Увидев, что всадники, ловко повернув лошадей, остановились все трое в ряд на узкой дороге, ожидая, пока он и Хью подойдут ближе, Джон Уиллет с необычной для него быстротой пораскинул умом и решил, что это разбойники. Будь Хью вооружен не тяжелой дубинкой, а мушкетоном, хозяин несомненно приказал бы ему стрелять наудачу, а сам, под этим прикрытием, поспешил бы спастись бегством. Но, так как он и его телохранитель оказались в невыгодном положении, он благоразумно пустил в ход иную тактику, шепнув Хью, чтобы он поговорил с этими людьми как можно вежливее и миролюбивее. Следуя этому наказу, Хью выступил вперед и, вертя дубиной перед самым носом ближайшего всадника, грубо спросил, с какой стати он и его товарищи мчатся так, что чуть их не задавили, и чего они вообще рыщут по большой дороге в такой поздний час.
Тот, к кому он обращался, начал уже было сердитую фразу в таком же духе, но средний всадник перебил его и спросил громко и властно, однако вовсе не резко:
— Скажите, пожалуйста, это дорога в Лондон?
— Если не собьетесь с нее, попадете в Лондон, — отвечал Хью все так же грубо.
— Эге, брат, — сказал тот же всадник, — ты, я вижу, порядочный невежа. Да англичанин ли ты? Если бы ты не говорил на нашем языке, я бы сильно в этом усомнился. Твой спутник, наверное, ответит нам вежливее. Что вы скажете, приятель?
— Скажу, что это действительно дорога в Лондон, сэр, — отозвался Джон и, оборотясь к Хью, добавил вполголоса: — Жаль, что ты не оказался где-нибудь на другой дороге, бездельник! Тебе, видно, жизнь не мила, что ты задеваешь трех здоровенных головорезов, которым ничего не стоит затоптать нас насмерть лошадьми, а потом отвезти наши трупы за десять миль и утопить там?
— А далеко еще до Лондона? — осведомился всадник.
— Отсюда не больше как тринадцать миль и по очень хорошей дороге, сэр, — заверил его Джон.
Последнее он прибавил для того, чтобы всадники поскорее пустились в путь, но его слова произвели как раз обратное действие. Его собеседник воскликнул: «Тринадцать миль! Как далеко!» — и за этим последовало нерешительное молчание.
— Скажите, — начал тот же джентльмен, — нет ли здесь поблизости какого-нибудь постоялого двора?
Услышав слова «постоялый двор», Джон удивительно быстро воспрянул духом, и все его страхи рассеялись, как дым. В нем заговорил хозяин.
— Постоялых дворов нет, — сказал он с ударением. А есть гостиница, одна-единственная: «Майское Древо». Вот уж, можно сказать, гостиница! Не часто встретишь такую.
— Не вы ли ее хозяин? — спросил всадник с улыбкой.
— Так точно, сэр, — подтвердил Джон, недоумевая, как незнакомец мог догадаться об этом.
— И далеко отсюда до вашего «Майского Древа»?
— С милю, не больше, — Джон хотел уже добавить «и по лучшей в мире дороге», но тут неожиданно вмешался третий всадник, до сих пор державшийся несколько позади:
— А найдется у вас, хозяин, вполне удобная кровать? И можете вы поручиться, что постель будет хорошо проветрена и что на ней ночевали только почтенные и безупречные люди?
— У меня в гостинице других и не бывает, сэр. Проходимцев и всякую рвань мы на порог не пускаем, отвечал Джон. — А что касается кровати…
— Скажем, трех кроватей, — вставил тот, кто первый задал вопрос о гостинице. — Если мы у вас остановимся, нам понадобятся три. Мой товарищ напрасно справился только об одной.
