Часть первая СТАРЫЙ ГОРОД

Глава 1 Владения косматого героя

I

Барселона начинается с римлян. Есть следы более ранние, следы людей бронзового века, известных римлянам как лалеты (лаэты), разбросанные по прибрежной равнине вплоть до подножия Монтжуика. Но лалеты были земледельцами и не строили городов. Они сажали зерновые на приморской равнине и собирали знаменитых устриц на песчаном берегу бедной и мелкой гавани. Лалетам не повезло — на их земли позарились римляне, и племя было стерто с лица земли. Устрицы остались, они упоминаются галло-римским писателем IV века Децимом Авсонием. Моллюски мирно размножались еще два тысячелетия, пока с ними не покончили ядовитые выбросы.

Хотя современные историки гораздо больше интересуются неудачниками и побежденными, вряд ли лалеты могли представлять интерес для кого-либо, кроме самих себя. Позже каталонцы, желая обзавестись вполне благородным и древним родством и провести параллель между уничтожением римлянами лалетов и оккупацией Барселоны Бурбонами в XVIII веке, больным местом своей истории, настояли на том, чтобы назвать новую улицу, проложенную в 1908 году через весь город к порту, Виа Лаэтана. Хотя для того, чтобы ее проложить, выкопали огромный котлован — там, увы, обнаружили очень немного следов самих лалетов. В XIX веке выдвигались теории, что Барселону основали греки или финикийцы. Но достоверных сведений об этом нет. Греки действительно колонизовали побережье. Дальше к северу, к французской границе, находятся руины Эмпориона, целого греческого города VI века до н. э., самого западного из всех известных заморских поселений. Он дал название каталонской провинции Эмпорда, или Ампурдан. Но греки совершенно не интересовались Барселоной. И римляне поначалу тоже.

Рим пришел в Испанию, потому что вел войну с африканцами, с Карфагеном, за господство над западным Средиземноморьем. В Первой Пунической войне (264–241 до н. э.) Рим разбил Карфаген и отнял у него средиземноморские острова Сицилию, Корсику и в конце концов Сардинию. Однако карфагеняне продолжали удерживать пролив Гибралтар и Юго-Восточную Испанию. В 228–227 годах до н. э. они основали колонию под названием Новый Карфаген — современную Картахену, получив таким образом доступ к богатым серебряным приискам на холмах и стратегически удобный выход к Гибралтару. Их присутствие ощущалось по всему восточному побережью Испании, и даже там, где сейчас находится Франция, граждан греческой колонии Массилия (современный Марсель) пугала мощь Карфагена. После долгих переговоров с римлянами был заключен договор, обязавший карфагенян держаться южнее реки Эбро.

Но Карфаген не так-то легко было удержать куском пергамента. В 219 году военачальник Ганнибал осадил и завоевал Сагунт (современный Сагунто), иберийский город-государство, считавшийся союзником Рима. Карфагеняне решительным маршем прошли через Южную Францию и приблизились к Италии. Римский Сенат проголосовал за войну, и в 218 году армия из двух легионов, ведомая братьями Публиями (Сципион Старший и Гней Корнелий Сципион), высадилась в Эмпорионе, там, где сейчас Коста-Брава, на северо-восток от Барселоны. Они не встретили никакого сопротивления в маленькой греческой колонии, так как та уже была разграблена более ранними набегами карфагенян. Римляне хотели отрезать Ганнибалу пути поставок, а затем отбросить его армию обратно в Африку. Гней Сципион продвинулся на юг и встал лагерем в Тарраконе (современная Таррагона), к северо-востоку от Эбро.

С тех пор Тарракон стал административной столицей провинции, которую римские колонисты называли Ближней. Испанией и которая включала побережье Средиземного моря от Пиренеев до современного Линареса. Дальше лежала более богатая провинция, Испания Дальняя со столицей в современной Кордове (Corduba). Она включала в себя большую часть Андалусии до реки Бетис (современный Гвадалквивир), от которой римская провинция и получила свое второе название — Бетика.

Вся Каталония входила в Ближнюю Испанию, и эта область к 210 году до н. э. находилась целиком под контролем римлян. Разве что случались иногда стычки с раздробленными иберийскими племенами, которые объединялись против римлян с карфагенянами.

В 209 году молодой военачальник Сципион Африканский (Младший) прошел маршем на юг из Тарракон до Нового Карфагена, главного плацдарма пунийцев, перебил его защитников, а жителей обратил в рабство. Через три года ни одного оплота пунийцев не осталось на всем Иберийском полуострове.

С экономической точки зрения Южная Испания значила для Рима гораздо больше, чем большая часть внутренней Испании. Только серебряные рудники Нового Карфагена давали двадцать пять тысяч драхм в день. А были ведь еще медь, олово и свинец. Северная часть имела прежде всего стратегическое значение. Дорога вела от Ампурдана к югу, через Тарракон, к рудникам; и Тарракон, являясь, таким образом, главным портом на побережье, стал первой столицей римской Испании (забавный отголосок былого величия — архиепископу Таррагонскому до сих пор принадлежит титул примаса всех испанцев). Город приобрел полный колониальный статус в 45 году до н. э., когда Юлий Цезарь пожаловал его названием Colonia lulia Urbis Triumphalis Tarraconensis («колония Юлия, град триумфальный тарра-конский»), и сейчас, со своими грандиозными крепостными стенами, форумом, храмами, цирком и амфитеатром, он все еще сохраняет гораздо больше зданий римского периода, чем какой-либо другой испанский город. В период расцвета, который пришелся на правление Августа (27 год до н. э.), в Тарраконе жили тридцать тысяч человек.

Экономика северной части внутренней Испании оказывала подспудное, но значительное влияние на характерные черты каталонской глубинки. Население было смешанным. На его состав повлияли более ранние вторжения с севера и юга. Иберийские племена — северо-африканского происхождения, родственники берберов. Несколько столетий назад они пересекли Гибралтарский пролив и расселились вдоль средиземноморского побережья. Другие, кельтские племена спустились вниз, преодолев Пиренеи, смешались с иберами и произвели народ, известный историкам как кельтиберы. Одним из этих племен и были лалеты. Эти люди считались упорными и стойкими бойцами, но их мужчин все же обратили в рабство, а женщины стали женами или наложницами римских завоевателей, так что племенные связи постепенно распались. Здешние поселенцы были в основном ветеранами — рядовыми, центурионами, младшими офицерами. За службу империи они в конце концов получили несколько акров каменистой земли. Свободного капитала вокруг вращалось немного, и, конечно, не было шанса объединить фермы в гигаитские латифундии, как это делалось на Сицилии. На фермах использовался рабский труд, для домашних работ тоже держали рабов, случалось, правда, что и одного-двух слуг. Оливковое масло, зерновые, вино, козы, цыплята, может быть, свинья, которую откармливали каппанами — ампурданская ветчина к I веку уже была знаменита и шла на экспорт в Рим, — и укрепленный фермерский дом. Скопления таких домов, где жили семьи и рабы, предвосхитившие более поздние каталонские poblet, или деревни, — прототипы каталонского деревенского будущего. Даже по тогдашним меркам такая экономика была консервативной и низкотехнологичной. Все, что давали фермы, съедали их обитатели. Излишки продавали здесь же или, самое дальнее, возили на рынок в Тарракон. В отличие от Дальней, Ближняя Испания практически не занималась торговлей на экспорт. Связь между производящей деревней и потребляющим и управляющим городом была крепкой, но Рим все-таки находился очень далеко.

Влияние римлян на Каталонию имело также и лингвистические последствия. Подобно испанскому и всем остальным романским языкам, каталанский произошел от латыни, языка римских оккупантов. По мере того как процесс подчинения Каталонии и утверждения римлян на ее земле продолжался, насаждалась латынь и смешивалась с языками субстрата, на которых говорило местное население — кельты и иберы. Так как не сохранилось письменных источников, то маловероятно (к глубокому удовлетворению историков других языков), что кто-нибудь когда-нибудь поймет, как именно латынь взаимодействовала с этими языками и как она поглотила их остатки. Но одно несомненно: испанский и каталанский росли и развивались независимо друг от друга, из общего корня — латыни.

Это случилось из-за того, это римляне расселились на территории Испании определенным образом. Римские торговцы и финансисты — привилегированные слои народа-победителя — тяготели к Испании Дальней, к Новому Карфагену, Гадесу (нынешний Кадис) и Гиспалису (современная Севилья), где были месторождения серебра и где открывались большие торговые возможности. Кроме того, благодаря финикийцам, там уже более пятисот лет до прихода римлян шла цивилизованная жизнь. Именно из старой, более строгой, «высокого уровня» латыни, на которой говорили римляне, занявшие Бетику, и которая распространилась на север вдоль Бетиса (Гвадалквивир), появился испанский.

На севере же Ближней Испании, на территории современной Каталонии, ситуация была иной. В более ранние годы завоевания эта Испания мало значила для Рима, разве что как ворота на юг, которые надо было держать открытыми для легионеров. Там не было ни промышленности, ни колониальной торговли, но через нее шло постоянное движение из Рима. Здешние римские поселенцы, бывшие торговцы и контрабандисты, говорили на народной латыни, более современной и богатой жаргонизмами, чем официальный язык юга. Она и стала основой каталанского, и именно в этом состоит главное отличие каталанского от испанского, а вовсе не в том, что каталанский — выродившийся испанский или просто диалект.

Происхождение от двух различных источников, как и родство каталанского с другими романскими языками, которые тоже развились из более поздней латыни, можно проследить на примере некоторых слов. «Страх» на ранней латыни — metus, по-испански — miedo; на более поздней латыни «страх» — pavor, и он превращается в por в каталанском, в peur — во французском и paura — в итальянском. Раннелатинское commedere — «есть» превращается в comer в испанском; новолатинское manducare становится в каталанском manjar, во французском — manger, в итальянском — mangiare. Старолатинское fabulare — «разговаривать» дало испанское hablar — «говорить». А более поздняя латинская форма parabolare превратилась в parlar в каталанском, parler — во французском и parlare — в итальянском.

Еще позже множество смешений и словесных переходов имело место между каталанским и провансальским, также основанным на новой латыни. Это было в период подчинения Каталонии франкским королям, для которых провансальский был языком управления и придворной жизни. Поэтому каталанский в каком-то смысле ближе к провансальскому, чем к кастильскому диалекту испанского.

Разделение — элита на юге, простонародье на севере — сказывается не только в языке, но и в политике и литературе. Действительно, с юга, из Бетики, пришли люди, имевшие реальное влияние на Рим. Между 90 и 150 годами в Риме появился значительный блок испанских сенаторов, и одного из них, Марка Ульпия Траяна, император Нерва избрал своим преемником. Марк правил под именем Траян (98-117) и стал первым провинциалом, которому довелось управлять римским миром. Адриан (117–138) был его родственником и преемником. В период их правления при ротации в Сенате четверть освободившихся мест заняли испанские римляне.

Римская Испания дала по крайней мере двух крупных писателей, творивших на латыни. Один был знаменит, другой — нет. Первый — Луций Анней Сенека. Он родился в состоятельной семье в Кордове в IV веке до н. э. Сенека писал философские трактаты, утверждая взгляды стоиков: безразличие к деньгам, замкнутость в себе, презрение к власти и политике и тому подобное. Он был одаренным стилистом и моралистом, и его сочинения оказали огромное влияние на более позднюю европейскую литературу — особенно на английскую. В Англии Сенека стал божеством для целой плеяды писателей — от Бена Джонсона и Джона Драйдена до Александра Поупа и Джозефа Аддисона. Стоицизм Сенеки весьма способствовал формированию английского высокомерия, этой брезгливо приподнятой верхней губы англичанина, и так называемой le phlegme anglaise[20]. Возможно, Сенека был худшим из лицемеров во всей истории литературы, потому что, как написал о нем позже Дион Кассий:

«Сенека порицал богатых, а сам нажил себе состояние в 300 000 000 сестерциев. Он осуждал безумства других, а у самого было 500 столов померанцевого дерева с ножками из слоновой кости, все одинаковые, и за ними он пировал с гостями. Назову и то, что из всего вышеназванного неизбежно следует — распутство, при том, что он заключил весьма почтенный брак, и его пристрастие к молоденьким юношам — порок, который он привил и Нерону».

Сенека карабкался на вершины власти в Риме сначала как воспитатель молодого императора Нерона, затем как его советник. Позже он впал в немилость у своего безумного покровителя, и его вынудили покончить жизнь самоубийством, что он и сделал, продемонстрировав наконец, впервые в жизни, стоицизм. Он перерезал себе вены и опустил руки в теплую ванну.

Еще один крупный писатель жил там, где теперь находится Каталония. Он был полной противоположностью Сенеке. Родился бедным, таковым и оставался всю жизнь и все время подвергался критике за злобность и социальную вредность своих произведений. При этом все, разумеется, их читали с большим интересом. Другими словами, он был сатириком с четкой системой моральных принципов и поразительным чутьем на глупость. Его звали Марк Валерий Марциал или просто Марциал (40-104). Он родился в Билбилисе, в нескольких милях от Калатаюда, жил в Тарраконе и приехал в Рим, когда ему было чуть за двадцать. О его жизни и внешности известно немного. Есть много портретов Сенеки, но ни одного — Марциала. Правда, сам он упоминает о своих «густых испанских волосах» — так что мы представляем его себе смуглым и косматым, с типичным cara de Catala[21], с тонким, длинным каталонским носом. Большую часть тридцати пяти лет, проведенных в Риме, Марциал вел жизнь неимущего поэта, жил в мансарде на третьем этаже, ворчал о необходимости плясать под дудку покровителей. «Ты независим, коль ты в гостях не обедаешь»[22], — жалуется он в одной из тысяч своих эпиграмм. Он был зорким и не склонным обольщаться зрителем на самодовольном пиру имперского Рима. Бурлящую римскую жизнь он сумел препарировать, насадить на булавку своего остроумия, как энтомолог бабочку. Вот они все: подобострастный чиновник, головорез с замашками аристократа, салонный философ и гурман, который порет своего повара за плохо приготовленного зайца, ораторы и уличные торговцы, щеголи и зануды, красующийся нувориш-сенатор и потрепанный сластолюбец — целая империя сытых и довольных:

Мало, Тукка, тебе, что ты обжора:

И прослыть и казаться им ты хочешь.

Павел, вроде твоих картин и кубков,

Все друзья у тебя оригиналы.

Тридцать юнцов у тебя и ровно столько же девок,

Член же один, да и то дряблый. Что же делать тебе?

Иногда, читая презрительного Марциала, забываешь, что речь идет о Риме времен упадка, а, скажем, не о Нью-Йорке периода расцвета:

Ты обманщик, Вакерра, и доносчик,

Клеветник ты и выжига, Вакерра,

И подлец, и разбойник. Удивляюсь,

Почему же без денег ты, Вакерра?

Или можно вдруг почувствовать себя на модном курорте Кальдетас в окрестностях Барселоны:

А у тебя под Римом щегольской город:

С высокой башни видишь ты одни лавры,

Спокоен ты: Приапу не страшны воры;

Ты винодела городской мукой кормишь,

На расписную дачу ты везешь, праздный,

Цыплят, капусту, яйца, сыр, плоды, сусло.

Усадьба это иль в деревне дом римский?

Не брезгуя уличными остротами освоившегося в столице провинциала, Марциал чувствовал себя в Риме как дома, но всегда оставался посторонним: все понимающим, ослепительным, но чужим. Он — прекрасный пример для английского сатирика XVIII века: войти, нанести удар и выйти до того, как жертва успеет что-то сообразить: «Постум, хорошего нет пахнуть всегда хорошо», или, как Марциал сказал, а поздний острослов подхватил и переделал:

Знаешь, Сабидий, тебя не люблю и не знаю, за что так.

Только сказать и могу: знаешь, тебя не люблю.

Вас, доктор Фелл, не выношу:

За что — я точно не скажу.

Я точно лишь одно скажу —

Вас, доктор Фелл, не выношу[23].

Однако и он мечтал, как все провинциалы, вернуться туда, откуда начал свой путь, в Каталонию, на «твердую землю», по законам которой судил Рим. И он вернулся туда, и там умер, и даже обрел покой перед смертью.

Когда ж декабрь седой в морозы лютые

Завоет бурей хриплою,

Ты в Тарракону на припек воротишься,

В родную Лалетанию…

Ни башмаков нет с лункой, нет ни тоги там,

Ни пурпура вонючего;

Либурнов нет ужасных, нет просителей,

Нет власти вдов докучливых…

Пускай другим впустую аплодируют,

А ты жалей удачников

И скромно счастьем настоящим пользуйся.

Кажется, это было первое проявление ностальгии, тоски, той самой enyoranca, которая в XIX веке превратится в постоянный в каталонской поэзии троп.

II

Главная римская дорога, пересекавшая Каталонию, соединяла Эмпорион и Тарракон, а потом шла на юг до Дальней Испании. Она пролегала вдоль хребта Колсерола, через пещеры Льобрегата и дальше по побережью. Проезжая по ней, вы не увидели бы Барселоны. До 1 века до н. э. на месте нынешней Барселоны вообще не было города, так что и смысла не имело спускаться к мелкой бухте.

Тем не менее гавань, какая бы она ни была, — это всё-таки гавань, а та, что была на месте Барселоны, — единственная на всем побережье между Нарбонном и Тарраконом. В нее суда заходили или приставали в заросшей тростником дельте реки Льобрегат, чтобы пополнить запасы провизии и, возможно, закупить кое-какие товары. Возникло поселение, а потом и римский город.

Сначала речь шла о крошечном поселении на Монт-Табер, холме между двумя ручьями над гаванью. Возможно, здесь была какая-нибудь святыня кельтиберов, вокруг которой и сформировалось ядро римского города. Еще одна, возможно, была на большом холме, на юго-востоке, и над ней римляне построили собственное святилище Юпитеру-громовержцу, назвав холм Монс Иовис (холм Юпитера), откуда и пошло название Монтжуик. Есть и другая теория происхождения этого названия: якобы на холме было еврейское кладбище, и потому он получил название Иудейский (а вовсе не холм Юпитера). Но в средневековой Барселоне существовало несколько небольших еврейских кладбищ, и вряд ли евреи стали бы хоронить своих мертвых так далеко от города. Хотя Монтжуик и обладал некоторыми стратегическими преимуществами, подтвержденными полторы тысячи лет спустя, когда здесь построили огромную крепость, у него был один существенный недостаток — отсутствие воды. Казалось более разумным основать поселение между двумя ручьями, которые, правда, уже в XII веке сделались такими грязными, что их стали называть Мерданса и Кагаллель. В любом случае вряд ли кому нужно было завоевывать эту плоскую равнину. У римлян не бьло могущественных врагов в этой части Средиземноморья. Это место было признано колонией в эпоху Августа, около 15 года до н. э., и получило название Фавен-тиа Юлиа Аугуста Барсино, или кратко — Барсино. Таким образом, Барселона начиналась с горстки хижин. А Тарракон уже два века как был столицей с каменными зданиями.


Три колонны храма Августа во дворе на Каррер дель Парадис. ХIХ век, рис. Ф. Ж. Паресериса


Те историки, которые все-таки считают, что Барселона древнее, ссылаются на фразу Авсония «Ме punica laedit Barcino» — «Пунический Барсино раздражает меня», но, похоже, это была просто игра слов, шутка — слово «púnica» употреблено здесь в значении «суетливый». Видимо, жители поселения были не в меру активны и предприимчивы, что утомляло галло-римского ученого мужа. Нет никаких свидетельств того, что Барсино когда-либо был карфагенским поселением, и с еще меньшей вероятностью (хотя иногда и высказывают такие предположения) — греческим или финикийским.

Возможно, существование его в статусе города началось, когда римские власти в Тарраконе пожелали узаконить административный центр, чтобы контролировать местное население. Оно было очень смешанным: римские эмигранты, местные полуримляне, бывшие военные, libertine (свобод-ные граждане, наполовину испанцы), наемники, лалетане, портовый сброд. Теперь излишки сельскохозяйственной продукции и рыбы продавали на зашедшие в город суда. Отсюда увозили морем пшеницу, шерсть, амфоры с вином и маслом, горшки с garum — пряным соусом из анчоусов или тунца, любимым всем римским миром.

Барсино был очень маленьким городком, построенным по обычному образцу так называемого oppidum, или «укрепленного лагеря», — такие оставляли после себя на месте стоянок римские легионы. Стены, где кирпичные, где каменные, где цементные, примерно в 6 футов толщиной, тянулись на 1350 ярдов. Они огибали участок, по форме напоминавший гроб, площадью около 25 акров. В стене имелись четверо ворот, а идущие от них улицы пересекались в центре, где находился форум. Город был разбит на квадратные участки. Барсино по всем статьям был стандартным римским бюрократическим образованием.

Его основание символизировало власть римлян, и потому требовалось, по крайней мере, одно официальное здание, по своим пропорциям отличающееся от других в городе. Им стал храм Августа (сооружение с шестью колоннами коринфского ордера). Три из этих шести колонн стоят на своем первоначальном месте во дворе дома 10 по Каррер дель Паради, задвинутые в промежуток между собором и площадью Сант-Жауме в Готическом квартале.

Другие и очень обширные следы римской Барселоны остаются за пределами готического центра. Предполагается, что древний форум лежит под Пласа Сант-Жауме, между Палау де ла Женералитат и Ажунтамент. Собор почти наверняка построен на другом храме — и стадо белых гусей, которые шипят на посетителей, возможно, потомки тех самых римских домашних птиц, то есть колониальные кузены капитолийских гусей. То, что осталось от римских домов, уложено в склепы под официальными зданиями Готического квартала: Сало дель Тинель, Аршиу де ла Корона ду Араго, часовня Св. Агаты. Целый подземный этаж города был откопан археологами, и теперь туда можно спуститься по лестнице, ведущей вниз из музея истории города XVI века (помещается в Каса Клариана-Падельяс на углу улицы Вегер и Пласа дель Рей). Это, конечно, не Помпеи, и с точки зрения эстетической останки римского города никакого интереса не представляют, но зато дают ясное впечатление об обычных зданиях того времени.

Кроме храма Августа и терм, построенных родившимся в Барселоне римским претором по имени Луций Минуций Наталис (его останки лежат под площадью Сант-Мигель, за зданием городского совета), единственное, что осталось от древней Барселоны, — это городские стены. Они были возведены, укреплены и снабжены семьюдесятью восьмью башнями в 111 веке (башни, вероятно, меньше впечатляли тогда, чем сейчас; в Средние века их сделали вдвое, а то и втрое выше). Периметр остался в точности таким же, что означало, что Барселона все еще была официальным и административным центром, но не городом, предназначенным для жизни. Население ее не слишком выросло, потому что люди до сих пор жили за городскими стенами, на своих фермах. Кое-что сохранилось: прекрасный мозаичный пол с изображением скачек в Большом цирке обнаружили под Каррер Комтесса де Собрадиель в 1840-х годах. Вторую мозаику, «Три грации», нашли во время раскопок Пассейч дель Кредит.

Сохранились и значительные фрагменты стен III века, и их очертания чувствуются в тесных улочках Готического квартала. Пройдите его по периметру. Начните с Пласа Нова у собора. Здесь стены сохранились хорошо. Нижние «этажи» сложены из больших тесаных блоков, перемежаемых камнями, использованными повторно, взятыми из других мест — гробниц, мостовых. Нижние секции — булыжник и кладка с вкраплениями. Нижние части одинаковых полукруглых башен Ворот ангела, втиснутых в узкую улицу Каррер дель Бисбе, — римские.


Римские стены в Барселоне


Далее сохранившиеся стены ведут нас на Каррер де ла Палья и поворачивают налево, на Каррер дель Бани Ну. Она, в свою очередь, переходит в Каррер д'Авиньо и ведет к порту. На углу Каррер Ампль поверните налево; еще раз налево на Каррер дель Осталь д' Эн Соль; потом направо — на Каррер Анжель Байшерас; и снова налево — на Каррер дель Сотс-Тинент Наварро, которая идет параллельно Виа Лаэтана и переходит в Каррер Тапинериа на пересечении ее с Каррер Жауме I. И, наконец, поверните налево на Авингуда де Катедраль — вот и конец маршрута. Наварро и Тапинериа, противоположные друг другу и более или менее параллельные Бани Ну и Авиньо образуют две длинные стороны. Над римской кладкой здесь — средневековая. Но грубые фрагменты старой стены вылезают в самых неожиданных местах: например, в фундаменте музея Маре или в магазине тканей.

Таков он был, этот ничем не выдающийся город, крошечный по сравнению с Тарраконом и даже с Эмпорионом, хотя, возможно, с более разнообразным населением. Предки тех людей, которые в Средние века создадут большую еврейскую общину, начали стекаться сюда во II веке, спустя некоторое время после того, как Тит в 70 году разрушил Иерусалимский храм. Барселонское гетто, Эль Каль, образовалось в конце II века. И слово «Монтжуик» появляется в названиях улиц Готического квартала, таких как Каррер Монтжуик дель Бисбе или Каррер Монтжуик дель Карме, должно быть, в память еврейского кладбища, отделенного от христианского. Первую синагогу здесь, вероятно, построили к концу II века. Хотя это могло случиться и раньше, если буквально понимать слова святого Иоанна Златоуста о том, как апостол Павел посетил Испанию и встретился с жившими там евреями.


Римский мозаичный пол: Три гpaцuu. Из раскопок под Пассейч дель Кредит


В маленьком городке было весьма подвижное и активное население, говорившее на нескольких языках, но ни одна из претензий на величие Барселоны римского периода, высказанная позже каталонскими писателями, не имела под собой никакой почвы. Не успел городок вырасти до приличных размеров, как его коснулся общий упадок империи. Прежде всего это сказалось на религии. Риму всегда приходилось с огромными трудностями навязывать свой пантеон богов и свои обряды завоеванным ими иберийским племенам. Римляне возводили храмы и устанавливали статуи, но, как указывал историк С. Дж. Кей, «боги, подобные Геркулесу, Марсу и Юпитеру, очень скоро уподоблялись своим местным собратьям, "сливались" с ними, и местные верования под римской маской сохранялись». Культ римского императора, каким бы административно полезным он ни был, не удовлетворял потребности народа в тайне и откровении, лежащей в основе любого религиозного порыва. Это подавляемое желание удовлетворила величайшая и быстрее всех окрепшая таинственная восточная религия, которая начала распространяться в Испании к концу 11 века, — христианство, с его странными, но бесконечно привлекательными обещаниями вечного блаженства в обществе самого Бога, который к тому же еще совсем недавно, в эпоху Августа, ходил по земле вместе с простыми смертными.


Бартоломе Ордоньес. Мученичество святой Евлалии. XVI век


Христианство соперничало с официальной религией римского государства почти двести лет, и последняя волна преследований христиан римским императором Диоклетианом, нахлынувшая около 300 года, дала Барселоне святую покровительницу и Официальную мученицу — святую девственницу Евлалию, которую пытали по приказу римского прокуратора огнем, раскаленными щипцами, крючьями и в конце концов распяли.

