставило скучать это театральное чудище, или же оно скучно само по себе?
Ввиду этой всеобщей неуверенности инженер Сюрвилль предлагает передать творение «нового Софокла» — ибо таким несколько преждевременно видел себя в своих мечтаниях Оноре — на рассмотрение подлинно компетентной инстанции. Аристократический зять вспоминает, что преподаватель изящной словесности в политехническом институте, где он проходил курс наук, является автором нескольких стихотворных комедий, и иные из них даже ставились на сцене. Де Сюрвилль охотно предлагает свое посредничество для того, чтобы этот мсье Андрие высказал свое суждение. Кто же может лучше решить, обладает ли юный сочинитель «гением» или нет, чем ординарный профессор истории литературы, который, кстати сказать, переведен теперь в Коллеж де Франс? Ничто так не импонирует добрым буржуа, как благозвучный официальный титул: человек, которому государство присвоило звание профессора, человек, который читает лекции в Коллеж де Франс, разумеется, непогрешим.
И вот, чтобы услышать авторитетное суждение, госпожа Бальзак с дочерью совершают паломничество в Париж и вручают трагедию юного Оноре польщенному профессору, который охотно дает себе напомнить, что он, собственно, является прославленным автором (свет давно уже об этом позабыл!). После первого же чтения профессор объявляет произведение Бальзака совершенно безнадежным — приговор, который впоследствии подтвердило потомство. И нужно считать заслугой этого порядочного человека, что свой неумолимый приговор он не пожелал превратить в окончательное и бесповоротное отрицание поэтической одаренности Оноре де Бальзака.
Весьма учтиво пишет он его матери:
«Я никак не хочу отбить у вашего сына охоту писать, но полагаю, что он с большей пользой мог бы употребить свое время, нежели на писание трагедий и комедий. Если он сделает мне честь и посетит меня, я сообщу ему, как, по моему мнению, следует изучать изящную литературу и какие преимущества можно извлечь из нее, не делаясь профессиональным поэтом». Именно такое «разумное» компромиссное предложение больше всего и хотелось услышать семейству Бальзак. Если Оноре и дальше собирается заниматься сочинительством, почему бы и нет? Сидеть за письменным столом, во всяком случае, лучше (и менее разорительно) для молодого человека, чем околачиваться в кофейнях или растрачивать время, здоровье и деньги в компании гулящих девиц. Но, само собой разумеется, он должен заниматься литературой — как посоветовал профессор Андрие, который, конечно же, понимает толк в этом деле, — не как «профессиональный поэт», а как любитель, для которого литература — приятное развлечение, заниматься ею наряду с буржуазной, солидной, доходной профессией. Однако Бальзак, который все еще, несмотря на провал своего «Кромвеля», чувствует себя «поэтом по призванию», сразу распознает опасность. Некий таинственный инстинкт говорит ему, что труд, к которому он призван, слишком безмерен, чтобы заниматься им между делом.
«Если я поступлю на должность, я пропал. Я стану приказчиком, машиной, цирковой лошадкой, которая делает свои тридцать-сорок кругов по манежу, пьет, жрет и спит в установленные часы; я стану самым заурядным человеком. И это называют жизнью — это вращение, подобное вращению жернова, это вечное возвращение вечно одинаковых предметов».
Еще не ведая, в чем она состоит, он чувствует, что рожден для особой миссии, которая потребует от него всех его сил и даже более того. И он отклоняет компромисс и настаивает на своей прихоти. Согласно контракту с отцом его двухлетний испытательный срок еще не миновал. У него еще больше года в запасе, и он хочет использовать оставшееся время. Непреклонный и неумолимый, как после каждого из бесчисленных разочарований, постигающих его в жизни, с еще большей решимостью, чем прежде, освободиться от подневольного труда и семейного гнета, возвращается он в свое добровольное заключение, в одиночку на улице Ледигьер.
Несколько дней, а быть может и недель, Бальзак не в силах примириться с провалом «Кромвеля». Он просит совета у бескорыстного друга Даблена — не стоит ли все-таки предложить свое детище «Французской комедии». И Даблен, добряк Даблен, торговец скобяным товаром, не имеющий никаких связей в театральном мире, пристает к некоему закадычному приятелю актера Лафона. Не пожелает ли Лафон ознакомиться с творением Бальзака? Молодому драматургу придется только встретиться с Лафоном и подольститься к нему. Что, если Лафон предложит Кромвелиаду и другим актерам-пайщикам? Но гордость Бальзака неожиданно взвивается на дыбы. Стоит ли снова идти с этой битой карты? Человек, полный сил, способен перенести и не такой удар! С «Кромвелем» все кончено. Лучше он, Бальзак, напишет что-нибудь похлеще. И, попросив Даблена не предпринимать никаких дальнейших шагов, Бальзак засовывает рукопись в дальний ящик. До самой смерти он не взглянет более на плод своих юношеских заблуждений.
Теперь скорее за работу! Впрочем, сокрушительный удар все же несколько охладил его тщеславие. Год назад, в порыве вдохновения сочиняя «Кромвеля», он еще предавался ребяческим мечтаниям. Двадцатилетний юноша хотел одним махом завоевать славу, честь и свободу. Теперь для поверженного драматурга творчество имеет прежде всего практический смысл. Только бы не возвращаться в зависимость от родителей. Шедевры и бессмертие временно сняты с порядка дня. Прежде всего литературным трудом заработать деньги, деньги во что бы то ни стало. Только бы не кланяться отцу, матери и бабке за каждое су, словно за неслыханное благодеяние.
Впервые неисправимый мечтатель вынужден мыслить как суровый реалист. Бальзак решает написать нечто способное принести быстрый успех. Но чем же все-таки можно добиться успеха в наши дни? Осмотревшись, неопытный автор решает: романом. Из Англии как раз нахлынула новая романическая волна. Мода на прежний, сентиментальный роман — «Новая Элоиза» Жан Жака Руссо, «Вертер» Гёте — давно прошла. Наполеоновская эпоха, впрочем как и любая военная эпоха, внесла достаточно и даже предостаточно напряженности в повседневную жизнь. Обыватель не испытывает никакой потребности трепетать еще и в часы отдыха, следя за судьбами вымышленных персонажей. Наполеоновский «Монитер» творил для поэтов15. Но наступил мир, явились Бурбоны, а вместе с ними и спрос на приключения — потрясающие, возбуждающие, погружающие читателя то в бездны ужасов, то в море чувствительности. Публика жаждет романов, щекочущих нервы, ярких, авантюрных, экзотических. Недавно основанные библиотеки и «кабинеты для чтения» едва способны утолить этот массовый спрос.
Для сочинителей, которые без зазрения совести швыряют в свой дьявольский котел яд и слезы, непорочных дев и корсаров, кровь и ладан, подлую низость и благородное мужество, ведьм и трубадуров, а затем вымешивают из всего этого крутое романтическо-историческое тесто и выпекают пирог, который поливают еще леденящим душу соусом из призраков и кошмаров, — для таких сочинителей наступили блаженные времена. Взять хотя бы мисс Анну Радклифф16, англичанку. Ее фабрика ужасов и привидений грохочет, как водяная мельница. Несколько ловких французов проникли в тайны производства этой предприимчивой дамы и, сбывая собственные «черные романы», тоже сумели сколотить приличный капиталец. Но и на более высокой ступени искусства исторический, в особенности средневековый, костюм ныне в чрезвычайной моде: рыцари Вальтера Скотта с их старомодными кинжалами и сверкающими латами завоевали куда больше стран, куда больше людей, чем Бонапарт со всеми своими пушками. Меланхолические паши и корсары Байрона заставляют теперь людские сердца биться с такой же силой, как некогда воззвания под Риволи и Аустерлицем.
Бальзак решает подставить свой парус этому романтическому ветру эпохи и создать исторический роман. Впрочем, он отнюдь не единственный французский автор, которого взманили триумфы Байрона и Вальтера Скотта. Вскоре Виктор Гюго, автор «Бюг-Жаргаля», «Гана-Исландца», «Собора Парижской богоматери», и Виньи, создатель «Сен-Мара»17, испытают свое мастерство в той же сфере. Однако Гюго и Виньи приступят к сочинению прозы, уже изощрив свой слух и слог в искусстве версификации, уже научившись шлифовать слова и компоновать события. Бальзак, напротив, приступает к делу, как неуклюжий подражатель. Первый роман, вышедший из-под его пера, — «Фальтурно». Исторический фон заимствован из убогих повествований Анны Радклифф; действие происходит в Неаполе; кулисы и задник расписаны аляповато и размашисто.
Бальзак извлекает на свет божий все дежурные персонажи бульварного романа, в первую очередь неизбежную ведьму («ведьму из Соммари, колдунью-магнетизершу»), норманнов и кондотьеров, высокородных узников в цепях и чувствительных пажей. Он описывает битвы, осады, подземные темницы и неправдоподобные подвиги героической любви — юному автору трудно совладать с великим множеством фигур и событий. И еще один роман пишет Бальзак: «Стенио, или Философические заблуждения», роман в стиле Руссо, роман в письмах. Но в нем, между прочим, уже развивается заветная тема «Луи Ламбера», «теория воли», правда еще в неясных и робких очертаниях. «Стенио» остался только фрагментом. Частью этой рукописи Бальзак воспользовался позднее, залатав ею прореху в сюжете другого романа. И снова он терпит поражение. Он уже научен горьким опытом. Трагедию поставить не удалось, а теперь еще и провал с романом! Год, даже полтора, потеряны зря, а дома бодрствует неумолимая парка, собираясь безжалостно перерезать тоненькую ниточку его свободы. 15 ноября 1820 года родители Бальзака объявляют, что с 1 января 1821 года они отказываются от квартиры на улице Ледигьер. Конец сочинительству! Вернуться к обывательскому прозябанию! К прилично-буржуазной жизни! Избрать солидное и благопристойное занятие! Перестать, наконец, транжирить родительские денежки! Самому зарабатывать на жизнь!
Самому зарабатывать, обрести свободу, независимость — именно за это и сражался Бальзак с яростью отчаяния, сражался не на жизнь, а на смерть. Именно ради этого он и гнул спину в годы своего добровольного отшельничества на улице Ледигьер. Он экономил на всем, на чем только мог, он голодал, не щадил себя, писал до полного изнеможения, влачил поистине жалкое существование. И все напрасно! Если никакое чудо не спасет его в последнюю минуту, он вынужден будет снова поступить на опостылевшую службу.
Именно в подобные мгновения трагической безысходности и отчаяния искуситель, как повелось в легендах, предстает перед отчаявшимся, дабы купить у него душу. Искуситель в данном конкретном случае совсем не похож на дьявола — он воплотился в образе обаятельного и вежливого молодого человека, на нем отлично скроенные панталоны и ослепительное белье, и, конечно, он пришел вовсе не по Бальзакову душу, он хочет купить только его творческую энергию. Где-то и когда-то — то ли у издателя, которому он предлагал свои романы, то ли в библиотеке, то ли в кухмистерской Бальзак познакомился с ним, почти своим сверстником. Помимо приятной внешности, искуситель обладает еще и весьма благозвучной фамилией — его зовут Огюст ле Пуатвен де л'Эгревиль. Сын актера, он унаследовал от отца потрясающую расторопность. Нехватку литературного таланта Пуатвен возмещает тончайшим знанием капризов света. И ему, начисто лишенному дарования, удалось найти издателя для романа «Два Гектора, или Две бретонские семьи». Роман этот он уже почти накропал, а издатель заплатит за работу восемьсот франков чистоганом! В феврале его творение выйдет в двух томах под псевдонимом Ог. де Вьелергле у книгопродавца Юбера в Пале-Рояле.
Должно быть, Бальзак пожаловался новообретенному другу на невезение с собственными книгами, и Пуатвен растолковал ему, что истинная причина этого невезения в избытке писательской гордости. Стоит ли терзаться муками совести ради одного-единственного романа? — нашептывает искуситель. Стоит ли всерьез относиться к своим трудам? Роман можно набросать и без особенных усилий. Нужно только выбрать или, на худой конец, похитить сюжет — скажем, какую-нибудь историческую штуковину, на которую издатели теперь особенно падки, — и быстрехонько насочинять несколько сот страниц! Кстати, лучше всего это делать вдвоем! У него, Пуатвена, как раз есть издатель. Ежели Бальзаку охота, они могли бы сочинить следующий роман вместе. А еще лучше: давай сработаем на пару дурацкую фабулу, а уж напишешь всю штуку ты сам. Я же возьму на себя посредничество. Итак, заметано: будем работать компаньонами на равных началах!
Какое унизительное предложение! Стряпать бульварные романы точно установленного объема и к точно указанному сроку, да притом еще с абсолютно лишенным щепетильности, явно беззастенчивым партнером — это ли грезилось только вчера «новому Софоклу»?
Пренебречь собственным талантом, проституировать его, и все это ради нескольких сотен франков! Разве не мечтал он лишь год назад обессмертить имя Бальзака, превзойти самого Расина, разве не собирался он поведать изумленному человечеству новейшую теорию всемогущества воли? Глубочайшие тайны души, совесть художника — вот что пытается выманить у него искуситель за свои проклятые деньги. Но у Бальзака нет выбора. Квартира его будет сдана. Если он вернется в отчий дом, ничего не заработав или не выказав хотя бы способности заработать, родители не предоставят ему свободу вторично. Лучше уж вертеть собственный жернов, чем надрываться на чужой мельнице. Итак, он решается.
В следующем романе «Шарль Пуантель, или Незаконнорожденный кузен», в романе, который только что начал или, быть может, лишь задумал Пуатвен, Бальзак должен принять участие в качестве негласного соавтора (или, вернее, автора), в качестве таинственного анонима. А над дальнейшей продукцией только что созданной ими фабрики романов компаньоны поставят два псевдонима — некое подобие фабричной марки: «А. де Вьелергле» (анаграмма л'Эгревиль) и «Лора Р'Оон» (анаграмма Оноре). Так завершается дьявольская сделка.
В знаменитой новелле Шамиссо предметом купли-продажи служит тень, тень бедняги Петера Шлемиля, тень, которую он ухитрился продать Князю Тьмы. Бальзак продает свое искусство, свое литературное честолюбие, свое имя. Чтобы стать свободным, он становится «негром», невольником, тайно пишущим за других, он становится рабом, скрывающимся во мгле галеры. Годами его гений и самое имя его обречены оставаться незримыми.
Только ради кратковременного отдыха, только чтобы получить недолгую передышку, Бальзак, продавши душу дьяволу, отправляется к своим близким, в Вильпаризи. Квартиру на улице Ледигьер ему пришлось отдать. Теперь он переселяется в прежнюю комнату своей сестры Лауры, комнату, пустующую после ее замужества. Он твердо решил во что бы то ни стало и как можно скорее добиться возможности снять на собственные деньги другую квартиру. В душной комнатушке, где сестра его еще недавно предавалась романтическим мечтаниям о грядущей славе и величии, брата, он размещает свою необыкновенную фабрику романов, нагромождает листы исписанной бумаги и трудится дни и ночи напролет, поскольку недостатка в заказах не ощущается благодаря неутомимому посредничеству Огюста ле Пуатвена л'Эгревиля. Гири в этом часовом механизме превосходно отрегулированы, роли распределены: Бальзак пишет, а проныра Пуатвен сбывает с рук его романы.
Родители-буржуа с удовлетворением наблюдают за этим неожиданным превращением. С тех пор как они увидели первые контракты — восемьсот франков за труды дебютанта, а затем быстрый взлет до двух тысяч франков на компанию, — они находят занятие Оноре уж не столь абсурдным. Быть может, этот шалопай станет, наконец, на ноги и не будет вечно сидеть у них на шее? Отца радует прежде всего то обстоятельство, что его первенец, по-видимому, отказался от мысли стать великим писателем и, комбинируя всяческие псевдонимы, не опозорит теперь доброго буржуазного имени Бальзаков. «Он разбавляет свое вино водой, — констатирует благодушный старец, — есть еще время, и я надеюсь, что из него выйдет толк». Напротив, мамаша Бальзак, обладающая печальным даром омрачать чрезмерно навязчивой заботливостью жизнь своего первенца, считает разместившуюся в ее доме фабрику романов чисто семейным делом. Мать и сестра играют роли критикесс и помощниц. Г-жа Бальзак жалуется (и голос ее будет не единственным в жизни Бальзака!) на «стилистические погрешности», в первую голову на то, что «Рабле его совсем совратил». Она докучает сочинителю требованиями «тщательно просмотреть свою рукопись», и чувствуется, что Оноре, ставший уже взрослым, устал от этой вечной семейной опеки. Вскоре заботливая мать, которая никак не может отвыкнуть от непрошеных слезливых попечении о блудном сыне, замечает в письме: «Оноре настолько высокого мнения о себе и своих познаниях, что это может оскорбить кого угодно».
Но Оноре, этому стихийному человеку, уже слишком тесно, ему уже нечем дышать под отчим кровом. Его единственное желание — как можно скорей отвоевать себе комнату в Париже и обрести, наконец, независимость, которой он жаждет столько лет.
Вот для того чтобы удовлетворить этот порыв к свободе, Бальзак и работает, как каторжник. Двадцать, тридцать, сорок страниц, целая глава в день — средняя его норма. Но чем больше он зарабатывает, тем больше хочется ему заработать. Он пишет так, словно бежит из острога, — задыхаясь, с раздувающимися легкими, только бы не возвращаться в постылую семейную неволю. Он трудится с таким дьявольским неистовством, что приводит в испуг даже свою мать. «Оноре работает словно бешеный. Если он еще три месяца будет вести подобный образ жизни, он захворает». Но Бальзак уже не знает удержу, все свои силы он бросает в эту фабрику романов. Каждый третий день — чернильница пуста, десяток перьев изломан. В процессе творчества работоспособность его переходит в ту, не ведающую передышек ярость и одержимость, которые позднее повергнут в изумление всех его сотоварищей по ремеслу. Уже в 1821 году (после того, как он, по-видимому, помогал Пуатвену в сочинении романа «Два Гектора») он пишет (тоже с Пуатвеном или, вернее, за него) роман «Шарль Пуантель», который выходит в свет под псевдонимом «Вьелергле», хотя и содержит большие фрагменты из бальзаковского «Стенио». Еще до нового года написан уже второй, а если причесть сюда «Двух Гекторов», то и третий роман: «Бирагская наследница, история, извлеченная из рукописи дона Раго, бывшего настоятеля Бенедиктинского монастыря, обнародованная его племянниками А. де Вьелергле и лордом Р'Ооном». Еще эта четырехтомная халтура не завершена печатаньем, как в феврале 1822 года за ней по пятам следует новый, опять-таки четырехтомный роман «Жан Луи, или Найденная дочь», тоже вылившийся из-под пера достопочтенных племянников мифического настоятеля. Но лорду Р'Оону уже надоела компания, где головой и руками, мозгом и сердцем является только Бальзак. Он поспешно накропал еще один роман: «Татарин, или Возвращение из ссылки», который вышел под именем А. де Вьелергле (также в 1822 году) без указания на лорда Р'Оона. И контракт был, очевидно, расторгнут.
