Бывают дни, когда можно увидеть всю Барселону, не сходя с места. Точка обзора — старая ярмарка в горном массиве Колсерола за городом, известная как Тибидадо. Это странное название восходит к латинской фразе «Я дам тебе» — словам, сказанным дьяволом Иисусу Христу, когда тот поднял Христа на гору и показал ему земные просторы во всей их соблазнительности. Иисус отказался от предложенного дара. Сегодняшнему туристу вовсе не следует поступать так же. Когда погода плохая и над Барселоной висит купол зноя, выхлопные газы машин спрессованы в коричневый смог, тянущийся к морю, и лишь несколько современных небоскребов и башни церкви Саграда Фамилия Антони Гауди, подобно оплывающим свечам, пронзают хмурое небо, — тогда и с горы открывается тягостное зрелище. Но уже на следующее утро задувает ветер и уносит грязный воздух, и весь город кажется умытым, обновленным, девственно чистым.
Барселона — целых три города, очень разных, и самый новый включает в себя тот, что старше, а внутри него — самый старый. По периметру, обозначенному лентами автострад, располагаются индустриальные пригороды, выросшие после 1945 года, при диктатуре Франко. Это продукты безудержного, непланомерного роста 1950-х и 1960-х годов. На юг они тянутся к реке Льобрегат, а на север — к реке Бесос. Это фабрики и полигоны, а также жилые массивы для сотен тысяч рабочих-мигрантов, наводнивших Барселону и значительно изменивших ее социальный облик. Внутри — относящаяся к XIX веку сетка Эйшампле (Расширения), занимающая прибрежные области, где склоны гор спускаются к Средиземному морю. Это Новый город, ковер с часто повторяющимся узором из площадей и скошенных углов, пересеченный длинными улицами. Все это было начерчено на бумаге в 1859 году и в основном воплощено к 1910 году. Там, куда вторгается залив, регулярность планировки нарушается, все приходит в смятение, город становится скоплением беспорядочно толпящихся построек, среди которых возвышаются более старые на вид здания: башни, готические шпили. Это старый город, Барри Готик, Готический квартал. Справа от него — гора Монтжуик (Монжуик). За горой — ровная гладь Средиземного моря, голубая, шелковая, сверкающая. Море, удаленный от него хребет, равнина, горы — вот из каких элементов состоит этот город.
Я влюбился в Барселону, если не ошибаюсь, весной 1966 года. В то время я знал очень мало испанских слов, не говоря уже о каталанских, а причина моего приезда в этот город была весьма опосредованной — я сдвинулся на Джордже Оруэлле и хотел увидеть место, перед которым он благоговел, — единственный европейский город, тронувший этого островного жителя, этого англичанина настолько, что он писал о нем с истинной сердечной привязанностью. И еще у меня был друг-каталонец, которого я встретил в Лондоне. Отношения с ним стали для меня ключом к этому городу. Это один из последних барселонских денди, скульптор Хавьер Корберо, миниатюрный и жилистый, с тонким, как нож, цыганским носом, кудахчущим смехом, острым юмором и способностью вырезать из мрамора прихотливые раковины, крылышки и полумесяцы. Страстным желанием Корберо, разделяемым другими молодыми каталонцами, писателями, экономистами, врачами, архитекторами, начинающими политиками, было помочь Барселоне вернуть себе хотя бы часть былого блеска, каким она обладала за полстолетия до их рождения, в 1880-х годах, и о котором в 1966 году не помнил никто, кроме самих каталонцев.
Но это не останавливало Корберо и его друзей. Мой приятель жил на скромной masia, то есть ферме, сохраненной вместе с остальным деревенским пейзажем, к югу от города, в Esplugues de Llobregat. «Esplugues» — значит «пещеры», и действительно, место кажется изрытым катакомбами еще римских времен. Корберо, помнится, хранил в этих подземельях тысячи бутылок великолепного вина. Их не складывали аккуратно, а просто наваливали друг на друга, и поблекшие от сырости наклейки были изгрызены крысами. В этом лабиринте терялось всякое ощущение времени и пространства. Да еще гости-полиглоты, которых всегда было полно в доме. Но каждое утро, подобно сбитой с толку летучей мыши, я вылезал на залитый бело-золотым светом берег и направлялся в сторону города — изучать, если только можно употребить это слово, работы Гауди и его окружения, копаться в ящиках с брошюрами, карточками и старыми фотографиями в темных и тесных книжных лавочках Готического квартала, а потом, часа в три пополудни, обедать.
В период своего обращения в барселонскую веру я частенько ел в рыбных ресторанчиках. Они, подобно деревянным пальцам, тянулись на пляж в Барселонету — треугольник из многоквартирных домов, занимающий северную оконечность порта, созданный одним инженером в XVIII веке, чтобы поселить рыбаков и рабочих, которые остались без крыши над головой после завоевания Барселоны Бурбонами в 1714 году. Этих ресторанчиков больше нет, они стерты с лица земли правительством социалистов, затеявшим переустройство морского берега. А тогда они были весьма популярны и дешевы. Лучший из них назывался «El Salmonete», но все они выглядели примерно одинаково. Сначала ты проходил мимо открытой кухни с дымящимся грилем, на котором в тазах с кипящим маслом булькали морепродукты, а также мимо гигантской выставки ингредиентов блюд — круглых подносов с cigalas[3], скорчившимися на льду; мимо гор красных креветок, сеток с зубаткой, морским волком, кальмарами, мелкой камбалой, сардинами, морским чертом с жабьей головой; мимо садков с живыми омарами (Palinurus vulgaris, названных так по имени утонувшего афинского кормчего Палинура). Разумеется, ты старался сесть поближе к дверям и, следовательно, к морю. Потом начиналось общение с каталонским меню.
Приносили маленьких морских ежей, похожих на белые спагетти в кипящем масле; красных, с «гусиными шеями» раков — percebes; ставили на стол parilladas, овальные стальные блюда, наполненные жареной на гриле рыбой восьми сортов. Длинная шумная комната была полна, за деревянными столами сидели целые семьи, представители трех поколений, от патриархов с изборожденными морщинами лицами и похожими на щетки усами до благоухающих подливкой с чесноком младенцев, посасывающих кусочки первых в жизни кальмаров. А снаружи, за стеклянными дверьми, было так много народа, что, казалось, все работающее население Барселоны проводит свой обеденный перерыв на пляже. Ничего, что песок сероватого цвета и повсюду пластмассовый мусор. Это был популистский рай, похожий на зарисовки Кони-Айленд, сделанные Реджинальдом Маршем в 1930-х годах, или на Бонди-Бич в Сиднее, с которым я расстался в 1964-м.
Барселонета являла собой весьма демократическое зрелище, ничуть не похожее на другие известные мне районы Средиземноморья. За стаканчиком вина среди шума и гама мне пришла мысль, что в Барселоне противопоставление «труд — капитал» всегда считалось более важным, чем оппозиция «знать — простолюдины». Демократические корни здесь очень давние и глубокие. Источники здешней средневековой хартии о правах гражданина, Usatges, старше Великой хартии вольностей более чем на сто лет. Здешнее правительство, Консей де Сент (Совет Ста) — самый старый протодемократический политический орган Испании. Для него ремесленники и рабочие имели равные права с землевладельцами и банкирами. Каталонцы показали себя ярыми «профсоюзными деятелями» еще в те времена, когда большинство других жителей Испании почтительно склонялись перед троном. В городе во все времена случались сильные вспышки классовой ненависти, начиная с пожара в конвенте в 1835 году, при всех переворотах 1840-х и 1850-х годов, при анархистах с их бомбами в 1890-х годах, в период антиклерикального разгула 1909 года, известного как Semana Tragica («Трагическая неделя»), в годы яростного и упорного сопротивления Франко, сопровождавшегося предательствами и ужасными междоусобными конфликтами между анархистами, республиканцами, сталинистами, в гражданскую войну 1936–1939 годов. И все это, по крайней мере в глазах молодого и с левым уклоном писателя 1960-х годов, заставляло Барселону выглядеть более романтичной, чем другие города Испании. Независимость барселонского рабочего класса нашла отражение даже в песенке, исполняемой в кабаре, о девушке из Сантс, квартала между Монтжуиком и морем. Раньше там были крупные ситцевые мануфактуры.
Soc filla de Sants,
tinc les males sangs
I les tares
de lа libertat.
Я дочь Сантс,
Капризна и своенравна,
Вспыльчива, но бесправна.
Родили меня свободной,
К фабричной тюрьме негодной…
Я восхищался проявлениями свободолюбия с наивной горячностью, свойственной (к счастью или к сожалению) двадцатилетним. Но что иностранцы, в том числе и двадцатипятилетние искусствоведы и критики, могли знать о Барселоне и ее особой местной культуре двадцать пять лет назад? Почти ничего. За тысячу пятьсот лет своего существования Барселона дала всего лишь пять значительных имен, которые сразу приходят на ум: виолончелист Пау Казальс, художник Жоан Миро и его несколько потускневший современник Сальвадор Дали, причем двадцать пять лет назад оба еще были живы, и покойный архитектор Антони Гауди, которого большинство иностранцев считали тоже чем-то вроде сюрреалиста. Ну и Пикассо — он учился здесь в юности, сохранил сентиментальную привязанность и воспоминания о здешней богеме конца века. Барселона стала трамплином, с которого он прыгнул в гущу парижской жизни. Есть также и некоторые литературные ассоциации: Жан Жене, например, поместил действующих лиц своей пьесы «Балкон» в обветшалый публичный дом, который в 1960-х годах все еще существовал в Эйшампле. Это было заведение с обшарпанными комнатами, напоминавшими о допотопной ярмарке в Тибидадо. Там была, кроме обычных в таких местах «подземелий» и «сказочных гротов», например, комната, сделанная под купе «Восточного экспресса». Кровать дрожала, а мимо окна проплывала грубо намалеванная диорама Альп, которую то и дело заедало. В этом доме вовсе не разыгрывались те дикие страсти, какие изобразил Жене, и посещали его в основном каталонские бизнесмены весьма мирного нрава, любившие сыграть с девушками в пачиси[4].
За исключением наиболее известных построек Гауди, таких как Саграда Фамилия или Ла Педрера («Каменоломня», как все называют извилистое жилое здание, официально известное под именем Каса Мила на Пассейч — по-испански Пасео де Грасия), остальная часть города могла бы быть выстроена, на взгляд иностранца, хоть марсианами. Барселона пережила два заметных периода градостроительства: первый — в Средние века, когда был создан Старый город, и второй — между 1870 и 1910 годами, когда возник Эйшампле, Новый город. Большинство зданий Нового города выстроено в узнаваемом стиле «ар нуво», а в середине 1960-х годов этот стиль еще не реабилитировали. Для большинства это все еще был устаревший стиль, не подлежавший реставрации. Каприз, чудачество — он мог понравиться разве что хиппи.
Не существовало никаких путеводителей по Барселоне, которые могли бы оказаться хоть сколько-нибудь полезными. Кто за пределами Каталонии когда-нибудь слышал о таких архитекторах, как Луис Доменек-и-Монтанер, например, или Хосеп (Жосеп) Пуиг-и-Кадафалк? Или, скажем, об инженере-социалисте Ильдефонсе Серда-и-Саньере, который в 1859 году начертил сетку Эйшампле, план первого города-утопии, возможно, единственного города, построенного его граждан, для самих жителей? Кто из иностранцев, кроме разве что нескольких специалистов, владевших каталанским, мог прочесть стихи ведущих барселонских поэтов периода 1875–1925 годов — Жасинта Вердагера, Жоана Марагаля, Хосепа Канера? Или мускулистую, яркую прозу неутомимого хрониста Хосепа Пла, биографа этого города? Ни один из тех, кого я знал, и, конечно, не я сам. Легкая на подъем и не зависящая от языковых превратностей живопись гораздо легче пересекала границы. Вы, конечно, могли не понять (и, разумеется, не понимали) живописи Миро, потому что не ухватывали истинно каталонского духа, пронизывавшего многие его образы, и упускали отсылки на местные реалии, намеки, непонятные не побывавшему в Каталонии в 1900-е годы и не знающему чего-то важного о ее фольклоре и укладе. То же самое можно сказать и о Дали. Но вы, безусловно, улавливали главное, что выходило за пределы местного колорита, — сюрреализм. С другими аспектами каталонской культуры все обстояло иначе, так что город оставался иностранцев… неразборчивым. А политическая история города, написанная на его камнях? Никто, кроме самих каталонцев, и то не всех, не понимал эти письмена.
Настоящее же представляло собой полную неразбериху. В конце 1960-х годов очень небольшая часть жителей Барселоны помнила демократическое правление в Испании. Рожденные после 1925 года не помнили ничего. Диктатура Франко началась в 1939 году, и ей суждено было продлиться до 1975 года: тридцать шесть лет непрерывной власти одного человека, державшейся на мести и безжалостном сведении счетов с несогласными. Каудильо начал с подавления всякого сопротивления со стороны каталонцев. Тысячи левых были расстреляны без суда и следствия, начиная с самой верхушки, с Луиса Компани, последнего республиканского президента Женералитат — правительства провинции Каталония. Их тела (никто не знает, сколько их было, фалангисты не вели учета) сбросили в карьер на южном склоне Монтжуика. И даже через двадцать лет, после дождя, в этом месте можно было уловить идущий от земли слабый, но упорный запах тлена. Сотни тысяч каталонцев, как, впрочем, и испанцев, были сосланы или депортированы.
Оппозиционные партии продолжали существовать в Каталонии после 1939 года, терпимые, хоть и еле-еле, только для того, чтобы несколько смазать впечатление единовластия. Был, например, Национальный фронт Каталонии, левая националистическая группировка, и Свободный фронт, состоявший в основном из марксистов и анархо-синдикалистов, в действительности осколок Рабочей партии марксистского единства (POUM), сыгравшей такую важную роль в Каталонии в гражданскую войну. Но за ними зорко присматривали, к тому же они были крошечными и ни на что не влияли. Хотя барселонские рабочие кипели негодованием на Франко, профсоюзы были слишком слабыми, чтобы обеспечить сколько-нибудь организованное сопротивление. В послевоенные годы случилась лишь одна значительная забастовка, в 1951 году, в знак протеста против повышения платы за проезд в трамваях, которые вскоре все равно упразднили. Это последний протест, высказанный каталонскими рабочими поколения гражданской войны. В 1950-е годы все антифранкистские надежды были похоронены, и даже жалкая надежда на моральную поддержку из-за границы умерла, когда Франко в 1953 году подписал договоры с Ватиканом и Соединенными Штатами.
Одним из основных постулатов франкистской идеологии был централизм: предписывалось свято верить, что Испания — целостный организм с центром в Мадриде. Как сказано в знаменитой фразе Ортега-и-Гассета, «Испания — вещь, сделанная в Кастилии». У этой концепции долгая история. Она лежала в основе политики, которую вели в отношении Каталонии Габсбурги, а затем и Бурбоны. Эту идею каталонцы рассматривали как вызов их политическому самосознанию. Последнее, однако, было утрачено в ходе гражданской войны. Барселона оказалась последним бастионом сопротивления Франко, и этого диктатор городу не простил. После 1939 года Каталония перестала существовать как автономная область и была раздроблена на четыре более мелкие провинции.
Каудильо не любил Барселону не только потому, что она сопротивлялась, но еще и потому, что цари, императоры и диктаторы — неважно, правого или левого толка, — всегда испытывают недоверие к портовым городам. Уж слишком те открыты иностранным влияниям, странным, чужеродным идеям. Это ненадежные области с эмоционально лабильным населением. Туда, в отличие от закрытых столиц, легко войти, и выйти оттуда тоже нетрудно. Порт — место, где «квинтэссенция» страны, такая, какой себе ее представляет правящая власть, начинает испаряться и улетучиваться. Вот почему последователи Петра Великого переместили столицу России из Санкт-Петербурга в Москву. Вот почему Кемаль Ататюрк, унаследовав одну из величайших в мире столиц, Стамбул, решил создать новый административный центр в Анкаре. Вот почему абсурдный, искусственный Бразилиа, а не Рио-де-Жанейро является главным городом Бразилии. Вероятно, руководствуясь такими резонами, Франко хотел дать понять Барселоне, что она отныне не является столицей чего бы то ни было.
Но главная месть фалангизма своему поверженному врагу носила культурный характер. Свобода мысли, публикаций, преподавания подавлялась по всей Испании, но в Каталонии под запретом оказался и язык. Гражданская война была войной классов, но Франко ясно видел, что каталонцев, кроме всего прочего, вдохновляет национальное чувство и что оно тесно связано с сохранением и использованием родного языка.
