— Обязательно! Непременно!
— Буду ждать!
— До скорой встречи! — напористо воскликнул Пафнутьев и тут же положил трубку, потому что не было у него уже сил, не было духу продолжать этот рискованный и двусмысленный разговор. Тем более что он уже знал — идет треп, пустой и никого ни к чему не обязывающий. «Не станет Сысцов держать секретаршу, которая вот так легко бы откликалась на чьи-то лукавые слова. Да и не дура она, судя по всему, чтобы вести себя столь легкомысленно. Значит, это просто высокий класс секретарши, и не более того. Кто знает, может быть, она с самого начала подключила Сысцова и тот слышал каждое их слово... Скорее всего, так все и было. Учитывая взвинченность нынешнего состояния Сысцова, не может он пренебречь новыми сведениями. А раз так, то сам позвонит», — решил Пафнутьев и в этот момент раздался звонок.
— Здравствуйте, Павел Николаевич! Сысцов беспокоит.
— А, Иван Иванович! — радостно закричал Пафнутьев. — А я только что назначил свидание вашей секретарше.
— Поздравляю, — усмехнулся Сысцов. — Немногим удается тронуть ее сердце. Вам удалось... Поздравляю.
— Спасибо, Иван Иванович. Лена, похоже, доложила вам о нашем разговоре?
— Вкратце.
— Есть новости.
— Хорошие?
— Да.
— Павел Николаевич... Лена сказала мне еще вчера, что узнала этого типа.
— Почему же сразу не позвонили?
— Не знаю... Старческая опасливость.
— Но вы же связались со мной, Иван Иванович!
— Да, согласен... Я этого недооценил. Вы считаете, что опасность для меня миновала?
— Не знаю, Иван Иванович, не знаю. — Пафнутьев помялся. — Во всяком случае, сегодня... Сегодня — да. Они спасаются и, кажется, впали в состояние самоуничтожения. Сколько это продлится, сказать не берусь. Я позвоню.
— Мы с Леной будем ждать, — улыбнулся Сысцов.
— Не та ли это девушка, которая угощала меня как-то в осеннем лесу? Помнится, тогда было холодное мясо с хреном, водка и немного стрельбы?
— Да, это она.
— Она такая же радостная?
— Вы же только что с ней разговаривали.
— Прекрасная девушка, — заверил Пафнутьев. — Я вас тоже поздравляю.
— Спасибо, Павел Николаевич. До скорой встречи.
По последним словам Пафнутьев понял, что Сысцов и в самом деле слышал разговор с секретаршей от первого до последнего слова. И не просто попрощался, он передразнил его, подзадорил. Прощался Сысцов суше и неопределеннее. А «До скорой встречи!» говорил только Пафнутьев.
Откинувшись на спинку кресла, он нащупал затылком холодную крашеную стену и закрыл глаза. Но успокоения, расслабленности не было. Глаза его под веками двигались, на губах играла улыбка, пальцы выбивали на столе нечто радостно-возбужденное. Все замкнулось, закольцевалось, завязалось в один тугой узел, и Пафнутьеву, как когда-то его честолюбивому соседу, оставалось лишь выбирать порядок ходов, только очередность, сами же ходы были очевидны.
Огородников, надо отработать Огородникова, поговорить с ним подробно, и жестко.
Если он не скроется.
Если он уже не скрылся.
Если не скрылась вся банда.
Хотя...
Хотя бегство — это признание своей вины, это слишком заметное действие, слишком уличающее, чтобы воспользоваться им вот так сразу.
Нет, не каждый может позволить себе удариться в бега, эта роскошь не для всех.
Ко времени выпуска вечерних новостей улицы города заметно опустели — город жил недавним преступлением, все хотели знать о подробностях расследования, тем более что и милиция, и прокуратура обещали хорошие новости. Ожидания горожан оправдались — на экранах телевизоров они увидели погоню на трассе, приземляющийся вертолет, фигуры спецназовцев, которые, согнувшись, прижав к груди короткоствольные автоматы, окружали бегущего в высокой траве человека.
Показали и этого человека — с простреленной головой, с пистолетом, зажатым в мертвой руке. Казалось, общий вздох пронесся по городу — не то жалостливый, не то скорбный, не то полный удовлетворения. Скорее всего, в этом всеобщем вздохе всего было понемножку.
Когда честолюбивый Шаланда узнал, что «жигуленок» Вобликова засечен на трассе, от тут же послал вслед за ним вертолет, не забыв посадить туда двух операторов телевидения, которые чуть ли не круглосуточно толклись в его приемной, ожидая новостей. Поэтому злосчастный «жигуленок» зрители увидели и с высоты, несущимся на бешеной скорости по трассе, и стоявшим на обочине, и человека в темной одежде, выскакивающего из машины...
Зрелище было настолько захватывающим, что действие на экране даже не обсуждали, боясь пропустить хоть слово диктора.
Потом настала очередь Вобликова.
Казалось, Шаланда нигде не появлялся без оператора — зрители увидели, как выволакивали бездыханное тело капитана из подвала, потом видели его же на операционном столе, даже дыры в животе от вил Петровича показали крупно и безжалостно по отношению к зрителям, не подготовленным к подобным зрелищам.
Хирург Овсов молчал, пожимал плечами, ухмылялся, слушая бестолковые вопросы девицы с телевидения. Ее голос срывался, она смотрела в камеру, заглядывала в дверь операционной, хватала Овсова за рукав и спрашивала, спрашивала о здоровье Воблы, будто от этого зависела вся дальнейшая жизнь миллионного города.
— Постараемся сделать все возможное, — проговорил наконец Овсов. Пафнутьев, который смотрел передачу у себя дома, понял, что тот в хорошей степени поддатия. А раз так, рассудительно подумал Пафнутьев, то у Вобликова есть шанс выжить.
Потом в кадре появился Шаланда. Он был смущен, краснел, потел в жарком свете юпитеров. Но, заговорив, обрел уверенность, его мощный красный кулак улегся на жиденький телевизионный столик и придал убедительность каждому слову.
— Установлены, изобличены и задержаны два члена банды, которые несколько дней назад совершили кровавое преступление, расстреляв всю семью. Такого наш город ранее не знал и, будем надеяться, больше не узнает. Оба они, можно сказать, получили по заслугам. Один покончил с собой во время задержания, второго сообщник проткнул вилами. Выживет — послушаем, не выживет — не велика беда, переживем потерю. Во всяком случае, он уже сказал достаточно, и мы принимаем меры по задержанию остальных членов банды.
— Жаль, что убитый ничего не сможет сказать, — вставила словечко бойкая девица, которая брала интервью у Овсова.
— Почему это не может? — удивился Шаланда. — Может. И уже говорит.
— Простите? — побледнела девица. — Не поняла?
— Говорит, — повторил Шаланда. — Обнаружены его записки, он, оказывается, дневник вел. За что мы ему чрезвычайно благодарны.
— И что же он пишет?
— Называет вещи своими именами. Людей он тоже называет своими именами, — угрюмо произнес Шаланда и, вынув платок, вытер лицо.
— Значит, мы можем считать, что банда прекратила свое существование?
— Банда прекратит свое существование, когда суд вынесет приговор, — назидательно произнес Шаланда. — Пока хоть один ее член находится на свободе, мы не снимаем с себя никаких обязанностей.
— Вы знали, что в ваших рядах есть оборотень?
— Да, знали.
— Как вам удалось его разоблачить?
— Фирма веников не вяжет, — горделиво улыбнулся Шаланда.
— Благодарю вас! — Девица не знала, какие слова произнести, как ей отблагодарить начальника городской милиции за самоотверженную службу. — Мы надеемся в будущем еще увидеть вас на экране.
— Я тоже на это надеюсь.
Получилось так, что в передаче прозвучало больше вопросов, чем ответов, но так обычно и бывает, подобные передачи для того и устраиваются, чтобы задавать вопросы, а уж вовсе не для того, чтобы кто-то внятно ответил на них. Осталось так и невыясненным, как был разоблачен оборотень Вобла, кто именно пырнул его вилами в бок, как вышли на Гостюхина, которого удалось настичь уже в десяти километрах от границ соседней области, что в бреду наговорил Вобликов, какие записи обнаружились у Афганца, что дальше намерен делать Шаланда и все вверенные ему силы...
Однако общее впечатление от передачи было другим — всем казалось, что получены все ответы на заданные вопросы.
— Почему ты здесь? — спросила у Пафнутьева Вика, которая все это время сидела чуть позади него и не отрываясь смотрела на экран.
— А где ж мне быть, по-твоему?
— Почему Шаланда выступает по телевидению, а ты смотришь эту передачу? Почему ты не там?
— Лень, — ответил Пафнутьев.
— Тебе нечего сказать?
— Да нашлось бы, наверно... Но тогда я пришел бы домой гораздо позже.
— Я бы тебя простила.
— Учту. Вспомню эти твои слова, когда мне представится возможность где-нибудь задержаться, — улыбнулся Пафнутьев, но почувствовал, как заворочалось в его душе что-то громоздкое и недовольное. Не понравились ему слова жены, и он понимал, что говорит нечто раздражающее ее.
— Паша, — Вика помолчала, видимо подбирая выражения, которые бы выглядели спокойными, — Паша, мы же не играемся словами... Ты знаешь не хуже меня, что на подобных делах, — Вика кивнула в сторону экрана, — делаются звания, должности, чины, звезды... Шаланда наверняка станет генералом после этой передачи. Тебе не кажется?
— Возможно. И я искренне желаю ему этого, потому что от банкета ему тогда не отвертеться.
— Я не шучу, Паша!
— Какую же должность ты присмотрела для меня?
— Не надо мне задавать таких вопросов, Паша.
— Почему?
— Потому что любой мой ответ будет глупым.
— Вот видишь, в какой угол ты себя загнала, Вика, — ответил Пафнутьев серьезно, хотя редко, чрезвычайно редко говорил с женой серьезно. — Ты хочешь, чтобы я стал прокурором? — спросил он, обернувшись и справившись наконец с тем злобным существом, которое ворочалось в его груди.
— Конечно нет, Паша! Просто обидно, что ты все время остаешься в тени, хотя... Хотя мог бы...
— Ты хочешь видеть меня на экране?
— Да.
— Заметано. Я поговорю с Фырниным.
— Шутишь? — спросила Вика, и голос выдал, насколько ей важно увидеть Пафнутьева в телепередаче.
— Нисколько.
— И тебе есть что сказать?
— А ты в этом сомневаешься?
Вика не успела ответить — зазвонил телефон. Пафнутьев помедлил, выждав несколько звонков, потом все-таки поднял трубку. Он допускал, что прямо из студии позвонит Шаланда и поблагодарит за возможность похвастаться тем, чем хвастаться он права не имел.
Но Пафнутьев ошибся — звонил Худолей.
— Добрый вечер, Павел Николаевич! — произнес он радостно и возбужденно. — Худолей вас беспокоит.
— Что же заставило его звонить в столь поздний час? Почему он не смотрит телевизор?...
— Смотрю, Павел Николаевич! Очень внимательно смотрю!
— И какие выводы?
— У Шаланды маловат носовой платок. Надо ему сделать замечание. Мне неудобно, а вы можете, Павел Николаевич.
— Хорошо, я поговорю с ним.
— Похоже, мы часто будем видеть Жору на экране... Ему понадобится ваш совет.
— Ты тоже хочешь выступить? — Пафнутьев чутко уловил в голосе Худолея обиду — все-таки Шаланда присвоил себе его, Худолеев успех, его счастливую находку.
— Упаси Боже! Мне тогда месяц придется ставить бутылки всем, кто меня узнает на экране.
— Чего же ты хочешь?
— Хочу вам задать вопрос, Павел Николаевич, если вы, конечно, позволите мне в столь поздний час побеспокоить вас своими неуместными, может быть, даже глупыми пожеланиями...
— Заткнись, — сказал Пафнутьев. — Или говори.
— Понял. У вас в баре, в домашнем укромном уголке, есть что-нибудь приличное?
— Найдется. — Голос Пафнутьева дрогнул, он понял, что не станет, не решится, не осмелится Худолей звонить вечером и интересоваться содержимым его бара, если не будет у того оснований. — Найдется, — повторил нетерпеливо Пафнутьев.
— Тогда захватите с собой, пожалуйста, завтра на работу. — В голосе Худолея явно прозвучали повелительные нотки с некоторой даже развязностью, что с ним бывало чрезвычайно редко.
— Все захватить? — спросил Пафнутьев.
— Да. Все. Хотя сколько бы вы, Павел Николаевич, ни захватили с собой, все равно останетесь в долгу, все равно этого будет мало.
— Круто!
— Да, Павел Николаевич, да! — подтвердил Худолей.
— Шаланда пообещал тебе ящик поставить.
— Обманет. Забудет. Слиняет.
— Не посмеет, — с сомнением проговорил Пафнутьев.
— Душа простая, бесхитростная, ему и в голову не придет, что кто-то может иметь корыстные устремления... Вот руку пожмет крепко, знаете, со встряхом... По плечу может похлопать. Даже о здоровье спросит, хотя сами знаете, что спрашивать меня о здоровье просто неприлично.
— Поставит, — твердо сказал Пафнутьев.
— А я что? Я ничего. Поставит — спасибо, не поставит — оботремся. Шаланда — Бог с ним... Я о вас, Павел Николаевич... Буду ждать завтра утром у кабинета с большим нетерпением. С вашего позволения, разумеется.
Пафнутьев помолчал, поворочался в кресле, убрал звук телевизора, беспомощно посмотрел на Вику, дескать, ничего не могу поделать, дескать, сама видишь. Худолей его не торопил, понимая, что начальству нужно время, чтобы что-то понять, сообразить, какое-то слово произнести в трубку.
— Ладно, — сказал Пафнутьев. — Давай, что там у тебя.
— Вы, простите, сидите или стоите в данный момент?
— Сижу. В кресле. Очень устойчиво сижу.
— Это хорошо, а то можете упасть.
— Нет-нет, я сижу.
— Возьмите ручку, бумажку... Кое-что продиктую...
— Взял.
— Пишите... Осадчий Михаил Петрович. Записали?
— Да, записал подробно и полностью.
— Вот и все, что я хотел вам сказать, Павел Николаевич. Да! — воскликнул Худолей, как бы хлопая себя ладонью по лбу. — Чуть не забыл... Так зовут главаря банды, которая... В общем, сами понимаете. А то, я смотрю, вы все телевизионными передачами развлекаетесь, а настоящая-то работа невидима, неоценена, а то и попросту присвоена другими людьми, алчными и неблагодарными.
