Но, с другой стороны, прекрасно знал он и то, что существуют целые пласты населения, которые все свои вопросы, и личные, и общественные, решают вечерними телефонными звонками. А днем, днем они только отрабатывают то, что было решено накануне, во время полуночных перезвонов.
Единственный, кому решился позвонить Пафнутьев, это Андрей. Трубку долго не поднимали. В полном недоумении он уже хотел положить ее, но наконец где-то что-то щелкнуло и он услышал знакомый голос:
— Да, слушаю.
— Андрей? Спал?
— Почти.
— Ладно. Слушай. Есть такой человек, Илья Ильич Огородников. Вроде адвокат. Не возбуждая паники в городе, постарайся узнать, что за птица, добро?
— Записал. Илья Ильич Огородников. Адвокат. Значит, завтра буду после обеда.
— Давай, — сказал Пафнутьев и положил трубку. Не понравился ему Андрей, какой-то он был не то удрученный, не то подавленный. Трубку опять же долго не поднимал... Не все у них с Надей ладно, не все, вздохнул Пафнутьев. А ведь иначе и быть не могло, вдруг открылось ему, иначе и быть не могло. Оба они, и Андрей, и Надя, — люди с потревоженной психикой, если можно так сказать. У него девушка застрелилась, Надя сама застрелила отца своего ребенка... Какая может быть безоблачность, какая беззаботность, если у каждого за спиной труп маячит...
«Вмешивается, вмешивается криминальная жизнь в личную и влияет на нее самым пагубным и необратимым образом», — про себя проговорил Пафнутьев и даже восхитился, как у него складно да ловко сложились эти слова.
Андрей положил трубку, да так и остался сидеть возле телефона в прихожей. Он вдруг поймал себя на странном желании — не хотелось ему возвращаться в комнату, подходить к Наде, видеть ее, о чем-то с ней говорить. Последнее время все эти простые и естественные поступки начали обрастать какой-то тяжестью, подневольностью. Вот он что-то говорит Наде, важное для него, интересное, и видит, видит, что она попросту его не слышит. Замолкнув на полуслове, он отходит, и говорить ему что-то после этого не хочется. А она, спохватившись, вернувшись из каких-то своих дальних мысленных странствий, может легко и свободно, без напряжения повторить все его последние слова — дескать, слушаю тебя, Андрюша, дескать, внимательно жду продолжения, Андрюша, что же ты, Андрюша, замолчал?
Но не слушала она его и не слышала. А повторить только что прозвучавшие слова несложно, звуковое эхо еще некоторое время гуляет в сознании. С ним это случалось в троллейбусе. К примеру, едет он, задумавшись, и вдруг вспоминает, что на этой вот остановке или на следующей ему надо выходить. И в сознании, как по какой-то команде, звучат слова, которые минуту назад произнес в динамики водитель.
— Пафнутьев звонил? — спросила Надя из комнаты.
— Да. Он.
— Что на этот раз?
Возможно, она и сама не сознавала, насколько чуждым, если не сказать издевательским, был этот вроде бы такой невинный вопрос. Дескать, что с него взять, с Пафнутьева, дескать, что с тебя, Андрюша, взять? Такие уж вы люди, ни о чем действительно важном, волнующем поговорить не можете. И интересы у вас не меняются годами, и разговоры идут такие, что можно на год отлучиться, а вернувшись, тут же сказать нечто волне уместное. А если на этот раз в вашем разговоре что-то новое, то это лишь способ, каким кто-то кого-то убил, расчленил, фамилия может измениться, название улицы или время суток. А суть, суть остается одна. И даже в том, что Надя вот так просто, не сомневаясь, спросила, не Пафнутьев ли звонил, Андрей почувствовал уязвленность. Конечно, Пафнутьев звонил, кто же еще может позвонить тебе, Андрюша, этим приятным вечерком?
— На этот раз Пафнутьева интересует человек, которого зовут Илья Ильич Огородников.
— Конечно, — кивнула Надя, и Андрей, не выходя из прихожей, не поднимаясь от телефона, увидел ее снисходительную улыбку. — Кто же еще может заинтересовать Павла Николаевича... Отпетый бандюга, трижды судимый, дважды сидевший, многократно опущенный... Илья Ильич Огородников.
Андрей поднялся, медленно приблизился к двери и с удивлением уставился на Надю.
— Боже! — пробормотал он потрясенно. — Откуда ты все это знаешь?
— Общалась, когда служила у одного подонка... У папаши вот этого невинного младенца. — Она кивнула на девочку, которая возилась в детской кроватке с куклами. — С остальными судьба поступила сурово, а он, как видишь, увернулся.
— И ты знаешь, что он сидел, что он...
— Да, и это знаю. — Надя спокойно улыбнулась в лицо Андрею. — И что опускали его несколько лет подряд, тоже знаю. — Ей легко давались такие вот слова на грани бесстыдства. Андрей их избегал. Не потому, что не знал. Знал. Просто избегал, полагая, что люди могут общаться и без этих откровений. — Ты знаешь, что бывает в лагерях с теми, кто попадает туда за развращение малолеток? — Ей, казалось, доставляло удовольствие видеть его неловкость.
— Представляю.
— Так вот он сидел именно за это. У нас было на него неплохое досье. Компра, как выражается твой Пафнутьев.
— Пафнутьев не мой. И он так не выражается. Он вообще не выражается. В отличие от некоторых.
— Ты меня имеешь в виду?
— Да.
— Недостойна, значит? Грязновата? Замарана? — Надя улыбнулась, но это была лишь гримаса, изображающая улыбку. Андрей уже знал это ее состояние — она была близка к истерике. Знал и то, что одно его неосторожное слово, и начнется такое, что потом неделю будет висеть в воздухе чем-то тягостным и непродыхаемым.
— У Огородникова были дела с твоим шефом?
— Он был не только шефом...
— Кем же еще? — неосторожно спросил Андрей, решив, что Надя начала успокаиваться.
— Любовником. Отцом этого ребенка.
— Хорошим любовником? — не удержался Андрей, понимая, что получил ее ответом по физиономии.
— Да! В отличие от некоторых! — Надя уже не могла остановиться. Может быть, она и сожалела о злых, подлых словах, которые выскакивали из нее, но остановиться не могла. Андрей видел это по бешенству в глазах, которое на мгновение сменялось беспомощностью. Но он тоже не владел собой и не хотел останавливаться. Это он потом поймет, но сейчас уже не хотел останавливаться и бросать разговор неоконченным, с повисшими в воздухе оскорблениями, обидами, обвинениями.
— За что же ты с ним так? — усмехнулся Андрей побелевшими губами. — За что же ты ему пулю в лоб?
— Погорячилась. Бывает.
— Что же в нем было такого потрясающего? Как в любовнике?
— Тебе не повторить.
— А я и не собираюсь. Но должен же я знать границы собственного ничтожества.
— Думаешь, они есть?
— А что, их нет?
Надя некоторое время смотрела на Андрея бешенными от ненависти глазами, но постепенно ненависть угасала и вместо нее появлялось все больше смятения. Наконец, не выдержав, она разрыдалась.
— Зачем ты втягиваешь меня в такие разговоры? Почему ты просто не набьешь мне морду? Ты же видишь, что я плыву, что несу чушь, что не отвечаю за свои слова, ты же видишь...
Андрей знал, что нужно делать в таких случаях, — он просто обязан подойти к Наде, положить руку на ее голову, погладить по волосам. Она расплачется, прижмется, обнимет его, стоящего рядом, и через несколько минут успокоится. И у них будет хорошая, очень хорошая ночь. Надю всегда возбуждали такие ссоры, она просто теряла самообладание от любви после таких перебранок с оскорблениями, обидами, даже с пощечинами. А наутро была, как никогда, ласкова, нежна, предупредительна. И такой оставалась почти неделю, на неделю ее хватало. Но потом снова начинала смотреть в угол, молчала и в ответ на вопрос Андрея, слышит ли она его, могла легко, без запинки повторить десяток, два десятка слов, которые он только что произнес. Но все-таки она их не слышала, увлеченная видениями своей прошлой жизни.
— Так что Павел Николаевич? — спросила Надя подобревшим голосом, словно то злобное существо, которое только что бесновалось в ней, покинуло ее тело и она наконец снова смогла стать собой. — Ах да, Огородников... Запиши, Андрюша... Тридцать два шестьдесят три, сорок один.
— Что это? — испуганно спросил Андрей, решив поначалу, что Надя бредит.
— Его телефон. Домашний, между прочим. Этот номер знают немногие.
— И ты его до сих пор помнишь? — удивился Андрей.
— А почему нет? Я многие номера помню. И твой хорошо помню. — Это был явный выпад. И хотя Надя произнесла последние слова с улыбкой, Андрей не принял шутки. Он отошел в сторону, записал в блокноте номер, который только что назвала Надя.
Собственно, если это и была помощь с ее стороны, то небольшая, совершенно незначительная, поскольку к услугам Пафнутьева была надежная служба по установлению телефонных номеров граждан. Но другие ее сведения об Огородникове были в самом деле важными. Во всяком случае, теперь можно было запрашивать сведения о нем в тех местах, до которых Пафнутьев мог бы и не додуматься.
— Так что Павел Николаевич? — Надя вспомнила о своем вопросе.
— Павел Николаевич передает тебе пламенный привет. Он желает тебе здоровья и личного счастья, — сказал Андрей без выражения. Почувствовав его холодность, Надя снова начала заводиться, поняв ее как пренебрежение.
— Скажи ему, что я помню его. Он все так же ходит в рубашках с жеваными воротничками? — Это тоже был выпад, она знала, чем зацепить Андрея.
— Я же хожу, и ничего, — улыбнулся он. И эти слова были ответным ударом.
— Как его жену зовут? Вика? Помнится, ты говорил, что у тебя с ней что-то было? Это она вас приучила к жеваным воротничкам? — Надя усмехнулась.
— Да, Надя, — тихо проговорил Андрей. — Твой шеф, у которого столько сексуальных достоинств и которому ты всадила пулю в лоб, носил другие рубашки. За ним, похоже, ты ухаживала более тщательно, нежели Вика за Павлом Николаевичем... Мы, похоже, того не стоим. — Андрей еще что-то говорил все тише и все безжалостнее. Он уже принял решение и знал, как поступит через минуту.
— А если я тебе сейчас врежу по морде? — спросила Надя звенящим от злости голосом.
— В тебе заговорил опыт прошлой жизни, Надя. То ты предлагаешь себя бить по морде, то сама воспылала этим желанием... Странные у вас там нравы, странные у вас там отношения...
— У кого это у нас?! Где это там?!
Андрей не стал отвечать, он почти успокоился. Надя перешла или же оба они перешли ту границу, перед которой можно еще обижать и обижаться, можно что-то доказывать и пытаться ударить побольнее. Все это потеряло значение, наступили усталость и безразличие. Но Андрея это состояние охватывало раньше, и в этом было его преимущество. Когда Надя готова была сделать очередной выпад, когда она опять выкрикнула что-то злое и обидное, Андрей лишь усмехнулся. Он уже был защищен усталостью и безразличием.
Спохватившись, Надя напряженно прислушивалась к звукам, которые доносились до нее из прихожей. Царапнули по полу туфли, прошуршала куртка. Андрей заглянул в комнату уже одетым.
— Я отлучусь маленько, — сказал он. — Мне надо привести в порядок свои воротнички.
— Надолго? — Надя смотрела на него исподлобья, не зная, то ли снова попытаться царапнуть его, то ли требуется что-то другое, что уже начало просачиваться в ее сознание.
— Позвоню, когда будут первые успехи. Знаешь, о чем я подумал... Мы с тобой немного притворялись... А теперь стали самими собой. — Андрей великодушно сказал «мы», хотя имел в виду только Надю.
И она его поняла.
— Я не притворялась, — сказала она почти беспомощно. — Я вообще никогда не притворялась. И не намерена это делать сейчас. Андрей...
— Я позвоню, — сказал он. — Пока.
— Не уходи!
— Пока.
Когда Пафнутьев, вспомнив о чем-то, снова позвонил, трубку подняла Надя.
— Он здесь больше не живет, — сказала она.
И это была правда.
Они были еще слишком молоды и не понимали простой и очевидной вещи — все, что случается между ними, происходит между всеми мужчинами и женщинами в свое время — когда собственное настроение, недомогание или обида кажутся важнее всего, что вообще может быть на белом свете. Их ссора с намеками на прошлую жизнь и упреками в прошлой жизни была самой обычной семейной ссорой в стороне от здравого смысла. Может быть, она вообще не имела никакого смысла и потому все слова казались обиднее и злее, чем они были на самом деле, все сказанное звучало обобщенно, как бы навсегда, как бы окончательно.
Приговором звучало, приговором, не подлежащим обжалованию.
Слова и произносились как приговор, и воспринимались как приговор.
Но проходит какое-то время, и именно это вот свойство злых слов, обобщенность, растворяет их в памяти и сами собой выплескиваются искренние слова:
— Боже мой! Андрей ты помнишь хоть слово из нашей ссоры?
— Помню, — отвечает он с некоторой растерянностью в голосе. — Ты что-то о воротничках говорила... Не то тебе нравятся голубые, а у меня были белые, не то тебе нравятся белые, а на мне была голубая рубашка... Что-то в этом роде.
— Я говорила о воротничках?!
— Кажется, вспомнил... О галстуках, только не о моих, а о пафнутьевских.
— Какая же я дура! — потрясенно произносит Надя, замерев у него на груди.
Но это будет потом.
Это будет еще не скоро.
До этого пройдет целая неделя, которая многим покажется вечностью. Впрочем, это действительно будет вечность протяженностью в целую неделю.
А пока...
Пока она ответила Пафнутьеву почти спокойно и почти правду.
— Он здесь больше не живет.
Положив трубку, Пафнутьев остался сидеть за своим столом неподвижно и грузно. Чувствовалось, что подняться ему будет трудновато, да и вряд ли он вот так сразу захочет подняться легко и порывисто. Наступило то нечастое состояние, которое он ценил в себе и никогда им не пренебрегал, состояние, замешенное на усталости, легкой обиде, ни на кого, ни на что определенное, просто состояние обиды на жизнь, на то, что она вот такая, а не иная. Сладостная обида на то, что никто не зовет его в гости, не дарит подарков, не приглашает к столу. Хотя знают, ведь отлично все знают, что готов он, что любит подарки, как и все живые люди, что к столу ему хочется подсесть, и вовсе не ради напитков и закусок — чтобы глянуть на знакомую физиономию озорно и шало, сказать что-нибудь не из следственно-прокурорской практики, а откуда-нибудь совсем из другой области, из области прекрасных вин и веселых женщин, из области цветов и путешествий, что-нибудь из молодости, глупой, счастливой и такой короткой...