В 1714 году в наказание за то, что Каталония приняла не ту сторону в войне за испанское наследство, Филипп V запретил публичное использование каталанского языка в преподавании, печати, правительственных делах. Логика была проста: лишенные родного языка, каталонцы не смогут больше вынашивать сепаратистские замыслы. Эта стратегия провалилась, но после 1939 года к ней снова прибегнул Франко, и с гораздо большим рвением и успехом. В результате в 1966 году, гуляя по Рамблас и слыша каталанскую речь на каждом углу, вы видели на стендах газеты, а в киосках журналы и книги на всех языках — испанском, немецком, английском, французском, голландском, шведском, — на всех, кроме одного — каталанского. Официальная линия была такова: каталанский — всего лишь диалект испанского, и в качестве диалекта, источник национальной розни, бесполезная лингвистическая окаменелость. «Можно сказать, — сообщалось в одном из учебников того времени, составленном в виде перечня вопросов и ответов, — что в Испании говорят только на испанском языке. Кроме него используется баскский. В качестве единственного языка баскский сохранился лишь в нескольких деревушках. Его функции сведены к диалектным из-за его лингвистической и филологической бедности. Вопрос: какие основные диалекты используются в Испании? Ответ: четыре — каталанский, валенсийский, галисийский и диалект жителей Майорки».
На самом деле это неправда. Каталанский — не диалект кастильского. Однако франкистская кампания оказалась успешной — и это выяснилось очень быстро. Писатели, конечно, могли писать по-каталански в знак протеста, но автоматически теряли связь с читателем, так как у написанного по-каталански шансов на публикацию было немного. В 1960-х годах, однако, запрет несколько ослаб. С 1959 года интеллектуалы и ученые стали обращаться в правительство с просьбами «нормализовать» использование каталанского языка, правда, без особого успеха. В 1962 году начал осуществляться редакторский проект «Издание-62», целью которого было опубликовать в возможно более полном виде значительные художественные и исторические тексты, написанные на каталанском языке, начиная от ранних хроник Жауме (Хайме) 1 и Берната Десклота и вплоть до современности. В 1967 году режим неохотно позволил Барселонскому университету открыть каталанское отделение, занятия на котором тем не менее велись на кастильском — каталанский преподавали как иностранный язык, наравне с французским, скажем, или английским. В 1970 году в средних школах разрешили преподавать каталанский, но на тех же условиях, и курсы изучения каталанского в школах стали повсеместными лишь после 1975 года, года смерти Франко.
В 1966 году каталанский официально все еще считался запрещенным языком — даже вывески на магазинах и названия улиц должны были быть на кастильском, а в памяти свежи были фалангистские антикаталонские лозунги вроде: «Perro Catalan, bаblа en cristiano» («каталонская собака, говори по-христиански») или еще грубее: «No ladres! Наblа la lengua del imperio!» («Не гавкай! Говори на языке империи!»). Большинство каталонцев, особенно в сельской местности и в провинциальных городах вокруг Барселоны, разумеется, говорили по-каталански. Но столь долгая и упорная кампания против языка не могла не возыметь действия, которое чувствуется даже сегодня. Через одиннадцать лет после смерти Франко перепись 1986 года показала, что 89 процентов жителей Каталонии в возрасте между сорока пятью и шестьюдесятью четырьмя годами (то есть те, кто повзрослел во время диктатуры, — 1,36 миллиона человек) понимают по-каталански, когда с ними говорят на этом языке, но лишь 59 процентов могут говорить сами, 55 процентов читают на нем и всего лишь 20 процентов пишут. В то же время из 1,39 миллионов каталонцев в возрасте от пятнадцати до двадцати девяти лет — тех, кто получил образование после смерти каудильо, — 95 процентов понимали разговорный язык, 73 процента говорили на нем, 75 процентов читали и 48 процентов писали. Язык обязан своим выживанием упорной устной традиции, но увеличение количества владеющих им после 1975 года объясняется также агрессивной образовательной программой, запущенной новыми демокритическими правительствами как провинции Каталония, так и города Барселоны. «Насаждение» и «прививка» каталонского (два слова, любимые новым поколением социологов) явились необходимой прелюдией к каталонскому autode-terminació[5] — что бы ни значило это слово.
Сильнейший спонтанный импульс к реставрации каталанского среди молодежи 1960-х годов дали популярная фольклорная музыка и ранний рок, который почти автоматически приобрел политическое звучание. Популярные певцы, которые писали и исполняли свои песни на каталанском, видели себя наследниками Карлоса Арибау-и-Фаррильса, поэта-романтика, чья «Ода к Родине», написанная по-каталански в 1833 году, стала символом и отправной точкой культурного сепаратистского движения «Renaixenga»[6] в Барселоне XIX века. В 1959 году увидел свет манифест движения «Новая песня» (Nova Сащо) — статья Луиса Серима о праве на исполнение популярных песен на языке своего народа. Быстро образовалось талантливое ядро «Новой песни», лучшей группой этого направления стала «Els Senze Jutges» («Шестнадцать судей»), обязанная своим странным названием паролю патриотически настроенных каталонских войск времен восстания против оккупационной армии в 1640 году («войны жнецов»): «Setze jutges d'un jutjat menjen fetge d'un penjat» («Шестнадцать судей трибунала едят печень повешенного»). Считалось, что ни одному «шепелявому кастильцу» не под силу преодолеть это скопление фрикативных звуков. «Новая песня» быстро стала популярной. Каналы государственного радио и телевидения не хотели выделять «Новой песне» время. В 1968 году вышел шумный скандал на испанском телевидении: певец Жоан Мануэль Серрат, избранный представлять Испанию на конкурсе «Евровидение», настаивал на том, что будет петь по-каталански, и был отстранен от участия в конкурсе в последнюю минуту. Но, несмотря на постоянные препоны, штрафы и запреты, пластинки широко продавались. Две песни стали символами антифранкистских настроений среди молодых: «L’Estaca» («Ставка») Луиса Льяка и «Di-guem No» («Скажем “нет”») Рамона Пелегро, взявшего псевдоним Раймон.
Повсеместное проникновение франкизма в 1960-х годах и, что греха таить, уступки режиму, на которые пошел осторожный каталонский средний класс, — он приспособился к новому правлению после гражданской войны так же скоро, как двести лет назад привык к наместникам короля Филиппа V Бурбона, — делали недовольство барселонской молодежи скорее символическим, нежели деятельным. Молодая Барселона, как едко писал Мануэль Васкес Монтальбан, привыкла считать себя печальной красавицей в плену у чудовища. Поражение студенческой революции во Франции не стало для нее сюрпризом, так как она давно уже превратила бессилие в стиль:
В конце 1960-х годов тонкий социальный слой молодых образованных барселонцев, которые отправились во Францию посмотреть на Майскую революцию, или в Перпиньян полюбоваться на задницу Марлона Брандо, или в Ле Було на марафон фильмов, запрещенных Франко, все-таки неизбежно обречены были вернуться назад, в стойло, где ждал злой людоед, — и желательно до полуночи, как Золушка с бала. Ясно, что этим людоедом была добавочная стоимость. Сложные взаимоотношения парочки Марат и Сад в Испании, в Каталонии, в Барселоне, превратились в живописный ménage а trias[7]: Марат, Сад и Франко.
Левый шик был так же распространен в Барселоне в конце 1960-х и начале 1970-х годов, как в Нью-Иорке и Лондоне. Знаковым моментом на Манхэттене стал фонд Леонарда Бернстайна в пользу «черных пантер», в Барселоне эту роль сыграл Ориоль Рега, хозяин модного ресторана «Бокаччо». Несколько лидеров движения баскских сепаратистов были приговорены к смертной казни в Мадриде, и каталонские левые в знак протеста заняли монастырь Монтсеррат. Рега сделал жест, по бескорыстию достойный монаха-доминиканца, а по апломбу — Марии-Антуанетты: отправил небольшой фургон, полный дорогих сандвичей с копченым лососем из «Бокаччо», на святую гору, чтобы занявшие монастырь не проголодались во время ожидавшейся полицейской осады (ее не было: радикалы съели бутерброды и ушли).
Отвратительно распущенная по пуританским стандартам франкизма и с каждым днем все сильнее распускающаяся — в стиле esquerda divina («божественное лево», разумеется, игра слов, по контрасту с «божественным правом» испанских монархов, узурпированным Франко), — в своих барах и клубах на Каррер Тусет, Барселона 1960-х годов явно более ориентировалась на Париж, Лондон и Нью-Иорк, чем на Мадрид. Но, безусловно, чувствовалось и сильное влияние Франко, и не только в том, что имело отношение к языку, но и в композиции, формах и структуре самого города.
Барселона привыкла часто менять мэров и муниципальные власти. Между 1890 и 1900 годами, например, сменилось не меньше пятнадцати мэров. После победы Франко в гражданской войне эта карусель остановилась. Дольше всех за всю историю Барселоны на посту мэра задержался ставленник Франко Хосеп Мария де Порсиолес-и-Коломер, который стал главой Ажунтамент — городской мэрии в марте 1957 года и провел на этом посту шестнадцать лет подряд, уйдя на покой в 1973 году, за три года до смерти своего покровителя. Этот период однопартийного правления ознаменовался огромными переменами в структуре населения и экономике Барселоны.
Между 1920 и 1930 годами население Барселоны выросло на 41 процент, достигнув одного миллиона человек в конце десятилетия и сделав Барселону одним из самых населенных городов Испании. Город принимал ежегодно двадцать пять тысяч иммигрантов, большинство — из сельской местности самой Каталонии. По понятным причинам этот рост почти прекратился во время гражданской войны, и население стало расти вновь только в начале 1950-х годов. Потом началась массовая иммиграция в Каталонию из нищенски бедных районов юга Испании, особенно из Андалусии. К 1965 году два миллиона человек, половина всего населения Каталонии, жили в Барселоне. Сегодня здесь почти четыре миллиона жителей, столько же, сколько в Сиднее или Лос-Анджелесе.
Рост продолжался, правда не так быстро, все 1970-с годы, и его влияние на структуру города было огромным. Увеличение численности населения обеспечивало человеческий материал для индустриального роста Барселоны, который набрал неслыханный темп. Понятная прежде структура города тоже стала меняться. При правительстве Порсиолеса не было разумного и грамотного городского планирования. В 1950-е годы Барселона разрослась и превратилась в бесформенную сеть фабрик и промышленных свалок. Подобно Новому городу в XIX веке, Эйшампле поглотил деревушки, считавшиеся довольно отдаленными и отдельными от Старого города — Сантс, Грасиа, Сант-Андреу, — так что новая Барселона последних лет правления Франко вобрала в себя более двадцати соседних городов и приобрела индустриальный пояс, протянувшийся на юг до самой реки Льобрегат. Только с 1964 по 1977 год более пятисот промышленных компаний построили свои предприятия на этой разросшейся периферии: автомобильные и металлообрабатывающие заводы, предприятия по производству пластмассы, химикатов, синтетического волокна.
Первыми результатами такой экспансии стали рост промышленных свалок и массовое разрушение существовавших зданий, бесконтрольное, за неимением действенных законодательных актов и средств инспекции, призванных его остановить. Затем, чтобы разместить новых рабочих, стали возводить огромные прямоугольные кварталы многоквартирных домов. Их названий не услышит приезжающий в Барселону турист — Торрент Корнал, Ла Педроса, Беллвитж, Ла Гвиненета, Вердум, Сингерлин. (Туристы тем временем, с 1950-х годов, тоже начали посещать Каталонию — по пути на Майорку и на порядком испорченные пляжи Коста-Брава к северу от Барселоны, то есть в первый, «рыбно-картофельный», пояс средиземноморской туристской индустрии, которому, кстати, тоже требовались рабочие руки мигрантов.) Население некоторых близлежащих деревень, таких как, например, Санта-Колома де Граманет, с 1950 по 1970 год увеличилось в семь раз. Здесь можно было сколотить целые состояния на шлакоблоках, дешевой терракоте, электросети, водопроводных трубах. И если вы были в хороших отношениях с местными властями, то могли считать, что состояние у вас в кармане. Как писал Свифт: «И всем, кто строить зачинал, / Богатства бог патроном стал»[8]. Это были испанские кузены grandes ensembles, которые привели к такой нищете и отчуждению французских рабочих того периода. Муравейники, построенные спекулянтами с лицензией от наместников каудильо, спроектированные без подъездных путей, детских площадок, без всякой мысли о какой бы то ни было инфраструктуре и заботы об удобстве жителей, очень часто из плохих материалов, через несколько лет начинали разваливаться. Они служат иллюстрацией того, что, когда речь идет о градостроительстве, нет большой разницы между левыми и правыми: франкистская Испания показала те же результаты, что и брежневская Россия или Франция Помпиду, потому что невнимание и жадность — пороки, свойственные всему человечеству. Сейчас принято винить Порсиолеса и в его лице франкизм во всех недостатках городских построек и коммунальных служб Барселоны периода от окончания войны до 1975 года, будто идеология каудильо обладала какой-то особенной, несвойственной другим политическим системам способностью заставить город деградировать.
А правда заключается в том, что ни капиталистические страны (Англия, Франция, Италия, США или Австралия), ни марксистские режимы (Россия и ее европейские сателлиты) не преуспели в градостроительстве больше, чем Порсиолес. За эти три десятилетия очень мало кто из облеченных властью людей по всему миру, будь то левые, правые или центристы, выступал за разумный подход к городскому планированию и принимал ответственность за исторический облик города и окружающую среду; мало кто рискнул сделать это не только в печати, но даже устно. И намека на заботу о целостности облика города, о планировании больших и малых построек, промышленных и жилых, о том, чтобы сохранить то, что уже имелось, не промелькнуло в речах городских властей до середины 1970-х годов, и Порсиолес, возможно, бьл ничутъ не хуже своих коллег в Лондоне, Нью-Йорке или Риме. В конце концов именно в это время собор Св. Павла закрыли весьма посредственными высотными зданиями, создали таких уродов, как Прюитт-Айгоу в Сент-Луисе, и загородили выход в море из старого города в Сиднее притиснутыми друг к другу небоскребами.
Конечно, приезжий, запертый в ревущем транспортном лабиринте между безликими стенами автотрассы, ведущей на север, в сторону Франции, а названной, назло здравому смыслу, Meridiana («южная», 1971), илии глядящий на варварские надрезы Виа Аугуста и Авингуда Женерал Митре, на эти насечки в духе Османа, которые так испортили верхнюю часть Барселоны XIX века, вряд ли помянет добрым словом Порсиолеса. Но, честно говоря, стоит признать, что тот был, в общем, не хуже своих коллег в других городах, и не представлять его таким уж чудовищем, как это принято сейчас среди bien-pensant[9] дизайнеров Барселоны. Кроме Fundaciy Miry (Фонда Миро) и трех-четырех других построек, большинство зданий Барселоны Порсиолеса безлики, иные просто отвратительно безграмотны, а самое худшее из них, Ажунтамент, — мерзкая коробка из стекла и бетона, стиснутая со всех сторон готическими зданиями Старого города. Но, по крайней мере, Порсиолес не сносил построек Гауди, а в Нью-Йорке разрушили в 1960-х годах здания Маккима и Мида и вокзал Пенсильвания, одно из лучших мест в мире в стиле «бо ар».
Упущенное не менее содеянного омрачало облик Барселоны во франкистские годы. В городе не проводилось последовательной политики поддержания и реставрации исторических довоенных зданий. Царила энтропия, выросшая на питательной почве оппортунистических спекуляций и официальной коррупции. Гораздо дороже было превратить дворец XIX века в многоквартирный дом, чем снести и поставить на его месте семиэтажный барак. Через десять лет новый дом будет как картонный, но какая разница? Если новые окраины Барселоны представляли собой хаос, то Эйшампле и старый центр стали превращаться в помойку; одной из самых грязных частей города стал бульвар Рамблас, чья неоклассическая красота совершенно пропала за вывесками кабаков. И здесь политика правительства весьма способствовала беспорядку. Площадь с ближней к морю стороны Рамблас, Пласа Реаль, стала местом обитания наркоманов и проституток, и городской совет это вполне устраивало: сосредоточить отбросы общества, преступные элементы и хиппи в одном месте, чтобы удобнее было присматривать за ними.