— Это точно? — спросил Пафнутьев, не услышав ни слова из гневной речи Худолея.
— Да.
— Кто он?
— Четырнадцать лет отсидок.
— Как узнал?
— Фирма веников не вяжет, — ответил Худолей недавними словами Шаланды.
— Отпечатки?
— Да, Павел Николаевич. Пришел ответ на наш запрос.
— Значит, все-таки оставил пальчики...
— Оставил, Павел Николаевич... И очень даже качественные. В той квартире на ванной двери ручки в виде шариков из пластмассы...
— Что же он так неосторожно... Такой опыт, знания, сноровка...
— И на старуху бывает проруха. И потом, Павел Николаевич, должен сказать совершенно откровенно... Я пришел к этому выводу в результате долгих бессонных ночей... Так вот, невозможно совершить преступление и не оставить никаких следов! Следы остаются, Павел Николаевич, следы всегда остаются. Если хотите знать...
— Заткнись. Кому-нибудь уже сообщал?
— Нет. — Худолей непостижимым образом умел в доли секунды переключаться от безудержной болтовни к суровой сдержанности, когда все свои мысли и чувства приходилось выражать одним только словом, взглядом, а то и просто вздохом.
— Когда узнал?
— Пять минут назад.
— Ты где?
— У себя. В лаборатории.
— Почему?
— В городе чрезвычайное происшествие, Павел Николаевич, — с некоторой укоризной произнес Худолей. — Сейчас многие на своих рабочих местах. И останутся на своих рабочих местах до утра.
— Надо включать Шаланду.
— Он еще не вернулся со студии, грим еще не смыл, от прожекторов не остыл, у него на щеках еще пылают поцелуи восторженных дикторш.
— У него телефон в кармане, услышит.
— Включайте, Павел Николаевич.
— Есть возражения? — Что-то в голосе Худолея насторожило Пафнутьева.
— Да нет, все правильно. Только это... Завтра мы опять будем видеть его в последних новостях? Счастливого и зацелованного... А?
— Нет. Слишком хорошо — тоже нехорошо.
— Ох, Павел Николаевич, как вы правильно говорите, как точно и неоспоримо, зримо и емко! — Худолея опять, кажется, прорвало, и Пафнутьев безжалостно его прервал обычным своим словцом.
— Заткнись. Буду через полчаса. — И положил трубку.
— Уезжаешь? — спросила Вика.
— Ты же хотела видеть меня на экране? Терпи. Ничто в этом мире не дается без жертв. — Пафнутьев печально развел руки в стороны, дескать, тут уж ничего от него не зависит, таков закон природы. — За все надо платить, дорогая.
— Кстати! Мы три месяца не платили за квартиру!
— Вот видишь, как я прав! — С этими словами Пафнутьев покинул квартиру и устремился в постылую свою прокуратуру, где круглосуточно заседал штаб по поимке особо опасной банды, скатившейся в полный беспредел.
Засветился Петрович, засветился.
Оплошал, опростоволосился, дурь сморозил.
Оставить следы, отпечатки пальцев — это было непростительно для человека его опыта, его мудрости и осторожности. Так мог вести себя алкаш, забравшийся в киоск за бутылкой водки, сопливый пацан, нырнувший в соседскую форточку за кассетой с голыми бабами на коробке, так мог проколоться новичок, который только выходил на зовущую, тревожную, полную опасностей и соблазнов воровскую тропу.
Но Петрович...
Однако было и объяснение, и оправдание.
Ни разу не случалось в его жизни, чтобы следователь припер его отпечатками. Брали Петровича в перестрелке, брали, обложив многодневной облавой, брали средь бела дня в уличной толпе, защелкнув на запястьях стальные кольца наручников. Как-то взяли смертельно пьяного, ничего не помнящего и не чувствующего. Раненого брали, порезанного и истекающего кровью, но отпечатки...
И еще было обстоятельство, которое оправдывало Петровича. Стар он стал, слишком стар, и все технические достижения, которые чуть ли не силком были внедрены в милицию, нисколько не отразились на его сознании. Проведя полтора десятка лет за колючей проволокой, Петрович упустил, по невежеству и здоровому недоверию упустил тот момент, когда на столах всевозможных правоохранительных учреждений появились мерцающие экраны компьютеров, когда нескольких секунд стало достаточно, чтобы передать любой документ с печатями и подписями, с фотографиями и личными признаниями из конца в конец необъятной Родины. Когда следователь, на несколько минут прервав допрос, возвращается в кабинет с бумагой, только что полученной из Москвы или Хабаровска, с бумагой, которая все ставила на свои места...
Это пришло, это наступило, а Петрович даже и не заметил.
И стоило прокурорскому эксперту Худолею, человеку с испариной на лбу и с неуверенными движениями вздрагивающих пальцев, выдающих нездоровый образ жизни, стоило ему обнаружить слабый отпечаток пальца на пластмассовой ручке двери и вложить это невнятное изображение в какую-то хитрую машину, связанную с сотнями таких же машин, разбросанных по всей стране, как прошло совсем немного времени и адская эта машина выдала, исторгла из себя, выплюнула полоску бумаги, на которой были указаны фамилия, имя, отчество, даты судимостей, номера статей и сроки, сроки, сроки, которые отсидел в своей жизни Осадчий Михаил Петрович...
Никогда нельзя предусмотреть все, предвидеть и ко всему быть готовым. Кто мог предположить, что в самый неподходящий момент из ванной выйдет полуобнаженная, распаренная, с раскрытой грудью красавица и нос к носу столкнется с парнем, с которым у нее ничегошеньки не было, кроме невнятных переглядок да этой дурацкой истории с черной рубашкой в белый горошек...
Да, так бывает — вышла девушка из ванной и...
И завертелись судьбы в смертельном хороводе, посыпались деньги, трупы, загремели выстрелы, полилась кровь...
И все это только начиналось, только начинаюсь...
Утром все, кто занимался расследованием убийства — и милиция, и прокуратура, и местные, и московские бригады, — знали, кого искать. У всех на руках были портреты Михаила Петровича Осадчего, правда, достаточно давние, но они давали представление об этом человеке. На снимках Петрович был моложе, острижен наголо, а он часто в жизни ходил остриженным наголо. И силком его стригли, и по доброй воле, в конце концов и сам он привык к этой удобной, практичной прическе, даже на воле оставаясь стриженым. И только в последние годы отпустил волосы, но управляться с ними не умел и чаще всего выглядел каким-то взлохмаченным. Но люди, знавшие Петровича, узнавали его сразу, поскольку он за последние десятилетия почти не изменился — те же глубокие морщины, печальный взгляд исподлобья и какая-то несмелая, неуверенная улыбка...
В общем, можно было опознать, можно. Тем более что портрет оказался в руках людей не совсем бестолковых.
В то же утро Илья Ильич Огородников тоже узнал — ищут Петровича. Что делать, все мы люди, все связаны какими-то обязательствами, нуждаемся в помощи и стараемся отблагодарить людей, которые нам эту помощь оказывают, или задобрить тех, на чью помощь надеемся, когда прижмет, когда станет невмоготу, когда обложат нас обстоятельства круто и, кажется, навсегда.
Вот и Илья Ильич дождался утреннего звонка.
Звонил человек с хорошим, добрым голосом, уважительно и достойно, как бы между прочим. И по принятому обычаю, звонил, не называя ни своего имени, ни имени человека, с кем разговаривал.
— Здравствуйте. — В голосе его была улыбка. — Меня еще можно узнать?
— Ха! — воскликнул Огородников обрадованно, потому что этот человек не звонил по пустякам, а если уж объявлялся, то по делу, по срочному и важному. — Да я тебя узнаю средь ночи! Как жизнь, как успехи? Что нового в большом мире?
— Да как... Ковыряемся помаленьку... Там стрельнет, там защемит, там кольнет... Как это говорят... Если в пятьдесят просыпаешься и ничего не болит, значит, ты мертв.
— Нет, — быстро ответил Огородников, словно опасался, что сказанное относится и к нему. Я, слава Богу, еще жив!
— Значит, где-то в организме постреливает?
— Сейчас постреливает не только в организме. — Огородников без нажима переводил разговор в нужное направление.
— Потому-то мы все и живы! — рассмеялся собеседник. — Там на трассе пальнуло, там в подвале бабахнуло...
— Слышал!
— Как-то я был у тебя в гостях... Помнишь, мы говорили о квартирных делах... И застал одного человечка...
— Напомни! — настораживаясь, сказал Огородников.
— Пожилой такой, сумрачный, молчаливый... У него тоже были какие-то неприятности... Улыбается он как-то странно, по-собачьи... Не то пасть от жары раскрыл, не то вспомнил что-то трепетное... Ну? — улыбался собеседник. — Непричесанный, весь в морщинах...
— Вспомнил! — Огородников только сейчас понял, что речь идет о Петровиче. — Вспомнил, как же! Не то его выселяли, не то какие-то дачные нестыковки...
— Вот-вот! Не знаешь, где он сейчас?
— Понятия не имею!
— Его сейчас многие ищут.
— Давно?
— С утра! — рассмеялся собеседник. — И наша контора, и соседняя... Где-то он засветился три дня назад.
— Надо же! — воскликнул Огородников. — А я уж и забыл, как он выглядит!
— Скоро по телевизору покажут, вспомнишь!
— Что же он там, петь будет? У него вроде неплохой голос, негромкий, но выразительный.
— И споет, и спляшет, и нашим, и вашим.
— Как все меняется, как течет жизнь! — воскликнул Огородников нечто незначащее. Он уже заранее видел свои слова отпечатанными на следовательской машинке и предъявленными ему для подписи. Это стало привычкой — с кем бы ни разговаривал, он сразу готов был отвечать следователю по поводу каждого произнесенного слова.
— У кого течет, у кого вытекает, — грустно заметил собеседник, но и эти вроде бы незначащие слова были полны зловещего смысла — обречен, дескать, Петрович, окольцован, и спасения ему нет, жизнь его вытекает, последние часы остаются.
— Ладно, старик, ты звони, не забывай, — весело сказал Огородников.
— Будь здоров! — И собеседник повесил трубку.
Огородников положил трубку и невольно обратил внимание на влажные пятна на гладкой пластмассе — его ладонь была мокрой. Из разговора он понял одно — надо спасаться.
Срочно.
Сию секунду.
С этого вот самого момента.
Засветился Петрович.
Как же они на него вышли? Уж такой опытный, такой непробиваемый!
Работают ребята, неплохо работают...
Шустры...
Так что же мы имеем?
Афганец будет молчать. С дыркой в голове много не скажешь. Правда, этот амбал из милиции сказал, что Афганец вел записи... Во дурак-то, во дурак!
Вобла... Будет он молчать, если выживет? Не будет. Столько вывалит из себя дерьма, столько вывалит вонючей своей блевотины... Ах, паскуда, ах, какая паскудина... Не смог хлопнуть этого недомерка! Наверняка начал деньги требовать, на деньгах и погорел!
Сам того не подозревая, Огородников попал в самую точку, видимо, хорошо знал Воблу. Уж если тому приходилось кого заваливать, то он всегда, всегда при этом старался с жертвы еще и деньги получить. До сих пор удавалось, а теперь вот сорвалось. Получил вилы в бок.
И поделом.
Теперь Петрович...
Будет Петрович молчать?
Не будет Петрович молчать. Последний их разговор, который Огородников помнил до последнего слова, убеждал его твердо и окончательно — заложит Петрович. Не из слабости, не из страха и желания смягчить свою вину, нет, заложит спокойно и убежденно. А если посадят, он еще и руку приложит, по уголовным своим каналам пустит слух — за что сидел Огородников первый и единственный раз в своей жизни, за малолеток сидел. И жизнь после этого у Огородникова начнется еще та...
Вывод?
А вывод может быть только один...
Эту мысль Огородников додумать не успел — зазвонил телефон.
— Илья Ильич? — раздался в трубке вкрадчивый голос.
— Ну?
— Простите, я разговариваю с адвокатом Огородниковым? — Голос оставался таким же вкрадчивым, но потянуло, потянуло из трубки холодом. Понял Огородников по тому, как выстроены слова, как непробиваемо спокоен остался собеседник после его грубоватого «Ну?», как неуязвимо выстроил он свой второй вопрос...
Это была натасканная чиновничья цепкость.
— Да, это я, — сдержанно произнес Огородников, давая понять, что звонок неуместен, что он занят и рассчитывать на долгий разговор собеседнику не следует. Однако на того холодный тон, похоже, не произвел ровно никакого впечатления.
— О! — радостно закричал он в трубку. — Наконец-то! Несколько дней пробиваюсь к вам, Илья Ильич, и все никак, все никак! И вот, услышав ваш голос, я понял, что день мой начинается не самым худшим образом! Видите ли, когда звонишь по какому-то номеру...
— Простите, вы кто?
— Я не представился? Какой ужас! Какой кошмар! Это моя вина! Простите, великодушно, но этому есть объяснение. Когда я звонил вам несколько раз на день, я мысленно так часто представлялся вам, что решил, будто уже и в самом деле...
— Так кто же вы?
— Фамилия моя Пафнутьев. Зовут Павел Николаевич. Да, правильно, я не оговорился, Павел Николаевич Пафнутьев.
— Слушаю вас, Павел Николаевич.
— Работаю я в прокуратуре. Начальником следственного отдела. Вы меня хорошо слышите? — спросил Пафнутьев, уловив на том конце провода какой-то невнятный звук.
— Да, я слышу вас, Павел Николаевич. — В голосе Огородникова не осталось никакого величия и недоступности. Впрочем, какое величие, в его голосе не осталось ничего. Мертвый, без всякого выражения голос.
— Повидаться бы, Илья Ильич! — продолжал радостно кричать в трубку Пафнутьев.
— Всегда рад.
— Как у вас сегодня со временем? — спросил Пафнутьев со всей уважительностью, но это нисколько не утешило Огородникова, он и сам неплохо владел подобными канцелярскими оборотами. За всей этой показной обходительностью, как камни в траве, таились жесткость, непреклонность, а то и самая обыкновенная угроза, причем не показная, настоящая угроза.
— Как всегда, Павел Николаевич, как всегда. — Огородников справился с неожиданностью, взял себя в руки и вписался в разговор, с трудом поймав нужную нотку. Теперь он готов был говорить долго, подробно и бестолково.