Пафнутьев вздохнул так, что колыхнулась штора, висевшая на окне в двух метрах от него. Он усмехнулся, увидев как ткань чуть вздрогнула под его тяжким и безнадежным дыханием. И рука его тяжело и грузно потянулась к телефону. Что делать, к телефону, только к телефону тянутся руки уставших и забытых, грустных и опустошенных.
Знал Пафнутьев, кто мог заставить Андрея в этот вечер улыбнуться радостно-растерянно, кто мог встряхнуть его и просто вынудить, вынудить забыть ссоры, недоразумения, размолвки. Раздраженно-озлобленные и в то же время печально-беспомощные, совершенно бессмысленные обвинения в том, что с человеком когда-то случилось вот это, а не то, что встречался он с тем, а не с этим, что, в конце концов, сделал контрольный выстрел в голову, а не припал к груди в надежде услышать биение родного сердца... Так вот — Вика, пафнутьевская молодая жена Вика могла одним телефонным звонком осчастливить Андрея в этот вечер. И она знала об этом своем могуществе, и Андрей знал, и Пафнутьев. Все знали. И потому Вика не звонила, Андрей не ждал ее звонка, а Пафнутьев печально сидел в своем кабинете и, не включая света, беспорядочно вертел телефонный диск...
— Алло, — сказал Пафнутьев. — Аркаша? Здравствуй.
— Паша?! — раздался изумленный вопль. — Ты? Жив?!
— Ох, Аркаша... Не знаю, что и ответить...
— А ты, Паша, ничего не отвечай! Понял?! Ни слова!
— Ох, Аркаша...
— Тебе, наверно, плохо без меня?
— Знаешь, похоже, я умираю...
— От безысходности?! — заорал Халандовский. — От одиночества и беспросветности существования?! — продолжал он радоваться так, будто только и ждал повода выкрикнуть все это в телефонное пространство. — От бесконечности забот и бессмысленности всех твоих усилий в этой жизни?!
— А знаешь, Аркаша... Наверно, так можно сказать, — серьезно ответил Пафнутьев, задумавшись над криками, которые продолжали нестись из трубки. — Твой диагноз не столь уж и далек от истины, не столь.
— Он совсем рядом с истиной, Паша! Потому что мой диагноз — сама истина. Я знаю, откуда в тебе тоска этого вечера! Знаю, Паша! Мне ведома причина!
— В чем же она, Аркаша? Скажи мне наконец, чтобы я мог хоть попытаться устранить ее...
— В несовпадении пространства и времени! — заорал Халандовский так, будто открылась наконец для него какая-то страшная тайна. — Да, Паша! Да! Ты там, в своем кабинете, пропитанном вчерашними преступлениями, подсохшей кровью, застарелой ненавистью и унынием! А стол, накрытый стол, который просто ломится у меня на глазах от напитков, закусок, от веселого доброжелательства и неутоленного гостеприимства... Этот стол находится здесь и зовет нас в будущее, счастливое будущее, что бы не говорили об этом наши скороспелые демократы. Человечество всегда стремилось в счастливое будущее и будет стремиться. И негоже нам с тобой увиливать от этого общечеловеческого стремления!
— И этот стол... Ты говоришь... Он накрыт? — растерянно пробормотал Пафнутьев.
— Да, Паша! Да!
— И ты знал, что я позвоню, что мне сейчас не очень...
— С утра, Паша! С утра жду твоего звонка!
— Но я сам этого не знал...
— Но теперь-то ты знаешь!
— Слушай, Аркаша, — в голос Пафнутьева начала просачиваться жизнь, — ты хочешь сказать...
— Не медли, Паша! Не теряй ни секунды!
— Хорошо, Аркаша... Не буду...
Он хотел еще что-то сказать, но из трубки уже неслись короткие поторапливающие гудки. Пафнутьев некоторое время слушал их, и они ему нравились — в них слышались надежда на избавление. Машина дожидалась его во дворе, и он знал, что у Халандовского будет ровно через десять минут.
Пафнутьев поднялся из-за стола легко и порывисто, будто сбросил с себя непосильный груз, будто кончилась тягостная неизвестность и наступила наконец полная определенность.
— К Халандовскому! — сказал он водителю. Тот не стал спрашивать дорогу, ничего не стал спрашивать. Кивнул и тронул машину с места. А через десять минут остановился у дома, хорошо ему знакомого. — Ждать меня не надо, — сказал Пафнутьев.
— Понял, — откликнулся водитель. — Утром заезжать?
— Знаешь... Да.
— Приятного вечера, — сказал водитель.
Пафнутьев, уже готовый было выскочить из машины, вдруг остановился. Ему не понравились слова водителя. Вроде ничего плохого не сказал, даже хорошего попытался пожелать, но не понравились Пафнутьеву его слова. Он как бы вмешался в тот неслышный, трепетный разговор, который уже начался в душе Пафнутьева с Халандовским. Своими словами водитель влез в то, что должно сейчас произойти. А кроме того, он давал понять, что догадывается, куда приехал Пафнутьев, к кому, зачем, и великодушно давал понять, что он, водитель, его, Пафнутьева, не осуждает. Он, видите ли, не осуждает за те нарушения нравственности, которые Пафнутьев в этот вечер наверняка допустит и совершит.
— Володя, — медленно проговорил Пафнутьев, глядя прямо перед собой в лобовое стекло. — Ты меня, конечно, извини за грубость и невоспитанность... Но не надо мне желать приятного вечера. Ни сейчас, ни в будущем. Повторяю — ни сейчас, ни в будущем. Ладно? Я суеверный. Сглазу боюсь. Приятный будет у меня вечер или не очень... Не надо тебе об этом думать, ладно? Я уж сам как-нибудь... А ты подумай о чем-нибудь другом... О жене, детях, о том, например, чем ты их сегодня порадуешь, какие подарки привезешь... Ладно?
— Извините, Павел Николаевич, — растерялся водитель от неожиданных слов начальства. Он почувствовал, что говорит Пафнутьев хотя и негромко, но с хорошим таким внутренним напором. — Без всякой задней мысли, как говорится...
— И ты меня извини... Я сегодня плохой.
Пафнутьев хлопнул водителя по плечу и вышел из машины, бросив за собой дверцу. На машину больше не оглянулся и, наклонив голову, широким шагом направился к подъезду. А когда поднялся на третий этаж, увидел широко распахнутую дверь и Халандовского, который через порог протягивал к нему свои мощные мохнатые лапы.
— Здравствуй, Аркаша, — проговорил Пафнутьев, трепыхаясь в объятиях Халандовского. — Какой-то я дерганый стал, совсем нехороший... На водителя сейчас наехал...
— Хороший водитель должен знать, — Халандовский воткнул толстый указательный палец в грудь Пафнутьева, — что главная его задача вовсе не машину водить!
— В чем же его задача?
— В том, чтобы оберегать начальство от нервных срывов! Брать на себя, понял?! Брать на себя все удары чувственного и даже, — Халандовский вынул палец из груди Пафнутьева, назидательно поднял его вверх, — даже криминального толка!
— Ох, Аркаша! — вздохнул Пафнутьев уже в прихожей. — Слушал бы тебя и слушал бы...
— Меня полезно не только слушать, но и слушаться! Запомни это, заруби себе это на чем-нибудь! На носу, на ушах, на лбу... Где там у тебя еще есть свободное место?
Когда Пафнутьев, сковырнув с ноги туфли и сбросив пиджак, прошел в комнату, из груди его тихо выплыл слабый стон. Он прислонился к двери и закрыл глаза, чтобы еще хоть немного протянуть свое неведение и не видеть знакомого до последней царапины журнального столика.
Ничего не было на нем особенного, необычного, просто все было достойно и уместно. Запотевшая бутылка «смирновской», похоже Халандовский вынул ее из морозилки, когда увидел пафнутьевскую машину, въезжавшую во двор. Рядом стояли стопки, хорошие стопки, пузатенькие, граммов этак на восемьдесят-девяносто. В тарелке алели крупно нарезанные помидоры с удаленной уже зеленой сердцевинкой. Крупная соль в розетке для варенья. Ломти свежего хлеба. Тарелка с громадными, как халандовская ладонь, котлетами. Баночка с хреном. Блюдце с ненарезанными укропом и петрушкой.
Халандовский остановился в сторонке и настороженно следил за Пафнутьевым — как тот отнесется к столу. Для Халандовского стол был не только местом выпивки и закуски, это было некое произведение, которое нужно оценивать и с кулинарной точки зрения, и по цвету. Халандовский боялся и недостаточности угощения, и даже его избыточности. Пафнутьев наверняка знал, что при желании хозяин может все это убрать и за пять минут накрыть совершенно другой стол — мощный холодильник позволял выбирать, думать, творить.
— Ничего, Паша? — невинно спросил он, дождавшись, когда Пафнутьев откроет глаза и сделает шаг к столу. — Нормально?
— Аркаша, — проговорил Пафнутьев, медленно подбирая слова. — Каждый раз, оказываясь перед этим столом, я говорю... Это прекрасно! Это запомнится на всю оставшуюся жизнь! Клянусь — каждый раз я говорю это искренне!
— Значит, ничего, — кивнул Халандовский, приняв высокопарный восторг Пафнутьева, но в то же время и слегка принизив его. — Садись, Паша, а то, знаешь, водка хороша, когда она холодная. Котлеты тоже холодные. Я подумал, что для хрена лучше все-таки холодные котлеты, а? Как ты думаешь?
— Ты прав, Аркаша... Как ты прав!
— Да! Будет еще картошка, прекрасная, молодая картошка! Варится. Поспеет через пару минут. Кстати, — негромко продолжал Халандовский, с хрустом свинчивая пробку и разливая водку в мгновенно запотевшие рюмки. — Здесь, в котлетах, как говорится, середина наполовину... Говядина и свинина. И то и другое сам отбирал, — закончил показания Халандовский. Если бы он был не столь деликатным, то выразился бы иначе... И то и другое отборное.
Но это было бы некрасиво.
— Выпьем, Аркаша. — Пафнутьев взял стопку, и в душе его тут же вспыхнуло что-то светлое, доброе, радостное. И тяжесть полной стопки он почувствовал, и уже выбрал ломоть помидора, и окатил своим взором котлету, которая была к нему ближе и чем-то приглянулась, чем-то выделилась из остальных котлет, с первого взгляда понравилась.
Пафнутьев был уверен, что и он тоже понравился котлете.
— Будем живы! — Халандовский поднял стопку.
— Постараемся. — Пафнутьев чокнулся, и даже этот слабый приглушенный звук хрусталя был ему приятен, внушал надежду, убеждал в том, что в жизни все не так уж плохо, не так уж плохо.
Пафнутьев выпил до дна, отставил стопку и некоторое время прислушивался к себе, к тем переменам, которые происходили в эти секунды с его настроением, состоянием, с его мировоззрением, в конце концов.
— Хорошая водка, — сказал он, обобщив все свои мысли и чувства.
— Знаешь, — Халандовский подцепил котлету громадной ресторанной вилкой и сразу откусил чуть ли не треть, — есть водка «смирновская» американская, а есть отечественная, наша. Обе они вроде бы в равной степени хороши... Но! — Он положил вилку на стол, чтобы иметь возможность поднять указательный палец. — Если водка американская напоминает воду мертвую, то наша «смирновская» по благотворному влиянию на безнадежно уставший организм... вода живая. Это бесспорно.
— Записывать не буду, но постараюсь запомнить, — проговорил Пафнутьев с полным ртом.
— Запоминай, это несложно, а я пока разолью по второй. Первая без второй — это гвоздь без шляпки, согласен? — Халандовский требовательно посмотрел на Пафнутьева. — Это как мужик без бабы или баба без мужика.
— Да. — Пафнутьев постарался побыстрее проглотить кусок котлеты. — Пожалуй, ты прав.
— И ты, Паша прав, когда в трудную минуту, можно сказать, в безнадежную минуту вспоминаешь обо мне, о старом Халандовском, погрязшем в криминальных связях.
— Я вспоминаю о тебе, Аркаша, гораздо чаще, чем ты можешь даже предположить.
— Почему же я так редко вижу тебя за этим столом?!
— Робею. — Пафнутьев развел руками, в одной из которых была котлета на вилке, а во второй баночка с хреном.
— Робость — хорошее качество лишь в отношениях юноши и девушки, да и то при определенных обстоятельствах, — заметил Халандовский, подумав.
— Я больше не буду поступать так плохо, — заверил Пафнутьев. — Робеть перестану. Поскольку не могу отнести себя ни к юношам, ни к девушкам.
— За счастливые перемены в нашей жизни! — воскликнул Халандовский и твердо чокнулся с Пафнутьевым. Дождавшись, пока гость выпьет вслед за ним, съест облюбованную котлету, он положил свою вилку на стол. — А теперь, Паша, расскажи мне — что привело тебя сюда в этот счастливый час, поведай, не лукавя, не таясь.
— Сысцов сказал, что ты омолаживаешь штат?
— Понял. У Сысцова неприятности. На него наехали. Причем какие-то беспредельщики. То ли от крови озверели, то или совсем новенькие. Новички, Паша, сейчас начинают с беспредела и постепенно, через годы, до них доходит, что можно кое-чего добиться в жизни и не оставляя за собой горы трупов.
— Значит, ты знаешь об этом?
— И про левый глаз Левтова тоже.
— Так, — Пафнутьев помолчал. — В таком случае, ты знаешь и человека по имени Огородников Илья Ильич.
— Так... — Теперь уже замолчал Халандовский. — Так, — повторил он через некоторое время. — Теперь я понимаю тебя, Паша, теперь я догадываюсь, почему ты робел зайти ко мне. Пожить давал. А сегодня решил, что пожил я достаточно. Да?
— Что, крутой мужик этот Огородников?
Халандовский склонил голову к одному плечу, потом склонил к другому плечу, как это делают большие умные собаки в минуту крайней озадаченности.
— Видишь ли, Паша... Не знаю, насколько он крут. К нему можно обратиться по любому вопросу. По любому. Ты хочешь иметь квартиру, магазин, завод... Ты хочешь избавиться от жены, друга, конкурента... Ты хочешь купить виллу в Испании или продать дом на Кипре... Нет проблем. Иди к Огородникову. Но ходят слухи, неподтвержденные, правда, но очень настойчивые слухи... Да, все эти проблемы он решает, но при этом всегда на асфальте ли, на паркете, на штанах или на руках остается немного крови.
— Чьей? — спросил Пафнутьев.
— А какая разница, Паша? — удивился Халандовский. — Не того, так этого, разве для тебя, работника правосудия, это важно? Ведь кровь всегда недопустима, да, Паша?