Её останки были захоронены, и им поклонялись в церкви Санта-Мария дель Мар до конца IV века. Потом их выкопали и перенесли в другую гробницу. Сейчас там стоит собор, воздвигнутый в ее честь. Есть, однако, некоторые сомнения в ее существовании: она вполне может быть выдумкой, так сказать, клоном другой испанской святой, Евлалии из Мериды (естественно, каталонские священники считают, что если и имело место клонирование, оригинал — именно их святая). И, разумеется, не подлежит сомнению, что все, связанное с нею, — место, где стоял дом ее родителей в Саррии, место, где она приняла мученичество, на Спуске святой Евлалии, где она умерла — на Пласа де Педро, а также история о том, как ее высушенное сердце, когда его переносили из Санта-Мария дель Мар в гробницу в соборе, вдруг стало таким тяжелым, что процессии пришлось остановиться и помолиться, — все это носит апокрифический характер, если не сказать резче. Современные агиографы, то есть составители житий святых, не согласны также с бытовавшей в XVII веке точкой зрения, что Евлалия была дочерью двух других мучеников, святого Филета и святой Леды. С жертвами преследований ранних христиан всегда много путаницы. К счастью, вскоре после смерти Евлалии (если она вообще когда-нибудь жила) в 312 году, вышел эдикт императора Константина, провозгласивший христианство официальной религией империи. Это немного проредило ряды каталонских мучеников. Борец за политическую корректность мог бы отметить, что Барселоне не очень нра-пилось иметь в святых покровителях женщину. Но зато второй по значимости каталонский святой, Кугат, родился в Африке и, весьма возможно, был темнокожим.

III

Языческие обычаи не уходили в прошлое тихо и мирно. Святой Пациан, епископ Барселоны в конце IV века, жаловался, что в Новый год жители надевают оленьи головы и танцуют на улицах, а потом предаются дикому веселью. «Все мои призывы прекратить это непотребство, — сетовал он, — кажется, только еще больше их разжигают».

Близился упадок римской Барселоны, который больше коснулся ее экономики, основанной на рабском труде, чем манеры отмечать праздники. Такая экономика не могла существовать без постоянного притока новых рабов, — а приток обеспечивался новыми завоеваниями. Но в римской Испании к 350 году уже не осталось непокоренных племен. (Теория, что ранние христиане, борясь за сохранение «человеческого достоинства», пытались уничтожить рабство, — благочестивая выдумка. В Испании они хотели обратить в рабство евреев, что и сделали.) Стал ощущаться дефицит рабочей силы, и стоимость ее резко возросла. Более того, средства на содержание испанских колоний — на армию, на чиновничий аппарат, на «хлеб и зрелища» — римский вариант благотворительности — все было расхищено, всего этого тоже не стало. Налоги росли, деньги девальвировались. В IV веке ценность серебряного денария неуклонно снижалась, вплоть до того, что все перестали доверять когда-то безупречной римской валюте. Банды бедняков нападали на деревни и фермы. В ответ богатые, забыв свои политические обязательства перед городом, образовывали собственные усадьбы, с рабами и наемными войсками. В этих самодостаточных поместьях, способных защищаться и, следовательно, не подлежавших налогообложению, можно увидеть ростки феодальных графств, которые стали доминировать в политической жизни Каталонии в начале Средних веков.

Такое устройство повлекло за собой немедленные экономические последствия для городов. Барсино, раньше центр экспорта, теперь превратился в импортера. Беженцы из города, захватывая укрепленные фермы, в обход рынка Барсино стали обмениваться излишками производимого напрямую с другими фермами. Оказываясь практически выключенным из товарооборота, Барсино тем не менее вынужден был как-то кормиться. К V веку городу, чей garum однажды столь экстравагантно похвалил Плиний и чьи кувшины с оливковым маслом отгружали даже на Родос, пришлось ввозить оливковое масло и garum из Северной Африки.

Так как серебряный денарий перестал быть твердой валютой, на наемную стражу, заменившую прежние имперские легионы, больше не приходилось рассчитывать в защите Пиренеев от вторгавшихся германских племен. Те прошли через Галлию, и, похоже, собирались захватить всю Европу. Наемники бунтовали, иные просто дезертировали. Итак, начиная с 409 года волна за волной хлынули захватчики. Это были совместные силы двухсот тысяч вандалов, свевав и аланов. Ничто не могло их остановить. Они завладели Северной Каталонией и продолжали двигаться на юг. «Вторжение этих народов, — писал христианский хронист по имени Идатий, — повлекло за собой самые ужасные бедствия, ибо варвары продемонстрировали свою безудержную жестокость, грабя как римлян, так и испанцев; как города, так и села… Голод заставил несчастных жителей питаться мясом своих сограждан, и даже дикие звери, привольно размножившиеся, впадали в голодное бешенство от запаха крови… Скоро началась чума и унесла значительное количество жизней. Стоны умирающих вызывали зависть у живых. Наконец варвары, насладившись резней и грабежами… окончательно утвердились в обезлюдевшей стране».

Захватчики не задержались в Каталонии: они пошли дальше, на юг. Через год-другой пятьдесят тысяч вандалов обосновались в Бетике, тридцать тысяч аланов — в провинциях Лузитании (современная Португалия) и Картагинесисе, а восемьдесят тысяч свевов и еще сорок тысяч вандалов — в Галисии. Римская структура власти в Северной Испании к тому времени ослабела. И когда следующая волна завоевателей, состоявшая из визиготов числом между семьюдесятью и тремястами тысяч под предводительством короля Атавульфа (столь неточные цифры могут свидетельствовать о панике свидетелей) вторглась в восточные Пиренеи в 415 году, римляне объединились с ними в надежде с их помощью избавиться от белокурых бестий с севера.

Визиготы прошли маршем к Барсино, захватили город и устроили там свой двор — несомненно, к большому облегчению жителей, которые последние шесть лет до их прихода провели за стенами города, боясь, что их ограбят или убьют.

«Варвары» оказались не столь дикими и свирепыми, как опасались испанские римляне. После серии маневров, слишком долгих и сложных, чтобы их здесь описывать, визиготы выдворили вандалов из Бетики и аланов из Лузитании и в битве при Вуайе (507) отвоевали у франков часть восточных Пиренеев (часть этой территории — ныне Франция, а часть — Испания). Эта земля, известная как Септимания, или королевство Толоса (Тулуза), — зародыш средневековой Каталонии. Она «перетекла» через Пиренеи на территорию нынешней Франции, в Руссильон (по-каталански Rossello). Вот почему на каталанском, который очень похож на провансальский, до сих пор говорят в Лангедоке в Южной Франции. Рим предпринимал отчаянные дипломатические и военные попытки сохранить, хотя бы частично, влияние на Иберийском полуострове. Но все они были тщетными, и в 476 году, после низложения слабого императора Ромула Августула, Римская империя на западе перестала существовать. Визиготы сделались хозяевами Каталонии, а также большей части остальной Испании. Постепенно, этап за этапом, они переносили свою столицу на юг, из Нарбонна в Барсино, оттуда в Севилью, Мерид и наконец в Толедо. Таким образом, Барселона оказалась на периферии готского государства.


Визиготский золотой медальон с изображением Галлы Плацидии, дочери императора Феодосия I. Приблизительно 420 г.


Не следует считать, что готское завоевание принесло быстрые перемены в культурной ж. изни Барселоны (в постримские времена этот город уже назывался именно так). Шел процесс перемешивания. В сравнении с вандалами визиготы выглядели почти изысканными и благородными; они изрядно пообтесались с тех пор, как опустошили Грецию и разграбили Рим. Захватив Рим, Атавульф женился на двадцатилетней Галле Плацидии, дочери императора Феодосия l (позже она вышла замуж за императора Константина III и перестроила город Равенну). Появление Галлы Плацидии в Барселоне являло собой весьма странное зрелище: ее привели закованной в цепи вместе с другими пленниками. Она шла перед конем своего мужа. Но вскоре ей удалось обратить Атавульфа в христианство — правда, он принял арианизм, ересь, которую очень не одобрял ее отец, — и это обстоятельство все облегчило для Барселоны.

Визиготы не уничтожали испано-римских аристократов, зато могли конфисковать половину или две трети их имущества и поместий. Один из преемников Атавульфа, король Теудис (531–548), женился на местной аристократке, которая была так богата, что из ее приданого он оплачивал содержание личной стражи, состоявшей из двух тысяч человек. В конце VI века другой монарх, Реккаред, сделал католицизм официальной религией визиготов вместо арианизма. Это положило начало бурному строительству церквей как в Барселоне, так и за ее пределами. Многое сохранилось от собора в Таррагоне, построенного, можно сказать, в стенах римского храма Августа, но в Барселоне от этого периода уцелели лишь фрагменты — фундаменты нескольких здании, резные экраны, купели, колонны, капители, часто очень искусно выполненные. Остальное разрушили в Средние века застройщики и церковники. Более того, расширяя примитивные христианские часовни и гробницы, визиготы поверх уже построенного строили свое. По тому же принципу оформлялось и законодательство. Визиготские законы накладывались на существовавшие римские, часто возникала путаница, — короли теперь владычествовали не только по праву наследования, но и благодаря личным качествам — уму и храбрости. Укрепление готского влияния положило конец и существованию свободного крестьянства. Бедняки очень сильно зависели от землевладельцев и военачальников. Они постепенно попадали в средневековое рабство. На соборах, проведенных в Толедо в 589-м, а потом в 633 году, монархи предприняли неуклюжие попытки уменьшить зависимость власти от баронов, графов и герцогов. Но все старания оказались тщетными. Новая аристократия быстро брала бразды правления в свои руки и разрушала структуру общества, привычную для Северной Испании. В 694 году, во время первого из многочисленных в Испании приступов католического антисемитизма, все евреи специальным декретом были объявлены рабами. В 702 году подоспели новые законы против «беглых рабов», под которыми понимались любые инакомыслящие или крестьяне, спасавшиеся от рабства. К началу VIII века визиготское государство уже практически не имело влияния в Каталонии, а в Южной Испании появились арабы.

IV

Арабы, переплыв в 711 году Бахр аль-Руми, или Римское море, как они называли Средиземное море, увидели в государстве визиготов то же самое, что триста лет назад сами визиготы увидели в римской Испании: полный развал и слабость власти, приглашавшие к завоеванию. Готскими землевладельцами никто централизованно не управлял. Христиане были озабочены тем, как бы покрепче взять за горло евреев. Возможно, именно картина преследований готским христианским большинством иудейского меньшинства окончательно убедила арабов, что государство совершенно раздроблено и вполне созрело для того, чтобы быть завоеванным. Популярная среди представителей старой школы и антисемитски настроенных испанских историков XIX и ХХ веков теория, что это евреи тайно позвали арабов, сыграв роль пятой колонны, не более чем «утка». Арабы не нуждались в приглашении. Пройдя по западному Средиземноморью, они раздавили слабо сопротивлявшихся визиготов, как трактор давит гусеницами колоски на пшеничном поле.

Их прибытие вызвало коллапс всех крупных готских земельных владений в Каталонии. За период с 712 по 718 год всю Южную Испанию и большую часть Каталонии заняли сарацины. Кое-где готские аристократы благоразумно сда-вались, сохранив тем самым свое имущество, законы и обычаи, и правили как сатрапы новой власти. Несколько городов, например Таррагона, оказали сопротивление, и им сильно досталось. Барселона, судя по всему, не слишком сопротивлялась, если сопротивлялась вообще. Не имело смысла: если уж Таррагона не смогла противостоять натиску сарацин, было бы смешно ожидать этого от маленького прибрежного города, атакованного кораблями с моря и войсками с суши. Все центры сопротивления находились на севере, ближе к Пиренеям.

Приход сарацин почти сразу же изменил демографию Каталонии. Крестьяне бежали с плоских, открытых равнин, таких как Байш Камп де Таррагона, и пробирались на север, надеясь найти убежище в гранитных складках предгорий Пиренеев. Потеряв рабочую силу — основной источник благосостояния, — испано-готская знать оказалась крайне уязвимой. Зато беглые крестьяне, создав свои крошечные, почти пещерные поселения глубоко в северных долинах, куда сбегали с Пиренеев реки — Тер, Флувия и другие, — стали независимы и хорошо защищены. Сарацины не могли их достать. Аристократия на равнинах пришла в упадок, зато крестьянство в горах, начиная с Vlll века, стало крепнуть. Экономически оно не могло окрепнуть быстро, но вскоре достигло прожиточного минимума, в поте лица зарабатывая хлеб насущный на клочках земли в каменистых горах. Терпение и выносливость земледельцев — важный вклад в биографию, точнее даже, в «иконографию» Каталонии. В этой добровольной северной ссылке Catalunya Vella, старая Каталония, проявила национальный характер, показала внутреннюю сущность своего народа. В горах не приходилось никому подчиняться. Эту землю населяли суровые, упорные, зоркие и недоверчивые крестьяне, чьи социальные горизонты ограничивались пределами их долин. И прежде всего, эти люди были свободны. Римское рабство процветало на равнинах, а его остатки умирали в горах. И когда сарацины ринулись за Пиренеи, одержимые порывом завоевать Южную Францию, они так и не могли достичь этих отдаленных каталонских деревушек. Да те и не стоили усилий. Арабы пошли на побережье, к Нарбонну, и захватили его в 719 году, и исламская империя со столицей в Дамаске простерлась от Португалии до границ Китая.

Лишь одно препятствие для сарацин оставалось в западном Средиземноморье: франки, или «свободные люди», — имя, присвоенное в III веке свободной конфедерацией германских племен на среднем Рейне. Они тоже вторглись во Францию, но уперлись в каменную стену Пиренеев и дальше не прошли. Со времен правления Дагоберта III, умершего в 716 году, франкские короли пользовались значительным военным и политическим влиянием в южной Франции. Преемник Дагоберта Хильперик потерял Нарбонн. Но в 732 году Карл Мартелл остановил мусульман в битвах при Туре и Пуатье и таким образом поставил границу, дальше которой арабы в Западной Европе не продвинулись. Они вынуждены были отойти за Пиренеи. Следующие полвека все усилия франкских королей бьи" и сосредоточены на обороне Пиренеев и превращении южных предгорий в своеобразный буфер на случай нового вторжения сарацин. Когда Пипин Короткий умер в 768 году, граница завоеваний франков все еще проходила по французской стороне Пиренеев, но его сын и преемник Карл Великий расширил границы своей Священной Римской империи за горы до самой реки Эбро, намереваясь превратить половину Испании в zona franca (франкскую зону).

Это Карлу не удалось, или, по крайней мере, удалось лишь частично. Его поход на Сарагосу в 778 году закончился сокрушительным разгромом франкской армии при Ронсевале, где умирающий Роланд, протрубив в свой рог, навеки вошел в эпос. Но Карлу Великому удалось удержать север Иберийского полуострова, потому что жители радостно отдавали под его защиту свои города и деревни. Жерона сда-лась франкам в 785 году, все субпиренейские марки последовали ее примеру. В 801 году франки под предводительством сына Карла Великого, Людовика Благочестивого, выгнали сарацин из Барселоны. Южнее им было не пройти. Франкская армия вскоре атаковала Тортосу в надежде выйти к Эбро, но атака была отбита.

Это поражение передвинуло южную границу старой Каталонии, простиравшуюся от Пиренеев до реки Льобрегат на юге Барселоны. Старая Каталония представляла собой своеобразную мозаику земель, чьи границы определялись перевалами, реками, горными массивами, береговой линией. Одна из областей, Руссильон, находилась в современной французской части прибрежных Пиренеев, во Франции она называется Le Roussillon. Остальные области были на территории современной Испании: Осона, Серданья, Ургель, Пелларс, Рибагорса и самые древнее исторические места, где когда-то высадились карфагеняне и римляне, например Ампурдан. Эти марки управлялись графами, поставленными Карлом Великим и его преемниками. Около 795 года, например, Карл отдал город Фонтжонкоса своему рыцарю по имени Жоан, прибывшему к его двору с письмом от сына Карла Великого, Людовика Благочестивого:

Мы прочитали в сем послании, что Жоан принимал участие в великой битве с еретиками и неверными сарацинами близ Барселоны, и они разбили врага… и за свои подвиги Жоан получил от Нашего возлюбленного сына лучшего коня и лучшее оружие, и восточный меч с серебряной рукоятью… Вышеупомянутый верный Наш Жоан, представ перед Нами, испросил у Нас права владения землями, пожалованные ему Нашим сыном. И Мы отдали эти земли в полное его владение… без всяких налогов и условий на все время, пока он будет верен Нам и нашим сыновьям…

Власть военачальников в горах не была абсолютной. Порой они совершали самые примитивные набеги на аристократов и при этом присягали французскому королю, который мог в любой момент лишить их (и иногда лишал) своих королевских милостей. Но амбициозные военачальники иногда не желали считать себя просто наместниками. Они мечтали о власти, которую могли бы передать по наследству детям без разрешения франков. Таким образом, в IX веке в Каталонии действовали центробежные силы, аналогичные тем, что вызвали в конце концов распад империи Каролингов. Прежде всего, было плохо со связью. В те времена новости и приказы передавались через Пиренеи со скоростью карабкающегося по горам человека. И вообще, политические горизонты каталонского рыцаря IX века простирались не слишком далеко от того места, где стоял его замок. Началась кристаллизация марок в независимые единицы, которые в целом относились к франкам почтительно, но уже далеко не всегда беспрекословно им подчинялись. И в некоторых из них быстро выросли города и деревни, потому что pagеsos, крестьяне, когда им больше не угрожали сарацины, стали возвращаться обратно на равнины, и аристократы, некогда лишившиеся своих земель, снова прибрали те к рукам. Долго пустовавшие земли Каталонии быстро заселялись. В 839 году, когда освятили собор в Ургеле, в документе, сообщавшем об этом, упоминалось 280 церквей: в Ургеле, Бергеде, Серданье и Риполе. Приходов было по числу деревень: недостаток населения больше не вынуждал церковь объединять несколько деревень в одну паррокийю — приход. К концу первого тысячелетия, если судить по свидетельствам самих графов, Северная Каталония считалась образцом мира и спокойствия. Она была полна довольных своим положением беженцев и законопослушных граждан. «Когда мой отец, граф и маркиз Гифре, вечная ему память, построил этот замок, — сообщил второй граф Борель жителям Кардоны в 986 году, — он издал указ, чтобы все люди, которые пришли сюда жить, жили тут мирно во веки веков. И ежели кто-нибудь, со зла или обуянный гордыней, причинит вред их имуществу, то обиженной стороне виновник возместит убытки в двойном размере: ежели кто лишится осла, то получит взамен двух ослов лучше прежнего. И еще он приказал, чтобы пострадавших защищали с особым усердием. И еще он велел вдвойне наказывать за все преступления и всякое членовредительство… и чтобы никто не обязан был платить налогов, кроме доли, причитающейся святой церкви… А придет сюда беглый раб, будь то мужчина или женщина, или даже вор и конокрад, или другой какой преступник, — позволено ему жить вместе с другими жителями в мире и согласии».

Всему предстояло измениться, и очень круто, с распространением феодализма.

V

«Граф и маркиз Гифре, вечная ему память», был сильным человеком, великим объединителем, фигурой, выдающейся из общего морока пиренейской истории. Он раз и навсегда установил политическое главенство Барселоны и почитался каталонцами и через тысячу лет после смерти как отец нации. Ero звали Гифре эль Пилос: Вильфрид Волосатый. Он родился приблизительно в середине IX века, а умер около 898 года. О его характере и вкусах мы знаем очень мало (если не считать очевидной воинственности), но он, безусловно, был не глуп, и понял, что для того, чтобы заслужить благодарность потомков, правитель должен окружить себя умными и учеными людьми. В IX веке это значило — священниками, ибо только они обладали письменной культурой. Поэтому Гифре с энтузиазмом поддерживал монастыри и церкви, и строительство почти всех ранних церквей в Каталонии без него не обошлось: он построил Санта-Мария де Формигера(873), Санта-Мария дела Грасса (878), Сант-Жоан де Риполь (885), Сант-Жоан де лес Абадессес (887), Санта-Мария де Риполь (888) и Сант-Пер де Риполь (890). Сант-Жоан де Риполь он построил для своей сестры, которая стала там аббатисой; Сант-Жоан де лес Абадессес — для своей дочери Эммы. Размеры пожертвований обеспечивали ему благодарность всякого монаха, который брался за перо, чтобы вести летопись. Неудивительно, что Гифре Волосатому до сих пор поют осанну за благочестие и храбрость.


Картина ХIХ века: Людовик Благочестивый проводит кровью Гифре четыре полосы на щите


Гифре, согласно «Истории Лангедока», написанной одним монахом, был сыном графа Сунифреда из Ургеля и внуком графа Бореля из Осоны. Менее чем за десять лет, с 870 по 878 год, он и его брат огнем и мечом захватили власть на большей части старой Каталонии — марки Ургель, Серданью, Барселону, Осону, Руссильон и Жерону. Можно было бы предположить, что это стало причиной прямого конфликта Вильфрида Волосатого с Каролингами (представитель которых, по смешному стечению обстоятельств, носил прозвище Лысый). Но ничего подобного не произошло: человек, у которого Гифре отнял власть в Каталонии, был сыном Берната из Септимании, франкского знатного дворянина, сосланного Карлом Лысым в Испанию по подозрению в шашнях с королевой. Так что захват дома Берната вовсе не сочли изменой. К тому же Гифре продемонстрировал свою верность империи Каролингов, подчеркнув, что его власть над Каталонией досталась ему от наследников самого Карла Великого. Он ни в коей мере не был тем, кого из него сделали каталонисты в XIX веке, — этаким Симоном Боливаром в кольчуге, вдохновенным предводителем движения за отделение каталонцев от Каролингов. Однако же он добился власти, изгнал франкских сюзеренов и был последним графом Каталонии, который получил свой титул от императора Каролингов. С Гифре линия графов Каталонских стала самостоятельной, а город Барселона и Барселонское графство сделались центром маленькой страны, при том, что империя франков распадалась и существовала постоянная угроза нападения сарацин с юга. Первым и самым почетным из титулов Гифре и его наследников был титул графа Барселонского.


Рейнар Фоноль. Рыцарь с геральдическим щитом Каталонии. Капитель колонны в клуатре монастыря Св. Креста, около 1330 г.


Людовик Благочестивый, сын Карла Великого, франкский король Аквитании, дал Вильфриду Волосатому возможность провести все эти преобразования, а тот руководствовался не столько религиозными соображениями, сколько благом империи. Барселона до конца VIII века была весьма незначительным городом, — главным же городом территории между Эбро и Пиренеями являлась Таррагона. Барселону удерживали сарацины: небольшой городок, хоть и с гаванью, осиное гнездо мавританских флибустьеров и сухопутных пиратов, которые держали в страхе окрестные деревни и блокировали дороги к югу от Эбро. Это причиняло серьезные неудобства всякому, кто, подобно Людовику, вознамерился бы выгнать сарацин из Испании. Город было трудно взять — его римские стены отличались высотой и прочностью. Но в 801 году Людовик наконец захватил город и посадил там французского регента. Даже при всем этом Барселона не стала столицей Каталонии, потому что не было единого центра, управлявшего марками, пока не пришел Гиф-ре Волосатый и их не объединил. Сделав это, он переехал в Барселону, и маленький городок автоматически превратился в столицу, каковою с тех пор и оставался.

Гифре предстает перед нами в ореоле своих подвигов. Он для Барселоны такая же легенда, как Ромул и Рем для Рима, реальных же событий из его жизни известно меньше, чем легенд, окружающих его имя. Самая знаменитая из легенд — о его роли в создании каталонского флага (четыре алых полосы на золотом поле). История гласит, что Гифре, сражаясь на стороне Людовика Благочестивого при осаде Барселоны, был серьезно ранен сарацинами. Когда он раненый лежал у себя в палатке уже после победы, король пришел навестить его и заметил щит Гифре, позолоченный, но без герба. Что мог сделать король для рыцаря? Он омочил пальцы в крови Гифре и провел ими по щиту, — жест, многократно воспетый поэтами-каталонистами, а иногда изображаемый и живописцами. Разумеется, эта трогательная история не может быть правдой, так как Людовик умер до рождения Гифре, а Барселону взяли задолго до его рождения. Однако там, где речь заходит о геральдике, политике и мифологии, каталонская идея начинается с Гифре.


Гифре Волосатый нападает на дракона с дубовой палицей. Конец XIV века, портал Сант-Ну, кафедральный собор. Барселона


Он был герой, рожденный от героев. И действительно, его иногда путали с отцом. Их можно было перепутать, не в истории, так в жизни. Если пройти по Каррер дельс Комтес сбоку от собора, выйдешь к воротам Сант-Иу. Слева, довольно высоко, можно в двух местах увидеть резьбу XIV века, сюжет обоих произведений — поединок вооруженного рыцаря с drac, драконом. Один рыцарь — в «современных» доспехах, в кольчуге. У него в руке меч с крестом на ножнах. Это святой Георгий, покровитель Каталонии. А другая фигура архаична. На воине нет доспехов, только клетчатые штаны. Его грудь и ноги покрыты густыми волосами. Он вооружен не мечом, а длинной деревянной клюшкой. Кто этот дикарь, не убоявшийся сравнения с самим Георгием? Не кто иной, как Волосатый Вилли, первый каталонский граф и создатель Каталонии как государства. Или, может быть (ведь легенды имеют тенденцию сдвигаться во времени) это его столь же волосатый отец Гифре.

Когда строился собор, священнослужители хотели проиллюстрировать легенду об основании своей страны: легенду о битве между отцом Гифре (или самим Гифре, согласно некоторым версиям; путаница тем хуже, что иногда и отца рыцаря называют именем Гифре) и драконом, которого сарацины оставили в Каталонии. Таким образом, Гифре и оказался «в компанию» святого Георгия.

Очищенная от совсем уж фантастических наслоений (а они присутствовали в летописях монахов до 1600 года), история такова. Сарацины, поняв, что не могут разбить графов Барселонских, решили отступить. Прежде чем сделать это, они послали экспедицию в горы Африки с целью поймать молодого дракона. Мавританские охотники изловили чудовище, связали его, погрузили на корабль (надо думать, приняв необходимые меры противопожарной безопасности) и отправили морем в Каталонию. Там, проявив должные коварство и изобретательность, они выгрузили дракона на сушу в устье реки Льобрегат и отпустили на свободу.

Дракон нашел себе берлогу рядом с Сант-Льоренс дель Мунт, которая до сих пор известна как Пещера Дракона. Он вполне приспособился к условиям жизни в Каталонии. Сначала он питался овцами. Затем пристрастился к крестьянам, потом к рыцарям, выплевывая доспехи, как скорлупу фисташек. И никому, даже каталонскому рыцарю по имени Эспес, который побывал в Африке и которому не впервой было иметь дело с драконами, не удавалось убить чудовище. На дракона напустили конный отряд, но он изрыгнул пламя и так напугал лошадей, что те сорвались в пропасть — место до сих пор называется Сальт дельс Кавальс, Лошадиный прыжок. Наконец каталонцы подожгли лес и выкурили дракона. Он улетел в Монтсеррат, но после опять вернулся в Сант-Льоренс дель Мунт.


Монастырь Монтсеррат на фоне горного массива


И на арену выступил отец нашего Гифре. Он подкрался к пещере дракона, сорвал толстую дубовую ветку и, оставив ту у входа в пещеру, отправился за специальными молотком и щипцами для драконов. Дракон тем временем, выказав свою мавританскую хитрость, схватил ветку, разломил надвое и, когда вернулся рыцарь, уже держал ее в лапах, да так, что две ее части образовывали крест. Не дав себя обмануть, герой все поражал и поражал чудовище копьем, а после довершил начатое мечом. Дракон взлетел было в воздух, но с воплем шлепнулся наземь. Каталонцы сняли с него шкуру и набили чучело, которое выносили по праздникам, как китайского дракона. Его гигантские кости (некоторые ученые считают, что это ребра выброшенного на берег кита) показывали как реликвии.