— В каком смысле?
— В том смысле, что со временем тяжело, более того, времени у меня вовсе нет.
— Совсем-совсем? — удивился Пафнутьев.
— Павел Николаевич, давайте откровенно. — Огородников решил, что небольшая разведка не помешает. — По телевидению все городские новости начинаются и заканчиваются сообщениями о кошмарном убийстве, которое произошло несколько дней назад. Начальник милиции докладывает обстановку. Объявили, что не сегодня завтра выступит представитель прокуратуры... Уж не вы ли это будете?
— Вполне возможно.
— Вот видите... Опять же, всем в городе известно, что работает московская группа. И на фоне всего этого вы хотите со мной встретиться. Позвольте вопрос...
— Позволяю, — быстро ответил Пафнутьев.
— Спасибо. Так вот вопрос... Я могу чем-то помочь в вашем расследовании?
— Надеюсь, Илья Ильич, очень на это надеюсь.
— Значит, разговор пойдет об этом преступлении?
— Да, — сказал Пафнутьев и замолчал, понимая, что такая краткость на грани хамства иногда действует сильнее любых доводов.
— Я каким-то образом связан с этим делом?
— Как знать...
— Ну что ж... — Огородников помолчал, делая вид, что выкраивает, мучительно выкраивает в напряженном своем графике часок для Пафнутьева. — Ну что ж... Давайте завтра, а? Годится? После обеда, где-нибудь к концу рабочего дня, а? Меня бы это вполне устроило... Утром процесс, потом прием... — Видя, что Пафнутьев молчит, Огородников невольно впал в многословие.
— Сегодня в два часа я буду у вас, — сказал Пафнутьев. — Если вы, конечно, не возражаете.
— Видите ли, Павел Николаевич... Вы ставите меня в сложное положение...
— Мы все сейчас в сложном положении, — горестно заметил Пафнутьев. — Что делать, что делать.
— Все... Это кто? — Голос Огородникова впервые за весь разговор предательски дрогнул, и стало ясно, что его твердость — это всего лишь умение владеть собой, что на самом деле он если и не в панике, то достаточно близок к ней.
— Работники правоохранительных органов! — весело закричал Пафнутьев. — Вы же юрист, насколько я понимаю? Я тоже юрист, и все мы, юристы, озабочены — как бы изловить неуловимых бандитов.
— Простите, но я адвокат. — Огородников нащупал лазейку в доводах Пафнутьева. — И если вы изловите этих неуловимых... То мы с вами окажемся по разные стороны баррикады. Я буду их защищать...
— Вы уже с ними об этом договорились?
— Что вы, что вы! — запротестовал Огородников, но был, был в его словах ужас — от одного только пафнутьевского предположения. — Я имел в виду вообще, в принципе... Вы следователь, я адвокат, защитник...
— Защитником вы будете в зале суда, — жестко сказал Пафнутьев. — А как гражданин, обязаны ответить на вопросы следствия сейчас. Есть основания полагать, что ваши ответы могут оказаться большим подспорьем для следствия.
— Вы полагаете, что...
— Да. — В голосе Пафнутьева прозвучала улыбка. — Да, Илья Ильич. — Значит, до встречи?
— До встречи, — вздохнул Огородников и, хотя разговор был окончен, он не решился положить трубку первым, лишь услышав частые короткие гудки, осторожно положил трубку. После этого вынул платок, вытер взмокшую шею, механически провел ладонью по лбу и со стоном вздохнул. — Дела, — протянул он вслух, — дела, Илья Ильич... Петрович на крючке, Афганец мертв, Вобла борется за жизнь... Надо бы и тебе, дорогой, предпринять что-нибудь для собственного спасения. Петрович... Вот где таится погибель моя, мне смертию он угрожает... Тарам-татарам гробовая змея откуда-то там выползает...
Похоже, когда-то Огородников неплохо учился в школе, правда, давно это было.
С тех пор он еще много чему научился.
Несмотря на явные успехи в расследовании, Пафнутьев усилий своих не ослаблял и радоваться не торопился. Как выяснилось, Осадчий в городе прописан не был и нигде не значился. Да и неизвестно было, какая у него сейчас фамилия, где живет и вообще, живет ли он в этом городе. Поэтому найти его по адресу или месту работы было невозможно. Оставался один путь — выставить бандитскую его физиономию на экране телевизора, и пусть прячется, если сумеет. Не сидит же он безвылазно в какой-нибудь заброшенной дыре, наверняка общается с соседями, забивает козла где-нибудь во дворе, ходит в магазин за колбасой и водкой, заправляет машину, если она у него есть...
До встречи с Огородниковым у Пафнутьева оставалось несколько часов, и он успевал посетить еще одного человека — заведующего отделом рекламы, к которому собирался давно, еще с первого утра, когда стало известно об убийстве семьи Суровцевых.
Редакция располагалась на самой окраине города, и добраться туда было непросто. Какую цель преследовали строители, чего добивались, закладывая редакцию, типографию, издательство вдали от всех городских служб, от городских властей, было непонятно. Но прошли годы, все к этому привыкли, решив, что редакции и положено располагаться в плавнях, в песках, среди камышей, на берегу пересыхающей речушки.
Постепенно типографский комплекс оброс жилыми домами, поближе к работе перебрались печатники, журналисты, фотографы, потом сюда проложили дорогу и, в конце концов, возник новый микрорайон. Может быть, в этом и была цель, может быть, где-то здесь и таился замысел неведомых проектантов, как знать... В мире много таинственных и загадочных явлений, которые никогда не будут разгаданы, никогда не откроют своих секретов ни нынешнему поколению, ни последующим.
Пафнутьев молча смотрел на проносящиеся мимо машины, на громадный мост, по которому непрерывным потоком неслись сотни машин в обоих направлениях. Зимой на этом мосту случилась погоня — одна банда на джипе гналась за другой бандой, которая удирала тоже, естественно, на джипе. Обе настолько увлеклись, развили такую бешеную скорость, что по нанесенным сугробам перескочили через бордюр. Один джип за другим свалились с многометровой высоты и скрылись под рухнувшим от их тяжести льдом...
Но не видел Пафнутьев ни машин, ни глади реки, ни моста, ни серого небоскреба с пустыми окнами, который вот уже лет двадцать никак не достроят, поскольку в проекте оказалась небольшая неувязка — в дом нельзя было провести ни воду, ни газ, ни электричество. А сколько было надежд, честолюбивых и возвышенных, — это должна быть пятизвездочная гостиница, которая привлекала бы богатых туристов со всего белого света, а эти туристы за большие деньги любовались бы мостом, типографским корпусом на горизонте и круглым ребристым цирком, в котором в день открытия медведь сожрал кассиршу прямо на рабочем месте...
И об этом Пафнутьев тоже не думал, а думал он о том, как поговорит сейчас со странным таким человеком по фамилии Мольский и по имени Григорий Антонович, человеком, который заведовал отделом в вечерней газете, брал деньги за помещение объявлений, но эти объявления помещал далеко не всегда. А тут еще случилось ужасное — люди, которые заплатили ему за объявление о продаже дома, через несколько дней оказались не только ограбленными, но еще и убитыми.
Все это вызывало вопросы и недоумение. Пафнутьев был насуплен, сосредочен, и не чувствовалось в нем обычной беззаботной уверенности в том, что все у него получится, что встретят его радушно и хлебосольно. В происшедших событиях таилась какая-то громоздкая тайна, охватывающая не только банду беспредельщиков, но и тыловую их службу, а в том, что у банды имелась эта самая тыловая служба, Пафнутьев уже не сомневался.
Чем выше поднимался тесный лифт, набитый полными хихикающими женщинами, тем лучше становилось настроение у Пафнутьева, тем было ему легче и беззаботнее.
— Тетенька, — обратился Пафнутьев к толстушке, которая уперлась в него обильной грудью. — Где бы мне найти отдел объявлений вечерки?
— Седьмой этаж, дяденька!
— И там сидит этот... Мольский.
— Мольский еще не сидит!
— Почему? — серьезно спросил Пафнутьев.
— С прокурором водку потому что пьет! — И весь лифт засмеялся дружно и беззлобно.
— А, — кивнул Пафнутьев. — Тогда все правильно. Надо знать, с кем пить водку, а с кем делать все остальное.
— А он и все остальное тоже с прокурором делает!
— Да?! — удивился Пафнутьев. — И что же, этот прокурор... красивая?
— А прокуроры бывают красивыми? — спросила женщина, не задумавшись ни на секунду.
— Вообще-то да. — Пафнутьев согласно склонил голову. — Тут ничего не скажешь, тут оно конечно... Возразить трудно, да и не хочется, честно говоря.
Лифт остановился на седьмом этаже, Пафнутьев вышел один, а кабина, наполненная веселым смехом, понеслась дальше, вверх. Пафнутьев все с тем же выражением признательности на лице двинулся по длинному коридору. На дверях висели таблички, указывающие название отдела, и только на одной двери вместо названия отдела красовалась фамилия с инициалами «Г.А. Мольский».
— Вот ты-то мне и нужен, — пробормотал Пафнутьев. Постучав и не дав хозяину ни секунды на раздумья, толкнул дверь. — Разрешите? — спросил он, перешагивая порог и плотно закрывая за собой дверь. — Ищу отдел объявлений...
— Следующая комната по коридору. — Потный, лысоватый человек в толстых очках, съехавших на нос, ткнул большим пальцем куда-то себе за спину.
— Простите, а Григорий Антонович...
— Это я! — живо ответил Мольский и с интересом посмотрел на Пафнутьева. — Хотите верьте — хотите нет.
— Верю! — Пафнутьев сразу почувствовал, что контакт налажен, что разговор получится, независимо от того, будет ли от этого разговора толк. — Пафнутьев! — Он протянул руку и пожал мясистую ладонь Мольского. Она тоже была влажновата и Пафнутьев тайком вытер ее о собственные штаны.
— Здравствуй, Паша, — сказал Мольский, выходя из-за стола. Видимо, он полагал, что все сказанное дает ему право обратиться к Пафнутьеву вот так запросто. А кроме того, он все-таки работал в газете и, хотя не писал собственных статей, упрощенную манеру поведения усвоил и неплохо ее использовал, сразу переводя любой разговор в этакую дружескую беседу по поводу приятной встречи.
— Привет-привет, — усмехнулся Пафнутьев.
— Слышал о тебе, старичок, столько о тебе слышал, что давно уже собираюсь нагрянуть в твою контору и сделать большой материал со снимками, этак на страницу, а то и на весь внутренний разворот газеты.
— Да-а-а?! — восхитился Пафнутьев. — О чем же материал-то?
— О тебе, старичок, о тебе... Ты как, не против?
— Да надо бы с начальством посоветоваться, а то ведь у нас с этим делом строго... Вдруг решат, что я повышения жажду?
— А ты не жаждешь?
— Когда как, когда как, — честно ответил Пафнутьев в некоторой растерянности — не привык он вот так сразу выкладывать заветные свои желания. — Поговорить бы надо, Григорий Антонович, — сказал Пафнутьев, казнясь тем, что вынужден переходить к делу. В самом деле, человек к нему вот так открыто, просто, а он в ответ со своими подозрениями.
— Значит, так, — строго произнес Мольский, вплотную приблизившись к Пафнутьеву, настолько близко, что тот чуть не отшатнулся от запаха пота, водки и лука, исходившего от мясистого тела Мольского, от его лица, на просторах которого затерялась громадная бородавка. Сколько потом ни вспоминал Пафнутьев, так и не смог вспомнить, где же обосновалась бородавка у Мольского — на носу, на щеке, подбородке, между бровями... Нет, не вспомнил. — Значит так, — повторил Мольский строго и даже с некоторой обидой в голосе, — кончай с этими Григориями, Антонами, господами... Кончай. Меня зовут Гоша. Независимо от того, кто и как ко мне относится. Усек?
— Усек, — кивнул Пафнутьев.
— А я тебя буду звать Паша. Может быть, старичок, это тебе и не понравится, может быть, ты увидишь в этом нарушение приличий... Но я не могу иначе. Такой человек. Вот он я, весь перед тобой. — Мольский развел руки в стороны и посмотрел на Пафнутьева долгим взглядом. Очки его были толстыми, на них просматривались отпечатки пальцев хозяина, глаза у Мольского были большие, и моргал он ими как-то замедленно, будто самим морганием на что-то намекал. Причем было такое ощущение, что моргал он не сверху вниз, как все люди, а по-петушиному, снизу вверх.
— Ну что ж, — легко согласился Пафнутьев. — Паша так Паша. Были бы щи да каша.
— Понял, — кивнул Мольский. Преодолевая сопротивление живота, нагнулся к тумбочке и вынул из нее бутылку водки. На Пафнутьева он не обращал ровно никакого внимания, словно все, что делал, было заранее между ними оговорено. Молча, сосредоченно подошел к двери и повернул ключ. Потом вернулся к тумбочке и вынул небольшую тарелочку, на которой лежали куски сала, разрезанная на четыре части луковица и два кусочка подсохшего хлеба. Все это он установил на журнальный столик, безжалостно смахнув с него какие-то бумаги, бланки, окурки. — Да! — Мольский поднял указательный палец, как бы говоря, что с толку его никто не собьет и все, что нужно проделать, он помнит, никакие силы не отвлекут его от главного.
— Вроде как жарко для водки-то, — робко возразил Пафнутьев.
— Старичок... Ты плохо воспитан. Водка хороша в любую погоду, а такая водка особенно хороша в жару.
— А она что... Не такая, как все?
— Директор ликероводочного завода Подгорный Владимир Иванович привез ее из города Запорожье. Эта водка даже лучше, чем та самогонка, которую варит его мать. А самогонка тети Кати — это такой напиток, с которым мало что может сравниться. — Говоря все это Мольский щедро наполнил граненые стаканы, как заметил Пафнутьев, далеко не первой свежести. Это надо признать, все, что было в этом кабинете, слегка отдавало какой-то запущенностью, если не сказать — захватанностью. Да и сам хозяин вряд ли умывался сегодня, и неистребимый дух водки-лука переполнял его кабинет, похоже, не один год.
— За наши победы на всех фронтах, — значительно произнес Мольский и медленно моргнул снизу вверх.
— Пусть так, — согласился Пафнутьев. — И на Белорусском, и на Украинском пусть будут лишь победы.