Вопрос Халандовского был не из тех, на которые надо было отвечать, и Пафнутьев поступил единственно правильно — он взял бутылку лучшей в мире «смирновской» русской водки, которую хозяин сравнил с живой водой, налил по полной стопке.
— У этого Илюши есть еще одна особенность, можно сказать, творческая манера... Если ты обратился к нему, то это вовсе не значит, что он будет решать именно твои проблемы... Вполне возможно, что он решит проблемы твоего противника. Если Илюше это покажется выгоднее.
— Не понял...
— Все очень просто... Ты просишь его убрать с дороги некую помеху. А он с этой дороги убирает тебя. То есть проблему он решает в любом случае, но не в твою пользу. Хотя обратился к нему ты. Поэтому надо иметь очень много денег или очень много дури, чтобы просить о помощи Огородникова.
— Ты бы к нему не обратился?
— Упаси Боже! Ни в коем случае.
— Будем живы, Аркаша. — Пафнутьев поднял свою стопку, чокнулся и выпил одним глотком.
— Налегай на помидоры, — посоветовал Халандовский. — Астраханские.
— Помидоры — это хорошо, — кивнул Пафнутьев. — Огородников звонил Сысцову. Якобы от имени своих клиентов.
— Очень может быть.
— В качестве козырей упомянул левый глаз Левтова и зеленый джип, расстрелянный три дня назад.
— Вполне возможно. — Халандовский ничуть не удивился услышанному, он просто кивнул, будто Пафнутьев сам подтвердил его же слова.
— Что вполне возможно?
— То, что он не блефует, что эти его козыри не фальшивые. Я ведь говорил, что его работа всегда приводит к тому, что на асфальте или на паркете остается немного крови.
— Четыре трупа — это немного крови?
— Пять, — поправил Халандовский. — Четыре на асфальте и Левтов. Кстати, его не нашли?
— Пока нет.
— Найдется, — уверенно сказал Халандовский.
— Почему ты так решил?
— Это будет еще один удар... Зачем же от него отказываться? Тем более что найдется труп без глаза, значит и глаз в баночке опять заиграет. И ты убедишься, что козыри у Огородникова настоящие.
— Откуда ты знаешь о баночке? — спросил Пафнутьев. — Сысцов заверил меня, что никому о ней не говорил.
— О! — протянул соболезнующе Халандовский. — Паша... Я так прикидываю — человек десять принимали самое непосредственное участие в извлечении глаза из тела, верно? Хорошо, пусть пятеро... У каждого баба... Похвастаться-то надо... А перед приятелями, перед шестерками... И потом, любой фактор работает лучше, когда о нем знают многие. И еще, Паша... У меня там вторая бутылочка стынет, ты как? Под картошечку, а? И рыбка горячего копчения в наличии имеется, а?
Пафнутьев некоторое время прислушивался к себе, сопоставляя доклады различных частей тела, и в то же время боролся с искушением согласиться.
Но разум взял верх.
— Знаешь, не надо... Оно бы неплохо, но чуть попозже, чуть попозже.
— Тогда заберешь бутылку с собой, — решительно заявил Халандовский. — И полдюжины котлет тебе заверну. Вику угостишь. А то она у тебя совсем отощала.
— Блюдет потому что себя сверх всякой меры, — проворчал Пафнутьев, видимо недовольный тем, как блюдет себя Вика.
— Во! — радостно воскликнул Халандовский. — А ты ее пост и нарушишь. И от рюмочки она не откажется. И на тебя благосклоннее посмотрит, словечко ласковое обронит, улыбкой одарит... Глядишь, и молодость вспомните.
— Да мы о ней, о молодости, в общем-то и не забываем, — смутился Пафнутьев.
— И опять хорошо. И мне приятно. И вот еще что... Если разберешься с Илюшей, многие тебе благодарны будут. И я в том числе. Скинемся с ребятишками — в круиз тебя отправим. С Викой. По всему Средиземному морю. А?
— Круиз — это хорошо, — ответил Пафнутьев, предоставив Халандовскому самому решать — согласился ли он на такой подарок или же отверг его.
— Заметано, — кивнул Халандовский, предоставив Пафнутьеву самому решать, как он понял его ответ. — Только это, Паша... Должен тебе сказать суровые слова... — Халандовский разлил остатки водки по стопкам и, завинтив крышку, поставил бутылку на пол, в угол, за штору, словно боялся, что кто-то застанет его за таким противоправным времяпровождением. — За Илюшей сила. Что-то у него в кармане, Паша. Узнаю — доложу. Похоже на то, что его наняла какая-то отчаянная бригада беспредельщиков.
— Или он их нанял? — спросил Пафнутьев, поднимая стопку.
— А знаешь, — Халандовский по своей привычке опять склонил голову к одному плечу, к другому, что говорило о напряженной умственной деятельности в этот момент. — А знаешь, и это не исключено. Если посмотреть на Илюшу повнимательнее... Он может. Он ведь тоже того... Беспредельщик. Он ведь сидел, знаешь?
— Доложили.
— И за что... Тоже знаешь?
— Больно жизнелюбивым оказался.
— Тебе известно, как поступают в тюрьмах с такими вот жизнелюбивыми?
— Будем живы. — Пафнутьев поднял стопку.
— Отличный тост! — воскликнул Халандовский, быстрым взглядом окинул стол — все ли в порядке, всего ли достаточно — и тут же с досадой хлопнул себя по лбу. Умчавшись на кухню, он через несколько секунд вернулся с двумя бутылками холодного боржоми. Сковырнув ножом пробки, он тут же налил пенящейся, бурлящей мелкими пузырьками воды в два стакана, сиротливо простоявшие на столе весь вечер. — Будем живы! — поддержал друга Халандовский и одним глотком опрокинул в себя стопку водки.
Когда друзья взяли еще по котлете, в тарелке показалось донышко.
Пафнутьев взглянул на часы, потом на Халандовского.
— Доставлю, — сказал тот. — К самым дверям. Иначе не смогу спокойно спать.
Наверно, в этом есть какой-то суровый закон, не открытый еще и не описанный — совершенно разные люди, соединяясь в некое сообщество, становятся другими, с ними могут произойти самые таинственные и зловещие превращения. Скорее всего происходит следующее — когда возникает сообщество, группа, то каждый отдельный человек извлекает из себя, из своего характера, из своего внутреннего мира именно то, чего всей группе недостает, то, что ей требуется для выживания. И в результате возникает совершенно непредсказуемый организм, который живет по законам, им самим созданным.
Тот же Петрович, Михаил Петрович Осадчий, уголовник с многолетним стажем. Это был человек чрезвычайно опытный и в жизненном смысле слова, и в тюремном, и в откровенно уголовном — усталый и рассудительный, неторопливый и обстоятельный. Имел внуков и хорошо к ним относился, подарки приносил, деньгами баловал а у него частенько водились шальные деньги и, казалось, он просто торопился от этих денег избавиться. Не пропивал, не проигрывал в карты, не спускал на шальных баб, нет же — внукам отдавал, и те в нем души не чаяли, визжали детскими своими голосами радостными и пронзительными, едва только завидев вдалеке сутулую фигуру деда. Работал Петрович на какой-то стройке, охранником работал, на хорошем счету был, не прогуливал, не напивался и ничего у него не пропадало. Правда, однажды со стройки прямо в травматологию отправили двух каких-то юных хмырей, но зато больше никто не пытался ни кафель тащить, ни хромированную сантехнику, ни шведские нежно-розового цвета ванны.
Но банде понадобился человек опытный, жесткий и решительный.
И Петрович им стал.
Жестким и решительным.
Никто не осмеливался перечить ему, возражать, никто не покушался на его власть. Вот только Огородников иногда, как говорится, возникал. Между Ильей и Петровичем сложились особые отношения, между собой они были чрезвычайно предусмотрительны и уступчивы. Но это была взаимная предупредительность дрессировщика и тигра, причем, кто из них тигр, а кто дрессировщик, сказать было трудно. Скорее всего, их роли время от времени менялись. То Огородников выглядел дрессировщиком, то им становился Петрович. Они вроде бы по взаимному согласию решали иногда поменяться ролями, улыбаясь при этом простодушно, но как-то тягуче, словно за улыбкой стояло многозначительное «ну-ну...».
Или взять красавчика Вандама, кличка у него была такая, Вандам, а на самом деле — Игорь Веденяпин. На его безволосом теле, как и у жирноватого актера, не было ни единой наколки, никогда Вандам не сидел, не привлекался, и вообще его репутация была чистой, как белый лист бумаги. Не случалось в его прошлом ничего порочащего, но зато не было ничего заметного, что можно было бы назвать положительным. Он мог попасть в сборную страны по каким-то там хитрым восточным единоборствам, наверное, мог завоевывать призовые места, медали, кубки, поскольку все свободное время, а у него все время было свободным, Вандам тренировался, поднимал тяжести, подбрасывал гири, бросал на маты противников, его бросали, и, таким образом, довел он себя до состояния полной и ежесекундной боеготовности.
Оказавшись в банде, он естественно и закономерно сделался основной ударной силой. И этого никто не оспаривал.
В банду Вандама привлек Огородников. Тот имел неосторожность обратиться к нему по каким-то квартирным делам. Огородников помог хорошо поменять квартиру, причем на обмен согласился какой-то жлоб, который целый год капризничал и всем морочил голову. Огородников взялся за дело, и надо же, жлоб сразу и согласился, хотя с Вандамом с тех пор даже не здоровался, если доводилось им случайно встретиться в городе.
— Моим ребятам сегодня туго, — как-то сказал Огородников Вандаму. — Поможешь?
— Конечно, помогу! — Врожденная глупость, или, лучше сказать, врожденное простодушие Веденяпина было настолько велико, что он даже не поинтересовался, в чем именно нужна помощь, кому, в каком деле. А помощь, оказывается, заключалась в том, чтобы подавить сопротивление охранников склада. И Вандам уложил всех троих настолько быстро и убедительно, что после этого загрузить машину японскими телевизорами не составляло никакого труда.
Правда, один из охранников так и не поднялся, упав головой на бетонный угол ступеньки, но Вандам переживал недолго, тем более что за услуги ему вручили три телевизора. Потом, когда его опять просили помочь, он уже и не мог отказаться, права такого уже не имел. А кроме того, ему постоянно требовались деньги на тренировки, на тренеров, на одежду — любил Вандам приодеться, любил шикануть. Похоже, что он больше ни к чему в жизни-то и не стремился, но приодеться, побывать в руках приличного парикмахера, посетить массажный кабинет...
Да, любил еще загорать, чтобы тело, покрытое мышцами, смотрелось привлекательно, чтобы мышцы играли бронзовыми бликами при каждом повороте торса. А где сейчас можно загорать? В Абхазии война, Крым наш президент выпихнул из страны вместе с Украиной, оставался Кипр, но Кипр требовал денег.
Такие дела...
В этот день все они должны были собраться на даче, принадлежащей дочке Петровича. Но поскольку Петрович за свои деньги поменял крышу, поставил прочный забор с металлическими воротами, обновил пол, то он имел право назвать дачу своей, тем более что дочка ею и не пользовалась, не до нее было дочке, да и Петровичу она требовалась лишь от случая к случаю.
Вот как сегодня, например.
Петрович пришел первым, уже к вечеру, когда солнце коснулось деревьев и в саду наступили солнечные еще сумерки, даже не сумерки, просто тень накрыла сад, предвечерняя тень.
Как человек опытный и насмотревшийся в своей жизни всякого, Петрович первым делом обошел дом, небольшой в общем-то дом — две комнаты, кухня, веранда. Потом заглянул на чердак, прошелся по саду.
Ничего не подозревая, ничего не опасаясь, просто по старой воровской привычке он должен был все осмотреть и везде побывать. Спустившись с душного, пыльного чердака, Петрович долго сидел на ступеньке крыльца, потягивая сигаретку и вслушиваясь в вечерние звуки. Издалека доносился скрежет трамвая на повороте, слышались гудки машин, приглушенные человеческие голоса. Орала баба на соседнем участке, но ее не было видно за густыми старыми яблонями. Гневные крики бабы не интересовали Петровича, он знал, что за ними только бабья дурь, причем не злая дурь. Мужик, на которого она орала, даже не откликался.
— У меня бы ты покричала, у меня бы ты побесилась, — пробормотал Петрович и опять пошел кружить по саду. Он обошел все деревья, выходя поочередно к одной стороне забора, к другой. Ничто не насторожило его, не привлекло внимания.
Сад был неухоженный, заросший, трава в некоторых местах доходила ему чуть ли не до пояса, но он не выкашивал ее, ему нравилось это почти лесное разнотравье. На соседних участках сажали картошку, лук, вырубали деревья, чтобы больше было солнца для помидор, для огурцов. Петрович на всю эту суету смотрел посмеиваясь — пустая работа. Он-то знал, соседи сами рассказывали, что лук к зиме уже не тот, что к весне он и вовсе пропадает, картошку нужно перебирать и осенью, и зимой, и весной, иначе преет она, замерзает, подмокает. С огурцами и помидорами еще хуже, надо успеть их засолить, замариновать, закатать, да и то если удастся достать трехлитровые банки. К весне приходится эти банки распихивать по друзьям, родственникам и соседям, потому что невозможно выпить столько водки, чтобы закусить таким количеством соленых огурцов, маринованных помидоров, квашеной капусты.
Обойдя сад, Петрович снова сел на теплую, нагретую солнцем деревянную ступеньку, закурил, опершись спиной о перила. И тут со стороны калитки раздался невнятный звук — не то планка стукнула, не то ветка хрустнула.
Петрович медленно повернул голову — оказывается, пришел Николай, смугловатый, с длинными темными волосами, быстрый в движениях. Петровичу он нравился больше других. Когда была возможность, в напарники с собой он брал именно Афганца, такая была у Николая кличка. И похож он был на афганца, и служил там когда-то, набравшись в тех краях немногословной, затаенной готовности взрываться мгновенно и сокрушительно. При том, что в Афганце всегда ощущалась какая-то восточная ленца, он часами мог лежать неподвижно, не чувствуя никаких неудобств, но в миг опасности становился неуловимо быстрым. Все потихоньку подшучивали над его небольшим ростом, над молчаливостью, незлобивой улыбчивостью, за которыми кое-кому виделась недалекость.
Однако все прекрасно знали границу, до которой можно дойти в шутках и насмешках. Его опасался даже Вандам, несмотря на такую уж мощь, такую силу.
Афганец осторожно прикрыл калитку, неслышно подошел к крыльцу и так же тихо присел на ступеньку, но не рядом с Петровичем, а ниже. Так было вроде удобнее, а кроме того, Афганец всегда остро чувствовал и соблюдал законы старшинства, не стремясь стать на равных с тем, кто был выше его по положению, по возрасту.