Так закончилась эта примитивная попытка мавров воспользоваться биологическим оружием. И победителя, отца славного Гифре, очень чтят в Каталонии. Но он пал жертвой (по крайней мере, согласно другой легендарной версии своей биографии) вероломных французов.

В летописи анонимного средневекового монаха из Риполя «Gesta Comitum Barcinonensium» («Деяния графов Барселонских»), которая была призвана покрыть неувядаемой славой весь род Гифре в благодарность за поддержку, оказанную им монастырям, говорится, что отец Гифре Волосатого получил титул графа Барселонского от короля Франции, сделавшись, таким образом, одной из самых заметных фигур в испанской части королевства Лангедок. Но, говорится далее в «Деяниях», когда он ехал к французскому двору через Пиренеи, у него случилась стычка с французскими рыцарями, в которой он и погиб. Эта история убивает сразу двух зайцев: восхваляет храбрость каталонца и подчеркивает вероломство французов. (Пришлось превратить Гифре и весь его род в антигалльски настроенных правителей, каковыми они на самом деле не являлись.) Рыцари отвезли сына убитого старшего Гифре ко двору короля Франции, а тот отдал его под покровительство графа Фландрии. Так что маленький Гифре вырос во Фландрии, вместе с дочерью графа, в которую со временем влюбился без памяти. Графиня потворствовала роману молодых людей, но заставила Гифре поклясться, что, вернув себе власть над Барселоной, он женится на девушке. Итак, молодой Гифре отправился в Барселону, где, после шестнадцати лет разлуки, снова встретился со своей матерью. И мать тотчас же его узнала, потому что «у него были волосы там, где их не должно быть». Где именно — легенда не уточняет. Согласно наиболее распространенной версии — на ступнях. Что ж, если так, неудивительно, что мама узнала его сразу. Итак, молодого наследника каталонского престола признала каталонская знать, и он решил взять власть в Барселоне, убив для этого франкского претендента собственными руками.

Этот благочестивый рассказ — конечно же, адаптированная к каталонской истории библейская притча об Исаве, лишенном права первородства. С примесью средневекового мифа о диком человеке, волосатом, грубом и мужественном.


Монастырь монтсеррат. Макет в парке «Каталония в миниатюре»


Волосатость вновь сыграет свою роль в так называемой посмертной истории Гифре. В городском музее Барселоны есть пара маленьких, потемневших, грубых фигурок XVI века, героев истории о жестоком рыцаре, который изнасиловал и убил дочь Гифре Волосатого, Рикильдис. Подобно Навуходоносору, человек этот потом обезумел от угрызений совести и стал монахом, первым отшельником Монтсеррата, приняв имя брата Гариса. Двадцать лет он провел в пещере, где молился и отращивал волосы. Он предстает перед нами в музее в виде глыбы, утопающей во вьющихся густых волосах, с искаженным мукой лицом. Вторая скульптура изображает внука Гифре на руках у кормилицы. Этот младенец (видимо, не по годам развитой), когда ему было всего три месяца от роду, сообщил брату Гарису благую весть о том, что Господь наконец его простил.

Какими бы нелепыми в своей замысловатости ни казались нам легенды, волосатость Гифре прочно вошла в фольклор. Кроме «волосатый», латинский корень pelos может еще означать «буйно разросшийся», и некоторые современные ученые считают, что Гифре получил прозвище из-за дикости и неухоженности земель, которыми он владел в Северной Каталонии. Другие полагают, что его имя, Pilosus, происходит от слова pilum, копье, какими пользовались римские солдаты, так что Гифре Волосатый, возможно, в действительности был Гифре Копьеносцем. Фольклор фольклором, но волосатость (кстати, не только у каталонцев) всегда считалась признаком доблести. Так что, отращивая себе внушительные bigotis (усы) и patillas (бачки), барселонские промышленники тысячу лет спустя, возможно, претендовали на духовное родство с Гифре Волосатым.

VI

Гифре построил себе в Барселоне дворец, но тот не сохранился. Гифре много жертвовал на церкви, но от них почти не осталось и следа. Обычно, объясняя недостаток зданий периода Каролингов в Барселоне, во всем обвиняют мавров, вернувших себе этот город почти через двести лет после того, как Людовик Благочестивый выгнал их оттуда. В 985 году визирь кордовского халифа Аль-Мансур завоевал Барселону. Это случилось 6 июля — первая зафиксированная дата в каталонской истории. Среди духовенства, представители которого и вели записи, возвращение сарацин вызвало ужасную панику. День прибытия Аль-Мансура вошел в историю как «день, когда город умер». На самом деле ничего подобного с Барселоной не произошло, и хотя после прибытия войск Аль-Мансура ряды священников и монахов поредели, а несколько культовых зданий, например монастырь Сант-Пер де лес Пуэллес, были сожжены, монахи, вполне естественно, склонны преувеличивать ущерб, нанесенный населению, церквям и священным реликвиям. Экономически Барселона, судя по всему, восстановилась довольно быстро. Здания эпохи Каролингов в действительности были снесены позже, через много-много лет после смерти Аль-Мансура (1002), каталонскими «застройщиками» во время первого барселонского строительного бума в ХХ веке. Если вас интересует христианская архитектура первого тысячелетия в Каталонии, ее нужно искать не в Барселоне, а на севере, особенно в Ампурдане. Это, например, Порта Феррада (Железные ворота) в монастыре Сант-Фелиу де Гуисоль на Коста-Брава, или церкви Св. Эстебана в Вульпеллаке и Св. Марии в Вилананте. А если фрагмент здания в Барселоне, построенного до 1000 года, превращается в здание в романском или готическом стиле, можно не сомневаться, что его перестроили задешево из ранее использованного материала. Так обстоит дело, например, с Сант-Пау дель Камп в Барри дель Раваль.


Символы двух евангелистов, в центре десница Божья. Порт ал Сант-Пау дель Камп. Барселона, XII век


Сант-Пау дель Камп — старейшая церковь в Барселоне и не скрывает от посетителя самых древних элементов интерьера. Она маленькая, по крайней мере по стандартам других романских зданий в Каталонии. Со своей приземистой восьмиугольной башней и грубыми стенами, она выглядит скорее сельской, чем городской церковью. Таковой она и была, потому что в XII веке стояла в чистом поле за городскими стенами. Ее компактный фасад говорит о четкой теологической определенности. Вот грубоватые барельефы евангелистов — лев, символизирующий Марка, например. Вот рука Бога Отца в медальоне над ними, и пальцы указывают на мир, только что сотворенный, и на невидимый мир, скрывающийся за видимым. Вот причудливые маленькие маски, изрядно разрушенные временем. На другой стороне портала — две колонны, состоящие из фрагментов VII и VIII века (капители, стержни, основания — ничто не подходит друг к другу). Вот и все, что сохранилось от ранней христианской часовни, откопанной из-под земли.

Сохранившиеся здания периода Гифре и его ранних потомков находятся севернее, в старой Каталонии, особенно много их в областях Риполь и Сант-Жоан де лес Абадессес, где питаемые снегом реки Тер и Фресес сбегают в известняковые ущелья предгорий, стекаясь в городе Риполь. Этот город любит называть себя колыбелью Каталонии, каковой в церковном смысле и является. Бенедиктинский монастырь Св. Марии де Риполь был одной из самых крупных и ранних церковных построек, обязанных своим существованием Гифре Волосатому, чьи кости, обнаруженные в XIX веке в руинах захоронения, теперь в простом саркофаге замурованы в стену левого поперечного нефа. Настоящие только мощи. Остальной интерьер — сплошная стилизация. Первоначально в церкви было пять нефов. Представляется мрачная сырая пещера с параллельно проложенными тоннелями и приземистыми колоннами. Но землетрясение 1428 года разрушило крышу. Здание было отстроено заново, чтобы в 1820 году подвергнуться настоящему бедствию — реставрации архитектором-неоклассиком по имени Хосеп Мора-то, который превратил его в традиционную базилику с одним высоким центральным нефом и двумя приделами. Затем наступили 1830-е годы, начались массовые гонения на религиозные общины. Монахов вышвырнули, и монастырь вскоре превратился в руины. (К счастью, настоятель успел передать бесценный архив монастыря в архив Арагонской короны в Барселону.)

Чего не сделали пожары, вандализм, небрежение, с тем легко справились реставраторы. В 1880-х годах каталонские националисты потребовали, чтобы колыбели Каталонии вернули былую славу и значение. За работу взялся Элиас Рожент-и-Амат, главный архитектор Всемирной выставки 1888 года. К 1893 году все было готово. Большой, бледный, украшенный сахариновой мозаикой алтарь с Мадонной с оленьими глазами и младенцем был подарен папой Львом XIII, а изготовлен в ватиканских мастерских. Если учесть, что целый ряд самых ценных документов Риполя, считая с XI века, затерялся в недрах Ватиканской библиотеки, можно сказать, что Рим выиграл от этой сделки. Святая Мария имела бы больше отношения к давящему на человека благочестию Лурда, нежели к мужественности Каталонии времен первых графов, если бы не два обстоятельства.

Первое — двухэтажный монастырь, благородное по архитектурному решению здание, начатое в конце XII столетия Рамоном де Берга, который был настоятелем с 1171 по 1205 год. Арки в романском стиле (некоторые из них закончены только в XV веке) приподняты на парных колоннах, соединенных резными капителями из твердого, темного местного известняка. Романские по стилю, арки являются чудом изобретательности и до сих пор находятся в прекрасном состоянии. Они символизируют гротескное плодородие, о котором мечтал XII век: растительные мотивы, демоны, русалки, чудовища-гибриды, разнообразные знаки и символы. Проведите с ними часок — и вы почувствуете, что сами становитесь персонажами главного портала.


Алебастровый портал церкви Санта-Мария де Риполь


Потрескавшийся от огня, обветренный, вымоченный дождями, пострадавший от либералов-иконоборцев, а теперь, к счастью, защищенный застекленным подъездом, алебастровый фасад монастыря Санта-Мария дель Риполь — величайшее произведение романского зодчества в Испании. Даже в нынешнем своем плачевном состоянии он гипнотизирует не только выразительностью фигур и символов, но и своей полнотой. Здесь можно увидеть более ста отдельных сцен, и лучше других сохранившиеся фигуры, такие как приземистый, яростно напряженный Вседержитель, окруженный ангелами, над дверью, выделяются лаконичной, строгой красотой, каждая линия совершенна, как изгиб кнута, как развилка ветви. И что особенно интересно, здесь еще и политика. Это самые ранние из каталонских скульптур, представляющие собой метафoры образования Каталонии — ухода ее народа в горы и долины от сарацин, последующее возвращение, изгнание мавров. На двух панелях по сторонам арки представлен библейский исход: Моисей ведет свой народ к Земле Обетованной, падает манна небесная, из скалы бьет родник, сыны Израилевы с. ледуют за ангелом и столпом дыма. Затем — основание Иерусалима, видение Даниилу о евреях, освобожденных Мессией, и многое другое. Вместо «евреи» читай «каталонцы»; вместо «египтяне» — «сарацины»; вместо «Моисей» — «Гифре Волосатый». А образ Иешуа (чья битва с Амалеком в Рафидиме занимает большую панель справа от двери) мог быть понят зрителем XII века как пророчество о благородстве и храбрости графов Барселонских. И конечно, мы видим каталонцев за работой на своей земле обетованной: вот они льют бронзу в январе, пашут в марте, собирают плоды в мае, обрезают ветки в июне, собирают урожай в июле, охотятся на оленя в ноябре и так далее.


Церковь Сант-Жоан де лес Абадессес. Около 890 г.


Таким образом, хотя внутреннее убранство церкви Санта-Мария нельзя сравнить с интерьерами примерно сорока настоящих романских церквей в северной Каталонии, ее главный вход подтверждает особый статус этой церкви в каталонской истории. Это — прахрам Каталонии, архетип такого рода церквей — древних, суровых, провинциальных, в свое время служивших оплотами теологической учености. Именно они давали мифологическую пищу поэтам и архитекторам Возрождения. Такие места напоминают о романских корнях, которые из самой Барселоны вырвали, когда она начала развиваться как средневековый город, отвернувшись от равнин и долин Пиренеев к Средиземному морю.

Чтобы узнать, как все выглядело внутри, нужно побывать в Сант-Жоан де Лес Абадессес, монастыре, который Гифре построил для своей дочери Эммы в долине реки Тер, недалеко от Риполя. Церковь освятили в 898 году. В этой постройке чувствуется очень большая напряженность. Она идет не от преобладания вертикали, как в поздней готике, а, скорее, от некоторой пещерности. Чтобы ощутить это, попросите ризничего на время выключить электрический свет — он может это сделать, если в церкви больше никого нет. В темноте пространство вплывает в ваше сознание, медленно заполняет его, вы скорее ощущаете, чем видите. Сначала исчезнет во мраке цилиндрический свод высокого нефа, так как дневной свет сейчас (как, впрочем, и всегда) проникает через окна, завешенные пергаментного цвета экранами из распиленного алебастра. Потом пропадет апсида, нависающая полукуполом за алтарем. Сила тяжести и темнота помогают друг другу. Каменные контрфорсы и скошенные проемы окон, кажется, построены не как вызов силе тяжести, но как ее признание. Это архитектура очень примитивная, почти осязаемая. Такое неестественно вытянутое помещение могло удовлетворить тягу пещерного человека к трансцендентальному. Неудивительно, что эта постройка выдержала землетрясение 1428 года, которое разрушило другую церковь в Риполе.

Хотя в Барселоне так мало романской архитектуры, и все значительные постройки в этом стиле находятся севернее, все-таки большая часть каталонских фресок XI–XII веков — в городе, а не за его пределами. Этот парадокс объясняется рвением тех, кто в 1920-х годах начал осуществлять программу спасения романской живописи сельских церквей старой Каталонии, большей частью покинутых или постепенно приходивших в упадок. Картины перевезли в Барселону, и теперь они висят в музее каталонского искусства на горе Монтжуик. Когда путешествуешь по северу Каталонии, иной раз сердце сжимается при виде пустых или украшенных бездушными копиями стен. Но если бы эти фрески не вывезли отсюда, их бы теперь не существовало. Иконоборческая ярость коммунистов и анархистов во время гражданской войны и вандализм следующей половины столетия разрушили бы и то, что пощадили время и погода. Эти стены — великолепные образцы «примитивной» (до Джотто) росписи в Европе. Вряд ли будет преувеличением сказать, что эта часть музея каталонского искусства в отношении росписи стен — то же, что Венеция и Равенна — в искусстве мозаики.

Имена художников не сохранились, но несколько росписей по-настоящему изысканны. Возможно, в некоторых случаях заимствование у римских образцов было невольным — римские ценности лежали гораздо ближе (и в прямом и в переносном смысле), чем сейчас. В этих работах Господь и Святая Дева могли напоминать членов императорской семьи. Полукруглая церковная апсида похожа на римскую триумфальную арку. Даже привычный греческий орнамент на фресках монастырской церкви Сант-Пер де Бургал XII века взят с бордюров римских мозаик (дарительница этой фрески, графиня Люси Пальярс, появляется в нижнем правом углу, под изображениями святых. Это первый известный светский портрет в каталонском искусстве, и еще одна ниточка, связующая последнее с Римом).

В любом случае слово «примитив» едва ли можно применить к работам, в которых чувствуется такое владение византийским стилем, и кажется невероятным, что эти росписи были сделаны местными мастерами. Скорее, художники переходили от заказа к заказу, подобно трубадурам, путешествовавшим из замка в замок по Лангедоку и Каталонии. Через Пиренеи они принесли стиль и мастерство в эти отдаленные церкви. Фреска XII века, иллюстрирующая притчу о мудрых и неразумных девах в церкви Сант-Квирсе де Педрет, — это почти Равенна. Восемь женщин смотрят на вас со стены черными глазами с такой пророческой напряженностью, что эффект вовсе не снижается от скромных размеров изображений — они населяют очень небольшой, изогнутый участок стены. Неразумные же девы, изображенные слева, демонстрируют роскошные наряды, усыпанные жемчугом, и прически византийских аристократок. (Пристрастие к роскоши не поощрялось бережливыми каталонцами. Возможно, именно поэтому столь, казалось бы, незначительная притча из Евангелия от Матфея удостоилась собственной часовни.)

Эти образы призваны заворожить, долго удерживать в напряжении. Это искусство рассчитано на пристальный взгляд, на некое противостояние. Этот «сильный взгляд», mirada fuerte, властный взгляд собственника, испанская одержимость — то, чем спустя восемьсот лет будут насыщены работы Пикассо. Сила становится почти сокрушительной во взгляде Пантократора (1123) с апсиды церкви Сант-Климент де Тауль. Средств на эти росписи не пожалели — голубой ляпис-лазури, самой дорогостоящей из красок, пошло столько, сколько можно привезти на целом сарацинском корабле. Но запоминается именно взгляд. Заключенный в мандорлу — символ небесной власти, унаследованный от древней римской монументальной скульптуры, Христос сидит как бы на изогнутой «ленте», очерчивающей мироздание. В руке Он держит раскрытую книгу с написанными на ней словами «Ego sum lux mundi» — «Я — Свет мира». Его тело имеет странные пропорции. Босые ноги — очень маленькие, но по мере того как взгляд поднимается выше, объемы и размеры увеличиваются, достигая максимума на уровне руки Бога, задрапированной складками одеяния, и Его лица, с огромными, расширенными, гипнотизирующими глазами. Такой эффект, в сочетании с кривизной самого купола, на котором изображена фигура, делает ее слегка выпуклой, выгнутой в вашу сторону, так что от этого взгляда невозможно укрыться, находясь в маленькой церкви Св. Климента. Это — выражение вездесущести Бога. Но этот Христос, в отличие от Бога доктора Фаустуса, далек от гнева, как и от сострадания. Его спокойствие абсолютно. Он — Вседержитель, Он — на этой земле, в древности занятой римлянами, — наследник всемогущего императора, хозяин триумфальной арки. Неудивительно, что ангелы вокруг Него, кажется, на цыпочках отступают (как будто их терпят из милости), вместо того, чтобы держать нимб, как это обычно бывает на подобных изображениях. Никакая другая фигура не может соперничать с этим Христом, и на существование Бога Отца указывает только лишенная тела рука, такая же как рука на фасаде Сант-Пау де Камп, возникающая из белого сияющего круга и указующая на Христа: «Се Мой Сын».

Есть и другие столь же необыкновенные взгляды. Возникает оптический эффект сумасшествия, когда смотришь на изображение серафима под (теперь уже стершимися) Святой Девой и Младенцем на фреске XII века из апсиды в церкви Санта-Мария д’Анеу. Серафимы (один из высших ангельских чинов) шестикрылы, и в Апокалипсисе Иоанн Богослов упоминает, что на их крыльях есть глаза. Так что художник, верный священному тексту, снабдил серафима в общей сложности тремя дюжинами глаз — тридцать на крыльях, два на голове, и еще два — для ровного счета — на ладонях. На одной из арок церкви Св. Климента — изображение пасхального Агнца, такого, каким он описан в Апокалипсисе, — не с семью рогами, что, возможно, вызвало бы недоверие зрителя, но с семью глазами: четыре с одной стороны и три с другой. Он не слишком похож на агнца, но, с другой стороны, и каталонский лев романского периода, символизирующий евангелиста Марка, напоминает скорее медведя, чем льва. Можно предположить, что ни один испанский художник XI или XII века никогда не видел льва, так же как и дракона или демона — разве что во сне. А вот медведи в Пиренеях водились, страшные, косматые, с острыми когтями и клыками, и они вполне подходили на роль дикого зверя. С другой стороны художник в Тауле весьма реалистично изобразил хорошо знакомое ему животное — собаку: пес своим заостренным языком зализывает раны несчастного Лазаря.


Медведь вместо льва святого Марка на апсиде церкви Санта-Мария д'Ансу. Фреска. ХII век


Фрески, скульптура и архитектурные детали этих ранних пиренейских церквей, как мы убедимся позже, служили неиссякаемым источником вдохновения для каталонских архитекторов XIX века, таких как Пуиг-и-Кадафалк, Доменек-и-Монтанер и, конечно, Антони Гауди. Перевезенные в Барселону фрески произвели сильное впечатление и на более поздних каталонских художников, особенно на Жоана Миро, которому случалось подолгу бродить по музею каталонского искусства. Вглядевшись в детали этих фресок, вы поймете почему. На одной стене Давид убивает Голиафа. Гигант одет в подобие кольчуги и похож на огромного червяка. Он как бы плывет в воздухе. Рука его странно торчит — этакий отдельный, очень непропорциональный плавник, часть тела, живущая своей жизнью. Понимаешь, что где-то ты это уже видел. Конечно: это руки и ноги, лишенные тел, которые в ХХ веке писал автор «Монтре», разрозненные фрагменты человеческого тела, заполняющие пространство картины. Миро всегда нравилось метафорическое, мифическое, сказочное. И наконец, есть общие черты более формального свойства. Четкие жесткие контуры, характерные для каталонской живописи романского периода, плоские декларативные формы на чистом фоне, значительная удаленность изображений друг от друга, подчеркивающая плоскость пространства между ними, — все это в духе Миро. Хотя, разумеется, правильнее сказать, что это Миро работал в стиле романской живописи. Кстати, брата Гифре Волосатого тоже звали Миро, а Жоана Миро очень привлекали волосы.

VII

Средневековые потомки Гифре, графы Барселонские, правили отчасти по «контракту», отчасти по праву сильного. Свободолюбие и воинственность каталонских крестьян Темных веков, упорно сопротивлявшихся приказам как иноземных завоевателей, так и местных властей, укоренились в каталонском характере еще в Х веке, став источником не только известной вражды тех времен, но и всего последующего противостояния Каталонии и Кастилии. Феодализм в средневековой Каталонии основывался на здоровой заботе о выполнении прав и обязанностей знати, священнослужителей, крестьян, бюргеров и работников. Именно при феодализме каталонцы сформировались как единая нация. Каталония стала понимать себя как единицу, отдельную от Испании — от кастильской абсолютной монархии и от остальных провинций. Подобных государств и подобных правительств в Испании не было. Феодальные структуры в соседнем Арагоне были очень слабыми; а на юге, все еще находившемся под властью сарацин, их, естественно, просто не существовало. Каталония по своему политическому устройству была родственна скорее странам, лежавшим по ту сторону Пиренеев, государственному устройству Прованса и Бургундии. Феодализм с его идеей корпоративной лояльности и верой в переговоры — ключевое слово здесь «договор» — мог трансформироваться в каталонском мире непосредственно в современный капитализм. То, что произошло в Каталонии, напоминало переход Японии от феодального самурайского общества к фабричному капитализму. Каталония была единственной частью Испании, где такое имело место. Подобно Франции и Германии, она сумела индустриализироваться, не утратив местных особенностей. Так что можно сказать, что корни индустриальной Каталонии XIX века — в ее средневековой политической системе.

Полное отвоевание Каталонии у арабов и первая стадия территориальной экспансии заняли около ста лет — с 850 по 950 год; на развитие феодальной системы ушло еще приблизительно сто лет, 950-1150 года, а укреплялась эта система в установившихся границах с 1050 по 1150 год. Так что добрые двести лет сословию рыцарей, чье превосходство служило основой всей культурной жизни, и правительству не надо было вести сколько-нибудь значительных войн. Кроме усмирения отдельных непокорных крестьян и улаживания земельных конфликтов местного значения со знатью нескольких долин, каталонским рыцарям нечего было делать. Неудивительно, что очень многие из них превратились в высокомерных трутней, занятых препирательствами из-за привилегий и пышными турнирами. Страдая от провинциальной скуки, они развлекались, слушая бренчание трубадуров на лютнях. Озабоченность соблюдением кодекса рыцарской чести заслоняла от них тот факт, что феодализм в Каталонии развивается не очень-то благородно: налоги лишали последнего гроша намертво прикрепленных к земле крестьян. Тех, кто не платил, подвергали зверским наказаниям.

Привилегии феодалов означали, по сути дела, рабство для крестьянства, которое к концу Х столетия составляло три четверти {цифры, естественно, очень неточны) населения Каталонии. Большинство этих людей были мелкими свободными землевладельцами. Их участки могли быть крошечными, но они имели на них твердые права, защищенные законом и обычаями. Когда в XI веке у землевладельцев отобрали землю, либо заставив ее продать, либо отняв силой, они из независимых фермеров превратились в крепостных или в лучшем случае в арендаторов — сборщиков урожая. Они растили пшеницу, оливки и виноград, пасли стада, а потом отдавали часть дохода {обычно половину) хозяину земли, а также платили всякие дополнительные налоги. Потоки денег, которые текли к знати, давали ей возможность покупать новые земли и приобретать новых арендаторов.

С римских и визиготских времен остались законы, согласно которым знать обладала финансовой и военной властью (mandamen/um), а также правом судить и наказывать (districtum). Поскольку закон был на ее стороне, она беззастенчиво пользовалась закрепленным правом на вымогательство. И крестьяне ничего не могли с этим поделать. В дни Гифре Волосатого и его ближайших преемников крестьянство было главной опорой армии, и крестьяне постоянно держали дома оружие. Это означало, что землевладельцу лучше было оставаться в хороших отношениях с крестьянами, чтобы иметь возможность при необходимости мобилизовать вооруженных людей. Но методы ведения войны изменились, и теперь большое значение для эффективности военных действий приобрела лошадь — животное, держать которое простой фермер не мог себе позволить. Слово «шевалье», рыцарь, дворянин, происходит от французского cheval. Толпа крестьян, размахивающих садовыми ножами, не устояла бы против кавалерии. Лишь немногие — богатая знать — могли позволить себе держать боевого коня и экипаж, для выезда. Человек в седле стал хозяином положения. В этом изменившемся обществе разница между конными и пешими очень скоро стала решать все.

К XII веку noblesa[24] в Каталонии,_$ак и во Франции, уже выстроила развернутую иерархию. На вершине ее находились старые патрицианские семьи и роды чуть помоложе — графы и виконты, обладатели огромных поместий и многочисленных замков. За ними шли владельцы замков не столь благородного происхождения (они известны как varvassors), а за теми — просто рыцари. В обмен на военную службу и пунктуальность в сборе налогов с крестьян эти мелкие дворяне получали от своих более знатных покровителей то, что называлось словом feu — свою порцию дохода от земель.

Теоретически жадность noblesa castral[25] как-то сдерживалась властью графов Барселонских. Но стабилизирующее влияние последних резко пошло на убыль в начале XI века и так и не восстановилось. Когда в 1017 году умер граф Рамон Борель, титул перешел к его сыну, Беренгеру Рамону I, которому в ту пору было всего лишь пятнадцать лет. Шесть лет его мать Эрмессенда правила за него, а когда наследник наконец воссел на трон, то в управлении землевладельцами каталонской глубинки он преуспел ничуть не больше, чем его мать. Когда в 1035 году он умер, власть в Каталонии поделили два его сына (одному достались северные земли, другому — Таррагона), и только в 1049 году старший сын стал Рамоном Беренгером I и полностью взял бразды правления в Каталонии в свои руки.

За тридцать лет образовался вакуум, в котором ни королевский дом, ни городская аристократия не могли значительно влиять на noblesa castral, не говоря уже о том, чтобы предотвратить ее хищническое отношение к крестьянам.