Мольский склонил голову, осмысливая сказанное, но ничего не сказал и медленно выпил. После этого взял пальцами несколько кусков растекшегося от зноя сала и отправил их в рот.
— Закусывай, старичок, — сказал он. — Сало — это лучшая закуска. А сало с луком — это вообще...
Пафнутьев не успел освоиться, как увидел, что стаканы опять наполнены. Когда он выпил свою долю и поставил стакан на стол, то увидел, что водка Мольского оказалась нетронутой. И тогда понял Пафнутьев, что здесь пьют нечестно, что надо держать ухо востро и не расслабляться.
«Не надо нас дурить», — жестко подумал Пафнутьев и, сунув в рот корочку хлеба, медленно ее разжевал. К салу он так и не смог притронуться.
— Когда ты позвонил и сказал, что хочешь поговорить, я сразу вспомнил тебя, Паша... Ведь мы встречались, и даже не один раз, старичок...
— Что-то не помню. — Пафнутьев еще раз внимательно посмотрел на Мольского. — Нет, не помню.
— Была какая-то встреча у областного прокурора, ты докладывал о преступности, я задавал вопросы от нашей вечерки... Вот так примерно...
— Может быть, — сказал Пафнутьев и уже решил было показать квитанцию об уплате объявления, но Мольский перебил его.
— Еще по одной? — спросил он.
— Ты еще со своей не справился, старичок, — сказал Пафнутьев. И что-то в его словах, в тоне насторожило Мольского. Остановившимся взглядом он уставился на Пафнутьева, потом оскорбленно пожал плечами, дескать, хотел, как лучше, а если ты так ставишь вопрос... — Давай-давай, опрокидывай, раз уж налито. С такой закуской не опьянеешь.
— Ты, старичок, напрасно на меня бочку катишь... — Мольский взял свой стакан и спокойно выпил. Закалка у него была серьезная, в этом Пафнутьев убедился. — Я не сачкую, честно отрабатываю каждый тост. А если маленько замедлился, то причина только одна — ты третий, с кем я сегодня пью запорожскую водку. И, надеюсь, не последний.
— Надежда — это прекрасно, — заметил Пафнутьев. — Я тоже в свое время каждый день хоть на что-то да надеялся.
— А сейчас?
— Перестал.
— Это радует. — Мольский склонил голову так, что очки его совсем перекосились и, если бы не бородавка, могли бы вообще свалиться с обильного лица. — Видишь ли, старичок, — Мольский печально посмотрел вокруг, — все эти наши с тобой словечки имели бы совершенно другой смысл, если бы ты служил в другой конторе. Согласен?
— Вопросы есть, Гоша, есть несколько простеньких таких вопросов.
— Давай, старичок.
— Смотри сюда. — Пафнутьев вынул квитанцию, подписанную Мольским, и, не решившись положить ее на стол, показал из своих рук, расправив и повернув к Мольскому лицом. — Внизу твоя подпись, Гоша.
— Точно моя? — Мольский с неожиданной ловкостью выдернул бланк из пальцев Пафнутьева. — А... Вспомнил. — И, вытерев квитанцией пальцы, небрежно бросил в корзину для мусора.
Пафнутьев молча поднялся, нашел жирный комок в корзине, вынул его, распрямил, сложил пополам и аккуратно поместил между страничками своего блокнота.
— Слушаю тебя, Гоша, — сказал он и сел на свое место.
— Этих квитанций каждый день я выписываю не меньше сотни. Иногда, уходя куда-нибудь по заданию, оставляю девочкам из нашего отдела десяток бланков с моей подписью. Поэтому, старичок, проследить судьбу каждой такой бумажки я не могу, не хочу и даже избегаю. Тебе еще нарезать сала? И могли бы еще по глоточку. А?
— Послушай меня, Гоша... Эта квитанция получена неким Суровцевым. Он принес объявление о продаже дома. Объявление в газете не появилось.
— Бывает. — Мольский небрежно махнул рукой. — Так частенько бывает. Смотри сюда... Мужик продает дом, оповещает об этом родственников, знакомых, сослуживцев, соседей... Сеть получается достаточно широкой... Никто не покупает. Тогда он идет к нам, приносит свою писульку. Я говорю мужику — очень хорошо, через неделю объявление будет в газете. Это его устраивает, он счастливый возвращается домой. А через день, через два, три, четыре, пять к нему все-таки приходит покупатель. И они совершают свое черное дело. Купля-продажа. Чтобы не будоражить город, чтобы не захлебнуться в телефонных звонках, посетителях, визитерах, он звонит и говорит мне, что так, дескать, и так, дорогой друг Гоша, не надо объявление помещать, продан дом. Очень хорошо, говорю я, будет время, заходите за деньгами, которые заплатили. Не все, но большую часть мы возвращаем. За хлопоты отстегиваем себе процентов двадцать, двадцать пять.
— А какие у вас хлопоты?
— Старичок, я вижу, ты в нашем деле не очень тянешь... Объявление надо подготовить к набору, отредактировать, убрать из него чушь, выстроить по принятой у нас форме, потом его кто-то вычитывает, чтобы избежать и фактических ошибок, и орфографических... Потом его надо набрать на компьютере, заверстать на полосу... Ну, и так далее. А за день до того, как появится газета в киосках, он звонит и говорит — не надо, отбой.
Ответы Мольского выглядели простыми и убедительными. Все зацепки, которые Пафнутьев приготовил для этого разговора, ему не удалось даже произнести. Мольский отмел их заранее.
— И часто такое случается?
— Что тебе сказать, старичок... Случается. Не сегодня, так завтра, не одно, так другое, третье... Жизнь газеты течет по своим причудливым путям и... Мы еще выпьем?
— Чуть-чуть попозже, чуть-чуть, — ответил Пафнутьев.
— А бумажку, которую ты в блокнотик спрятал, выброси, старичок. Не пригодится она тебе, выброси в то самое ведро, из которого ты вынул ее с таким душевным трепетом, с таким высоким чувством профессиональной ответственности. Мне показалось, что у тебя при этом даже руки вздрогнули... Взамен я дам тебе десяток новеньких, с печатями и моими подписями. Может быть, это не совсем правильно с точки зрения делопроизводства, но так уж у нас сложилось, старичок. — Мольский улыбнулся, показав редкие, но крепкие зубы-пеньки табачного цвета.
— Ну что ж, суду все ясно и понятно, — пробормотал Пафнутьев и не смог, не смог придать своему голосу ни твердости, ни уверенности. Но что-то помешало ему выбросить в ведро квитанцию, над которой так покуражился Мольский, вытерев об нее жирные свои пальцы. И чтобы уж совсем не выглядеть дураком, Пафнутьев взглянул на часы, скорчил гримасу, которая должна означать, что он торопится, что, к сожалению, покидает этот гостеприимный кабинет, что в будущем он, конечно, с большим удовольствием заглянет сюда. — Тороплюсь, Гоша, назначена встреча с неким Огородниковым. Кстати, когда он узнал, что я буду у тебя, велел кланяться, что я и делаю... Как он мужик, ничего?
— Илюша? — переспросил Мольский, и что-то в его лице изменилось. Вернее, в его лице ничего не изменилось — то же благодушие, ленивые, замедленные движения, улыбка, увеличенные очками зрачки, но вот эти самые зрачки как бы остановились, замерли, окаменели з тот момент, когда он произносил слово «Илюша». И все в нем остановилось — рука повисла над столом, не успев захватить последнюю полоску сала, улыбка остановилась, и единственное слово, которое он произнес, тоже как бы повисло над столом без продолжения. Оно вырвалось, прозвучало, стало фактом, и что бы теперь ни говорил Мольский, этого ему уже не изменить. — Это адвокат, что ли? — спросил он.
— Да, бойкий такой стряпчий, за любые дела берется и справляется. Вот что интересно, побеждает, как говорится, на всех фронтах! — воскликнул Пафнутьев восхищенно, но этот восторг не расшевелил Мольского, скорее даже наоборот, он еще больше замкнулся.
— Давно я его не видел... Значит, помнит меня Илюша... Мы с ним тоже на какой-то презентации познакомились... Не то в прошлом году, не то в позапрошлом.
— Мне показалось, что он не просто помнит, он хорошо тебя помнит! — Пафнутьев продолжал тянуть линию, которая вдруг заинтересовала его. Когда он шел сюда, ему и в голову не приходило выяснить связку Мольский — Огородников, а теперь он подумал, что если его новый друг Гоша отрицает знакомство с Огородниковым, то это даже хорошо, было бы куда безнадежнее, если бы он тут же перезвонил адвокату — дескать, здравствуй, дорогой друг!
А он отшатнулся.
— Если помнит, значит, ему что-то нужно! — Мольский уже вполне владел и своим голосом, и лицом.
— А что ему может быть нужно?
— О, старичок... Реклама. Объявление. Оповещение. Мало ли... Эти адвокаты из третьего ряда — а Илюша, как это ни прискорбно, из третьего ряда — всегда ищут повод под каким угодно соусом оказаться на газетной странице... Это же новая клиентура, известность, деньги. Такие дела, старичок.
Приходилось признать — что бы ни говорил Пафнутьев, какие бы ловушки ни выстраивал, Мольский словно заранее был подготовлен ко всем его капканам и проходил, не задевая ни за одну струну. Ничто не сработало, ничто не захлопнулось.
И легкая беседа продолжалась.
Все так же безмятежно улыбался Мольский, пережевывая остатки сала и лука, светило солнце в окно, все так же из коридора доносились приглушенные голоса, но что-то изменилось. Так бывает — меняется настроение, уходит спокойствие, накапливается нервозность. Пафнутьев почувствовал вдруг, что Мольский уже не стремится задержать его, он не прочь проводить гостя до дверей и снова закрыть за ним эту дверь на ключ.
Выдернув откуда-то из тумбочки лист писчей бумаги, Мольский долго и шумно вытирал руки, и в этом тоже было предложение убираться. Вот он подтянул к себе газетную полосу и скользнул по ней взглядом — дескать, дела требуют его участия. Вот он почти незаметно взглянул на часы...
И Пафнутьев понял, что едва он выйдет из этого кабинета, как Мольский тут же наберет номер Огородникова. Так иногда приходит уверенность, что в нашем доме кто-то побывал, незваный и нежеланный, хотя и не оставил никаких видимых следов. Приходит состояние, которое поэт назвал проще — в нашем доме запах воровства...
Понимая, что говорить больше не о чем, Пафнутьев поднялся и с радостью заметил, как облегченно вслед за ним вскочил Мольский. Ну что ж, если им надо поговорить, пусть поговорят, великодушно подумал Пафнутьев. Все равно мне не устеречь, когда они решат пошептаться тайком.
— А чем, собственно, вызван интерес к этой квитанции? — спросил Мольский, задав наконец вопрос, который он, в случае своей полной непричастности к кровавым событиям в городе, должен был задать с самого начала.
— Все силы брошены на раскрытие убийства семьи Суровцевых, — ответил Пафнутьев. — А эта квитанция выписана тобой, Гошей. А объявление не опубликовано. А покупатель не проходит по категории родственников, сослуживцев и так далее. Совсем чужой покупатель оказался. Именно такой мог бы найтись по газетному объявлению. Поэтому, Гоша, я здесь. Поэтому сижу с тобой и пью твою замечательную водку.
— Это радует, — заметил Мольский. — А вот к салу ты не притронулся. Это мне показалось обидным, потому что я сам его солил.
— Продолжаю, — невозмутимо сказал Пафнутьев. — Объявления в газете нет. Хотя деньги взяты и подпись твоя на квитанции стоит.
— Но я же все объяснил.
— Если бы сейчас этот стол сам по себе взмыл в воздух и поднялся к потолку... Ты бы смог это объяснить?
— Стол... К потолку? — Мольский задумался.
— Смог бы, — заверил его Пафнутьев. — И не думай, не сомневайся. А поскольку ты в состоянии объяснить вообще все, что происходит на белом свете, и все, что может произойти... то квитанция... Пока оставим это.
— А потом вернемся?
— Обязательно. Уж больно ниточка вкусная тянется от этой квитанции. Обещает находки.
У Мольского была привычка — он широко раскрывал глаза и в упор смотрел на собеседника сквозь толстые очки, которые эти глаза делали еще больше и выразительнее. Чаще всего в них была печаль непонимания. Да, печалился Мольский оттого, что мысли его и поступки истолковывали совсем не так, как он предполагал.
Вот и сейчас он широко раскрыл глаза и уставился на Пафнутьева с какой-то бесконечной скорбью. Очки его съехали на нос, причем верхняя дужка проходила как раз через середину зрачка, разделяя глаз пополам, и Пафнутьеву казалось, что Мольский смотрит на него не двумя, а всеми четырьмя глазами. Это было немного странно, немного смешно, но не страшно, нет.
— А что же наш друг Илюша... К нему тоже тянется ниточка?
— Ниточка?! — воскликнул Пафнутьев. — К нему канаты тянутся, тросы стальные, веревки пеньковые в руку толщиной!
— Это радует, — печально кивнул Мольский. — И в то же время обнадеживает. Внушает некоторую уверенность в благополучном исходе.
— Исходе чего?
— Это я так, старичок... О жизни. За мной это водится, я иногда задумываюсь о жизни.
— Это радует, — усмехнулся Пафнутьев, усвоив наконец поговорочку Мольского.
— Возвращаемся к нашим баранам. Время обеденное. Сейчас за мной заедет моя девочка, и мы отвезем тебя в центр города. К Илюше Огородникову, который, как ты утверждаешь, помнит меня и ждет не дождется. Может, вместе и заглянем к нему?
— Мысль, конечно, интересная, — озадаченно проговорил Пафнутьев, не сразу сообразив, как отнестись к предложению Мольского — воспользоваться его великодушием или же умыкнуться от его коварства.
В решении Пафнутьева, как обычно, главную роль сыграла не осторожность, а самое обычное любопытство. Захотелось ему посмотреть поближе на самого Мольского, на его девочку, поболтать с ними по дороге... Почуял Пафнутьев — что-то дрогнуло в душе у Мольского, что-то там у него заныло и застонало. Неуязвимая нагловатость с придурью как-то незаметно испарилась, и осталась настороженность. Не хотел Мольский отпускать Пафнутьева, и что-то за этим стояло.
В лифте они оказались вдвоем — Мольский кому-то махнул рукой, дескать, не торопись, кого-то оттеснил, пропустил вперед Пафнутьева в кабину, сам задержался на входе и нажал кнопку первого этажа. И уже, когда двери готовы были рвануться навстречу друг другу, шагнул внутрь. Так они и остались в кабине один на один.