— Привет, Петрович, — сказал он вполголоса.
— Привет, Коля. Все нормально?
— Вроде... Еще никого нет?
— Подойдут.
— Общий сбор намечается? Недавно же собирались...
— Адресок один появился... Илья просил отработать.
— От тоже будет?
— Вряд ли. — В голосе Петровича прозвучала еле уловимая снисходительность. — Зачем ему... Да и не тот он человек.
— А Вобла?
— Должен быть.
Петрович прекрасно понял вопросы Афганца — тот не любил Огородникова и терпеть не мог перевертыша Воблу. Хотя, казалось бы, отчего — Огородников никак не вмешивался в жизнь Афганца, а Вобла даже помогал, поскольку служил в милиции и мог иногда сообщить кое-что ценное. Но, видимо, Афганец руководствовался вовсе не практическими выгодами, на что-то другое откликалась его душа, что-то другое чуяла.
Не нравились они ему оба, и все тут.
А почему, отчего — он не задумывался. И наверно, правильно делал. Суровая афганская школа приучила его ценить надежное, верное. Похоже, ничего этого не находил он ни в одном, ни в другом.
— Надо, чтобы и Вобла был, — сказал Афганец медленно, негромко, покусывая сорванную у ног травинку.
— А зачем? — спросил Петрович, хотя все понял с полуслова, более того, был согласен с Афганцем. — Такого человека ценить надо. Зачем рисковать?
— Мы больше рискуем, когда бережем его — Афганец смотрел прямо перед собой, не останавливаясь взглядом ни на калитке, еле видимой в листве, ни на стволах яблони. Он просто смотрел в пространство, видя все и ничего одновременно.
— Это как? — усмехнулся многоопытный Петрович.
Афганец долго молчал, кусал травинку, к чему-то прислушивался. Петрович его не торопил. Разговор мог закончиться и на этом, и оба не почувствовали бы никакой неловкости. Так уж сложилось между ними, что разговаривали они, когда никого рядом не было. Стоило появиться кому угодно третьему, и оба замолкали, как бы и не видя друг друга.
— Нельзя его чистеньким оставлять, — наконец произнес Афганец. — Опасно. Нехорошо.
— Почему?
— Слиняет.
— Ему с нами выгодно.
— Двум богам не молятся.
— Откуда ты это знаешь?
— Не знаю, — передернул плечами Афганец. — Откуда-то знаю... Если слова выскочили, значит, так и есть.
— Выходит, все, что ты говоришь, — правда святая?
— Да, — кивнул Афганец. — Все, что я тебе говорю, — правда.
Две поправки он сделал в ответе Петровичу — уточнил, что правдой является все, что говорит тому, и не святой, а просто правдой.
— Я знаю, Коля, — сказал Петрович. — Верю тебе.
— И я тебе, Петрович, верю. И никому больше.
— Почему, Коля? — Петрович так сумел спросить, что Афганец понял суть вопроса — почему он не верит остальным членам банды.
И опять Афганец надолго замолчал. То ли не хотел отвечать, то ли вопрос оказался для него слишком сложным, а может, сам лишь теперь задал его себе. И опять Петрович не торопил его. Сидя на теплой деревянной ступеньке, он поставил локти на колени, подпер ладонями щеки, отчего все лицо его собралось в морщины и как бы сдвинулось кверху, как это бывает у породистых собак, у которых шкуры, кажется, вдвое больше, чем требуется.
— Понимаешь, Петрович... У всех есть черный ход... Или запасной выход. А у нас с тобой нет. Если, к примеру, тот же Вобла однажды перестреляет всех, то утром он спокойно начистит свои ботиночки и выйдет на работу. И будет расследовать массовое убийство, которое сам же и совершил. Знаешь, Петрович, я думаю, что рано или поздно он это сделает. Ему ничего не остается. У него нет другого выхода. Я слышал, он где-то дом строит...
— Строит, — кивнул Петрович.
— Большой?
— Десять на двенадцать.
— Два этажа небось?
— Три.
— Это же дорого — дом строить в наше время? А?
— Нет ничего дороже.
— Вот построит дом, и нам нужно будет с ним что-то делать... Иначе он сделает с нами.
— Не сделает, — беззаботно протянул Петрович. И опять ему удалось произнести это так, что понял Афганец — его слова восприняты всерьез.
На этом их разговор прекратился — шевельнулась листва у калитки, скрипнули петли, и через несколько секунд оба увидели на дорожке Вандама. — В белой рубашке с раскрытым воротом, загорелый и красивый, он шел, с улыбкой осматриваясь по сторонам, чтобы первым увидеть, кто уже успел прийти.
— Я вас приветствую! — радостно сказал он, заметив на крыльце Петровича и Афганца.
— Привет. — Петрович протянул ему большую костистую ладонь. И Афганец поздоровался, но как-то смурно, явной радости не высказал и продолжал смотреть прямо перед собой в зеленое пространство сада.
— Представляете, — Вандам был радостно возбужден, — еду сейчас в трамвае, уже скоро выходить, в вагоне почти никого не осталось. Подходят трое... Слово за слово... Дай закурить. Не курю, говорю. Дай на сто грамм. Не пью, говорю. Выйдем поговорим, предлагают. Я не возражаю, выйдем поговорим. Отчего же не поговорить в хорошую погоду, летним вечерком...
— Поговорили? — спросил Петрович.
— Немного, — рассмеялся Вандам. — Но по душам. Сейчас выясняют, кого из них как зовут... Могут и не вспомнить. — Он опять рассмеялся, показав ровные белые зубы.
— Не надо бы, — вздохнул Петрович.
— Почему? Честный мужской разговор. Ты мне, я тебе... Нет, Петрович, зря ты на меня бочку катишь!
— Не надо бы, — поморщившись, повторил Петрович. — Как-то ты передвигаешься по земле, везде оставляя следы. Наверняка человек десять видели вашу беседу... И все тебя запомнили, как не запомнить такого нарядного, всего из себя красивого да ловкого...
— Ну и что, Петрович, ну и что? Я готов ответить... Хулиганье, понимаешь, к порядочным людям цепляется, нигде проходу уже от них нет! — напористо и весело продолжал возмущаться Вандам.
— Не надо бы, — прокряхтел Петрович, поднимаясь со ступенек. — Плохо это... Ну да ладно... Всех уложил?
— До единого!
— Молодец, — сказал он без одобрения и опять тяжело вздохнул. Петрович вообще часто вздыхал, от усталости, от непосильного опыта, который нес на своих плечах, а может, и какие-то тяжкие предчувствия томили душу его. — Пошли в дом, нечего здесь людям глаза мозолить.
— Каким людям? — воскликнул Вандам. — Где люди?
В упор не вижу!
Не отвечая, Петрович вошел в дом, следом за ним, так и не проронив ни слова, неслышной тенью скользнул Афганец.
В комнате было достаточно просторно, прохладно, старые плетеные кресла позволяли расположиться удобно и надолго. Петрович открыл холодильник, достал бутылку кефира и, опустившись в кресло, принялся не торопясь прихлебывать прямо из широкого горлышка.
— Возьми и себе, — сказал Петрович Афганцу.
— Не могу... Перед такими делами не могу.
— Пройдет.
— Тогда и выпью, — улыбнулся Афганец и, выбрав себе кресло в самом углу, в полумраке осторожно опустился — видимо, и слабое потрескивание кресла, скрип палок и переплетений раздражали его.
Во дворе раздались голоса, но спокойные, приглушенные — очевидно, подошел еще кто-то. По отдельным словам Петрович и Афганец догадались, что Вандам опять кому-то рассказывает, как он уложил на трамвайные рельсы трех недоумков, которые решили с ним выяснить отношения.
— Представляешь, когда один хрястнулся мордой о рельсу, остальные вроде как удивились, не поверили, что так может быть, и решили, что их приятель поскользнулся... — Вандам весело рассмеялся. — Потом поскользнулся второй — хребтом об рельсу... Тогда до третьего начало что-то доходить, он развернулся и хотел было спасти свою жизнь бегством. — Вандам расхохотался.
Открылась дверь, и вошел Вобла. На губах его еще играла улыбка после рассказа Вандама.
— Привет, — сказал он и, подойдя к креслу, в котором расположился Петрович с кефиром, с некоторой почтительностью пожал руку. Петрович так и не приподнялся с кресла. Вобле это не понравилось, и, горделиво прижав подбородок к груди, он отошел в сторону, присел к столу.
— Что нового в большом мире? Какая жизнь протекает в правоохранительных коридорах? — спросил Петрович, с явным удовольствием продолжая высасывать кефир из бутылки.
Вобла не торопился отвечать, подчеркивая этим свою независимость. Он пришел на сходку в гражданской одежде — в светлых штанах, безрукавке, с полотняной кепкой на голове. Подождал, пока Вандам найдет себе место, усядется, замолчит наконец, потому что все это время из него безудержно лились слова о недавнем трамвайном приключении. Хотя никто уже его не слушал, он вспоминал все новые и новые подробности.
— Какой-то хмырь приходил сегодня из прокуратуры... Начальник следственного отдела... Долго с нашим сидел.
— О чем была речь? — спросил Петрович с такой уверенностью, будто Вобла обязан был это знать.
— И это узнал... О расстреле зеленого джипа.
— О своем участии ты ничего не сказал?
— А в чем было мое участие? — с какой-то болезненной обидой спросил Вобла и тут же замолчал, поняв, что не надо бы ему так отвечать, не надо бы отрицать свое участие.
Петрович посмотрел в темный угол, где сидел Афганец, их взгляды встретились и оба чуть заметно кивнули друг другу. Дескать, вот то, о чем мы говорили, вот оно и подтверждается.
— Ты считаешь, что в том деле не участвовал? — тихо спросил Петрович.
— Знаешь что?! — взвился Вобла. — Не надо мне пудрить мозги! Если вы устроили массовый расстрел без всякой надобности, то это ваши проблемы! Меня там не было! А сейчас я здесь, с вами. Чего еще?
— Да ты не волнуйся, Вобла, не надо так переживать. — Поднявшись из кресла, Петрович отечески похлопал его по плечу, но знал, отлично при этом помнил, что тот терпеть не мог, когда его называли Воблой. Кличка такая была, но пользовались ею у него за спиной, впрямую обращались иначе, — Валерой его звали.
— И ты, Осадок, не волнуйся! — сгоряча выкрикнул Вобла и тут же пожалел об этом. Не надо было ему Петровича называть Осадком. Хотя и фамилия у него была похожей — Осадчий, Михаил Петрович Осадчий.
— Понял. — Петрович кивнул устало, дескать, принял к сведению, дескать, как скажешь, Вобла, как скажешь. Не буду волноваться уж если не советуешь.
После этого разговор замолк, но повисло в воздухе какое-то напряжение, легкое недовольство друг другом. Стало ясно, что Вобла не умеет вести себя в приличном обществе, вываливается из общего тона, из принятых правил приличия.
Петрович хорошо знал, в чем тут дело.
Во-первых, Вобла был ментом и там поднабрался манер хамских и непочтительных. Но самое главное заключалось в том, что здесь, в этой компании, он был человеком Огородникова. По темноте своей и какой-то врожденной гордыне он считал себя вторым человеком в банде и, естественно, требовал к себе отношения как ко второму человеку после Огородникова. Другими словами, сейчас он был вроде как первым.
— Что сказал Илья, он придет? — спросил Петрович.
Это был удар.
Тихий, спокойный, не слишком даже болезненный, но удар сознательный. Петрович всем дал понять, что здесь Вобла представляет Огородникова. С одной стороны, он как бы проявил к нему уважение, признал особое его положение, но в то же время, и это было куда важнее и опаснее, своим вопросом Петрович отделил Воблу от остальных. Есть, дескать, мы, здесь собравшиеся, и есть Вобла, который стоит в стороне и кого-то там в меру своих скромных сил представляет.
— Не получается у него сегодня, — сдержанно ответил Вобла.
— Значит, не придет? — уточнил Петрович.
— Сказал же — не получается!
Воблу очень легко можно было вывести из себя, и Петрович это знал. Достаточно переспросить, как бы не понимая, уточнить, как бы не веря ему с первого раза, и тот начинал бледнеть, прижимать подбородок к груди и свирепеть, наливаться злостью.
— Но он ничего не отменил? — продолжал Петрович истязания.
— А чего это ему отменять?
— Видишь ли, Вобла... — В голосе Петровича чуть слышно, чуть различимо впервые прозвучал металл, жесткость, и все остро это почувствовали. — Видишь ли, Вобла, — в мертвой тишине проговорил Петрович... — Если он обещал, но не приехал... Это очень важно. Может быть, изменились обстоятельства, может быть, нельзя сегодня идти в гости по тому адресу, который он указал... Если ты знаешь совершенно точно, что в самом деле ничего не отменяется... Мы обязаны тебе поверить.
— Не отменяется! — резковато и потому опять без должной почтительности ответил Вобла.
— Тогда ладно, тогда другое дело, — примирительно проворчал под нос Петрович. — Как говорится, на твою ответственность.
— Не понял! — взвился Вобла. — На какую еще ответственность? Что ты несешь, Осадок?!
— Ты видел сегодня Илью?
— Видел. И что?
— После этого пришел сюда, передал нам его решение — все остается в силе. Правильно?
— Ну?
— Спрашиваю — правильно ли мы тебя поняли? — Невинным вопросом Петрович снова отделил Воблу от остальных.
— Правильно, все остается в силе.
— Вот и я о том же. — Петрович улыбнулся и обвел всех взглядом.
Перебранка оборвалась — все услышали хлопок калитки. На этот раз она хлопнула сильнее обычного, видимо, пришедший неосторожно выпустил ее из рук или бросил за спиной. Так и есть, в окно было видно — по дорожке идут Женя Елохин и Гена Шпынь. Совершенно разные, можно сказать, противоположные люди, но что-то тянуло их друг к другу. И приходили на сходки, и уходили вместе. Будто нутром чуяли, что порознь каждый из них слабее прочих, а когда они вместе, рядом, с ними уже нельзя было вести себя пренебрежительно или слишком уж насмешливо. Даже Вандам смирнел и не пытался найти в них что-то смешное.
Женя Елохин работал в автомастерской, чинил мятые кузова машин, другими словами, был жестянщиком, потому и кличка у него была соответствующая — Жесть, Жестянщик. Был он какой-то дергающийся, нервный, паникующий, вечно остерегающийся чего-то.