Многие представлявшие архитектурную ценность ансамбли периода модернизма были либо разрушены, либо пребывали в полном небрежении, либо были испорчены неумелым «обновлением». Они рассматривались как безнадежно устаревшие и, следовательно, становились легкой добычей дли коммерсантов всех мастей. Разумеется, такое случалось и раньше; самым вопиющим примером со времен республики был снос кафе «Турин» на Пассейч де Грасия, 18, маленького шедевра Гауди, который заменили отвратительной стеклянной «Жойериа Рока» Хосе-Луиса Серта. Но деградация приобретала пугающие размеры, проявилась не только в тоскливых новых постройках, занявших место великолепных старых, но также в общем упадке и отвратительном подновлении старого. Одной из жертв такой политики стала Каса Мила Гауди на Пассейч де Грасия. К началу 1980-х годов она находилась в весьма плачевном состоянии. Фрески на входной двери стерлись до неузнаваемости. Мезонин превратился в зал для игры в бинго, фасад обезобразила неоновая подсветка, прямоугольные металлические рамы закрыли окна на уровне улицы, так как владельцы магазинов не желали тратить деньги на рамы, которые своей формой соответствовали бы форме окон. Здание, помимо всего прочего, было очень грязным — кремово-белый известняк Монтжуика стал темно-коричневым.
А через улицу можно было полюбоваться на пример еще большего вандализма, совершенного наддомом Доменек-и-Монтанера Каса Льео Морера фирмой кожаных предметов роскоши под названием «Леве». Эти изготовители дамских сумочек испортили весь фасад, разрушив скульптуры Эусеби Арнау, а также остальные детали декора, а вместо них вставили зеркальные стекла. Ни один человек, которому хоть сколько-нибудь дорога архитектура, никогда из принципа ничего не купит у этой фирмы.
Было несколько ярких пятен и в La Barcelona grisa, «серой Барселоне», как назвали город Порсиолеса в одной из многочисленных популярных брошюр. В 1960-х годах, когда стали постепенно обновлять дома городских купцов XV и XVI веков на улице Каррер де Монкада, в одном из них был устроен музей Пикассо. Дом — блестящий пример средневековой архитектуры. Музей был создан, чтобы разместить подаренное самим Пикассо огромное количество самых ранних его картин, многие из которых написаны в этом городе. Кроме того, в 1970 году Жоан Миро, самый крупный художник Каталонии с XIX века и до наших дней, основал Фонд Миро, передав ему в дар множество собственных работ, и выделил деньги Хосе-Луису Серту, чтобы тот построил для него помещение на Монтжуике. В то время оба эти маленьких музея «одного человека» казались новшеством. Их появление свидетельствовало о том, что под коркой франкизма зреет новая Барселона.
В эти десятилетия Эйшампле пополнялся от случая к случаю и Старый город тоже. Иначе многое из прошлого было бы потеряно. А так хорошие здания либо просто приходили в упадок, либо оказывались испорчены бесконечными дополнениями, обновлениями, закрыты беспорядочно развешенными уличными знаками, плакатами, неоновой рекламой. Период правления Франко, когда вообще отсутствовали какие-либо нормы градостроительства, принес Эйшампле как городскому плану огромный вред. Его тогдашний архитектор Ильдефонс Серда считал, что плотность строений в перекошенных кварталах не должна быть высокой, на высоту зданий следует ввести ограничения, а посередине каждого квартала оставить открытое пространство для сквера. 1950-е и 1960-е годы привели к полному коллапсу этой утопии, такие правила просто нельзя было заставить соблюдать. Жители Барселоны стали пристраивать чердаки, загораживать входы во дворы, размещать во внутренних «патио» кладовые, гаражи и другие хозяйственные постройки, так что весь центр Эйшампле стал походить на густой, мрачный исполинский улей.
Одна поразительно поэтичная каталанская фраза дает представление о серости и скуке Барселоны двадцать пять лет назад: «color de gos сот fuig», «цвет убегающей собаки» — то есть блеклый, неопределенный, цвет грязи, за которым тем не менее что-то угадывалось. В культурном смысле Барселона, без сомнения, была самым интересным городом Испании, с большим потенциалом, которого не имел (во всяком случае, на взгляд приезжего) Мадрид. Кто смог бы отрицать, что этот город обладает своеобразной прелестью: ночная жизнь, артистические компании, дешевые ресторанчики, большие, слегка попахивающие плесенью гостиничные номера по десять долларов за ночь, старые мюзик-холлы, такие как «Молино» на Параллель… Правда, юмор этот был непонятен иностранцу, не знающему каталанского (а теперь он может и вовсе исчезнуть из-за зацикленности Барселоны на своем имидже). Это не говоря уже о богемном стиле, о духе франтовства, чьи ростки уже пробивались и чьи корни надо искать в XIX веке за столиками кафе «Элс куатре гатс» («Четыре кота»). Пожалуй, он уже завял от благоухающего дезодорантами дыхания каталонских яппи. Один мой друг обычно приводил в качестве квинтэссенции здешнего щегольства историю пожилого обедневшего поэта по имени Альберт Льянас. Так вот, Льянас однажды утром шел по Рамблас, одетый в только что сшитый серый воскресный костюм, не зная, где и когда ему в следующий раз доведется поесть. Он поднял голову и увидел на одном из балконов вдову своего знакомого.
— Мадам! — галантно воскликнул он и указал на лацкан своего пиджака, на котором еще не было бутоньерки. — Нет ли у вас булавки?
— Найдется, сеньор Льянас.
— Тогда вас не затруднит воткнуть ее в кусок хлеба и бросить мне?
Двадцать пять лет тому назад вы все еще могли найти в Барселоне следы такого отношения к своему облику. Сегодня ничего не осталось. Франтовство существовало на всех уровнях, было очень развито у каталанских цыган. Корберо уверяет, что «профессиональной чести» его научили трое цыган, носивших клички Пука (Блоха), Фланелька (Фланель) и Пластик. Они были прирожденными торговцами, умели продать на Пассейч де Грасиа самую худшую, самую обшарпанную одежду как лучшие твидовые костюмы. Они были так искусны в своем ремесле, что художник спросил, а не пойти ли им, так сказать, на повышение. Почему бы вместо отрепьев на часть выручки не купить товар получше, может быть, он дал бы большую прибыль? Блоха, Фланелька и Пластик выслушали предложение с презрительными усмешками. «Что касается песет, может, вы и правы, — небрежно заметил Фланелька, — но как же искусство?»
Генерал Франсиско Франко-и-Баамонде скончался после продолжительной болезни 20 ноября 1975 года. К счастью для Испании, его предполагавшийся преемник, адмирал Луис Карреро Бланко, уже подорвался на бомбе баскского сепаратиста в 1973 году — одно из событий, которое можно приводить как пример безошибочно удачных террористических акций. После них не осталось никого, кто был бы способен сохранить идеологию франкизма. Когда о смерти Франко объявили по радио и телевидению, Барселона пришла в экстаз. Все, кроме «Гуардии сивил» (полиции), высыпали на улицы, танцевали, кричали, пили. Повсюду развевались флаги с красными и желтыми полосами: четыре красные полосы — символ Каталонии. За считанные часы в городе не осталось ни бутылки кавы, местного шампанского, ни даже бутылки «Моэт» или «Клико». При новом короле Хуане-Карлосе 1 началась работа по разрушению институтов франкизма и мирному переходу к демократии — ruptura pactada («договорной разрыв») со старым режимом. Эта задача выпала на долю правительства Адольфо Суареса. На первых демократических выборах в июне 1977 года центристский Демократический союз (UCD) победил подавляющим большинством по всей Испании, а PSOE (Испанская рабочая социалистическая партия, старейшая политическая группировка в Испании, приближавшаяся к своему столетнему юбилею) заняла лишь второе место. В Барселоне, однако, результаты выборов показали преимущество «социалистов Каталонии», коалиции местных социалистов и PSOE (28,5 процента) над UCD (18,7 процента). Было очевидно, что рабочий (obrerista) темперамент города не ослаб, хотя каталонская провинция голосовала, как всегда бывало и раньше, в высшей степени консервативно.
Такие тенденции доминировали и на провинциальных и муниципальных выборах в Каталонии. В 1878 году социалистическая партия слилась с только что образованной местной партией PSC, или Социалистической партией Каталонии. Она участвовала в первых муниципальных выборах постфранкистского периода под руководством блестяще одаренного молодого экономиста по имени Нарсис Сера-и-Сера, в прошлом студента Лондонской школы экономики, которого уволили из Барселонского университета за поддержку студенческих протестов против Франко в начале 1970-х годов. Блок PSC — PSOE получил 34 процента голосов, почти вдвое больше, чем его ближайшая соперница, более старая и более радикально марксистская PSUC, Объединенная социалистическая партия Каталонии. (Через несколько лет ее постигнет судьба многих европейских социалистических партий, в которых было слишком много старорежимных ленинистов и просоветски настроенных членов — раскол и непримиримые ссоры и склоки, особенно когда советская империя в Центральной Европе начала разваливаться.) Более умеренный блок PSC — PSOE привлекал молодых избирателей и становился все сильнее и сильнее. На общих выборах в октябре 1982 года социалисты набрали шесть миллионов дополнительных голосов. Эти голоса принадлежали людям, разочаровавшимся в крайне левых. В тех выборах участвовало беспримерное количество избирателей — почти 80 процентов национального электората пришло к избирательным урнам благодаря удачному политическому ходу одного из офицеров правого толка, который в начале 1981 года попытался в Мадридском парламенте вызвать к жизни тень Франко, напомнив испанцам о том, как эфемерна может оказаться их новая демократия. Только в одной Барселоне блок PSC — PSOE получил на сто тысяч голосов больше, чем на любых предыдущих выборах. В Мадриде пришло к власти социалистическое правительство во главе с Фелипе Гонсалесом.
В Каталонии сюрпризом выборов 1979 года в правительство провинции стал успех умеренно-консервативной коалиционной партии «Конвергенция и единство» (CiU — Convergencia 1 Uniaó), основанной в 1974 году, во главе с Хорхе Пуйолем-и-Солей. Врач и банкир, Пуйоль (род. в 1930) имел богатый опыт оппозиции к Франко — не как марксист, а как борец за политическую независимость провинции от Мадрида и за ее самоопределение. В 1950-х годах почти весь каталонский бизнес вынужден был иметь дело с филиалами мадридских банков, получая от них заемы, но в 1959 году Пуйоль заложил краеугольный камень независимой каталонской банковской системы, основав «Banca Catalana», первое банковское учреждение в провинции. Естественно, это расположило к нему каталонских бизнесменов, и его популярность еще усилилась на следующий год, когда он вступил в ассоциацию с так называемыми fets del Palau (участниками событий во дворце). В мае 1960 года Франко в сопровождении министров нанес один из редких визитов в Барселону. 19 мая министры присутствовали на концерте в Палау де ла Мусика Каталана, роскошном концертном зале, построенном в модернистском стиле в 19051908 годах Доменек-и-Монтанером специально для каталонских хоров. Концерт был посвящен столетию барселонского поэта Жоана Марагаля и включал в себя положенную на музыку его патриотическую поэму «Еl Cant de 1а Senyera» («Песня флага»), каталонский гимн, запрещенный Франко. К ярости франкистских высших чинов, группа каталонских националистов встала и пела вместе с хором:
Oh, bandera catalana
Nostre cor t'es ben fidel.
Vjlaras сот au galena
Per damunt del nostre anbel.
Per mirar-te sobirana
Alcarem els ulls а! се!.
Каталония, ты — знамя,
Мы тебе верны.
Твоими сильными крылами
Все мечты осенены.
Туда, где ты паришь над нами,
Взгляды все обращены.
Возмущенные франкисты ответили на эту демонстрацию волной арестов. Хотя Пуйоль и не был в Палау в тот вечер, его приговорили к семи годам тюрьмы, и он отбыл три года срока. Освобожденный в 1963 году, он быстро сделался выразителем консервативных местнических интересов. Пуйоль был и остается весьма узнаваемым, истинно каталонским типом политика. Он — новое воплощение тех прокаталонски настроенных бюргеров, которые правили Барселоной в конце XIX века, твердо стоя на платформе индустриальной экспансии и патриотизма, проповедуя самоопределение для провинции и в то же время постоянно поддерживая торговые контакты с Мадридом. Социалисты выдвигали идею европеизированной Каталонии, открытой мейнстриму, идущему из-за Пиренеев. Пуйоль же взывал к старой «глубокой Каталонии», подразумевая, что Каталония могла стать новой Швейцарией или Японией, если бы только Мадрид оставил в покое ее экономику. Такие взгляды обеспечивали ему и его партии прочную базу среди широких слоев каталонцев, особенно за пределами Барселоны, среди тех, кто не видел себя гражданами чего-то размытого, называемого Европой и не доверял социализму, даже в умеренных и неидеологизированных формах. Таким образом, когда Каталония в марте 1980 года провела «автономные» выборы как отдельная провинция (первые выборы такого рода за почти пятьдесят лет), партия Пуйоля «Конвергенция и единство», разыграв карту самоопределения против социалистов, ориентированных на Европу, прошла в Женералитат с большим запасом. Именно она, а не блок социалистов, стала партией большинства в Каталонии. Хорхе (Жорди) Пуйоль остается президентом Женералитат и по сию пору, а социалисты, возглавляемые сначала Нарсисом Сера, а с 1982 года Паскалем Марагалем-и-Миро (род. в 1941), внуком известного поэта и весьма значительным политиком, вернулись к власти в Ажунтамент при помощи голосов электората двенадцати областей.
В последние десять лет очень часто случались столкновения на Пласа Сант-Жауме, в центре Старого города. Умеренные консерваторы Пуйоля в Женералитат и умеренные социалисты Марагаля в Ажунтамент из кожи вон лезут, чтобы выглядеть «истинными каталонцами», более «истинными», чем противники. Правда, как недавно написал историк Фелипе Фернандес-Арместо, «хотя члены городского совета — все добрые каталонцы, они прошли туда голосами рабочих-иммигрантов, не каталонцев, а в большинстве своем андалусцев, чья лояльность каталонскому единству, традициям и языку в самом лучшем случае весьма поверхностна и вторична». В глазах электората партия Пуйоля шутя выигрывает состязание «я больше каталонец, чем ты», так как каталонизм, исповедуемый Женералитат, подиреплен более древними образцами верности «каталонской идее», нежели тот, что исповедуют в Ажунтамент. Пример, лежащий в культурной плоскости и, безусловно, не из самых крупных, — политика Женералитат, направленная на поощрение государственной программы изучения каталонского фольклора. (Удивительно, что по-каталански слово «фольклор» по написанию совпадает с английским «folklore». Его называли cultura popular до тех пор, пока на горизонте не замаячил термин «поп-культура» и не возникла путаница, устранимая только при помощи англицизма). Таким образом, пока чиновники Марагаля в Ажунтамент и олимпийском комитете по культуре рассчитывали обессмертить себя реставрацией модернистских зданий или выбором подходящего архитектора для проектирования нового музея современного искусства, соратники Пуйоля собирали конгрессы по традиционным формам искусства Каталонии: ритуалам, «дьявольским пляскам», театральному фольклору, разновидностям сарданы или castells (пирамид). Знаменитые живые пирамиды — символ каталонского апломба, спокойствия и чувства локтя: шестнадцать, двадцать или более дюжих молодых людей, называемых castellers, взбираются на плечи друг другу.
Традиционная любовь к фольклору — естественно, более сильная в сельской местности, чем в городе, — находит свое выражение и в другой очень давней черте каталонцев, их пристрастии к группам по интересам, ячейкам, кружкам всякого рода, начиная с обществ хорового пения и кончая клубами любителей голубей. Политик не может позволить себе игнорировать подобные детали, поскольку именно такие мелочи заставляют каталонцев чувствовать себя каталонцами. Что касается спорта, то тут мощным связующим звеном является, конечно, еl futbol. В Барселоне есть две арены для боя быков, одна из них почти не используется, а другую поддерживают в действующем состоянии мигранты из Андалусии и иностранные туристы. Тавромахия никогда не была в Каталонии всепоглощающей страстью, каковой является южнее. Единственный каталонец-фанат, которого я встречал, это критик боя быков по имени Мариано де ла Крус, который, помимо того, является ведущим барселонским психиатром. Он специализируется, как явствует из рисунков и вырезок на стенах его кабинета, на неврозах местной творческой интеллигенции. В любой другой области Испании и мысли нельзя было допустить о том, чтобы «мозгоправ» писал о корриде. Но если хотите увидеть каталонских патриотов в едином порыве, сходите как-нибудь вечером на стадион, на большую футбольную игру — лучше всего «Барса» против Мадрида — и вы услышите, как зрители в 120 000 глоток приветствуют любимую команду, увидите, как фигуры снуют по неестественно зеленому полю, а обезумевшие летучие мыши мечутся в освещенном прожекторами воздухе.