— Ты вот что, старичок, — Мольский ткнул Пафнутьева пальцем в живот, — ты вот что... Можешь на меня рассчитывать. Я, как говорится, при информации, ко мне стекается столько всевозможных сведений, фактов, столько компры на кого угодно... Что я не знаю даже, как ты вообще до сих пор без меня обходился.
На Пафнутьева смотрели увеличенные очками громадные глаза Мольского, тускло светилась бородавка, затерявшаяся на безбрежных просторах обильного лица, и во всем его облике была готовность быть полезным.
«Да он же в стукачи навязывается! — вдруг дошло до Пафнутьева. — Очень мило! С таким стукачом я еще не работал. Был Ковеленов, да по неосторожности головы лишился, а этот, похоже, свою голову бережет, так просто в петлю не сунет...»
— Когда ты последний раз видел Огородникова? — спросил Пафнутьев таким тоном, будто все остальное между ними уже было решено.
— Вчера, — ответил Мольский, не задумываясь, тоже так, будто они уже обо всем и навсегда договорились.
— О чем был разговор?
— Об убийстве. — Глаза Мольского закрылись петушиными веками снизу вверх и так же медленно, с какой-то величавостью открылись. И преданно уставились на Пафнутьева. — Об убийстве семьи Суровцевых.
— Что его интересовало, волновало, тревожило?
— То же, что и тебя, — неопубликованное объявление.
— Сколько он тебе дал?
— Тысячу.
Лифт остановился, и Пафнутьев с Мольским оказались в холодноватом, залитом светом вестибюле, отделанном серым камнем, плитки которого в некоторых местах то ли отвалились, то ли унесли их местные умельцы по домам на всякие хозяйские нужды.
Оба молча пересекли вестибюль, вышли на крыльцо и остановились. Освоившись с ярким солнечным светом, Мольский ухватил Пафнутьева за рукав и потащил в сторону, к покосившейся скамейке.
— Долларов? — спросил Пафнутьев так, словно их разговор не прерывался ни на секунду.
— Естественно.
— И часто тебе от него перепадало?
— Случалось. Я виноват, старичок, и свою вину сознаю. Но понимаю и ограниченность этой вины. Да, я взял с клиента деньги и не поместил в газете его объявление. С моей стороны это, как бы тебе, старичок, объяснить подоступнее, чтоб ты все понял правильно...
— Я буду стараться, — заверил Пафнутьев.
— С журналистской точки зрения, я поступил неэтично. Может быть, заслужил выговор... Но вряд ли, на выговор моя оплошность не тянет, потому что покупателя я все-таки нашел.
— Банду Огородникова?
Мольский никак не откликнулся на выпал Пафнутьева. Он наклонился, сорвал травинку, откусил ее крепкими желтыми зубами, долго смотрел, прищурившись, в небо и наконец вроде бы нашел время и для Пафнутьева.
— Старичок... Не надо так круто. Хорошо? Удары я держу. Ты уже должен это понять.
— Понял, больше не буду. — Пафнутьев согласно кивнул.
— Вот так-то лучше. Теперь слушай... Огородников — адвокат, его телефон, адрес конторы тебе известны. И он на свободе. А ты, начальник следственного отдела прокуратуры, договариваешься с ним о встрече. Я, служка из вечерней газеты, везу тебя к нему... Значит, не такой он уж и бандит, не такой уж и пахан, а? Я понимаю, бандой нынче можно назвать всех, кого угодно. Банда врачей, банда рвачей, юристов, артистов, банкиров... Не надо бросаться такими словами. Это немножко по-кухонному.
— Виноват, — снова покаялся Пафнутьев.
— А по сути... Огородников часто бывает в редакции, помещает объявления, интересуется нашими делами... Он не просто читает, он изучает колонку уголовной хроники и не ждет, когда к нему придут за помощью, сам ее предлагает.
— Гоша... Остановись. Значит, так... Мы установили — ты дал Огородникову наводку на Суровцева...
— Я дал ему текст того объявления, которое желал поместить в газете наш клиент, — поправил Мольский.
— И получил за это тысячу долларов?
— А вот и моя девочка! — Мольский протянул руку Пафнутьеву, помог ему подняться с продавленной скамейки и показал на подъезжающий к стоянке желтый «жигуленок».
— Я слышал... Она прокурор?
— Нет, старичок, она не прокурор... Это у нее кличка такая... В редакции шутят. А работает она судебным исполнителем. Деньги из людей вышибает.
— Получается? Нынче это не каждой банде под силу, а?
— Спокойно, старичок. — Мольский снисходительно похлопал Пафнутьева по плечу. — Эсмеральде все под силу.
— Что-то у твоей девочки случилось, — заметил Пафнутьев, показывая на машину. — Перекосило ее маленько... Похоже, рессоры лопнули с левой стороны.
— Нет, старичок, рессоры там в порядке... Это моя девочка сидит с левой стороны, на месте водителя.
Машина остановилась, но из нее никто не выходил. Когда Мольский открыл заднюю дверцу, изумленный Пафнутьев увидел наконец девочку — за рулем сидела монументальная дама, не менее полутора центнеров весом, с надменным лицом, явно пенсионного возраста со светлыми, выкрашенными волосами, уложенными в причудливую заковыристую прическу, венчал которую кок, поднимающийся над желтым припудренным лбом. Прическа выглядела каким-то архитектурным сооружением, видимо, делалась она на месяц, на два, заливалась лаками и всевозможными закрепителями и, таким образом, в течение целого квартала девочка выглядела свеженькой и нарядной.
— Знакомьтесь, — с явной гордостью произнес Мольский. — Это Эсмеральда. — Голова с окаменевшей прической чуть колыхнулась в кивке, дескать, все правильно, я и есть Эсмеральда. — А это Павел Николаевич... Начальник следственного отдела. — Мольский произнес это, уже сидя в машине рядом с Пафнутьевым на заднем сиденье. Впереди он сесть не смог, даже если бы и захотел, места там попросту не оставалось — зад Эсмеральды растекся по обоим сиденьям. — Между прочим, — со светским оживлением произнес Мольский, явно робея перед своей красавицей, — между прочим, Эсмеральда ваша коллега, Павел Николаевич!
— Да-а-а? — восторженно протянул Пафнутьев. — Очень приятно!
— Она самый исполнительный судебный исполнитель города!
— Это прекрасная и очень ответственная профессия. — Пафнутьев хотел сказать еще что-то приятное Эсмеральде, но в голову ничего не приходило, он не знал, что может понравиться этой женщине.
Но Эсмеральда приняла его слова, она снова кивнула и даже посмотрела на него в зеркало с явным одобрением. Облегченно перевел дух и Мольский, он тоже, видимо, опасался гнева своей девочки.
— Куда едем? — спросила Эсмеральда, и это были первые слова, которые она произнесла с тех пор, как мужчины уселись на заднем сиденье машины. По тону Пафнутьев понял, что исполнительские обязанности наложили на женщину сильный отпечаток. Голос у Эсмеральды был властным, в нем слышалась беспрекословность, таким голосом можно приговаривать разве что к исключительной мере наказания, никак не меньше. Похоже, и прокурорская ее кличка оправдывалась.
— В центр, — сказал Мольский и невольно положил руку на колено Пафнутьеву. Дескать, все в порядке, старичок, кажется, пронесло. И, облегченно откинувшись на спинку сиденья, устало прикрыл глаза.
Машина резко дернулась, потом остановилась, мотор заглох, с воем снова заработал. Все это время Мольский не пошевелился, глаз не открыл. Он, видимо, привык к подобной манере вождения, а возможно, даже полагал, что так и нужно водить машину.
— Кажется, поехали, — с сомнением произнес Мольский.
— Это радует, — чуть слышно пробормотал Пафнутьев.
— И даже внушает некоторые надежды.
— В самом деле поехали. — Эсмеральда и сама, видимо, была удивлена тем, что машина все-таки тронулась с места.
Пафнутьев прямо перед собой видел мощные складки на шее Эсмеральды и думал о странностях человеческих вкусов и привязанностей. Скосив глаза на Мольского, который все еще полулежал, откинувшись на спинку и прикрыв петушиными веками глаза, он даже проникся сочувствием к нему. Теперь он знал, куда шли деньги за неопубликованные объявления.
Нельзя сказать, что Огородников был в полной панике, но все происходящие события говорили о том, что он офлажкован. То самое правосудие, те следственные, дознавательные и прочие конторы, к которым он привык относиться насмешливо и пренебрежительно, вдруг на его глазах превратились в нечто четкое и безжалостное. При одном воспоминании о смерти Афганца, о продырявленном животе Воблы, об утреннем сообщении о Петровиче его пробирал озноб.
Только сейчас Огородников в полной мере ощутил неумолимость государственной машины, которая поставила перед собой цель и этой цели добивается. Он уже знал, доложили верные люди, что отрабатываются все связи Воблы, Афганца и Петровича. С кем общались, кому звонили, у кого ночевали — все это выяснялось круглосуточно не только свирепой московской бригадой, но и местными озверевшими сыщиками. Когда позвонил Мольский и сказал, что к нему едет некий Пафнутьев, Огородников понял, что на него выходят с тыла. Значит, отрабатывается не только уголовная линия, но и семейная, профессиональная, линии друзей, любовниц, соседей, бывших подельников и нынешних клиентов.
Пора рвать когти, другого выхода не оставалось.
Теперь этот Пафнутьев...
Как он вышел на него? Почему тому захотелось вдруг поговорить с Огородниковым? Кто вывел? Огородников засветился, причем сознательно, один-единственный раз, когда вышел на Сысцова. Но тогда не было другого выхода. Конкуренты были убраны жестко и четко, нужно было прибирать к рукам наследство. Он поступил продуманно, позвонив Сысцову, назвав себя и сразу дав понять, что отныне тот будет платить другим людям.
Тут все правильно.
Так делается всегда и везде.
Все шло отлично до того момента, пока эти кретины не расстреляли семью Суровцевых. Тогда проснулся большой медведь в Москве, начались эти идиотские передачи по телевидению, и остановить сдвинувшееся с места колесо было уже невозможно. Город жаждал мести, и эти сонные милицейские, прокурорские конторы, которые были так ленивы и послушны, так охотно брали деньги и так исполнительно эти деньги отрабатывали, вдруг словно взбесились. Куда бы ни звонил Огородников, к кому бы ни обращался, везде делали большие глаза и в ужасе махали руками...
А как все было отлажено до того момента, когда Петрович, эта шваль уголовная, с перепугу дал команду расстрелять семью в той паршивой квартире.
И чего добились?
Лавина, идет лавина, и остановить ее невозможно. Огородников подошел к окну и, не отдергивая прозрачной шторы, посмотрел на улицу. Он давно заметил, он еще с утра обратил внимание на «жигуленок», который, не скрываясь, не таясь, стоял прямо перед его окнами. Он мог остановиться во дворе, наблюдатель мог расположиться за любым окном в доме напротив, сейчас каждый, едва услышав, что дело имеет отношение к массовому убийству неделю назад, готов был впустить в свою квартиру такого наблюдателя. «Жигуленок» припарковался прямо перед его окнами, и молодой парень, сидевший за рулем, был невозмутим и спокоен. Он поглядывал на подъезд конторы Огородникова лениво и даже с каким-то равнодушием, словно знал наверняка, что никуда тому не деться, никуда не скрыться.
Роскошный новый «мерседес» Огородникова стоял у подъезда, выход из конторы прекрасно просматривался и парень в «жигуленке» никуда не отлучался с утра. Больше всего Огородникова бесила его самоуверенность. Он мог легко уйти от этого наблюдателя, ему ничего не стоило перебраться в другую квартиру, выйти во двор из другого подъезда... Причем все это он мог проделать играючи, но понимал Огородников, что и возможное его бегство предусмотрено...
Петрович во всем виноват, Петрович.
Скоро должны были передавать дневные новости и на экране возникнет уголовная морда этого старого кретина. И тогда ему уже не уйти, Петровича опознают, едва он выйдет из своего логова.
Да, его опознают и возьмут.
Петрович засвечен.
Петрович обречен.
Петрович не будет молчать и все сбросит на него, на Огородникова.
Через два часа приедет хмырь из прокуратуры, этот лох нечесаный, и начнет задавать вопросы...
Сысцов? Этот не должен расколоться. Он до смерти перетрухал, когда получил гостинец в баночке... И потом, если он платил одним людям, почему не платить столько же другим? Правила игры те же, а какая разница, отстегивать деньги Ване или отстегивать их Пете?
Нет, Сысцов не опасен, от Сысцова можно отвертеться.
Мольский? Этот сам по уши в дерьме.
Петрович, остается Петрович.
И почти два часа свободного времени.
Два часа до встречи с Пафнутьевым, два часа до дневных новостей, до того момента, когда Петровича будет знать каждая собака, каждая собака, каждая собака...
Прощай, Петрович!
Много раз убеждался в непутевой своей жизни Огородников, что самую важную, самую тяжелую работу надо выполнять самому. Не говоря уж о работе рисковой и опасной. Другим можно поручать пустяки, поручать можно работу тягостную, неблагодарную. Но самое важное — только сам.
Один раз он нарушил этот закон, поручив Вобле убрать Афганца...
И что?
Вобла выкарабкивается, оставляя на больничном полу части своих внутренних органов, Афганец догадался сам себя хлопнуть, а проблемы растут, множатся, и вот ты, Илюша, пришел к тому часу, когда не знаешь, куда деваться.
Впрочем, знаешь.
Но работу эту ты должен проделать сам, чтобы не завязнуть в мелких услугах ближних, когда всем должен, всем обязан и не успеваешь раскланиваться во все стороны и уже не принадлежишь себе, а принадлежишь черт знает кому...
Взглянув еще раз на улицу, он убедился, что жалкий, задрипанный, несчастный «жигуленок» все еще стоит на противоположной стороне и молодой парень, которого он, кажется, запомнил на всю жизнь, невозмутимо сидит за рулем и смотрит в сторону его парадного подъезда, в сторону его замершего «мерседеса». Хоть бы заснул, отвлекся книгой, газетой, девушкой, а мимо проходят такие девушки, такие девушки, что даже Огородников постанывал, глядя им вслед. Мороженое на худой конец купил бы себе и отвлекся на минуту... Нет, он не ел мороженого. Он сидел в машине и смотрел в лобовое стекло.