— Нет, нет, милорд, вы слишком добры, слишком заботливы! Ваша жизнь в эти тяжкие времена так дорога и нужна народу, что нельзя ее ставить на одну доску с такой ничтожной и бесполезной жизнью, как моя. На вас возложено великое, святое дело, милорд, вы его главный защитник, наш авангард, наш вождь и глава. А дело идет о спасении наших алтарей и домашних очагов, нашей страны и нашей веры. Позвольте же мне спать на стульях, на ковре, где попало. Если я простужусь или схвачу лихорадку, никто не станет горевать. Если Джон Груби заночует хоть под открытым небом, это не вызовет никакого ропота в народе. А к лорду Джорджу Гордону прикованы глаза и мысли сорока тысяч человек на нашем острове, не считая женщин и детей, и все они ежедневно от восхода до заката солнца молят бога сохранить вам здоровье и силы. Милорд, тут говоривший приподнялся на стременах — наше дело славное дело, и нельзя о нем забывать. Это дело великое, милорд, и нельзя им рисковать, это дело священное, и ничто нас не заставит изменить ему, милорд.
— Да, дело наше священно, — воскликнул лорд Гордон, торжественно обнажая голову. — Аминь!
— Джон Груби, — тоном кроткого упрека произнес сладкоречивый джентльмен. — Разве вы не слышали, что милорд сказал «аминь»?
— Слышал, сэр, — отозвался третий всадник, сидя в седле неподвижно, как истукан.
— Так почему же вы не повторили за ним «аминь»?
Джон Груби, не отвечая, смотрел куда-то в пространство.
— Право, вы меня поражаете, Груби, — продолжал тот же джентльмен. — В такие тяжкие времена, когда наша королева-девственница, Елизавета, льет слезы в своей могиле, а Кровавая Мария[55] с мрачным и грозным ликом шествует, торжествуя…
— Эх, сэр, — сердито перебил его Джон Груби, нашли время толковать про Кровавую Марию, когда милорд промок до костей и устал от трудной дороги! Одно из двух — либо едемте сейчас в Лондон, либо останемся ночевать в гостинице, иначе на совести этой злосчастной Кровавой Марии будет еще новый грех, а она уж и без того, лежа в могиле, наделала, кажется, больше вреда, чем за всю свою жизнь.
Тут мистер Уиллет (он еще никогда в жизни не слыхал, чтобы люди произносили столько слов подряд, да еще с таким жаром, как сладкоречивый спутник милорда, и у него сейчас голова шла кругом, отказываясь воспринять и переварить все, что тут говорилось) собрался с мыслями настолько, чтобы сообщить путешественникам, что в «Майском Древе» они найдут сколько угодно места и всевозможные удобства: хорошие кровати, первосортные вина, отличный уход и за людьми и за лошадьми, комнаты большие и небольшие, обеды, которых почти не приходится ждать, превосходные конюшни и каретный сарай с крепким запором. Словом, старый Джон процитировал все рекламные объявления, красовавшиеся на стенах его гостиницы, объявления, которые он за сорок лет успел выучить наизусть и повторял довольно бойко. В то время как он пытался придумать еще что-нибудь в том же духе, джентльмен, первым заговоривший с ним, обратился к другому, сладкоречивому:
— Ну, как, Гашфорд, заночуем в этой гостинице или поедем дальше? Решайте вы.
— В таком случае, милорд, я осмелюсь заметить, елейным тоном отозвался тот, кого он назвал Гашфордом, — что ради сохранения ваших сил и здоровья, которые потребуются для великой миссии, для нашего святого и правого дела (тут лорд снова снял шляпу, несмотря на то, что дождь, лил как из ведра), вам следует хорошенько отдохнуть и подкрепиться.
— Ну, хорошо. Идите вперед, хозяин, показывайте дорогу, — сказал лорд Джордж Гордон. — А мы поедем за вами шагом.
— Если позволите, милорд, я поеду впереди, — вполголоса сказал Джон Груби. — У этого парня, что сопровождает трактирщика, рожа не очень-то внушает доверие. Осторожность никогда не мешает.
— Джон Груби совершенно прав, — вмешался мистер Гашфорд, поспешно ретируясь за спину лорда. — Вашу драгоценную жизнь нельзя подвергать риску. Непременно поезжайте вперед, Джон. И если этот малый будет вести себя подозрительно, пустите ему пулю в лоб.
Джон Груби, ничего не отвечая и глядя куда-то в пространство, как всегда, когда с ним заговаривал Гашфорд, велел Хью идти вперед и двинулся за ним. Следующим ехал его господин, рядом с ним шагал Джон Уиллет, ведя его лошадь под уздцы, а замыкал шествие секретарь лорда Гордона, — по-видимому, такую именно должность занимал при нем этот Гашфорд.