Отныне Бальзак, выступающий в качестве единоличного владельца фабрики романов лорда Р'Оона, твердо решил сделать ее первой фирмой Франции. Охваченный ликованием после полученных гонораров, он хвастает перед сестрой:
«Милая сестра, я тружусь, словно лошадь Генриха IV, когда она не была еще отлита из бронзы, и в этом году я надеюсь заработать двадцать тысяч франков, которые послужат основой моего состояния. Мне нужно написать „Арденнского викария“, „Ученого“, „Одетту де Шандивер“, „Семейство Р'Оон“ и еще кучу пьес для театра. Скоро лорд Р'Оон станет самым модным мужчиной, самым плодовитым, самым любезным писателем, и дамы будут лелеять его. Тогда плутишка Оноре начнет ездить в коляске, задирать голову, глядеть гордо и набивать себе карманы золотом, и при его появлении будет раздаваться льстивый шепот, с которым публика встречает своего кумира. „Это брат госпожи де Сюрвилль!“
Распознать в этом фабриканте макулатуры грядущего Бальзака можно только по одному признаку: по умопомрачительной скорости, с которой он пишет свои романы. Только в 1822 году, после шестнадцати или двадцати томов, которые он выпустил совместно с ле Пуатвеном или под его именем, следуют еще три четырехтомных романа, то есть еще двенадцать томов: «Клотильда Люзиньянская, или Красавец еврей», «Столетний старец, или Два Берингельда» и «Арденнский викарий». По-видимому, самому Бальзаку становится боязно за свою публику — как-то она выдержит такой ураганный огонь? — ибо в двух последних романах он меняет личину и подписывается не лорд Р'Оон, а Орас де Сент-Обен. Эта новая вывеска котируется уже значительно выше, чем марка прежней компании. С восьмисот франков гонорара, которыми должен был делиться со своим компаньоном лорд Р'Оон, Сент-Обен взвинтил цену до двух тысяч франков за каждый роман при тираже в полторы тысячи экземпляров. Пять романов, десять романов в год — детская игра для столь проворного и беззастенчивого фабриканта. Итак, первая мечта его юности почти исполнилась: еще несколько лет — и он разбогатеет и навсегда обретет независимость.
Даже гильдия записных бальзакоманов не в состоянии дать полный отчет обо всем, что сочинил и напечатал Бальзак в разных позабытых книжицах и под всяческими псевдонимами в эти годы литературной поденщины. Романы, которые он опубликовал под именем лорда Р'Оона и Opaca де Сент-Обена, являются лишь незначительной частью его малозаметной и отнюдь не блестящей деятельности. Он, несомненно, приложил руку к неприглядному сочинению «Мишель и Кристина» своего прежнего компаньона Пуатвена и полностью или частично написал «Мулата», роман, выпущенный в свет под именем Авроры Клото. Ни один вид литературы, ни один заказ, ничье соседство не отталкивали его в период между двадцатью и тридцатью годами. Его безыменное перо можно было дешево купить для любых литературных поделок. Подобно «общественным писцам», которые во времена всеобщей неграмотности восседали на улицах парижских предместий и за несколько су изготовляли все, чего только хотелось прохожим: любовные послания служанок, жалобы, прошения, доносы, этот величайший писатель века с циничной беззаботностью кропает книги, брошюры, памфлеты для сомнительных политиканов, темных издателей и проворных агентов.
Бальзак поставляет в любом количестве этот фабричный товар, на всякий вкус и по любой цене. Он кропает роялистский памфлет «О праве первородства», крадет и перерабатывает «Беспристрастную историю иезуитов». Он так же просто изготовляет мелодраму «Негр», как и «Малый словарь Парижских вывесок». В 1824 году, учитывая конъюнктуру, «Анонимное общество» подогревает спрос не на романы, а на так называемые «Кодексы» и «Физиологии», введенные в моду сомнительным окололитературным маклером по имени Орас Рессон18. Каждый месяц фабрика выбрасывает теперь разные «Кодексы» — смешное до колик, развлекательное мещанское чтиво: «Кодекс честных людей, или искусство не оставаться в дураках», «Супружеский кодекс», который впоследствии будет переработан в «Физиологию брака», «Кодекс коммивояжера», который позднее пригодится его бессмертному Годиссару.
Как ныне доказано, все эти кодексы, среди них «Полный словарь учтивости», которые с большим барышом распространяет Орас Рессон (свыше двенадцати тысяч экземпляров многих из этих сочиненьиц были распроданы молниеносно), полностью или в большей своей части принадлежат перу Бальзака. А сколько он мимоходом настряпал еще брошюр, газетных статей, быть может даже рекламных проспектов, это уже выяснить не удастся, поскольку ни он сам, ни его малопочтенные заказчики не проявили готовности усыновить эти «ублюдков, зачатых в лоне бульварной литературы.
Неоспоримым остается только одно — ни одна строчка из десятков тысяч, которые нагромоздил Бальзак в годы своего позора, не имеет и малейшего отношения к литературе или к художеству, и становится даже неловко, когда приходишь к выводу, что они должны быть приписаны ему.
Проституция — нельзя иначе назвать эту писанину, — и жалкая проституция к тому же, ибо в ней нет ни капли любви, разве только страсть к быстрому обогащению. Вначале это был, видимо, лишь порыв к свободе, но, угодив однажды в трясину и привыкнув к легким заработкам, Бальзак погружался в нее все глубже и все больше утрачивал достоинство. После крупной монеты — романов — он уже за меньшую мзду и во всех притонах лубочной литературы охотно шел навстречу желаниям своих потребителей. Даже когда благодаря «Шуанам» и «Шагреневой коже» Бальзак стал светилом французской литературы, он все еще, подобно замужней женщине, которая тайком крадется в дом свиданий, чтобы заработать «на булавки», он, уже знаменитый Оноре де Бальзак, порою отыскивает темные закоулки, чтобы за несколько сот франков снова сделаться литературным соночлежником какого-нибудь неблаговидного писаки.
Ныне, когда покров анонимности, под которым он обтяпывал эти сомнительные делишки, уже несколько прохудился, мы знаем: в те позорные годы Бальзак был повинен во всех литературных прегрешениях — он латал чужие романы лоскутьями собственного и, наоборот, беззастенчиво похищал для собственной стряпни чужую фабулу и ситуации. Он охотно брался за любую мелкую портняжную работу: утюжил чужие труды, расширял их, перелицовывал, красил, подновлял. Он хватался за все: философию, политику, непринужденную болтовню. Всегда готовый обслужить любого заказчика, быстрый, ловкий, беззастенчивый мастеровой, готовый прибежать по первому свистку и с рабской покорностью перекантоваться на любой манер, какой нынче в ходу.
Страшно подумать, с какими подмастерьями, с какими компаньонами, с какой шелудивой породой бульварных издателей и оптовых торговцев лубочным товаром якшался он в те темные годы, — он, величайший повествователь своего столетия. И все это он делал только оттого, что не умел постичь себя, что поразительно не понимал свое предназначение.
Как могло удаться даже такому гению выкарабкаться целым и невредимым из литературного боло-га? Это остается одним из неповторимых чудес литературы, почти сказкой, вроде побасенки барона Мюнхгаузена, который-де за собственную косу вытащил самого себя из трясины. Немножко грязи, конечно, пристало во время этого печального приключения к его платью, и долго еще его преследовал специфический, приторно-сладкий запашок литературных притонов, в которых он был завсегдатаем. «Всегда что-нибудь да остается!» И не может остаться невинным художник, который столь глубоко погружается в литературные клоаки. Не без вреда для себя годами впрягался его талант в недостойную упряжку. Беззастенчивость бульварного сочинительства, неправдоподобие и махровую сентиментальность Бальзаку так и не удалось окончательно изгнать из своих романов. Рыхлость, беглость, поспешность, к которым его рука привыкла за годы существования пресловутой фабрики, оказались роковыми для его стиля. Ибо литературная речь с неумолимой ревностью мстит любому художнику, даже исполину, который, пусть в силу обстоятельств, был равнодушен к ней и использовал ее только как потаскуху, вместо того чтобы страстно и терпеливо за нею ухаживать.
С отчаянием будет Бальзак, зрелый Бальзак, в котором слишком поздно пробудилось чувство ответственности, по десять, по двадцать раз перемарывать свои рукописи, свои корректуры. Сорную траву уже не удается выполоть, он дал ей слишком пышно, слишком буйно разрастись в те беспечные годы!
И если стиль, если язык Бальзака до конца его жизни был безнадежно засорен, то только потому, что в решающую минуту своего становления писатель был слишком небрежен к собственному дару. Вопреки всей своей буйной невменяемости юный Бальзак чувствовал, что такого рода распутством он наносит непоправимый ущерб своему истинному «я».. Ни одну из этих ранних поделок он не подписал своим подлинным именем; и позже с пеной у рта, отважно, хотя и безуспешно, отрицал свое авторство. Единственной наперснице своей юности, сестре Лауре, чья вера подкрепляла его первые честолюбивые замыслы, решается он показать первое произведение компании — «Бирагскую наследницу», «ибо это истинное литературное безобразие».
Экземпляр «Жана Луи» он вручает ей лишь при условии «не одалживать его ни одной живой душе и, более того, не показывать никому, иначе экземпляр пойдет в Байе по рукам и повредит моей коммерции». Одно это словцо «коммерция» ясно показывает, с каким отсутствием иллюзии рассматривал в ту пору Бальзак свое сочинительство. Поставщик, связанный контрактом, он так или иначе должен был изготовлять великое множество печатных листов — чем скорей, тем лучше. Ему платили сдельно, и только гонорар имел для него значение. Бальзаку всегда не терпелось поскорее начать новую чепуху, и он был столь мало озабочен чисто творческими проблемами — проблемами композиции, стиля, единства, оригинальности своих романов, — что без зазрения совести предлагал сестре, поскольку она не переобременена делами, ознакомиться с беглым наброском содержания «Арденнского викария» и написать второй том, а он пока накропает первый! Едва сделавшись фабрикантом, он ищет, нет ли поблизости дешевых рабочих рук, и, сам еще работая негром на других, он уже старается присмотреть для себя такого же «черного», то есть незримого, сотрудника. Но в редкие минуты отрезвления, в краткие мгновения отдыха в нем все же пробуждается совесть — она еще не совсем погибла в его душе.
«Ах, моя милая Лаура, — стонет он, — я ежедневно благословляю счастливую судьбу, позволившую мне избрать независимую профессию, и уверен, что она еще даст мне возможность разбогатеть. Но теперь, мне кажется, я сознаю свои силы, и мне страшно жаль пожертвовать лучшими моими замыслами ради подобной чепухи. Чувствую, что у меня есть мысли в голове, и если бы мне не надо было беспокоиться о материальном положении, я стал бы работать над серьезными вещами».
Подобно злосчастному Люсьену де Рюбампре, в судьбе которого он описал впоследствии свою собственную судьбу19 (хотя падение его и не завершилось столь трагическим финалом), Бальзак терзается жгучим стыдом и, словно леди Макбет, с ужасом взирает на свои запятнанные руки:
«Я предпринял попытку освободиться одним могучим рывком и стал писать романы, и что за романы! О Лаура, сколь жалким было крушение моих честолюбивых планов!»
Сочиняя, он презирает и то, что он творит, и маклеров, на потребу которым он трудится, и только бессознательное предчувствие, что этим нечеловеческим напряжением сил он в конце концов все же достигнет некоей великой цели — собственного своего величия, придает ему силы вытерпеть эту жалкую поденщину, это добровольное рабство. Иллюзия, как всегда, спасает реальнейшего из всех фантастов.
Время идет, и Оноре де Бальзаку исполнилось уже двадцать три года. Он только работал, он еще не жил, он еще не любил. Он не встретил еще никого, кто бы его уважал, кто бы ему помог, кто бы в него поверил. В детстве он был невольником школы, рабом семьи, свою юность он продал с позором, только чтобы наскрести денег на выкуп из рабства. Да, он трудится, чтобы выкупить себя из принудительного труда, он становится поденщиком, чтобы освободиться от поденщины. И этот трагический парадокс превращается во всегдашнюю форму и формулу его существования.
Вечно один и тот же мучительный круговорот. Писать, чтобы не нужно было писать. Загребать деньги, больше денег, бесконечно много денег, чтобы не было необходимости думать о деньгах. Уйти от мира, чтобы с тем большей уверенностью завоевать его — весь целиком, со всеми его странами, его женщинами, его роскошью и с его венцом — бессмертной славой! Копить, чтобы в конце концов получить возможность расточать. Работать, работать, работать, денно и нощно, не зная отдыха, не ведая радости, чтобы, наконец, зажить настоящей жизнью, — вот что отныне становится неистовой, возбуждающей, напрягающей мышцы, дающей силы к сверхчеловеческому труду мечтою Бальзака. В эти «писаниях еще нельзя угадать великого художника, но уже поражает чудовищная вулканическая мощь его творчества, постоянно и беспрерывно выбрасывающая огненную лаву — людей, образы, судьбы, пейзажи, мечтания и помыслы, и чувствуется, что пламя это, как у вулкана, вздымается не с поверхности, напротив, этот поток — разрядка, разгрузка таинственных недр.
Стихийная сила, стиснутая, скованная, задыхающаяся от преизбытка, жаждет высвободиться. Мы ощущаем, как этот юный еще человек отважно единоборствует в сумрачных штольнях своего труда, стремится вырваться к свету, набрать в легкие воздух, головокружительно чистый, пьянящий воздух свободы. Мы чувствуем, как он стремится не только выдумывать жизнь, он хочет, чтобы живая жизнь сама пробилась к нему. Он обрел силы для своего труда. Теперь он ждет еще только милости судьбы. Луч света, и все расцветет, все, что может сгнить и засохнуть в этой унылой темнице.
«Если бы кто-нибудь бросил волшебный луч света в мое унылое существование, ведь я еще не срывал цветов жизни… Я алчу, но никто не приходит утолить мои страстные желания. Как быть? У меня только две страсти: любовь и слава. И ни одна еще не удовлетворена!»
Из этих двух «страстей» — к любви и к славе — Бальзак на двадцать третьем году жизни не удовлетворил еще ни одну. Напрасными оказались все его отважные мечты, тщетными — страстные попытки.
«Кромвель», которого он мысленно посвятил «владыкам мира сего», желтеет в ящике стола, забытый и погребенный среди ненужных бумаг. Никчемные романы, которые он наспех сочиняет, появляются и исчезают под чужим именем. Ни одна живая душа во Франции не знает Оноре Бальзака. Никто не выделяет этого имени среди имен пяти тысяч французских сочинителей. Никто не обращает внимания на его талант и менее всего — он сам. Не помогло и то, что он постарался скрыть свой истинный рост, согнулся в три погибели, чтобы черным ходом прошмыгнуть хоть в самые распоследние притоны бульварной словесности. Напрасно он пишет дни и ночи Напролет, строчит и строчит с неутомимой злобой голодной крысы, которая, разъяренная соблазнительным запахом съестного, во что бы то ни стало жаждет проникнуть в кладовку. Чудовищные усилия не подвинули его ни на шаг.
Роковым для Бальзака в те годы был не недостаток силы (сила теснится в нем, уже накопленная и выношенная), а недостаток решимости. Бальзак обладает темпераментом завоевателя и волей пробиться во что бы то ни стало. Даже в редкие часы уныния он сознает свое безмерное превосходство над своими собратьями. Он бесконечно превосходит их умом, трудолюбием, познаниями, работоспособностью, но, быть может, вследствие долголетних родительских стараний вселить в него робость и неуверенность он не умеет расчистить путь для внутренней своей отваги:
«Я был, конечно, храбр, но только в душе, а не в поступках».
До тридцати лет он, как художник, не решался поставить перед собой задачу, достойную его таланта, и, зрелый мужчина, он сторонится женщин. Сколь ни странным это кажется, но Бальзак, бурный и несдержанный в зрелые годы, в юности был робок до болезненности.
Впрочем, робость вовсе не всегда является следствием слабости. Только человек, уже обретший равновесие, действительно уверен в себе.
Юный Бальзак долго колебался между переоценкой собственной личности и боязнью признаться себе в том, что он безмерно силен. И Бальзак избегает женщин не из боязни влюбиться. Напротив, он страшится собственной страстности.
Но страстность вошла, наконец, в плоть и кровь этого приземистого, широкоплечего парня со вздутыми, как у негра, губами. Вошла с такой яростью, что наделила его могущественнейшей из всех чувственных способностей — наградила его неразборчивостью в любви. Бальзак— пламенный фантазер. Он не требует от женщины ни юности, ни прелести. Это маг воли, которому в те времена, когда он, голодая, с трудом пережевывал черствую корку, стоило только написать на столе меню, чтобы тотчас же ощутить вкус икры и паштетов. Он способен, если только ему захочется, увидеть Елену Прекрасную в любой женщине, даже в самой Гекубе. Ни возраст, уже канонический, ни расплывшиеся, утратившие былую прелесть черты, ни тучность и некрасивость, которые могут вызвать даже у непривередливого волокиты жест Иосифа Прекрасного, — ничто не отвратит Бальзака. Он будет любить, если захочет любить. Он будет брать женщину, если только его к ней влечет. И, точно так же как он, не чинясь, ссужает свое перо любому, самому сомнительному сочинителю, точно так же готов он соединить свою судьбу с любой женщиной, которая вызволит его из семейного рабства: безразлично с какой — красивой, уродливой, глупой, сварливой.