Более того, землевладельцы стали применять насильственные меры и к церкви — к монастырям, зависимым от дохода от земли и потому державших сторону земледельцев. Знать опустошала церковные земли, нападала на монастыри, нарушала право на неприкосновенность, которое имели в церкви беглые крестьяне. Иногда несчастных зарубали прямо на глазах у монахов, у самого алтаря со Святыми Дарами. Каталонские священники, следуя примеру умного и образованного аббата Олибы из Риполя (971-1046), отвечали на это своим оружием — анафемой и отлучением от церкви. В 1027 году на конклаве в Руссильоне Олиба установил Раи í Treua de Deu, перемирие в дни церковных праздников, которое потом было принято по всей Европе. Этот новый закон утверждал право беглых на защиту от произвола землевладельцев и устанавливал периоды, когда всякая вражда должна была прекращаться. За невыполнение грозили отлучением от церкви, самым страшным наказанием, какое только можно было представить себе, так как оно означало отсечение грешника от живого тела церкви, отказ в таинствах и, как следствие, обреченность его черной души и нечестивой оболочки на адский огонь после смерти.

Как бы там ни было, эта полумера помогла. Рамон Беренгер I, став первым феодальным монархом всей Каталонии, понял, что должен преобразовать политическую структуру своего государства, если хочет, чтобы оно выжило как королевство, а не как арена для петушиных боев. Он взялся за выработку свода законов, призванных установить некое равновесие между троном, придворной аристократией, родовой знатью, крестьянами, а также нарождавшимися классами торговцев и ремесленников. Благодаря этому монарху Каталония стала первым королевством Европы, получившим письменный билль о правах. Usatges, проект которого был впервые намечен перед смертью Рамона Беренгера I в 1076 году и обрел завершенность в начале XII столетия, почти за сто лет до того, как у Англии появилась ее Великая хартия. Usatges («обычаи»), безусловно, положили начало эпохе надежного феодализма в Каталонии.

Основой этого билля о правах было признание того, что бюргеры — ciutadans honrats, почтенные горожане (это определение подходило практически к любому человеку, еще не низведенному до состояния раба) — по закону стоят на одной ступени со знатью. Когда решался какой-либо спор, суду надлежало рассмотреть его, подразумевая равные права сторон. Вместо эдиктов и указов Рамон Беренгер I и его преемники настаивали на соглашениях, договорах между заинтересованными сторонами. «Пактизм» между группировками и отдельными гражданами стал ядром внутренней политики Каталонии и, если не считать завоеваний, краеугольным камнем взаимоотношений с другими государствами.

Пактизм вовсе не привел к идиллии и полной гармонии. Он не освободил рабов и не вернул землю тем крестьянам, которые уже ее потеряли. Не мог он также и усмирить полностью недовольных, что и доказали последующие волнения. С конца XI по XIV век каталонские крестьяне часто восставали против зачатков феодальной системы remenees[26], которая вынуждала их выплачивать огромные налоги землевладельцам еще до того, как они получат свободу, — то есть, по сути дела, рабам приходилось выкупать самих себя. А в XV веке классовые стычки между ремесленниками и рабочими привели к появлению клана Буска, а конфликты между высшей знатью и купцами — клана Бига, благодаря которым город оказался на грани гражданской войны.

Тем не менее иметь билль о правах все-таки было лучше, чем не иметь. Usatges, по крайней мере, немного умерили аппетиты баронов-грабителей и создали атмосферу, в которой крестьяне и торговцы могли защитить свои интересы — в борьбе друг против друга или против знати. Отсюда — одна из главных черт каталонского характера: склонность к сутяжничеству. «Ранние каталонцы, — писал историк Салвадор Гинер, — погрязли в сделках, тяжбах, контрактах, исках, ответных исках, хождении по судам и другим инстанциям». Похоже, они столь же склонны были разбрасываться исковыми заявлениями, как современные американцы.

VIII

Уроки феодальной жадности глубоко въелись в характер каталонского крестьянства. Может быть, крестьяне не всегда имели возможность обратиться со своими бедами в суд. Но они сделались упрямыми, всегда готовыми бороться за свои права, еще более консервативными, чем были. Они привыкли считать себя солью земли и стремились сохранить независимость любой ценой. И путь к ней лежал через аренду.

К концу XII века многие крестьяне владели своей землей, но большинство ее арендовало. На практике применялись два вида аренды. Первый вид — наследственная бессрочная аренда земли, система, которая с Х века доминировала на большей части территории Европы: договор о землевладении переходил от отца к сыну и ревниво оберегался арендаторами, так что лендлорд практически не мог его отменить. Некоторые договоры об аренде такого рода, заключенные в XII веке, все еще оставались в силе семьсот лет спустя. В Италии такая система была известна как mez-zadria, а в Испании как censo. Это была обыкновенная издольщина: крестьянин обрабатывал землю и платил налоги. Стоимость семян и инвентаря делили землевладелец и арендатор, как и доходы. Ценз, возможно, был примитивной системой, но она работала хорошо, пока землевладелец и арендатор доверяли друг другу, пока земля была плодородной и пока арендатор трудился на ней не покладая рук. В целом в аграрной Каталонии все три условия соблюдались.

Второй вид аренды возник в связи в производством вина, а виноградарство, даже несмотря на медленный рост молодых лоз, было одной из самых прибыльных отраслей каталонского сельского хозяйства. Арендаторы-виноградари назывались rabassaires; как и при обычной аренде, землевладелец и rabassaire делили расходы и доходы. Но срок аренды был ограничен длительностью жизни ceps, то есть лоз. Когда три четверти лоз отмирало — такое положение называлось rabassa mort, — земля возвращалась к владельцу виноградника, который затем мог заключить новый договор, а мог и не заключать, по своему выбору. Естественно каталонские виноградари очень старались сохранить лозы живыми. Иногда те жили по пятьдесят лет — дольше, чем способен трудиться на земле человек.

Пользуясь законными drets (правами) и furs (привилегиями), фермеры наладили отношения с другими слоями населения, после того как барселонский королевский дом приструнил баронов-грабителей. Фермер при этом еще и ощущал себя образцом истинного каталонца. В этом смысле они были как йомены в Англии. Рыцари и аристократы имели свои архитектурные символы — замки по всей территории. У каталонского фермерства тоже имелся свой символический тип здания, нечто среднее между фортом и фермой, masia, «фермерский дом», или casa pairal, «патриархальный дом».

Символика casa pairal имеет глубокие корни в каталонской истории. Значение патриархального дома к концу ^ХХ века снизилось, потому что большая часть каталонцев живет сейчас в городах и сошла на нет сама структура сельской жизни, основанная на семье. Но со Средних веков до Первой мировой войны casa paira/ был жизненно необходимой составной частью каталонской жизни. В XIX веке эта идея раздулась в социальный миф, огромный и в каком-то смысле мешавший развитию. К 1880-м годам этот миф значил в светской жизни каталонцев столько же, сколько церковь в религиозной. Это был краеугольный камень каталонского консерватизма, дополняющий идею земли и рода. Отчий дом — первичный, квазибиблейский символ собственности и права наследования. Это понятие включало в себя идею самоотверженного труда, верности родине, патриотизма, преемственности, родства. Тут было и осознание себя каталонцем, а не испанцем вообще, притом каталонцем особым, не аристократом, а именно крестьянином. И, прежде всего, придерживаться такого мировоззрения означало не быть иностранцем и отвергать всякого, кто им являлся.

С 1970-х годов множество таких домов куплено и отреставрировано жителями города. Дом, который вы видите из окна автомобиля, может быть собственностью как барселонского художника или вице-президента банка «Сантандер», так и фермера. Форму таких домов также воспроизводят дома по всей Коста-Брава. Многоквартирные вытянутые строения изо всех сил тщетно стараются соответствовать. Фермерский каталонский дом можно отреставрировать, но имитировать его нельзя, а законы и обычаи, связанные с ним, ушли в прошлое навсегда. Это совершенно невероятно, но несколько таких домов сохранилось в самой Барселоне, выжило с тех времен, когда вокруг них расстилались «сады и виноградники». Самый старый из них — это Масиа Торе Рондона, построенный в 1610 году и теперь являющийся пристройкой к гостинице «Принцесса София». Другой — Масиа Канн Планас на проспекте папы Иоанна XIII, где теперь штаб-квартира футбольного клуба «Барселона». Другие, такие как Масиа Кан Фаргас (Пассейч Марагаль, 383389), были построены в XVIII веке или чуть позже. Есть один великолепный экземпляр XVII века: толстые белые стены, каменные своды арок, солнечные часы, и все это — на темной Каррер д’Эсплугас, в пещерах Льобрегат, в южной части города, но он закрыт для посетителей. Чтобы найти действительно старые дома такого рода, надо отправиться в сельскую местность.

Подобно тосканской casa colonica и провансалькой mas, которые каталонский дом очень близко напоминает, каталонская masia пришла к нам из Средних веков. Но ее корни гораздо старше — в деревенской villa, укрепленной ферме римских поселенцев: с толстыми стенами, пристройками для животных, смотровыми башнями. Некоторые masias прямо построены на фундаментах ранних римских villae и повторяют план их постройки. Дизайн этих ферм ни в коем случае не являлся чем-то устойчивым. Нет стандартной планировки masia. Такие дома были полностью функциональны и формировались подобно птичьему оперению или желудочно-кишечному тракту млекопитающих, в зависимости от местных климатических условий и социальной среды. Их архитектором была сама эволюция.

Во влажных, холодных Пиренеях фермы имеют высокие пирамидальные крыши, чтобы на них не задерживался снег, дополнительные лестницы, конюшни и загоны для скота напротив дома (чтобы от навоза шло дополнительное тепло), крошечные окошки и стены поистине циклопической толщины. В предгорьях крыши становятся плоскими, окна увеличиваются, хотя и ненамного. Лестницы — внутри, возможен небольшой clos, «помещение, отделенное стеной». На равнинах Ампурдана, Вика или в Таррагоне наклон крыши опять-таки не очень выражен, а три-четыре чердачных окошка находятся прямо под коньком. Иногда встречается крыльцо с аркадами, дверные и оконные проемы становятся больше, хотя и закрыты массивными дубовыми дверьми и окнами. Может иметься и сторожевая башня, чтобы видеть наступающих сарацин или другого неприятеля.

От почвы и типа земледелия внешний вид дома зависел не меньше, чем от климата. Так, в некоторых районах, например в Жероне, на равнине Вик, в Сельве, где растения разнообразны, могло быть много складских помещений (для хранения фруктов, бобов, масла, вина, зерна), а также инвентаря. Поскольку фермеры там не держали много животных (разве что нескольких цыплят да пару свиней для пресловутой колбасы), при доме нет конюшен и хлевов, тогда как в Ампурдане и в окрестностях Таррагоны, где земледелие ограничивалось в основном зерновыми, амбаров меньше, но они обширнее, а к фермерскому дому примыкают хлевы.


Деревенский дом — casa pairal, Эсплугес де Льобрегат, Барселона


Несмотря на обилие вариаций, в основном образ дома оставался одним и тем же. Все было прочным, толстым, надежным. Никаких решеток, завитушек (кроме попадающихся иной раз грубоватых капителей, или оконных сводов в стиле сельской готики века, или меандров над дверью XVIII века). Стены толщиной два фута, сложенные из бута, скрепленного раствором, беленого и тесаного. Черепица, положенная в два-три слоя, как слоеный пирог, напоминает о соломенных крышах. Тяжелые дубовые потолочные балки, часто покоящиеся на закругленных каменных выступах, кирпичный или выложенный плиткой пол. Массивные железные дверные петли, запоры, засовы. Крошечные косящие окошки, снабженные массивными ставнями. Для обитателей casa pairal важен был не вид из окна — природой они успевали налюбоваться, работая в поле, — а уют, надежность, безопасность, чувство защищенности. Вплоть до XIX века сельская Каталония кишела врагами: сарацины, горные разбойники, рыцари-захватчики, разбойники, карлисты. «Отчий дом» должен был выстоять против них.

Сердце такого дома — llar de foc. Перевод «очаг» не отражает в должной мере сущности названия. Ведь llar происходит от латинского lares, боги домашнего очага, и подразумевает священное пространство, а не просто место, где разводят огонь. Llar имеет навес величиной с небольшую комнату, под которым может уместиться вся семья, котелок, висящий на цепях, решетку, кочергу, вертелы, ряд горшков, глиняные тазы на длинной полке. Рядом деревянные стулья с прямыми спинками, подлокотниками и выдвижными ящичками под сиденьями для avi (главы семьи) и его жены, metressa или padrina, и обыкновенные — для остальных членов семьи, начиная с bereu, наследника, старшего сына, и pubílla, старшей дочери, и табуреты для младших детей и работников. При рассаживании за столом соблюдался определенный порядок. Ни в одном полинезийском или африканском племени нет такой строгой иерархии, какая существовала в деревенской каталонской семье в Средние века и вплоть до XVII столетия. Это было натуральное хозяйство, оно само производило все, что потребляло, включая развлечения: так что llar — начало всего каталонского фольклора, музыки, песен, rondalles (рассказов и басен). Жизнь крестьянина определялась жестким циклом смены времен года и очень медленно изменяющимися ремеслами. Крестьянам незачем было меняться. Сама мысль о каких-либо переменах была им подозрительна. В XVII веке, когда Каталонию терроризировали разбойники, и, казалось, вся социальная структура рушится, фермерский дом стал еще более неприступной крепостью, чем был.

«Такие дома, — писал, ностальгируя, панегирист Х. Жибер, — были последними тлеющими очагами приговоренного к исчезновению образа жизни… символами утраченного — глубоких и чистых человеческих чувств. Такой дом — толстый ствол могучего семейного древа, суровый и патриархальный, в чьих ветвях могли застрять обрывки паутины вечности, потому что именно здесь формировались традиции, которые соблюдались как церковные обряды, добрые каталонские традиции, переходившие от отцов к сыновьям. Так что истоки души нашего народа следует искать в этих деревенских постройках».

Менее склонный к ностальгии человек мог бы поинтересоваться, такой ли уж потерей был, например, уход в прошлое «доброй каталонской традиции» — закона о наследовании. Разумеется, благодаря соблюдению права первородства сохранялась целостность земельного надела. После смерти отца семейства старший сын получал все. Если сына не было, наследовала старшая дочь. С таким приданым она становилась завидной невестой. Брачные контракты в сельской Каталонии заключались долго и обстоятельно: перечень всего имущества, вплоть до последнего цыпленка и последнего фута земли, зачитывался стряпчим в присутствии вступавшей в брак пары и членов обеих семей. Младшие сыновья не получали ничего, хотя могли ожидать от старшего брата, что тот поможет им с карьерой. Как и в Англии, второй сын уходил в армию, а третий — в церковь. К XVIII веку молодых людей в Барселоне больше привлекала торговля, чем военная или религиозная карьера. Так что развивающаяся барселонская буржуазия едва ли не сплошь состояла из младших сыновей, оставшихся без наследства, которые ностальгировали по патриархальному укладу и утоляли свое чувство утраты долгими ламентациями по поводу утраченных корней. Наверно, именно поэтому все, что ассоциировалось с понятием casa pairal, к 1830-м годам стало фетишем для барселонского среднего класса.

Действительно, как мы имеем возможность убедиться, расцвет культа casa paira/ — его подъем до уровня националистической идеологии — случился не раньше XIX века. Трубадуры в XIV веке не пели о семейном укладе. Они слагали свои песни, рассчитывая понравиться баронам и графам, которые демонстрировали подчеркнутое безразличие к фермерам. В рыцарском романе Жоано Мартореля «Тирант Белый» не найдешь и следа преклонения перед крестьянскими предками и их обычаями, которые звучали в высказываниях деятелей каталонского Возрождения. Средние века вовсе не делали из casa pairal источника патриотизма, не отождествляли его с самой Каталонией, а его обитателей — со Святым Семейством. Все это сделал век XIX. Пока «добрый крестьянин» не превратился в литературную метафору, ему приходилось существовать на грани вымирания. Для средневековых правителей крестьянин был экономической необходимостью — потенциальным солдатом, неаккуратным налогоплательщиком, упрямым и неудобным партнером по сделке, — а вовсе не объектом сентиментальных переживаний, и еще менее, символом единства нации. Эта роль в Барселоне тогда безраздельно принадлежала графу-королю.

IX

Стараниями королевского дома территория Каталонии расширялась не в результате завоеваний, а путем заключения соглашений и браков. Будучи королем, Рамон Беренгер I сумел сделать своими вассалами графства к югу от Пиренеев — Серданью, Бесалу, Ампурдан, Ургель и Пальярс, а также Руссильон на севере. Между 1067 и 1071 годами он продвинулся дальше, на территорию Прованса, откупив большой кусок, графства Каракассон и Расес, за пять тысяч унций золотом. Его сыновья и внуки продолжали политику династических браков. Так, Рамон Беренгер III в 1112 году взял в приданое еще один участок Окситании, то есть Прованса, сочетавшись браком с принцессой Дольсой Провансальской.

Но решающим политическим событием для Каталонии XII века был ее союз с соседним королевством Арагон, который значительно упрочил власть графов-королей Барселонских. В 1134 году король Арагонский Альфонсо Воитель, не имевший прямого наследника по мужской линии, умер, оставив свое королевство рыцарскому ордену. Арагонская знать, презрев его завещание, выбрала своим королем брата Альфонсо, епископа Рамира. Арагон находился под интенсивным военным и политическим давлением Кастилии, и чтобы обеспечить себе независимость, Рамир устроил брак своей дочери Петронеллы с каталонским монархом Рамоном Беренгером IV. Ее приданым стало королевство Арагон. Арагонские аристократы поддержали слияние, так как правильно рассудили, что их интересы будут защищены лучше, а привилегии сохранятся дольше при системе договоров между кланами и группировками, принятой в Каталонии, а не при кастильской монархии. И Каталония, и Арагон стремились сохранить свои законы, права и обычаи, и им это удалось. Они образовали мощный блок на следующие несколько веков, успешно сдерживали амбиции кастильцев и противостояли стремившимся к централизации королям Мадрида. Каталония и Арагон взаимно укрепляли и дополняли экономику друг друга. И главное, они объединили войска. Союз Арагона и Каталонии создал военную мощь, которая в XIII веке создала в Средиземноморье Каталонскую империю. Начиная с короля Жауме I, вполне заслужившего свое прозвище El Conqueridor — Завоеватель, короли Арагона и Каталонии повернули прибрежный город, который до того упрямо смотрел в глубь материка, на 180 градусов и сделали Барселону крупнейшим морским портом Средиземноморья. Во всяком случае в Испании только она могла претендовать на то, чтобы стать столицей империи.

Глава 2 «Если нет — тогда нет»

I

Королевство Арагон и Каталония (которое каталонские историки предпочитают именовать королевством Каталония и Арагон) владело к началу XIV века целой империей. Ею управляли из Барселоны. Империи не существовало бы, будь Каталония занята решением той же проблемы, которую решала остальная христианская Испания — вытеснением арабов, в других областях полуострова занявшим семьсот лет. Но короткая каталонская реконкиста закончилась уже к началу XIII века, после чего Каталонии уже ничто не мешало сделаться империей. И она начала развиваться с поистине фантастической скоростью.

Два фактора прежде мешали Барселоне стать серьезной морской силой. Во-первых, ее гавань была мелкой и потому зарастала илом. Даже в XIII веке судно могло застрять в порту на месяц с лишним, пассажиров приходилось на шлюпках переправлять на берег. Ни один большой корабль не мог подойти к пирсу, не подвергаясь риску сесть на мель. В XIIIXV веках суда стали меньше и маневреннее, но проблема осталась, особенно для кораблей с большой осадкой и высокой кормой, а также пузатых каравелл, сделавшихся «рабочими лошадками» средиземноморской торговли.

Второй и куда более серьезной проблемой Барселоны в период правления Жауме I были мавры, которые мешали морской торговле. Их вытеснили с материка, но они неплохо устроились на Балеарских островах — Майорке, Менорке, Ибице. Крупным средневековым судам, выходившим из Барселоны и неспособным плыть при сильном ветре, было не миновать этих островов. Течения и господствующие ветры несли судно прямо туда, а там его легко можно было захватить и разграбить.


Жауме I


Но даже при добрых отношениях с арабами в островных портах — а мавританские власти, разумеется, не возражали против захода каталонских судов и торговых отношений, так как это приносило доход (таможенные и транзитные пошлины), — внешняя торговля Барселоны через Балеарские острова, направленная на восток Средиземного моря, затруднялась еще и тем, что суда были в основном весельными, а не парусными. Галера с гребцами-рабами годилась только для плаваний на короткие расстояния. Это судно быстрое, но не экономичное. «Горючим» для рабов на галерах была вода (организм быстро обезвоживается, если человек гребет весь день на жаре тридцатифутовым веслом), а галеры не могли хранить на борту запас, достаточный для долгого путешествия. Они могли продержаться не больше недели, да и груз брали небольшой. Так что каталонский флот в ХШ веке перешел на парусные суда не только из соображений гуманности. Но и этот переход не решал полностью проблемы Балеарских островов.

Арабские корсары, которые на своих быстрых одномачтовых судах с треугольными парусами набрасывались на любое судно, подходившее ближе чем на пятьдесят миль к Балеарам, вынуждали барселонские суда жаться к берегу и обрекали морскую торговлю Барселоны на провинциальность. Это особенно раздражало каталонцев потому, что, называя арабов «пиратами», они прекрасно знали, что те — прежде всего торговцы. После пяти столетий мавританского владычества Майорка сделалась главным перевалочным пунктом западного Средиземноморья, центром паутины торговых связей, соединявших Венецию, Геную, Сицилию и Тунис, одинаково выгодных как для католиков, так и для мусульман. Каталонцам очень хотелось войти в дело. В XIII и XIV веках они поставили целью захват ряда островных баз, которые открыли бы им восточное Средиземноморье, создали бы цепочку: Балеарские острова — Сардиния — Сицилия. Естественно, как все завоеватели, они сделали это именем Господа и придали своим мотивам религиозную окраску. Захватить остров значило изгнать мавров, если они там были, или не пустить их, если их там не было. Начали с Майорки. «Когда я взял Майорку, — хвастался Жауме I, граф Барселонский и король Арагонский, — Господу было угодно, чтобы я совершил лучшее из всего, что делал человек за последние сто лет».

Его экспедиция отправилась в путь в 1229 году. Если бы она удалась, Барселона одержала бы очень крупную победу. Но Жауме очень хотелось продемонстрировать, что Барселона не одна принимает участие в этом предприятии, что здесь переплелись интересы многих христиан. Поэтому он набирал флот как из каталонских, так и из французских портов, включая Марсель. У Барселоны не хватало собственных судов, а чтобы захватить острова, тогда, как, вероятно, и сейчас, требовались очень значительные силы. Это была первая совместная вооруженная попытка королевств Арагона и Каталонии, и ее готовили и обставляли весьма тщательно. Переговоры Жауме насчет прав победителя с другими графами, в чьем оружии он нуждался, были долгими и напряженными. Но в конце концов он собрал флот: пятьсот кораблей, как прикинул один придворный поэт, или чуть меньше, но во всяком случае это был самый впечатляющий флот, какой когда-либо собирали в западном Средиземноморье. Жауме 1 тогда был тридцать один год — пылкий молодой король. Его внешность хронист Бернат Дескло описывал, едва не задыхаясь от восторга:

Король Жауме Арагонский был красивейший человек на свете. Он был на четыре дюйма выше любого другого мужчины, и природа щедро его одарила: мужественное румяное лицо, длинный нос совершенной формы, большой, красивой формы рот, зубы такие белые, что напоминали жемчуг, глаза сияющие, рыжие, с золотыми нитями, волосы, широкие плечи… Его переполнял избыток сил. Он прекрасно владел оружием, был силен, храбр, щедр, учтив, милосерден. Он жаждал начать и выиграть войну с сарацинами.

Жауме I так мечтал войти в историю, что с помощью придворных писателей позже составил свою автобиографию (единственная подробная автобиография, написанная собственноручно средневековым монархом) и озаглавил ее «Llibre dels Feits» — «Книга подвигов».

Он написал книгу сам и сделал это очень хорошо. Приподнятый тон этого сочинения, осознание автором своей великой миссии до сих пор трогают. Образы интересны и ярки. «Мы подняли паруса в среду утром, выйдя из Салоу, они тоже подняли паруса, и это было чудесное зрелище как для нас, так и для людей на берегу: море казалось белым от парусов — столь велик был наш флот». Король описывал ужасы шторма: «Море так бушевало, что треть галеры, вся ее носовая часть, уходила под воду, когда накатывала большая волна… Сорвало все паруса. Этот шторм поднялся из-за ветра, дувшего со стороны Прованса. Никто на нашей галере не промолвил ни слова». Гнев стихии, упование на волю Божию, сожаление о королях и героях, королевство «посреди моря, там, где Господь выбрал его поместить», — все есть в этой книге. «Книгу подвигов» каталонцы долго и не без оснований считали достойным Гомера описанием своей ранней истории.

Рука руку моет. Жауме I требовалась Майорка, и арагонцы помогли ему заполучить остров. Потом Арагону понадобилась Валенсия, и настал черед Жауме I помогать. Кровавое завоевание Валенсии объединенными силами каталонцев и арагонцев заняло шестнадцать лет, с 1232 по 1248 год. В конце концов арагонцы утвердились на валенсийских землях, а Барселоне достались прибрежные провинции, которые она заселила каталонцами. Центром всего предприятия стал город Ллейда в глубине материка, вскоре полностью каталонизированный. Завоевание Валенсии сорвало планы Кастилии заполучить ее, и в 1244 году король Кастилии подписал пакт с короной Арагона об отказе на притязания на область Валенсии.

Шесть лет (до 1235 года) потребовалось Жауме I, чтобы укрепиться на Майорке, а когда остров посчитали достаточно укрепленным, ничто уже не могло остановить экспансию каталонцев и арагонцев в Средиземноморье. Пошли каталонские суда, везя с собой каталанский язык. Образовалась «языковая кайма» — в некоторых местах выражена ярче, в других слабее. Она отмечала присутствие барселонских моряков, торговцев, чиновников. К концу XV века по-каталански в средиземноморских портах говорило больше людей, чем по-французски, по-испански, по-итальянски — в общем, на любом языке, за исключением арабского.

Сын Жауме, Пер (Педро) II, или Пер Эль Гран (Великий) (1240–1285) получил права на трон Сицилии, женившись на принцессе Констанце. Сицилия все еще оставалась житницей Южной Европы, морскими воротами Леванта в Грецию, Египет и Константинополь. Из Палермо в Барселону прибыло посольство, чтобы пригласить короля занять остров. Следующие двести пятьдесят лет каталанский делил с сицилийским статус официального языка. На нем говорили королевские чиновники в Палермо и Мессине. Однако Сицилия была слишком велика и густо населена, чтобы каталонцы оказали на нее существенное культурное влияние. Каталонцы женились на сицилийках и скоро подпадали под сицилийский жизненный уклад.

Это было вполне мирное завоевание. Чего нельзя было сказать про завоевание Сардинии. В 1324 году внук Пера II Альфонсо III Милостивый отправился на этот скалистый остров, чтобы сделать его колонией каталоно-арагонской короны. Захватив Сардинию, король надеялся завладеть Тирренским морем.