— Ну что ж, дорогой... Как будет угодно.
И Огородников начал действовать. Решение принято, и отныне у него ближайшие два часа расписаны не по минутам даже, по секундам, и каждая из оставшихся до прихода Пафнутьева секунда может или угробить его, или спасти.
Непробиваемый, железный, многоопытный Петрович вляпался! Вляпался, как последний пэтэушник, который забрался в киоск за бутылкой водки. А сколько было спеси, дурацкой уголовной спеси...
Что бы ни делал в дальнейшем Огородников, не исчезали в нем, не угасали эти вот слова, эти проклятья в адрес Петровича, который умудрился вляпаться на отпечатках пальцев. Ведь знал кретин недорезанный, знал, что во всех картотеках страны его отпечатки на почетном месте, знал и вляпался, дурака кусок!
Огородников подошел к столу, сел, сосредоточился, прижав ладони друг к дружке, закрыл на какое-то время глаза и постарался впасть в состояние отрешенности. И он действительно в эти минуты отрекался от всего, что могло помешать ему выполнить задуманное, — дружеские привязанности, опасливость, боязнь за свою жизнь, свойственная каждому живому существу. Даже это выжигал в себе Огородников, достигая высшей сосредоточенности. И удавалось, это он умел. Был уверен, что когда понадобится — присядет вот так в укромном уголке и через десять минут поднимется совершенно другим человеком, даже не человеком, а тем существом, которое вроде бы и рождено для того лишь, чтобы выполнить необходимое.
Был Огородников невысок ростом, плотен телом, лыс, лишь где-то за большими, хрящеватыми ушами можно было обнаружить седоватые клочки шерсти, не вылезшей еще после всех жизненных передряг. При небольшом росте и коротковатых руках у него были неожиданно крупные ладони, более уместные у борца или боксера. Одежду Огородников носил великоватую, свободную и поэтому со стороны казался еще ниже и еще шире, чем был на самом деле. Огородников никогда не повышал голоса, был улыбчив, впрочем, точнее сказать, что Огородников всегда и везде по любому поводу охотно раздвигал губы, показывая сверкающий ряд белоснежных искусственных зубов. Вот точно так же широко и сверкающе он улыбнулся, когда узнал утром, что Петрович засвечен и десятки людей уже рыщут по городу, пытаясь найти малейшие следы этого человека.
Ну что ж, они ищут, а найти Петровича должен Огородников.
Стряхнув с себя неподвижность и оцепенение, он сразу обрел четкость в каждом движении. Отныне он не сделает ни одного лишнего жеста, не посмотрит, куда ему не нужно смотреть, не шагнет в сторону от задуманного. Вынув из ящика стола тюбик клея «момент», он выдавил несколько капель на пальцы и тщательно растер прозрачную вязкую жидкость, стараясь, чтобы оказались смазанными все пальцы. Спрятав клей, Огородников некоторое время сидел, растопырив пальцы, как это делают женщины, нанеся лак на ногти. Время уходило, но он знал — это окупится, это необходимо.
Убедившись, что отпечатки его пальцев надежно закрыты слоем невидимого клея, Огородников прошел в конец коридора. Отодвинув черный офисный шкаф в сторону, он оказался перед стальной дверью, какие обычно устанавливают жильцы, едва у них заведется пара лишних миллионов рублей. Отодвинув засов и повернув два раза ключ в замке, Огородников открыл дверь и вышел на площадку соседнего подъезда. Если его контора выходила парадными ступенями прямо на улицу, то в этот подъезд можно было зайти лишь со двора. Частой, мелкой походкой Огородников пересек двор, вышел на соседнюю улицу, сел в неприметный «жигуленок» и тут же отъехал.
Остановился Огородников у телефонной будки. Он знал, что этот автомат работает — для этого телефонный мастер от него, Огородникова, получал время от времени знаки уважения, чтобы именно этот автомат работал в любое время дня и ночи.
Все люди, которым мог позвонить в эти дни Огородников, обязаны быть дома, на телефоне — таково было его указание.
Сначала он позвонил Петровичу — он знал, где его найти, знал, где тот отлеживается после того, как недобитый Вобла был обнаружен в подвале его дачи.
— Привет, — сказал Огородников, стараясь наполнить свой голос беззаботностью. — Как поживаешь?
— Помаленьку. — Петрович тоже знал, что в таких случаях нужно произносить как можно меньше слов, ничего не говорить по делу, не называть имен, дат, адресов.
— Есть новости?
— Телевизор смотрю, радио слушаю... Как говорится, на нашенском фронте без перемен.
— Заскочу к тебе на пару минут.
— Когда?
— Через полчаса.
— Валяй.
— Ты один?
— Я на месте, — ответил Петрович и положил трубку.
Вот это всегда бесило Огородникова. Он хотел ясности, определенности, четкости, а когда уголовник, следуя каким-то своим привычкам, вот так, не ответив на вопрос, бросает трубку, полагая, что сказал все необходимое, Огородников терял самообладание. Ему действительно было важно, один ли в квартире Осадчий, с другом ли, с бабой... Но, успокоившись и поразмыслив, Огородников решил, что он напрасно злится. Если Петрович сказал, что он на месте, что ждет его, то наверняка окажется один. Кто бы у него ни был, он всех выпроводит.
После этого Огородников позвонил еще в одно место. И на этот раз человек оказался дома, что сразу подняло ему настроение — боевые единицы подтверждали готовность действовать, подчиняться, выполнять поручения.
— Привет, — сказал Огородников. — Это я.
— Узнал.
— Есть новости?
— Те, что и у всех.
— Ничего чрезвычайного?
— Чрезвычайного столько, что...
— Телевизор смотришь?
— Не выключаю.
— Буду у тебя через десять минут.
— У меня тут красавица...
— Это вопрос или предложение? — холодно спросил Огородников.
— Понял, — сказал Вандам и положил трубку.
Уже отъехав несколько кварталов, Огородников осознал, что он недоволен и раздражен. И тому была причина — Вандам сказал, что у него дома женщина. Вроде бы и ничего особенного в этом обстоятельстве не было, ну пришла девушка, ну ушла девушка, к его делу это не имело ровно никакого отношения. Но это значило, что у Вандама в доме был еще один человек, который слышал их разговор и который будет знать, из-за кого ее выталкивают в дверь, кто именно помешал ей провести время весело и красиво. Не настолько умен и осторожен этот идиот, чтобы промолчать и не сказать, что едет к нему некий Огородников и потому девушке надо срочно слинять, независимо от того, в каком находится состоянии. Она, конечно, слиняет, Вандам в любом случае ее выпроводит, но до конца жизни запомнит, кто для Вандама в этот момент оказался важнее... Проболтается, это точно, — проворчал Огородников. И где-то в мире будет торчать конец ниточки, за который можно потянуть...
«Но что делать, что делать, — сокрушенно вздохнул он. — И Петрович тоже... У Петровича тоже кто-то был, не в одиночку он сидел перед телевизором, это точно. Но тот умнее или, скажем, опытнее, он ничего не сказал, он просто положил трубку. Эти его уголовные замашки не столь плохи — не трепись, не болтай лишнего, если уж решил что-то ответить, то только на заданный вопрос, и ни слова больше. Этот закон Петрович знал и следовал ему неукоснительно. Кто-то у Петровича сидел — это наверняка... Уж больно немногословен он был, какой он ни опытный уголовник, а потрепаться иногда не прочь...»
А сейчас, сегодня им есть о чем потрепаться...
Нет, не пожелал.
Огородников круто свернул во двор, проехал вдоль дома и, найдя место для машины, втиснулся между «москвичом» и «опелем». Заглушил мотор, проверил замки дверей. Сознательно дал себе возможность минуту-вторую побыть в неподвижности.
«Пора», — сказал себе Огородников и, захлопнув за собой дверцу, быстро поднялся на третий этаж. Позвонить не успел — дверь распахнулась, и он увидел на пороге Вандама. Тот был в белых обтягивающих брюках и легких белых шлепанцах. Весь его торс, вся эта гора роскошных мышц была обнажена. Вандам улыбался, понимая, что не может Огородников вот так равнодушно смотреть на него, не может. А тот, и не скрывая своих чувств, некоторое время оцепенело рассматривал прекрасное тело, потом перешагнул порог, провел рукой по плечу Вандама, ощутив расслабленные мышцы, которые под его рукой вздрагивали и напрягались... Но, сжав зубы, с легким стоном взял себя в руки и прошел в комнату.
— Что-нибудь случилось? — Вандам улыбался как-то смазанно, глаза его были затуманены, в движениях чувствовалась лень и расслабленность.
— Да.
— Что-то серьезное?
— Да. — Огородников опустился в кресло, посмотрел на Вандама ясно и твердо. И тот в ответ на этот взгляд сделался как бы трезвее, подтянутее. Исчезла ленца, поволока в глазах, призывность позы. — Задаю вопрос — мы вместе?
— Как всегда, Илья...
— Этого мало. Мы должны быть вместе, как никогда. Возьми вот. — Он бросил на стол перетянутую резинкой пачку долларов. — Там три тысячи.
— За что?
— Я сделал перерасчет... Тебе положено больше, чем ты получил. На три тысячи больше.
— Это же здорово, Илья! Едем в Патайю!
— Только не сегодня, ладно? — спросил Огородников, и столько в его голосе было ярости, что Вандам опешил и его шаловливое настроение тут же улетучилось.
— У меня такое ощущение, что мы и завтра не поедем, — растерянно проговорил Вандам.
— Игрушка здесь?
— Игрушка... А, понял... Здесь.
— Давай ее сюда.
— С глушителем?
— Да. И с полной обоймой.
— Куда-то едем?
— Еду один.
— Я не нужен?
— Вечером.
— Хорошо. — Вандам чуть заметно пожал роскошными своими плечами, поразмыслил, игриво вскинул бровь и только после этого повернулся и, играя ягодицами прошел в другую комнату. Он вернулся через несколько минут с кожаной сумкой на длинном ремне. — Вот, — он протянул сумку Огородникову.
— Игрушка в порядке?
— Как часы.
— Проверять не надо?
— Надо.
— А говоришь...
— Илья, кто бы что бы ни говорил, а такие вещи надо проверять. Всегда.
— Да? — переспросил Огородников и вынужден был признать, что Вандам прав. Он редко оказывался прав, он был глуповат, откровенно говоря, но при его остальных данных глуповатость была достоинством.
Огородников быстро вспорол «молнию», вынул пистолет с неестественно удлиненным стволом, бегло осмотрел его. Обойма действительно была полной. Несколько раз щелкнул пустым затвором. Все действовало, все было в порядке. Он снова вдвинул в рукоять обойму, передернул затвор. Убедился, что патрон в стволе, и, сдвинув кнопку предохранителя, осторожно положил пистолет в сумку.
— Патрон в стволе, ты помнишь? — осторожно спросил Вандам.
— Помню.
— Вот так срочно?
— Мы вместе, да? — Сидя в низком кресле, Огородников смотрел на Вандама, задрав голову, так что на затылке собрались крупные, округлые морщины.
— Как всегда, — механически ответил Вандам, но тут же спохватился — Огородников его уже поправил, когда задавал этот вопрос пять минут назад. Поправил и на этот раз:
— Мы вместе, как никогда. Что бы ни случилось, я никогда не буду катить бочку на тебя. Я хочу знать, что и ты не будешь катить бочку на меня.
— Не буду.
— Что бы тебе ни вешали на уши следователи, что бы мне ни вешали на уши, мы должны твердо знать, что друг друга не предаем. Ты меня понял?
— А что, идет к этому? — Вандам побледнел. — Предстоят встречи со следователями?
— От этого никто не застрахован. Пока все в порядке, но мы с тобой должны об этом договориться заранее.
— Понял.
— Здесь в самом деле была баба?
— Конечно нет! Это я так, разговор поддержать. — Вандам усмехнулся.
— Разговор поддержи, отчего ж не поддержать...Ты меня понял, да?
— Все в порядке, Илья! — горячо заверил Вандам. — Клянусь, что все в порядке!
— Вот и хорошо. — Огородников встал, задернул «молнию» на сумке и направился к выходу. Уже в полумраке прихожей не удержался и еще раз провел рукой по мощному плечу Вандама, задержался у кисти, легонько сжал. — Мне не звони. И никому из наших не звони.
— Понял.
— Пока. До вечера.
И не задерживаясь больше, Огородников сбежал вниз по ступенькам, быстро прошел к машине.
Проведя долгие годы в местах, где удобства были настолько малы, что вообще вряд ли можно было говорить о каких-то удобствах, Петрович перенес эти условия и в свою жизнь на воле. Он обходился настолько малым, что, казалось, и поныне живет в суровом тюремном заточении. Притом, что временами деньги у него бывали хорошие, большие деньги в полном смысле этого слова. Единственное, что он купил, это полузаброшенную дачку на окраине и двухкомнатную квартиру в городе. И то и другое, естественно, на чужие имена, так как сам он, Осадчий Михаил Петрович, нигде, ни в каких коммунальных, домовых и прочих книгах светиться не желал.
В квартире у него не было ничего, кроме самого необходимого, — железная кровать, которую он подобрал возле мусорных ящиков, матрац, правда, купил, к нему подушку и несколько комплектов белья. На кухне — стол и четыре табуретки. Был еще шкаф, гулкий от пустоты шкаф, в котором висел пиджак и черное затертое пальто.
Да, в комнате стоял низенький столик и два затертых кресла — для бесед длительных и душевных. И конечно, телевизор, хороший телевизор, японский.
Не мог и не хотел Петрович привыкать к городским удобствам, ко всевозможным одежкам, занавескам, шторам, к посуде и кухонным наборам, которые уму пустому и никчемному говорили о достатке и достоинстве.
Вот деньги он ценил, тратил их скуповато, не баловал себя ни заморскими напитками, ни заморскими закусками. Купив однажды водку местного завода и убедившись, что водка неплохая, он брал только ее, а на закуску — хлеб, колбасу, помидоры. На балконе стояло ведро с картошкой, накрытое старым мешком.
Вот и все.
Примерно такой же порядок, такая же ограниченность царила и в душе Петровича. Когда банда засветилась, когда умирающего Воблу вытащили из его дачного подвала и теперь всеми силами городской медицины пытались вытащить с того света, он перебрался в свою городскую квартиру. И целыми днями ходил по дому в длинной заношенной пижаме и шлепанцах на босу ногу. Телевизор работал с утра до вечера, но Петрович убирал звук и включал его, когда передавали новости о расследовании преступления, которое он, Петрович, и совершил.