Первые попытки найти подругу, точно так же как первые его книги, не имеют никакого успеха. «Присмотри для меня, — пишет сестре этот своеобразный двадцатидвухлетний идеалист, — какую-нибудь богатую вдовушку… и набей мне цену. Милейший молодой человек двадцати двух лет от роду, приятной наружности, с живыми глазами, полными огня! Воистину не супруг, а сплошное очарование, ниспосланное небесами!»
В те дни Оноре Бальзака можно задешево купить на брачной ярмарке, точно так же как и в книжных лавках Пале-Рояля, ибо он полагает свою цену равной нулю. Бальзак не может поверить в себя прежде, чем хотя бы один-единственный человек ободрит его. Пусть издатель или критик предскажет ему успех, пусть женщина подарит ему улыбку, и всю его застенчивость как рукой снимет. Но поскольку слава не сделала его своим избранником, поскольку женщины не обращают на него внимания, он хочет получить по крайней мере третье земное благо — деньги; а с их помощью и свободу. Само собой разумеется, что женщины не слишком благосклонны к безвестному юному студенту. «Очень уродливый молодой человек», — так начинает свое описание его современник Виньи. Действительно, Бальзак не обращает в те годы ни малейшего внимания ни на свой талант, ни на свою наружность, и даже коллеги писатели с неприязнью смотрят на его сальную гриву, гнилые зубы, на то, как он брызжет во время разговора слюной, на его лицо, поросшее щетиной, на башмаки с развязанными шнурками. Престарелый провинциальный портной из Тура, которому выпала задача перелицевать для Бальзака поношенное платье его отца, не в силах сузить сюртук до размеров, предписанных модой. Слишком уж широк бычий затылок молодого Оноре, слишком тяжелы его плечи.
Бальзак знает, что он коротконог и неуклюж от природы, что он будет смешон, если станет, подобно щеголям его времени, кокетливо расшаркиваться и танцевать. Но это ощущение своей ущербности заставляет его вновь и вновь бежать от женщин в уединение к своему письменному столу. Зачем Оноре его «пламенные глаза», если они мгновенно прячутся под веками, едва только к оробевшему приближается хорошенькая женщина? Что стоят ум, познания, безмерное внутреннее богатство, если он не решается заговорить, если, заикаясь, он выдавливает из себя лишь несколько неразборчивых междометий, тогда как другие, в тысячу раз более глупые, умеют лестью и любезностями снискать расположение? Молодой человек знает, что он может быть куда красноречивей, что в нем таятся неизмеримо более сильные способности очарования, что он обладает возможностью дарить гораздо больше любовного счастья, чем все эти красавчики с их модными лорнетами, щеголяющие в отлично скроенных и безупречно сшитых фраках, украшенных пышными галстуками.
Его терзают муки неутоленной любви, и он, кажется, готов променять все свои грядущие творения, разум и свое искусство, свою душу и свою волю на искусство совсем иного рода — на умение мягко и учтиво склониться к женщине и, глядя на нее пылающими глазами, ощутить содрогание ее плеч. Ему не было дано и проблеска таких успехов, а ведь случись этот успех, и могучая его фантазия вспыхнула бы ярким пламенем, озаряющим вселенную. Но взгляд его говорит женщинам столь же мало, как его имя издателям, и Бальзак в «Шагреневой коже» устами своего героя Рафаэля описал поражения, испытанные им в юности:
«Беспрестанно наталкиваясь на преграды в своем стремлении излиться, душа моя, наконец, замкнулась в себе. Откровенный и непосредственный, я поневоле стал холоден и скрытен… Я был робок и неловок, мне казалось, что во мне нет ни малейшей привлекательности, я был сам себе противен, считал себя уродом, стыдился своего взгляда. Вопреки внутреннему голосу, который, вероятно, поддерживает даровитых людей в их бореньях и который кричал мне: „Смелей! Вперед!“, вопреки внезапному ощущению силы, которую я иногда испытывал в одиночестве, вопреки надежде, окрылявшей меня, когда я сравнивал сочинения новых писателей, восторженно встреченных публикой, с теми, что рисовались в моем воображении, — я, как ребенок, был не уверен в себе. Я был жертвою чрезмерного честолюбия, я полагал, что рожден для великих дел, — и прозябал в ничтожестве… Вращаясь среди сверстников, я натолкнулся на кружок фанфаронов, которые ходили, задрав нос, болтали о пустяках, безбоязненно подсаживаясь к тем дамам, что казались мне особенно недоступными, всем говорили дерзости, покусывая набалдашник трости, кривлялись, поносили самых хорошеньких женщин, уверяли, правдиво или лживо, что им доступна любая постель, напускали на себя такой вид, как будто они пресыщены наслаждениями и уже отказываются от них, смотрели на женщин, самых добродетельных и стыдливых, как на легкую добычу, готовую отдаться с первого же слова, при мало-мальски смелом натиске, в ответ на первый бесстыдный взгляд! Говорю тебе по чистой совести и положа руку на сердце, что завоевать власть или крупное литературное имя представлялось мне победой менее трудной, чем иметь успех у женщины из высшего света, молодой, умной и изящной… Многих я обожал издали, ради них я пошел бы на любое испытание, отдал бы свою душу на любую муку, отдал бы все свои силы, не боясь ни жертв, ни страданий, а они избирали любовниками дураков, которых я не взял бы в швейцары… Разумеется, я был слишком наивен для того искусственного общества, где люди живут напоказ, выражают свои мысли условными фразами или же словами, продиктованными модой. К тому же я совсем не способен был к ничего не говорящему красноречию и красноречивому молчанию. Словом, хотя во мне кипели страсти, хотя я и обладал именно такой душой, встретить которую обычно мечтают женщины, хотя я находился в экзальтации, которой они так жаждут, и полон той энергии, которой хвалятся глупцы, — все женщины были со мной предательски жестоки… О, чувствовать, что ты рожден для любви, что можешь составить счастье женщины, и никого не найти, даже смелой и благородной Марселины, даже какой-нибудь старой маркизы! Нести в котомке сокровища и не встретить ребенка, любопытной девушки, которая полюбовалась бы ими! В отчаянии я не раз хотел покончить с собой».
Но Бальзаку отказано и в более легких приключениях, в которых молодые люди обычно находят замену любви, о какой они грезят. В маленьком Вильпаризи за ним следят родные, в Париже чахлое месячное содержание не позволяет ему пригласить поужинать даже нищую гризетку. Однако чем выше запруда, тем сильнее обрушивается волна, жаждущая смести ее. Некоторое время Бальзак пытается, по-монашески постясь и предаваясь неистовому труду, подавить в себе потребность в женщинах и в ласках. В своих романах он упивается суррогатом действительности, наслаждаясь своими, по правде оказать, весьма безвкусными героинями. Но эта фантазия — порочный круг — только питает в нем воспламеняющуюся стихию. На двадцать втором году жизни Бальзака терзает возрастающее вожделение. Безмерная сила любви жаждет воплотиться в чувство. Времена смутных, чадных и мучительных мечтаний уже миновали. Он уже не в силах больше выносить одиночество. Он хочет, наконец, жить, любить и быть любимым. А там, где Бальзак ставит на карту свою волю, там он из пылинки творит бесконечность.
Подавляемые страсти, как и все стихии, как воздух, вода, огонь, под воздействием внешнего натиска прорываются в самом неожиданном месте. Встреча, имеющая решающее значение в жизни Бальзака, происходит в маленьком городке, чуть ли не под сенью отчего дома, на глазах у обычно столь бдительных родных Случай пожелал, чтобы квартира некоего семейства Берни была расположена совсем рядом с квартирой семейства Бальзак в Париже, и так же, как у Бальзаков, у них есть загородный дом в Вильпаризи. Это обстоятельство вскоре приводит к более близкому знакомству, которое весьма льстит мещанке Бальзак. Мсье Габриэль де Берни — сын губернатора и сам советник имперского суда, отпрыск древнего дворянского рода. Происхождение его супруги, значительно более молодой, чем он, не столь аристократично, зато куда более примечательно. Ее отец, Филипп Йозеф Гиннер, потомок старинного семейства немецких музыкантов из Вецлара, имел счастье снискать особое покровительство Марии Антуанетты, которая выдала за него свою преданную камеристку Маргариту де Лаборд. После безвременной смерти Гиннера — он умер на тридцатом году жизни — связь его семьи с королевским домом становится еще теснее, ибо вдова выходит замуж вторично, за шевалье де Жарже, отважнейшего роялиста, который в наступившие грозные времена проявил себя вернейшим из верных и, с опасностью для жизни возвратившись из Кобленца, предпринял невозможное — попытался освободить королеву-узницу из Консьержери20.
Семеро ребятишек — прехорошенькие девочки и премилые мальчуганы — резвятся в просторном сельском доме г-на де Берни. Там смеются, шутят, играют и ведут умные разговоры. Господин Бальзак пытается развлечь несколько ворчливого и саркастического господина, который с каждым днем видит все хуже и хуже. Мадам Бальзак завязывает дружбу с его супругой — почти своей сверстницей и настроенной тоже несколько романтически. Лаура Бальзак становится подругой игр юных девиц. И все так великолепно складывается, что и для Оноре находят здесь отличное применение. Родители не слишком серьезно относятся к его литературным занятиям. Юному бездельнику надо хоть чем-нибудь отплатить за стол и кров, и его заставляют в часы, когда он не трудится над своим романом, заниматься с младшим братом Анри. Александр де Берни почти однолеток Анри Бальзака, и нет ничего естественней, чем репетировать их обоих. И вот двадцатидвухлетний Оноре, который рад любому предлогу, только бы ускользнуть из-под родительского крова, спешит в уютный веселый дом семейства Берни.
Вскоре Бальзаки начинают кое-что подмечать. Во-первых, Оноре, даже когда он не дает уроков, отправляется к Берни и проводит там дни и вечера. Во-вторых, он начал тщательнее одеваться, стал дружелюбней, доступней и гораздо приветливей. Мать без труда разрешает нехитрую загадку. Ее Оноре влюблен, и совершенно ясно в кого. У мадам де Берни, кроме замужней дочери, есть прелестная дочурка Эммануэль, лишь на несколько лет моложе Оноре. «Она была изумительной красоты, настоящий индийский цветок!» — пишет Бальзак двадцать лет спустя. Семейство, довольное, ухмыляется. Это, право, не так уж скверно и, во всяком случае, самое разумное изо всего, что до сих пор предпринимал этот удивительный парень, ибо семейство де Берни занимает гораздо более высокое положение в свете и к тому ж весьма состоятельно (обстоятельство, которое матушка Бальзак никоим образом не упускает из виду). Женившись на девушке из столь влиятельной семьи, Оноре немедленно займет видное положение в свете, и, стало быть, ему откроется куда более почтенное занятие, чем оптовое производство романов для мелких издателей.
Перемигиваясь украдкой, родные покровительствуют этой радующей их близости, и, вероятно, мамаша Бальзак втихомолку мечтает о кругленькой сумме приданого, вписанного в брачный контракт. Да, она уже видит брачный контракт Оноре де Бальзака и Эммануэль де Берни, скрепленный подписями всех родственников с обеих сторон. Но несчастье матери Бальзак в том и заключалось, что, хотя она на свой ограниченно-мещанский лад всегда честно заботилась о процветании сына, она и понятия не имела о том, что творится у него в душе. И на этот раз она попала пальцем в небо. Дело вовсе не в очаровательной юной девушке, а в матери, вернее говоря, — ведь старшая дочь уже замужем — в бабушке, в Лауре де Берни. Она-то и очаровала Бальзака. Об этой невозможнейшей из всех возможностей, о том, что женщина сорока пяти лет, родившая девять человек детей, способна возбудить еще любовь и страсть, об этом нормальный человек вряд ли мог бы подумать.
У нас нет достоверных портретов мадам де Берни, и мы не знаем, была ли она хороша собой в юности, но несомненно, что в сорок пять лет она уже никак не могла надеяться возбудить любовь. Правда, меланхолическая нежность ее лица, может быть, и не утратила своей притягательности, но тело ее давно уже расползлось, и женственность растворилась в материнстве. Но именно материнское начало, которое Бальзак все свое детство так тщетно искал в матери, и было тем, чего он жаждал и что обрел в Лауре де Берни.
Таинственный инстинкт, подобно ангелу-хранителю всегда сопровождающий гения на жизненном пути, подсказал Бальзаку, что сила, живущая в нем, нуждается в руководстве, в управлении, в разумной и любящей руке, которая сумеет ослабить его напряженность, смягчить и сгладить все грубое, не оскорбляя его чувств. Он нуждается в женщине, которая вселит в него мужество и укажет ему на его сшибки, но она не станет злорадно критиковать, а участливо проникнет в душу. Он нуждается в женщине, которая будет думать его мыслями и не станет высмеивать его безудержные фантазии, не сочтет и «чепухой. Бурная потребность в откровенности, непреодолимая жажда высказаться, казавшаяся чудовищным самомнением родной его матери, находят, наконец, выход. Бальзак может доверчиво раскрыть перед чужой женщиной свою душу. И эта женщина, почти сверстница его матери, внимательно слушает его, глядит на него светлым, умным и участливым взором, когда он излагает ей свои пламенные проекты, когда он грезит перед ней наяву. Она нежно исправляет его промахи, его неуклюжесть и бестактность, но не в строго-повелительной манере его матери, а тихо и заботливо, наставляя и воспитывая его. Она готова всегда прийти ему на помощь, и этого достаточно, чтобы поднять в нем уже поникшую веру в себя и в свои силы. В „Мадам Фирмиани“ Бальзак поведал нам, каким счастьем была для него эта встреча родственных душ.
«Имели ли вы счастье встретить женщину, чей гармонический голос придает словам удивительное очарование, распространяющееся и на все ее поведение? Женщину, которая умеет и говорить и молчать, которая с нежностью обращается к вам, которая всегда удачно выбирает слова и изъясняется чистым языком? Ее поддразнивания кажутся любовными ласками, ее критика не ранит. Она не спорит по пустякам, напротив, она удовлетворяется тем, чтобы руководить разговором, в должный миг прерывать его. Она обходится с вами любезно и улыбается зам, но в ее вежливости нет ничего принужденного. Когда она трудится, хлопочет, она не становится чрезмерно щепетильной, уважение, которым вы ей обязаны, кажется легкой тенью; она не наскучит вам, она оставит вас довольным и ею и вами самими. И эту благосклонную прелесть мы находим воплощенной во всех предметах, которыми она себя окружает. В ее доме все улыбается нам; воздух, которым мы дышим, кажется воздухом отчизны. Эта женщина естественна. Она ничего не делает через силу, она не выставляет себя напоказ, она просто выражает свои чувства, потому что она искренно чувствует… Она нежна и весела одновременно, она утешает особенно мило. Мы будем любить ее столь задушевно, что даже если этот ангел когда-нибудь и совершит ошибку, то и тогда мы будем готовы признать его правоту».
И потом — в какую новую, совершенно новую атмосферу вступает он в этом кругу! Общество г-жи де Берни чрезвычайно полезно для проницательного молодого человека, который, как никто иной, понимает связь людей с их эпохой, который умеет ощущать и переживать историю, словно живую современность! У купели этой женщины стояли герцог де Фронсак и принцесса де Шимэ, представляя столь высокопоставленных крестных, как король и королева Франции. В честь Людовика XVI ее назвали Луизой, в честь Марии Антуанетты — Антуанеттой. В доме ее отчима, шевалье де Жарже, она слушала рассказы этого вернейшего из верных о том, как с опасностью для жизни он пробрался в Консьержери и из рук королевы получил письмо к ее фавориту Ферзену. Быть может, она показывала Бальзаку и благодарственное письмо королевы — это последнее потрясающее письмо, которое семья ее вместе с омоченным в крови платком, поднятым с эшафота, хранила как величайшую реликвию: «Мы питали прекрасную мечту, и только. Но для нас было великой радостью в этих обстоятельствах получить новое доказательство вашего самопожертвования».
Что за воспоминания! Они тысячами деталей оживляют фантазию, возбуждают мысль, пробуждают волю к творчеству, к созданию образов! Можно вообразить себе юного Бальзака, этого заброшенного ребенка, чья трудная и горестная юность прошла в монастырских карцерах и в жалкой мансарде на улице Ледигьер. Можно представить себе юношу, который дома слышит только бесконечные причитания по поводу квартирной платы, пошлые разговоры о выгодном помещении капитала, о процентах и пожизненной ренте и о том, что он должен, наконец, зарабатывать себе на жизнь, сделаться добрым буржуа, скромным мелким чиновником. Юный Бальзак весь обращается в слух, когда кроткий женский голос пересказывает эти славные легенды, эти повествования о гибели монархии и о суровости революции, и если он, как всегда нетерпеливо любопытствуя, забегает вперед, он не наталкивается на резкие, пренебрежительные слова, нет, его встречает матерински-теплое участие. Во время таких бесед Бальзак чувствует, как окрыляется его фантазия, как ширится его сердце. Благодаря этой кротчайшей наставнице перед нетерпеливым поэтом впервые открылся бескрайный мир.
Так случилось и с г-жой де Варенс21, когда она взяла к себе в дом юного Жан Жака Руссо. Она тоже хотела только немного отесать его, неуклюжего, неперебесившегося, порывистого молодого человека, только немного направить и воспитать. Она намеревалась лишь поделиться своим опытом с неопытным. Однако между наставницей и учеником легко возникает чувство, неприметно переходящее в другое. Нежное руководство незаметно превращается в нежность, почтительность — в любовь, а стремление к дружеским встречам — в потребность к встречам интимным. Как ту, другую женщину, г-жу де Берни тоже вводит в заблуждение боязливость пылкого юноши. Она видит в ней уважение к своему возрасту, к своему более высокому общественному положению. Но ее ласковые уговоры заставляют его, наконец, поверить в себя, а она все еще не догадывается, какую дьявольскую силу она высвобождает, какую вспышку годами подавляемого пламени может вызвать теперь ее мимолетный взгляд. Ей невдомек, что для такого фантазера, как Бальзак, лета ее — матери, бабки — не имеют никакого значения, что его безмерный восторг может зажечь новое очарование и в ней.
Воля Бальзака, воля любить — эта единственная в своем роде воля — способна творить чудеса.