Даже сегодня воинствующие каталонисты заявляют, что власть их средневековых предков в Средиземноморье основывалась на мирном пактизме, что их армия никому не причинила серьезного вреда, уважала местные законы, в отличие, конечно же, от жестоких, с имперскими замашками кастильцев. Тем не менее происходившее на Сардинии и Менорке было ничуть не лучше того, что кастильцы проделывали с перуанцами и инками, и гораздо хуже того, что позже они делали с каталонцами. Это поведение граничило с культурным геноцидом. В 1287 каталонский граф-король Альфонсо 11 Великодушный захватил Менорку — Жауме 1 в свое время удовлетворился тем, что оставил ее вассальной территорией мавров, завоевав более крупного соседа, — и уничтожил большую часть мужского населения острова. Остальных продали в рабство и тем самым обрекли остров на экономическую разруху на двести лет. С Сардинией поступили почти так же, хотя каталонцам было несколько сложнее установить там свои порядки. Простых сардинцев они считали людьми второго сорта, годными лишь на то, чтобы быть рабами. Их тысячами обращали в рабство. Всех жители Альгеро на северо-западном побережье безжалостно истребили или выслали в 1354 году Пером III Церемонным. Потом он заселил освободившуюся территорию каталонцами, чьи потомки и в ХХ веке продолжали говорить на узнаваемом диалекте каталанского. До сего дня сардинец, поясняя, что кто-то косноязычен, скажет «No sidi su gadalanu» — дословно «Он не говорит по-каталански». Но за пределами прибрежных городов сардинцы яростно сопротивлялись каталонским порядкам, как ирландцы сопротивлялись порядкам английским. Колония оставалась разорительным и опасным местом для графов-королей и очень недешево стоила торговцам, платившим налоги и пошлины, чтобы содержать оккупационные войска.


Пер III (Церемонный). Монтсеррат, 1742 г.


Что-то иррациональное было в решимости графов-королей во что бы то ни стало расширить свою империю. Она, похоже, коренилась в мистическом визионерстве культуры средневековой Барселоны. Мистические настроения проникли и в XIV век и повлияли на графов-королей и на имперскую идею. Ее горячим приверженцем и распространителем в Каталонии был Арнау де Виланова (1240–1311).

Виланова совмещал взгляды диаметрально противоположные: восхвалял честную бедность (подобно Сенеке) и при этом был советником королей; будучи ученым-эмпириком, врачом, оставившим ценные медицинские труды, проповедовал самые крайние формы апокалиптического мистицизма, а также конец света и «золотой век». Он родился в Валенсии, изучал медицину в Монпелье. Его медицинские труды, основанные на работах Гиппократа и Галена, были (по стандартам того времени) совершенно схоластическими в своей верности греческой традиции. Религиозные — другое дело. Тут он был антирационалистом. Вера и разум несовместимы, и единственный способ познания — прямое прозрение. Виланова, по сути дела, был главным в Испании выразителем самой могучей идеологии, овладевшей умами в промежутке между Иисусом Христом и Карлом Марксом, — учения итальянского мистика Иоахима де Фьоре (1145–1202), лежавшего в основе харизматического христианства, и не только.

Иоахим, калабрийский ученый-отшельник, верил, что Библия содержит эзотерические смыслы, которые можно расшифровать. Если подобрать правильный ключ, то Ветхий и Новый Заветы, и особенно Откровение, могут открыть будущее. Он представил историю человечества состоящей из трех эпох, каждая из них — под знаком кого-то из Троицы. Первая — эра Бога Отца, отмеченная страхом, рабством, и законом. Вторая — эпоха Сына, начавшаяся с рождения Иисуса Христа: период относительного просветления, омраченный многими пороками. Третья должна стать эпохой Духа Святого, который превратит мир в один огромный монастырь, обитатели которого застынут в экстатическом созерцании божественного. В эту эпоху все станет общим; моего и твоего больше не будет; иудей, араб, язычник — все придут в лоно церкви, войны закончатся, человечество достигнет той точки, дальше которой никакое развитие невозможно. Но прежде, чем это случится, явится Антихрист. Князь Тьмы придет и разрушит прогнившую церковь. А затем сгинет сам в последней битве Добра со Злом. Эта третья эра уже близка. Иоахим де Фьоре предсказывал ее начало где-то между 1200 и 1260 годами. Он не увидел эту эпоху, не дожил до этого времени, но не увидел ее и никто другой.


Арнау де Виланова


Как показывает Норман Кон в «Поисках золотого века», историческая фантазия Иоахима де Фьоре лежит в основе множества более поздних идей, от анабаптистских движений XVI столетия вплоть до теории трехступенчатой эволюции Огюста Конта, от хаттеритов и рантеров[27] до самой действенной химеры ХХ века — марксистской веры в мировую революцию, диктатуру пролетариата и конец истории. И в Барселоне Арнау де Виланова не только полностью усвоил эту фантазию, но и проповедовал ее всю жизнь. Похоже, он «заразился» ею в Монпелье от «духовного» крыла францисканцев, учеников и последователей Иоахима, считавших себя провозвестниками, авангардом, так сказать, грядущего золотого века. И вот практикующий врач стал самым яростным антиинтеллектуалом в Испании. «Совершенно точно, — провозглашал он, — что, изучая философию, человек не начинает любить Бога больше; он лишь становится большим софистом и болтуном… и что еще того хуже — большим лицемером». Официальная церковь нс обращала на него внимания. «Занимайтесь медициной, — сказал папа Бонифаций VIII Виланове, — а не теологией, и мы воздадим вам почести».

Однако барселонский королевский дом взирал на учение де Фьоре со священным ужасом, а на Виланову — как на ученого, возможности которого граничат с волшебством (научные интересы Вилановы лежали в таинственных областях: алхимия, прорицания и астрология). В 1281 году Виланова стал придворным врачом Пера II Великого, потом учил сыновей короля, которым со временем предстояло взойти на трон Каталонии и Арагона под именами Альфонса II Свободомыслящего и Жауме II Справедливого. Он был не просто наставником: Жауме II, кажется, очень серьезно рассчитывал на него не только как на советника в политических делах, но и как на толкователя снов. Виланова более двадцати лет влиял на королевский двор и его политику, будучи астрологом, врачом, наставником принцев, «волшебником». Он сформулировал свои взгляды в двух книгах: «De Тempore Adventus Antichristi» («О времени пришествия Антихриста», 1297) и «De Misterio Cymbalorum» («О тайне символов», 1300). В этих книгах он рассуждал о том, что барселонский королевский дом должен сыграть решающую роль в приближении «золотого века». Ему предстоит очистить от скверны церковь, обратить или уничтожить иудеев, вернуть Иерусалим, искоренить ислам, создать новую христианскую империю с владениями по всему миру, чьей столицей станет не прогнивший Рим, а Сицилия, которой в те времена правили Пер II и его наследники. Подобные идеи, должно быть, наполняли головы графов эсхатологическими мечтами о высоком предназначении, а сочинения Вилановы и обаяние его личности, видимо, разжигали их политику экспансии в Средиземноморье, а также питали вполне рациональные надежды на успешную торговлю.

II

Имперские амбиции Каталонии росли безудержно быстро, и торговля от них не отставала. Еще до конца XIII века графы-короли обзавелись консульствами не менее чем в 126 городах Средиземноморья, от Малаги до Константинополя, от Венеции до Бейрута, от Монпелье до Мальты, от Фамагусты до Триполи.

Поскольку каталонцы есть каталонцы, и тогда они были не менее националистично настроены и хвастливы, чем сейчас, росли также их претензии на культурное главенство. Например, они владели значительной по размеру колонией в окрестностях Афин и Пелопоннеса. И ура-патриотически настроенный епископ Барселонский в период правления Жоана 11 Вероломного (1398–1479) заверил парламент, что «прославленные и древние Афины, где некогда зародилось красноречие и ученость Греции, разговаривают теперь по-каталански». Разумеется, ничего подобного на самом деле не было и в помине.

Торговля Барселоны с левантийскими городами (Константинополь, Бейрут, Александрия) была доходной, так как с ними торговали предметами роскоши. Барселонские купцы экспортировали шерстяные ткани и овчину, сушеные фрукты, оливковое масло, кораллы, олово и железо. Ввозили же перец, ладан, корицу, имбирь (всю средневековую Европу охватила мания специй — сильный аромат убивал прогорклый привкус мяса в отсутствие холодильников; особенно сильно увлекались специями гурманы-каталонцы). Еще они ввозили квасцы и рабов. Во все уголки империи — на Балеарские острова, Сардинию, в Неаполь и на Сицилию — везли ткани, изделия из кожи, шафран, оружие в обмен на сицилийскую пшеницу, хлопок, рабов и на сардинские кораллы и соленую рыбу. Торговали даже через Атлантический океан с Фландрией, откуда получали тончайшие ткани. А когда Барселона укрепилась в западном Средиземноморье, она наладила еще более прибыльную и быструю торговлю с Северо-Западной Африкой через Тунис. Графы-короли не покорили африканское побережье, хотя, разумеется, мечтали об этом. Хроники Берната Дескло и Рамона Мунтанера полны фантазий об этих землях. Мунтанер, склонный путать и подтасовывать факты, чтобы подогнать историю к интересам рыцарей, обвинял папу в том, что тот не оказал его королю Перу III Церемонному военной помощи, которая позволила бы захватить Тунис. Но что нельзя завоевать, то можно получить по договору. К началу XIV века барселонские каравеллы уже возили берберам сушеные фиги, валенсийский рис, сыр, орехи и целые мили тканей, а домой возвращались с грузом хлопка-сырца, красителей и, главное, берберского золота.


Каталонская еврейка с нашитой на одежду красно-желтой меткой.


В основном с Северной Африкой торговали каталонские евреи, на которых в XV столетии обрушатся все ужасы испанского христианского антисемитизма. Но в ХШ и XIV веках графы-короли их ценили не из религиозных симпатий, а просто потому, что они были полезны: евреи могли быть торговыми агентами в североафриканских городах, что совершенно исключалось для XIV век. Часовня Святой Лусии, Таррагона христиан. В Барселону, как и в Венецию, хлынули деньги. Что может быть лучше торговца? Только два торговца. Или, по крайней мере, так можно было заключить из панегириков, которые сочиняли нарождавшейся буржуазии каталонские теологи, например Франсеск де Эйшименис (13301409). Несмотря на свое францисканское прошлое, к честной бедности он никого не призывал. В 1383 году он написал трактат «Regiment de 1а Cosa Publica» («Управление общественными делами»), часть монументального труда под названием «Lo Crestia». Это задумывалось как монструозная тринадцатитомная энциклопедия правил и практических советов, где должно было найтись объяснение всему на свете. Он закончил только первые четыре тома, включавшие в себя 2500 глав. В «Regiment» Эйшименис клеймил военачальников и тиранов и утверждал, что лучшая защита от них — средний класс. Буржуазия, с присущей ей разумностью и народным духом, для него олицетворяла каталонские добродетели. Вся структура соглашений и переговоров зависела от людей, а пактизм — высшее достижение каталонской жизни. Этих людей, считал он, надо оберегать и защищать. Что хорошо для дела, которым они занимаются, хорошо и для Каталонии:

Стране, где процветает торговля, где ничто не мешает развитию рынка, где почва плодородна, ничего лучшего и пожелать нельзя. Потому… торговцев надо поощрять и поддерживать более, чем всех остальных граждан. Они — жизнь народа, его сокровище, выразители народных интересов. Они дадут пропитание беднякам, обеспечат развитие торговли, удовлетворят все потребности страны. Без торговых людей общества распадаются, короли превращаются в тиранов, молодые не находят применения своим силам, а бедные плачут. Рыцарей и ростовщиков не заботит благотворительность.

Только купцы склонны жертвовать свои деньги, только они опекают простых людей.

«Все, что делается, делается деньгами», — писал поэт с Майорки Ансельм Турмеда (1352?-1425?) в своей «Похвале деньгам»:

Правда будет, словно ложь,

А судья, что адвокат,

А глупец — ученый муж —

Были б только деньги.

\

И добро творят, и зло:

Чертом станет человек,

Иль, наоборот, святым —

Были б только деньги.

Дети песенки поют,

А священники — псалмы

Из-за денег, из-за них

(кармелиты тоже)!

Так что денежки имей!

Заимел — не упускай!

Коль их много у

тебя, Станешь римским папой.

Барселонские купцы прекрасно осознавали свое значение в обществе, свою важность для страны. Их «храм», Llotja (биржа), стоял у моря, там, где теперь берет начало Виа Лаэтана. Фасад смотрел на море, которое так много значило для торговли.

Сегодня, войдя в здание биржи, вы никогда не подумаете, что когда-то оно было средневековым. То, что вы видите сейчас на Пла де Палау, — тяжеловесный, обособленно стоящий неоклассический каркас, построенный в 1802 году для Junta de Commerc (министерства торговли). Его департаменты располагались на северо-восточной стороне, на верхних этажах. Даже во дворике, набитом автомобилями брокеров, даже в красивой извилистой лестнице нет ни малейшего намека на готическое прошлое. Llotja — это гибрид. Большую часть XIX века на ее верхнем этаже размещалась Школа изящных искусств. Отец Пикассо, средний художник, преподавал здесь, и молодой Пабло здесь учился с 1895 по 1897 год, как и Жоан Миро, главная фигура когорты не столь широко известных каталонских художников и скульпторов.

Первая биржа была просто павильоном, залом на берегу моря, построенным в 1350-х годах Пером Льобетом — вернее, нанятым им архитектором, который построил Зал Ста. Но ее затопило морским приливом, и Пер III Церемонный в конце XIV века издал указ, чтобы биржу перестроили. Архитектор Пер Арбей выполнил эту работу между 1380 и 1392 годами. Новая биржа Арбея в чем-то напоминает Loggia dei Lanzi во Флоренции, но она меньше: это довольно просторное помещение с арками, с плоским потолком и галереей для наблюдателей (посередине между полом и потолком). Крыша держится на трех двойных пролетах арок, отходящих от готических колонн с четырехлистником в сечении.

Комната для заключения контрактов в Llotja — старейшая во всей Европе. Открытые конторки с именами брокеров, аккуратно выбитыми на эмалевых табличках — вокруг центрального «загончика» с латунными перилами. В торговые дни здесь стоит приглушенный гул — объявляются ставки, и раздается мягкий стрекот компьютерных клавиш. Средневековые арки взирают на суету, темные и мрачные, закопченные миллионами брокерских сигар. Биржа не то чтобы открыта для публики, но и не закрыта для посторонних. Хотя туристические экскурсии не допускаются.


Биржа Барселоны


Если Llotja символизирует серьезность и даже мрачность, с которой каталонские купцы делали свою работу, то конечный продукт их острого ума и самоуважения можно увидеть на Каррер Монкада, хорошо сохранившейся улице, полной дворцов, построенных высшими слоями буржуазии. Улица тянется от Санта-Мария дель Мар, пересекая Каррер де ла Принсесса, до Пласа Маркус, где находится небольшая, XII века капелла Маркус, — место, откуда в Средние века все путешественники отправлялись в дорогу на север, во Францию.

Редко можно с уверенностью сказать, когда появилась та или иная улица, но Каррер Монкада в этом смысле исключение. Она образовалась единым росчерком пера графа Барселонского Рамона Беренгера IV, в 1148 году, еще до союза с Арагоном. Граф отдал ее сенешалю города, купцу по имени Гильом Рамон Монкада, в качестве награды за финансовую поддержку, оказанную при отвоевании города Тортоса. Таким образом, Каррер Монкада — одна из самых ранних попыток «урбанизма» в Барселоне. Мало что осталось от ее первых домов. Большая часть находящихся там сейчас зданий — XV века или более поздние. Это музей жилищ верхушки общества, музей, который всегда выглядит закрытым, так как бюргеры строили свои особняки вдоль границы участков собственности, и вид у них отнюдь не гостеприимный. Эти дома с толстыми стенами и косящими окнами строились, чтобы надежно защитить владельцев, и выглядят они столь же недружелюбно, как и флорентийские дворцы XV века.

Все меняется, когда вы входите внутрь. Типичный дво-рец-ра1аи был четырехсторонним строением, с межевыми стенами и внутренним двориком между ними, со складскими и подсобными помещениями в нижнем этаже и лестницей с аркадами, ведущей в жилые покои и парадные помещения. Таков универсальный средиземноморский план — такие здания можно увидеть от Гоцо до Танжера, — но в домах на Каррер Монкада он обретает особую широту, так как их владельцы не скупились на пространство. Большинство домов открыто для посетителей, будучи преобразованы в музеи и картинные галереи. Но это превращение в музеи — лишь последнее из превращений, которые пережили дома. От XIV–XV веков осталось довольно мало, потому что дома постоянно переделывали, к ним что-то пристраивали по мере того, как благосостояние владельцев возрастало. Один из домов, Палау Далмасес (номер 20, теперь культурный центр), имеет своды XV века, но главная его черта — лестница XVII века с украшенными богатой резьбой витыми колоннами и балюстрадой, панели которой представляли собой барочные аллегории торговли и военного триумфа Каталонии на море. Нептун, нереиды, морские коньки в кипучей морской пене, а выше, под углом тридцать градусов, — вид, навязанный нам этой лестницей, но, если задуматься, весьма точно отражающий экономический упадок, в который в конце концов пришла Барселона.

Дом Сервельо-Гуидиче (номер 25, теперь галерея Маэт) был построен каталонцами и приобретен в XVIII веке семьей Гуидиче, купцами из Генуи. В нем самая красивая лестница, со сводом, поддерживаемым готическими каменными колоннами XV века, такими тонкими и стройными, что можно подумать, будто они железные. Дворец маркизов Льо (номер 12, ныне музей тканей и одежды) имеет почти сохранившийся дворик XIV века, чей свод очень гармонирует с массивными плоскими плитами, из которых сложены стены. Возможно, самые старые архитектурные фрагменты на Каррер Монкада — в Палау Беренгер д’Агилар (номер 15, теперь, вместе с примыкающим дворцом барона де Кастел-лет, — музей Пикассо). Некоторые архитектурные детали дворца относятся к концу XIII века, и весьма вероятно, что перестроил его в XV веке Марк Сафонт, автор оригинального готического фасада Палау де Женералитат.

Именно рост торговли формировал политическую структуру Барселоны в ХШ и XIV веках. Существовали Usatges. Но как они применялись в высоких политических сферах? Этим занималось смешанное, протодемократическое правительство, которое вполне отвечало нуждам средневековой Барселоны. Его существованию Барселона тоже отчасти обязана Жауме I.

III

Граф-король Барселоны не являлся абсолютным монархом Каталонии и Арагона. Жители государства, в котором ревниво оберегались гражданские свободы, не допустили бы этого. К тому же имелась и финансовая сила, которая готова была защитить их от абсолютизма. «Какой еще народ в мире, — спрашивал последний граф-король Марти I Ара-

гонский Гуманный) в 1406 году, обращаясь к каталонскому правительству, Corts, — обладает столькими свободами и привилегиями, как вы; и какой еще народ отличается такой щедростью?» Каталонцам этот вопрос должен был показаться риторическим. Другого такого народа не могло быть. Чувство собственной исключительности отсылало каталонцев к идеалу римской Республики, в которой глава государства был лишь primus inter pares, первым среди равных. Граф-король правил по контракту, а не по божественному праву. Такой взгляд на вещи кристаллизовался в знаменитой и уникальной каталонско-арагонской клятве верности монарху: «Мы, кто так же хорош, как ты, клянемся тебе, который не лучше нас, считать тебя нашим королем и сюзереном при условии, что ты будешь соблюдать наши свободы и законы, — а если нет — тогда нет». Каталонцы всегда трепетно относились к средневековому протесту против королевского абсолютизма. В 1850-х годах, когда строился неоклассический фасад Ажунтамент, в нише вместо статуи Геркулеса установили статую купца XV века по имени Жоан Фивельер, главным образом потому, что, будучи conseller, членом совета, он заставил свиту первого кастильского короля Каталонии и Арагона заплатить городу пошлину на соленую рыбу, которую ели королевские придворные.

Эти «свободы и законы» определялись законодательным советом, называемым Corts Catalanes, каталонскими кортесами, в которых были представлены три слоя олигархической власти в стране: знать, высшее духовенство и верхние слои купечества, известные как boni hominess, «добрые люди». Кортесы были учреждены в 1283 году. Сначала они собирались раз в год, но после 1301 года их сессии стали менее частыми и проводились каждые три года. Кортесы принимали законы, но испрашивали одобрения короля на каждый из них. Если же король хотел получить из государственной казны специальную субсидию, например во время войны, то ее прежде должны были одобрить кортесы. Так что определенным весом обладала каждая из сторон. Однако функция кортесов в основном сводилась к советам и соглашательству. Они не могли принудить короля сделать что-либо против его воли, но могли уговорить. В промежутках между заседаниями кортесы представлял совет из двенадцати человек, известный как Генеральная депутация или Женералитат: по три депутата от каждого сословия, плюс три oidors — аудитора.


Консельеры принимают экземпляр Usalges в присутствии королевы Марии, жены Альфонсо Великодушного.

Миниатюра Берната Мартореля


Это правительство собиралось в здании, известном под названием Палау де ла Женералитат. Оно находится на северо-западной стороне Пласа Сант-Жауме, напротив Ажунтамент, резиденции муниципалитета Барселоны. Так как его функции за века расширились, Палау де ла Женералитат — в некотором роде палимпсест. Местами это великолепный пример поздней каталонской готики. Вход с Каррер дель Бисбе и дворик начала века — работа архитектора Марка Сафонта. Парадная лестница — сегмент цепной арки — выводит в галерею с тонкими и стройными каменными колоннами, а потом — в Апельсиновый дворик, этажом выше уровня улицы, устроенный Пером Матеу между 1532 и 1547 годами. Есть некое сходство между стволами апельсиновых деревьев, посаженных в обычном порядке, и колоннами дворика, который вы только что покинули. Можно только позавидовать политикам, которым досталось лоббировать интересы в таком месте, и тем, кому доводилось молиться, чтобы Господь вразумил их, среди выступов и завитков построенной Марком Сафонтом часовни Св. Георгия (1430), маленького шедевра местной пламенеющей готики.

Управление городом Барселона осуществлял другой орган, Consell de Cent, Совет Ста. Он формировался на более демократической или, по крайней мере, на более популистской основе, чем элитарные кортесы. Все началось в 1249 году, с указа Жауме 1 создать совет «пэров» из двадцати высокопоставленных граждан, известных также как probi hominess («честные люди» в переводе с латыни, по-каталански — proboms), чтобы они взяли на себя управление городом. Совет получил полномочия собирать более широкие собрания граждан. В 1258 году граф-король расширил его основу, учредив избирательную коллегию из двухсот человек, представлявших интересы различных профессий, в том числе и ремесленников. Эта коллегия должна была назначать Совет Двадцати.

Наконец, в 1274 году сложилась система, по которой Барселоной управляли до тех пор, пока Бурбоны ее не упразднили. Пять consellers (советники), battle (мэр) и vaguer (главный магистрат) совместно выбирали совет из ста граждан. Цифра была чисто номинальной: в Совете Ста могло быть девяносто человек, а могло быть и сто сорок четыре, если кого-то никак нельзя было не включить. В конце каждого года Совет Ста выдвигал из своей среды новых выборщиков, которые затем избирали новый состав совета. Так продолжалось четыреста пятьдесят лет.

Совет Ста оказался одним из самых долговечных в истории политических учреждений, главным образом благодаря своей гибкости. Например, он допускал к власти «низшие» слои. Обычно среди пяти советников-выборщиков имелся один artiste (представитель какого-либо из благородных ремесел), а иногда и menestral (ремесленник попроще). Кожевенник, портной, медник или кузнец могли сидеть на сессии рядом с банкиром или крупнейшим импортером специй в Барселоне и обладали равными с ним правами, хотя, разумеется, наиболее влиятельные блоки составляли представители высоких торговых кругов и иногда artistes (вторые зарабатывали себе на жизнь услугами и поставкой предметов роскоши первым). Присутствие в Совете представителей низших слоев, разумеется, никому особенно не нравилось. Это был еще не настоящий парламент, так что знать имела возможность противостоять проникновению обыкновенных торговцев в пятерку consellers. «Вместо людей подлого звания с таким же успехом можно было бы привести на заседание cabros (козлов)», — фыркал политик XV века Жауме Сафонт.

Чтобы смягчить классовую вражду и лоббистскую деятельность, сопровождавшую иногда выборы советников, Совет Ста в конце концов принял забавную и, как предполагалось, надежную практику insaculacio — «лотереи». Она стала почти универсальной в Каталонии к началу XV века. «Надо сшить пять зеленых холщовых сумок, — гласила предвыборная директива в Жероне в 1457 году, — каждая с двумя замками. Первая сумка будет для судей и членов совета, живущих в городе и считающихся достойными людьми… пусть имя каждого напишут на маленьком кусочке пергамента, а каждый кусочек пергамента закатают в шарик воска того же цвета, и пусть все эти шарики бросят в сумку». Эту процедуру в Барселоне приняли лишь в 1455 году.

Недостатком ее было то, что сумке все равно, чьи имена в нее опустили, так что трудно было подтасовывать цифры представительства знати и ремесленников.

Salo de Cent (Зал Ста) остается ядром, центром, сердцем Каса де Ла Сьютат, готического городского комплекса с ренессансным фасадом на Пласа Сант-Жауме, вмещающего офисы и церемониальные залы Ажунтамент. Зал Ста спроектировал примерно в 1360 году архитектор Пер Льобет. Здание было открыто в 1373 году, сильно пострадало во время восстания рабочих в 1842 году, было перестроено в 1880-х годах архитектором-патриотом Луисом Доменек-и-Монтанером. Кстати, Антони Гауди тоже участвовал в конкурсе на эту работу, но о его проекте известно немного, тот утерян. Некоторые напластования неоготического декора появились в 1914 году, но здание все еще сохраняет достойный вид, оно пропитано историей и благородными устремлениями. Его проектировали, стремясь к экономии: вместо дорогостоящих каменных сводов Льобет выбрал более простую технологию диафрагмальных арок (всего их четыре) и деревянных балок между ними. Также другой архитектор, Гильом Карбонель, примерно в то же самое время выстроил Salo de Tinell в расположенном неподалеку комплексе Палау Реаль Майор. Сало де Сент меньше и короче, чем Сало де Тинель, но в своей изначальной простоте он восходит к древним компонентам каталонской архитектуры. Зародившийся в римском прошлом, он — также дальний родственник монастыря и casa pairal, великолепная метафора, не важно, намеренная или нет, сочетания традиции и новизны в политической сфере. Это здание вполне соразмерно пропорциям человека и не пытается подавить его величием, символизирующим государственную власть.

Архитектура заставляет все выглядеть стабильнее, чем есть на самом деле. Имеется предел способности человека интуитивно чувствовать политическую жизнь города по его памятникам — памятники всегда говорят на языке порядка, традиций, защищенности. Немного известно о гражданских волнениях в Барселоне ХШ века во времена Жауме 1 и его преемника Пера II, хотя, разумеется, постоянно возникали возмущения, направленные против богатых и часто против евреев. «Революционер» по имени Беренгер Д’Оллер в 1285 году выступил с проповедью честной бедности, устранения привилегий и неизбежного наступления Армагеддона. Он сплотил вокруг себя соратников и последователей. Именно он — виновник нескольких волнений и вспышек насилия. Но его скоро повесили вместе с тридцатью сподвижниками. Война группировок на улицах средневекового города была в порядке вещей и считалась нормой. Каталонские врачи, например, настаивали, чтобы им разрешили брать с собой оружие по ночам. В 1358 году бандиты убили губернатора Менорки ударом подсвечника по голове в алтарной части церкви. Этим постоянным криминальный фоном городская жизнь Барселоны напоминала современный Южный Бронкс. Свирепость Средних веков не оставляла места для сантиментов, которыми современный цивилизованный человек привык маскировать в себе зверя. Например, стихотворец Жауме Ройг упоминает о том, как запросто содрали кожу с колдуньи:

Эту нечестивую свинью

Однажды утром

Настигла мучительная смерть.