Нет, Петрович не был кровожадным беспредельщиком, но так уж получилось, что делать, так уж получилось.
Жаль, но ничего не поделаешь.
Петрович не мучился, совесть его молчала, поскольку сказать ей было нечего и упрекнуть его тоже было в общем-то не в чем. Он не превысил пределы разумного, здравого, целесообразного. Крутовато вышло, ну что ж, бывает и еще круче.
В банде, которую он сам же и сколотил, а потом в какой-то момент во главе вдруг оказался Огородников, Петрович держался особняком. Он прекрасно понимал, что надеяться может далеко не на каждого. На Воблу не было у него никакой надежды, он знал, что тот рано или поздно всех их сдаст, просто будет вынужден это сделать. Для Воблы хорошо бы вообще избавиться от всех одним махом, только в этом случае он мог надеяться на дальнейшую свою жизнь. Век оборотней короток. Да и подловатость натуры Петрович чувствовал остро, как какой-то отвратный запах, а от Воблы постоянно несло вонью предательства. Петрович его терпел, поскольку тот все-таки пользу приносил да и Огородников очень уж к этому Вобле был привязан.
Вандам тоже был не по душе Петровичу. Пижон, хвастун, дурак, и опять же нежная дружба с Огородниковым. Нет, не мог он довериться Вандаму ни в чем. Вот Афганец — другое дело, тут Петрович себя не сдерживал и всячески помогал Николаю. Он нравился ему непритязательностью, молчаливой сосредоточенностью. Петрович нутром чувствовал, что Афганец никогда его не сдаст. Он напоминал Петровичу самого себя этак лет двадцать — тридцать назад.
Эти двое ребят, Жестянщик и Забой, тоже внушали Петровичу доверие. Да, они были не очень образованны, они грызлись при дележе, может быть, и туповаты они, и скуповаты, но было в них какое-то кондовое, невыжженное еще чувство братства, дружеской порядочности. Сбежать они могут, обмануть могут, утаить жирный кусок, но заложить... Нет. Не заложат.
Когда начались у Петровича опасные переглядки с Огородниковым, он сразу понял, что ему нужно делать. Внутри банды он сколотил свою банду. В нее вошли Афганец, Жестянщик и Забой. Если к Огородникову льнули Вандам и Вобла, то эти трое поняли, что им надо быть с Петровичем.
Была у Петровича мысль — когда что-то случится, а что-то обязательно случится — он отколется с этими ребятами, и будут они работать вчетвером. Не нужны им ни хитрожопый Огородников, ни красавчик Вандам, ни спесивый, как индюк, Вобла. Оборотни опасны для всех, они ведь тоже хотят уцелеть и просто вынуждены время от времени сдавать то одних, то других.
И когда с экрана телевизора посыпались страшные новости, когда Петрович увидел, как из его подвала вытаскивают это вонючее собачье дерьмо, когда с искренней болью увидел простреленную голову Афганца, он сразу почувствовал холодный ветерок за спиной, этакий свежий сквознячок. Чутье никогда его не обманывало, и если он попадался, то только потому что пренебрегал этим волчьим нюхом, не верил ему, а когда убеждался в истинности своего предчувствия, было уже поздно.
На этот раз Петрович решил не рисковать.
— Линять надо, — сказал он себе.
Единственное, что ему оставалось сделать в этом городе, это связаться с Жестянщиком и Забоем — договориться о связи, о совместной, как говорится, деятельности.
Петрович позвонил Жестянщику — тот был на месте. Тот всегда был на месте, поскольку вкалывал все свободное от ночных занятий время, зарабатывая едва ли не больше, чем в банде Огородникова.
— Здравствуй, дорогой, — сказал Петрович. — Узнаешь?
— Узнать-то узнал, — сразу заволновался, занервничал Жестянщик. — Телевизор смотришь?
— Слушай сюда. — Петрович помолчал, подумал. — Твой приятель далеко?
— Рядом.
— Заглянули бы...
— К тебе?
— Разговор есть.
— Что-то новенькое? — забеспокоился Жестянщик и Петрович, кажется, даже увидел его в этот момент — руки по локоть в масле, в ржавчине, залысины, редкие волосенки, витающие над загорелым черепом, и рядом, конечно, невозмутимый Забой.
— Загляните, ребята. Прямо сейчас. Не откладывайте... Я буду ждать.
И Петрович положил трубку. Он прикинул про себя, что им потребуется полчаса, чтобы отмыться и привести себя в какой-то божеский вид. Потом они заглянут в магазин, купят водки и колбасы... Примерно через час должны быть.
Жестянщик и Забой пришли через сорок минут. Как и предвидел Петрович, с водкой и колбасой.
Сели на кухне.
Забой, с угластым лицом, с выпирающими скулами, с надбровными дугами, молча и сосредоточенно нарезал колбасу, открыл обе бутылки сразу, поставил на стол стаканы. Все это он проделывал не раз, Петрович выпивал только с этими ребятами. И им было лестно, и у него оставалось чувство, что пьянка не зряшная, ребята проникаются благодарностью к нему, приручаются.
— Будем, — сказал Петрович и первым выпил всю свою дозу, где-то грамм под сто пятьдесят. — Быстро приехали... Как добрались?
— Частник подбросил.
— Тогда всем можно пить, — улыбнулся Петрович, показав длинные желтые зубы. — А то я подумал, неужели ребята на своей приедут...
— Ни фига! — с нервной радостью воскликнул Жестянщик, уловив в этих словах похвалу. — Нас на этом не проведешь!
Петрович был печален, улыбка у него получалась какая-то вымученная. Поставив локти на стол, он провис так, что плечи его оказались где-то возле ушей. Когда Забой хотел было разлить вторую бутылку, он его остановил.
— Погоди, малыш, время еще есть...
Забою понравилось, что такой сильный и влиятельный человек называет его малышом, и в ответ лишь кивнул. Хорошо, дескать, подождем.
— Про Колю знаете?
— Каждый час показывают! — не то возмутился, не то оправдался Жестянщик.
— Про Воблу тоже знаете... Началась раскрутка, ребята. Пора линять.
— Да мы хоть сейчас!
— Следы надо зачистить... Думаю вот что... Про Воблу они нам мозги пудрят. Я думаю, что Вобла заговорил. Он чувствует себя лучше, чем нам показывают... Илья тоже поплыл... На Вандама надежды нет, какая может быть надежда, если он с Илюшей в одной постельке спит...
— Гомики?! — ужаснулся Жестянщик.
— А ты не знал?
В этот момент раздался звонок.
Это был Огородников.
Петрович заверил его, что в квартире он один, что готов встретиться, что тот может приезжать.
— Илья звонил, — пояснил он ребятам, положив трубку. — Не нравится мне этот звонок... Юлит Илья. Незачем ему ко мне ехать. Он не был здесь и в более спокойные времена, а тут вдруг понадобилось... Нехорошо это. — Петрович говорил медленно, негромко, раздумчиво водя вилкой вокруг куска колбасы. — Вместе будем работать? — Он поднял голову и посмотрел на Жестянщика и Забоя. — Без всех этих оборотней, без гомиков и комиков... А?
— Давно хотел сказать тебе, Петрович! — закричал Жестянщик и вскочил со своего места.
— Сядь, — тихо сказал Петрович. — Значит, так... Даю наводку — Илюша. Он не остановится... Если со мной что случится, с ним надо разобраться. Сможете?
— Петрович! — шепотом вскричал Жестянщик и опять вскочил.
— Сядь, — не поднимая головы, проговорил Петрович. — Времени нет. Он сейчас будет здесь. Мне надо с ним поговорить. Но мне не нравится, что он сюда едет. Мы с ним договорились, что он не будет сюда ездить. А он едет... Это нехорошо. Мне это не нравится... Когда вы, ребята, здесь, я спокоен, вы не подведете, вы свои люди... А они все чужие. Оборотни.
— Только скажи, Петрович, — подал голос Забой.
— Я и говорю... Пока он гуляет... мы все на волоске. Вам ясно, о чем я говорю?
— Куда яснее! — Жестянщик положил на стол тощеватый кулачок. — Скажи, Гена! — обратился он к другу.
— Ему надо спасаться, ребята... Пока мы живы, он в опасности. И Вобла, и Афганец на его совести. — Петрович врал, но сам верил в то, что говорит. Он доберется и до вас... Не забывайте о нем. И еще одно... Если со мной что-нибудь случится... Вы дали слово, да?
— Петрович! — Жестянщик ударил себя кулаком во впалую грудь. — Век свободы не видать! Гена, скажи!
Забой кивнул молча, но Петрович понял, что на этого парня он может положиться.
— Вам есть где перекантоваться? — спросил Петрович. — А то могу дать адресок, а?
— На Донбасс рванем, — сказал Забой. — Как раз мои ребята под землей бастуют, подниматься отказываются. Спустимся к ним, там нас и атомной бомбой не возьмешь. Поселок Первомайск. Там заляжем.
— Где ты, Гена, живешь, я знаю, — сказал Петрович. — Найду. Дома кто-то остается?
— Мать остается, сестра... Дядька. Они будут знать.
— Хорошо, не потеряемся... — Петрович поднялся. — Все. Выметайтесь. Мне еще марафет навести надо. Я же ему сказал, что в квартире один, чтоб вас не подводить, — слукавил Петрович, зная, что и эти слова ребятам понравятся. — Повторяю — бойтесь Илюшу. Он вас в покое не оставит. Вот ключ от этой квартиры... Берите, авось пригодится.
Ребята ушли, Петрович из окна проводил их взглядом, убедился, что ушли они вовремя, с Огородниковым не столкнулись во дворе, и вернулся на кухню навести порядок. Спрятал вторую бутылку водки, остатки колбасы, стаканы поставил на подоконник.
— Прости Петрович, прости, дорогой, прощаться пора, — бормотал Огородников, механически управляя машиной и не видя ни встречного движения, ни огней светофоров, ни постов гаишников. Но все получалось, сходило с рук и мелкие нарушения, которые проскальзывали у него время от времени, оставались без последствий. Не свистели вслед гаишники, не гудели сзади нервные самолюбивые «мерседесы», которые чувствовали себя просто вынужденными всех обгонять, требовали к себе на дороге особого отношения, будто все машины даже обязаны были шарахаться в стороны, прижиматься к обочинам, униженно и благодарно пропускать задрипанную, насквозь проржавевшую иномарку.
Но не видел Огородников никаких «мерседесов», перед его глазами лишь дергалась минутная стрелка на приборной доске. Часы громко тикали, и каждый их удар болезненно отзывался во всем теле, в сознании, отражался на положении стрелки спидометра.
Опаздывал Огородников и видел, знал, что опаздывает. Он хотел встретиться с Пафнутьевым не только из послушания и показного правосознания. Пафнутьев должен был обеспечить его алиби. Разговаривая с ним по телефону, Огородников обронил слова, о которых теперь пожалел: «Не надо, Павел Николаевич, нам больше созваниваться, приезжайте, буду ждать». И теперь он должен был во что бы то ни стало без четверти два быть в своей конторе — сонным, усталым, расслабленным.
Во двор Огородников въехал с гораздо большей скоростью, чем требовалось. Выигранные секунды могли легко обернуться проигрышем — если бы Петрович увидел в окно, как въезжает Огородников, все могло полететь к какой-то там матери. Насторожился бы старый уголовник, заопасался бы, глаз бы не спускал с гостя. Но тот знал — в другую сторону выходят окна квартиры Петровича. Но для себя Илья Ильич вывод сделал — плохо он себя ведет, не безошибочно. Надо взять себя в руки, надо сосредоточиться на несколько минут, постараться отрешиться от всего, что сейчас должно произойти.
Так он и сделал.
И как ни мало времени оставалось, он все-таки заставил себя остаться за рулем и, сведя ладони вместе, плотно их сжав, закрыв глаза, унесся к холодным снежным вершинам, к бездонным ущельям и горным обвалам, к снежным лавинам, к темно-синему до черноты небу, на котором даже днем можно было рассмотреть яркие, сильные звезды. А продрогнув до костей на космическом ветру, вернулся Огородников на землю, в свой город, в свою машину, вернулся и понял, что готов действовать.
Он взял сумку за длинный ремень, небрежно набросил ее на плечо, захлопнул дверцу машины, повернул ключ, об этом он тоже помнил. Поднявшись на третий этаж, некоторое время стоял у двери, стараясь успокоить дыхание. Несколько раз глубоко вздохнул. Сердце продолжало колотиться, но Огородников чувствовал, что он уже в норме. Открыв сумку, не глядя нащупал там, в темноте, прохладную сталь пистолета и сдвинул предохранитель. Теперь он был полностью готов к тому, чтобы исполнить задуманное. Задернув «молнию», Огородников еще раз набрал полную грудь воздуха, выдохнул и нажал кнопку звонка.
Дверь открылась сразу, будто Петрович стоял у двери и через глазок рассматривал гостя. Промелькнула в сознании Огородникова опаска — не видел ли Петрович, как он сдвигал предохранитель на пистолете, на заподозрил ли чего, но тут же себя успокоил, ведь он не вынимал пистолет из сумки.
— Входи. — Петрович отступил в сторону, пропуская Огородникова в прихожую.
— Привет. — Огородников пожал длинную костистую ладонь Петровича. Сумку он все еще держал на плече и, пока хозяин возился в прихожей с замками, успел осмотреться. Ничто не насторожило его, ничто не вызвало подозрений. Подойдя к подоконнику, увидел несколько стаканов. Три из них были влажные. С кем-то пил Петрович совсем недавно, с кем-то сидел, с кем-то трепался. Значит, все правильно, чутье его не подвело — когда он звонил, здесь кто-то был.
Услышав шаги, Огородников отошел от окна и сел в кресло напротив телевизора. На журнальном столике остались крошки. Все убрал Петрович, все рассовал по шкафчикам, а вот крошки остались. Значит, он трапезничал не один. Ну да ладно, теперь уж деваться некуда, надо дело делать.
— Что-то случилось? — спросил Петрович, устало опускаясь в кресло и вытягивая перед собой длинные ноги. Руки он скрестил на впалом животе, истерзанном болезнями, подхваченными в лагерях, зонах, пересыльных тюрьмах.