«Когда я увидел вас впервые, все мои чувства пробудились, и фантазия моя запылала. Я мечтал увидеть в вас существо совершенное… Я не могу сказать, какое существо. И, наконец, охваченный одним-единственным представлением, я отвлекся от всего на свете, в вас одних я увидел это полное совершенство».
Поклонение переходит в желание, и теперь, когда Бальзак отважился желать, он не потерпит сопротивления. Страх охватывает мадам де Берни. Столь кроткая, столь матерински мягкая женщина в юности отнюдь не была святой. Едва выйдя замуж — это было более двадцати двух лет назад, — она пережила свой первый пылкий роман с черноволосым юным корсиканцем, и роман этот вряд ли был последним. Злые языки в Вильпаризи болтают даже, что двое ее младших детей только значатся отпрысками ее дряхлого, полуслепого супруга.
Итак, сама по себе страсть молодого человека не натолкнулась бы на чрезмерную пуританскую строгость. Но г-жа де Берни сознает, сколь нелепо в сорок пять лет, на глазах взрослых детей вступить в связь с молодым человеком, моложе ее собственной дочери. К чему снова погружаться в сладостный омут? Ведь такая любовь не может длиться вечно. И вот в не дошедшем до нас письме она пытается ввести необузданное чувство Бальзака в рамки возвышенной дружбы. Вместо того чтобы скрывать свой возраст, она нарочно говорит о нем. Но Бальзак возражает, и в выражениях самых бурных. Нет, он не столь малодушен, как его будущий трагический герой Атанас Грансон в «Старой деве», убоявшийся проклятия смешного, которым мир заклеймит любовь двадцатитрехлетнего юноши к сорокалетней женщине.
Бальзак решил преодолеть сопротивление своей подруги, и почти гневно он укоряет ее:
«Великий боже, если бы я был женщиной, если бы мне было сорок пять лет и я все еще возбуждал бы любовь — ах, я вел бы себя иначе, чем вы! Что за проблема: быть женщиной в преддверии осени и колебаться, сорвать ли яблоко, которое ввело в грех Адама и Еву».
Именно потому, что она любит пылкого юношу, госпожа де Берни нелегко уступает неистовому своему любовнику. Она упорно обороняется много недель и месяцев. Но Бальзак в этой первой любви поставил на карту все свое честолюбие и волю. Он должен уверовать в себя, а для этого он должен добиться первой и решающей победы. Да разве сумеет слабая, разочарованная, несчастная в замужестве и уже пылающая ответной страстью женщина противостоять воле, достаточно могущественной, чтобы поработить мир? В душную августовскую ночь свершается неизбежное. Во мгле тихо поднимается щеколда на калитке загородного дома. Нежная рука женщины, которая и боится и ждет, вводит его в сад, и начинается та ночь неожиданностей и ласк, которой счастливый ребенок-мужчина может насладиться лишь однажды в жизни, ночь, которая никогда уже не повторится.
В маленьком городе все тайное быстро делается явным, и вскоре частые визиты юного Оноре к г-же де Берни становятся предметом оживленных толков и злорадных сплетен. Дело доходит до ссор и сцен в семействе Берни, ибо трем юным дочерям (старшая из них уже замужем) мучительно видеть, как мать обманывает почти слепого отца, и они делают все, чтобы незваному любовнику пребывание в их доме стало невыносимым. Но еще больней уязвлена мадам Бальзак, которая, наконец, начинает догадываться об истинном положении вещей. В годы формирования характера своего сына она почти не заботилась о нем. Она подавляла в нем малейшее проявление непосредственности, нежности, доверчивости, старалась любой ценой удержать его на почтительном расстоянии, требуя от него только подчинения. Теперь, когда она узнает, что он обрел в мадам де Берни помощницу, друга, советчицу — все, чем должна быть она, мать, — да к тому же еще и возлюбленную, в этой привыкшей повелевать женщине пробуждается дикая ревность. Чтобы отвадить его от этой особы, которая нежностью и мягкостью приобрела большее влияние на ее сына, чем она при всей своей повелительности и твердости, мать принуждает его весной 1822 года покинуть Вильпаризи и отправиться в Байе, к сестре, г-же Сюрвилль. Собственной персоной она провожает его до почтовой кареты, боясь, как бы он не сбежал в последнюю минуту.
Еще недавно она считала его фабрику романов только средством раздобыть деньги. Теперь мать пытается взять на себя роль литературного наставника. Она требует, чтобы Оноре показывал ей первой все рукописи своих творений и внимательно прислушивался к ее критическим замечаниям. Слишком поздно! Бальзак уже научился видеть различие между нежной благосклонностью мадам де Берни и повелительной резкостью матери. Он относится столь же холодно к запоздалым домогательствам матери и показному ее интересу к его литературным делам, как и к ее нервозности. Страх исчез, а вместе с ним исчезло и уважение. В первый раз он, доселе такой покладистый, дает решительный отпор.
«Я обязала Оноре, — пишет мать в сердцах своей дочери, — тщательно просмотреть свою рукопись. Я внушила ему, что он должен показать ее лицу, более его искушенному в сочинительстве… Но Оноре дал мне понять, что слова мои для него ничего не значат. Он даже не выслушал меня. Он столь самоуверен, что не желает показать свою рукопись кому бы то ни было».
Почувствовав, что он ускользает из ее рук, она пытается удержать его силой. Но могущество ее сломлено. Первый успех у женщины сделал Бальзака мужчиной. Его чувство собственного достоинства подавлялось годами, но теперь, наконец, оно непокорно распрямляется, и мучительница его детства в отчаянии узнает, что власть террора, которым она на протяжении двух десятилетий подчиняла его себе, сломлена навсегда. Жалуясь дочери на Оноре, она сама того не сознавая, раскрывает собственное бессилие. Но все ее укоры оказываются запоздалыми. Бальзак освободился от семейного ига, он перенес свое отрочество, как недуг, и отныне чувствуется, что он, исцеленный, наслаждается ощущением собственной силы. Уже не родительский дом, а дом мадам де Берни становится для него родным. Никакие заклинания, никакие упреки, никакие истерики под отчим кровом, никакие досужие сплетни и россказни жителей городка не могут сломить его волю свободно и страстно принадлежать женщине, любящей его.
«Оноре, — вынуждена г-жа Бальзак признаться дочери, — не желает понять, как нескромно вот так, дважды в день, ходить к ней в дом. Он не видит того, что происходит у него на глазах. Я хотела бы быть на расстоянии ста миль от Вильпаризи! У него в голове только эта история, и он не понимает, что в один прекрасный день ему наскучит то, чему он предается теперь с таким неистовством».
Последняя надежда матушки Бальзак, что сыну скоро надоест эта «пагубная страсть», что он быстро откажется от этой нелепой любви к сорокапятилетней, нет, даже уже к сорокашестилетней женщине. Но вновь и вновь приходится ей убеждаться, как мало она знала своего первенца, как недооценила несгибаемую и несокрушимую силу воли в этом лишь внешне благодушном и легкомысленном молодом человеке. Страсть нисколько не развращает его. Она лишь помогает неуверенному в себе юноше обрести себя. И подобно тому как страсть эта пробуждает в тоскующем мужчине-ребенке взрослого мужчину, так же медленно и осторожно пробуждает она в неизвестном и всегда готовом к услугам писаке поэта, писателя, творца. Благодаря «советам опытности» Бальзак впервые становится истинным Бальзаком.
«Она была мне матерью, подругой, семьей, спутницей и советчицей, — признается он впоследствии. — Она сделала меня писателем, она утешила меня в юности, она пробудила во мне вкус, она плакала и смеялась со мной, как сестра, она всегда приходила ко мне благодетельной дремой, которая утишает боль… Без нее я бы попросту умер».
Она сделала для него все, что в силах сделать женщина для мужчины.
«Своими внушениями и поступками, исполненными самопожертвования, она помогла мне устоять в годину великих бурь. Она пробудила во мне гордыню, которая защищает мужчину от всех подлостей… Если я остался жив, то этим я обязан ей. Она была для меня всем».
И когда потом, десять лет спустя, эта дружба, эта любовь к «нежной», к «единственной избраннице», эти отношения, которые целое десятилетие, с 1822 по 1833 год, то есть до тех пор, пока этой женщине минуло уже пятьдесят пять лет, оставались чувственно-интимными, тихо разрешатся в одной только дружбе, привязанность и верность Бальзака станут, пожалуй, еще глубже и прекраснее. Все, что написано Бальзаком о г-же де Берни — и при жизни ее и после ее смерти, сливается в единую, всепоглощающую благодарственную песнь во славу этой «великой и возвышенной женщины, этого ангела дружбы», которая пробудила в нем мужчину, художника, творца, которая вселила в него мужество, свободу, внешнюю и внутреннюю уверенность. И даже идеальный образ мадам де Морсоф, нарисованный им в «Лилии в долине», он считает лишь «дальним отсветом… тусклым выражением наименее значительных качеств этой женщины»; он стыдливо признается, что никогда не решится выразить все, чем она была для него, ибо «страшится публично проституировать свои чувства».
Каким единственным и неповторимым счастьем была для него эта встреча, он высказал в бессмертных словах:
«Ничто не может сравниться с последней любовью женщины, которая дарит мужчине счастье первой любви».
Встреча с мадам де Берни явилась решительным моментом в жизни Бальзака. Она не только пробудила мужчину в забитом и помыкаемом сыне, художника в уже впавшем в уныние литературном негре, она определила для него тип любви на всю его грядущую жизнь.
Отныне во всех женщинах Бальзак вновь и вновь будет искать это матерински-оберегающее, нежно-направляющее, жертвенное начало, эту готовность прийти на помощь, которая осчастливила его у первой этой женщины, не требовавшей от него невозместимого для него времени и, напротив, всегда обладавшей временем и силой, чтобы облегчить бремя его труда. Благородство, общественное и духовное, становится для него предварительным условием любви; участие и понимание кажутся ему важнее, чем страсть. Его всегда будут удовлетворять только те женщины, которые превосходят его опытностью и, как это ни странно, возрастом и позволяют ему смотреть на них снизу вверх.
«Покинутая женщина», «Тридцатилетняя женщина» — это не только заглавия его романов. Они становятся героинями его жизни. Уже по-осеннему зрелые, разочарованные в любви и в жизни женщины, которые ничего не ждут для себя и принимают, как милость судьбы, дар будить страсть и служить художнику его помощницей, его спутницей.
Никогда так называемая демоническая женщина или посетительница литературно-снобистских салонов не привлечет Бальзака. Показная красота не соблазнит его, юность не приманит. Он со всей энергией выскажет свое «глубокое нерасположение к юным девушкам», ибо они слишком многого требуют и слишком мало дают.
«Сорокалетняя женщина сделает для тебя все, двадцатилетняя — ничего!»
В любых жизненных обстоятельствах он будет бессознательно стремиться к многообразной, сочетающей в себе все оттенки любви, любви, которую обрел в этой женщине, бывшей для него всем: и матерью, и сестрой, и подругой, и наставницей, и возлюбленной, и спутницей.
Судьба исполнила первое желание Бальзака. Помощь любимой, желанная помощь, ему дарована, и отныне благодаря обретенной уверенности в своих силах он обрел и духовную независимость. Теперь нужно завоевать еще только независимое положение, и тогда он будет иметь возможность отдаться истинному своему призванию — творчеству.
До двадцати четырех лет Бальзак медленно и упорно пытался достичь этой независимости, фабрикуя расхожий лубочный товар, но в конце зимы 1824 года он внезапно принимает другое решение. Этот день будет отмечен черным IB календаре его жизни — день, когда он переступил порог лавки книгопродавца и издателя Урбена Канеля, на площади Сент-Андре дез Ар, 30, чтобы предложить ему новейший товар со своего склада — роман «Ванн-Клор».
Не то чтобы его там плохо встретили — напротив, фирма «Канель, книгопродавец и издатель» знает фирму «Орас де Сент-Обен, романы оптом и в розницу», знает, что по мере надобности она точно в срок поставляет смертоубийства, экзотику и сентименты. Мсье Канель без колебаний принимает свежесочиненный труд. К несчастью, однако, книгопродавец посвящает при этом Бальзака и в другие свои деловые проекты. У него имеется, доверительно сообщает г-н Канель молодому Бальзаку, великолепная идея касательно подарочных изданий для разбогатевших мещан — к рождеству, конфирмации и прочим торжественным дням. Отличный спрос на французских классиков все еще продолжается, и торговый оборот тормозится лишь тем обстоятельством, что эти достойные всяческого уважения господа слишком много понаписали. Полные собрания сочинений, скажем Мольера или там Лафонтена, до сих пор выходили во множестве томов и занимали слишком много места в квартире буржуа. И вот у него возникла грандиозная идея: издать полное собрание сочинений каждого из этих классиков в одном-единственном томе. Ежели набрать комедии или драмы убористым шрифтом, да еще в два столбца, можно без труда вогнать всего Лафонтена или всего Мольера со всеми потрохами под один корешок. А если к тому же украсить подобный фолиант хорошенькими виньеточками, так ведь классиков этих будут расхватывать, как горячие каштаны! План продуман до малейшей детали, и он, Канель, уже взялся за Лафонтена. Не хватает лишь малости, чтобы должным образом развернуть столь великолепное предприятие, а именно — не хватает необходимого капитала.
Бальзак, вечный энтузиаст и фантазер, немедленно приходит в восторг от этого плана и сообщает Канелю, что он жаждет принять участие в его грандиозном издательском начинании. Вообще говоря, у него не было повода пускаться в столь сомнительное предприятие. Фабрика романов «Орас де Сент-Обен» благодаря его неутомимости и литературной беззастенчивости процветает. Двадцатипятилетний Бальзак ежемесячно изводит пять дюжин вороньих перьев и несколько стоп писчей бумаги и зарабатывает довольно регулярно несколько тысяч франков в год. Но вместе с чувством уверенности в себе выросли и его потребности. Возлюбленный светской женщины не желает больше ютиться на чердаке, словно двадцатилетний студент. Каморка на пятом этаже на улице Турнон становится недостойной его, да она и вправду слишком тесна.
Каким унизительным, каким утомительным, каким бесславным и никчемным кажется ему это бессмысленное верчение жернова на мельнице безыменного сочинительства, как жалки эти заработки — строчка за строчкой, страница за страницей, том за томом, роман за романом! Почему бы не решиться на отважный прыжок — туда, в свободу, в независимость? Не лучше ли, собравшись с духом, ассигновать несколько тысяч франков на столь верное дело? Идиотские романы, статьи для газет и всю эту анонимную писанину он сможет преспокойно фабриковать и походя, они ведь текут у него из-под пера без малейшей заминки! В конце концов гению Бомарше не повредило, что он между делом издавал сочинения г-на Вольтера. И разве великие гуманисты средневековья не были советчиками и даже простыми правщиками, работавшими на книгоиздателей? Разбогатеть, безразлично каким способом, никогда не казалось Бальзаку зазорным, он считал это лишь доказательством быстрого ума. Глупо только зарабатывать мало и с великим трудом, куда разумней заработать кучу денег одним махом. Необходимо, наконец, сколотить капитал, чтобы затем, вооружившись решимостью, волей и силой, обратить их на достижение единственно важной цели — создать произведения, художественные произведения, которые он сможет подписать своим именем» за которые будет нести ответственность перед современниками и потомством.
Бальзак недолго колеблется. Всегда, когда он слышит о коммерческом предприятии, он внемлет только доводам своей неукротимой фантазии, а не голосу расчетливого рассудка, и спекулировать было для него всю жизнь таким же наслаждением, как писать и творить. Никогда высокомерие литератора не мешало Бальзаку делать дела. Он был готов торговать чем угодно: книгами, картинами, железнодорожными акциями, земельными участками, бревнами и железом. Он честолюбиво жаждал только одного — найти выход для своей энергии и пробиться, безразлично как и на каком поприще.
Юный Бальзак стремится лишь к одной-единственной цели — к могуществу. Еще на тридцатом году жизни он колеблется, кем стать — депутатом или журналистом, и при соответствующем стечении обстоятельств он с таким же удовольствием стал бы негоциантом, маклером и работорговцем, спекулянтом недвижимостью или банкиром. Это лишь случай, что гений его устремился в литературу. И, быть может, если бы в 1830, в 1840 и даже в 1850 году он был поставлен перед выбором сделаться Ротшильдом или создателем «Человеческой комедии», он предпочел бы занять командное положение в мире финансов, а не в литературе. Любой проект, безразлично литературный или коммерческий (ибо каждый из них таит в себе неисчислимые возможности), накаляет его постоянно возбужденное воображение. Он не может глядеть не галлюцинируя. Он не может рассказывать не преувеличивая. Он не может подсчитывать, хотя он прекрасный счетчик, не опьяняясь числами. Он не может, едва только у него мелькнет идея произведения, не видеть все перипетии и развязку. И точно так же в гипертрофированной алчности он при каждой сделке неизбежно видит миллионные прибыли. Стоит только Урбену Канелю рассказать ему об издании классиков, и Бальзаку уже представляется, хотя в действительности набрано только два листа, что он держит в руках роскошные книги. Одну, другую, всю серию: Лафонтена, Мольера — на белоснежной бумаге, в роскошных переплетах, разукрашенных виньетками. Он видит и людей, теснящихся перед книжными прилавками: десятки тысяч, сотни тысяч людей — в Париже, в провинции, во дворцах и в хижинах, людей, которые читают эти книги, наслаждаются ими. Он видит конторку г-на Канеля, усеянную заказами, видит грузчиков, изнемогающих под бременем тюков, которые они должны отправить во все части света. Бальзак видит кассу, битком набитую хрустящими тысячефранковыми банкнотами, и себя самого в великолепном доме, с тильбюри у подъезда. Он видит обстановку этого дома — софу, обитую алым штофом, которую он вчера лишь обнаружил у одного антиквара на Рив Гош, и штофные портьеры, и статуэтки на камине, и картины на стенах. Само собой разумеется, Бальзак объявляет г-ну Канелю, явно удивленному его пылом, что он внесет жалкие несколько тысяч франков, которые необходимы для столь грандиозного предприятия. Кроме того, он напишет предисловие к Лафонтену и Мольеру, впервые растолкует французам, кто были эти люди! И однотомники их будут красивейшим изданием, когда-либо выходившим в свет, величайшим достижением всех времен!