Ее кожа пошла на башмаки.

Хроники же придворной жизни пестрят прегрешениями, распространенными и в наши дни: от побоев до отравлений, от воровства до изнасилования девятилетних девочек; и если верить Ройгу (а, вероятно, его средневековые читатели находили морализаторское удовольствие в том, чтобы ему верить), Барселона могла похвастаться собственной ранней версией легенды о демоническом цирюльнике Суини Тодде, который резал своих клиентов, и о страшной содержательнице гостиницы и ее двух дочерях, которые делали паштет из постояльцев:

И тех, кто заходил к ним выпить,

Они, прикончив, после расчленяли

И делали паштет и требуху,

А также и сосиски и колбаски,

Вкуснее не сыскать…

Вкус к подобным ужасам был так распространен, что книги о хороших манерах предостерегали от таких пристрастий. Мы обнаруживаем у Франсеска де Эйшеминиса советы читателям-нуворишам, барселонским купцам, как вести себя за столом. Не следует ковыряться в зубах и чистить ногти в перерывах между блюдами или делать еще что-нибудь, что могло бы «заставить другого ужаснуться или вызвать у него рвоту. По той же самой причине не следует говорить об отвратительных вещах, например о фекалиях, слабительных, или о страшных болезнях, или о повешении, или о приговорах суда, или о чем-нибудь другом, что могло бы вызвать у собеседника тошноту или рвоту».

На уровне уличных стычек самый серьезный конфликт в Барселоне случился между группировками Бига и Буска. Это выглядело карикатурой на классовую борьбу в чистом виде, и в конфликте были черты классовой борьбы. Члены клана Бига (слово означает «балка», имеется в виду структурная однородность) состоял из крепких торговцев, знати и их союзников. Буска («фрагмент», «кусок») — более мелкие предприниматели — торговцы мануфактурой, купцы, ремесленники, отлученные от власти махинациями в Совете Ста или в других органах власти. Бига, разумеется, были состоятельнее, чем Буска. Но Буска вовсе не являлись популистской партией, хотя часто для красного словца притворялись таковой.

Бига, например, требовали свободной торговли, которая способствовала импорту предметов роскоши. Буска хотели протекционизма, претендовали на то, что представляют маленьких людей, которые первыми потеряют работу, если каталонское сукно вытеснят с рынка привозные товары. Буска также хотели девальвировать валюту, чтобы остановить растущий кризис торговли и придать реальную стоимость значительно переоцененному барселонскому кроату. Этого Бига тоже не могли принять. Все эти разногласия поддерживали постоянную отвратительную политическую склоку. В 1422 году constitucio, «монополию» на импорт передали Совету Ста: были изданы законы, регулирующие потребление предметов роскоши, запрещающие гражданам носить импортные шерстяные ткани или шить одежду из других тканей, кроме каталонских. Естественно, такой закон поощрял владельцев мелких магазинчиков и ткачей-надомников, интересы которых выражали Буска. Но, согласно протоколам Женералитат за 1456 год, constitucio тaк и не ратифицировали. Один из советников по имени Франси де Перарнау держал проект под сукном тридцать лет, «потому что у него большая лавка, полная шелка, и он не сможет продать ничего, если будет слушаться этого закона в полной мере. Вот они и устроили так, чтобы ратифицировать вышеуказанный закон лишь частично, то есть только ту его часть, которая запрещала использование иностранных шерстяных тканей, не упоминая о златотканых и шелковых отрезах, чтобы не ущемить интересы этого члена совета. Потому и обнародовали усеченный вариант этого закона, что не вправе были ничего переделывать и менять, ни слова, ни единой буквы».

IV

Тем временем каталанский язык развивался. Разговорным он был задолго до XII века, но литературным сделался позже; первые известные письменные документы на каталанском — переводы библейских текстов в виде проповедей, Homilies d’ Organya, восемь ветхих страниц, датированных концом XII столетия.

Священники могли служить на каталанском, но ученые обнародовали результаты своих изысканий на латыни. Тому имелись веские причины. Латынь была единственным универсальным языком в Европе, единственным средством, с помощью которого философ, живущий, например, в Париже, мог общаться со своими коллегами в Англии, Риме, Испании. Мейнстрим научной мысли тек в русле латыни, и Каталония довольно рано в него влилась. Самые ранние европейские переводы с арабского на латынь были сделаны монахами-бенедиктинцами в Риполе в IX веке, а с XI по ХШ век в бенедиктинских монастырях процветала арабистика. Именно в переводах с арабского — оригинальные тексты были утеряны — литература античного мира снова проникла в европейскую мысль. Но Барселона могла претендовать на интеллектуальную значимость благодаря писателям-схоластам, процветавшим в XIII веке.

Схоластика была главным занятием средневековой философии, попыткой установить непрерывность и гармонию между античным греческим прошлым и христианским настоящим, примирить Аристотеля со Святым Писанием и разум — через диалектический метод, которым великолепно владел Платон, — с верой. Ее первейшей заботой была теология, изучение того, что мы знаем и можем сказать о природе божественного и человеческом опыте его познания. Все философские исследования в Средние века имели теологические корни. Для философов-схоластов методы Платона и Аристотеля неизбежно вели к подтверждению католической веры. Мост между двумя столпами, греческой философской мыслью и учением Христа, выстроил Фома Аквинский (1227–1274), «Ангельский доктор», монах-доминиканец. Он получил образование в Монтекассино близ Неаполя, работал в Кельне и в Париже. Его «Summa Theo-lógica» стала и остается основой католической философии. Это колоссальный труд — двадцать томов, пусть даже не законченный (Фома Аквинский умер в сорок семь лет). Он, несомненно, был первым из схоластов, но были и другие, почти столь же бесспорные фигуры. Наиболее известен среди испанцев бьл каталонец Рамон Льюль (1235–1316).


Рамон Льюль. запрестольный образ. XVI век. Педро Барсело, Пальма де Майорка


Некоторые литераторы и мыслители, кажется, не имеют предшественников, и, возможно, именно благодаря своей самодостаточности, в них не нуждаются. Таков был Льюль. Он создал каталанский литературный язык — гигантская работа. За восемьдесят лет жизни он написал примерно 256 текстов на каталанском, латыни и арабском, около 27 000 страниц, и работа над полным собранием сочинений Льюля все еще продолжается. Он был первым человеком со времен античности, который писал философские труды на языке своего народа. (Потом ему приходилось переводить их с каталанского на латынь, чтобы могли прочесть неоаристотелианцы других национальностей.) В молодости он был гулякой и развратником, потом стал поэтом, потом сделался ученым, мистиком, философом, миссионером. Он, безусловно, был одним из самых начитанных людей своего времени, читал на шести языках — включая арабский, который учил девять лет. Он был хорошо знаком с мусульманской философией. Исламская поэзия украсила его лирическое дарование экстатической пышностью фраз и богатством метафор. Поглощенность Льюля суфизмом — одна из множества черт, отличающих его творчество от рутинной латинской продукции ортодоксальных схоластов.

Шедевром Льюля обычно считается «Llibre de Contemplaciо de Déu», или «Книга созерцания Господа» (1282), поэтическая смесь интроспекции и теологии, стоящая в одном ряду с «Исповедью» святого Августина. Диапазон Льюля очень широк: от сложных философских рассуждений и теологических размышлений до экзальтированных мистических откровений, таких как «Llibre d'Amic е Amat» («Книга любящих и любимых»); от автобиографической поэзии утраченных иллюзий — «Cant de Ramon» («Песнь Рамона») — до трактата о поведении и этике христианского рыцаря «Llibre del orde de la Cavalyeria», положившего начало испанской рыцарской литературе. Еще он написал по-каталански две вещи, которые можно считать первыми рыцарскими романами после французских «романсов» о рыцарях Круглого стола: «Феликс Чудесный» и «Прачка», история, богатая социальными подробностями жизни XIII века, история молодого человека, сначала влюбленного, потом монаха, потом кардинала, который в конце концов отказывается от папской тиары, чтобы вести жизнь отшельника.

Но главные свои силы Льюль берег для энциклопедических трудов, в которых сделал попытку свести воедино сумму существующих знаний с позиции учения Аристотеля. Главной целью его было упрочить теоретическую основу для завершения средиземноморских завоеваний своего короля, Жауме I, и обращения исламского мира в христианство. Льюль, причастившись арабской мудрости, очень сомневался в дикарской идеологии крестовых походов. Тем не менее он верил, что арабы, чьи философы и архивисты сохранили весь корпус трудов Аристотелея и вернули их Европе, могли бы уступить в споре о превосходстве христианства над исламом. Главный свой труд он написал в цистерианском монастыре: это «Ars Magna» или «Ars Compendiosa Inveniendi Veritatem» — «Великое искусство» или «Полное искусство открытия истины». Льюль в конце концов решил стать миссионером. За это стремление он, прозвавший себя Рамоном Безумным, а другими прозванный Великим фантазером, заплатил жизнью.


Памятник Р. Льюлю близ кафедрального собора в Пальма де Майорка


Льюль родился в Пальма де Майорка. Его родители были богатыми землевладельцами из Барселоны и поселились острове непосредственно после завоевания. Он был, по собственному выражению, беспутным юнцом:

Когда я вырос и осознал тщету этого мира,

Я начал творить зло, я впал в грех,

Забыв о славе Божией, следуя зову плоти…

Он написал много трубадурской любовной лирики, часто очень вольной. Большинство этих произведений он уничтожил сам, после того как на тридцатом году жизни ему явилась прекрасная женщина на коне, и он последовал за нею в церковь, где она повернулась к нему лицом, сбросила одежду и обнажила груди, изъеденные раком. Он писал любовное стихотворение чужой жене, когда ему явился Христос, и не единожды, а пять раз, распятый на кресте и страдающий.

Льюль круто изменил свою жизнь. В 1265 году он отказался от своих владений, поручил опекунам заботу о семье и отправился в религиозное паломничество, которое продлилось пятьдесят лет. Его наставником был каталонец, священник, близкий к королевскому дому в Барселоне, будущий святой Рамон де Пеньяфорт. С тех пор Льюль делил время между монастырями, двором и… морем. Периоды его затворничества длились годами. В промежутках он обучал будущего короля Жауме 11 или путешествовал. География его путешествий и паломничеств очень обширна. Он ездил в Монпелье и Авиньон, в Рим, в Геную и Париж, в Ливию, в Египет и на Кипр, в Малую Азию. В тридцать с небольшим он получил королевское соизволение создать Мирамар, школу для миссионеров на Майорке, на утесе над морем. Ему это не удалось, может быть, потому, что его ученики скоро утомились от харизматической энергии Льюля.

Следующие пятнадцать лет, вплоть до шестидесятого дня рождения, Льюль не был на Майорке. Он колесил по Средиземноморью, убеждая властителей и священнослужителей делать вещи часто столь противоречивые, что они казались еретическими, даже нездоровыми. Чтобы обратить арабов, говорил Льюль, надо их понять, так что церкви надлежит создать сеть школ, в которых изучались бы нехристианские философии и религии, а также языки Среднего Востока. К этой великолепной мысли никто не прислушался. Мавров принято было убивать, а не изучать. Лишь арагонская корона и ее религиозная сила, орден доминиканцев, восприняли идею обучения живым языкам Среднего Востока. Друг и наставник Льюля Рамон де Пеньяфорт создал две школы, в Тунисе и Мурсии, где изучали арабский и иврит. Благодаря влиянию Льюля Каталония приобрела ученых богословов, которые вели длинные и запутанные теологические диспуты с оппонентами в Марракеше и Багдаде. Но мечта Льюля — привести приверженцев двух великих монотеистических религий, ислама и иудаизма, в лоно третьей, христианской, только силой толкований, комментариев и риторики — была обречена на провал. И на закате жизни эта неудача продолжала преследовать Льюля, о чем он и написал в своей «Песни Рамона»:

Я старик, бедный и осмеянный,

Никто из живущих не поможет мне,

Я взялся за непосильную задачу.

Я нашел себе грандиозное дело в этом мире

И многим подал добрый пример.

Я нелюбим и неизвестен.

Я хотел бы умереть в высоком море любви…

Сказанное в последней строчке со временем сбудется. В 1315 году, восьмидесятилетним жилистым, худым, несгибаемым стариком, иссушенным десятилетиями бедности и самообличения, он совершил свое последнее путешествие в Северную Африку, чтобы проповедовать арабам. На него напала фанатичная толпа, растерзала и оставила полумертвым. Команда генуэзского корабля перенесла его на борт, и судно отплыло на Майорку. Льюль, говорят, умер, когда уже показались берега острова.

Может ли такой удивительный человек, как Льюль, считаться типичным представителем какого-то периода истории? Разве что в метафорическом смысле: его жизнь и работа могли служить символом напористого наступления родной Каталонии на всех фронтах. Это было время, когда каталонское оружие и товары заполоняли средиземноморский мир. У Льюля было мистическое, империалистическое воображение: он верил, что практически все в мире, весь опыт трудов о Боге, материальный и нематериальный, можно собрать, описать, пересказать, объяснить, перевести в бесконечно развернутое концептуальное знание, спрессованное тем не менее между обложками книг. Откройте их — и оно вырвется наружу. Ядром реальности для него было слово, апофатический Логос, Лик Божий и Зерно сущего. В ХШ веке Льюлю, как и Фоме Аквинскому, такой проект казался вполне осуществимым. Для нас, конечно, он таковым не является, хотя последние его следы в стремительно секуляризующемся мире можно обнаружить у таких столпов Ренессанса, как Рабле, с его грудами мелочей и деталей, или Леонардо да Винчи. А позже, может быть, у Джеймса Джойса и Хорхе Луиса Борхеса.

Работать в Барселоне, расположенной почти на пересечении арабского и христианского миров, значило быть эклектиком, желать синтеза. Такие тенденции можно заметить не только у Льюля, но и у другого выдающегося апологета всего каталонского, доминиканского монаха Рамона Марти (1230–1286), последователя Фомы Аквинского, который в поисках аргументов против иудаизма взял многие идеи у арабских и иудейских философов (Авиценны, Аверроэса, Моисея Маймонида), из Корана и Талмуда.

Трубадурам, средневековым поэтам, однако, потребовалось время, чтобы приспособить каталанский для себя. Ни один канон поэзии трубадуров не родился при каталонском дворе. Сама идея куртуазной любви, которая была центральной темой средневековой лирики и эпической поэзии — плоть от плоти французского феодализма. Чувство влюбленного к обожаемой даме рассматривалось как род духовной вассальной зависимости. Любовь не могла физически осуществиться, так как это разрушило бы идеальное напряжение неутоленного желания, сублимированное в духовную верность, граничащее с религией, не иссякающее и облагораживающее. Итак, образцы были французские, и язык требовался соответствующий — провансальский. Все maestres придворной любовной лирики писали и пели по-провансальски, начиная от Гильома IX, герцога Аквитанского в XI веке и вплоть до ^ХХ века: например, такие почитаемые в свое время канонические поэты, как Бернарт де Вентадорн, Гираут де Борнель и Арнаут Даниэль (чье творчество так засверкало в ХХ веке в переводах Эзры Паунда). Для писателя, живущего вне Франции, не менее трудно представить себе куртуазную лирику на любом другом языке, кроме провансальского, как трудно было священнику представить себе мессу, которую его собрат служит не по-латыни, а на родном языке. Даже в Италии, по крайней мере до Данте и Петрарки, писали по-провансальски, и в Испании тоже. Альфонсо Х Мудрый Кастильский (1221–1284), который приложил много усилий, чтобы перевести законы и правительственную деятельность с латыни на родной испанский, свои собственные cantigas — лирические псалмы Деве Марии — сочинял по-провансальски, а не по-кастильски.

Поскольку провансальский был, что называется, палитрой трубадурской поэзии, поскольку само звучание и ритм языка, нюансы значений его слов вошли в плоть и кровь поэтического импульса, каталонские трубадуры не только писали по-провансальски, но и, «делая шаг» за его пределы, испытывали беспокойство. И поскольку каталанский был языком обычной жизни, сочиняя по-провансальски, они к тому же боялись, что некоторые неправильности будут выдавать в них провинциалов. В «Les Flors del Gay Saber» («Цветах радостного познания»), трактате об употреблении провансальского, есть упоминание о таких оплошностях:

Li catala son grand dictayre

Pero d'aysso по sabon gayer

Car de petit fan plenier so…

Что означает примерно: каталонцы — прекрасные поэты, полные вдохновения, но технически слабые, поскольку они вечно путают открытые и закрытые гласные.

Однако ровное и постоянное давление каталанского языка прозы и повседневной жизни продолжало воздействовать на поэтов, и к концу XIV века провансальский начал выглядеть как язык официальный, язык ученых, подобный латыни, и постепенно терял свой ореол языка вдохновенных стихов. Возможно, первое упоминание о, если можно так выразиться, независимости каталанского языка, принадлежит поэту XIV века Луису Д'Аверко. Ссылаясь на свое прозаическое произведение «Torsimany», он объяснял, что не давал обязательств писать прозу только на каталанском или только на провансальском, но в любом случае, «если воспользуюсь любым другим языком кроме родного, каталанского, меня обвинят в заносчивости, поскольку, будучи каталонцем, я не должен пользоваться никаким другим языком, кроме родного».

Мы привыкли представлять себе средневековых поэтов этакими бледными созданиями, поющими серенады далеким девам, — образ, созданный, скорее, в XIX веке. Тем больше мы удивимся, прочитав, что именно они писали. В Каталонии целомудренная поэзия трубадуров не была очень популярным жанром. Она была выдержана в манерном и вычурном вкусе высокой готики «Consistori del Gau Saber» («Общества радостного познания»), группы в основном религиозных поэтов, образовавшейся при тулузском дворе в 1323 году. Она тяготела к ностальгическим мотивам, была жеманной. Возлюбленная трубадура обычно бывала совершенно бесплотной, ее часто сравнивали с Девой Марией. Без сомнения, такой подход навязывали строгие правила придворной жизни — тулузские стихотворцы, как и все французские поэты того времени, боялись обвинений в ереси. Ни одному трубадуру не разрешалось посвящать любовные сти-хн замужней женщине. С другой стороны, если он писал девице (особенно если в стихотворении присутствовал сексуальный подтекст, хотя бы и самый туманный), он обязан был на той жениться. При таких обстоятельствах неудивительно, что в Тулузе любовь небесную предпочитали всякой другой. В иных местах, в Барселоне особенно, господствовали иные вкусы, и Пресвятую Деву посылали, если использовать эвфемизм, на фиг. Валенсийский рыцарь Жорди де Сант-Жорди (1370–1424), служивший Альфонсо IV Великодушному, солдат и поэт в одном лице, нашел свою метафору любви — войну. В поэме «Любовная осада» он писал:

Мои вздохи — катапульты, я мечу из них снаряды,

Потому что у меня нет оружия другого;

Мои стоны — те снаряды,

Шлю их Той, что вечно хочет погубить меня жестоко.

Вот оно, мое оружье,

Только им обороняюсь, осажден в своем редуте.

Нет, не верю я, не верю,

Что не сдастся эта крепость…

Жорди знал наизусть стихи Овидия и прекрасно ориентировался в его метафорах. Он написал труд из 154 строк под названием «Любовная страсть по Овидию», «Ars Amatoria» — одно из великих произведений каталонской галантной поэзии. Андреу Фебрер (1375–1444?) перевел «Божественную комедию» Данте на каталанский, но и сам написал множество стихов в трубадурском жанре, включая страстные «Combas е Valhs, Puigs, Muntanyes е Collis» («Ущелья и долины, вершины, горы и холмы»):

..и я принадлежу ей;

И хотя я говорю, что от любви ее свободен,

Оставить не могу ее, как волк добычу не оставит.

Мы с нею обретем такое райское блаженство,

Что нарекут меня возлюбленным ее,

И будем мы любить друг друга, как коготь любит плоть.

Даже в более мягких и стилизованных стихах трубадуров есть эротизм, как, например, в очаровательном диалоге Пера Аламани:

Приезжай темной ночью,

В рваной одежде,

Со сломанной упряжью,

Чтобы никто не узнал тебя.

Скажи: «Пожалейте нищего», —

И она, Светлая,

Молча впустит тебя в свой дом.

И тогда ты увидишь ее прекрасное тело…

А больше я тебе ничего не скажу.

Если любовь поэта отвергали, он мог умереть от горя. Тем более что эта смерть могла привести к загробному союзу с любимой. Таков, например, Жоан Руне де Корнелла:

Если правда, что сирена лучше всего поет в бурю,

Тогда я сейчас должен петь, ведь страдание меня терзает

Яростно так, что мысли мои стремятся

К мгновенной смерти и ни к чему другому.

Позволь же мне умереть под твоею сенью,

Рядом с тобой расстаться с моею болью.

Так умирает птица на благоуханном ложе,

Благословляя конец короткой жизни.

Что касается самих объектов поклонения и преданности, то их голоса слышны редко. Самое известное стихотворение, приписываемое каталонке, жившей в Средние века, возможно, действительно написано женщиной, но оно анонимно. Она лежит ночью без сна, изнемогая от тоски по любимому:

Уснуть не могу одна.

Что же мне, бедной, делать!

Ночью лежу без сна.

О, как любовь терзает…

Явился в прекрасном сне.

Любимый, что делать мне,

Что же мне, бедной, делать?

Видела я во сне:

Лег ты в постель ко мне,

Что же мне, бедной, делать?

Во сне, среди бела дня

Ты обнимал меня.

Что же мне, бедной, делать?

Сейчас, столько времени спустя, трудно понять, насколько правдиво было религиозное преклонение вассала перед своей дамой, сколько во всем этом было истинного чувства, а сколько поэтической условности. Можно подозревать, что второго — предостаточно. Куртуазный язык проникал даже в кулинарию. Когда Жоан 1, король Каталонии и Арагона, женился на своей четвертой жене, Сибилле де Фортиа, в 1381 году, разумеется, устроили большой пир. Блюдо с жареным павлином с приклеенными перьями, павлином по-бургундски, поставили перед невестой. К его шее была привязана карточка со стихотворением, начинавшимся так: «А vós те do, senyora de valor» — «Предаюсь вам, храбрая сеньора».

Каталонская литература сформировала направление, которое высмеивало тоскливую чувствительность любви трубадуров и религиозную преданность рыцарей. Частично это направление шло от преувеличенного отвращения к человеческому смертному телу как к сосуду греха, частично — от преувеличенного идеализма: если дама падала в глазах поэта, то падала низко. Поэт Жауме Ройг около 1460 года писал в «Espill de les Dones» («Зерцале женщин»):

Уснув,

Как начнет храпеть!

Я просто сходил с ума

каждую ночь.

А то бывало еще —

Вдруг обмочит постель

И ну вертеться во сне!

(Потом воняет матрац.)

Реализм в конце концов побеждал идеализм, не без помощи женоненавистнических, предназначенных лишь для мужских ушей грубых шуток. Похожий процесс происходил в прозе. Роман конца XV века «Тирант Бланк» отличается от других рыцарских романов тем, что его автор, Жоано Марторель, к рыцарским добродетелям по-прежнему относился серьезно и почтительно, но не упускал случая воткнуть шпильку в предмет любви — принятый в куртуазной лирике образ идеальной возлюбленной. Герой Тирант, непобедимый на полях сражений, наивен в спальне — он не может сбросить моральные цепи. Женщины — реалистки (разумеется!) и, говоря друг с другом, так же откровенны в вопросах любви, как купец, обсуждающий сделку. Стефания, придворная дама, сообщает резонерствующей юной принцессе несколько житейских истин:

Господь одарил женщин такой натурой, что, понимай нас мужчины, у них было бы гораздо меньше трудностей с тем, чтобы заставить нас делать то, что им нужно. Все мы обладаем тремя врожденными свойствами. У меня самой они есть, и я легко распознаю их в других: во-первых, мы жадные; во-вторых, любим сладкое; в третьих, мы похотливы… Когда замужняя женщина влюбляется, она всегда выбирает мужчину, который хуже ее мужа, хотя каждая женщина рождается со словом «целомудрие», написанным на лбу золотыми буквами.

Позже Марторель прямо говорит: дни куртуазной любви сочтены; что касается любви телесной, XV век — новый век с новыми правилами. Принцесса попросила Ипполита, пажа Тиранта, дать его господину три волоска с ее головы — подарок, который в прежние, более идеалистические времена привел бы влюбленного в восторг. Ипполит разочаровывает ее: «Пусть меня накажет Бог, — восклицает он, — если я приму их, пока вы мне не скажете, что означает, что их именно три, а не четыре, десять или двадцать. Нет, правда, моя госпожа! Не думает ли ваше высочество, что сейчас прежние времена, когда изящно ухаживали, и дама, которая благоволила поклоннику, могла подарить ему надушенный букет или волосок-другой со своей головы и он считал себя счастливцем? Нет, госпожа, нет. Это время прошло. Мне очень хорошо известно, чего хочет мой господин Тирант: он желает увидеть вас в постели либо обнаженной, либо в ночной сорочке, и если постель не будет надушена, он не слишком расстроится».

Не только Данте, но и Петрарка, Боккаччо и другие итальянские гуманисты были переведены на каталанский рано, и их с жадностью прочли. В Барселоне они стали образцами жанра и оказали огромное влияние на стихосложение XV века. Величайшим поэтом-гуманистом, писавшим исключительно на каталанском, последним из трубадуров, первым из «современных» был Аусиас Марч (1397–1459).

Марч родился в Гандии, городе в Валенсии, около 1397 года, в знатной семье. Отец, Пер Марч (1338?-1413), был довольно известным поэтом, автором таких религиозных стихов, как «Al punt C'om Naix, Сошеп;а de Morir» («Родившись, человек сразу начинает умирать»).

Едва родишься, начинаешь умирать.

И, умирая, вырастаешь по пути.

И ты не в силах перестать идти

Во сне и за едой — идешь за пядью пядь.

Пока с годами жизнь в тебе не догорит,

Ты движешься вперед к намеченной черте,

В болезни ли, в любви, в богатстве, в нищете…

Но дальше ходу нет, но дальше путь закрыт.

Вряд ли стоит удивляться, что при таких взглядах отца Аусиаса Марча тоже занимали мысли о смерти и о Боге. Но если он и писал что-то в юности, это утеряно. Подобно Жорди де Сант-Жорди, Марч в молодости был рыцарем и сражался за Альфонсо IV на Сицилии, Корсике и в других областях Средиземноморья. Но жить при дворе Альфонсо в Неаполе он не стал, а вместо этого вернулся в Испанию, там отвечал за королевскую соколиную охоту в Альбуфейре и в 1437 году женился на сестре Жоано Мартореля. Через два года она умерла, и в 1443 году Марч женился на Жоане Скорна, которая умерла через год. Хоть Марч и излил свое горе в «Cants de Mort» («Песнях смерти»), главным источником его вдохновения — или, по крайней мере, адресатом стихов — была безымянная замужняя женщина. Согласно строго соблюдаемым в том веке правилам, трубадур никогда не называл имени объекта преклонения, особенно если дама была замужем. Поэтому мы никогда не узнаем, кто была та, кого Марч называл llir entre cards (лилия среди чертополоха) и plena de seny (исполненная мудрости), но она стала столь же ярким персонажем поздней готики, что и неизвестная дама с единорогом в музее Клюни[28].