А Гена Шпынь выглядел неторопливым, даже тяжеловатым каким-то. Раньше он работал на донецкой шахте забойщиком, но шахту закрыли, он перебрался в Россию и прибился к банде. Оказалось, что дело это было ему по душе, не пришлось ломать себя, что-то преодолевать в себе. В банду он вписался легко и сразу. Звали его между собой Забоем. И в шахте он был забойщиком, и в банде тоже оказался забойщиком — кровавые дела у него получались как-то легче и без излишнего напряга. Надо кого-то завалить, значит, надо завалить, замочить, ну что ж, и это можно. Хотя после каждого рискового дела Забой крепко поддавал, и это продолжалось неделю-полторы. Но, выйдя из штопора, он опять был готов к работе. Поэтому, когда речь шла о нем, не всегда произносили слово Забой, иногда смягчали и выговаривали чуть иначе — Запой. Гена не обижался, он лишь усмехался про себя и укоризненно вертел головой — ну, дескать, ребята, вы и придумщики, ну, юмористы, прямо хазановы какие-то, прямо шифрины, мать вашу. Жил Забой, пристроившись к какой-то вдовушке с двумя детишками, круглые суммы оставлял себе, где-то прятал, а некруглые щедро отдавал вдовушке, она была и рада. На жизнь хватало, даже с базара кое-что брали, баловали себя.
Чтобы ни у кого не возникало нехороших вопросов, он напросился к Жене Елохину помогать машины чинить. Забой вообще был какой-то пристраивающийся, причем не капризный, не чванливый. Работал в охотку, можно сказать, с удовольствием. Но когда Петрович трубил сбор, он вытирал руки ветошью и шел куда надо, куда Женя вел. Росту он был невысокого, но силы необыкновенной, шахтерское прошлое давало себя знать. Как-то Вандам предложил ему померяться силой — локти на стол, ладонь в ладонь — и кто кого положит. Так вот, Забой просто припечатал красивую ладонь Вандама к столу, причем всем показалось, что без большого напряжения. Надо было положить, и он положил. Вандам отошел сконфуженный и с тех пор Забоя явно сторонился.
— Петрович! — заорал Женя, едва переступив порог. — Что происходит? У меня заказ горит! Приволок мужик «вольво», мы сговорились на две тысячи баксов! Едва взялся за работу, вон Забой не даст соврать, а мне говорят, дуй сюда... Две тысячи баксов! Это же не деньги, это состояние!
— Отдыхай, Женя, — вздохнул Петрович. — Будет тебе две тысячи баксов. — Больше будет.
— Точно? — недоверчиво спросил Елохин. — Без трепа?
— Хороший есть адресок, Женя. Надежный. Отдыхай, набирайся сил, авось все получится. Все отдыхайте. У нас несколько часов, времени достаточно.
Осторожный Петрович сознательно собрал всех пораньше, причем никому так и не сказал, что предстоит, в котором часу, в какой части города. И Афганцу, ближайшему своему человеку, тоже не сказал. Да тот и не спрашивал, понимая, что вопросы его будут неуместны. Может быть, один Вобла знал, может быть, сам Огородников проболтался ему, но это уж их дела, их любовь.
Солнце к этому времени опустилось, и в комнате потемнело. Но свет включать не стали. Петрович прошел во вторую, маленькую комнату и лег на диван, Афганец остался в кресле, в темном углу. За весь вечер, с тех пор как появился Вобла, он так и не проронил ни слова. Вандам опять, который раз рассказывал уже Елохину и Шпыню, как трое ублюдков предложили ему выйти из трамвая поговорить и чем это для них закончилось. Елохин, прикрывая щербатый рот ладонью, то хохотал, то замолкал, опасливо глядя по сторонам. Шпынь молча, со смутной улыбкой кивал головой: понимаю, мол, как не понять, конечно, понимаю...
Когда Петрович ушел в другую комнату, Вобла вдруг остро почувствовал одиночество. Потоптавшись немного, постояв на крыльце, пройдясь по саду, он отправился к Петровичу.
— Так это... — произнес он. — Я пошел.
— Куда? — спросил Петрович, не открывая глаз.
— Ну как... На службу... Потом домой. Все, что мне было поручено, я передал. Завтра доложу Огородникову, как вам удалось сработать этой ночью.
— Нет, Вобла, — ответил Петрович негромко.
— Что нет?
— Не надо уходить... С нами пойдешь.
— Не понял! — с вызовом ответил Вобла. — Мы так не договаривались! Илья тоже...
— Иди ты в жопу со своим Ильей! Если раньше не договаривались, значит, сейчас договариваемся. Пойдешь с нами. Хватит тебе чистюлю из себя разыгрывать.
— Не пойду. У меня другая задача.
— Пойдешь, сучий потрох. — Петрович говорил, не открывая глаз, лежа на спине в позе трупа — сложив руки на груди и вытянув ноги. И, лишь сказав последние слова, чуть улыбнулся, глубокие морщины его дрогнули, шевельнулись и пошли в стороны.
— Я позвоню Огородникову!
— Не надо, Вобла. Послушай меня. — Петрович приподнялся, сбросив ноги с дивана, сунул узловатые ступни в шлепанцы. — Послушай, Вобла, — он повторял и повторял это слово, зная, как от поруганной гордыни содрогается душа этого оборотня. — Ты ведь в доле, да? В доле. А ребята недовольны...
— Кто недоволен? — быстро спросил Вобла.
— Ребята мне говорят... Что же получается, Вобла на двух ставках сидит... И в ментовке, и у нас... Сам чистенький. Случись чего, он дальше по службе пойдет, генералом станет, а нас по лагерям разбросают, заживо гнить будем. Несправедливо, говорят мне ребята.
— Да кто говорит-то?!
— Остановись, Вобла... Мы с тобой, понимаешь, с тобой разговариваем, а ты орешь на весь дом... Нехорошо. Остановись. Я и с Илюшей договорился. Да-да, можешь мне поверить.
— И что он?
— Дал добро.
— Не верю! Он бы сам мне сказал!
— Не сказал, значит, не счел нужным. Скажет позже. А в чем, собственно вопрос? Тебе страшно? В штаны наложил? Иди отдыхай, Вобла. Время есть.
Собрались не слишком поздно, в начале двенадцатого. Время удобное — опустели улицы, нет на дорогах пробок, закрылись забегаловки, кроме разве что ночных заведений. И не слишком поздно — можно позвонить в дверь, навешать хозяевам на уши какой-нибудь чуши и вломиться в квартиру.
Выехали на двух машинах, достаточно потрепанных «жигулятах», чтобы не привлекать внимание ни гаишников, ни редких прохожих. Лишь когда приблизились к центру города, Петрович решил, что можно кое-что сказать о предстоящем деле. Он ехал на заднем сиденье, зажатый между Афганцем и Воблой. За рулем сидел Женя Елохин. Рядом с ним расположился Вандам. Вторую машину захватили для подстраховки. Ее вел Забой, чуть поотстав, чтобы никому не пришло в голову как-то связать эти две машины.
— Докладываю обстановку, — заговорил Петрович. — Едем на квартиру. Там, по некоторым данным, сегодня должна оказаться куча денег. Тысяч восемьдесят.
— Долларов?! — задохнулся от восторга Жестянщик и руль в его руках дрогнул.
— Ни фига себе! — воскликнул Вандам, но никто их не поддержал, и оба замолчали.
— Это что же получается? На каждого...
— Заходим в масках, — продолжал Петрович, выждав некоторое время — не выкрикнет ли Вандам еще чего-нибудь. — Подавляем сопротивление, если таковое будет. Изымаем деньги и уходим. На все про все — десять минут. Вопросы есть?
— Кто остается в машине? — спросил Вобла, надеясь, что выбор падет на него.
— Жестянщик.
— Он плохо водит.
— Вот и пусть учится, — усмехнулся Петрович.
— Откуда у них такие деньги?
— Дом продали.
— Илюша помог? — спросил Вандам.
— Помог, — ответил Петрович чуть слышно, но по голосу все поняли — вопрос ему не понравился. Не должен был Вандам задавать такие вопросы, не его это дело. То, что в продаже дома участвовал Огородников, и так всем было ясно.
Дальше ехали молча. Улицы были пустые, за всю дорогу встретились не то две, не то три машины. Город казался обезлюдевшим, притихшим.
— Рановато народ спать ложится, — обернулся Вандам, но, не увидев никого в темноте, снова повернулся к лобовому стеклу.
— Ложатся не рано, — откликнулся Петрович. — С улиц уходят рано. И правильно делают. Нечего шататься без дела. Посмотри, окна светятся, телевизоры смотрят.
Доехали без приключений.
Никто не остановил, никто не поинтересовался документами, номерами, удачно, можно сказать, приехали.
— Остановись подальше, — сказал Петрович. — Вон туда в тень, там вроде фонарь разбит, самый раз. Пошли. Женя, ты остаешься. Через десять минут включай мотор и подъезжай вон к той арке, видишь?
— Вижу.
— Мы выйдем в ту сторону, там ближе. А Забою скажи, чтоб вон там остановился, у другой арки.
— Петрович, ты что, уже на разведке побывал? — весело спросил Вандам.
— А ты как думал?
— Чего мне думать... Если ты взялся за это дело, то все будет в порядке.
Выйдя из машины, сразу вошли в тень деревьев. Петрович оглянулся, убедился, что все на месте, никто не отстал, ни с кем ничего не случилось. Он был сдержан, скуп на движения, но в нем явственно ощущалась готовность действовать. Исчезла без следа бесконечная его усталость, вялость, когда он только высматривал, где бы присесть, где бы прилечь. Теперь в нем все выдавало осторожного, сильного хищника, готового тут же броситься вперед, едва перед ним возникнет дичь.
— Коля, ты звонишь, — обернулся Петрович к Афганцу. — Скажешь, телеграмма из Тамбова.
— Почему из Тамбова?
— Потому что у них родня там... Только услышишь, что замки защелкали, уходи в сторону. И тогда ты, Вандам, вламываешься всей массой, всей силой, какая в тебе осталась после трамвайных схваток, понял? И все вламываемся. Не ждите, пока кто-то из жильцов начнет возникать. Подавить всех надо до того, как они сообразят, в чем дело.
— А если замочить придется? — спросил Вандам.
— Значит, надо замочить, — жестко ответил Петрович. — Но только в случае крайней необходимости. Все поняли? Без нужды не надо. Маски не забыли? Наденете уже на площадке. Не возникайте перед глазком двери. И ты, Коля, не упусти момент в сторону уйти, чтоб не помешать Вандаму. Вобла, ты готов?
— Пошли, Петрович, пошли, — ответил Вобла, нервно сплевывая семечную шелуху.
— Ну что ж, коли так. — И Петрович первым шагнул на освещенное пространство двора. Быстро, бесшумно один за другим пересекли расстояние до подъезда, показавшееся неожиданно большим — метров двадцать, наверное, было, не меньше. Петрович не оглядывался. Все, что было нужно, он сказал, а слишком подробные указания, он знал это по своему опыту, всегда вредны. Чем больше объясняешь, тем больше возникает вопросов и сомнений. А когда объяснений совсем мало, каждый более свободен в поступках, понимая, что никто за него решать не будет, никто не подскажет и не спасет, если возникнет опасность. — Напоминаю — машина будет стоять у левой арки.
— А вторая? — спросил Вобла.
— На крайний случай. Забой уведет погоню, если таковая случится.
Пока поднимались на третий этаж, никто не встретился, никому не пришло в голову выгуливать собаку или выносить мусор в столь неурочный час. Лампочки горели не все, некоторые были разбиты или выкручены, поэтому в подъезде царил полумрак.
— Вот здесь, — сказал Петрович, показывая дверь.
Он нашел глазами Афганца и легонько кивнул ему.
Вандам не удержался, подошел к двери и провел рукой — он хотел убедиться, что дверь не стальная, а обычная, клееная. Не дожидаясь, пока Афганец позвонит, Вобла, спрятавшись за углом, начал натягивать на голову вязаную шапочку с прорезями для глаз. Его примеру последовал Вандам, Петрович тоже выдернул из кармана свою шапочку.
Афганец подошел к двери, набрал полную грудь воздуха, оглянулся на друзей, с силой выдохнул. Постоял некоторое время, глядя себе под ноги, не то собираясь с духом, не то произнося слова молитвы, известные ему одному. А скорее всего просто проговаривал слова, которые сейчас предстояло произнести легко, непосредственно, даже с недовольством, с каким обычно разговаривают все представители службы быта — сантехники, почтальоны, газовики...
И нажал кнопку звонка.
Хотя за дверью тут же послышались торопливые шаги, снова нажал, показывая служебное нетерпение.
— Кто там? — послышался женский голос, явно пожилой. Это было хорошо, потому что пожилые женщины и верят охотнее, когда им вешаешь лапшу на уши, и паникуют быстрее, когда слышат, что пришла телеграмма от родственников.
— Получите телеграмму! — крикнул Афганец все тем же недовольным, ворчливым голосом.
— Какую телеграмму? — недоверчиво спросила женщина, но тут же Афганец услышал, как щелкнул один из замков.
— Из Тамбова, срочная!
— Боже, — простонала женщина и открыла дверь.
Афганец еле успел отшатнуться в сторону — тяжелой неудержимой массой мимо него пронесся Вандам, опрокинув женщину и едва не выворотив из петель жидкую клееную дверь. Как ни стар был Петрович, как ни тяжело ему давалось каждое движение, но именно он успел нырнуть в глубину квартиры вторым. Третьим был Афганец, и уже потом осторожным, крадущимся шагом вошел Вобла. Он закрыл за собой дверь, убедился, что замок щелкнул и никто на шум не войдет, не заподозрит ничего необычного. Несмотря на трусоватость, в ответственные моменты Вобла проявлял удивительное хладнокровие и предусмотрительность. Проходя мимо упавшей женщины, он увидел, что та пытается подняться.
— Лежать, — сказал он, ткнув ногой под дых. Подняв голову и увидев черную маску с прорезями для глаз, женщина охнула и, кажется, лишилась чувств, упав лицом в половик.
Выйдя в большую комнату, Вобла увидел, что сопротивление, если оно и было, надежно подавлено. Провод телефона болтался вырванный из гнезда, на полу лежала еще одна женщина, мужчина стоял у стены, положив ладони на затылок, второй мужчина, уже старик, замер посреди комнаты, с ужасом глядя на пистолет, который Петрович совал ему под подбородок.
— Деньги! — орал Петрович. — Ну! Всех перестреляю, сучий потрох! Ну! Быстро!
Мужчина ошалело вертел глазами, но молчал, тянул время, не зная, как поступить. И тут Вандам выволок из спальни еще одну женщину и, накинув ей на шею пояс от халата, принялся методично наматывать его на руку. Женщина уже посинела, она задыхалась, и старик, видя, что она вот-вот потеряет сознание, показал рукой на книжный шкаф. Петрович тут же отпустил его, подошел к шкафу, распахнул дверцу.