Когда Бальзак покидает лавку, он чувствует себя почти миллионером. Делец Урбен Канель заполучил для своей мелкой спекуляции компаньона, а неисправимый фантазер в мечтах своих уже приобрел состояние.
Необыкновенная история этого предприятия достойна пера Бальзака. По-видимому, молодой сочинитель поначалу вовсе и не думал серьезно ввязаться в дело. Его вклад на первых порах не превышает полутора-двух тысяч франков, то есть суммы, которую приносит один из состряпанных им на скорую руку романов Opaca де Сент-Обена. Но у Бальзака все непременно принимает гигантские размеры. Так же как его романы, влекомые мощью его все обнимающей и все возрастающей фантазии, ведут от малого к общечеловеческому, точно так же и каждая из его коммерческих сделок принимает угрожающие масштабы. И точно так же, как, создавая первые «Сцены частной жизни», он не знает, что открывает ими «Человеческую комедию», эпос своей эпохи, — точно так же он не предчувствует, на какой риск идет, приняв скромное участие в новом деле.
Первый контракт, заключенный в середине апреля 1825 года, еще вполне невинен. В нем Бальзак только один из компаньонов мизерного синдиката, участники которого должны внести в общей сумме от семи до восьми тысяч франков, дабы оплатить расходы по изданию однотомника Лафонтена. Никто не знает, что объединило этих четырех человек. Кроме Бальзака, в дело вошли врач, отставной офицер и книгопродавец, который, по-видимому, в качестве капитала вносит свои уже готовые издания, — все четверо малоприметные люди, готовые вложить по полторы тысячи франков в прибыльное дельце.
К сожалению, эта четырехглавая компания по эксплуатации басен Лафонтена вскоре приказала долго жить. До нас дошло письмо одного из компаньонов — врача. Из этого чрезвычайно раздраженного письма можно сделать вывод, что уже первые дискуссии четырех партнеров велись в отчаянно резких тонах и едва не перешли в рукопашную. 1 мая и три остальных участника, три мелочно-расчетливых буржуа, выходят из дела, оставляя все предприятие на шее единственного в их компании идеалиста и утописта. Таким образом, Бальзак шагнул значительно дальше, чем сам того желал. В качестве единоличного обладателя еще не напечатанного Лафонтена он вынужден принять на себя все производственные расходы и выложить чудовищную для его тогдашних возможностей сумму, почти девять тысяч франков наличными. Откуда взялись эти деньги? Быть может, юный издатель в свободные часы снова состряпал два или три романа или его зажиточные родители решили, наконец, выделить двадцатишестилетнему Оноре небольшой капитал? Записи в бухгалтерских книгах разрешают эту загадку. Все три долговые расписки Бальзака выданы на имя мадам де Берни, которая, как впоследствии Франция и все человечество, явно поддалась магии его красноречия. И опять подруга, возлюбленная пытается проложить ему дорогу в жизнь.
Но тут Бальзак падает жертвой своего темперамента. Разумно было бы дождаться успеха однотомника Лафонтена, а потом предпринимать издание очередного классика — Мольера. Но в игру вступает природный оптимизм Бальзака, всегда одерживающий победу над его расчетливым рассудком. Бальзак уже не способен оперировать малыми числами, существовать и трудиться в стесненных обстоятельствах. Из бережливого студента, который трясется над каждым су, он превратился в нетерпеливого игрока, в человека, не знающего удержу и не ведающего предела, — таким он и останется до своего смертного часа. Итак, поскорей прибавим к Лафонтену Мольера! Два тома сбыть с рук куда легче, чем один. У нас здесь не мелочная торговля!
Снова появляется на сцене пылкое бальзаковское красноречие, и на этот раз некий г-н д'Ассонвилль, друг семьи, проявляет готовность внести пять тысяч франков под Мольера. Таким образом, хотя еще не продан ни один экземпляр, Бальзак на свой страх и риск уже вложил в свое предприятие четырнадцать тысяч франков чужих денег. Лихорадочно подгоняет о «выпуск обоих томов, даже слишком лихорадочно, ибо оптовики, коварно используя неопытность и пыл энтузиаста, поставляют новоиспеченному издателю лежалую и грязную бумагу.
Виньетки Девериа, которые Бальзаку, опьяненному безудержно мчащейся фантазией, казались шедевром, в тираже получились прескверно. Чтобы втиснуть всего Лафонтена в один том, пришлось дать чрезвычайно убористый шрифт, утомляющий самое острое зрение. Даже предисловие, на скорую руку написанное Бальзаком, не сообщило ни малейшей привлекательности этим типографским ублюдкам.
Коммерческий результат оказывается нисколько не лучше. Стремясь нахватать как можно больше денег, Бальзак назначил цену в двадцать франков за том. Несуразная цена отпугивает книгопродавцев, и тысячи экземпляров, которые Бальзак мечтал увидеть в руках бесчисленных читателей, полегли на складах типографа и издателя. Спустя год продано в общей сложности лишь двадцать экземпляров одного из этих изданий, рассчитанных на массовый спрос. А наборщики, и печатники, и поставщики бумаги — все требуют наличных. Чтобы как-то облегчить свое положение, Бальзак предлагает том уже всего за тринадцать франков. Тщетно. Он снижает цену до двенадцати франков. И не получает ни одного заказа. Наконец он сбагривает весь тираж за смехотворно низкую цену, но и при этой сделке его надувают. После года отчаянной борьбы наступает окончательная катастрофа. Вместо состояния, о котором мечтал Бальзак, у него пятнадцать тысяч франков долгу.
Любой другой на его месте капитулировал бы после столь страшного крушения. Но у Бальзака еще достаточно сил, чтобы не признать себя окончательно побежденным. Когда впоследствии проваливаются его пьесы, он восполняет этот урон мировым успехом своих романов. Когда его травят кредиторы, когда судебные исполнители подстерегают его у дверей, он забавляется тем, что водит их за нос. Он будет хвастать своими долгами, как своими триумфами. Но у двадцатишестилетнего Бальзака еще нет успеха, на который можно опереться, нет капитала, под который можно получить кредит. Он еще не Наполеон в царстве литературы и не может позволить себе потерпеть случайное поражение. Быть может, стыдясь своих близких, всегда сомневавшихся в его способностях, быть может, не желая признаться возлюбленной, что потерял все в первой же игре, он удваивает ставку. Он видит лишь один способ спасти потерянные деньги: швырнуть вслед им новые. Какая-то ошибка вкралась, должно быть, в его начальные расчеты, и Бальзаку кажется, что он обнаружил ее. Быть только издателем — это скверная коммерция. Тебя норовят обжулить алчные типографы. Они снимают сливки, а тебе, в лучшем случае, остается снятое молоко. Не писание книг, не издание их является, собственно говоря, выгодным делом, нет, нужно самому печатать книги. Только при этой отважной комбинации, когда он сам будет писать, издавать и продавать, только тогда способности его найдут настоящее применение.
И Бальзак решает как можно скорей ликвидировать последствия провала с Лафонтеном и Мольером и приняться за универсальное изготовление книг.
По старинному рецепту банкротов он пытается оздоровить обанкротившееся предприятие, непрерывно расширяя его. Начинается второй период великой коммерческой деятельности Бальзака. Он решает основать типографию.
Для этого предприятия у молодого человека, конечно, отсутствуют кое-какие весьма важные предварительные условия. Во-первых, сам он не специалист и ровно ничего не смыслит в типографском деле. Во-вторых, у него нет «королевского патента», необходимого в ту пору каждому французскому типографу. В-третьих, у него нет помещения и печатных станков. И, в-четвертых, начисто отсутствует оборотный капитал, без коего нельзя получить разрешение, закупить материалы, приобрести мало-мальски подходящее помещение, а кроме того, нанять метранпажа, наборщиков и печатников. Но уж если человек непременно хочет взяться за безнадежное дело, то коварный случай с готовностью идет ему навстречу. Бальзаку удается отыскать специалиста, наборщика Андре Барбье, которого он заприметил еще в ту пору, когда издавался Лафонтен. Он убеждает Барбье принять на себя техническое руководство «Типографией Оноре Бальзака». Рекомендательное письмо г-на де Берни обеспечивает ему патент типографа. Престарелый дворянин пишет министру и префекту полиции, и можно предположить, чьи нежные пальцы водили рукой податливого супруга:
«Я знаю этого молодого человека в течение продолжительного времени. Искренность его взглядов и его познания в изящной словесности убеждают меня в том, что он в высшей степени сознает обязательства, налагаемые на него этим родом деятельности».
Рекомендация оказывается достаточной, и власти выдают г-ну Оноре Бальзаку (Оноре де Бальзак еще не изобретен) разрешение по всей форме на право занятия типографским промыслом.
С подобным патентом в руках нетрудно приобрести любую типографию. В узеньком темном переулке Марэ, близ улицы Рив Гош (позже переименованной в улицу Висконти), рядом с домом, где в 1699 году умер Жан Расин, а в 1730 — Адриенна Лекуврер, в первом этаже обретается тесная, грязная, захудалая типография, настоящая «давилка», как ее называют на ремесленном жаргоне. Владелец ее, некий господин Лоране Эне, давно уже мечтает избавиться от убыточного предприятия. Он спит и видит, как бы ему отыскать платежеспособного покупателя или, на худой конец, такого, который пообещает хорошо заплатить и представит солидных поручителей.
Все препятствия таким образом устранены. Остается лишь одно: купить нетрудно, трудно заплатить. Бальзаку для его нового предприятия требуется примерно от пятидесяти до шестидесяти тысяч франков — тридцать тысяч, чтобы перенять патент и типографию, и двенадцать тысяч в качестве гарантии метранпажу Барбье, который, по-видимому, не вполне убежден в коммерческих талантах Бальзака. Кроме того, оказывается абсолютно необходимым произвести усовершенствования в устаревшем деле, которое прежний владелец вел спустя рукава. Из этих пятидесяти-шестидесяти тысяч франков человек, у которого за душой нет ничего, кроме пятнадцати тысяч долгу, не может, само собой разумеется, внести ни единого су. К своему счастью или, скорее, несчастью, Бальзак находит солидных поручителей, причем там, где всего менее можно было их ожидать. Родители Бальзака, никогда не чуравшиеся спекуляций, зажиточные буржуа, состояние которых к этому времени достигло двухсот тысяч франков наличными, располагают свободными деньгами. Как ни странно, они не оказывают никакого сопротивления проекту своего сына. Типография — это, во всяком случае, солидное дело, достойное буржуа, это вовсе не такое пустое занятие, как сочинительство. И, по-видимому, Оноре, напористому фантазеру и вечному оптимисту, удалось нарисовать свое будущее занятие в таких радужных красках, что семейный совет решает превратить в капитал обещанную ему полуторатысячную ренту. Под поручительство родителей Бальзака друг дома мадам Деланнуа присоединяет тридцать тысяч франков к оборотному капиталу. Остальные деньги, по-видимому, и на этот раз вносит всегда готовая на жертвы мадам де Берни. 4 июня 1826 года Оноре Бальзак официально ставит в известность министерство:
«Я, нижеподписавшийся, владелец типографии в Париже, извещаю настоящим, что переношу свое местожительство и свое предприятие на улицу Марэ, № 17, в Сен-Жерменское предместье».
Начинается третий акт деловой трагикомедии.
Эту удивительную типографию Бальзак позднее описывал неоднократно, и многие примечательные страницы «Утраченных иллюзий» и «Дома кошки, играющей в мяч» бросают яркий свет сквозь затемненные с улицы стекла этой причудливой мастерской.
Тесная и кривая улочка Марэ расположена между Сен-Жермен де Пре и набережной Малакэ. Ни один солнечный луч не озаряет булыжную мостовую узенького переулка. Высокие въездные ворота перед дворами, оставшиеся еще с феодальных времен, служат доказательством того, что в семнадцатом веке знать езжала сюда в каретах. Но за два протекших столетия произошла переоценка ценностей и вкусы переменились. Родовая и финансовая аристократия давно уже перебралась в более светлые и веселые кварталы, и мелкие ремесленники ютятся теперь в лачугах на этой замызганной и закопченной улочке, еще более унылой, чем в прежние времена.
Самый дом, в котором помещается типография юной компании «Бальзак и Барбье», не обладает даже преимуществами обветшалого феодализма. Он возведен на месте некогда великолепного дворянского особняка и глубоко вдается в улицу. Переднее крыло его почти вплотную подступает к мостовой. Это наспех построенный доходный дом. Первый этаж состоит из единственного просторного помещения, типографии, оттуда железная винтовая лестница ведет на второй этаж, где новый патрон оборудовал себе квартиру — передняя, темная кухня, крохотная столовая, украшенная ампирным камином, и, наконец, собственно жилая и рабочая комната с маленьким альковом. Это его первый настоящий очаг, и Оноре прилагает много любви и стараний, обставляя свою квартирку. Он обтягивает стены голубым перкалем, выстраивает в шеренгу изящно переплетенные книги и расставляет недорогие безделушки. Словом, делает все, что только может, чтобы порадовать взор своей преданной и верной помощницы, которая изо дня в день посещает Бальзака в эти самые трудные его годы.
«Она приходила каждый день, как благодатная дрема, усыпляющая все горести».
Маленькое убежище, которое Бальзак, словно каюту, встроил в неустойчивый с самого начала корабль своего предприятия, никоим образом не может быть занесено в его конторских книгах в графу роскоши или легкомыслия, ибо Бальзак принимает свое новое занятие вполне серьезно. С раннего утра до поздней ночи стоит он, засучив рукава, с распахнутым воротом, потея от усердия в душном помещении, насыщенном испарениями машинного масла и сырой бумаги, среди двадцати четырех рабочих, и сражается, как гладиатор, чтобы не оставить без корма семь печатных станков. Он не страдает литературным высокомерием, и любой труд кажется ему приемлемым. Бальзак держит корректуру, помогает набирать, вычисляет издержки на отправку и пересылку, собственноручно выписывает счета (некоторые из них дошли до нас). Молодой, но уже несколько располневший типограф непрерывно снует в тесном помещении, лавируя среди станин и туго набитых тюков. Ему надо то приободрить рабочего, то зайти за низенькую стеклянную перегородку, и здесь, среди шума стонущих, грохочущих и визжащих станков, не успев отмыть руки от типографской краски и машинного масла, он препирается с книгопродавцами и поставщиками бумаги, торгуясь из-за каждого су.
И никто из тех, кто в эти годы приставал к говорливому приземистому типографу со своими заказами или претензиями, никогда, даже отдаленнейшим образом, не предполагал, что этот отчаянно-красноречивый ремесленник станет величайшим писателем эпохи. Бальзак в те годы и впрямь распрощался со своими пышными притязаниями. Он типограф, и только типограф — всем своим несколько тучным телом и всей своей необузданной душой. И единственное его честолюбивое желание — поддерживать станки в движении, не дать предприятию работать вхолостую. Прощайте, безумные мечты о том, чтобы вручить французскому народу великих классиков!
Типография Бальзака и Барбье печатает без всякого разбора все, что придется, любой заказ. Первые произведения типографа Бальзака никоим образом не принадлежат к изящной словесности. Это проспект: «Противослизистые Пилюли Долголетия, или Зерна Жизни». Второе произведение — речь в защиту женщины-убийцы, которое честолюбивый адвокат решил издать на свой счет. Третье произведение — шарлатанское объявление о чудодейственном средстве — «Бразильская Микстура Фармацевта Лепера». И пестрой чередой следует все, что валит в руки, все, что только несут ему, — брошюры, проспекты, творения классиков, стихи, рекламы, каталоги, забавные пустячки, «Спутник лесоторговца» и «Искусство завязывать галстук». Из собственных произведений Бальзак печатает только одно-единственное: «Словарик парижских вывесок для праздношатающегося», скромный труд, который он, по-видимому, наспех настрочил для издателя, чтобы хоть сколько-нибудь вырваться из отчаянного безденежья. Ибо дела с самого начала идут неважно, и, вероятно, со странным чувством держал Бальзак корректуру одного из произведений, отданных ему в печать: «Искусство платить долги и удовлетворять кредиторов… или настольная книга по коммерческому праву для тех, чьи дела пришли в упадок». В этом «искусстве удовлетворять кредиторов» он так никогда и не достиг совершенства.
Первая же коммерческая операция наглядно демонстрирует, что одинаковые силы вызывают различное действие в различных областях. Тот же оптимизм, то же могущество фантазии, которые в сфере искусства воздвигают миры, в коммерческой сфере неизбежно приводят все в упадок. Бальзак спотыкается на первой же ступеньке. Чтобы обеспечить себе немножко оборотного капитала, он сбывает книгопродавцу Бодуэну залежи своих Лафонтенов и Мольеров за смехотворную сумму — все две с половиной тысячи экземпляров за двадцать две тысячи франков. Следовательно, восемь франков за экземпляр вместо двадцати франков, намеченных в свое время. Но Бальзаку до смерти нужны средства, и он ставит свою подпись. Желая как можно скорее получить деньги, он не обращает никакого внимания на то обстоятельство, что Бодуэн вместо этих двадцати двух тысяч франков наличными с неожиданной щедростью отвалил ему целых двадцать семь тысяч, но в долговых обязательствах, выданных двумя книгопродавцами, из которых один проживает в провинции. Бальзак видит только эти пять лишних тысяч и вместе с наживкой проглатывает и леску.
Вскоре, однако, обнаруживается коварный крючок. В тот момент, когда писатель собирается получить свои деньги от обоих книгопродавцев, они объявляют себя банкротами. Бальзак-типограф, погрязший в долгах, не может ждать, пока пройдет распродажа с торгов. Чтобы получить хоть малость, он соглашается заприходовать наследство обанкротившегося провинциала и обретает вместо наличных денег кипы бесполезной макулатуры — ветхие издания Гесснера, Флориана, Фенелона, Жильбера, пожелтевшие фолианты, годами пылившиеся на полках провинциальных книжных лавок. Так разыгрывается восхитительная комедия: Бальзак на наличные деньги, которые ссудила ему госпожа де Берни, напечатал однотомники Лафонтена и Мольера и сбыл их, когда оказалось, что они туго расходятся, за треть исходной цены, чтобы снова раздобыть наличные. Но вместо звонкой монеты он получил только другие, ветхие и также совершенно не имеющие сбыта книги, то есть вместо одной макулатуры — другую, за которую, вероятно, ему дали бы еще в десять раз меньше, чем за прежнюю. Бальзак словно шел по стопам счастливчика Ганса из старинной немецкой сказки, который променял свое золото на корову, корову на козу, козу на гусыню, гусыню на камень и, наконец, обронил этот камень в реку.