Было бы упрощением сказать, что Ажунтамент ориентируется на Европу, а Женералитат смотрит в глубь Каталонии, но доля правды в этом, безусловно, есть. Пуйоль, например, пускается в риторические разглагольствования о каталонском характере и судьбе. Как он заявляет в одной из своих книг («Construir Catalunya», 1980):
Народ — это ментальность, язык, чувства. Это историческое явление, это феномен этнической духовности. И, наконец, это феномен воли. В нашем случае, однако, это в значительной степени язык. Первейшей характеристикой народа должна быть воля к существованию. Именно эта воля, более чем что-либо другое, обеспечивает выживание, развитие и процветание народа…
Короче говоря, чтобы быть каталонцем, достаточно закрыть глаза и сильно чего-нибудь пожелать. Народная идея сведена к «духовному единству», тогда как столетие назад говорили о каталонском народе. Но если речь идет о ментальности, языке, о «чувствах», а не о месте рождения и унаследованной культуре, тогда, значит, принадлежность к каталонскому народу — нечто приобретенное, а не обязательно врожденное. То есть к этому может стремиться любой иммигрант. Такая риторика — товар широкого потребления, ибо она обращена как к коренным каталонцам, чьи семьи жили здесь на протяжении многих поколений, так и к относительно недавно прибывшим — иммигрантам из Андалусии, их детям, а сейчас уже — и к внукам. К 1980 году такие иммигрантские семьи преобладали среди рабочего класса Барселоны. Они переехали из нищеты и убожества Андалусии в изобилие (пусть относительное) Каталонии: квартира, машина для семейных поездок, телевизор. Они были нечувствительны к традиционному зову марксизма, не говоря уже об анархизме. Идеология, определявшая настроения барселонских рабочих в 1890-е годы, теперь исчезла без следа. Первая волна рабочих-иммигрантов, когда-то обосновавшихся в Барселоне, поддерживала идею каталонской автономии, потому что та была антифранкистской, а не потому что они вдруг почувствовали, что стали каталонцами. Их дети, которые пошли в школу после 1975 года, учили каталанский и слышали его по телевизору. Большая их часть (72,6 процента всех жителей Каталонии от пятнадцати до двадцати девяти, согласно переписи 1986 года) умела говорить по-каталански. Но хотя эти люди и считали себя каталонцами, коренные каталонцы не обязательно признавали их таковыми.
В современном искусстве не так много благостных умиротворенных образов, но один из них определенно был создан каталонским художником Жоаном Миро. Это картина «Ферма. Монтре» — изображение места, где живописец провел большую часть своего детства и куда всю оставшуюся жизнь мысленно возвращался. В 1921 году он начал писать с натуры свой отчий дом, casa pairal, в маленькой деревушке неподалеку от Таррагоны. Потом Миро взял незаконченную картину и пучок сухой травы с фермы — талисман, напоминающий о Каталонии, — с собой в Париж. Переезжая с квартиры на квартиру, он потерял пучок травы, но заменил его таким же, собранным в Булонском лесу. Работа над картиной к тому времени уже слишком далеко продвинулась, чтобы из-за такой подмены утратилось правдоподобие. Миро закончил картину в Париже в 1922 году и в конце концов продал ее Эрнесту Хемингуэю, который весь остаток жизни трепетно хранил ее как талисман, на память о Иберии. «В ней есть все, что понимаешь об Испании, когда там находишься, и все, что чувствуешь, когда ты далеко от нее и не можешь туда отправиться. Никому пока еще не удавалось изобразить эти два столь противоположных ощущения».
Писатель прав. «Ферма» — прежде всего, картина, написанная изгнанником. Она сочетает в себе острое сиюминутное чувство родины и одновременно страстную тоску по ней. Листья деревьев, трещинки на старой стене, каждый камешек на красной таррагонской земле — все изображено со старательной достоверностью. Этот пейзаж — храм воспоминаний. Он — сам по себе мнемонический код. Ощущение оторванности и тоски Миро передает, подробно перечисляя, по-бухгалтерски скрупулезно перенося на полотно все, что можно встретить на ферме. Это живописный вариант сладостного реестра имущества, указываемого в брачном контракте деревенских жителей. Орудия труда, кувшин, бочонок, пресс, телега, лейка, ослик, собака, цыпленок, коза, голубь, зад осла (в раскрытой двери хлева на первом этаже фермерского дома) — все прекрасно прописано, зафиксировано, «внесено в список». Резкая фокусировка, ясный, как во сне или в галлюцинациях, свет, придают картине утонченную откровенность. Но в то же время возникает эффект взгляда в телескоп с противоположного конца, так что изображение кажется удаленным. «Ферма» — это воплощение ностальгии по тому, что очень далеко от тебя, но ярко в твоем сознании и дорого тебе ландшафтом, звуками и запахами детства. Такая тоска по-каталански называется enyoranga.
Enyoranca — основная тема, пронизывавшая национальную литературу Каталонии начиная с «Оды к родине» Карлоса Арибау (1833), проходящая через весь XIX век в начало ХХ, когда Миро еще изучал искусствоведение на верхнем этаже здания барселонской Биржи. Комментарием к «Ферме» могли бы стать строки поэта-священника Жасинта Вердагера из его самого популярного небольшого стихотворения «L'Emigrant», которое в обязательном порядке заставляют учить любого барселонского школьника:
Dolca Catalunya,
Patria del meu cor,
Quan de tu s'allunya,
D'enyoranca es mor.
О моя Каталония,
Мы с тобой так близки.
От тебя в отдалении
Я умру от тоски.
В «Ферме» заключены лесть и многое другое: медлительность, консерватизм, тщательность и точность в своем ремесле, и… нечто непереводимое с каталанского — sеny.
Размышляя о своем характере, каталонцы сосредоточиваются на тех различиях, которые способствовали становлению их как самостоятельной «нации», отделению от остальной Испании. Порассуждать об отличительных чертах, о fet differential, как называл это великий поэт конца века Жоан Марагаль, было любимым интеллектуальным спортом во времена юности Миро. Эти рассуждения нашли выражение в бесчисленных эссе. Сюжет, как обычно бывает с такими сюжетами, рассыпался на стереотипы. Так, например, в кастильцах каталонцы видели сплошные привилегии, лень, болезненную склонность к замкнутости, воспитанную долгими годами аристократической изнеженности; а также вкус к подавлению других, особенно каталонцев; а еще отсутствие здравого смысла. С XVII века до смерти Франко в конце ХХ века в Барселоне бытовал образ кастильца — пиявки, сосущей кровь и налоги из Каталонии.
У кастильцев, впрочем, тоже было свое мнение о каталонцах: каталонцы — тупые. Они то педантичны, то злобны, а обычно то и другое вместе. Они слишком привержены материальному, чтобы понимать классический аскетизм Кастилии, не говоря уж о ее духовности. Они просто лопнуть готовы от гордости, что обладают полоской средиземноморского берега. В общем, страна бакалейщиков, которые лаются друг с другом на своем варварском наречии. Ни один каталонец, по мнению испанцев, не видит дальше своего скотного двора и своего поросенка, этого жирненького агнца, посланного Богом, чтобы обеспечить его дневной порцией свиной колбасы и ветчины.
Каталонцы, разумеется, представляют себя совсем иначе. Преданные, любящие родину (под родиной, конечно, следует понимать Каталонию, а не эту иберийскую абстракцию, столь милую мадридским централистам), практичные, сообразительные, легко усваивающие новое, но в то же время почитающие старину и хранящие верность корням…
В общем, масса добродетелей, и все это сдобрено капелькой юмора — ну что за прекрасный народ! На сей раз Господь Бог не ошибся, и хоть каталонцы и не Moryr похвастаться благочестием на грани суеверия, как, например, севильцы (которые, между прочим, вообще — почти арабы), у них есть все основания благодарить Всевышнего за то, что он поселил их на этой земле такими, какие они есть, со всеми знаменитыми добродетелями: continuitat, mesura, ironia и seny[10].
Что «Ферма» призвана восхвалять преемственность, достаточно очевидно. Ферма старая и передается из поколения в поколение; орудия труда традиционные. Все это говорит о непрерывном трудовом цикле, который диктуется сменой времен года и погоды, плодородностью почв и благосклонностью этого странного неба цвета электрик. То же и с умеренностью, так как везде порядок, соблюдение пропорций, умело дозируемые повторы. Клан, который упорно работает над одним и тем же, из поколения в поколения, не покладая рук осваивает землю и производит полезные вещи, держась подальше от абстрактных рассуждений и фантазий, безусловно, обладает чувством меры, и такой семье будет прекрасно житься на этой ферме. Что до иронии, то и она присутствует: номер французской газеты «L'Intransigeant», аккуратно сложенный и придавленный лейкой на переднем плане. Эта единственная иностранная вещь на полотне — во-первых, знак того, что Миро собирается в Париж, во-вторых, конечно, ссылка на кубизм с его газетными вырезками и оборванными заголовками, но, кроме всего прочего, также и признание в том, что художник, оставляя идеализируемую им Каталонию своих предков, ведет себя как «непримиримый» (буквальный перевод французского слова), как упрямый блудный сын, как «наследник», отказывающийся от своего наследства. Сложите вместе преемственность, чувство меры и иронию — и вы на пути к пониманию, что такое seny.
Seny приблизительно значит «здравый смысл»; то, что Сэмюел Джонсон называл bottom (основа, суть), инстинктивное чувство порядка, отказ от гонки за новшествами. Это слово близко по смыслу выражению «природная мудрость», это качество трактуется почти как теологическая добродетель. Когда в XV столетии каталонский поэт-метафизик Аусиас Марш хотел выразить всю свою преданность безымянной женщине, к которой обращался в стихах, он называл ее llir entre cards (лилия среди чертополоха) или plena de seny (исполненная мудрости). Каталонцы считают, что seny — их главная национальная черта. Для них это то же самое, что duende (дух, символизирующий фатализм и трагическую непредсказуемость) для живущих южнее испанцев. Seny — добродетель сельского жителя, возникающая из установившейся рутины и незыблемых обязанностей деревенской жизни. В «Формах каталонской жизни» (1944) Хосеп Ферратер Мора дал пространное определение seny. «Человек, обладающий мудростью, — это прежде всего спокойный человек; тот, кто смотрит на вещи и человеческие поступки спокойным взглядом». Это зеркальное отражение кастильского донкихотства, свойство, которое можно противопоставить излишней утонченности интеллектуала. Тут-то и таится опасность — неразвитость, низкий культурный уровень. Прагматический характер этой «мудрости, здравого смысла», считает Ферратер Мора, поставил на каталонцев клеймо бездуховности и поместил их национальный характер где-то между «пуританским и фаустианским. Для романтика или фаустианца спасение души и мораль значат мало; пуританин только и озабочен спасением души и моралью. Человек истинно мудрый не отвергает ни житейского опыта, ни спасения души и всегда старается установить плодотворную связь между обоими, избегая крайностей».
Возможно, каталанская seny в какой-то степени и является, как думал Мора, бездуховной. Это подтверждается например, опытом одного моего друга-каталонца, который поехал на Рождество домой, в родную деревню, и вместе со своей деревенской родней пошел в церковь на рождественскую службу. Церковь была битком набита. Священник и дьякон вынесли изображение младенца Иисуса Христа, чтобы все верующие могли приложиться к его деревянным ступням. Выстроилась длинная очередь, и священник вычислил, что только к трем часам утра он сможет освободиться и сесть за праздничный стол. Тогда он пошептался с дьяконом, после чего тот вышел в ризницу и вскоре принес… второго младенца Христа. Образовались две очереди, и ритуал занял вдвое меньше времени. Вероятно, только в Каталонии, главной индустриальной области Испании, трезвый и быстрый расчет так хорошо сочетается с набожностью.
Отдохновение от seny — это rauxa, «неконтролируемая эмоция, взрыв». Этот термин приложим к любому иррациональному поступку, проявлению дионисийского начала — например, напиться, болтаться без дела, поджечь церковь, нарушить общественное спокойствие. Праздники призваны дать rauxa законный выход. В Иванову ночь, в июне, например, по всей Каталонии горят костры, а в городах стоит непрекращающийся грохот от фейерверков, которые продолжаются до пяти-шести часов утра. Даже в Нью-Йорке по случаю Четвертого июля не бывает такой «бомбардировки». Rauxa и seny сосуществуют, подобно орлу и решке на разных сторонах монеты; их нельзя разделить, и Жоан Миро считается выразителем каталонской души прежде всего потому, что ему присуще и то и другое, и в изобилии.
Возможно, самая распространенная форма бытования rauxa — это непреходящий вкус к неприличному юмору, связанному не столько с сексом (по крайней мере, не чаще, чем принято в США, и, может быть, даже реже, чем в остальной Испании), сколько с пищеварением, и в особенноcти с его последней фазой. Озабоченность каталонцев экскрементами привела бы в восторг Зигмунда Фрейда: ни одно общество не смогло бы предоставить ему столь многочисленных и блестящих подтверждений его теории анальной ретенции. В этом смысле каталонцы напоминают весьма меркантильных японцев и немцев.
Удовольствие от удачного акта дефекации в Каталонии считается вполне сравнимым с удовольствием от приятной трапезы. «Menjar bem 1 cagar fort 1 по tingues por de la mort» — гласит народная поговорка («Ешь хорошо, испражняйся обильно — и тебе не страшна смерть»).
Все, связанное с экскрементами, имеет некую праздничную окраску, вовсе не принятую в Европе. В Праздник волхвов 6 января детям, которые хорошо себя вели весь год, дают хорошенькие мятные конфетки; плохие же дети получают саса i carbo, «какашки и уголь», символы ада, который ожидает их, если они не исправятся. Впрочем, уголь — побоку. Зато кондитеры делают специальные комочки из коричневого марципана, украшая некоторые из них сахарными мушками. Кроме того, существует персонаж под названием tio, «дядюшка», нечто среднее между французским buche de Noel и мексиканским Piñata. «Дядюшка» — это искусственное полено, внутри которого сладости и побрякушки. Его вынимают при всеобщем оживлении в Рождество; дети колотят по нему палками и кричат: «Caga, tiet, caga!» («Какай, дядюшка, какай!»), пока оно не расколется и не извергнет свои сокровища.
Если окажетесь в Барселоне под Рождество, пойдите к собору и полюбуйтесь на киоски и палатки, которые ставят перед его фасадом. В них торгуют фигурками. Здесь все, чего можно ожидать: пастухи, волхвы, Мария, младенец Иисус, овцы, волы. Но есть один совершенно необыкновенный персонаж, такого не встретишь в иконографии ни одного христианского народа. Некто в красной каталонской шапочке, barretina, сидит на корточках со спущенными штанами, и маленький коричневый конус соединяет его ягодицы с землей. Это древний оплодотворитель, в котором природа нуждается даже тогда, когда в мир является Спаситель. Ничто не может отвлечь маленького божка от его важного занятия: вернуть земле пищу, которую та ему дала. Человечек известен как caganer, то есть «какающий», и существует в нескольких вариантах: с выпученными от натуги глазами, в спокойном раздумье и так далее. Но лица большинства фигурок вообще ничего не выражают. Есть большие фигуры из папье-маше — по три фута высотой, маленькие — из терракоты, с коричневыми конусами не крупнее горошин, оставляемых мышами, — и всех размеров в промежутке. В Рождество 1989 года музей Фигейраса устроил выставку, на которой были представлены не менее пятисот caganers из частных коллекций по всей Каталонии (есть, разумеется, любители, которые коллекционируют именно такие фигурки). Выставка серьезно и спокойно освещалась барселонской прессой, со снимками одной-двух фигур крупным планом. Примерно так же в газете могли поместить, например, тотем Дэвида Смита или ню Хосепа Льимоны[11]. Происхождение «какающего» уходит корнями в глубокую древность и еще ждет тщательного изучения. Есть такие скульптуры XVI века, но странно — подобные изображения отсутствуют в средневековой живописи. Этот человечек — скорее персонаж фольклора, чем серьезной живописи. Его место — у рождественских яслей, а не в алтаре. Однако он уверенно входит в искусство ХХ века, благодаря великому и тоже очень неравнодушному к экскрементам сыну Каталонии Жоану Миро. Если вы повнимательней разглядите «Ферму», то увидите бледного ребенка, присевшего перед баком для воды, в котором стирает его мать. Этот мальчик — не кто иной, как caganer из детства Миро. Это, возможно, сам Миро, будущий автор картины «Мужчина и женщина перед кучей экскрементов» (1935).