Марч часто бывал настроен философически, и его «Cant Espiritual» («Духовная песнь») — один из шедевров религиозной европейской поэзии. Эта традиция в Испании восходит к святому Хуану де ла Крус, а в Англии — к лирике Донна и далее, вплоть до Джерарда Мэнли Хопкинса. Поэт трепещет при мысли о потере Бога, верит в Него, но признается, что боится Его больше, чем любит. «Терзай мое сердце, Триединый Бог!» Донна подготовлено страдальческим обращением к Богу в «Cant Espiritual», где Марч размышляет, не свободная ли воля, данная ему Господом, мешает его союзу с божественным:

Без Тебя ни один человек не станет достоин,

Дай мне руку или за волосы меня тащи.

Мне самому не подать Тебе руки —

Значит, силой тяни меня.

Я хочу идти за Тобой, видеть Твой лик.

Я не знаю сам, почему не послушен Тебе.

Не потому ль, что свободна воля моя?

Не она ли теперь мешает мне?

Краткость и точность у Марча сочетаются с пристальным интересом к расплывчатости, множественности человеческого «я», и это — главное его отличие от других поэтов-трубадуров. Он знал, что поэтическое «я» — категория непостоянная.

Мне, такому, каков я есть, сладкое горьким

кажется иногда, —

Столь неустойчив, изменчив мой вкус!

Иногда мое сердце — сталь, иногда плоть, иногда вода.

Я — всего лишь тот, кто себя называет Аусиас Марч.

«Современность» Марча — отчасти в смешении умственного с неожиданно разговорным. «Из черной муки не получится белое тесто / и уставший осел не побежит». Воспоминания о любви «растут в моем сердце, / будто гложет ее хищный зверь». Но самобытность его еще и в том, что каталонские поэты XIX века признали за байронизм Марча. Он воспринимает себя как странника на этой Земле, как поэта-романтика, оторвавшегося от поздней средневековой схоластики и не находящего себе места. «Где отдохнуть моей мысли? — пишет он. — На чем успокоиться моей воле?» Нигде не найти ему покоя, ибо странника гонят по свету вина и любовь.

Нет, я не придворный,

Которого господин

Во дворце согреет лютой зимой,

Знойным летом в прохладном саду освежит.

Я не тот, кому все равно,

Благороден или бесчестен его сеньор.

Я не тот, кто понял, что не дано

Ему преуспеть ни в чем другом.

Как может не быть презренным тот,

Кто растерял все хорошее, что имел?

Он прекрасно видит, если не слеп,

Что выше подняться не хватит сил.

Что ему делать, если нет у него ничего,

Кроме тоски по тому, что давно ушло?

Если в собственный он угодил капкан,

Никто на свете не в силах ему помочь.

Я — тот, кто в годину суровых бурь,

Когда все уютно греются у очага,

Идет сквозь снег и холодный дождь

Босой, с непокрытою головой…

V

В средневековый период Барселона росла и развивалась быстро. Римские стены были уже стары для кипящего муравейника, которым стал этот город. И Жауме I начал строить новые, чтобы защитить город, который возник благодаря его прорыву в Средиземноморье.

Строительство новых стен было большим начинанием и заняло более ста лет. Первая «очередь», времен Жауме 1, огородила главные районы Барселоны: приходы Манн-Пер, Мерсе и Рибера. Стена шла от побережья в глубь материка, вдоль северного берега грязного ручейка под названием Ка-галлель (позднее здесь пролег бульвар Рамблас) до того места, где теперь Пласа де Каталуния. Потом сворачивала на север, следуя нынешней Ронда де Сант-Пер, пересекала грязную Мердансу (течение которой несколько повернули и которую переименовали в Рек Комтал, или Графский ручей), а затем вновь поворачивала к морю. Новая стена огораживала территорию, в двадцать раз большую, чем в римские времена, и именно эта часть стала средневековым городом — Готическим кварталом, как его назвали позднее. Во второй половине XIV века, Пер Ш Церемонный решил достроить еще одну стену. Она начиналась в порту, на южной стороне доков Драссанес, жизненно важной для города верфи, и ограничивала территорию между Рамблас и Параллель. Этот сектор позже стал известен как Раваль — Предместье. Во времена Пера Ill это было не предместье, а сельскохозяйственный район. Новую стену строили чтобы защитить запас продовольствия города во время, например, осады, от мародеров, которые могли бы потравить посевы. В результате стена Пера III получилась огромной и очень дорогой, что-то вроде садового забора, — она сходилась со стеной Жауме I на Пласа де Каталуния. От стены Жауме I не осталось ничего, а от стены Пера III кое-что все-таки сохранилось в Драссанес — Стена Богоматери (Muralla de Santa Madrona) с ее массивной зубчатой смотровой башней.


Пласа де Каталуния


Сегодня, несмотря на столетия порчи и разрушения, Готический квартал Барселоны все еще может похвастаться самым большим в Испании количеством зданий XIII–XV веков, не уступая даже Венеции, где таких строений больше, чем где-либо в Европе. Они очень разные: приходские церкви, городские дома, правительственные здания, цеховые, промышленные здания и, разумеется, кафедральный собор.

Строительный бум стал самой настоящей манией. Он, по крайней мере какое-то время, шел вразрез с реальной экономической ситуацией. Пер Ш был холериком, на войне неукротимым, а в мирное время склонным к роскоши и утонченному придворному этикету. Он терпеть не мог призывов к умеренности и хотел, чтобы город был под стать его правлению. Он написал об этом в одном из своих стихов:

Достойнее всего, я думаю,

построить город, великий и прекрасный,

или храбро сражаться с врагами

с копьем и щитом в руках,

или возносить молитвы в церкви.

И если я сделаю это, упрекнуть меня будет не в чем

Ни рыцарям, ни другим достойным людям,

Помышляющим о благородных свершениях.

Король создал прецедент: такой же градостроительный бум случался в Барселоне еще дважды — в конце XIX века при образовании Эйшапмле и перед Олимпийскими играми 1992 года (всплеск строительства и реставрационных работ). Разве что средневековое безумие цвело на фоне социальных бедствий — сначала голод, потом Черная смерть.

В 1333 году в Каталонии погиб весь урожай пшеницы, и десять тысяч человек в Барселоне — около четверти населения — умерли от голода. В следующие десять лет еды существенно не прибавилось, а в 1348 году, когда несчастный город только-только начал восстанавливаться, корабельные крысы занесли в Барселону бациллу Yersina pestis. Ужасная чума, прокатившаяся по всей Европе, сначала, в марте, пришла на Майорку, а в мае уже свирепствовала в Барселоне. К октябрю она распространилась по всей Каталонии. Один из хронистов указывает, что на Майорке умерли от чумы пятнадцать тысяч человек, но, возможно, умерших было гораздо больше. Чума вскоре унесла 80 процентов населения острова. Для Барселоны общее число погибших было больше, процент от всего населения меньше, а результат тот же — катастрофа. Целые районы города обезлюдели, и так как чума не щадила ни бедных, ни богатых, правительства практически не осталось: четверо из пяти consellers погибли. Страшная болезнь унесла примерно 40 процентов населения Каталонии, но потери распределялись неравномерно: некоторые графства в Пиренеях эпидемия вообще не затронула, в то время как, например, город Вик и равнины вокруг него потеряли две трети своего населения. Жизнь в сельской Каталонии оказалась на грани коллапса: фермеры умирали, их сыновья и наследники тоже, дома оставались на разграбление мародеров, а землю некому было обрабатывать. Самыми бессовестными мародерами проявили себя представители сельской знати. Они возобновили хищнические набеги на уцелевших крестьян, стремясь захватить любую ферму, невостребованную наследниками по истечении тридцати дней после смерти владельца. Протест крестьян против такого самоуправства в сочетании со зреющей ненавистью к системе remenees — денежных выплат, которых феодалы требовали от земледельцев, только и мечтавших бежать и найти где-нибудь работу, — все это привело к череде крестьянских волнений. Войны за землю начались в 1370 году и полыхали весь XV век. Сын Пера III, Марти I, последний из прямых потомков графов-королей Барселоны, пытался установить новые законы, благоприятствовавшие крестьянам, но умер в 1410 году, не успев их ввести.

В городах, в том числе в Барселоне, чума сеяла хаос. Кто наслал такое бедствие? Разгневанный Бог? Или виной неблагоприятное расположение светил. Или черное облако из Азии, а то и из самого ада. А может, иноземцы или другие злодеи отравили колодцы своими ядовитыми порошками? Мистически настроенные умы заключили, что чума возвещает о Последних временах и Страшном суде. Многие во всем обвиняли евреев, потому что каждый каталонец лично знал кого-то, кто, в свою очередь, знал еще кого-то, кто совершенно точно знал, что евреи сбрасывают трупы в колодцы. Сотен людей хватали и пытали каленым железом или на дыбе, пока они не сознавались в том, что распространяли чуму, или не выдавали других. С 1362 по 1371 год — новый виток эпидемии и голода. В 1391 году начались погромы в Эль Каль, барселонском гетто, куда хлынули разъяренные толпы христиан. Если средневековая государственность когда-либо оказывалась на грани полного разрушения, то как раз в Барселоне в правление Пера Ш.

Однако при всем этом Пер 111 много строил: не только стены, но и за стенами, включая Драссанес, биржу, Каса де ла Сьютат, большую часть кафедрального собора, некоторые монастырские постройки, а также Сало де Тинель. Некоторые церковные проекты (особенно не подписанные королем) были заморожены или остались незавершенными из-за чумы — церковь Сантос-Жуст-и-Пастор, например, чей фундамент заложили в 1342 году, чтобы лишь в 1362 году закончить последний пролет нефа, прерваться и не возвращаться к строительству еще сто тридцать лет. Другие, подобно великому монастырю Санта-Мария де Педральбес на холме Сарриа, были к 1450 году в целом завершены. Три крупнейшие церкви готической Барселоны, Санта-Мария дель Пи, Санта-Мария дель Мар и кафедральный собор, строились в разгар чумы и сразу после чумных лет и служат нам напоминанием, что развитие архитектуры могут подстегнуть и ужасные несчастья.

Из светских построек особый интерес представляет Сало де Тинель. Сначала, когда входишь туда с Королевской площади, он похож на очень большой барак, с шестью полукруглыми диафрагмальными арками, отходящими от низких колонн в стене. Расстояние между ними более пятидесяти футов, и они — среди крупнейших неукрепленных арок кирпичной кладки в Европе. Эти многократно повторяющиеся каменные дуги создают мрачный цистерианский колорит. Сало де Тинель был спроектирован архитектором Пера III Гильомом Карбонелем и построен на месте разрушенной части королевского дворца Рамона Беренгера IV, главной резиденции, начиная с XII века, графов-королей Барселонских. Название его означает «зал, для пиров», а в 1370-е годы здесь заседал парламент. Говорят, в 1493 году Фердинанд и Изабелла, новые монархи Арагона и Кастилии, узнали от Христофора Колумба об открытии Нового Света именно здесь, в Сало де Тинель, хотя неопровержимых свидетельств тому нет.


Сало де Тинсль, 1359–1370 гг.


Суровое и смелое по архитектурному решению здание Сало де Тинель — одна из архетипических построек каталонского дизайна. Высокая каталонская готика, стиль строительства Барселоны в XIV веке, совершенно отлична от английской и французской готики того же периода. Этот стиль растет из простоты цистерианских построек XIII века в Эль Камп де Таррагона — Поблета и Сантес-Креуса. Этот стиль монолиты предпочитает пустотам. На севере Пиренеев архитекторы сосредоточились на каменном кружеве и летящих башенках. Не то что в Каталонии, где стена всегда остается связанной с землей, давящей массой. Она, масса, — строгая, непрозрачная, призматическая, квадратная, цилиндрическая, шести- или восьмигранная в плане, с карнизами и поясками, подчеркивающими горизонталь. Поверхности ровные. Каталонские архитекторы не хотели имитировать изобилие деталей, свойственное северной готике. Им нравились просто стены. Их башни венчают плоские крыши, а не шпили. Их опоры — плоские контрфорсы. Наверху нет башенок — одни горгульи, ощетинившиеся, подобно шипам, в каталонском литье кафедрального собора, церквей Санта-Мария дель Мар и Санта-Мария дель Пи. Даже колокольни заканчиваются плоскими крышами, а не шпилями. Какой бы защищенной ни чувствовала себя Барселона, как бы неуязвима она ни была, архитекторы ее церквей постоянно держали в голове образ крепости. Как бы ни были высоки, широки, длинны или широки их постройки, они хранят память о пещере, о каменных убежищах в Пиренеях, о старой Каталонии.


Фасад церкви Санта-Мария дель Пи


Каталонские церкви XIV века не имеют бокового нефа. В одном конце — большой неф с апсидой, чаще многоугольный, чем круглый, в другом — место для хора. На севере Пиренеев такой тип редок. (Можно увидеть его в Сен-Шапель в Париже и в базилике Ассизи, но редко где еще.) В Каталонии он обычен, отличный пример в Барселоне — Санта-Мария дель Пи. Церкви с одним нефом действительно были просторны — в Санта-Мария дель Пи пролет составляет пятьдесят четыре фута, около трети общей длины. Английские и французские соборы этого периода были высокими и длинными; каталонские — широкими. Широкая готика. «Мы смотрим на памятники других стран и находим их странными», — писал историк каталонского искусства Александр Сириси-и-Пеллисер в 1980 году, указывая, что длина нефов английских соборов, доходившая иногда до шестисот футов, немыслима в Барселоне или где-либо еще в Каталонии. Что до французской архитектуры, то Пеллисер пишет: «Когда каталонец входит в Нотр-Дам, он чувствует глубокое разочарование: фасад великолепный, а интерьер напоминает коридор — узкий, вызывающий смутную тревогу, слишком длинный, там нет пространства, это не идет ни в какое сравнение с нашими лучшими церквями, которые гораздо просторнее». Эта «смутная тревога» искусствоведа говорит о подспудном стремлении любого каталонца к уюту. Если, как говорили консервативные священники XIX века, церковь — это casa pairal, родовой дом Бога, то она должна быть такова, чтобы можно было охватить ее взглядом. Прихожане должны иметь возможность собраться у алтаря, как семья собирается у llar de lос, у очага, — мы опять возвращаемся к «пещере».

Страсть каталонцев к шири имеет свои преимущества. Самое большое сводчатое квадратное помещение в Европе без промежуточных колонн — это Кастель Нуово в Неаполе. Его размеры — восемьдесят шесть на восемьдесят шесть футов, его спроектировал архитектор по имени Гильом Сагрера. Самый широкий сводчатый готический неф в Европе (семьдесят восемь футов, всего лишь на пять футов уже, чем гигантский свод собора Св. Петра в Риме) — это собор в Жероне, построенный в XIV веке как церковь с единственным нефом.

Широкая готика обладает своеобразным внутренним величием и драматизмом. Когда вы подходите к Санта-Мария дель Пи по изгибу Каррер дель Пи, церковь наплывает подобно утесу, бессолнечная (за исключением короткого промежутка днем) и плоская — экран, загораживающий маленькую площадь за нею. Когда-то, должно быть, она выглядела более нарядной: двенадцать высоких ниш вокруг портала давным-давно утратили стоявшие в них скульптуры. И все же у нее всегда был суровый вид. Каменная плоскость, вытянутая между двумя восьмиугольными башнями. Единственные отверстия — портал, обрамленный двухъярусной галереей; выступ так невелик, что скорее подчеркивает, чем скрывает пластинчатую плотность стены — и огромное окно-розетку. Три горизонтальные полосы лепки пересекают фасад. Рама, наличник, окно, дверь — «примитивный» храм Божий. И восьмиугольная колокольня высотой сто восемьдесят футов — коричневая призма, законченная несколько позже всего остального, около 1470 года.

Внутри все та же суровость, но гораздо более эффектная. Единственный неф церкви сразу же предстает перед взором, не разворачиваясь под различными углами, как нефы в базилике, а как целостный фрагмент, без темных углов. Есть приделы — всего четырнадцать, по одному между каждой парой опор, но они выглядят просто как продолжения нефа, а не как укромные уголки. В одном конце стена переходит в апсиду, половину двенадцатиугольника. Плоские простые каменные грани прерываются рядом витражных окон. На другом конце, под внушительным диском окна-розетки, — хоры, поддерживаемые пологой каменной аркой во всю ширину церкви. Арка поднимается над своей пятой не более чем на шесть футов. Она почти плоская — такая плоская, что кажется невозможным, что она построена из каменных сегментов. Однако именно так и было, потому что каталонские каменщики XIV века освоили уникальное искусство постройки пологих арок, кажется, нарушающих все законы напряжения изгиба. Они все еще не утратили этой способности в XIX веке, когда хоры церкви Пи были перестроены и стали такими, каковы сейчас. Ни один современный архитектор не попытался бы осуществить ничего такого в камне без скрытых стальных опор, и никакой строитель не сумел бы воплотить его проект в жизнь.

Такая плоскость поверхностей в сочетании со смелостью замысла отличает и другую барселонскую церковь XIV века, Санта-Мария дель Мар. Строительство Санта-Мария дель Пи началось в 1322 году. Церковь Санта-Мария дель Мар начали возводить на семь лет позже, и строительство продолжалось чуть больше полувека.

Она не так далеко от берега, этакий библейский ковчег, отдыхающий после Всемирного потопа. (Часто приходится слышать, что Санта-Мария стояла непосредственно на берегу моря и была возведена на песке. Это неправда.) На месте ее строительства уже тысячу лет христиане отправляли культ: Санта-Мария дель Мар построена на месте захоронения, относящегося к 1 веку н. э., и оригинальная церковь, возможно, была первой епископской резиденцией в Барселоне во времена Константина в IV веке. Эту маленькую часовню почти на берегу моря назвали Санта-Мария дельс Аренис — церковь Святой Марии в песках. Ее посвятили святой Евлалии, покровительнице Барселоны, мученице, похороненной здесь, как предполагалось, в 303 году. После того как останки святой были перенесены в усыпальницу, где сейчас стоит собор, каталонцы начали строить новую церковь на месте старой и посвятили ее Богоматери, покровительнице моряков — Марии, Стелла Марис, Звезде морей.


Грузчики. Резьба, церковь Санта-Мария дель Мар


В ту пору квартал Рибера, где находится усыпальница, процветал. И рост торговли способствовал этому процветанию. Квартал окружали улицы, где жили ремесленники разных цехов. На Каррер дель Арджентериа, например, селились златокузнецы, на Каррер дельс Сомбререрс — шляпники. Из-за близости к порту квартал всегда ассоциировался с грузчиками. Цех bastaixos, или докеров, вносил значительный вклад в строительство квартала. На массивном дубовом портале церкви — две маленькие, почти незаметные бронзовые фигурки людей, несущих груз. Внутри, у подножия главного алтаря, — пара каменных барельефов. На одном — человек, сгребающий зерно из большой кучи в мешок, на другом — два стивидора, несущих бочонок, привязанный на палку. Это — macips de Ribera, «освобожденные рабы», чьей работой было разгружать торговые суда. Труд этих людей компенсировал постоянную нехватку рабочих рук в порту. И еще они возили камень из каменоломен на Монтжуике, чтобы строить церковь.

Бернат Льюль, приходский священник, заложил краеугольный камень церкви в 1329 году, а строительство началось с апсиды, продвигаясь к фасаду; четыре пролета нефа, с боковыми приделами, без трансептов, — классический ци-стерианский план, идущий от примитивных базилик ранней церкви. Первыми архитекторами были Беренгер де Монтагут и Рамон Депюи; позже их заменил Гильом Метж; он умер в 1381 году, через три года после освящения церкви. Более пятидесяти лет, согласно старым хроникам, большинство трудоспособного населения Барселоны работало на строительство Санта-Мария дель Мар, что обеспечило ей долговечную репутацию народной церкви, здания, выстроенного ремесленниками для ремесленников. Это, впрочем, не помешало анархистам поджечь ее во время гражданской войны в Испании, уничтожив, таким образом, значительную часть отделки и убранства, включая огромный орган XVIII века и прихотливый, избыточно барочный высокий алтарь. Пожар бушевал одиннадцать дней, он пожрал огромное количество мебели, скульптур, а также раки, картины, ткани и ослабил само здание, его структуру. Так что сохранился лишь первоначальный костяк церкви Санта-Мария дель Мар. Но он так красив, что даже нс сожалеешь об утрате навязчивого алтаря.

К 1379 году апсида и три из четырех главных сводов нефа были готовы, и их круглые замковые камни, каждый по шесть футов в диаметре, легли на место. С третьим сводом закончили в том же году перед Рождеством, но деревянные леса под ним загорелись и обвалились. К тому времени, когда леса смогли восстановить, уже стало ясно, что замковый камень — с цветным рельефом Святого Георгия, с каталонскими красными и желтыми полосами, поражающего дракона копьем, — разрушен, но его нельзя вынуть и заменить, не повредив сам свод. Поэтому его просто залатали, и четвертый, последний свод, был закончен 3 ноября 1383 года. Состоялась соответствующая церемония, а спустя девять месяцев Пер де Планелла, епископ Барселонский, отслужил первую торжественную мессу в Санта-Мария дель Мар.

Тому, кто привык к французской или английской готике XIV века, Санта-Мария дель Мар снаружи вообще вряд ли покажется готической. Где стрельчатые окна, шпили, филигранная работа, легкость контрфорсов? Ничего подобного: массивные контрфорсы, давящие на крышу своей массой, громоздкие прямоугольные блоки, их рифление напоминают яростные черные клювы. Колокольня — восьмиугольная, заканчивающаяся уменьшенными восьмиугольниками. Массивные дубовые, окованные железом двери. Если забыть об окне-розетке, здание выглядит столь же темным и непроницаемым, как камень, из которого оно построено. Это скорее крепость, чем церковь. Цистерианское в своей простоте и надежности строение. Возможно, это был последний оплот секты.

Внутри церковь кажется огромной. В Испании нет более величественного и просторного архитектурного пространства, чем Санта-Мария дель Мар. В плане это базилика с центральным нефом и полукруглой апсидой. Толстые и низкие контрфорсные бетонные стены, выдерживающие давление крыши вместо контрфорсных арок. Масштаб церкви придают восьмиугольные в сечении колонны, поднимающиеся чуть выше, чем до половины всей высоты нефа. От их легких капителей (лишь кольца позолоченной лепки) идут столбы крыши и готические арки нефа. Опоры — всего-навсего каменные трубки, они трогают своей простотой и четкостью. Колонны церкви Санта-Мария дель Мар далеко отстоят друг от друга. Расстояние между их центрами — около сорока трех футов — самое большое в готических церквях Европы. Четыре таких пролета обозначают неф, а затем «шаг» ускоряется, и еще восемь колонн поставлены полукругом, чтобы обозначить алтарную часть с алтарем, поднятым на несколько футов выше церковной двери: этакий каменный лес, чьи верхние ветви изгибаются диафрагмальными арками. Утром солнце проникает в храм и покрывает арки разноцветной сияющей чешуей.

Барселонский кафедральный собор не поражает взгляд (во всяком случае, взгляд бывшего католика) таким изобилием чудес. Он мрачнее, чем Санта-Мария дель Мар. При всей своей неоспоримой грандиозности собор выглядит тяжелым, темным, загроможденным. Но он загроможден божественными вещами, накопленной за сотни лет художественной энергией, пребывающей на службе у религии. Если вы сумеете абстрагироваться от тяжелой позолоты рамок, то поймете, что собор располагает самым богатым собранием живописи каталонской высокой готики, если не считать коллекции музея каталонского искусства на Монтжуике в Барселоне. Это здание — результат 1500 лет неустанных молитв и упорного строительства. Базилика была построена в сердце римского форума, возможно, в IV столетии, и посвящена святому Северу, епископу, принявшему мученичество от римлян во времена Траяна, а фасад в конце XIX века решен архитекторами Хосепом Ориолем-и-Местрес и Августом Фонтом в духе возрождения в высшей степени педантичного стиля Виолет-ле-Дюка, по рисункам, сделанным в 1408 году в Руане французским архитектором маэстро Карли (Шарлем Кальте). Вертикальные линии этого фасада, скорее северо-французского, чем каталонского, вполне гармонируют с Готическим кварталом. Но это все-таки лучше, чем абсурдная идея, выдвинутая на волне конституционалистского энтузиазма 1820-х годов: навязать кафедральному собору неоклассический фасад, исписанный выдержками из конституции и гражданского кодекса.

Основы кафедрального собора были заложены епископом Бернатом Пелегри в 1298 году в правление Жауме Il Справедливого. Основной план был таков: три нефа, каждый — из четырех ниш, апсида с полукруглым проходом за высоким алтарем и стрельчатыми каменными сводами. Чтобы подчеркнуть давность проводимых здесь богослужений, особый акцент сделан на крипту: она открывается прямо в центре нефа под алтарем — зияющий портал с дерзким по замыслу широким и пологим сводом. По ступеням спускаешься во мрак часовни Св. Евлалии, где останки святой покровительницы Барселоны покоятся среди скамеек и свечей.

Четыре архитектора строили кафедральный собор в Средние века. Первым был Жауме Фабре, уроженец Майорки. Он подписал контракт в 1317 году и создал апсиду, проход, большую крипту и, возможно, трансепт с двумя его восьмиугольными башнями: одна — над входом в монастырь, другая — над воротами Сант-Иу на Каррер дельс Комтес.

Второй и главный этап строительства прошел под руководством Берната Рока. Он неустанно трудился над собором двадцать три года, с 1365 до самой смерти в 1388 году, и возвел главный неф и три из четырех отсеков боковых нефов. Он же начал строить и клуатр.

Третий этап достался Арнау Баргесу, который к тому времени уже был автором простого готического фасада Каса де ла Сьютат. Между 1397 и 1405 годами он достроил Сала Капитулар (ныне часовню Христа при Лепанто — помещение великолепных пропорций со сводом на расстоянии шестидесяти пяти футов от пола. Главный объект здесь — деревянная скульптура распятого Христа в натуральную величину, изготовленная в 1300 году. Тело Христа имеет характерный змеиный изгиб, подчиняясь естественному искривлению древесного ствола. Это ранняя готика. Скульптура была выставлена перед мачтой флагманского корабля дона Хуана Австрийского в битве при Лепанто в 1571 году. Легенда гласит, что именно во время битвы деревянное тело искривилось, приняв форму буквы S, чтобы увернуться от ядер, посылаемых проклятыми турками).

Четвертый этап, которым руководил Бартоломеу Гуаль, длился с 1413 по 1441 год: завершение клуатра, последнего отсека нефа и приделов. Но деньги кончались. Гуаль хотел поработать (но не смог) над фасадом и восьмиугольным куполом, который должен был подняться над первым отсеком нефа. Обоим этим проектам пришлось ждать завершения до XIX столетия, им суждено было быть построенными в стиле пламенеющей готики, в отличие от всего здания.