В громоздких тюках, перевязанные и запыленные, полегли теперь в типографии «Бальзак и Барбье» произведения усопших титанов. Но, увы, наборщики и печатники, которые за еду, и питье, и жилье, и платье вынуждены расплачиваться наличными франками, вовсе не желают получить свой заработок в виде заплесневелых сочинений Фенелона, Флориана и т. д. Вскоре и поставщики бумаги почуяли неладное. Они не склонны принимать долговых обязательств и векселей Бальзака — автографы, которые тогда еще не считались драгоценными. Они безжалостно возвращают их и свирепо настаивают на немедленной оплате по счетам. Низенькая стеклянная перегородка больше не служит надежным укрытием. Все реже показывается Бальзак в типографии, в особенности когда приближается конец недели, все чаще и чаще его нет в мастерской. Он обходит конторы дельцов, умоляя об отсрочке своих векселей, обивает пороги банкиров, друзей и родни, чтобы раздобыть хоть немного наличных. Все сцены унижения, незабываемо описанные им впоследствии в «Цезаре Бирото», пережил он в те месяцы, когда отчаянно боролся за сохранение своего предприятия.
Но даже при его самсоновых силах Бальзак не может больше удерживать крышу над головой. Летом 1827 года все утрачено, нельзя наскрести ни одного су, чтобы уплатить рабочим. Типограф Бальзак так же не состоялся, как перед тем Бальзак-издатель, а еще раньше автор «Кромвеля». И теперь для типографии остаются лишь две естественные и логичные возможности: либо публичная продажа за долги, либо тихая ликвидация. Но, пренебрегая этими двумя возможностями, Бальзак избирает третью. Подобно своему бессмертному сопернику, он не возвращается побежденным на остров Эльбу, а предпринимает попытку выиграть свое Ватерлоо. Нисколько не наученный горьким опытом, он снова повторяет прежнюю попытку спасти давно уже обанкротившееся предприятие и снова расширяет его. Когда издательство больше не смогло держаться на поверхности, он привесил к нему вместо спасательного пояса типографию. Когда типография начала пускать пузыри, он попытался вытащить ее, прибавив к обанкротившемуся предприятию еще и словолитню. В этом, как и во всех прочих предприятиях Бальзака, трагично именно то, что в основе своей они неплохо задуманы. В этом писателе бок о бок с фантастом обитает прожженный реалист с ясным взором адвоката, дельца. Сам по себе проект однотомного издания классиков вовсе не был бессмыслен. Позднее издания подобного типа действительно завоевали популярность. Да и основание типографии само по себе не было абсурдным — спрос на печатную продукцию в те годы быстро возрастал. А третий проект, словолитня, был даже особенно многообещающим.
Бальзак кое-что слышал о новом методе печати, о так называемой «фонтерреотипии», изобретенной неким Пьером Дерешалем. С помощью ее можно достичь лучших результатов, чем при обычной стереотипии, «без использования плавильного тигля для отливки матриц и без необходимости переворачивать и править отлитые страницы». Бальзак мгновенно загорается.
Взором, опережающим десятилетия, он раньше прочих увидел, что на заре промышленного века любой метод удешевления и упрощения производства окажется победителем, что наибольшие выгоды даст всякое изобретение, которое уменьшит производственные расходы или ускорит темп производства товара. Проблема подобного изобретения — его романы служат тому доказательством — непрестанно занимала Бальзака. Не случайно Давид Сешар в «Утраченных иллюзиях» — в этом зеркальном отображении типографской деятельности самого писателя — пытается усовершенствовать процесс производства бумаги, который сулит миллионную прибыль. Его Валтасар Клаас в «Поисках абсолюта», его Цезарь Бирото, изобретатель «Крема султанш»22, его живописец Френхофер, его музыкант Гамбара — все они стремятся открыть такой новый коэффициент полезного действия, который должен привести к еще небывалым результатам.
Из всех поэтов эпохи после Гёте никто не следил за всеми достижениями науки с такой любознательностью и таким живым участием, как Бальзак. Он предвидел, например, что ручной набор и отливка вручную, при фантастически возрастающем спросе на печатное слово, по необходимости вскоре будут механизированы. «Фонтерреотипия» кажется весьма многообещающим начинанием, и с нетерпением оптимиста и с отчаянием банкрота Бальзак хватается за эту новую возможность.
18 сентября 1827 года, когда типография уже агонизирует, он основывает новое общество. В него входит Барбье, компаньон Бальзака, и некий Лоран, только что ликвидировавший с торгов обанкротившуюся типографию «Жилле и сыновья, Рю Гарансьер, 4». В декабре рассылаются первые проспекты. По-видимому, Лоран поставляет материал, Барбье берет на себя техническое руководство, Бальзак — пропаганду нового метода. Теперь конец трудоемкому и кропотливому акцидентному набору! Новое дело будет поставлено на широкую ногу! Бальзак изготовляет великолепный альбом, в котором наглядно представлены образцы, все новые способы, применяющиеся в печатне, а также виньетки и заставки, которые благодаря новому методу могут быть предложены типографиям или издателям. Новый каталог уже тщательно оформлен, когда Барбье, третий пайщик, внезапно объявляет, что больше не желает принимать участия в деле. Как бы корабль не затонул еще в гавани!
Желая преодолеть этот опасный кризис, снова приходит на помощь вернейшая из верных, мадам де Берни. Заручившись полномочиями от своего супруга, она принимает на себя обязательства отступника Барбье. Девять тысяч франков наличными, брошенные ею вслед за всеми уже потерянными деньгами, помогают на мгновение — и вот баркас опять сошел с мели. Но уже слишком поздно. Великолепный альбом с образцами, рассчитанными на привлечение покупателей и заказчиков, не готов к сроку, и обеспокоенные уходом Барбье, который кажется км единственным заслуживающим доверия, кредиторы осаждают типографию. Поставщики бумаги и книготорговцы предъявляют к оплате свои счета, ростовщики свои векселя, наборщики и печатники требуют, чтобы их труд был вознагражден. Никто не обращает больше внимания на уверения Бальзака, что отныне благодаря новому методу его дело даст тысячи и десятки тысяч прибыли. Никто не принимает больше долговых обязательств ни от фирмы «Бальзак и Барбье», ни от самого Оноре Бальзака. 16 апреля 1828 года третье по счету товарищество, которое должно было действовать в течение двенадцати лет, вынуждено объявить себя несостоятельным. Бальзак обанкротился, и обанкротился трижды — как издатель, как типограф и как владелец словолитни.
Ужасную весть не удается больше замалчивать. Необходимо оповестить семью, дабы она не узнала о несчастьях своего отпрыска, о клейме банкротства на имени Бальзак непосредственно из газет. Сообщение о банкротства типографии и словолитни словно удар молнии поражает родительский дом.
Мать пытается утаить от своего восьмидесятидвухлетнего супруга потерю капитала, вложенного в дело, и сперва это удается. Но тут возникает неумолимый вопрос: должна ли семья дать своему невезучему сыну катиться по наклонной плоскости, или следует принести новую жертву и спасти его коммерческую честь?
Мать Бальзака — ограниченная буржуазка, бережливая, упрямая, корыстолюбивая, ожесточенно отстаивающая каждое сбереженное су. Сына, который повесил у себя в комнате крохотную гравюру, она считает мотом. Даже когда он был ребенком и жил в интернате, она ни разу не послала ему хоть самую малость на карманные расходы. И поэтому следовало ожидать, что она, конечно, не вскроет свою все еще увесистую кубышку. Но мать Бальзака буржуазка и в ином смысле этого слова, ибо она опасается за свое доброе имя и паче всего боится людских пересудов. Мысль о том, что имя Бальзак появится во всех газетах под рубрикой «продажа с торгов», невыносимым бременем ложится на ее мещанскую гордыню, на все ее добродетели, которыми она кичится перед соседями и перед родней. Итак, она решает — можно себе представить, в каком отчаянии, — вновь принести жертву, чтобы предотвратить открытую, бесчестную, постыдную продажу с торгов.
Двоюродный брат, г-н де Седилло, берет на себя, по ее просьбе, тяжкий труд — ликвидировать дело. Это будет нелегко, ибо Бальзак так переплел, так перепутал обязательства различных своих предприятий, что г-ну Седилло потребуется не меньше года, чтобы точно установить состояние активов и пассивов и по крайней мере частично удовлетворить кредиторов. Его первый разумный шаг — полностью устранить Бальзака. Фантасты и прожектеры не нужны в таком точном и кропотливом деле. Только через двенадцать месяцев унылая работа доведена до конца. Типографию, обремененную долгами на сумму свыше сотни тысяч франков, вместе с патентом «а шестьдесят семь тысяч франков наследует Барбье, так что семейство Бальзак несет здесь потерю от сорока до пятидесяти тысяч франков. Г-жа де Берни, которая также вложила пятьдесят четыре тысячи франков ради своего возлюбленного, получает в качестве весьма недостаточной компенсации наборный цех, который она передает своему сыну Александру де Берни для дальнейшего ведения дела. Словом, все доверившиеся финансовому гению Бальзака теряют немалые деньги. Но благодаря удивительной иронии судьбы типография и словолитня начинают немедленно окупаться, едва поэт оставляет дела и предприятиями начинают управлять, как и следует в реальных буднях, с упорством и терпением, которых требует коммерция.
Бальзак снова возвращается в тот единственный мир, где его фантазия способна плодотворно развернуться — в сферу искусства.
Теперь, когда кузен Седилло, наконец, завершил ликвидацию фирм «Бальзак и Барбье» и «Бальзак и Лоран», Бальзаку тоже приходится подвести итоги. В материальном смысле это уничтожающий баланс. Писателю двадцать девять лет, но он менее свободен, чем когда-либо прежде. Достояние девятнадцатилетнего Оноре было равно нулю, и он никому не был должен ни гроша. У двадцатидевятилетнего Оноре по-прежнему ни гроша, но должен он около ста тысяч франков своим родным и своей подруге. Десять лет он работал без передышки, без разрядки, без наслаждения, и все напрасно. Он шел на любое унижение, он исписал тысячи страниц под чужими именами, он, как делец, с утра до вечера торчал за своей конторкой, если только не бегал в поисках клиентов или не боролся с назойливыми кредиторами. Он ютился в жалчайших каморках и вынужден был принимать от семьи горький хлеб зависимости — и все для того, чтобы после титанических усилий стать во сто крат бедней и в тысячу раз несвободней, чем был прежде. Сто тысяч франков долгу за три года коммерческой деятельности станут тем сизифовым камнем, который Бальзак всю жизнь с нечеловеческим напряжением вновь и вновь будет толкать ввысь и который, вновь и вновь срываясь, будет тащить его за собой в пропасть. Эта первая в жизни ошибка обречет его навечно остаться должником. Никогда не исполнится его юношеская мечта обрести творческую свободу и независимость.
Но этому сухому пассиву, как бы выписанному из конторских книг, противостоит ни с чем не сравнимый актив. Все, что потерял Бальзак-делец, он выиграл как писатель, как художник, — выиграл в другой, более ценной монете, имеющей всемирное хождение. Ибо три года усилий, непрестанной борьбы с сопротивляющейся действительностью научили романтика, который доселе лишь в подражательной манере набрасывал эскизы чрезвычайно ненатуральных фигур, видеть реальный мир со всеми его повседневными драмами. И каждая из них, по позднейшему выражению Бальзака, столь же потрясающа, как трагедия Шекспира, и столь же беспощадна, как сражение Наполеона.
Он постиг чудовищную, демоническую власть денег в наш меркантильный век. Он постиг, что битвы за вексель и за долговое обязательство, уловки и проделки, ежечасно разыгрывающиеся в душных лавчонках и солидных конторах Парижа, требуют не меньших усилий, чем подвиги байроновских корсаров и благородных рыцарей Вальтер Скотта. Именно потому, что он трудился вместе с рабочими, боролся с лихоимцами, с настойчивостью отчаяния торговался с поставщиками, он приобрел неизмеримо больше познаний во всем, что касается общественных взаимоотношений и противоречий, чем все его великие коллеги — Виктор Гюго, Ламартин или Альфред де Мюссе. И покуда они заняты только поисками романтики возвышенного и благородного, он научился видеть и изображать бесконечно малое, низменно уродливое, сокровенно жестокое в человеке. К пылкому воображению юного идеалиста прибавилась ясность реалиста, скепсис одураченного. Уже ничье величие не будет ему импонировать. Никакие романтические покровы не введут его в заблуждение, ибо он заглянул в самое нутро социальной машины и разглядел там цепи, которыми приковывают должников, и люки, через которые ускользают от кредиторов. Он знает, как наживают деньги и как их утрачивают, как ведут процессы и как делают карьеры, как проматывают состояния и как копят, как обманывают и других и самих себя.
Впоследствии Бальзак с полным правом скажет лишь оттого, что в молодости он переменил столько профессий и получил столь ясное представление о взаимосвязях между ними, он сумел дать верное описание своей эпохи. И именно поэтому его величайшие шедевры: «Утраченные иллюзии», «Шагреневая кожа», «Луи Ламбер», «Цезарь Бирото» — эти великие эпосы буржуазии, биржи и коммерции, были бы немыслимы без глубоко пережитых им разочарований его коммерческих времен. Лишь когда воображение писателя переплелось с действительностью, лишь когда действительность густо пронизала всю ткань вымысла, лишь тогда возникла волшебная субстанция бальзаковских романов, великолепная и потрясающая смесь реализма и фантазии. Только теперь, когда Бальзак потерпел крушение в реальном мире, в нем созрел художник, чтобы рядом с этим миром создать свою собственную и властвующую над реальностью вселенную.
«Что он начал мечом, я довершу пером».
После такой полнейшей катастрофы следовало бы ожидать, что под обломками всех несбывшихся упований окажется погребенной и самоуверенность чрезмерно торопливого дельца. Но Бальзак, когда над ним рушится кровля, ощущает только одно — он снова свободен и может начать все сначала. Его жизнестойкость, унаследованная от отца и, вероятно, от многих железных крестьянских поколений, вовсе не задета этим крушением, и он отнюдь не намеревается посыпать главу пеплом и оплакивать потерянные деньги. В конце концов деньги, которые он потерял, принадлежали не ему, и долги до самой его смерти именно потому, что они так неизмеримы, останутся для него столь же нереальными, как и сколоченное им состояние. Никогда ни одно поражение не поколеблет его стихийного оптимизма. Катастрофу, которая другим, более слабым, сломила бы хребет, он, этот гигант воли, почти не ощутил.
«Во все периоды моей жизни воля моя преодолевала все несчастья».
Тем не менее первое время оказывается необходимо, хотя бы из соображений приличия, стать по возможности невидимым, не говоря уже о том, что у Бальзака есть веские основания не указывать кредиторам своего адреса во избежание нежелательных визитов. Подобно краснокожему из обожаемых им романов Фенимора Купера, он некоторое время практикуется в искусстве заметать следы. И так как, желая возможно больше заработать и повинуясь воле мадам де Берни, он хочет остаться в Париже, ему необходимо сменить квартиру, не осведомляя о том полицию. Свое первое убежище он обретает у Анри Латуша23, с которым подружился в последние месяцы.
В парижском журнальном мире Латуш чувствует себя как рыба в воде. Он в известной мере покровительствует юному и решительно никому еще неведомому Бальзаку. Обладая дарованием женственным, не столько оригинальный, сколь переимчивый, Латуш был, как все полуталанты, любезен и услужлив в годы своего успеха. Зато, вкусив горечь провалов, он стал решительным мизантропом. Именно особое чутье к чужой одаренности позволило ему, заурядному сочинителю, приобщиться и к чужому бессмертию. Он спас для потомства стихи Андре Шенье, которые ревнивый братец казненного поэта четверть века держал под замком в ящике своего письменного стола. Это бесспорная заслуга Латуша. И если он сам не создал ни одного стихотворения, хоть сколько-нибудь заслуживающего упоминания, зато ему обязаны известностью истинные шедевры французской лирики — удивительные строфы Марселины Деборд-Вальмор24, его любовницы, которой он был столь неверен. Об этом же чутье свидетельствует и его товарищеское участие к судьбе обанкротившегося типографа, к судьбе человека, который, стоя на пороге своего тридцатилетия, не написал еще ни одной достойной строчки. Латуш, как никто другой, вселяет в Бальзака отвагу и призывает его вернуться к литературным — занятиям. Однако Бальзак недолго выдерживает в убежище у благодушного, но утомительно словоохотливого приятеля.
Чтобы работать так, как работает Бальзак, то есть дни и ночи напролет, без перерывов и остановок, требуется полное уединение, пусть крохотная, но непременно своя келья. И, желая дать преследуемому Оноре хоть немного покоя, необходимого для его новых начинаний, сестра и зять Сюрвилль разрешают ему воспользоваться их именем, ибо если Бальзак снимет комнату на собственное имя, то кредиторы, рассыльные и судебные исполнители оборвут звонок у его дверей.
Итак, в марте 1828 года никому не известный г-н Сюрвилль снимает маленький особняк на улице Кассини, тот самый особнячок, который отныне в течение девяти лет будет главной квартирой Бальзака, домишко в четыре-пять комнат, которые он населит сотнями и тысячами своих воображаемых персонажей.
Улица Кассини по местоположению своему обладает неисчислимыми выгодами. Это улица на окраине, где обитает мелкий люд и где едва ли станут искать сочинителя, улица неподалеку от обсерватории, уже возле городской черты.
«Эта улица, собственно, уже не Париж, но все же она принадлежит городу. В местности, где она расположена, есть и площади, и переулки, и бульвары, и фортификации, и сады, и проспекты, и проселочные дороги. Это уже почти провинция и все-таки еще столица. Это и город и сельская местность. Собственно говоря, это настоящая глушь».