— Здесь?! Ну?! Души ее! — крикнул он Вандаму, заметив, что старик опять заколебался. — Души суку!
— За книгами, — пробормотал старик, и Петрович не медля сбросил на пол два десятка книг. За ними, ничем не прикрытый, лежал газетный сверток. Надорвав его, Петрович убедился, что там доллары. Он прикинул размер свертка — там должна быть примерно та сумма, о которой шла речь, и тут же сунул его за пазуху. Да, тысяч восемьдесят там было наверняка.
Не опуская пистолета, Петрович сделал шаг назад, к двери, к выходу из квартиры. За ним потянулись остальные. Отпустил полузадушенную женщину Вандам. Вобла тоже оказался у двери в прихожую. Начал отступать и Афганец. Но тут произошло нечто совершенно неожиданное.
Распахнулась дверь из ванной, и оттуда вышла в едва наброшенном халатике девушка. Прямо перед ней оказался Афганец. Увидев его, она отшатнулась, сделала шаг назад, в ванную, и вдруг остановилась.
— Коля? — проговорила она. — Это ты? — И, протянув руку, легко, с улыбкой сдернула с него маску — вязаную шапочку с прорезями для глаз. Перед всеми предстала всклокоченная, со взмокшими волосами физиономия Афганца. Почувствовав, что на нем нет шапочки, а девушка смотрит на него с растерянной улыбкой, Афганец беспомощно оглянулся по сторонам. — Здравствуй, Коля, — проговорила девушка уже испуганно, уже увидев и бледного старика, и лежащую на полу женщину. — Что ты здесь делаешь?
Все замерли, остановились в движениях, и никто не решался нарушить положение, неожиданно возникшее в комнате. Первым очнулся Петрович. Именно на него смотрел Афганец, не зная как ему поступить, что предпринять.
— Кончай ее, — сказал Петрович. — Слышишь?! — заорал он хриплым голосом, увидев колебание в глазах Афганца. — Кончай быстро! — Петрович рванул на себя дверь и ударом кулака в лицо вбросил девушку в ванную. Афганец, словно получив толчок, тоже шагнул в ванную и ногой закрыл за собой дверь.
Поняв наконец, что происходит, девушка с неожиданной силой захватив Афганца за плечи, потянула на себя и по ходу опрокинула в ванную. Но, поскользнувшись, упала вслед за ним. А дальше все случилось как бы само собой. Тела боролись за жизнь без участия разума. Девушка, навалившись на Афганца сверху, старалась удержать его под водой, а он отработанным, бездумным движением, уже захлебываясь в теплой воде, рванул «молнию» на бедре, нащупал рукоятку ножа и снизу вверх, с силой рванул этим ножом вдоль обнаженного тела девушки. И сразу понял, что все получилось, все удалось.
Девушка была еще жива, но уже безумным, гаснущим взглядом, не видя, наверно, уже не видя, смотрела, как он поднимается из-под ее вывалившихся в ванную внутренностей. Вода стала красной от обилия хлынувшей крови, и Афганец выбрался из ванны потрясенный и задыхающийся.
Когда он появился в комнате, все находились в том же положении, в том же окаменевшем состоянии. Афганец остановился в дверях, не зная, как быть, что делать...
И опять первым пришел в себя Петрович.
— Кончать всех! — рявкнул он и выстрелил в висок стоявшему рядом с ним старику. Этот его крик, единственный внятный и властный, заставил всех броситься его выполнять. Вандам еще сильнее стянул пояс от халата, и женщина через несколько секунд была мертва.
— Кончать всех! — повторял и повторял Петрович. Шагнув в прихожую, он выстрелил в затылок все еще лежавшей без сознания женщине. Вбежав в спальню, откуда, как ему показалось, кто-то смотрел на него из приоткрытой двери, Вобла несколько раз выстрелил во что-то светлое, движущееся, прячущееся от него. Выйдя из спальни, он столкнулся с Петровичем.
— Что там? — спросил тот.
— Все готово...
И тут из второй комнаты вдруг вывалился мужчина с подсвечником в руке. Не останавливаясь, он понесся на Петровича, но тот, не пошевелившись, не издав ни звука, поднял руку с пистолетом и выстрелил мужчине в лоб. Тот сделал по инерции несколько шагов, наткнулся на стул, опрокинулся и, упав на пол, забился, задергался в предсмертных судорогах.
— Уходим! — рявкнул Петрович. — Коля! — Он задержался на секунду у все еще стоявшего у ванной Афганца, с силой встряхнул, пытаясь привести в чувство.
Тот вздрогнул и, перешагивая через трупы, поплелся к выходу. Вобла и Вандам были уже на площадке. — Никого не оставили? — спросил Петрович.
— Вроде всех кончили, — ответил Вандам.
— Вернись и обойди все комнаты! — сказал Петрович, глядя в глаза Вобле. — Все комнаты, понял?
И столько было нечеловеческой ярости в его голосе, в его взгляде, что Вобла не решился не то чтобы возразить, он не решился даже взглянуть на Петровича и послушно вернулся в квартиру, наполненную теплыми еще, вздрагивающими трупами. Пройдя мимо истекающей кровью женщины, он осмотрел комнату, нашел в себе силы взглянуть на трупы двух мужчин, но, когда приоткрыл дверь в ванную и увидел плавающую в крови вспоротую девушку, из которой вывалились внутренности, отшатнулся, некоторое время стоял, закрыв глаза, и лишь после этого пошел к выходу.
— Порядок? — спросил Петрович.
— Порядок, — пробормотал Вобла и, не выдержав, вырвал все, что в нем было, на площадку. Испарина покрыла его лоб, он, наверно, рухнул бы прямо здесь, на плитки пола, но Петрович с неожиданной для его уставшего тела силой влепил такую мощную пощечину, что Воблу отбросило к стенке.
— Веди его! — прошипел он Вандаму. — Тащи к машине.
И тот, послушно вскинув на плечо обмякшее тело Воблы, почти без усилий понес вниз. Выйдя из подъезда первым, Петрович осмотрел двор и, убедившись, что никого вокруг нет, дал знак остальным. Вандам вынес Воблу, следом вышел Афганец. Свернув влево, они прошли метров двадцать по освещенному пространству к стоящей в арке машине. Увидев, что одного из своих несут на руках, Жестянщик распахнул дверцу. Вандам с явной брезгливостью запихнул Воблу на заднее сиденье, сам сел рядом, с другой стороны Петрович затолкал Афганца — тот тоже не вполне владел собой.
— Поехали, — сказал Петрович, с тяжким вздохом усаживаясь рядом с Жестянщиком. Машина тут же рванула с места. — Не гони... Шестьдесят километров в час. Понял?
Машина медленно повернула за угол, выехала на широкую пустынную трассу и, не торопясь, останавливаясь перед каждым светофором, двинулась к окраине города, к тому месту, где разворачивался и шел в обратную сторону девятый номер трамвая. В зеркало Жестянщик видел, как на некотором расстоянии во втором «жигуленке» едет Забой.
— Нож остался в квартире, — неожиданно в тишине проговорил Афганец, когда они проехали больше половины пути.
— Какой нож? — спросил Петрович, не оборачиваясь.
— Мой нож.
— И что?
— Надо вернуться, — сказал Афганец.
— Что на нем нацарапано? Имя? Адрес? Телефон?
— Нет, ничего этого на нем не нацарапано.
— Где он остался?
— В ванной.
— Я заглядывал перед уходом... Нет там никакого ножа.
— Он в самой ванне... В воде.
— Под бабой?
— Да.
— Перебьешься, — устало проговорил Петрович. — Куплю тебе новый. Краше прежнего.
— Мне тот нужен...
— Возвращаться нельзя.
— Почему?
— Дурная примета.
— На фиг все приметы!
— Нас там уже ждут. Выстрелы, машины, этот облеванный Вобла... Соседи уже милицию вызвали. Успокойся, Коля... Там сейчас гора трупов. Нельзя... Да... А как она тебя узнала? Ты же был в маске!
— По рубашке... Стирала она эту рубашку. В магазине работала... Продавцом... Иногда перебрасывались словечком, иногда бутылку в долг давала.
— Тогда все правильно, — пробормотал очнувшийся Вобла. — Отблагодарил ты ее по-царски, отучил всяким козлам вонючие рубашки стирать. Ни одно доброе дело не должно оставаться безнаказанным.
Никто не ответил.
Но про себя все подумали, что напрасно Вобла произнес эти слова, ох напрасно.
Такие слова не забываются, они были из тех, которые навсегда.
Пафнутьев ходил по залитой кровью квартире. Не было у него в эти минуты никаких вопросов, недоумений, его охватило какое-то оцепенение. Много происходило в городе запредельного, но чтобы вот так, всю семью, включая стариков, женщин... Сколько же надо иметь зверства в душе, чтобы пойти на такое... Что бы при этом ни стояло на кону... В ванную, где все еще плавала в крови выпотрошенная девушка, он вообще старался не заглядывать — не было никаких сил.
И так же сосредоточенно и насупленно ходил по квартире Шаланда. На что-то он обращал внимание, чего-то не замечал, но тоже молчал, стараясь не столкнуться с Пафнутьевым, даже избегал встретиться с ним взглядом.
Эксперты пытались найти отпечатки пальцев, найти хоть что-нибудь, что давало бы возможность если не узнать убийц, то хотя бы понять происшедшее. Но следов было немного, разве что вязаная шапочка с прорезями для глаз, лежавшая в ванной на полу. Худолей, который без устали щелкал фотоаппаратом, уже снял, наверно, эту шапочку не менее десяти раз, снял ванную со всеми ее жутковатыми подробностями.
— Надо бы хоть воду спустить, — предложил он Пафнутьеву. — Сколько ей там еще плавать.
— Спусти, — пожал плечами Пафнутьев. — Отчего ж не спустить... Что-то надо делать.
— А я боюсь... Это ж придется руку вглубь... погрузить.
— Не погружай. — И Пафнутьев пошел дальше бродить по квартире. Не было ни одной комнаты без трупов, без крови, без следов пуль. Даже в дальней маленькой спальне на полу лежала молодая женщина. Две пули вошли ей в спину. Она, видимо, бросилась к окну, чтобы попытаться выпрыгнуть, это с четвертого-то этажа, но не успела. Пройдя навылет, пули разбили оконное стекло.
Пафнутьев подошел к окну, выглянул во двор. Уже светало и можно было рассмотреть, что делается внизу.
Шансов у женщины не было в любом случае — под окнами была асфальтовая площадка. Присмотревшись к погибшей, Пафнутьев увидел, что в спину вошло не две пули, а все три, одна, видимо, застряла, выходного отверстия не было.
Услышав сзади шорох, он обернулся — в дверях стоял хмурый, растерянный Шаланда.
— Что скажешь, Паша?
— Надо бы твоих ребят послать, пусть под этими окнами пули поищут... Авось найдут.
— Сейчас пистолеты выбрасывают сразу после таких дел.
— И на старуху бывает проруха, — проворчал Пафнутьев. И вдруг насторожился, замер, дал знак Шаланде, чтоб тот молчал. Некоторое время Пафнутьев стоял, затаив дыхание, потом с необычной для него живостью упал на четвереньки и заглянул под кровать. Всмотревшись, он тихо охнул и совсем лег на пол животом — под кроватью, в самой глубине у стены между коробок для обуви и целлофановых мешков, ему почудился живой блеск глаз. Он протянул руку, но картонная коробка тут же сдвинулась в сторону — кто-то пытался отгородиться ею от Пафнутьева.
— Что там? — забеспокоился Шаланда.
— Да вроде живой кто-то, — сдавленно пробормотал Пафнутьев, пытаясь рукой сдвинуть коробки и мешки в сторону. Тогда Шаланда решительно перешагнул через Пафнутьева и, ухватившись руками за спинку кровати, сдвинул ее на середину комнаты. И сразу увидел вжавшегося в угол мальчика в пижаме. Не зная, чего ждать от обнаруживших его мужиков, мальчик вжался лицом в угол между полом и стеной и закрыл голову руками.
Пафнутьев поднялся, отряхнул штаны и, обойдя вокруг кровати, сел на нее так, что ноги его оказались возле самого лица мальчика.
— Ты кто? — громко спросил Шаланда, тоже обходя вокруг кровати, чтобы приблизиться к мальчику.
— Погоди, — остановил его Пафнутьев. — Сбавь маленько обороты. Отойди в сторону, сейчас разберемся... Вот так. Он же в шоке... Слушай, мужик... — Пафнутьев легонько коснулся худенького плеча мальчика. — Все позади, бандиты ушли... Вот этот толстый дядька с грубым голосом — самый главный милиционер во всем городе. Теперь тебя никто не тронет...
Мальчик, видимо, поверил, он давно прислушивался к звукам, которые раздавались в квартире. Убрав руки от лица, он искоса посмотрел на Пафнутьева, на Шаланду и, наконец, приподнявшись, сел.
— Они всех убили? — спросил он.
— Будем разбираться, — ответил Пафнутьев. — Ты живой остался, я тоже вроде как выжил, вот дядька-милиционер тяжело дышит, я так думаю, что он тоже живой...
— Они за деньгами приходили, — сказал мальчик. — Они ворвались и сразу про деньги...
— Взяли деньги?
— Взяли...
— Много?
— Много... Мы дом продали.
— А потом? Стрелять начали?
— Они уходить собрались... И тут Валя вышла из ванной...
— Валя — это кто?
— Сестра.
— И что она?
— Ой, говорит, Коля, это ты? И маску с одного сдернула.
— Все были в масках?
— Да.
— А тот, с которого сестра сдернула маску... Ты его знаешь? Видел раньше где-нибудь?
— Знакомый вроде, а так... Не могу сказать. Может, потом вспомню.
— Сестра где работала? — спросил Шаланда.
— Они убили ее? — Мальчик чутко уловил слово «работала» и отшатнулся к стене.
— Так где она работала? — спросил Пафнутьев, опасаясь, что с ребенком сейчас может случиться истерика и нужно успеть спросить хотя бы самое важное.
— В магазине... Продавцом... Наверно, я в магазине его и видел, — добавил мальчик. — Да, они с Валей разговаривали...
— Он бывал у вас дома?
— Нет, Валя вообще никого в дом не приводила.
— Так, говоришь, они уже уходить собрались? — спросил Пафнутьев.
— Да... А тут Валя из ванной выходит... И она узнала его... Тогда длинный и говорит этому Коле... Кончай, говорит, ее... И они затолкали ее в ванную... Она умерла?
И столько было надежды в глазах ребенка, столько муки и боли, что Пафнутьев не осмелился соврать.
— Да, — сказал он. — Она умерла.
— Все умерли? — продолжал спрашивать мальчик.