Хью шел быстро, но часто оглядывался на ехавшего за ним по пятам слугу и с усмешкой косился на его кобуру с пистолетами, на которые Джон Груби, видимо, очень полагался. Этот Джон Груби был типичный англичанин, коренастый и сильный, с бычьим затылком. В ответ на взгляды Хью он с подчеркнутым презрением мерил его глазами. Он был гораздо старше Хью — на вид лет сорока пяти, — но из породы тех хладнокровных упрямцев, которые, когда их побивают в кулачном бою или другой борьбе, не признают себя побежденными и спокойно продолжают драться, пока не одолеют противника.
— Если бы я повел вас не по той дороге, вы бы небось — ха-ха-ха! — всадили мне пулю в голову, а? — насмешливо спросил Хью.
Джон Груби пропустил это замечание мимо ушей так невозмутимо, словно он был глух, а Хью — нем, и продолжал ехать вперед, устремив глаза на горизонт.
— А приходилось вам когда-нибудь в молодости драться с другими парнями, мистер? — не унимался Хью. — Фехтовать дубинкой умеете?
Джон Груби посмотрел на него искоса, но сохранял все то же безмятежное спокойствие и не удостоил его ответа.
— Вот этак, например? — Хью проделал своей дубинкой в воздухе ловкий маневр (подобными упражнениями тешились в те времена деревенские парни). — Гоп! Вот так!
— Или вот так, — отпарировал Джон Груби, стегнув Хью хлыстом и вдобавок отвесив ему рукояткой удар по голове. — Да, и я когда-то умел проделывать эти штуки. Волосы у тебя слишком длинные, будь они острижены покороче, череп твой дал бы трещину.
Удар был действительно ловкий и довольно звонкий, и в первую минуту ошарашенный Хью хотел было стащить с седла своего нового знакомого. Но на лице Джона Груби не выражалось ни злорадства, ни торжества, ни гнева, ни даже сознания, что он кого-то обидел, глаза все так же неподвижно смотрели куда-то вдаль, и он был так спокоен, как будто попросту отогнал докучливую муху. Хью был поражен и, решив, что его обидчик — человек какой-то сверхъестественной силы, с которым лучше не связываться, только расхохотался, воскликнул «ловко!» и, отойдя от него подальше, уже молча зашагал вперед.
Через несколько минут вся кавалькада остановилась перед гостиницей. Лорд Джордж и его секретарь тотчас сошли с лошадей и поручили их слуге, которому Хью указал дорогу в конюшню. Очень довольные тем, что могут укрыться от холода и ненастья, они вошли за мистером Уиллетом в комнату и, стоя перед огнем, весело пылавшим в камине, отогревались и сушили одежду, пока хозяин отдавал распоряжения и готовился к приему столь знатных гостей.
Занятый этими хлопотами, Джон то и дело выходил из комнаты, однако успевал наблюдать за двумя путешественниками, которых он не мог рассмотреть на дороге и в темноте различал только по голосам. Лорд Гордон, эта важная особа, чье посещение было великой честью для «Майского Древа», оказался человеком среднего роста и хрупкого сложения, с желтовато-бледным лицом, орлиным носом и длинными каштановыми волосами, гладко зачесанными за уши, слегка припудренными, но совершенно прямыми, без малейшего следа завивки. Сняв плащ, он остался в черном костюме без всяких украшений и самого строгого покроя. Эта суровая простота одежды, некоторая чопорность манер и аскетическая худоба лица старили его лет на десять, но фигура у него была стройная, как у человека молодого. Сейчас, когда он стоял, задумавшись, освещенный красным пламенем камина, особенно обращали на себя внимание его очень блестящие большие глаза, в которых читалась какая-то напряженная работа мысли и душевная неуравновешенность, так не вязавшаяся с нарочитым внешним спокойствием, сдержанностью манер и странной мрачностью костюма. Ничего грубого или жестокого не было во всем его облике. Напротив, тонкое лицо выражало кротость и меланхолию. Но в нем чувствовалось какое-то постоянное беспокойство, оно заражало всех, кто на него смотрел, и будило что-то вроде жалости к этому человеку, хотя трудно было бы объяснить, почему это так. Секретарь его, Гашфорд, был ростом повыше, угловат, костист и нескладен. В подражание своему хозяину он был одет очень скромно и строго, держался как-то церемонно и натянуто. У этого джентльмена руки, уши и ноги были очень велики, а глаза под нависшими бровями сидели в таких неестественно-глубоких впадинах, точно хотели совсем спрятаться в череп. Манеры у Гашфорда были вкрадчивые, в его смиренной мягкости и любезности было что-то очень хитрое и льстивое. Он напоминал человека, постоянно подстерегающего какую-то добычу, которая упорно не дается в руки, — но он, видимо, был терпелив, очень терпелив и в ожидании своего часа угодливо вилял хвостом, как спаниель. Даже теперь, когда он, потирая руки, грелся у огня, он, казалось, просил прощения за такую смелость, и, хотя лорд Гордон не смотрел на него, секретарь то и дело заглядывал ему в лицо и, словно практикуясь, улыбался слащаво и подобострастно.