Подобно рыцарю-разбойнику из уединенного замка, Бальзак может отсюда по ночам врываться в «Париж у моих ног», в «Париж, который я хочу завоевать», перебираясь на другую сторону по разводному мосту, так что никакой навязчивый визитер не в состоянии застать его врасплох. Тайну этого местожительства знают только его верный друг, живописец Огюст Борже, обитающий в этом же доме этажом ниже, да нежнейшая мадам де Берни, которая, очевидно, помогала ему выбрать его жилье. Ибо дом этот расположен не только за углом от ее собственного, но обладает еще и особой приятностью: узкая черная лестница ведет со двора через потайную дверь прямехонько в спальню Бальзака, так что даже чрезвычайно частые посещения не смогут повредить репутации г-жи де Берни.
Сама по себе квартира весьма дорогая, если сравнить ее с квартирой на улице Ледигьер. Вместо шестидесяти франков, которые он платил за свою мансарду, эти комнатушки — салон, гостиная, кабинет и спальня с маленькой кокетливой ванной комнатой — обходятся в четыреста франков в год. Но Бальзак знает толк в опасном искусстве превращать дешевое в дорогостоящее. И не успел он снять, да еще под чужим именем, квартиру, как им овладевает желание роскошно обставить ее.
Подобно Рихарду Вагнеру, тоже вечно опутанному долгами, Бальзак, который надрывается, чтобы создать себе состояние, непременно хочет, чтобы окружающая его обстановка предрекала роскошь, ожидающую его в грядущем. Так же как Вагнер, который в каждом новом жилье сразу зовет обойщика, ибо ему необходимы бархатные портьеры, штофная обивка, тяжелые и толстые ковры, без которых он не может прийти в творческое состояние, так же и Бальзаку, несмотря на монастырский режим его работы, необходима пышная, чрезмерно пышная, громоздкая и, по правде говоря, довольно безвкусная обстановка.
Всю жизнь он будет испытывать наслаждение, обставляя квартиру; и так же как в своих романах, он, сочетая познания обойщика, портного, коллекционера, создает вокруг каждого из своих персонажей комнаты, дома, дворцы со всеми мельчайшими аксессуарами, чтобы на этом фоне как можно пластичнее выделить главные фигуры, точно так же и сам он нуждается в особо вычурном обрамлении. Это покамест еще не те драгоценные предметы, которые он начнет коллекционировать позже. Не итальянская бронза, не золотые табакерки, не кареты, украшенные гербами, и не кокетливые и роскошные пустяки, в погоне за которыми он в течение двух десятилетий растрачивал часы ночного сна, да и здоровье в придачу. На Рю Кассини его окружают лишь мелкие роскошества. Покамест Бальзак шныряет по всем старьевщикам и антикварам лишь затем, чтобы приобрести совершенно бесполезные украшения — кабинетные часы, канделябры, статуэтки и всякие дамские побрякушки — в дополнение к тем немногим предметам, которые он тайком от кредиторов вывез из квартиры на улице Марэ.
Не только семейство, но и приятель его Латуш считает эту бабью любовь к барахлу при полнейшем отсутствии денег совершенно абсурдной.
«Вы все такой же. Вы избрали местопребыванием Рю Кассини, но вовсе на ней не живете. Вы околачиваетесь где угодно, но только не там, где вас ожидает полезная деятельность, которая дает средства к существованию. Вы всей душой привязаны к коврам, к шкафам из красного дерева, к бессмысленно-вычурным книгам, к никому не нужным кабинетным часам и эстампам. Вы заставляете меня обрыскать весь Париж в погоне за канделябрами, которые никогда не будут светить вам, и при этом у вас нет двух медяков в кармане, чтобы иметь возможность навестить больного друга».
Но эта внешняя роскошь, вероятно, необходима Бальзаку именно потому, что она гармонирует с его внутренним богатством. Рабочая его комната напоминает монашескую келью и навсегда останется такой: столик, который он с суеверной привязанностью перевозит с квартиры на квартиру, канделябр (Бальзак работает преимущественно по ночам), стенной шкаф для бумаг и рукописей. Но гостиная должна выглядеть кокетливо, спальня и особенно ванная — располагать к неге. В то самое мгновение, когда этот аскет выходит из темной кельи, когда он пробуждается от творческого сна, он хочет видеть теплые чувственные краски, прикасаться к нежным тканям, к золотистому облаку с небес богатства. Он хочет, чтобы его окружало нечто превосходящее привычные обывательские мерки, чтобы не слишком резко пробуждаться в этой другой действительности. Но откуда берет Бальзак средства на свои приобретения? У него нет никаких доходов, у него только шестьдесят тысяч франков долга, на которые нарастают проценты — шесть тысяч франков в год. Как может он, который едва сводил концы с концами на улице Ледигьер, когда сам скреб и швабрил свою каморку и сам ходил по воду за шесть улиц, только бы сэкономить су, причитающееся водоносу, — как может он теперь, при таких безмерных долгах, покупать не только самое необходимое, но приобретать и столько предметов роскоши?
Герои его романов — его де Марсе, Растиньяки, Меркаде — разъяснят этот парадокс. Десятки раз будут они отстаивать тезис, согласно которому отсутствие долгов или незначительные долги делают людей бережливыми, а исполинские — расточительными.
Обладая сотней франков в месяц на улице Ледигьер, Бальзак долго мусолил каждый франк, прежде чем расстаться с ним. При шестидесяти тысячах франков долгу, этой астрономической для него сумме, Бальзаку безразлично — переплести ли свои любимые книги в неприглядный коленкор или алый марокен, сберечь ли несколько сотен или лучше наделать долгов еще на много тысяч. Он должен пробиться — так аргументируют его герои, так живет и аргументирует Бальзак. Он должен стать знаменитым, или жениться на богачке, или сорвать куш на бирже — и тогда все затраты окупятся. А если это ему не удастся — что ж, тогда пусть отдуваются кредиторы.
Оноре Бальзак решил не отступать. Лишь теперь, он знает это, начинается настоящая борьба, и отныне уже не ради скудных гонораров, не ради мимолетных побед в никому неведомых стычках, а ради великой и решающей цели. В его нищенском кабинете стоит на камине единственное украшение — гипсовая статуэтка Наполеона, быть может, чей-то подарок, быть может, он сам ее где-то подобрал. И Бальзаку кажется, что взор завоевателя вселенной направлен на него. Он принимает этот вызов, берет клочок бумаги и пишет:
«Что он начал мечом, я довершу пером».
И приклеивает этот девиз к камину. Пусть этот призыв — осмелиться на грандиозное деяние, сравниться с величайшим человеком всех времен, с человеком, который в такой же тесной парижской мансарде долгие годы ждал своего часа, прежде чем, обнажив меч, стал повелителем эпохи, — всегда будет перед его глазам».
И полный такой же решимости, как он, усаживается Оноре Бальзак за письменный стол, чтобы с пером — своим оружием — и несколькими стопами писчей бумаги — своими боеприпасами — завоевать вселенную.
Необычайное превосходство двадцатидевятилетнего Бальзака над девятнадцатилетним заключается в том, что он знает теперь, что он хочет создать. Только в ожесточенной борьбе ощутил он свою силу и постиг, что для удачи в любом деле необходимо направить всю свою волю лишь к одной цели, сосредоточить ее на одном-единственном направлении.
Только когда человек не знает колебаний и не разбрасывается, только тогда воля его способна творить чудеса. Свойственная ему мономания — умение жертвовать всем ради одной-единственной всепоглощающей страсти (в бесчисленных вариациях воплотит Бальзак эту «коренную идею» своей психологии) — придает ему силу и неудержимо двигает его вперед, не наталкиваясь на сопротивление. Теперь для него становятся ясны его ошибки и причины его коммерческих поражений: он не предался своим делам всей душой, он не сосредоточился на них целиком, он не гнался за каждым су и каждым заказом с пылкой алчностью истинного коммерсанта. Он между делом еще писал и читал книги. Он не каждым нервом своего тела, не каждым помыслом своего разума служил исключительно своему предприятию, своей печатне. Если теперь он снова попытается заняться литературой, то ему придется вложить в это дело несравненно больше страсти и действовать гораздо более энергически, чем до сих пор. Все предварительные условия для этого уже существуют. Он набил себе руку на бесчисленных анонимных набросках. Он вступил в бесчисленные контакты с действительностью. Он познал людей, наблюдая их. Он познал на собственной шкуре все тяготы жизни, и теперь у него хватит материала, чтобы писать и повествовать в течение всей своей жизни. Как мальчик, отданный в ученье, он прислуживал многим господам, он служил и потребностям времени и злобе дня. Теперь он приближается к тридцати годам. Пора ученичества миновала. Он должен направить всю свою волю на творчество. И он станет мастером.
Да, он готов нести ответственность за себя и за свое творчество. И это явствует из его решимости опубликовать, наконец книгу под собственным именем. Покамест он укрывался под псевдонимами и желал только сбыть с рук бесчисленные листы расхожего печатного товара, чтобы возможно быстрее заприходовать гонорар, он мог позволить себе роскошь быть легкомысленным.
Все упреки и все хвалы, которые вызывали эти второпях написанные сочинения, относились только к воображаемым господам де Сент-Обену или Вьелергле. Но на этот раз, когда он решил высоко поднять марку Оноре Бальзака, когда дело идет о том, чтобы пробиться сквозь густую толпу сочинителей и сквозь плотную массу книг и книжонок, он не желает больше, чтобы его смешивали с дрянными авторами бульварных романов и исторической писанины в духе мисс Анны Рэдклифф. В 1828 году Бальзак решает выступить с поднятым забралом и помериться силами с самым везучим, с самым прославленным автором исторических романов, с самим Вальтер Скоттом. Он собирается оспорить пальму первенства у шотландца и не только завоевать ее, но и превзойти великого романиста. Под звуки фанфар в предисловии к новой книге Бальзак открывает турнир:
«Автор отнюдь не намерен придерживаться такого способа изложения событий, при котором сухие факты следуют один за другим, а действие развивается постепенно, шаг за шагом. Он не хочет быть анатомом, демонстрирующим скелет, кости которого заботливо перенумерованы. В наши дни следует ясно и понятно изложить великие уроки, которые встают перед нами в раскрытой книге Истории. Многие талантливые писатели постоянно следовали этому методу, и автор причисляет себя к ним. Он предпочитает вместо сухого протокола дать живую речь, вместо отчета о битве — описание самой битвы. Эпическому повествованию он предпочитает драматическое действие».
Впервые после «Кромвеля», этой незрелой юношеской попытки, Бальзак ставит перед собой задачу, которая требует всех его сил. Изумленный мир скоро узнает, какую неимоверную энергию он при этом высвобождает.
Сюжет своего первого настоящего произведения Бальзак подготавливал исподволь. Среди его бесчисленных бумаг обнаружены наброски к роману, в котором должен был изображаться эпизод из времен вандейского восстания против Французской республики. Кроме того, Бальзак заготовил отдельные эпизоды еще для одного анонимного сочинения, действие которого должно было происходить в Испании. Но теперь благодаря возросшему чувству ответственности Бальзак уже понял, как малодостоверны, как скудно документированы старые исторические романы. Писатель, который хочет приблизиться к действительности, не должен заставлять своих героев играть на фоне пестро размалеванных кулис, — нет, он должен правдиво и живо изобразить среду, их окружающую.
Прежде, когда он кропал романы из средневековой жизни, то, в худшем случае, разве несколько профессоров-специалистов могли бы обнаружить в них расхождения с действительностью. Но борьба Вандеи происходила не в столь отдаленные времена. Еще живы сотни очевидцев, сражавшихся в батальонах «Синих» или в крестьянских отрядах Кадудаля25.
Итак, Бальзак теперь основательно берется за работу. Он извлекает из библиотек мемуары современников, он изучает отчеты о военных действиях и делает подробные выписки. Впервые обнаруживает он, что именно мелкие, неприметные, но достоверные детали, а вовсе не размашистые мазки, заимствованные у других авторов, придают роману жизненное правдоподобие. Но без правды и правдоподобия не может быть искусства, и никогда образы не оживут, если они не показаны в связи с непосредственным своим окружением, с почвой, пейзажем, средой, если они не овеяны специфическим воздухом эпохи. В первом же правдивом и самостоятельном своем произведении Бальзак становится реалистом.
Два-три месяца кряду Бальзак читает и изучает материалы. Он просматривает все доступные ему мемуары, он достает карты, стараясь возможно более точно установить передвижения войск, разобраться в каждом отдельном военном эпизоде. Однако книги никогда не в состоянии заменить непосредственного зрительного восприятия, даже если читатель обладает величайшим воображением. Скоро Бальзак убеждается, что для того, чтобы точно описать путешествие м-ль де Верней, он должен проделать в почтовой карете тот же путь, что и его героиня; что для того, чтобы передать воздух, атмосферу и подлинный колорит местности, он должен сравнить картины, которые создает его, быть может, слишком пылкое воображение с действительностью.
Случай приходит ему на помощь. Один из старых республиканцев, участник кампании против шуанов, генерал на пенсии, живет как раз в Фужере, где некогда происходили военные действия, и к тому же этот барон де Поммерейль оказывается старинным другом семейства Бальзак. Оноре должен использовать такое необычайное стечение обстоятельств, даже если ему придется занять денег на дорогу или раздобыть их всяческой работенкой. Самые дотошнейшие бальзаковеды не знают, сколько безыменной негритянской работы выполнял Бальзак в ту пору, когда он писал уже свои настоящие книги.
С обезоруживающей откровенностью Бальзак просит барона де Поммерейль извинить его за то, что расстроенные финансы вынуждают его прибегнуть к гостеприимству барона. Барон де Поммерейль, старый рубака, который в своем уединенном гнезде томится, вероятно, отчаянной скукой, рад-радешенек найти кого-нибудь, кто, развесив уши, со страстным участием внимал бы его рассказам о давно позабытых подвигах. И поэтому он немедленно отвечает, что гость может приехать.
Двадцатидевятилетний Бальзак еще не обременен багажом. Его еще не снедает тщеславный снобизм, как в более поздние времена, когда он старается выбрать самый роскошный и дорогой из всех ста тридцати своих жилетов. Он еще не путешествует в собственном экипаже, сопровождаемый ливрейным лакеем. Очень скромно, даже бедно одетый и нисколько не привлекательный молодой человек забирается на самое дешевое место в дилижансе. Но даже это для него слишком большая роскошь. У него нет денег, чтобы доехать до конечного пункта. Последний отрезок пути он, бережливости ради, вынужден проделать пешком, семеня своими короткими ножками. В результате этого пробега по большой дороге и без того небезупречный туалет молодого сочинителя приходит в окончательное расстройство. Когда он в поту и пыли стучится у дверей генерала де Поммерейля, его сперва принимают за бродягу. Но, едва переступив порог, он со всей непосредственностью молодости отдается счастливому чувству: наконец-то у него есть кров, стол и постель на несколько недель, а быть может, и месяцев, и первое жалкое впечатление, которое он производит, тотчас же исчезает. Мадам де Поммерейль описала впоследствии эту первую встречу, оставив нам выразительное изображение молодого Бальзака, той жизнерадостности, которая струилась тогда из его глаз, слов, из каждого его движения:
«Это был низенький молодой человек, коренастый; плохо сшитое платье делало его еще более нескладным. На нем была отвратительная шляпа, но как только он ее снял, все остальное стушевалось перед выражением его лица. Я смотрела только на его голову. Вы не можете себе представить этот лоб, эти глаза — вы, которые их не видели, — огромный лоб, как будто облитый сиянием, и карие глаза, полные золота, выражавшие все так же ясно, как слова. У него был толстый квадратный нос, громадный рот, который все время смеялся, несмотря на скверные зубы. Он носил густые усы, и его длинные волосы были откинуты назад. В то время, особенно по приезде к нам, он был скорее худ и показался нам изголодавшимся.
Во всем его облике, в жестах, в манере говорить, держаться было столько доброты, столько чистосердечия, столько наивности, что невозможно было знать его и не любить. И потом, что в нем было замечательнее всего, так это его постоянная жизнерадостность, которая прямо била из него ключом и заражала всех».
Его так хорошо кормят, что «свою новообретенную дородность и свежий цвет лица» он теряет лишь в Париже некоторое время спустя. Вместо предполагавшихся двух недель он проводит у Поммерейлей два месяца. Он слушает рассказы очевидцев, ездит по округе и делает заметки. Он забывает Париж, своих друзей, забывает даже мадам де Берни, которой свято обещал посылать дневники со своими каждодневными впечатлениями. Он живет сейчас с той напряженностью, которая является у него предпосылкой творческой удачи. Словно мономан, одержим он только работой и уже через несколько недель может вручить Латушу большую часть своего романа.
Нюх к чужому таланту — единственный дар Латуша. Он сразу чувствует, что Бальзак станет великим писателем. Однако уверенность Латуша при всей его искренности и убежденности выражается, к сожалению, в материальной форме. Он решает «поставить» на Бальзака, на эту «лошадку», и предлагает ему, зная его бедственное положение, тысячу франков за право издания еще не завершенного романа. У Бальзака нет выбора. Хотя он получал уже полторы и даже две тысячи франков за свои прежние, без особого труда состряпанные книжонки, он не в силах устоять перед соблазном получить тысячу франков наличными. Сделка совершилась, и, как обычно бывает на этом свете, дружба пошла прахом. Латуша ожидает неприятный сюрприз. Привыкнув смотреть на Бальзака, как на расторопного и толкового батрака, который без промедления, точно в срок, поставляет нужное количество убийств, отравлений и чувствительных диалогов, он весьма досадует, увидав, что на этот раз Бальзака приходится подстегивать. Бальзак не сдаст свою рукопись, пока сам в глубине души не будет доволен ею. И новая проволочка: едва удалось вырвать рукопись у Бальзака и отправить ее в типографию, как напечатанные листы возвращаются с такими исправлениями и изменениями, что их приходится перебирать. Латуш вне себя — время и деньги растрачиваются на эту беспрерывную правку. И не он один будет горько сетовать по этому поводу. Но Бальзак уже не позволяет помыкать собою.