— Что я могу сказать. — Пафнутьев беспомощно развел руками. — Держись, мужик, держись. Может, и не все. Давай-ка я тебе помогу. — Он взял мальчика на руки, прижал к себе так, чтобы тот не мог ничего видеть вокруг и шагнул из комнаты. Мальчик попытался было освободиться, но Пафнутьев, быстро пройдя через комнату, через прихожую, вышел на площадку. — С какими соседями дружите? — спросил он.
— Вот с этими, — мальчик показал на дверь.
Пафнутьев подошел к двери и решительно нажал на звонок. Долго никто не отвечал. Похоже, соседи, уже знавшие о случившемся, затаились в ужасе. Но наконец решились и открыли дверь. На пороге стоял мужчина, у него из-за спины выглядывала детская мордашка.
— Костя, — простонал мужчина и, не в силах совладать с собой, закрыл лицо руками. В прихожую вбежала молодая женщина, видимо, жена и, увидев мальчика, тут же взяла его на руки.
— Костя, — прошептала она. — Пошли к нам, Костя.
— Простите, — сказал мужчина. — Мы все тут немного тронулись.
— Мы там тоже, — сказал Пафнутьев, показывая на квартиру, из которой вынес мальчика.
— Он один остался?
— Похоже на то...
— Как же ему удалось, бедняге?
— Спрятался под кроватью... Значит, он у вас может побыть?
— Конечно, Господи!
— А то у меня к нему еще много вопросов. — Пафнутьев назидательно поднял указательный палец.
— Приходите в любое время, Костя будет у нас. Он знает, что все погибли?
— И знает, и не знает. — Пафнутьев повертел растопыренной ладонью в воздухе. — Думаю, догадывается. И еще... Никуда его не выпускать, никому не отдавать, а было бы совсем хорошо день-второй вообще никому дверь не открывать.
Вернувшись в залитую кровью квартиру, Пафнутьев сразу наткнулся на радостного Худолея. Тот просто светился от счастья и, видимо, специально дожидался Пафнутьева, чтобы сообщить ему нечто приятное.
— Ну? — хмуро проворчал Пафнутьев. — Чего у тебя?
— Павел Николаевич, если бы вы знали, как вам повезло с сотрудниками! — Вцепившись красноватыми своими пальчиками в рукав пафнутьевского пиджака, Худолей потащил его к круглому столу. В самом его центре лежал странной формы нож. Он был непривычно изогнут, причем режущей стороной ножа была не внешняя, а внутренняя. Рукоять тоже была изогнута в том же направлении и получалось, что нож вместе с рукоятью имеет форму молодого месяца.
— Так, — сказал Пафнутьев, не прикасаясь к ножу. — Это уже что-то интересное. Где взял?
— Я ведь воду-то в ванне все-таки спустил, — ответил Худолей.
— Это хорошо. Правильно сделал. Сфотографировал?
— И не один раз. В ванне под трупом лежал.
— А как же ты его увидел?
— Это было нелегко, Павел Николаевич! Говоря откровенно, это было очень тяжело, но, когда речь идет о деле, я ни перед чем не остановлюсь...
— Да, ты мне частенько об этом напоминаешь.
Пафнутьев уже хотел было отойти к Шаланде, но Худолей снова остановил его.
— Я услышал иронию, Павел Николаевич, и потому позволю себе обратить внимание на одну подробность, которая, возможно, прошла мимо вашего сознания. — Произнося все эти причудливые слова, Худолей делал руками некие движения, которые, по его мнению, подчеркивали важность сказанного.
— Ну? — У Пафнутьева не было ни малейшего желания вступать с Худолеем в перепалку, итогом которой обязательно должно стать обещание бутылки хорошей водки за усердие.
— На рукоятке этого ножа нацарапаны некие письмена, Павел Николаевич. Если вы станете вот здесь, а свет будет падать оттуда, то вашему взору откроется нечто такое, от чего вы можете даже вздрогнуть... Видите? Нет? Вам нужно присесть, чтобы эффект контражура... С вашего позволения я так выражаюсь, когда свет идет как бы навстречу...
— По-моему, там цифры? — неуверенно проговорил Пафнутьев.
— Совершенно верно! — воскликнул Худолей восхищенно. — Врожденная наблюдательность, Павел Николаевич, и на этот раз вам не изменила! Скажу больше, там не просто цифры, там даты... Тысяча девятьсот восемьдесят шесть и тысяча девятьсот восемьдесят восемь... А между ними тире.
— И что же это значит? — спросил Пафнутьев, хотя у самого уже сложилось понимание смысла этой зловещей находки.
— Если эти две даты сопоставить с формой орудия убийства да еще присовокупить характер деятельности хозяина ножа, то на основании трех, да, косвенных соображений можно сделать вывод о том, что здесь побывал человек, который в эти вот годы прошел афганскую школу. Если, конечно, вы позволите мне так выразиться, Павел Николаевич.
— Позволяю, — сказал Пафнутьев, думая о своем. — Я тебе все позволяю... Значит, говоришь, здесь побывал человек невысокого роста, худощавого телосложения, с длинными, темными, прямыми волосами, человек достаточно одинокий, неженатый, ведущий замкнутый образ жизни, хотя ему около тридцати лет и у него уже могли быть и жена, и дети...
Потрясенный Худолей некоторое время молча смотрел на Пафнутьева, пытаясь понять — шутит ли тот, или же все, о чем он говорит, открылось ему чудесным, сверхъестественным образом.
— Павел Николаевич... Простите за невежество и тупость... Но откуда вам все это стало известно?
— Все очень просто. — Пафнутьев пренебрежительно махнул рукой. — Если он служил в Афганистане в конце восьмидесятых годов, значит, сейчас ему немного за тридцать. На его шапке, которая осталась в ванной, затерялось несколько темных длинных волосков. Ты вот шапочку сфотографировал, а внутрь не заглянул.
— Не успел! — с вызовом выкрикнул Худолей. — Не успел! Еще загляну, обязательно загляну. И перхоть его бандитскую найду, и раннюю седину, а может, и живность какая обнаружится!
Шаланда подошел, послушал крики Худолея, но, поняв, что ничего толком от него не добьется, положил ему на плечо тяжелую свою руку.
И Худолей мгновенно замолк.
— Говори, Паша, — сказал Шаланда. — Ты что-то дельное, как мне кажется, начал говорить, пока этот пустобрех не перебил тебя. Помолчи! — повысил голос Шаланда, почувствовав, что Худолей опять хочет что-то произнести. — Помолчи.
— Мальчик сказал, что его сестра легко, без напряжения сдернула шапочку с бандита, когда узнала его по рубашке ли, по штанам, по ширинке, не знаю, но узнала и шапочку сдернула. А в полутораметровой ванне она вместилась вся, ее рост не больше ста шестидесяти сантиметров. Значит, он примерно такого же роста. Вот еще почему она его узнала — росточку он небольшого. А сдергивая шапочку, она невольно захватила волосы... Или дернула сильнее, чем хотела, или же лысеет наш красавчик...
Пафнутьев подошел к круглому столу на котором все еще лежал изогнутый нож со странной формой лезвия. Уже наступило утро, сквозь листву кленов в окно просочились солнечные лучи, и в их косом свете четко и неопровержимо проступили цифры, которые Худолею удалось прочитать При электрической лампочке.
— Теперь нож... — Пафнутьев легонько толкнул острие. Нож повернулся, как магнитная стрелка и остановился. — Таких ножей не найдешь в хозяйственных магазинах, это уж точно. Какие ножи делают умельцы в заводских мастерских, ты, Шаланда, знаешь...
— Знаю.
— Какие?
— Хорошие ножи делают.
— Их делают из сверхпрочной рессорной стали, из ракетной стали, затачивают раз и навсегда, рукоятки вытачивают из эбонита и прочих материалов, которые не размокают в воде и не ржавеют. Сложилась целая культура, целая ножевая цивилизация. Этот нож не проходит ни по каким стандартам... Это не наш нож.
— Он очень острый, но сделан из плохого, мягкого металла, — вставил Худолей — воспользовавшись паузой он тоже решил поделиться своими познаниями.
— Правильно, — кивнул Пафнутьев. — Его выковали в каком-нибудь стойбище, в каком-нибудь лежбище... Он может иметь ценность только для человека, у которого с этим ножом что-то связано. Ножами, которые делают наши умельцы, эту поделку можно рассечь пополам. В городе найдется не менее полудюжины человек, которым этот нож знаком.
— Думаете, они признаются? В том, что им знаком этот нож? — спросил Шаланда.
— Не все, но кое-кто, возможно, и скажет о его хозяине пару теплых слов. Сколько у нас в городе афганцев?
— Не знаю. — Шаланда пожал плечами, удрученный той громадной работой, которая свалилась ему на плечи. — Тысячи две-три, наверно, есть.
— Если хорошо взяться, — Пафнутьев исподлобья посмотрел на Шаланду, — если взяться за дело немедленно, за неделю можно всех просеять. Мальчик сказал, что его сестра работала в магазине... И в этот магазин частенько заглядывал убийца с афганским ножом. Настолько часто, что они познакомились и девушка имела неосторожность постирать ему рубашку... И на свою беду, запомнила эту его рубашку. Наверное, в ней было что-то отличительное — покрой, цвет, пуговицы...
— Или же она была слишком грязной, — обронил Худолей.
— Тоже верно, — согласился Пафнутьев.
— Павел Николаевич! — воскликнул эксперт озаренно. — Я сейчас такое скажу, такое выдам, что вы тут же ляжете...
— Здесь достаточно лежащих, — мрачно заметил Шаланда. — Носить не переносить.
— Павел Николаевич! — Худолей не пожелал услышать насмешливых слов Шаланды. — Только что вы описали этого подонка... Маленький, чернявенький... А ведь мы с вами совсем недавно говорили о таком же человеке... Помните? Может быть, мы с вами говорили об этом же человеке?
Пафнутьев замер в движении, взгляд его остановился, упершись в пол как раз в то чистое от крови пространство между трупом старика и трупом молодого мужчины. Потом, словно преодолевая страшное сопротивление, Пафнутьев разогнулся, блуждающим взглядом некоторое время искал Худолея, а найдя, остановился на нем твердо и непоколебимо.
— Худолей, — сказал Пафнутьев глухим голосом. — Знаешь, кто ты есть на самом деле?
— Ну? — оробев, спросил эксперт.
— Ты гений сыска.
— Ха! — воскликнул Худолей облегченно. — Вы только сейчас это поняли, только сегодня? Чтобы осознать очевидное, вам понадобилось такое кошмарное преступление?
— Да, Худолей, да, — продолжал Пафнутьев, не слыша благодарных воплей эксперта. — Ты гений сыска.
— Надеюсь, вы не забудете об этом до вечера, Павел Николаевич? — вкрадчиво произнес Худолей. — Надеюсь, вы в полной мере осознали всю ту нечеловеческую нагрузку, которую мне пришлось сегодня здесь испытать, перенести... Я поседел, Павел Николаевич!
— Паша! — заорал Шаланда, поняв наконец, на что намекает Худолей. — Гони его в шею!
— Нет, Шаланда, — твердо сказал Пафнутьев. — Не надо его гнать в шею. Не будем этого делать. Его надо достойно наградить.
— Павел Николаевич! — Худолей прижал к впалой груди красновато-голубоватые ладошки и замолк, не находя слов благодарности.
— И лучше это сделать сегодня, чем завтра, — проговорил Пафнутьев, как бы уже принимая решение. — А сейчас Худолей совершит еще одно полезное дело — он соберет все документы, которые найдутся в этом доме, и сложит их на столе, рядом с ножом. Потому что... — И в этот миг Пафнутьев запнулся, что-то остановило его, помешало продолжить уже созревшую мысль.
Пафнутьев знал, опыт, возраст, ошибки научили его, натаскали и убедили — если что-то останавливает тебя, не пренебрегай этим сигналом, остановись, заткнись, в конце концов, не пытаясь понять, откуда сигнал опасности и чем он вызван. И Пафнутьев смолк, остановив себя на полуслове. Озарение вдруг пронзило все его следовательское существо, а происходящее показалось настолько ясным и ошарашивающе простым, что вот так сразу выплеснуть все перед полудюжиной человек показалось ему опрометчивым.
— Потому что — что? — спросил Шаланда, который в это утро как никогда раньше прислушивался к Пафнутьеву внимательно и даже с явным почтением.
— Потому что потому, — серьезно ответил Пафнутьев и повернулся к Худолею. — Задача понятна?
— Видите ли, Павел Николаевич, я не могу выполнить ваше указание, потому что оно уже выполнено, — взяв с подоконника, Худолей принес и поставил на стол коробку из-под обуви. — Вот все, что мне удалось собрать по карманам, ящикам, шкатулкам... Фотографии членов семьи, письма, блокноты, даже дневники есть... Девушка, оказывается, вела дневник...
— А об этом Коле там ничего нет, не посмотрел?
— Последняя запись сделана год назад.
— Жалко, — огорчился Пафнутьев. — Тогда так... Выбери все денежные бумаги — квитанции, платежки, расписки... Мальчик сказал, что они приходили за деньгами. Чую запах денег и ничего не могу с собой поделать! Несет отовсюду деньгами, и все тут! Сильный, устоявшийся запах, даже не запах — вонь!
— Деньги не пахнут, — пробормотал Шаланда.
— Правильно! — воскликнул Пафнутьев. — Они воняют.
Приехала машина за трупами.
Одновременно с санитарами в квартиру вошел запыхавшийся капитан милиции.
— О! — радостно воскликнул Шаланда. — Нашего полку прибыло! Знакомьтесь, капитан Вобликов.
— Да мы уже немного знакомы. — Пафнутьев пожал вздрагивающую руку Вобликова. — Пошли отсюда, не будем мешать санитарам.
Шаланда, Пафнутьев, Худолей, Вобликов вышли на кухню — единственное место, где пол не был залит кровью. Пафнутьев тут же присел с коробкой к столу и принялся перебирать бумажки, которые нашел Худолей. Шаланда, не найдя себе дела, стоял у окна и, тяжело раскачиваясь с каблуков на носки, наблюдал городскую жизнь с высоты четвертого этажа. Вобликов открыл кран и жадно хватал ртом брызжущую струю.
— Послушай, Шаланда, ты всем своим сотрудникам доверяешь? — спросил Пафнутьев, искоса глянув на его фигуру, перекрывшую почти все окно.
— Конечно! — Шаланда резко обернулся, будто услышал оскорбление. — Как же иначе?! А ты что, кому-то не доверяешь?