Таковы были посетители, за которыми Джон Уиллет наблюдал, то и дело устремляя на них исподтишка неподвижный, свинцовый взор. Наконец он подошел к ним с парадными подсвечниками в обеих руках, прося их перейти в другую комнату.
— Видите ли, милорд, — сказал он (и почему это некоторым людям доставляет такое же удовольствие произносить титулы, как обладателям этих титулов — носить их?), — это помещение, милорд, никак не годится для вашей милости, и прошу прощения, милорд, что на минуту задержал здесь вашу милость.
Произнеся эту речь, Джон повел гостей наверх, в парадные апартаменты, которые, как и все парадное, были холодны и неуютны. Гости слышали собственные шаги, глухо отдававшиеся в большой пустой комнате, а сырость и холод казались еще неприятнее по контрасту с блаженным теплом в общем зале, из которого они только что вышли.
Но о возвращении туда нечего было и думать — приготовления к их ночлегу происходили в таком быстром темпе, что остановить их не было никакой возможности. Джон, все еще держа в каждой руке по высокому подсвечнику, с поклоном подвел их к камину, Хью, вошедший с вязанкой дров и пылающей головней, швырнул дрова в камин и тотчас развел огонь, а Джон Груби (на шляпе у него красовалась большая синяя кокарда, которая, по-видимому, вызывала в нем самом лишь глубочайшее презрение) внес дорожный мешок, который вез на своей лошади, и положил его на пол, затем все трое принялись хлопотать — расставили ширмы, накрыли на стол, осмотрели кровати, затопили камины в спальнях, подали ужин — словом, сделали комнаты настолько уютными и удобными, насколько это было возможно за такое короткое время. Не прошло и часа, как ужин был съеден, со стола убрано, а лорд Джордж и его секретарь уже сидели у камина, протянув к огню ноги в домашних туфлях, и попивали горячий глинтвейн.
— Вот и окончен благословенный труд благословенного нынешнего дня, милорд, — промолвил Гашфорд, с превеликим удовольствием наливая себе второй стакан.
— И столь же благословенного вчерашнего, — поправил его лорд Гордон, поднимая голову.
— Ах, разумеется, разумеется, и вчерашнего! — Секретарь молитвенно сложил руки. — Суффолкские протестанты[56] — люди набожные и верные. Они стремятся к свету и благодати, не то, что другие наши соотечественники, которые сбились с пути и блуждают во мраке так же как сегодня блуждали мы с вами, милорд.
— А как вам кажется, Гашфорд, сумел я их воодушевить? — спросил лорд Гордон. — Воодушевить, милорд? Еще бы! Да вы же слышали, они кричали, чтобы их повели на папистов, призывали на их головы страшные кары… Они вопили, как одержимые…
— Но одержимые не бесами, — вставил его светлость.
— Как можно, милорд! Не бесами, а благодатью небесной. Ангелы говорили их устами.
— Да… да, конечно, ангелы. — Лорд Джордж сунул руки в карманы, потом вынул их и, грызя ногти, как-то смущенно уставился на огонь. — Конечно, ангелы, не правда ли, Гашфорд?