В середине марта 1829 года появляется, наконец, «Последний шуан, или Бретань в 1800 году» Оноре Бальзака — следовательно, еще не де Бальзака — в четырех томах у книгоиздателя Канеля. Роман не имеет особого успеха. И это в известной мере справедливо. В общем замысле и композиции впервые чувствуется мастерская рука великого эпического писателя. Замечательно описание местности. Все военные сцены воссозданы с великолепной пластичностью. Фигуры генерала Юло, шпиона Корантена кажутся вылепленными прямо с натуры, и свойственное Бальзаку понимание политической подоплеки, которое впоследствии наложит такую изумительную печать времени на его романы, заставило писателя извлечь фигуру Фуше из тени, в которой всю свою жизнь прятался этот могущественный антипод Наполеона, — фигуру, которая всегда притягивала к себе Бальзака. И только интрига предательски выдает свое происхождение от бульварного романа. М-ль де Верней, контрабандой переправленная сюда из анонимного «Гитариста», сфабрикованного Бальзаком несколько лет тому назад для своих сомнительных заказчиков, — эта м-ль де Верней неправдоподобна в каждой сцене.
Парижская критика, которая, несмотря на все старания Латуша и Бальзака, проявляет известное равнодушие, справедливо указывая еще и на «распутство слога». И Бальзак, увы, не в силах скрыть от себя, что в результате беспечной, годами длившейся продажи за бесценок он пишет слишком развязно. Еще пять лет спустя, когда он со всей тщательностью, на которую только был способен, выправил стиль своих прежних вещей для нового издания, он пишет барону Жерару, которому посылает «старую книженцию в исправленном виде»:
«Какие бы усилия я ни прилагал, боюсь, что почерк начинающего можно будет различить всегда».
Да и публика не слишком восхищена новоявленным французским Вальтером Скоттом или Фенимором Купером. Несмотря на все старания, за целый год продано только четыреста сорок пять экземпляров «Шуанов», и человек, который преждевременно доверился Бальзаку, расплачивается за свое доверие значительными материальными потерями. Но случай возместил эту неудачу. Когда Бальзак еще трудится над «Шуанами», к нему внезапно врывается издатель Левассёр, которому посчастливилось узнать адрес неуловимого должника, и напоминает ему в довольно настоятельной форме о том, что он, Левассер, уже год назад выплатил ему, Бальзаку, двести франков под «Руководство для делового человека», один из тех кодексов, за сочинение которых брался вечно нуждающийся Бальзак. Писатель давным-давно позабыл об этой сделке, но Левассёр настаивает на своем праве.
Не желая прерывать работу над первым серьезным романом ради сочинения такой пустяковины, такой случайной поделки, Бальзак предлагает своему кредитору следующее: у него среди старых рукописей завалялся еще другой кодекс, «супружеский», который он в свое время даже начал печатать под названием «Физиология брака». Если Левассёр согласен, он переработает этот кодекс для него и тем самым покроет долг по «Руководству дельца». Левассёр, который, видимо, хорошо представляет себе, сколь безнадежно выцарапать наличные у этого голодранца, объявляет, что согласен. Бальзак принимается за дело. От прежнего опуса остаются лишь рожки да ножки. В свое время Бальзак упоенно читал Рабле, и вместо холодного остроумия его прежнего кумира — Стерна — он вносит теперь пыл и блеск в свою манеру изложения. Его приятельница мадам де Берни и новая знакомая герцогиня д'Абрантес снабжают его забавными анекдотами, и таким образом, по необходимости и ради необходимости, возникает блестящая, остроумная, ловкая книга, которая своими дерзкими парадоксами, своей учтивой циничностью и своим скептическим юмором явно вызывает на дискуссию.
Эта не замедлившая возникнуть благосклонная и неблагосклонная дискуссия приносит книге мгновенный успех. В особенности неистовствуют женщины, которых автор «Физиологии брака» и раздразнил и позабавил. Они шлют Бальзаку слащавые и кислые послания, они восхищаются и жалуются, но, во всяком случае, во всех салонах в ближайшие недели только и разговору, что об этой книге. Бальзак еще не пробился, он еще не знаменит, но одного он уже достиг: Париж заинтригован новоявленным юным писателем, этим господином Бальзаком. Его приглашают в свет, он вынужден заказывать своему портному роскошные фраки и замысловатые жилеты, герцогиня д'Абрантес представляет его мадам Рекамье, чей салон в те времена был подлинной литературной биржей. У конкурирующей фирмы — мадам Софи и Дельфины Ге — он знакомится со своими уже прославленными собратьями Виктором Гюго, Ламартином, Жюлем Жаненом26, и теперь необходимо только последнее усилие, чтобы и второе его желание, которое он загадал, исполнилось — он хочет быть не только любим, но и знаменит.
Путь еще не свободен, но дамба уже прорвана, и со всей мощью запруженного потока низвергается подобно каскаду безмерная творческая сила Бальзака. С тех пор как Париж заприметил разностороннее дарование этого молодого писателя, который в одно и то же время может испечь в одной духовке столь солидный пирог, как исторический роман, и столь пикантный пирожок, как «Физиология брака», Бальзак «почти обезумел от успеха и от избытка заказов». Но и сами заказчики Бальзака не представляют себе, сколь многогранен новый мастер на все руки, как много он в состоянии дать, какой могучий гром грянет в ответ на их первый, еще вовсе не настоятельный призыв.
Едва только имя его приобрело некоторую известность, как Бальзак за два года — 1830 и 1831 — опубликовал такое множество новелл, небольших романов, газетных статей, легкой журнальной болтовни, коротких рассказов, фельетонов, политических заметок, что в анналах литературы почти что нет подобных примеров. Если подсчитать одно только количество страниц в семидесяти бесспорно принадлежащих ему публикациях за 1830 год (возможно, что наряду с этими он писал еще и другие, под чужим именем) и в семидесяти пяти за 1831 год, то окажется, что он каждый день писал почти шестьдесят страниц, не считая работы над корректурой. Нет ни одного обозрения, ни одной газеты, ни одного журнала, в которых внезапно не обнаруживалось бы его имя. Он пописывает в «Силуэте», «Воре», «Карикатуре», «Моде», «Ревю де Пари» и в десятках других разношерстных газетах и журналах. Он еще болтает порой в фельетонном стиле своих прежних «кодексов» о «философии туалета» и «гастрономической физиологии». Нынче пишет он о Наполеоне, а завтра о перчатках, прикидывается философом в рассуждениях «о Сен-Симоне и сен-симонистах» и оглашает «Мнения моего бакалейщика», изучает особенности «Клакера» или «Банкира», разбирает по косточкам «манеру вызывать мятеж», а потом набрасывает «моралите бутылки шампанского» или «физиологию сигары».
Такое непостоянство и остроумие сами по себе не являются чем-то необычным в парижской журналистике. Но поразительно, что наряду с этим сверкающим фейерверком возникают и законченные шедевры, сперва, правда, малых размеров, но такого качества, что, хотя написаны они в одну-единственную ночь и в том же темпе, как все эти пустяковые публикации, они со славой уже пережили свое первое столетие и не забыты и до наших дней. «Страсть в пустыне», «Эпизод времен террора», «Палач», «Саразен» доказывают, что этот недавно еще никому неведомый сочинитель оказался непревзойденным мастером новеллы.
Чем больше Бальзак стремится выдвинуться на передний план, тем больше возможностей открывает он в себе, тем окрыленнее творит. В жанровых картинках из жизни парижского общества — «Этюд о женщинах», «Тридцатилетняя женщина», «Супружеское согласие» — он создает совершенно новый тип непонятой женщины, которую супружество разочаровывает во всех ее ожиданиях и мечтах, которая, как от тайного недуга, тает от безразличия и холодности мужа. Именно эти повести, еще перегруженные сентиментальностью, повести, которые теперь вследствие недостатка в них реализма и правдивости деталей представляются нам надуманными, именно эти повествования завоевывают восхищенную публику. И так как во Франции, да и на всем белом свете, тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч женщин чувствуют себя непонятыми и разочарованными, они обретают в Бальзаке врача, который первый дал имя их недугу. Он извиняет любой их неверный шаг, если только шаг этот совершен из любви, он решается сказать, что не только «тридцатилетняя женщина», но и «сорокалетняя женщина», и даже именно она, все познавшая и все постигшая, имеет высшее право на любовь.
И они чувствуют, что он понял их, как никто другой. Да, он станет их адвокатом, защищающим их перед законами и моралью буржуазного государства, и бесчисленным госпожам д'Эглемон будет казаться, что они узнают себя в его идеализированных портретах. В «Сценах частной жизни», которые появились в апреле 1830 года и которыми с одинаковым восторгом зачитываются не только во Франции, но и в Италии, в Польше, в России, он ввел термин «тридцатилетняя женщина» и установил, таким образом, новый возраст любви для женщин всего мира.
Впрочем, и более высокое судилище, чем самовлюбленную дамскую публику, — соболезнуя своим любимцам, она соболезнует всегда только себе — поражает разносторонность этого писателя, который из темной клетки бульварной литературы одним львиным прыжком вырвался на средину литературной арены. Такому рассказу, как «Красная гостиница», все поколение уже прославленных французских писателей едва ли может противопоставить что-либо равное по сжатости, сдержанности и точности изобразительной силы. В «Неведомом шедевре» Бальзак, сперва возбудивший удивление только размахом таланта, показал всю глубину своего гения. Именно художники чувствуют, что никогда еще интимнейшая тайна искусства, стремление к совершенству, не были с таким неистовством доведены до масштабов трагического. Десять, пятнадцать «глазков» бальзаковского гения уже начали светиться внутренним его светом. Но мерой Бальзака всегда будет только его широта, его полнота, его многообразие в целом. Только сумма его сил сможет выразить сущность, всю безмерность Бальзака.
Впервые Бальзак дает представление об истинном размахе своего таланта в первом своем настоящем романе, в «Шагреневой коже», ибо в нем раскрывает он стоящую перед ним цель — создать роман, в котором, как в разрезе, будет показано все общество, верхние слои и нижние, нищета и богатство, лишения и мотовство, гений и буржуазия, Париж одиночества и Париж салонов, сила денег и их бессилие. Великий наблюдатель и проницательный критик вынуждает сентиментального романтика высказать правду наперекор его воле. В «Шагреневой коже» романтичен еще только ее замысел, попытка воплотить восточную сказку из «Тысячи и одной ночи» в Париже 1830 года. Романтичны, пожалуй, еще образы ледяной графини Феодоры, которая любит роскошь, а не любовь, и ее антипода — Полины, девушки, наделенной способностью к жертвенной любви. Но правдивость, с которой изображена вакханалия (правдивость, испугавшая его современников), или описание студенческих лет — все это Бальзак почерпнул из своего житейского опыта. Споры врачей, изложенная ростовщиком философия — это уже не салонные разговоры, это характеры, воплощенные в словах.
После десяти лет поисков вслепую Бальзак открыл свое истинное призвание. Он будет историком своей эпохи, психологом и физиологом, живописцем и врачом, судьей и поэтом того чудовищного организма, который называется Париж, Франция, вселенная. Если первым его открытием было открытие своей гигантской работоспособности, то вторым, и не менее важным, оказалось открытие цели, на которую следует обратить свою исполинскую мощь. Обретя эту цель, Бальзак обрел самого себя. До сих пор он только ощущал, словно пружину, свернувшуюся в его груди, грандиозную силу, которая должна, наконец, вывести его на космическую орбиту, вознести над унылыми копошащимися современниками.
«Существуют призвания, которым нужно следовать, и некая непреодолимая сила гонит меня вперед, навстречу славе и могуществу».
Но точно так же, как Гёте, который даже после успеха «Вертера» и «Геца фон Берлихингена» не решался признать, что его своеобычный и единственный талант заключен в литературном творчестве, точно так же Бальзак в период до «Шагреневой кожи» и даже после выхода этой повести не убежден в том, что литература его истинное призвание. И в самом деле, Бальзак принадлежит к тем великим гениям, чья гениальность проявилась бы в любой избранной ими сфере. Он мог бы стать вторым Мирабо, Талейраном, Наполеоном, великим закройщиком, князем всех антикваров, маэстро всех дельцов. Поэтому он вовсе не чувствует, даже в юности, что литература является специфическим его даром, и Готье27, который отлично его знал, был, вероятно, не совсем не прав, уверяя:
«Он не обладал, собственно, литературным дарованием. Зияющая бездна разверзалась у него между замыслом и воплощением. Он сам отчаивался, особенно в своих ранних творениях, преодолеть эту пропасть».
Литературное творчество не было для Бальзака необходимостью, и он никогда не воспринимал его как некую миссию. Он рассматривал писательство только как одну из многих возможностей выбиться, чтобы посредством денег и славы завоевать мир.
«Он хотел стать великим человеком, и он достиг своей цели благодаря непрестанному проявлению силы, более могущественной, чем флюиды электричества».
Истинным гением его была его воля, и можно назвать случайностью или, если угодно, миссией то, что эта воля разрядилась именно в области литературы. В то время как первые его книги уже читаются во всех углах земного шара и сам восьмидесятилетний Гёте высказывает Эккерману свое благосклонное изумление по поводу этого из ряда вон выходящего дарования; в то время как журналы и газеты наперебой стараются привлечь грандиозными гонорарами того самого человека, который всего год назад сказал, трудясь, как жалкий кули: «Плата за письмо, билет в омнибус означают для меня ужасный расход, и я не выхожу из дому, чтобы сберечь свое платье», — в это самое время Бальзак еще не убежден, что у него хватит таланта, чтобы стать писателем. Он все еще считает литературу не единственной необходимой для него жизненной деятельностью, а только одной из многих возможностей пробиться.
«Раньше или позже я сколочу себе состояние — как писатель, в политике или журналистике, при помощи женитьбы или какой-нибудь крупной сделки», — пишет он матери еще в 1832 году.
На некоторое время политика приобретает для него неотразимую притягательную силу. Разве не проще и быстрее добиться над людьми власти, которую он в себе ощущает, если использовать благоприятное стечение обстоятельств в данное мгновение? Июльская революция 1830 года вернула господство буржуазии. Для энергичных молодых людей открылось новое поле деятельности. Депутат может выдвинуться так же быстро, как во времена Наполеона, полковник — в двадцать пять — тридцать лет.
Некоторое время Бальзак почти готов пожертвовать литературой ради политики. Он с головой уходит в «бурную сферу политических страстей» и пытается выставить свою кандидатуру в качестве депутата от Камбрэ и Фужера, только бы чувствовать в руке кормило правления, «жить жизнью этого века», стоять на ответственном, на руководящем посту.
К счастью, в обоих городах избиратели утвердили других кандидатов, и теперь остается лишь вторая опасность — опасность, что отыщется «женщина и состояние», та «несметно богатая вдовушка», которую он ищет всю жизнь. Случись это, и в Бальзаке проявился бы потребитель, человек, наслаждающийся жизнью, а не грандиозный труженик, ибо — он сам еще этого не знает — потребуется исполинское принуждение, чтобы вызвать у него исполинское деяние. Ради тридцати, нет, даже пятнадцати тысяч франков ренты Бальзак в любой период жизни, даже в период величайшей своей славы, немедленно бежал бы с каторги труда и ушел бы в мещанское счастье.
«Я ограничился бы счастьем в домашнем кругу», — признается он своей приятельнице Зюльме Карро и, вечно затравленный, вечно в бегах, делится с ней своей мечтой жить на лоне природы и только по собственному желанию, не спеша, от случая к случаю писать книги.
Но судьба, которая куда мудрее самых интимных желаний Бальзака, отказывает ему в преждевременном довольстве малым, ибо жаждет от него большего. Она преграждает государственному мыслителю, таящемуся в нем, возможность опошлить свой талант в министерском кресле. Она отказывает Бальзаку-дельцу в шансе путем спекуляций нахватать вожделенное состояние. Она убирает с его дороги всех столь милых его сердцу богатых вдовушек. Она превращает его страсть к журналистике в отчаянное отвращение. Она разжигает в нем ненависть ко всяческой газетной суете — и все лишь затем, чтобы толкнуть и приковать его к письменному столу. И здесь гений его сможет завоевать не только ограниченные сферы палаты депутатов или биржи, не только тесный мирок элегантных расточителей, — он завоюет и весь мир. Безжалостно, как тюремщик, она вновь и вновь загоняет его назад, на каторгу труда, и когда он, стремящийся наслаждаться жизнью, безмерно жаждущий любви, могущества и свободы, пытается выломать решетку и бежать, она каждый раз расстраивает все его замыслы и заковывает во все более тяжелые кандалы. Вероятно, темное предчувствие охватило Бальзака еще в чаду его юной славы, темное предчувствие того, какое бремя, какое тягостное служение берет он на свои плечи вместе с этой своей жизненной задачей. Он защищается изо всех сил, он пытается ускользнуть от нее. Он всегда будет уповать только на чудо, мечтая одним ударом вырваться из своей тюрьмы. Он всегда будет мечтать о великой махинации, о богатой невесте, о каком-то магическом повороте судьбы.
Но так как бегство не удается, так как ему предначертано творить, то чудовищная затаенная мощь вынуждена найти для себя такие масштабы воздействия, какие доселе не были известны в литературе. Безмерное станет его мерой, беспредельное — его пределом. Едва начав, он видит уже, что силы, которые в избытке и переизбытке хлещут из его души, должны быть как-то укрощены, чтобы стать обозримыми для него самого и для других. Если полем его деятельности должна стать литература, то пусть она будет не хаосом, но последовательным восхождением, иерархией всех земных страстей и явлений жизни. Посылая одному из друзей свой первый роман, Бальзак уже пишет: «Общий план моего творения начинает постепенно вырисовываться».
Плодотворная мысль осенила его — он заставит созданные им образы переходить из книги в книгу, и, используя эту вездесущность своих персонажей, он напишет поэтическую историю эпохи, которая охватит все сословия, все профессии, все помыслы, все чувства, все взаимосвязи. И в предисловии к изданию своих «Романов и философских сказок» он устами Филарета Шаля подготовляет публику. Задумана широкая картина века, и этот том лишь «первое произведение из большой серии фресок. Автор поставил перед собой задачу набросать картину общества и цивилизации нашей эпохи, которая кажется ему упадочной, с ее горячечной фантазией и преобладанием индивидуального эгоизма. Вы увидите, как автор умеет смешивать все новые и новые краски на своей палитре… как он показывает по порядку все ступени социальной лестницы. Одну фигуру за другой проводит он перед нами: крестьянина, нищего, пастуха, буржуа, министра, и он не побоится даже изобразить самого монарха или священнослужителя».
В тот самый миг, когда в Бальзаке пробуждается художник, пред ним предстает великое видение — «Человеческая комедия». И двадцати лет безмерного и беспримерного труда едва хватит на то, чтобы его воплотить.