Неслучайно и то, что другой скатологически настроенный современный художник, Сальвадор Дали, был каталонцем. Возможно, другие сюрреалисты занимались тем, что эпатировали французских буржуа (по крайней мере, в 1920-х годах), но Дали удалось шокировать самих сюрреалистов. Сначала он сделал это своей скульптурой из экскрементов, которая сильно оскорбила обоняние Андре Бретона в 1929 году. Дали создал «Скорбную игру», и Бретон с коллегами серьезно обсуждали вопрос, не противоречат ли сути их течения запачканные мужские шорты с сеточкой впереди. Я не был близко знаком с Сальвадором Дали, но помню, беседуя с ним в Париже двадцать пять лет назад, спросил, кто, по его мнению, является великим, но неизвестным широкой публике художником-модернистом (кроме него самого, разумеется). «Жозеф Пуйоль, — ответил он, выдохнув и обдав меня запахом кариозных зубов и алкоголя. — Только Жозеф Пуйоль, навсегда». Я понятия не имел, кто такой Жозеф Пуйоль. Он оказался совершенно забыт, но в свое время считался чудом, звездой fin de siecle парижского мюзик-холла. Марселец, но, как подчеркнул Сальвадор Дали, с каталонской фамилией. Он выступал под псевдонимом Ле Петоман или Фартоманьяк. Пуйоль обладал выдающимися способностями к газообразованию и прекрасно контролировал свой кишечник и сфинктер. Он не только мог музыкально испускать газы, но также вобрать в себя целый таз воды, сидя в нем и втягивая воду в себя, как индийский йог. Такие упражнения, утверждал Дали, говорили не просто о природной одаренности, но еще и о постоянной практике и бесконечной самодисциплине, и ценить их следовало так же высоко, как живопись Рафаэля. Своим искусством Пуйоль собирал полные залы. Люди стояли в проходах, слушая его интерпретации популярных арий, «Марсельезы», фрагментов из Верди и Оффенбаха. Еще он имитировал звуки, издаваемые животными при испускании газов — глубокий бас слона, «голоса» гиббона, мыши, и делал «характерные зарисовки», такие как повелительный пук президента республики илии слабый нервный писк petite postulante de quatorze ans (четырнадцатилетнего недоросля).
Некоторые каталонцы коллекционируют caganers, и всегда существовала мощная струя скатологического юмора в народных песнях, фольклорной поэзии и культурном стихе. Древность этих мотивов делает бесполезными все попытки марксистов объяснить их постиндустриальным угнетением рабочего класса (есть, однако, несколько каталонских марксистов, которые все еще верят в это, как можно верить, например, в зубную фею или диктатуру пролетариата). Нет, это — преиндустриальное: принадлежит к тому весьма продолжительному периоду, когда производимое Барселоной не поднималось над Средиземным морем в виде смога, а толстым слоем лежало на улицах. Да, честно-то говоря, даже старше самих улиц. Древние названия двух рек, на которых стоял город Барселона, — Мерданса (дерьмовый ручеек) и Кагаллел (речка какашек). Их воду невозможно стало пить уже к XIV веку, и такими они и остались. В первом произведении бесценного сборника «Versos Bruts» («Грубых стихов»), изданного Ампаром Перес-Корсом и написанного на заре XIII века, два благородных господина, Арнаут Каталонец и Рамон Беренгер V, граф Прованса и Серданьи, беседуют о том, как сто благородных дам отправились на корабле в море, и когда наступил штиль, добрались все-таки до берега, дружно испуская ветры в паруса. Долгое время одним из любимых в Каталонии поэтов был Висент Гарсиа (1580–1623), священник из Валлфогоны, деревушки у подножия Пиренеев, который писал сонеты в подражание Луису де Гонгоре и Франсиско Гомесу де Кеведо, но чья настоящая слава зиждилась на шуточных произведениях, запрещенных инквизицией. Это были такие стихи, как «Монументальная уборная, построенная автором в саду церкви для весьма деликатных занятий», в которой провозглашается, что ни один человек, как бы низок он ни был, будь он даже португалец, не сможет сказать ничего плохого о дерьме. Экскременты, писал Гарсна с достойным Дали энтузиазмом, благотворны, это знак нашей истинной природы, что-то вроде философского камня, который «аптекари Саррии созерцают денно и нощно». Он вспоминал о крестьянских корнях этого культа: экскремент — удобрение, друг фермера, символ мира и процветания.
«Настоящие каталонцы» — Catalans de sempre (каталонцы навсегда), как они называют себя — склонны к некоторой ксенофобии, и чем дальше в глубинку, тем более снисходительно относятся к иностранцам. Одна моя приятельница из Барселоны, проезжая недавно мимо крошечной деревушки в Ампурдане, что в Северной Каталонии — живописные дома на скалистом склоне, стога сена, ветхая церковь, — увидела крестьянина, мотыжившего землю у дороги. Согбенная фигура, словно с патриотической картинки, в вельветовых брюках, холщовых туфлях на веревочной подошве и с faixa (поясом). Моя знакомая остановилась, и они с крестьянином разговорились. Сколько человек живет в деревне? Только они с женой, ответил крестьянин, остальные давно разбежались. Значит, другие дома пустуют? Большую часть времени. Точнее, все время, кроме выходных. А что в выходные? Приезжают иностранцы на машинах из города, с юга. А он знает кого-нибудь из тех, кто приезжает на выходные? «Я? — презрительно процедил этот фольклорный персонаж. — Как я могу их знать? Son tot moros (они же все мавры)».
Ключевое слово ксенофобов несет тяжелый заряд: xarnego. Изначально слово xarnego было вполне нейтральным и обозначало каталонца, чьи родители приехали из разных долин. Потом оно сдвинулось ближе к «Иностранцу»: крестьянин, живший в одной долине Ампурданы, например, вполне мог так назвать крестьянина с другого склона холма. Но с ростом иммиграции это слово стало обозначать, в самом уничижительном смысле, любого рабочего-некаталонца, живущего в Каталонии. Сегодня им можно оскорбить не хуже, чем словом «ниггер» в Америке, и если вы в баре назовете кого-нибудь xarnego, считайте, что нарвались на драку. Сами иммигранты, правда, могут называть себя xarnegos, иронически отстаивая свои интересы. Так, чернокожие говорят друг другу: «Мы, ниггеры…»
Хотя «старым» каталонцам дико даже представить себе, что иммигрант из Испании может не хотеть быть каталонцем, действительно, этого хотят далеко не все. Сам по себе факт принадлежности к каталонскому народу не дает никаких реальных прав и привилегий в Каталонии. Кто такой каталонец, в законе об автономии провинции, вышедшем в 1932 году и подтвержденном в 1979 году, трактуется весьма широко: политическим статусом каталонца обладает любой испанский гражданин, проживающий в любой местности Каталонии. На провинциальных и городских выборах 1979–1980 годов политики, представлявшие рабочих-мигрантов из Арагона и Андалусии, потребовали ввести новую статью о разрешении иммигрантам сохранять политический статус региона своего рождения. Им было отказано.
Можно издать сколько угодно законов, но народные представления о том, кто такой каталонец, не под силу изменить никакому законодательству. Основной критерий — язык. Никто не может считаться каталонцем, если не говорит по-каталански свободно, как на родном языке. Но быть каталаноговорящим недостаточно. Даже, что почти невероятно, если испанец прекрасно говорит по-каталански, его могут не признать каталонцем — каталонские фундаменталисты будут видеть в нем иностранца, который, подобно дрессированному медведю, научился новому трюку.
Десятилетие назад, сразу после смерти Франко и возвращения демократии, Барселона испытала вспышку воинствующего линвистического каталанизма. Агитаторы требовали, чтобы в университете обучали только по текстам, написанным на каталанском (или переведенным на каталанский) — надежный рецепт академического краха, так как большая часть испанской литературы (не говоря уже об английской, 'французской, немецкой или итальянской) оказалась бы вне курса, а о том хаосе, который внесла бы идея каталанской исключительности в изучение других наук, и подумать страшно. В основном вся эта суета обернулась для населения большими неудобствами, особенно когда энтузиасты стали замазывать уличные надписи и переводить их обратно на каталанский, вместо calle (улица — исп.) писали carrer или перечеркивали испанские надписи размашистым «No а! bilinguisme» («Нет — билингвизму»), делая их таким образом неразборчивыми ни для каталонцев, ни для кастильцев и прочих иностранцев.
Кажется, этот пыл теперь остыл. То есть он сохранился в интеллектуальной среде, но энергии со временем поубавилось. Все еще можно найти почти курьезные сверхпатриотические антологии с возгонкой каталонистских настроений, позаимствованных у писателей от XVIII до ХХ века. В собраниях националистических стихов в мягких обложках встречаются такие шедевры, как «Ода отечеству, спетая его нерожденными сынами», написанная в 1923 году Ориолем Касассом, чья муза внушила ему пугающий образ: каталонские эмбрионы, с чувством распевающие во чреве матерей. Ода начинается словом «пуповина».
Пуповины связывают нас с нашими матерями,
И омывают нас околоплодные воды.
Мы грезим об отечестве, нам неведомом,
Пока не настал наш срок и не опустело чрево!
Это вполне в духе жены Хорхе Пуйоля, одной из главных фигур каталонского движения против абортов, но право же, трудно в наше время представить себе кого-нибудь, кто стал бы читать такую чепуху, не говоря уж о том, чтобы ее писать.
Или все-таки нет? Иногда в Женсралитат предпринимаются попытки навязать каталанский язык не желающим того ораторам. Очередную неудачу Пуйоль и его партия потерпели в январе 1991 года, когда министр социального обеспечения Антони Комас распространил среди своих подчиненных некую памятку. В ней чиновникам выговаривали за то, что, хотя они и обращаются по-каталански к начальству, друг с другом позволяют себе разговаривать по-испански. Эта непатриотичная привычка, пишет автор памятки, «должна быть вырвана с корнем». Документ, просочившийся в прессу, вызвал настоящий скандал. Оказалось, «Большой брат» жив и процветает на Пласа Сант-Жауме. Комас попытался было свалить все на нерадивость своего секретаря, заявив, что сам он никогда ничего подобного не говорил. В конце концов Пуйолю пришлось публично отречься от памятки.
Когда закон об автономии объявил каталанский официальным языком Каталонии, в переводах на каталанский и издании оригинальных каталонских книг наступил большой подъем. В 1939 году, когда Франко запретил этот язык, на каталанском не вышло ни одной книги. В 1942 году вышло четыре, а в 1950 году — тринадцать. В 1975 году было уже 611 книг, и после этого цифры стали стремительно расти. В 1988 году вышло 4200 новых книг по-каталански. Кроме того, и на испанском в Барселоне выходит больше книг, чем в Мадриде. На долю этих двух городов приходится 80 процентов всего испанского книгоиздания.
Но особенно что касается печатной продукции на каталанском языке, количество вышедших в свет книг может ввести в заблуждение. Важно количество проданных экземпляров. Читающая аудитория двуязычна, книги на каталанском языке на читательском рынке соседствуют с испаноязычными. Большинство испанцев, включая каталонцев, вообще мало что читают, кроме газет и журналов. Они — пассивные телезрители, как американцы. Исследования, проведенные в 1990 году, показали, что шесть человек из десяти за год не купили ни одной книги. Даже если считать, что три с половиной миллиона из шести миллионов catalanoparlantes[12] способны и читать на этом языке, самая большая читательская база для каталонского книгоиздания не может превышать двух миллионов человек. А на самом деле она гораздо меньше. Отсюда парадокс: людей хватает для формирования аудитории национального каталонского телевидения, пока правительство его оплачивает, но их недостаточно для поддержания национальной каталонской литературы. Невозможно представить себе писателя, способного прожить на доходы от продаж своих книг на каталанском языке, не занимаясь, допустим, журналистикой. Ни один из них на это никогда и не жил. В барселонских книжных магазинах имеются каталонские и испанские отделы. Есть крупный специализированный каталонский магазин на Гран Виа под названием «Опа». Там широкий выбор текстов по каталонской истории, социологии, литературе, фольклору, кулинарии, эротике; там много переводов на каталанский, но на испанском нет ничего. Нередко книги публиковались на правительственные гранты, но как сказал романист Луис Гойтисоло: «В перспективе и даже в весьма близком будущем литературе, живущей на гранты, грозит смертельная опасность».
История самого Гойтисоло, пожалуй, поучительна. Он — один из высокоодаренных каталонских писателей за пятьдесят, из тех, что сформировались как литераторы в период Франко и писали по-испански. Сюда же можно отнести его брата Хуана, Хайме де Бледма, Эдуардо Мендосу, Мануэля Васкеса Монтальбана, Карлоса Барраля, Ану Марию Матуте и Хосе Агустина. Все они были в оппозиции Франко. Луне Гойтисоло за свои убеждения сидел в тюрьме. Все перечисленные выше литераторы писали в городе, который, как считает Гойтисоло, до XIX века обладал очень скудной собственной литературной жизнью. Лишь один из средневековых каталонских классиков, Бернат Метж, был из Барселоны. Рамон Льюль (Раймунд Луллий) с Майорки, Жоан Марторель и Аусиас Марш — из Валенсии. И только в конце XIX века, с появлением поэтов Жасинта Вердагера и Жоана Марагаля, каталонская традиция расцветает и в Барселоне. Во времена же, когда просто писать по-каталански уже считалось патриотическим поступком, большая часть такой поэзии представляла собой напыщенный китч. Тем не менее, если не считать Хосепа Пла, творившего между 1900 годом и Второй республикой (1931), из значительного по-каталански написаны в основном стихи — такими поэтами, как Геро де Льост, Хосеп Карнер, Хосеп Сагарра и прежде всего Хосеп Фой. По-испански в Каталонии писали немного, разве что мрачный поэт Возрождения Хуан Боскан.
Франкистский режим в Каталонии, таким образом, не только дал молодым тогда писателям поколения Гойтисоло новую тему — ссылка, утрата, конфронтация, социальные перемены. Запрет на каталанский язык вынудил их влиться в поток испаноязычной литературы. Гойтисоло был писателем левого толка и хотел внимания и одобрения рабочей аудитории, — а большинство рабочих в Барселоне были иммигрантами и говорили по-испански, а не по-каталански. Барселонский средний класс — традиционная двуязычная читательская аудитория — все-таки предпочитал читать по-испански. Внезапное вторжение каталонских писателей в испанскую литературу Гойтисоло расценивал как «событие в истории испанской литературы», совпавшее с превращением Барселоны в столицу испанского книгопечатания. Испанский министр культуры, каталонец по имени Жорди Соле Тура, придерживается разумной точки зрения: «Я всегда верил, что каталонская культура — это все, что происходит в Каталонии, и по-каталански, и по-испански. Редукционизм, девиз “Нас интересует в культуре только то, что на каталанском языке" кажется мне грубой ошибкой». С другой стороны, настроенные в духе Пуйоля каталонские фундаменталисты, например члены организации «Националистическая молодежь Каталонии», все еще истово исповедуют этот самый редукционизм. «Мы утверждаем, — гласит их манифест 1991 года, — что не вся культура, которая есть в Каталонии, — каталонская, и если мы признаем принадлежность таких писателей, как Гойтисоло и Марсе, к каталонской культуре, мы точно так же должны признать принадлежность к ней, например, Роберта Грейвса, который, живя на Майорке, писал по-английски». «Интеллектуалы всегда первыми изменяли своим идеалам, — сетует «Националистическая молодежь», — и когда молодой литератор объявляет, что решил творить на испанском языке… он делает не только свой личный выбор; он тем самым сообщает обществу о своем предательстве, отречении, материализме».
Каталанский и испанский сосуществуют в журналах, газетах и на телевидении. В Барселоне три общественных телевизионных канала, один из них вещает только по-каталански (TV3), второй — в основном по-испански (TVEI), а третий — пополам и на том, и на другом (TVE2). В целом время прямого эфира делится почти поровну между двумя языками. Маленький каталонский ТV3 транслирует рекламу, но финансируется каталонским правительством. Он начал работать в 1984 году — этакий Давид, победивший Голиафа, то есть испанский, впавший в маразм TVE. TV3 проявил себя гораздо более интересным и профессиональным, например в репортажах и интервью, и более острым в комментариях, чем его соперник. Возможно, это самый лучший пример настоящего регионального телевидения в Европе. Зрители привязаны к нему не только как к развлечению. Опрос, проведенный в 1986 году, показал, что более половины зрителей TV3 испытывают «Патриотическую привязанность» к этому каналу, а 86 процентов считают, что его стоит смотреть, чтобы не утерять и даже улучшить свой каталанский. Почти все сходятся на том, что передачи этого канала политически более объективны, чем передачи ТVЕ. После некоторых колебаний рекламодатели в 1980-х годах устремились на TV3, и ежегодное количество рекламных роликов на каталанском с 5468 сюжетов в 1984 году возросло до 44 000 в 1988 году.