— А вы разве в этом сомневаетесь, милорд?
— Ничуть, что вы! Сомневаться в этом, по-моему, было бы безбожно — ведь так, Гашфорд?.. Хотя среди них, — добавил милорд, не дожидаясь ответа, — были и какие-то препротивные, подозрительные личности.
— А когда вы в благородном порыве обратились к ним с пламенными словами, — начал секретарь, зорко следя за полуопущенными глазами лорда, которые от его слов постепенно стали разгораться, — когда вы им сказали, что никогда не были трусом или равнодушным человеком с вялой душонкой и поведете их вперед, хотя бы даже на смерть, когда вы упомянули, что по ту сторону шотландской границы сто двадцать тысяч человек готовы, если потребуется, в любую минуту выйти на бой за правду, когда вы воскликнули: «Долой папу и всех его гнусных приверженцев! Законы против них не будут отменены, пока у англичан есть руки и в груди бьется сердце!» — и, взмахнув руками, схватились за шпагу, вся толпа закричала: «Долой папистов!» — а вы в ответ: «Долой, даже если бы пришлось затопить землю кровью!» — и все стали бросать шапки в воздух, кричали: «Ура! Даже если земля будет в крови, долой папистов, лорд Джордж! Месть на их головы!» В эти минуты, милорд, видя и слыша все, что было, видя, как вы одним словом можете поднять народ или успокоить его, я понял, что значит величие души, и сказал себе: «Какая сила может сравниться с силой лорда Джорджа Гордона?»
— Да, вы правы, в наших руках — великая сила, великая сила! — воскликнул лорд Джордж, и глаза его засверкали. — Но скажите, дорогой Гашфорд, неужели же… я в самом деле говорил все это?
— И это и многое другое! — Секретарь поднял глаза к небу. — Ах, как вы говорили!
— И я вправду сказал им насчет ста сорока тысяч шотландцев? — допытывался лорд Джордж с явным удовлетворением. — Это было смело!
— Наше дело требует смелости. Правда всегда отважна.
— Ну, разумеется. И вера тоже. Ведь так, Гашфорд?
— Да, истинная вера смела, милорд.
— А наша вера — истинная, — подхватил лорд Джордж. Он снова беспокойно заерзал в кресле и принялся грызть ногти так ожесточенно, словно решил обгрызть их до живого мяса. — В этом никак нельзя сомневаться. Ведь вы в этом убеждены так же, как я, да, Гашфорд?
— Мне вы задаете такой вопрос, милорд! — жалобно протянул Гашфорд, придвигая свой стул ближе и кладя на стол широкую и плоскую руку. — Мне! — повторил он тем же обиженным тоном, с болезненной усмешкой обращая к лорду Гордону темные впадины глаз. — Мне, который только год назад в Шотландии, плененный магией ваших речей, отрекся от заблуждений Римской церкви и примкнул к вам, и ваша рука вовремя извлекла меня из бездны погибели!
— Вы правы. Нет, нет, я не сомневаюсь в твердости вашей веры, — сказал лорд Гордон, пожимая ему руку. Он поднялся и в волнении заходил по комнате. — Какая Это высокая миссия, Гашфорд, — вести за собой народ, добавил он вдруг, останавливаясь.
— И притом — силой убеждения, — услужливо подхватил секретарь.
— Да, разумеется. Пусть в парламенте кашляют, хихикают, брюзжат и называют меня глупцом и сумасшедшим, но кто из них способен возмутить этот людской океан и заставить его реветь или утихать по своему желанию? Никто.
— Никто, — повторил Гашфорд.
— А кто из них может доказать свою честность, как я? Кто не дал подкупить себя, отказался от тысячи фунтов в год за то, чтобы уступить свое место другому? Никто.
— Никто, — снова поддакнул Гашфорд, который к тому времени успел уже выпить львиную долю поданного лорду глинтвейна.
— И так как мы люди честные, Гашфорд, борцы за правое, за святое дело, — лорд Джордж положил лихорадочно дрожащую руку на плечо секретаря. Голос его окреп, щеки покраснели. — Так как мы одни стоим за народ, народ нас любит. Мы будем стоять за него до конца. Мы кликнем клич против этих папистов, которые недостойны называться англичанами, и наш боевой клич громом прокатится по всей стране. Я хочу быть достоин девиза, начертанного на моем гербе: «Призван, избран, верен».