— Конечно, нет! — легко ответил Пафнутьев. — Оборотни, Шаланда, кругом одни оборотни! Уж такими они исполнительными притворяются, — Пафнутьев продолжал перебирать бумаги, — такими цепкими. — Сейчас это словцо Пафнутьев ввернул уже сознательно, зная о том, что Шаланда запомнил его после их недавней встречи. — А сами-то работают на кого угодно, на кого угодно. — Он всмотрелся в бумажку, отложил в сторону, снова к ней вернулся.
— Темнишь, Паша, — укоризненно произнес Шаланда. — Темнишь, намекаешь... И обижаешь.
— Конечно, темню... Не могу же я при Худолее все тебе выкладывать... И откровенно говорить с Худолеем, зная, что ты меня слышишь.
— Паша, говори, да не заговаривайся!
— А я ничего, я вполне... Кстати, ты все свои лучшие силы бросил сюда? Никого про запас в управлении не оставил?
— Кого надо, того и оставил.
— Не понимаю я тебя, Шаланда. — Произошло преступление, можно сказать... Страшное. Город гудит. Из Москвы несутся курьеры, курьеры, курьеры... А ты жлобишься, не желаешь бросить сюда все свои силы.
— Другим тоже есть чем заниматься, — проворчал Шаланда. Разговор шел какой-то отвлеченный, пустоватый, и объяснить это можно было только тем, что Пафнутьев все свое внимание уделял бумажкам в обувной коробке.
— Ну, ты даешь, Шаланда! И мне есть чем заниматься, но я здесь! И тебе есть чем заниматься, но ты здесь! Мой лучший эксперт, гений сыска, как я недавно заметил, всеми любимый Худолей... Думаешь, он не нашел бы, чем заняться в это раннее утро? Нашел бы. Но он здесь!
— С этим гением надо еще разобраться.
— Правильно! Он ждет награды и получит ее!
— Что же он тебе такого сказал? Что нашел? Открыл? Кого уличил?
— Ты вот, Шаланда, не знаешь, — Пафнутьев вчитался в какую-то очередную бумажку, — а ведь Худолей — непревзойденный специалист по изобличению оборотней. Ты не оборотень случайно?
— Оборотень! А ты что, раньше не знал?
— Знать-то знал, но все хотел у тебя самого спросить... А капитан твой, — Пафнутьев кивнул в сторону Вобликова, который стоял у окна и нервно лузгал семечки, — оборотень?
— И он тоже, — кивнул Шаланда. — Мы все тут оборотни, только присмотреться к нам, Паша, надо повнимательнее. Верно, капитан?
— Во-во, — кивнул Вобликов. — А начать бы с самого Павла Николаевича! На кого работает, кому служит, от кого зеленые получает? Говорят, в квартире немало зеленых было? — Вобликов хотел еще что-то сказать, но остановился, поняв вдруг, что не то говорит, не то. Бессонная ночь, потрясение, испытанное им в этой же квартире, двусмысленное положение, в котором он оказался здесь, все это не могло не сказаться. И вырвалось, достаточно невинно, простительно, но вырвалось лишнее словцо, и единственный, кто заметил его промашку, был Худолей.
— Кто говорит? — спросил он негромко в наступившей тишине. — Кто говорит, что в доме были доллары?
— А иначе зачем им сюда врываться? — ответил Вобликов достаточно грамотно, но недостаточно убедительно.
Услышав этот ответ, Пафнутьев склонил голову к плечу, все еще не глядя на Вобликова, сидя к нему спиной. Он уловил очень четкий перепад, скачок между первыми словами Вобликова и вторыми, когда тот отвечал на вопрос Худолея. Вначале он сказал так: «Говорят, в квартире немало зеленых было». И пояснил: «А иначе зачем им сюда врываться?» Делаем вывод — оказывается, никто не говорит о зеленых, кроме самого Вобликова, оказывается, он сам на себя и ссылается, пытаясь обесценить свое же предположение о долларах.
Осознав это, Пафнутьев невинно, как бы невзначай повернулся к Вобликову, посмотрел на него осторожно и простовато. И наткнулся на нервно возбужденный взгляд. Похоже, капитан был просто в ужасе от собственных слов, которые неожиданно вырвались у него.
— Если говорить о долларах, — Пафнутьев решил застолбить сказанное Вобликовым, чтобы не стерлись, не затерялись его слова в потоке следующих, которых наверняка будет немало. — Если говорить о долларах, — повторил он, глядя на Вобликова, — значит, доллары были. Зря говорить не станут. Нет дыма без огня. Если установлено, что здесь были доллары, то это сразу объясняет происшедшее. Слышишь, Шаланда? Твои ребята работают куда шустрее моих! Оказывается, уже установлено, что причина этого преступления — доллары, которых было немало в этой квартире.
— А что ж ты думал, только в прокуратуре такие умные? — хохотнул простодушный Шаланда, не понимая даже, что своими словами он отсек Вобликову все пути отступления, не дал ему возможности наговорить слов пустых, необязательных и смазать, смазать все сказанное до этого.
Единственный, кто понял пафнутьевскую хитрость, был Худолей, ведь он первым подцепил Вобликова на проговорке, а Пафнутьев, поняв эту подцепку, развил ее и довел до чего-то установленного, окончательно выясненного доказательства.
— Ну что ж, поздравляю!
Пафнутьеву важно было продвинуться в разговоре дальше, еще хоть на словечко, чтобы не дать Вобликову возможности возразить, чтобы тот смог раскрыть рот, когда будет слишком поздно, когда все настолько уверятся в его счастливой догадке, что отречься от нее станет невозможно.
И Худолей это понял сразу, и потому тут же, не успели заглохнуть в воздухе слова Пафнутьева, он вскрикнул, взвизгнул, произнес какие-то невнятные звуки с единственной целью — не дать открыть рот Вобликову.
— Вот! — завизжал Худолей с неожиданной пронзительностью. — Вот так всегда, Павел Николаевич! — вскрикнул он потише и уже не столь пронзительно. — Когда у кого-то успех, вы первым поздравляете, а когда у меня — ни слова не дождешься, ни взгляда, ни звука!
— Дождешься, — подхватил Шаланда со смехом. — И взгляд тебе будет, и звук! Все тебе будет!
Разговор продолжался бестолковый и бессмысленный. Вобликов молчал, не решаясь вмешаться решительно и опровергающе. Да и как вмешаться, если его уже поздравил Пафнутьев, это поздравление принял как должное Шаланда, успел позавидовать и обидеться этот придурок Худолей... И после всего этого сказать, что его слова о долларах всего лишь смутное предположение, а уж никак не установленный факт... Нет, это было невозможно.
Единственное, на что надеялся Вобликов, так это на искренность, на то, что они и в самом деле решили, будто есть что-то установленное и доказанное. Потом, когда все выяснится... Ну что ж, огорчатся. И на этом дело кончится. Но если все это розыгрыш и вот-вот прозвучат слова требовательные и жесткие, если ему придется доказывать, что о долларах он сказал, не подумав, по оплошности, только потому, что сейчас вообще у всех доллары на уме...
— Ну ладно, — сказал наконец Пафнутьев, решив, что слова Вобликова достаточно закреплены в памяти всех присутствующих. — Вот что, капитан... То, что ты установил причину этого массового убийства, — это прекрасно. Теперь все нужно закрепить документально — кто сказал, когда, кому, о какой сумме шла речь, чтобы мы знали, сколько взяли бандиты, во что оценили смерть целой семьи. Договорились, да? — Пафнутьев посмотрел на Вобликова.
— Дело в том, что... — начал было тот, но Пафнутьев легко, даже с некоторой небрежностью перебил его.
— Ради Бога! — воскликнул он. — Не сию минуту. Но за сегодняшний день можно ведь это провернуть? А, Шаланда?
— Сделает, — заверил Шаланда, которому приятно было всем показать, что его человек установил едва ли не самое важное, самое существенное.
Вобликов нервно лузгал семечки, вынимая по одной из кармана кителя, сплевывал их на пол и даже не замечал этого.
— Угости семечками, — попросил Худолей, протягивая ладошку — узкую, красно-голубоватую, как тушка мороженого морского окуня. Он стоял перед Вобликовым, склонив голову набок, и во взгляде его не светилось ничего, кроме желания полакомиться жареными семечками, запах от которых распространился по всей комнате.
Вобликов некоторое время молча смотрел на Худолея, своей неспешностью давая понять, что не нравится ему эта просьба, не хочется ему давать семечки столь незначительной личности, но поскольку просьба была действительно мелкой, да и момент Худолей выбрал такой, что и Пафнутьев, и Шаланда невольно обратили на них внимание, Вобликов сжалился. Сунув руку в карман, он вынул щепотку семечек и ссыпал во влажноватую ладонь Худолея.
— Свои надо иметь, — проворчал Вобликов, отворачиваясь.
— Сам жарил? — спросил Худолей, не обижаясь и не замечая укоризны.
— Я всегда сам жарю, — усмехнулся капитан нечаянно сорвавшейся двусмысленности.
— А я все никак. — Худолей отошел в сторонку, чувствуя, что Вобликову неприятно его слишком близкое присутствие. — Как ни куплю у бабки, а они то сырые, то слишком мелкие, а однажды, помню, от семечек так несло кошачьей мочой, что я вынужден был пиджак сдавать в химчистку. И даже после химчистки из кармана несло, как...
— Ты и сейчас в этом пиджаке? — спросил Шаланда.
— Откуда вы знаете?
— По запаху... Слышу — вонь какая-то посторонняя, и все никак не мог догадаться.
Если бы не пол, залитый кровью, если бы не санитары, которые выносили трупы из квартиры, Шаланда наверняка расхохотался бы громко и раскатисто — уж больно удачно удалось ему снести этого прилипчивого хиловатого эксперта из прокуратуры.
— Бывает, — виновато пробормотал Худолей, ссыпая семечки в небольшой целлофановый пакетик, в какие обычно кладут обнаруженные улики, доказательства, следы, оставленные преступниками.
— А это зачем? — насторожился Вобликов.
— Так против запаха же! — улыбнулся Худолей. — В моем кармане такой запах, что перебьет все что угодно.
— Ну, ты даешь, — покрутил головой Пафнутьев, не понимая действий Худолея. Он не торопился смеяться, он давно знал, что над Худолеем можно подтрунивать только по одному поводу — выпивка. Все остальное в Худолее никогда не было ни смешным, ни бестолковым. Поэтому, увидев семечки в пакетике для улик, Пафнутьев недоуменно взглянул эксперту в глаза. И Худолей в тот же миг хитро ему подмигнул.
— Паша, вызови их обоих в комнату, — прошептал Худолей чуть слышно. — На пару минут.
Пафнутьев склонил голову к одному плечу, ко второму — он не не понимал поведения эксперта.
— Тебя в бумагах ничего не насторожило? — спросил Пафнутьев Шаланду и тут же, подхватив коробку с бумагами, увлек его просмотреть какие-то записи, показавшиеся ему странными. Следом тут же потянулся и Вобликов. Убедившись, что все они в комнате, за дверью, Худолей бухнулся на колени перед тем местом, где стоял капитан и подвернувшимся листочком бумажки сгреб в кучку семенную шелуху, которую только что нервно и раздраженно выплевывал Вобликов, и тут же ссыпал ее в целлофановый пакетик.
Встав, Худолей отряхнул колени, выглянул в окно, чтобы замаскировать свои действия на случай, если кто подозрительно наблюдает за ним, и лишь после этого неторопливо, с этакой вызывающей миной направился в комнату.
Пафнутьев показывал Шаланде документы, обнаруженные в картонной коробке из-под обуви.
— Смотри, Жора... Вот расписка... Вернее, квитанция... Месяц назад хозяин дал объявление в газету о продаже дома... Видимо, продал... Вот откуда бешеные доллары, за которыми пожаловали бандиты... Так что твой источник, капитан, — Пафнутьев посмотрел на Вобликова, — оказался прав. Доллары в этом доме действительно могли быть, и в достаточно большой количестве.
Вобликов промолчал, хотя чувствовалось, что ему опять что-то хотелось сказать, уточнить, поправить. И наверно, он все-таки сделал бы это, но его опять перебил Пафнутьев:
— Вопрос только вот в чем... Как они могли узнать об этой сделке? Может быть, покупатель дома сам и пришел этой ночью за своими долларами?
— Если было объявление в газете, — усмехнулся Вобликов, — то весь город знал, что продается дом. Тут и думать нечего.
— В самом деле! — подхватил Шаланда. — Тираж газеты под сто тысяч! О чем разговор!
— Да, — сокрушенно согласился Пафнутьев. — Тут ничего не скажешь... И наводчик не нужен. Достаточно выписать газету, и сиди дома, читай, кто какие сделки собирается совершить, а Шаланда? Решишь что-то продавать — десять раз подумай!
— А я к тебе приду за советом, — ответил Шаланда, уловив в словах Пафнутьева какую-то обиду.
— Посоветуйся, Шаланда, посоветуйся, — Пафнутьев опять склонился к бумагам. — Две головы всегда лучше, чем одна.
— Неужели из всей семьи никого в живых и не осталось? — без выражения проговорил Вобликов, хотя смысл слов предполагал надежду ли, сожаление или ужас перед случившимся. Но нет, этих чувств в голосе Вобликова не было.
— Как никто! — возмутился Пафнутьев. — Мальчик остался! Жив, здоров и невредим! Прекрасно себя чувствует!
— Сколько же ему? — неживым голосом спросил Вобликов.
— Да лет двенадцать, — уверенно заявил Пафнутьев. — Если не четырнадцать, — добавил он, хотя прекрасно знал, что мальчику наверняка не больше семи. Но что-то заставило его внести такую поправку.
Пафнутьев все время чувствовал нечто вроде второго пространства в комнате, будто одновременно с тем, что он видел, здесь происходило еще что-то неуловимое, но явственно ощущаемое. И Худолей подавал какие-то знаки, подмигивая красноватым глазом, и Вобликов ляпнул что-то про доллары, хотя тут же попытался от своих слов отречься, и Шаланда обижается кстати и некстати, впрочем, Шаланда всегда обижается кстати и некстати.
— Надо же, повезло пацану, — сказал Вобликов.
— Да-да, — подтвердил Пафнутьев. — Я хорошо с ним поговорил. Он видел всех бандитов, в щелочку выглядывал из спальни, дал подробное описание каждого. Одного вообще запомнил до портретного сходства... Черненький, говорит, такой, маленький...
— Разве они были не в масках? — проговорил Вобликов будто через силу.
— А откуда тебе известно про маски? — вскинулся Пафнутьев.
— Предполагаю.
— На фига тебе предполагать, если маска вон на столе лежит, а Худолей уже сфотографировал ее вдоль и поперек! Кажется, кого-то даже сфотографировал в этой маске для пущего кошмара. Нет, Худолей здесь времени зря не терял, он много чего успел, пока вы предполагали, догадывались и терзались сомнениями.