Почти так же дело обстоит и с периодическими изданиями. Из пяти барселонских газет, выходящих каждый день, три («Эль Периодико», «Ла Вангуардия» и «Эль Паис») — на испанском языке и две («Аванти» и «Диари де Барселона») — на каталанском. Испанские газеты читают около 1,3 миллиона, а каталанские — менее 250 000 человек. Но как «Эль Паис», так и «Вангуардия» регулярно выпускают на каталанском культурные приложения — обзоры, рецензии на книги, театральные постановки, фильмы. То есть что касается прессы, каталанский — это в основном язык «высоколобых», людей с университетским образованием, интересующихся культурой.
Это те самые люди, которые больше всего нуждаются в общении с Европой, которое невозможно на каталанском. Надежда на то, что ориентированная на Европу культура может быть создана на основе языка меньшинства, такого как каталанский, жила, пока Барселона была неким форпостом свободолюбия, лучом света, так сказать, во тьме авторитарной Испании. Этот период длился с середины 1960-х годов до смерти Франко. Он закончился. Общая европеизация Испании, особенно Мадрида, — факт признанный, по крайней мере в последние десять лет. Если иммиграция в Каталонию из остальной Испании будет держаться на нынешнем уровне, а местное правительство не изменит политике поощрения каталанского языка в сфере образования и на телевидении, то каталанский, совершенно очевидно, останется местным языком, языком провинции Каталония, и будет черпать в том силы для развития. Если нет, значит, нет: он может постепенно выйти из употребления, как это произошло с латынью.
Более того, может случиться так, что сама идея политического самосознания каталонцев, основанного на языке, с годами будет отходить на задний план, поскольку давления франкизма, которое способствовало ее проявлению в 1970-х годах, больше нет. Сознание собственной исключительности уходит по мере того, как каталонские политики приобретают все больший вес на политической арене Испании. В настоящее время второй по значимости после Фелипе Гонсалеса политик в Мадриде — каталонец. Это вице-президент, бывший мэр Барселоны Нарсис Серра. После него мэром Барселоны от социалистов в 1982 году стал Паскуаль Марагаль, который все еще занимает эту должность.
За период правления Марагаля Барселона очень изменилась. Его администрация поставила задачу ликвидировать следы, оставленные Порсиолесом, и, насколько это возможно, сделать город более пригодным для жизни. Это удалось ценою некоторых уступок «духу времени» 1980-х годов, не говоря уже об утрате всего, что называется «социалистическим», что бы ни значило это слово.
В середине 1980-х годов эйфория, охватившая людей Марагаля в Ажунтамент, была очень заразительна. Приехав из Нью-Иорка, города, который уже почти смирился с энтропией, я не мог не завидовать барселонцам, не подпасть под обаяние их оптимизма. «Здесь — средоточие всего, — сказала мне в 1985 году Маргарита Обиольс, чиновник городского совета, позже ставшая ответственной за культурную программу Олимпиады, — Барселона станет центром средиземноморской культуры». Верилось, что все проблемы можно решить, наладить связи, сделать нужные инвестиции, — и город возродится, подобно фениксу, благодаря новому плану градостроительства. В последний раз Барселона билась в таких конвульсиях перепланировок и так прихорашивалась, стремясь обратить на себя внимание Европы, сто лет назад, при мэре Франсеске де Паула Риусс-и-Таулете, который в 1888 году устроил здесь Всемирную выставку.
Посетив Барселону в конце 1991 года и увидев спешку, с которой город приводили в порядок к Олимпийским играм, можно было предположить, что программа его обновления связана прежде всего именно с этим событием. Но это не так. Хотя после возвращения Марагаля из Лозанны в 1986 году «со следующими играми в кармане», город с жаром принялся готовиться к приему олимпийцев, политика его перекраивания была намечена за несколько лет до того и должна была продолжаться до миллениума, до 2000 года. Программу Марагаля, его предшественника Нарсиса Серра и их политической команды разрабатывали в основном так называемые «опоздавшие», тридцатилетние и сорокалетние, для которых до 1975 года был закрыт всякий доступ к политике и которые теперь вознамерились исправить причиненный городу диктатурой вред. Во-первых, национальный вопрос: «Положение каталонца, который является каталонистом, но не приемлет национализма, — говорил Марагаль в своей речи в колледже Сент-Энтони в Оксфорде в 1986 году, — довольно сложное. И все же моя позиция именно такова». Меньшинство выступало за полностью независимое каталонское государство — paisos Catalans, включающее в себя Валенсию, Балеарские острова и даже Руссильон (французскую Каталонию). Эта романтическая идея была популярна среди молодых, которым нужно хоть в каком-то пункте противостоять существующей политической системе: «Это единственная идеология, которая не согласуется с испанской конституцией». Но она в жизнь не воплотились. Каталония — все-таки часть Испании. Дедушка Марагаля, поэт, написал свою «Oda а l'Espanya» после 1898 года, после унизительной потери Кубы и Филиппин, отошедших к Соединенным Штатам. Упрекая испанских централистов в пренебрежении своими бывшими народами и в незнании Каталонии, Жоан Марагаль писал:
Где ты, Испания? — тебя не видно.
Ты не слышишь моего громового голоса?
Не понимаешь языка, которым я говорю с тобой
в годину бед?
Ты разучилась слышать своих сыновей?
Прощай же, Испания!
Но почти столетие спустя, возражает его внук, Барселона не может уйти от Испании и сказать той «прощай». После того как почти сорок лет Франко внушал, что именно его идеология выражает дух Испании, а все остальное — чуждое, не испанское, Испания должна «реиспанизироваться», обрести самосознание, неотъемлемой частью которого является открытость. И Барселона первой должна вступить на этот путь, не потому, что она — средоточие всего каталонского, но потому, что она ориентирована на более либеральную Северную Европу. Более того, молодой Марагаль не мог принять доктрину Пуйоля, согласно которой существует истинная и непреложная каталонская сущность, к коей Барселона не имеет отношения. Это Барселона создала Каталонию, а не наоборот. И для этого города характерно родство и некоторое соперничество с другими городами Европы: когда Испания вступила в Общий рынок, Барселоне суждено было стать «звеном, связующим Иберийский полуостров с осью, проходящей через европейские города от Лондона до Милана». Марагаль видел Барселону будущей столицей территории, которую он называл «севером юга Европы», связанной с такими городами, как Монпелье, Марсель, Тулуза. Упор делался на связи промышленные и культурные, а не сельскохозяйственные. Мэр и его коллеги по городскому совету были убеждены, и это неудивительно, в примате городов. Женералитат, подобно правительствам всех городов Европейского экономического сообщества, особенно французских, облагал город налогами и на те содержал деревню. Для каталонской парламентской системы, опять-таки как в других европейских странах, было характерно гораздо большее значение территориального представительства, чем принципа численности населения. Законодательство защищало интересы сельских жителей, например субсидировало фермеров за счет города, и придерживалось более консервативных взглядов, чем большинство граждан.
«По-моему, — писал Марагаль, — европейские города должны вновь обрести некую воинственность. Платить за излишки продовольствия дорого, и это приходится делать ежегодно. Оплачивать существование городов — тоже дорогое удовольствие, но города уже существуют, их не надо строить заново каждый год. Европа как некоторое количество народов, разделенных языковыми барьерами, — медлительнее, чем Европа, понимаемая как система городов. У городов нет границ, армий, таможни, иммиграционной службы. Города — центры креативности, творчества, свободы».
Первое, что предстояло заново «сотворить», изобрести, был сам город, и ни одна столица в последние годы не уделяла столько внимания своему воссозданию, как Барселона. Однако счет в конце концов оплачен, и объем проведенной работы огромен. Его можно сравнить разве что со стремительным ростом города сто лет назад по плану, разработанному инженером Ильдефонсом Серда. Барселона то и дело совершала конвульсивные скачки после долгих периодов заброшенности и депрессии. И всякий раз ей приходилось начинать чуть ли не с нуля. Ни один город не может предложить своим планировщикам «чистый лист», но иногда у них бывает довольно много шансов на полное переосмысление проекта. Именно так обстояло дело с Барселоной после смерти Франко.
Вот уже двадцать лет Барселона предлагает всем принять участие в одном очень жестоком эксперименте — попробовать выехать из нее: весь транспорт, направляющийся на север, вынужден проходить через узкое бутылочное горлышко Виа Меридиана, а движущийся в южном направлении — выезжать из города либо по Виа Диагональ, либо по Гран Виа. В часы пик или в дни festes[13], которыми пестрит испанский календарь, здесь образуются целые ледники застывшего металла. Главные магистрали центра города на столько запружены транспортом, что машины и грузовики движутся со средней скоростью приблизительно пять миль в час. Чтобы облегчить положение, город строит две кольцевые дороги. Первая — Ронда дель Мар, по ней транспорт (в основном под землей) будет следовать от Льобрегата до Бесоса, огибая город со стороны моря. Вторая — Ронда де Мунтанья — огибает горный массив Колсерола. Если они не будут готовы к 1992 году, то Олимпийские игры обернутся для Барселоны неслыханными доселе транспортными пробками[14]. Муниципалитет мудро назвал брошюру об обновлении города «La Barcelona del 93».
Возможно, по Барселоне так трудно передвигаться еще и потому, что не хватает стоянок. В городе более 600 000 машин, но всего лишь 432 000 парковочных мест, причем 4 из 10 — на улицах, а остальные — на частных стоянках. Это означает, что в любое время дня и ночи по крайней мере 160 000 машин в городе паркуются нелегально или ищут зазора, чтобы вклиниться. Тот, кто никогда не ездил на машине по Барселоне (исключая разве что тех отчаянных, что передвигаются в автомобиле по Манхэттену), не в состоянии представить себе то раздражение, которое охватывает в подобной ситуации. Общественный транспорт представлен в основном автобусами. Главная линия метро заканчивается рядом с университетом на Виа Диагональ. Таким образом, половина всех работающих приезжает в город на автомобилях. В будние дни средняя скорость транспорта — двадцать миль в час. С учетом того, как это влияет на центральную нервную систему, неудивительно, что в 1980-е годы в Барселоне возросло количество несчастных случаев. Каталонцы — плохие, нетерпеливые водители и, кажется, становятся все хуже. В 1980–1986 годах доля аварий в центре Барселоны подскочила до 40 процентов. В 1987 году здесь было зарегистрировано десять тысяч дорожно-транспортных происшествий и тринадцать тысяч несчастных случаев.
Власти мало что могут сделать, чтобы исправить положение. Кольцевые дороги, конечно, помогут, как и двадцать пять новых подземных муниципальных стоянок (сейчас в городе их сорок), которые к 1993 году обеспечат пятнадцать тысяч новых мест для парковки. Ажунтамент осторожно планирует установить компьютерную систему контроля транспорта, призванную регулировать ритм работы светофоров и выводить информацию о плотности парковки и транспортном потоке на светящиеся табло по обочинам дорог. Но если это будет сделано, то скорее к 2000-му, чем к 1992 году. А пока Ажунтамент должен быть готов к тому, чтобы запретить автомобильное движение в центре (в какой именно части центра?) или взимать плату с каждой машины за въезд в город. В 1991 году Марагаль сказал репортеру «Ван-гуардии»: «Горожане были бы счастливы, если бы политики решали проблемы таким образом». Думаю, вряд ли.
В каждом городе есть еще один город — подземный: инфраструктура, включающая в себя канализацию, электрическую проводку, телефонную и другие сети. Инфраструктура Барселоны всегда была неэффективной и громоздкой. Она состоит чуть больше чем из шестисот миль дренажных и канализационных труб, причем многие из них — еще XVIII века, а иные — и XV. В XIX веке, когда доктор Педро Гарсиа Фариа начал кампанию за охрану здоровья населения, мучимого регулярными эпидемиями холеры, тифа и малярии, возникла серьезная проблема с дренажными трубами — владельцы собственности отказывались выкапывать старые трубы и заменять их новыми. Прокладывание главной канализационной трубы считалось крупным политическим достижением, и мэр устроил банкет для ста пятидесяти избранных, при свете карбидных ламп, во вновь построенном подземном коллекторе. Возможно, из-за традиционного каталонского скатологического уклона власти Барселоны любят похвастаться своей канализацией, и Марагаль — не исключение. Недавно Ажунтамент в зимнем саду парка Сьютаделла устроил большую поучительную выставку «Под Барселоной». Там демонстрировались новые трубы, магистральные коллекторы и регенерационные установки. Каталог выставки пестрел археологическими, гидрографическими и бактериологическими данными и был украшен цитатами из «Четырех квартетов» Т. С. Элиота в переводе на каталанский: «Настоящее и прошедшее, / Вероятно, наступят в будущем». Безусловно, было найдено самое изысканное применение наследию Старого Опоссума [15]. Все это демонстрирует веру властей в симбиоз высокого и низкого, поэзии и канализации.
«Оправа» Барселоны — земля и море. Но земля за городом, то есть гряда Колсерола, едва ли использовалась самими жителями Барселоны (разве что старая ярмарка в Тибидабо), а море, как ни странно, было для них почти недостижимо. Город отгородился от моря промышленным портом со скудным оборудованием, исключившим какое-либо другое использование побережья вплоть до устья реки Бесос. В любом другом городе эта территория давно стала бы зоной отдыха. В Барселоне она пропадала даром — пляжи были загрязнены промышленными выбросами, доступ к ним закрывали старые фабрики, железнодорожные пути, дворы, свалки, окружавшие промышленный район XIX века Побленоу. Ажунтамент планирует устроить на холмах Колсе-ролы парк, а прибрежную часть Побленоу между парком Сьютаделла и Старым кладбищем — около 250 акров, по площади равную пятидесяти кварталам Эйшампле, превратить в спортивную, рекреационную и жилую зону. Сначала эта территория будет отведена под Олимпийскую деревню (где разместятся пятнадцать тысяч спортсменов) на играх 1992 года, а затем — по крайней мере, так объявил мэр в 1986 году — продана по «низким, доступным» ценам как место для постройки жилья для десяти тысяч человек. Будет обустроено пять километров общественных пляжей, которые протянутся на север, до реки Бесос, и разбито пять прибрежных парков. Главными достижениями стали два сорокадвухэтажных небоскреба, выходящих фасадами на море: в одном разместились офисы разных компаний, в другом находится гостиница. Таким образом, Побленоу должен стать новым «морским фасадом» Барселоны. Подобный проект в Соединенных Штатах, например, годами кочевал бы из суда в суд, и разные лобби отрезали бы от него по кусочку. В Барселоне его «протолкнули» очень быстро, и он был поддержан крупными капиталовложениями частных лиц. За Олимпийскую деревню отвечала фирма «Боигас, Марторель и Маккей». За год до начала Олимпийских игр огромный проект еще так далек от завершения, что его архитектурные достоинства трудно поддаются оценке, но, безусловно, для города он очень хорош, и придраться мы можем разве что к названию: Nova Icaria — Новая Икария. Так в XIX веке называли свою коммуну последователи социалиста-утописта Этьенна Кабе. Некоторые из них, кстати, каталонцы попытались построить коммуну будущего в США и потерпели унизительное фиаско. Проект Олимпийской деревни не имел никакого отношения к рабочему движению, так как ни одна семья «синих воротничков» не смогла бы позволить себе приобрести дорогостоящие апартаменты в этом районе. С таким же успехом можно было бы окрестить так фешенебельный квартал кондоминиумов в Берлине с башней Розы Люксембург. «Низкие» цены, о которых говорил Марагаль в 1986 году, к 1991 году оказались довольно высокими — около четверти миллиона песет за квадратный метр, или 250 долларов за квадратный фут.
В общей сложности, к 1992 году Барселона потратит около двухсот миллиардов песет (примерно два миллиарда долларов) на здания и инфраструктуру, связанные с Олимпийскими играми. Параллельно с возрождением побережья обустраивается и Монтжуик как участок «Олимпийского кольца» и арена легкоатлетических соревнований. В 1929 году на Монтжуике и рядом с ним выросли главные здания Всемирной выставки, устроенной диктатором Мигелем Примо де Ривера. Такие, например, как Палау Насиональ, где теперь помещается музей каталонского искусства. Их грубая монументальность контрастировала с абстрактным, почти воздушным Германским павильоном Миса ван дер Роэ. И разрушенный, он оставался одним из призраков модернизма, его «живым классиком»… В середине 1980-х годов Ажунтамент тщательно реконструировал здание Миса по чертежам и фотографиям, а также отреставрировал оставшийся от выставки 1929 года легкий фонтан на оси между Пaлау Насиональ и Пласа д’Эспанья. Но Монтжуик все ещё казался ничейной землей: не парк, не городской центр… Его возродило «Олимпийское кольцо» — официальное название плана реконструкции большого участка горы под общим руководством архитекторов Федерико Корреа и Альфонсо Мила. Они аккуратно сохранили фасад старого овального стадиона с бронзовыми скульптурами в стиле классицизма работы Пау Гаргальо — один из лучших образцов европейской архитектуры периода диктатуры. Но беговую дорожку они опустили примерно на тридцать пять футов, таким образом освободив больше пространства для зрительских мест — для семидесяти тысяч зрителей. По ступеням и площадкам можно спуститься к самому замечательному новому зданию, связанному с Олимпийскими играми: Палау Сант-Жоржи, или дворцу святого Георгия, крытой спортивной арене, вмещающей семнадцать тысяч зрителей. Автор проекта — японский архитектор Арата Исодзаки.