— Случилось. — Огородников прекрасно знал, как себя вести. Сейчас Петрович насторожен и может выкинуть нечто непредвиденное, его надо огорошить чрезвычайной новостью, чем-то из ряда вон. И некоторое время он будет пребывать в состоянии полной беспомощности, его воля, способность к сопротивлению на какое-то, пусть короткое, время будут парализованы.
— Что же заставило тебя, бросив все дела, мчаться сюда сломя голову? — с улыбкой произнес Петрович, исподлобья наблюдая за Огородниковым.
— Ты засветился.
— Да? Как же мне это удалось?
— Отпечатки, Петрович, ты оставил в той квартире отпечатки. Их сняли, заложили в компьютер, и через несколько минут на экране появилась твоя физиономия, номера статей, адреса зон и прочие милые подробности из твоей жизни.
— Не может быть. — В голосе Петровича прозвучали нотки сомнения, озадаченности.
— Я просил тебя всегда перед делом смазывать пальцы клеем? Просил? Всем вам вручил по тюбику и крепко-накрепко наказал обязательно смазывать пальцы. Ты смазал?
— Не помню...
— Не вспоминай, Петрович. Не удосужился. Сейчас будет выпуск новостей, и ты увидишь себя на экране. Не знаю, какую фотографию они нашли в уголовном деле, но что она есть — это точно.
Огородников резко сунул руку в карман, вынул платок и протер вспотевшую лысину. И заметил, что, когда рука его нырнула в карман, дернулся Петрович подобрался, приготовился к прыжку, но, увидев платок, тут же обмяк и устало прикрыл глаза.
И понял Огородников — другого момента, лучшего, чем этот, у него не будет. И хотя внутри у него все было напряжено и сжато, мелкая пакостная дрожь вдруг возникла в руках, он не торопясь расстегнул «молнию» сумки. Петрович сидел, вытянув ноги в домашних шлепанцах. Быстро встать, находясь в такой вот позе, он не сможет.
Сунув руку в сумку. Огородников нашарил там рукоятку и, ощутив под указательным пальцем вздрагивающий лепесток курка, вынул пистолет. Петрович удивленно вскинул брови, но не шевельнулся.
— Прости, Петрович... Ты знаешь законы...
— А ты их не знаешь. Так себя не ведут...
— Когда-нибудь я их тоже буду знать, — сказал Огородников и, вытянув руку с пистолетом по направлению к впалой груди Петровича, прикрытой заношенной пижамой, несколько раз нажал курок. После каждого выстрела тело Петровича вздрагивало, сам он морщился, кривился, но, когда выстрелы прекратились, Огородников с ужасом увидел, что Петрович улыбается.
— Ты труп, Илья, — чуть слышно, но внятно произнес он и серые, уже неживые, губы раздвинулись в улыбке. — Ты труп... — То ли не чувствовал он боли, то ли было нечто такое, что дало ему силы отодвинуть на время боль, но смерть уже шла по его телу, распространяясь от дыр в груди во все стороны, оставляя пока сознание живым, и смог, смог он еще раз повторить эти слова: — Ты труп, Илья...
— Очень хорошо, — быстро ответил Огородников.
Он был в эти минуты таким же серым, как и мертвый уже Петрович, но действовал быстро и четко. Сунул пистолет в сумку, задернул «молнию», осмотрел комнату. Ничто не привлекло его внимания. Он прошел во вторую комнату, но и она была пуста. Железная кровать, матрац без простыни, подушка без наволочки, обвисший, пустоватый пиджак на спинке стула — на Петровиче этот пиджак висел так же, как и на вешалке.
— Прости, Петрович, прости, дорогой... Не было другого выхода, — проговорил Огородников, выглянув уже из прихожей. Он прислушался у двери, переждал невнятный шум на лестнице, дождался полной тишины и осторожно выскользнул на площадку.
Огородников знал о себе, о своей внешности некоторую особенность — случайный человек, встретив его на улице, в подъезде, в темном и глухом переулке, никогда не заподозрит в нем что-то опасное. Более того, он вообще его не увидит, как не видят почтальонов, дворников, нищих. Толстый, лысый коротышка с вислыми щеками и сонным взглядом не вызывал у людей не то что подозрительности, никакого интереса не вызывал. И стоило Огородникову спуститься на один этаж и отойти от квартиры Петровича, он почти уверился в том, что ушел удачно.
Огородников медленно, даже медленнее, чем требовалось, прошел к своей машине, открыл дверь, основательно уселся, поерзав на сиденье и, включив мотор, не торопясь выехал со двора. Остановился метров через сто, прижавшись к обочине как раз рядом с решеткой водостока и, не выходя из машины, лишь чуть приоткрыв дверцу, опустил пистолет в широкую щель между чугунными ребрами решетки. И лишь после этого, тронув машину, с облегчением вздохнул — нет больше в мире доказательств того, что он побывал в квартире Петровича и приложил руку к его столь неожиданной смерти.
Вырвавшись на простор широкой трассы, Огородников прибавил скорость и уже через десять минут въезжал во двор дома, где находилась его контора. Он даже успел бросить мимолетный взгляд на свой парадный подъезд, на «жигуленок», который исправно стоял там, где он видел его час назад.
Да, на все у него ушло около часа.
Проникнув со двора в свою контору, Огородников запер стальную дверь, задвинул на место шкаф. Убедившись, что ничего не забыл, ничего не упустил, прошел в свой кабинет и с облегчением упал в кожаное кресло.
Откинувшись на спинку, Огородников закрыл глаза, сложил ладони вместе и унесся к горным гималайским вершинам, в страну чистых снегов, фиолетового неба и дневных звезд, которые можно увидеть, если очень уж захотеть, если подняться в разреженную атмосферу, в космический холод, который выдувает из человека все дурное, все гнилое и поганое.
Мягкий, воркующий телефонный звонок вернул его на землю.
— Илья Ильич? Очень приятно! Пафнутьев беспокоит.
— Рад слышать вас, Павел Николаевич! Давно жду, приготовил бумаги, вдруг, думаю, что понадобится.
— Какие бумаги?
— Ну как... Лицензию на право заниматься адвокатской деятельностью, например...
— А, — протянул Пафнутьев уважительно. — Похвально. Буду через пятнадцать минут. Я позвонил, чтобы убедиться... Вдруг, думаю, у нас все отменяется?
— Обижаете, Павел Николаевич! Если я сказал... Как кирпич в стену положил — точно, прочно и навсегда.
— О! — восхитился Пафнутьев образности мышления Огородникова.
Была у Огородникова привычка, странная такая привычка. Неизвестно, где он ее подхватил, какими ветрами заразило его, но только имел он обыкновение при рукопожатии задержать в своей руке ладонь человека, с которым здоровался. И при этом проникновенно смотреть в глаза. И держать, держать в своей потеющей руке страдающую ладонь человека, и смотреть ему в глаза доверительно и так честно, так преданно, что проницательный человек сразу догадывался — плут перед ним и пройдоха.
Привычка эта не так уж и редка, многие ею страдают, особенно люди назойливые и слегка нечистоплотные в отношениях. Но люди — ладно, иметь такую привычку Огородникову было просто нельзя. Не должно у него быть ничего отличительного, запоминающегося.
Когда Пафнутьев вошел в кабинет. Огородников, встав с кресла и сделав несколько шагов навстречу, пожал его руку и подзадержал ее в своей, подзадержал гораздо больше, чем требовалось. Глядя в глаза при этом скорбно и прочувствованно, поинтересовался ходом расследования ужасного преступления. Пафнутьев, как смог, удовлетворил интерес Огородникова к этому делу, заверил, что преступление обязательно будет раскрыто, что он не пожалеет ни сил, ни времени, ни оставшейся жизни, чтобы эти ублюдки, эти подонки, эти звери в человечьем облике понесли заслуженное наказание, как уже понесли некоторые из участников убийства.
И все это время Огородников не выпускал руку Пафнутьева, не сводил с него глаз, полных обожания, и все это время ладонь его потела и страдала. Наконец, не выдержав истязания, Пафнутьев взглянул на затянувшееся рукопожатие, надеясь хоть этим прервать пытку, и, конечно же, обратил внимание, а как он мог не обратить внимания, так вот, он увидел, что окончания всех пальцев Огородникова почему-то имеют темный оттенок, какое-то почернение было заметно на крайних фалангах пальцев Огородникова.
— Что это у вас? — бестактно спросил Пафнутьев, поскольку бестактность была при нем всегда и он, похоже, не старался избавиться от этого недостатка в своем воспитании. — Хвораете, Илья Ильич?
— А, это, — растерялся на секунду Огородников. — Пустяки. Не обращайте внимания.
— У меня есть знакомый, — продолжал Пафнутьев, — так он, представляете, лечит псориаз за неделю. Врачи годами, десятилетиями мучили некоторых его больных, а он за неделю! Могу порекомендовать.
— Да какой псориаз! — воскликнул Огородников обиженно, может быть даже оскорбленно, поскольку он, человек, в общем-то здоровый и не привыкший шататься по больничным коридорам, всякое подозрение на болезнь воспринимал именно так — оскорбленно. — В клею вымазался, подумаешь! — И, вырвав ладонь из руки Пафнутьева, вернулся к столу. — Я полностью в вашем распоряжении, Павел Николаевич. Пришлось отменить некоторые встречи, но что делать, гражданский долг надо выполнять, правосудие прежде всего.
— Клей? — переспросил Пафнутьев, не услышав ни слова из всего, что только что произнес Огородников. — Это какой же клей производит столь странное действие на человеческую кожу? Зачем же пользоваться таким клеем? А, знаю! — Пафнутьев озаренно посмотрел на Огородникова. — «Момент»! Точно! А? Угадал?
— Угадали, — вынужден был согласиться Огородников.
И непонятно, чего в его согласии было больше — желания польстить глуповатому следователю, который так обрадовался своей догадке, или же просто он не придавал значения этому трепу. Но не исключено, что удачно проведенная только что операция лишила его бдительности. После убийства человек, хочет он того или нет, как бы он ни владел собой, находится в психологическом шоке и некоторым нужны недели, чтобы выйти из него, вернуться к обычному своему состоянию.
А кроме того, Пафнутьев был прав, и отрицать очевидное Огородников не мог. Клей «момент» и в самом деле обладал странной способностью притягивать, вбирать в себя мельчайшие частицы пыли, грязи, всевозможный ворс, и от этого смазанное место на ладони быстро темнело.
— У вас здесь что-нибудь раскололось? — сочувствующе спросил Пафнутьев, зная прекрасно, что ничего колющегося этим клеем скрепить невозможно — даже высохнув, он остается эластичным.
— Подошву подклеил, — буркнул Огородников, уже сидя за столом.
— Да-а-а? — по дурацки удивился Пафнутьев. — Вы, известный адвокат, состоятельный человек, время которого расписано по минутам, сами чините себе обувь? Не могу поверить!
— Павел Николаевич, дорогой вы мой старичок...
— Старичок? — удивился Пафнутьев. — Где-то недавно я слышал это словечко... Кто-то ко мне вот так же обращался... Кто же это мог быть? — Он задумался, почесал в затылке, приложил палец к щеке, но вспомнить не смог и, похоже, смирился с этим. — Так что вы, простите, хотели сказать, когда назвали меня столь мило и непосредственно?
— Я хотел сказать, Павел Николаевич, что обувь я себе не чиню, хлеб себе не выпекаю, самогонку для собственных нужд тоже не выпариваю. И коровы у меня нет на балконе. Но если в течение дня, на ходу, вот здесь, в конторе оторвалась подошва, мне нетрудно ее подклеить. Надеюсь, мы покончили с обувными проблемами?
— Конечно! — радостно воскликнул Пафнутьев. — Простите меня. Я не показался вам слишком назойливым?
— Все в порядке. — Увидев смущенного следователя, Огородников решил, что холодный тон будет наиболее уместен.
— Мир и дружба? — Пафнутьев протянул руку.
— Мир и дружба, — улыбнулся Огородников и, куда деваться, тоже протянул руку.
И Пафнутьев получил прекрасную возможность еще раз убедиться, что у того вымазаны не только указательный и большой пальцы, что может случиться при срочной починке, а все, включая невинный мизинец. Бросив вороватый взгляд чуть в сторону, он убедился, что и на левой руке у адвоката та же картина все пальцы, включая мизинец, несут на себе невытравляемый клеевой след. Да, «момент» обладал этой особенностью — даже помыв руки, даже очень хорошо помыв их с мылом, сразу устранить остатки клея было невозможно. Он сходит сам в течение дня.
— Я вас слушаю, Павел Николаевич. — Огородников уселся в кресло, придвинул к себе большой блокнот в кожаном переплете, мимоходом заглянул в него, что-то для себя уточнил и, отодвинув, посмотрел на Пафнутьева — с чем, дескать, пожаловал?
— Вам просил передать привет Григорий Антонович Мольский... Я только что от него.
— Гоша? — удивился Огородников, и Пафнутьев понял, что тот не обрадовался привету. — Он еще в газете?
— Да, и отлично там себя чувствует.
— Надо же... Спасибо. Значит, помнит еще меня. — Пафнутьев не мог не обратить внимания, что и Мольский произнес эти же слова, когда речь зашла об Огородникове. Похоже, не любят они говорить о знакомстве друг с другом, что-то мешает им радоваться приветам друг от друга.
— Он сказал, что вы частенько бываете у них... Контакты с прессой поддерживаете?
— Со всеми приходится поддерживать контакты, Павел Николаевич. Такая у меня работа, — произнес Огородников с некоторой назидательностью.
— У меня тоже! — рассмеялся Пафнутьев.
— Вот видите, сколько у нас общего.
— Мольский сказал, что вы приложили руку к продаже дома Суровцева?
— Приложил руку? К продаже дома? А кто такой Суровцев?
— Это человек, семья которого была расстреляна сразу после свершения сделки, сразу после того, как он получил от покупателя деньги. Несколько десятков тысяч долларов.
— Ах да, простите... Я совсем забыл фамилию этих несчастных людей... Не помню сейчас всех подробностей... Но если я не ошибаюсь, Суровцев пожелал поместить объявление в газете...
— Покупатель нашелся по объявлению? — удовлетворенно произнес Пафнутьев.
— Нет, — ответил Огородников, и Пафнутьеву стало ясно, что легкой победы не будет, что этот коротышка не так прост, как может показаться. Видимо, с Мольским они уже обсудили подробности происходящих событий. — Покупателя предложил я... При мне же произошла передача денег, оформление расписки и прочие формальности.