— Да, — сказал секретарь. — Призван богом.
— Правда!
— Избран народом. — Да.
— Верен и тому и другому.
— До плахи!
Трудно описать то волнение, с каким лорд отвечал на подсказки секретаря, стремительность его речи, возбужденные жесты и тон, в которых сквозь обычную сдержанность пуританина прорывалось что-то неукротимое, почти исступление. Несколько минут он быстро шагал из угла в угол, затем круто остановился и воскликнул:
— Гашфорд, да ведь и вы вчера воодушевили их! Да, да, и вы тоже.
— Это ваша заслуга, милорд, — секретарь смиренно приложил руку к сердцу, — я следовал вашему при меру.
— Вы говорили хорошо, — сказал лорд Джордж. Вы — достойное орудие нашего великого дела. Позвоните, пожалуйста, Джону Груби, пусть перенесет мои вещи в спальню. И, если вы не очень устали, подождите здесь, пока я разденусь: мы, как всегда, потолкуем о наших делах.
— Устал? Это я-то, милорд? Какая доброта и заботливость! Настоящий христианин!
С этими словами, произнесенными как бы про себя, секретарь наклонил кувшин и пытливо заглянул внутрь, проверяя, сколько там еще осталось вина.
На звонок появились одновременно Джон Уиллет и Джон Груби, первый — с парадным подсвечником, второй — с дорожным мешком, и оба проводили лорда в его спальню. А секретарь, оставшись один, зевал, клевал носом и, наконец, крепко уснул, сидя перед огнем.
Через некоторое время (а ему-то казалось, что он вздремнул только на одну минуту) его разбудил голос Джона Груби над самым его ухом:
— Мистер Гашфорд, милорд уже в постели.
— Ага. Хорошо, Джон, — ответил секретарь мягко. Спасибо, Джон. Можете идти спать, не дожидаясь меня. Я знаю, где моя комната.
— Хоть бы вы сегодня больше не утруждали себя и не докучали милорду разговорами про Кровавую Марию! — сказал Джон. — И зачем только эта проклятая старуха родилась на свет!
— Я же вам сказал, чтобы вы шли спать, Джон, разве вы не слышали?
— От всех этих Кровавых Марий, да великих королев Бесс, да синих кокард, да «Долой папистов!», от этих протестантских союзов и бесконечных речей милорд и так уже ополоумел, — продолжал Джон Груби, словно не слыша замечания Гашфорда и, как всегда, глядя не на него, а куда-то в пространство. — Стоит вам только выйти на улицу, как за нами бежит с криками «Да здравствует Гордон!» толпа таких оборванцев, что от стыда просто не знаешь, куда глаза девать. Когда сидим дома, они орут, как черти, под окнами. А милорд, вместо того чтобы прогнать их, выходит на балкон да еще унижается перед ними, произносит речи, называет их «согражданами», «сынами Англии», благодарит за то, что пришли, — можно подумать, что он их нежно любит! Далась же им эта злосчастная Кровавая Мария — кричат о ней постоянно до хрипоты. Послушать их, так все они — протестанты, все до единого, от мала до велика. И протестанты эти, как я заметил, — большие охотники до серебряных ложек и всякой серебряной посуды: стоит только оставить открытым черный ход, как все утащат. Ну, да это еще полбеды, дай-то бог, чтобы чего похуже не было. Если вовремя не уймете этих бесноватых, мистер Гашфорд, — а вы-то и подливаете масла в огонь, знаю я вас! — так потом уже и вы с ними не справитесь. В один прекрасный день, когда наступит жаркая погода у «протестантов» этих пересохнет в глотках, они разнесут вдребезги весь Лондон. Знаменитую Кровавую Марию — и ту перещеголяют.
Гашфорд давно скрылся, и тирада Джона Груби была обращена к пустой комнате. Ничуть не обескураженный этим открытием, Джон нахлобучил шляпу задом наперед, чтобы не видеть и тени ненавистной ему кокарды, и отправился спать, всю дорогу до своей комнаты уныло и зловеще качая головой.