Снаружи низкий профиль дворца и темная керамическая крыша со световыми люками делает его похожим на летающую тарелку. Но если смотреть изнутри, то создается совсем другой эффект: изогнутый металлический каркас огромной крыши парит над ареной. Дерзкий замысел архитектора делает дворец почти невесомым благодаря свету, проникающему сквозь отверстия вверху. Здесь хай-тек становится поэзией, как это произошло и в телебашне Норманна Фостера высотой восемьсот футов, воткнутой, подобно копью, в гряду Колсеролы рядом с Тибидабо.
Никакой другой стадион, трек, бассейн, административное здание, построенное к Олимпийским играм, не сравнятся с ареной Исодзаки, но с точки зрения градостроительства олимпийский проект задумывался не как нечто законченное, а, скорее, чтобы «запустить механизм». Ибо восприятие Барселоной своих окрестностей и своего прошлого начало меняться.
Палау Насиональ и поющие фонтаны Барселоны
При Порсиолесе основой города были зоны. Теперь главный местный теоретик градостроительства, архитектор и историк Ориоль Боигас, убедил городские власти, что так не годится. Как сформулировал Марагаль в Гарвардской школе дизайна в 1986 году, Барселона должна децентрализоваться, даже в рамках самого центра. «Это значит, — сказал он, — отказаться от зонального принципа и попытаться создать город, где все виды деятельности сосуществуют». Эта довольно туманная идея не означала, что власти переместят фабрики обратно в Готический квартал. Просто отныне центр не должен жить за счет периферии, а заброшенным бесформенным кускам пространства по всему городу предстояло превратиться, по выражению Марагаля, в «городские парки и площади — художественные по дизайну и исполнению». То есть городские власти надеялись, что можно возродить город, основываясь на индивидуальных проектах, а не на общем плане. Идея заключалась в том, чтобы утвердить «окрестности», многие из которых прежде были деревнями, в правах городских единиц.
Сначала стала разворачиваться программа городской скульптуры, в основном на площадях, в садах и парках — легких города. Но никакая новая скульптура не оживит социально мертвое пространство, а дни официальных памятников прошли — особенно в Испании, где сама мысль о Франко вызывала у всех отвращение. Итак, городской совет решил организовать скульпторов на совместное с архитекторами освоение пространств, нуждавшихся в возрождении. Это делалось не только для того, чтобы оживить память, но и с тем, чтобы занять людей.
Барселонская программа «Скульптура в общественных местах» осуществлялась под руководством члена администрации Марагаля, энергичного Хосепа Асебильо. Эта самая большая коллекция в западных городах, уникальное собрание, и ее появление стало возможным только потому, что скульпторы — испанцы, американцы, англичане, французы — согласились предоставить свои работы по ценам значительно ниже обычных рыночных, а все расходы по установке скульптур взял на себя Ажунтамент. Программа имела такой резонанс, что теперь в Барселоне осуществляется более семидесяти подобных муниципальных проектов. Некоторые представляют собой просто восстановление — возврат скульптур, которые убрали по политическим причинам в период правления Франко, но, к счастью, не уничтожили. Один из таких памятников — главному каталонисту Барселоны, Бартоломеу Роберту-и-Иарзабалю. Постамент проектировал Гауди, а бронзовые фигуры — работы Хосепа Льимоны. Он стоит теперь на Пласа де Тетуан. Другой — бронзовое изображение Рафаэля Казановы, героя осады Барселоны 1714 года. Его извлекли из запасников и вновь установили на Ронда де Сант-Пер. Но большинство скульптур в рамках проекта делалось специально для мест, где их надлежало поставить, живущими ныне скульпторами или по их проектам, и эти художники старались избегать прямолинейности парадных памятников. Стоит полюбоваться кубами внутри стеклянной коробки, потоками воды и бликами — памятником Пикассо работы Антони Тапиеса, стоящим неподалеку от «папоротникового дома» в парке Сьютаделла. Множество ласт и плавников работы Хавьера Корберо на Пласа де Сольер — смутный отзвук фонтана Треви — скорее дополняют собой площадь, нежели доминируют над ней. Беверли Пеппер получил в распоряжение целый парк, примыкающий к долго находившейся в небрежении Эстасио дель Норд, и превратил его в земляную крепость, в которой теперь играют дети. Особенно им нравится «Опрокинутое небо» — холм, напоминающий спину кита, поднимающийся из зеленой травы, облицованный кобальтовой и бирюзовой плиткой. Самый «монументальный» из памятников, созданных пока в рамках проекта — последняя большая работа Жоана Миро: массивный торс с мощной цилиндрической головой. Этот глупый в своей гордости «лунный жеребенок», кажется, заброшен сюда из страны Бробдингнег. Он вполне соответствует по духу находящейся рядом арене для боя быков. Этот монумент высотой шестьдесят футов, облицованный trencadis, или «ломаной плиткой», — дань Жоана Миро великому Гауди. Лучше всего памятник виден с нижних уровней парка Эскорсадор. Он поднимается над рядами высаженных здесь пальм. Не все памятники так удачны, как этот, некоторые очень банальны, как, например, непонятное сооружение «В память Всемирной выставки 1888 года» в парке Сьютаделла работы Антони Клаве, художника, не обладающего талантом скульптора, зато каталонца.
У планировщиков времен Порсиолеса стало привычкой, почти рефлексом, ориентироваться на автомобилиста, а не на пешехода. Так что в ноябре 1969 года, без всяких объяснений, закрыли один из самых любимых горожанами променадов, Рамбла де Сант-Андреу. Все деревья срубили, и бульвар превратился в хайвей. Но Барселона — город пешеходов, несмотря на свою негибкую планировку. Его «природная» структура тяготеет к площадям и жилым кварталам, а не к магистралям и пандусам. Приезжего поражает, что, несмотря на смог, грохот, обилие транспорта, здесь уважают человека прогуливающегося и тщательно соблюдается этикет пешехода. Пассейч де Грасия, один из самых больших променадов мира, — символ социального консенсуса, как Рамблас и парк Гюэль. Барселона — город, который надо видеть на уровне глаз, то есть когда стоишь или идешь. Так что возрождение этой улицы как бульвара стало высшим приоритетом в 1980-х годах. Ажунтамент восстановил Рамбла де Сант-Андреу и вернул городу проход от Триумфальной арки, построенной к выставке 1888 года, до ворот парка Сьютаделла. Изгнали автомобили с Авингуда де Гауди, связывающей два шедевра модернизма — Саграда Фамилия и больницу Креста Господня и Св. Павла, построенную Доменек-и-Монтанер. Стали ремонтировать пришедшие в упадок площади в Старом городе, большие и маленькие: площадь Ангелов, площадь Св. Агустина и дюжину других. Нашли применение старым зданиям. В средневековом монастыре Ангелов, давным-давно покинутом, разместилась Муниципальная гемеротека и архив периодических изданий. Неоклассицистская Каса де ла Каритат, заброшенная с 1956 года, будет превращена американским архитектором Ричардом Мейером в центр современного искусства. Издательство «Монтанер и Симон», построенное Доменек-и-Монтанером, назначено под музей самого знаменитого из живущих ныне художников Барселоны, Антони Тапиеса, — проект, который кажется некоторым некаталонцам слишком националистически благоговейным. В 1989 году Ажунтамент заключил договор с монахами готического монастыря Педральбес и начал переделку спального корпуса XIV века в выставочный зал для части коллекции Тиссена, предоставленной, хотя и не отданной насовсем Барселоне.
Но тот, кто, возможно, уже побывал в Барселоне лет десять назад, прежде всего заметит не долгосрочные планы и даже не индивидуальные проекты, а уличный пейзаж, его детали и подробности. Проведена долгая и скрупулезная работа по очистке и реставрации исторических фасадов Барселоны, а также снятию с них позднейших напластований. Особенно это касается зданий эпохи модернизма (18701910), на которые Порсиолес и его коллеги просто не обращали внимания. Каса Мила великого Гауда снова стала бледно-золотистым морским утесом, а не темным остовом корабля. Мозаичный фасад его дома Батльо, решенный в духе Моне, опять сверкает, а фойе, как прежде, напоминает прохладный голубой грот. Рядом каждым своим красным с золотом изразцом мерцает в неверном утреннем свете Каса Атльер постройки Пуиг-и-Кадафалка. Незаметные раньше подробности бросаются в глаза, когда обходишь Эйшампле и Готический квартал: рама дверного проема 1900 года заиграла зелеными мозаичными вставками, которые раньше были не видны, поскольку прятались под копотью; огнедышащий железный дракон вернулся на свою подставку; неон и пластик исчезли с неоклассического фасада на Рамблас. А есть и более масштабные проекты, такие как тончайшая, великолепно выполненная Оскаром Туске переделка Палау де ла Мусика Каталана. Будут символом независимости Каталонии, в годы франкизма это. здание было обречено на запустение и распад.
Не все вышеуказанное оплачивается Ажунтамент. Женералитат, например, вложил полмиллиарда песет (пять миллионов долларов) в Палау де ла Мусика и такую же сумму в перестройку музея каталонского искусства итальянским архитектором Гаэ Ауленти. Завершения этой работы критики ждут с трепетом, помня, какого монстра он сделал из музея Д’Орсе в Париже. Восемьсот миллионов песет (восемь миллионов долларов) вложено в музей современного искусства. Но именно администрация Марагаля в конце 1980-х годов дала первый мощный импульс к реставрации старых зданий. Особенно много в этом смысле сделали для города Ориоль Боигас, историк и архитектор, который выработал, если можно так выразиться, идеологию сохранения и реставрации, и Хосе Асебильо, его последователь с 1985 года.
Вкус невозможно насаждать законами, но уважение к прошлому — можно. Под руководством Боигаса и других консервативных архитекторов Барселона в 1980-х годах выработала самый строгий во всей Европе кодекс сохранения исторических зданий.
Закон берет в Барселоне под защиту 860 «зданий, их групп и ансамблей», представляющих историческую ценность. Большая их часть (578, или 67 процентов) находится в Старом городе, а еще 134, или 15 процентов, — в Эйшампле. Остальные распределяются между другими десятью районами Барселоны, от Саррии (49 объектов, или почти 6 процентов) до индустриального квартала Сант-Андреу, в котором находятся 4 объекта, достойных охраны. В этом законе, по крайней мере для иностранца, примечательна не только его строгость, но и очень осмысленный подход. Все подлежащие охране здания распределяются по пяти уровням. Дома уровня А — «единственные в своем роде и, представляя огромную архитектурную ценность, считаются памятниками» — это такие здания, как церковь Саграда Фамилия Гауди или Палау де ла Мусика Каталана Доменека. Длятаких построек охрана — «полная», и никакие переделки или дополнения недопустимы. Уровень Б — это бывшие дома уровня А, которые были перестроены и которым надо вернуть прежний вид. Уровень В наиболее распространен в Эйшампле. Это те дома, «чья ценность в основном состоит в характерной конфигурации, что проявляется главным образом в фасаде». Уровень Г — здания, в которых интерес представляет только фасад. И самый низший уровень, Д, — здания с отдельными «интересными элементами» — прекрасная лестница, слуховое окно, необычная лепка.
Главное, что по новому закону вся ответственность ложится на владельца собственности. Домовладелец, прежде чем тронуть хоть один кирпичик, обязан доказать Ажунтамент, что этот кирпичик не представляет исторической ценности. Он должен представить «документальное подтверждение, что указанное здание не обладает определенными характеристиками», нарушение которых изменит и облик всей улицы, то есть нарушит:
…выверенную поверхность фасада; вертикальную иерархию этажей и карниза; оси симметрии, подчиняющиеся общей композиции, принцип преобладания капитальной стены над проемами, общее расположение проемов по вертикальным осям при наличии таких элементов, как балконы…
Затем переходят к деталям, запрещая переделку любого здания, находящегося в исторически охраняемом районе, и обладающего среди прочего:
….декоративными, архитектурными элементами, как: скульптура, живопись, sgraffito[16], лепнина, керамика, плотницкие изделия, витражи, литье, и вообще произведения прикладного искусства с использованием таких материалов как камень, мрамор, дерево и т. д., необычная арматура, такая, как, например, экраны…
Учитывается также присутствие структурных или строительных элементов, указывающих на пребывание здания в состоянии технологического перехода (очень характерно для Эйшампле), что требует как использования традиционных технологий (восстановление подвалов, кирпичная кладка и т. п..), так и привнесения новых материалов (литые колонны или другие технологии с использованием железа).
Такой закон весьма способствует развитию традиционных каталонских ремесел — керамики, кузнечного дела, столярного искусства, изготовления изделий из стекла, — которые двадцать лет назад были на грани вымирания. Но главным образом он защищает историческую часть города не только от алчности застройщиков, но и от чрезмерного усердия и спеси дизайнеров. Чего-чего, а дизайна Барселоне хватило.
В два часа ночи на Виа Литургика, как называют это место завсегдатаи, то есть на безымянном, тонущем в оранжевой пыли куске дороги за Барселонским университетом, рядом с футбольным стадионом, проститутки-трансвеститы демонстрируют себя, привлекая клиентов, а жители города смотрят на них из проезжающих автомобилей.
Если только не затеют драку, а это иногда случается, трансвеститы хранят достоинство весталок. Они не сбиваются в кучу, как модели на подиуме. Они стоят на значительном расстоянии друг от друга, подобно идеальным скульптурам, сработанным из грубого, волосатого белкового вещества — их прежней мужской оболочки. Время от времени они делают обход владений, чтобы закрепить за собой территорию. Те, что постарше, важно выступают, а более молодые звонко цокают каблучками по неровной дороге. Эта похожа на Кармен Миранду, та — на молодую Аниту Эк-берг, третья — на Верушку, а четвертая, с египетской гривой курчавых волос, напоминает Соню Брага. Если не считать трико и нескольких аксессуаров — боа из страусовых перьев, кожаного бюстгалтера или сетчатых чулок, — они совершенно обнажены. Их великолепные бюсты напоминают роскошные плоды, выращенные в теплице. Таким совершенством они, как святая Тереза, обязаны неуклонному умерщвлению плоти и всяческим лишениям: гормоны, хирургические операции, постоянная экономия, чтобы заработать на врачей. Иногда кто-нибудь из них вдруг окрысится на жалкую кучку тинейджеров — много тестостерона, мало песет — и плюнет в них. Но большую часть времени трансвеститы демонстрируют королевское спокойствие, погруженность в себя, в храм своих перекроенных тел, и это — гораздо большее, чем обычный нарциссизм манекенов. «Они — архитекторы», — говорит мой друг Корберо.
Машины медленно проезжают мимо, подпрыгивая на ухабах. Разворачиваются. Едут обратно. Это потрепанные маленькие «рено» и большие «мерседесы». Колеса поднимают желтоватую пыль, которая потом долго висит в воздухе. Фары светят сквозь нее, длинные тени от людей-статуй ложатся на дорогу. Редко какая машина остановится. И тогда, после кратких переговоров, в нее сядет один из призраков. Но в основном автомобили следуют мимо. Те, кто за рулем, приезжают посмотреть, а не купить. Это — театр на улице, tableau vivant, живые подмостки, только здесь двигается публика, а не актеры. Но иногда кажется, что это уже не театральное действо, а некий обряд: в своей фантастической несуразности, преображенные пилюлями и скальпелями, в париках, обработанные депиляторами, намазанные кремами, нарумяненные, экипированные, как Марлен Дитрих, и затем выставленные на этой грязной и неровной асфальтированной сцене, трансвеститы с Виа Литургика похожи на призраки языческого прошлого; на плод воображения Бердслея, иллюстратора «Сатирикона» Петрония; на коварных Мессалин, как дохристианского периода, так и эпохи постмодернизма.
Кроме всего прочего, они являются еще и метафорой главного стремления своего города. Они находятся на переднем крае, так сказать, каталонского дизайна. В своей жертвенной преданности этой идее, они — истинные выразители борьбы Барселоны за право себя переделать. Если символ Лондона для туристов — смена караула, то символ Барселоны — перемены в ней самой. Эти перемены потребовали целого ряда длительных и иногда болезненных операций, упрямого сопротивления нормам, правилам, неодобрительной реакции консерваторов. Глубокие перемены всегда сопровождаются изрядной долей раздражения, вражды, самыми невероятными стилистическими вывертами. В каком еще городе вы найдете двуязычный путеводитель, распределяющий бары, дискотеки и рестораны не по качеству еды, которая там подается, но исключительно по атмосфере и дизайну? Так, о заведении под названием «Сеть» на проспекте Диагональ написано по-английски: «Трудно не чувствовать себя героем Харрисона Форда из "Бегущего по лезвию бритвы" в этих неуютных интерьерах, где соседствует эстетика " разрухи " и хай-тек… Однако яппи и люди с претензиями, которые едят при свете телемониторов, возвращают вас в реальность… На туалеты унисекс стоит взглянуть». Просто дождаться не можем взглянуть на туалеты! «Или посетите другой ресторан — "Флэш-Флэш " — стиль конца 1960-х — начала 1970-х. Теперь это классика, на нее можно ссылаться. Очень демократичны черно-белые интерьеры… наводят на мысль о вуайеризме и эксгибиционизме… мы предлагаем гамбургеры». Стайки помешанных на дизайне японцев и калифорнийцев перелетают из одного такого заведения в другое подобно жадным насекомым, собирающим эфирную пыльцу новых веяний своими липкими щупальцами и остающимся худенькими. Кто действительно хочет есть, те едят в привычных добротных заведениях.
Барселона входит в 1990-е годы, зациклившись на дизайне. Здесь дизайнеры — то, чем были звезды с сигарами в зубах в Нью-Йорке 1980-х годов. Дизайн наводняет этот город, превращает его в дикий наркотический коктейль, острый, колючий, сварганенный на скорую руку, смесь постмодернизма и маньеризма… Дизайн пепельниц, карандашей, кухонной утвари, еды, даже шоколада — в виде ионических заглавных букв и миниатюрных гробниц, наполненных ликером. Обеспеченный правом на продажу рай. Даже дети — продукты дизайна: стайки сорванцов, наряженных средневековыми шутами, в люминесцентных цветов штанах и пестрых блузах с шафрановыми, черными, зеленоватыми, коричневыми, оранжевыми, анилиновыми заплатами. Они выглядят как модели рекламы «Бенеттона», особенно когда видишь их человек тридцать сразу, сидящих под навесом у банка на Пассейч де Грасия и чинно рисующих мелками дом Батльо Гауди. Им тоже суждено вырасти дизайнерами, как их далеким предкам суждено было вырасти каталонскими сепаратистами. Те, кого в лос-анджелесском ресторане можно безошибочно принять за продюсеров или в крайнем случае за начинающих сценаристов — пиджаки от Армани, прилизанные волосы, зачесанные назад, с хвостиком, перехваченным резинкой, — в Барселоне должны быть дизайнерами. Чего? Очередной гостиницы, которую не откроют к Олимпийским играм, проволочных подставок, каких-нибудь этажерок с черными шарами на ножках…
По правде говоря, Барселона никогда не была обижена дизайнерами. Тяга каталонского среднего класса конца века к роскоши, фантазиям и в то же время к устойчивости и солидности достигла наивысшего проявления в работах таких художников, как Жоан Бускетс и Гаспар Гомар-и-Мескида, чья мебель в стиле маркетри по своей изысканности и утонченности сравнима с лучшими образцами Парижа и Вены. Но эта традиция умерла вместе с самим модернизмом. Не было выдающихся каталонских дизайнеров мебели и домашней утвари в период «ар деко» и не существовало базы для производства материалов. К концу периода франкизма ведущие барселонские дизайнеры 1960-х годов Андре Рикард и Мигель Мила установили связь с Миланом, изучая работы тщательных и рациональных «классиков», итальянских дизайнеров Мажистретти, Скарпа и Гарделла.
Верность итальянским образцам обеспечивает высокое качество наиболее серьезным работам каталонцев, таких как Оскар Тускетс и Пеп Бонет. Блестящий промышленный дизайнер Рамон Бенедито вместе с Луисом Морильясом и Хосепом Пуигом создал в Барселоне экспериментальную группу под названием «Трансатлантик». Но в 1980-х годах Барселону наводнил пустоголовый и легковесный дизайн, смесь диско, комиксов, постмодернизма (или того, что за него выдавалось), маньеризма мемфисского толка. Вся эта ерунда, защищенная правом на продажу и ориентированная на толпу, распространилась в городе, подобно растению кудзу.
Ее наилучшим выражением, классическим примером, если хотите, стала дискотека под названием «Торре де Авила», выстроенная на наклонном въезде Побле Эспаньоль на Монтжуике, — искусственная деревня из домов, выполненных в традиционных архитектурных стилях Испании. Она появилась к Всемирной выставке 1929 года. В других местах Испании настоящие старые здания превращены в рестораны, дискотеки, галереи современного искусства. «Авильская башня» уникальна, как фальшивое старое здание, симулякр Средневековья, наполнившийся, спустя шестьдесят лет после постройки, такой же фальшивой, постмодернистской начинкой. Преображение, говорят, стоило каталонским предпринимателям полмиллиарда песет или пять миллионов долларов по текущему обменному курсу, и никто не может отрицать, что этот вклад сопровождался порядочной шумихой. «Авильская башня» имеет все основания, если не сказать больше, претендовать на самое неудачное и скучное ночное заведение Испании, а может быть, и всего мира. И не только из-за цен на напитки (тысяча четыреста песет, около четырнадцати долларов) или из-за клиентуры: в основном молодые люди, подобных которым в Нью-Йорке пренебрежительно называют ВТС, или Bridge and Тunnel Crowd (дословно: люди мостов и подземных переходов), то есть жители пригородов, выбравшиеся в город. Главное — благодаря дизайну или, лучше сказать, полному отсутствию такового. Его авторы — Альфредо Аррибас и Хавьер Марискаль. Последний — автор комиксов, житель Барселоны, официальный художник Олимпийских игр. Это он придумал Олимпиаде талисман — Гоби, вездесущего пса, похожего на Безумного кота, бессмертную фигурку Дорджа Хэрримана. У Гоби есть спутница — Нози. Она — «безрукая» и символизирует Паролимпийские игры — соревнования для инвалидов. Еще Марискаль сотворил креветку из стекловолокна длиной двадцать футов, ее установили в конце 1980-х годов на крыше «Гамбринуса», бара на обновленном Молл де ла Фуста, эспланаде рядом с гаванью. Марискаль родом из Валенсии, части Испании, знаменитой своими «фальяс». Это фигуры из соломы, папье-маше и других горючих материалов. Их делают к праздникам, а потом сжигают. К сожалению, фалья Марискаля не горит и к тому же очень нравится городским властям.
Долго ли проживет «Авильская башня» — трудно сказать. Возможно, она сохранится именно благодаря своей одиозности. Марискаль и Аррибас позаботились о том, чтобы сделать ночь, проведенную вами в городе, сплошным потоком клише в духе постмодернистского юмора, — будто Филипп Старк, собрав всю свою мрачность, объединился с Питером Эйземаном, со всей его враждебностью и агрессией, чтобы сделать декорации для детской телепередачи «Кукольный домик».
«Авильская башня» построена на нескольких уровнях, соединенных между собой стальными лестницами и стеклянным подъемником в виде капсулы. Его пассажиров подсвечивают прожекторами, чтобы они чувствовали себя настоящими звездами. В полу проделаны дырки, позволяющие тем, кто находится выше, смотреть на тех, кто этажом ниже, а те могут заглядывать под юбки верхним. В главном зале есть канапе, поднимающееся и опускающееся на тросах, и прожекторы, которые то и дело выхватывают из мрака псевдо-античные маски на полусферических стенах. Столики — крошечные, стулья будто предназначены для наказания кающихся грешников. А есть еще столы у волнистой стены, под каждым из которых висит на проволоке маленький металлический спутник. Из него тоже торчит проволока, единственное назначение которой — рвать чулки женщинам. Ниже этажом — круглый биллиардный стол, а рядом — мужской туалет, прозрачная стеклянная загородка. Писсуар освещен ультрафиолетовыми лампами, они придают вашей струе мертвенно-зеленоватый цвет. Отвернувшись, чтобы застегнуть брюки, сквозь стекло вы увидите играющих в бильярд. Трудно сказать, призвана ли такая откровенность вынудить клиентов преодолеть ложную скромность, или она нужна, чтобы исключить занятия сексом или употребление кокаина в туалете.
Барселона — метрополия. В то же время она довольно долго была очень провинциальным местом. Навязчивое чувство каталонской исключительности питает неотвязные сомнения в ценности достижений мировой культуры (а не бьем ли мы Мадрид на его собственном поле?), а также привычку к переоценке жизненной силы культуры местной (да кому нужен этот Мадрид?). Синдром очень знаком всякому, кто, подобно мне, вырос в Австралии. Он мягко принуждает вас преувеличивать достоинства всего местного, в том числе и дизайна. Не верить безоглядно в местную культуру — значит в какой-то степени предать свой край. Потрясающий пример сотворения местного кумира — история архитектора Рикардо Бофиля, чье имя так тесно связано с постфранкистским возрождением Барселоны. Его последнее творение — ложноклассическое здание в «Олимпийском кольце» на Монтжуике, где размещается Национальный институт образования. «Рикардо Бофиль, — бодро сообщает один из проспектов, выпущенных Ажунтамент, — не построил почти ничего в Барселоне, в своем родном городе. Олимпийские игры изменили это ненормальное положение вещей».
В действительности же Бофиль внес огромный вклад в архитектуру Барселоны. Но вклад этот — какой-то странный, даже неловко говорить о нем. Это «почти ничего», которое он построил, — одно из самых горячо обсуждаемых зданий современной Испании.
Рикардо Бофиль появился в конце 1960-х годов с весьма значительными социальными теориями. Он — воплощение карающей «левой руки Господа». У него есть чувство «коллективного» и в то же время поза творца, который знает, что нужно народу. Его первая большая постройка — кобальтово-синий массив блочных многоквартирных домов на холме над Ситжесом. Они напоминают гробницы в склепе. Массив появился в 1966 году, а три года спустя уже почти опустел, так как в нем стало опасно жить. Но Ситжес довольно далеко от Барселоны, если ехать вдоль побережья, и Бофилю вскоре вновь представился случай проявить себя. На сей раз ему поручили большой проект: жилые дома в индустриальном пригороде Сант-Жуст Десверн, недалеко от аэропорта. Архитектор назвал жилой массив «Уолден Семь», — это из социально-бытовой утопии, предложенной американским психологом-бихевиористом Б. Ф. Скиннером. «Уолден Семь» — весьма заметный объект. Это неуклюжее, похожее на замок строение с полуцилиндрическими балконами, все облицованное терракотовой плиткой. В 1975 году его бурно расхваливали как символ возрождения Барселоны, выздоровления города от Франко и Порсиолеса — мол, смотрите, что могут левые сделать для людей, подавленных серостью и монотонностью промышленных корпусов!
Но семьи, вынужденные там жить, не пришли в восторг от «Уолден Семь». Там было тесно и мрачно, потолки протекали. Лифты, водопровод и электричество то и дело отказывали. Разумеется, о недостатках и недовольстве жильцов не было ни слова в архитектурных журналах. Зато они во множестве публиковали фотоснимки здания. Не потревожили и величавого спокойствия Бофиля. Сам он в 1978 году заявил в своем сочинении «Архитектура и человек» (опубликованном по-французски в Париже, что, возможно, было очень мудро), что те, кому повезло жить в «Уолден Семь», «счастливы принять участие в этом оригинальном эксперименте, они чувствуют себя избранными, они живут в столь необычном месте, что могут этим гордиться… Об “Уолден Семь” говорят разное. Его жильцы только сейчас полностью осознали, что они в каком-то смысле пионеры… они знают, что можно протестовать, возражать, кричать, но сделать ничего нельзя. Они могут либо уйти, либо остаться. Они пытались сделать это здание более привычным, обыкновенным. Но не вышло: так уж здесь организовано пространство».
Поняли, домохозяйки? Ну, допустим, «оригинальный эксперимент» не так уж оригинален. Задолго до появления «Уолден Семь» испанским рабочим случалось жить в плохо отапливаемых помещениях с неисправными лифтами и плохой электропроводкой. Но и это еще не все. Дело в том, что дом начал распадаться на части. Терракота стала отваливаться, хотя уж что-что, а класть плитку каталонцы умеют. По всему периметру здания пришлось натянуть сетки, чтобы отваливающаяся плитка Бофиля не убила кого-нибудь из жильцов. Через десять лет сетки все еще здесь, правда, и сами начали разваливаться. Упавшую плитку время от времени убирают, и это хорошо, потому что иначе под ее весом леса давно бы рухнули. Со всех сторон, от основания до крыши, видны огромные проплешины известки, от которой отвалились сотни футов плитки. О реставрации не может быть и речи, но, похоже, это не волнует городской совет Сант-Жуст Десверна. Он включил здание в список построек, имеющих архитектурную ценность. Офис Бофиля помещается в здании бывшей цементной фабрики, совсем недалеко от знаменитого дома.
Такая близость — будто доктор устроил себе клинику неподалеку от кладбища, где похоронены его пациенты, — похоже, никому не кажется насмешкой. Кроме, разве что, жильцов «Уолден Семь». Что поделаешь: Бофиль — каталонец и, следовательно, заслуживает поддержки, даже несмотря на то, что еще один из его шедевров, так называемый квартал Гауди в Реусе, также стал необитаемым через десять лет после сдачи под ключ. Тем временем, в 1980-х годах, французские чиновники дали ему разрешение на осуществление огромных проектов неподалеку от Парижа и в Монпелье. Он решил их в грубо театральном стиле, сделав своеобразную пародию на классицизм. (Autres temps, autres moeurs, другие времена — другие нравы: до свидания, Скиннер, здравствуй, Леду!) Кажется, очень немногим из клиентов Бофиля во Франции и США пришло в голову хоть раз испытать его здания. Когда речь идет о постмодернизме, это не принято. Человек видит фотографии в журналах, а не само здание. Так коллекционеры в 1980-х годах покупали произведения, посмотрев слайды. В Барселоне Бофиль приобрел репутацию «международного» архитектора, а в Нью-Йорке — каталонского. Случилось так, что Мадрид поручил ему построить к Олимпийским играм, так сказать, ворота в Барселону. Речь идет о новом терминале барселонского аэропорта Эль Прат де Льобрегат. Получился высокий, красивый куб из стекла и стали, с полом из красного мрамора, с пальмами. В общем, стильно. Но мрамор трескается, а пальмы умирают от недостатка воздуха. И, похоже, ни сам Бофиль, ни его помешанные на дизайне клиенты не подумали о влиянии, которое столь обширные стеклянные плоскости оказывают на сигналы, принимаемые радаром диспетчерской башни. А влияние это так велико, что на контрольных экранах постоянно пляшут помехи-призраки, которые иногда трудно бывает отличить от прилетающих или улетающих самолетов. Надо надеяться, что-нибудь придумают, но пока, как вздыхает «Вангуардия» в статье, благодаря которой в июне 1991 года об этой неприятной истории стало широко известно, «в терминале обнаружилось множество непредвиденных дефектов, благодаря которым он может стать вечным примером национального фиаско».
Таковы опасности сотворения национального кумира, героя национальной культуры. Столкнувшись с манией дизайна, даже иностранец может затосковать по старой Каталонии: по рябенькой белой стене фермы Миро, по добротной каталонской пище — butifarra атb monguetes[17] и rossejat de fideus[18], по солоновато-сладкому вкусу клейкой массы жареных на гриле gambas[19]; по старинному, таинственному привкусу mar i montanya — рагу из кальмаров, омаров, кролика, фрикаделек и шоколада. Может быть, это ностальгия туриста среднего возраста? Возможно. Все равно останешься в меньшинстве. Город, как тебе постоянно повторяют, «переживает переходный период». Так и есть. Как все большие города, он всегда его переживал. Но не чувствуя традиций и истории, как можно понять, что значит «переходный период»? Барселона привыкла претерпевать интенсивные, резкие перемены, играть в азартные игры, пускаться на рискованные предприятия, которые странным образом сочетаются с его буржуазной трезвостью — той самой каталонской seny. Склонность к этому возникла не после смерти диктатора. Она уходит корнями в глубокую древность, и чтобы увидеть эти корни, надо начать с самого начала.