Один из самых прекрасных уголков кафедрального собора — клуатр, задумчивый прохладный «дворик» с прудом и фонтаном, самое чудесное место в Готическом квартале. Истертые плиты пола в клуатре напоминают об умерших мастерах, а также о таких странных персонажах, как, например, монсиньор Бора, придворный шут Альфонсо IV Великодушного. Здесь есть фонтан с весьма «потертой» фигурой святого Георгия, почти неузнаваемой под зеленым покровом из водорослей. Был такой обычай — класть пустую яичную скорлупу в сопло фонтана в праздник Тела Христова, так что та плясала — то вверх, то вниз, — но символический смысл L'ou сот baila (так это называлось) сейчас утерян. Клуатр закрыт тонкими щитами ворот, выкованными в XIV веке. Похоже, дворик охраняет еще и святой покровитель водопроводчиков: здесь имеется общественная уборная, что является настоящим чудом, поскольку обычно в испанских церквях такие удобства отсутствуют.

Клуатр вступил в строй в праздник Тела Христова в июне. Это день entremesos, прихотливых декораций и масок, а также пышных церковных процессий. Все организовывалось и оплачивалось городскими цехами, и именно праздник Тела Христова был тем днем, когда ярче всего проявлялась их тесная связь с церковью. Во всех главных церквях Барселоны проводились такие празднества, но те, что проходили в кафердальном соборе, отличались особым великолепием и пышностью. Обычай проводить такие процессии завели в 1320 году, через четыре года после того, как папа Иоанн XXII сделал праздник Тела Христова главным праздничным днем.


Точная копия галеона дона Хуана Австрийского, выставленная в Драссанес


Пол клуатра и мостовую улиц вокруг кафедрального собора посыпали цветами дрока, тимьяна, розмарина, гвоздики и розовыми лепестками. Между домами натягивали шелковые и парчовые навесы, чтобы защищать священников и участников процессии от солнца. В клуатре велись последние приготовления к шествию: подкалывание, подкрашивание, укрепление плетеных каркасов на плечах. Потом трубачи у западного входа собора трубили в фанфары. Процессия пускалась в путь, впереди несли знамя святой Евлалии, хоругви собора и разных приходов, далее следовали епископ, священники и жезлоносцы, хор, а потом, к удивлению и восторгу толпы, — entrémosos. Они менялись от года к году, но всегда сочетали в себе священное и мирское. В 1461 году, например, обыгрывалось сотворение мира. Здесь был и ад с четырьмя чертями, и святой Михаил, и змий, и битва двадцати четырех демонов с двадцатью ангелами, и Адам и Ева, и Ноев ковчег с животными, евангелист Иоанн, который потрясал огромной книгой, и еще дюжина сцен из Ветхого и Нового Заветов. Затем кульминация спектакля: великаны и великанши. Каталонский великан, может быть, вел свою родословную от Голиафа, но очень скоро приобрел легендарные черты Карла Великого. Считается, что тот был бородатым, огромного роста и невероятно сильным. К XVI веку великаны праздника Тела Христова достигали двадцати футов ростом, изготавливались из парусины и папье-маше. У них были деревянные подпорки, двигающиеся конечности, копья и кинжалы в руках и огромные глаза, которые могли открываться и закрываться. Когда великаны появлялись, дети в толпе, потрясенные, липкие от сахарной воды, начинали вопить. Супруги великанов были тех же размеров и одеты по последней моде в платья от лучших портных Барселоны, которые перед этим оспаривали друг у друга привилегию одеть а gegantessas — великанш. Ведь те, как и все остальные на празднике Тела Христова, служили бесплатной рекламой городским цехам.

VI

Gremis, или цеха, были ядром средневековой экономики Барселоны, стержнем, вокруг которого вертелся производственный процесс. Не будучи членом того или иного цеха, ни один человек не мог заниматься ремеслом. Быть menestral, то есть квалифицированным ремесленником, вне цеховой системы было немыслимо. Средневековые цеха по всей Европе определяли права рабочих, следили за их обучением, осуществляли контроль качества их работы и устанавливали цены. Идея безликости средневекового ремесленника — скорее сантимент XIX века, чем реальность XV. Хорошие работники знали себе цену, и цеха укрепляли их уверенность в себе. Но влияние цехов выходило далеко за пределы трудовой сферы. Они могли выговорить привилегии у монарха, участвовать в написании городских законов и даже в кризисные времена организовать защиту — зачатки народного ополчения пошли из цехов и управлялись их чиновниками.

Средневековые цеха для нас — нечто странное и непонятное, ведь сейчас мы не имеем никакого их эквивалента. Впрочем, все это было не таким уж странным. Попробуйте представить себе систему закрытых профсоюзов, наделенных почти военными полномочиями, нечто напоминающее мафию (понимающее себя «семьей»), связанное с церковью, кортесами, Советом Ста. Цеховая система была хитра, сильна, гибка и ревниво охраняла свои права и привилегии. Она просуществовала около шестисот лет, с XIll по середину XIX века, когда абстрактный капитал пришел на смену семейному делу, а фабричное производство начало теснить ручной труд.

Всё делалось вручную до конца XVIII века в маленьких мастерских. Иногда они были наполовину на улице. Обычно имелись один квалифицированный работник, mestre, и один-два подмастерья, aprenents. Эти маленькие ячейки часто «склеивались» друг с другом. Естественные взаимные симпатии между работниками, занимавшимися одним и тем же ремеслом, поддерживали своеобразный esprit de quartier (дух квартала). Свояк свояка видит издалека. Несколько мастеров могли, например, пользоваться одними и теми же инструментами. Если надо быстро купить планку каштанового дерева или моток ленты, то неплохо, когда поблизости есть другие плотники или обойщики. Красильщикам лучше селиться около воды; обувщикам — поблизости от кожевенников, и наоборот. И покупателю легче выбирать среди ремесленников, сосредоточенных в одном месте, чем нарезать круги по всему городу. Говорили, и вполне справедливо, что и слепой в Готическом квартале найдет дорогу по запаху и звуку, по жужжанию пилы и стуку молотка в руках медника, по запаху дубленой кожи, свежего сена от подсыхающего камыша у плетельщиков сандалий или по дыму из кузниц. Эти звуки и запахи служили уличными указателями, а концентрация работников одного профиля в одних и тех же местах создавала здоровую конкуренцию.

Цеха постепенно называли улицы города. И сегодня, гу-^ля по Готическому кварталу, читаешь эти названия: Агульерс (игольщики), Ботерс (бочары), Брокатерс (изготовители парчи), Кордерс (плетельщики канатов), Котонерс (ткачи хлопчатобумажных тканей), Дагериа (точильщики ножей), Эскудельерс (изготовители щитов), Эспасериа (кузнецы, кующие мечи), Фустериа (плотники), Миральерс (зеркальщики), Семолерес (макаронники), Видре (стекольщики) и многие другие. Средневековые цеха продолжают свое призрачное существование и в телефонной книге, так как наиболее распространенные каталонские фамилии — это цеховые имена, например Сабатер, что значит «башмачник».

Цеха понимали себя как семейные предприятия. Они группировались в братства, из которых тремя главными были elois, julians и estoves, названные так по именам их покрорителей, святых Элуа, Юлиана и Стефана. Братства выполняли функции страховых компаний. Они, например, оказывали помощь заболевшим ремесленникам или тем, кто по каким-то причинам лишился инструментов, или у кого сгорела лавка.

Цеха определяли отношения между подмастерьями и мастером, регулируя, какая одежда, еда и религиозное воспитание полагаются мальчику, какова должна быть продолжительность его работы у мастера и каковы формальные требования к его умениям. Распоряжения цеха следовало выполнять. Чтобы вступить в цех, подмастерье должен был пройти серьезный экзамен, который устраивался при всем честном народе. И никакого снисхождения. Либо выдержишь, либо провалишься. Фетишей вроде «самооценки» и «креативности», которые фигурируют в обучении сегодня, не было в лексиконе тогдашнего жюри. Цех был заинтересован в поддержании статуса, своего и своих членов, в сохранении достоинства ремесла. Прежде чем выпустить производителя на рынок, цех должен был убедиться, что его умения соответствуют высоким стандартам. «Дипломные проекты» учеников на получение этих «сертификатов» фиксировались в llibres depassantia, «экзаменационных книгах». Если вы хотели вступить, например, в цех златокузнецов, учрежденный в 1381 году и установивший свою экзаменационную систему в 1471 году, вы сначала должны были представить проект «изделия», чтобы приобрести статус мастера. Если экзаменаторы его одобряли, то можно было приступать к изготовлению вещи или нескольких ее вариантов. Например, цех живописцев требовал, чтобы потенциальный его член показал свое искусство, представив «две росписи по дереву, одну по слоновой кости, две по рогу, одну по серебру и три по панцирю черепахи».

Но цех не ограничивал свои интересы процедурой приема. Он строго следил за качеством материалов и работы каждого члена, посылал любопытных инспекторов, известных под именем veedores (надзиратели), удостовериться, что нет подмен или упрощения технологии. Если шкатулка или башмак, покрывало или горшок не отвечали положенным стандартам, проверяющие могли разбить или разорвать изделие на месте и обломки или обрывки бросить прямо на пол. Против такого публичного позора не было никакого средства.

Записи о корпоративной жизни ремесленников, llibres gremials, «цеховые книги», толстые тома, хранились в специальных коробках, изысканно украшенных, с соответствующими эмблемами, такими, например, как медный остроносый башмак для цеха башмачников. Эти книги — объекты почти священные. Они содержали записи о привилегиях, правах, правилах и членстве в каждом цехе.

Хотя цеха не являлись религиозными организациями, у них по двум причинам было весьма экзальтированное представление о своей значимости в религиозной жизни Барселоны. Первая причина: труд — одна из наиболее общих религиозных метафор. Рамон Льюль в своей «Книге созерцания Господа» нашел мистические метафоры жертвы Христовой в искусстве сапожников, кожевенников, цирюльников:

Мы видим, как сапожник берет кожу, растягивает ее, смазывает, размягчает. Потом мы видим, как он режет ее и сшивает. И я, Господи, внутренним зрением вижу, как Твоя кожа растягивалась на Кресте и омывалась кровью и водой, и рвалась, и была раздираема на куски. И не было никого, кто бы уврачевал и залечил Твои раны.

Вторая причина — та, что каждый цех имел связи с церковью, которая, и неслучайно, являлась главным заказчиком — из-за церковных ритуалов и культа святых покровителей. В музее города, помимо другого цехового имущества, хранятся бюсты святых Абдо и Сенена, а также фрагмент кости первого в роскошной раке из золота и хрусталя. Эти святые были покровителями цеха hortelanos, или «огородников». Знамена, мессы, шествия, обеты — все служило укреплению преданности каждого цеха своему святому и, следовательно, усилению чувства корпоративного единства. Святой Петр, конечно же, покровительствовал рыбакам. Кожевенники существовали под эгидой святого Иоанна Крестителя, который носил овечью шкуру. Укротители зверей и объездчики лошадей пользовались покровительством святого Антония, приручившего дикого медведя. Святая Евлалия, покровительница города, по сути дела, сама его и выстроила: каменотесы и каменщики находились в ее ведении, покровительство ее распространялось и на изготовителей жерновов для камня. Сам Иисус Христос, накормивший толпу двумя рыбами, присматривал за коптильщиками сельди. Врачи, хирурги, цирюльники «подчинялись» святым Косме и Дамиану. Законники имели целую армию небесных защитников: Ив, Раймон де Пеньяфорт, Андрей Авильский и Мадонна де ла Мерсе.

Самым важных из всех святых считался Илия. Он покровительствовал mestres d’obra negra, «мастерам черной работы» — кузнецам. Кузнецы очень гордились своим ремеслом, и не напрасно: все остальные ремесленники зависели от выкованных ими инструментов, не говоря уже о государстве и рыцарстве. «Per les lletres un noi de baves; / per picar ferro, un home amb barbes» («Для чтения и письма — хнычущий мальчишка, для работы с железом — бородатый мужчина»). Кузнечное ремесло ассоциировалось с истоками Каталонии. Кузница и церковь — ее символы. А уж пиренейские деревни точно были сделаны из железа.

Прощай, Риполь,

Между двумя ручьями:

Половина жителей — возчики,

Половина кует гвозди.

Илия был средневековым Джоном Генри[29], разъезжал на стальной колеснице, и его святость была метафорой его рабочего призвания. С ним произошла вполне естественная эволюция: «Святой Илия. когда был мал, был ребенком; в юности подмастерьем, потом — кузнецом, а когда возмужал — стал святым».

Традиция работы по металлу — в основе каталонской культуры. Во-первых, железо — все эти ключи, замки, задвижки, дверные петли, оружие — было символом извечного каталонского интереса к приобретению, хранению и защите. Барселона не являлась крупным центром обработки драгоценных металлов. Ее златокузнецы и серебряных дел мастера, хотя и умели создавать прекрасные, тончайшие изделия, никогда не достигали высот своих коллег в Италии, Англии, Франции (хотя в конце XIX века это отставание исчезло). Но нигде в Европе искусство создания выразительнейших произведений из кованого и сплавленного металла не поднималось на такую высоту, как в Барселоне XIVXIX веков. Кто посмотрит старую коллекцию металла в музее Фредерика Маре или удивительную коллекцию изделий, от железных подставок для дров и до рукоятей мечей и драконов с покрытыми шипами хвостами, собранную художником-модернистом Сантьяго Русиньолем в конце XIX века и выставленную в его частном музее в Ситжесе, тот поймет, как фантастически разнообразны формы ремесла и мастерства, если сама жизнь способствует их развитию, или, по крайней мере, не мешает. Видна истинная сущность материала: его податливость, упругость, вес, сила. Каталонские кузнецы творили за века до Хулио Гонсалеса, воспитанного в их традициях, привнесшего технологию сплава в формалистическую скульптуру, разработавшего в начале ХХ века синтаксис конструктивизма.

VII

За исключением кузнечного дела, все важнейшие занятия Барселоны были связаны с морем, с морской сущностью этого города. И следы этого сохранились в Драссанесе, на древних городских верфях, где теперь помещается Морской музей, замечательный как самим зданием, так и его содержимым. Это место у начала Рамблас дает ясное представление о том, как Барселона в последние пятьсот лет осваивала свою часть береговой линии. В XIV веке, когда верфи только что построили, стапели, с которых сходили готовые суда, стояли прямо в воде. Сегодня бывшие доки Драссанес окружены сушей и отстоят на сто ярдов от кромки воды.

Это самая совершенная верфь и, возможно, самое интересное индустриальное сооружение, сохранившееся со Средних веков, шедевр гражданского строительства. Строительство барселонских верфей начал в XIII веке Пер II Великий, а закончил (по крайней мере, в основном) примерно в 1378 году архитектор по имени Арнау Ферре, работавший для сына Пера II, Пера III Церемонного. Это были так называемые «Новые верфи», которые сменили старые и меньшие по размеру, построенные еще арабами примерно на том же месте. Для строительства большого судна нужно обширное закрытое пространство, и в Драссанес это учли: тут-множество длинных параллельных отсеков, огороженных кирпичными стенами с черепичными крышами, поддерживаемыми диафрагмальными арками. На каталонском побережье имелись и другие судовые верфи, в Сант-Фелиу-де Гишольс, Матаро, Бланесе и Аренис дель Мар, но ни одна из них не имела такого масштаба. Именно здесь, в этих строгих, плоских и внушительных интерьерах строились самые крупные суда в Средиземноморье. Копия одного из них, capitana, то есть флагмана, на котором дон Хуан Австрийский в 1571 году привел христиан к победе над турками при Лепанто, занимает целый отсек, верхняя палуба его почти задевает крышу. Это сверкающий барочный военный корабль, инкрустированный золотом и красным лаком, длиной 195 футов, водоизмещением 237 тонн, с пятьюдесятью восемью веслами, толстыми, как телеграфные столбы (каждое рассчитано на десятерых рабов).

Вокруг флагмана группируются суда помельче, «рабочие лошадки» каталонских прибрежных вод. Целая стая jabegas, или «шебек», расположилась под его вытянутым носом, а в других отсеках — семья рыболовецких судов, главные из которых, как повелось с XVI века, — llaut («яхта»). Llaut — широкое судно с треугольным парусом и наклонной мачтой, придающей ему некую неуклюжую целеустремленность. Кузены яхты, не превышающие двадцати футов в длину, а некоторые — не длиннее пятнадцати футов, — это драггеры, траулеры, дневные рыболовы.

Еще есть гребные шлюпки: от самой маленькой — hot (ялик) до тяжелой тридцатифутовой xavega, на которой гребли восемь человек и которая использовалась для вытягивания сетей. Она раскрашена в красный, белый и зеленый цвета, а борозды на ее планширах образовались от трения сетей.

Эти основные виды водного транспорта несли все тяготы каталонской морской жизни. Они служили скромным фоном открытиям и завоеваниям, которые символизирует бронзовая фигура Колумба напротив Драссанес. «Es necesario navegar, — дерзко заявляет выбитая надпись, — по es necesario vivir»: «Нужно плавать, а не жить». Храбрость выходящих в море — нерушимый компонент традиционного каталонского имиджа, вдохновлявший писателей на длинные дифирамбы. Жоан Амадее в своем огромном собрании каталонского фольклора писал:

В моряке есть благородство и высота, которые вызывают к нему живейшую симпатию. Чтобы заработать на хлеб насущный, моряку приходится каждодневно подвергать свою жизнь опасности. Куда бы ни направлялся, он бросается в бездонную пропасть, отдается на волю стихий, которые могут быть к нему благосклонны, а могут и разгневаться. Ступая на палубу своего судна, моряк никогда не уверен в том, что ему суждено сойти обратно на берег. Эта постоянная игра с жизнью и смертью придает ему величие, ставящее его выше всех окружающих.

Ни один судовладелец, разумеется, не станет оспаривать этого мудрого суждения.

Сейчас средиземноморская рыбная ловля — жалкие остатки прежней роскоши. Прежде она была бесконечно разнообразна. Никогда никто уже не увидит зрелища, радовавшего глаз Жоана Сальвадора-и-Риеры, хрониста начала XVIII столетия, написавшего первый трактат о каталонской рыбной ловле: кружево (другого слова не подберешь) многоячеистых сетей в сотни ярдов длиной, придавленных ко дну камнями и поддерживаемых на поверхности бакенами из пробки с прикрепленными к ним сосновыми ветвями — целые палисадники, целые комнаты в море. Туда заходили косяки тунца, попадали в пенный водоворот, и стены «комнат» вдруг сближались, и это означало, что наступил matanca, «час убийства». Тунец почти вывелся в каталонском море, как и красные кораллы, за которые давали такую высокую цену в Средние века (они непременно присутствуют в качестве атрибутов Святой Девы на многих испанских алтарях). Кораллы искали вслепую, забрасывая деревянное ныряло на пятьдесят футов ниже рыболовецких судов, его «КЛюв» застревал в трещинах подводных скал и выковыривал драгоценные веточки кораллов, которые помещали в специальную сеть. Изобретение в ХХ веке водолазного снаряжения вывело эти приспособления из употребления, а кораллы попросту исчезли. Но многие другие приспособления сохранились с XIX века и даже с более ранних времен: замысловатого плетения, колоколообразной или цилиндрической формы верши для омаров, кошельковые неводы и даже palangres, донные ярусы с сотнями «крючков на поводках». Рыбная ловля — очень консервативное ремесло, а рыбаки — самые консервативные из рабочих. Изобретение пластмассы, электроники, мощных лебедок, подвесных двигателей не изменило технологию настолько, чтобы сделать ее неузнаваемой, например для рыбака XV–XVI веков. Неизменно не только снаряжение, но и обычаи, приметы и суеверия самих рыбаков.


Фигурки ловцов жемчуга, обозначенные на каталонском атласе 1375 г.


Каталонский моряк в каком-то смысле столь же провинциален, как любой фермер. Даже в 1900 году можно было встретить моряка, скажем, из Кадакеса, что рядом с французской границей, который несколько раз пересек Атлантику — дошел до Кубы, Венесуэлы и даже до Нью-Йорка — и тем не менее никогда не бывал в Барселоне. Ни рыбаки, ни моряки не интересовались политикой или общественной жизнью. В Средние века рыбаки, в отличие от крестьян и торговцев, не были представлены в Совете Ста. Они туда и не стремились. То, что творилось в море, занимало их куда больше, чем то, что происходило на суше. Жизнь в море, при том, что в каком-то смысле каждая лодка была своеобразным маленьким государством, представляла собой смесь абсолютизма и коммунизма, освященную традициями и не подлежащую изменениям. Абсолютизма — потому что слово шкипера в море было законом; коммунизма — потому что улов и прибыль в конце недели делились между членами команды поровну, хотя капитан забирал двойную долю, одну — себе, другая шла на содержание лодки и ее оснащение. Если на судне появлялся новенький, будь то даже сын капитана, два года он ходил в подмастерьях: первые шесть месяцев получал только четверть доли, следующие — половину; третьи — три четверти и наконец — полную оплату. Равноправие на судне соблюдалось и за едой. Отдельных тарелок не было. Каждый черпал своей ложкой из общего котла. Обычно лучшую рыбу команда оставляла себе, а прочее отправлялось на рынок. Это была весьма скромная компенсация за тяжелый труд, опасность и низкую оплату. Членов экипажа связывали примитивные коммунистические отношения: у них были общие чувства, общие враги и общий кормчий. Как сказано в популярном рефрене:

В море

Нет твоего

И моего.

В море

Всёе твое

И всё мое.

На борту обязательно держали кота — или котов, чем больше и чернее, тем лучше. Был такой обычай — заманивать их на борт рыбой, а потом отплывать вместе с ними. Самые лучшие коты были всегда ворованные, отсюда присказка:

У мельника мука,

Кот у моряка,

Цыпленок у солдата —

Не спрашивай, за них какая плата.

По морским законам, собранным в «Llibre del Consolat de Mar» («Книге Морского совета»), владельца грузового судна подвергали наказанию, если он не мог предъявить кота, и судно объявлялось gastat per rates, «зараженным крысами», а команде полагалась компенсация. Единственным выходом для судовладельца было доказать, что на судне был кот, но он умер после отплытия. Что до его способностей к ловле мышей, та законом не определялась, что было очень мудро.

Судно со своими тросами, шкивами и прочей оснасткой было самой сложной машиной, какая только существовала в Средние века наряду с мельницей. Пословица гласит: «Per fer de mariner 1 moliner/ Cal molt saber» («Чтобы быть мельником и моряком, надо много знать»). А вот еще поговорка:

Не бывает гладко с лодкой,

Мельницей и молодкой.

Кроме того, судно требовало постоянного ухода и ремонта. Считалось большой жертвой использовать лес от старой лодки для чего угодно, не связанного с морем, и gats del таг — «морские коты» (каталонский эквивалент «морских волков») обычно предпочитали сжечь свое судно, нежели позволить плотникам его расчленить:

Судьба корабля — плавать, пока скор,

А состарится — в костер!

Море было зоной предрассудков, как и суша. Никогда не ступай на берег с судна правой ногой — только левой. Возьми с собой кусочек коралла на счастье. Тунец выносит утопленников на берег и оставляет там, чтобы их похоронили. Кожа морской коровы, если ее натянуть на мачту, отводит молнию. Души пропавших без вести в море можно увидеть в сумерки на гигантской прозрачной каравелле, чей капитан-призрак командует, трубя в раковину, и эти мрачные позывные доносятся из-за горизонта и леденят кровь. Самое лучшее место и время, чтобы изловить сирену, — ночь святого Иоанна у Коста-Брава, и если удастся схватить ее покрывало, вам всегда будет сопутствовать удача и богатство. Если moixonet, чертик в обличье молочно-белой птички, поднимется из моря и сядет на снасти, весь год будет хороший улов. Никакие чары или заклинания не вызвали бы насмешки у моряков. Огромное количество отвращающих беду и пророческих заклинаний от Средних веков до начала ХХ века собрано в каталонском морском фольклоре. Были колдуны, так называемые cridavents (заклинатели ветров), которые могли среди полного штиля вдруг поднять ветер: некоторые кричали, другие пели, третьи размахивали шляпами, и многие рыболовные суда еще в 1860-х годах оснащались cordes de vent, «Ветряными канатами» — потемневшими от воды фалами с семью зарубками, которые забрасывали по дуге в том направлении, откуда ожидали ветра. Вариант — канат с семью узлами, в каждом из которых «был спрятан» ветер: капитан развязывал один из узлов и тем освобождал желаемый ветер. Предусмотрительный шкипер всегда брал с собой запасной канат, чтобы сразу не расходовать весь запас ветра на судне. Эти приспособления были очень дороги, их изготавливали колдуньи, и обычай существовал до 1820 года.

Самые худшие штормы в году, октябрьские и ноябрьские, были делом рук демонов. Чтобы пережить эти бури, требовались особые молитвы святому Франциску, чей веревочный кушак ассоциировался с канатами на судне и служил для отпугивания демонов моря. Или штормы вызывал огромный лев, живший в глубине, неподалеку от Майорки — «Voga de pressa, que el lleo dorm!» («Греби быстрее, пока лев спит!»).

Естественно, суеверия и вера перетекали друг в друга, и четкой границы между ними не существовало. Так было для моряков и рыбаков всей Европы. В Каталонии иногда «исповедовались» морю, бросая в него камушек за каждый из своих грехов; если вода оставалась спокойной, это означало прощение, а если погода портилась — наоборот. Некоторые бросали в воду двенадцать тыкв, которые обычно использовались как буйки, и пытались угадать будущее по тому, как они располагались на воде. Все знали: чтобы найти тело утопленника, надо взять panels d'ofegat или «хлеб утопленника» (буханку, испеченную в форме креста с отверстием для свечки и освященную в праздник святого Петра, покровителя рыбаков), вставить в отверстие зажженную свечу и пустить хлеб по воде. Пламя свечи (душа) погаснет, но хлеб (тело) поплывет туда, где лежит труп и станет качаться над ним, как буй. Каждая семья заготавливала таких хлебов столько, сколько в ней было моряков. Во время празднеств в день Петра священник держал крест над водой, не касаясь ее. Однако в некоторых местах (например, в Ситжесе) крест опускали в воду. Были еще и другие способы благословить воду. Изображения святых, вместе с разнообразными рыбами, кальмарами и креветками, составляли гирлянды, которые вешали на корабле (как на суше — связки фруктов и злаков), а нарисованные или вырезанные изображения Мадонны выносили из церквей и торжественно опускали в соленые волны. Братство рыбаков купило особые колокола для церквей: самый большой, под названием «La Pescadora» («Рыбачка») висел в церкви Санта-Мария дель Мар, и когда он звонил, это означало: «Рыбаки, пора в море!» Еще рыбаки белили колокольни и шпили, чтобы лучше видеть их издалека, с моря.

Если Петр заботился об улове, то святой Эльм, другой покровитель моряков, отвечал за оснастку судов и удачу. Он являлся в виде «огней святого Эльма» — статическое электричество вызывало свечение на мачте во время шторма. День этого святого отмечали 14 апреля играми и ритуалами. Наиболее популярен был горизонтальный вариант смазанного жиром шеста: мачту, хорошо натертую жиром, клали как мост между двумя стоявшими на якоре судами, и первый, кому удавалось перейти по ней с одного судна на другое, получал приз. В день святого Эльма бывалые моряки выставляли пинии в горшках на палубах судов, выстроенных у берега. Но самым главным событием всегда считалась процессия к колодцу Св. Эльма, источнику пресной воды, находившемуся у Морских ворот, там, где сейчас Мореходная школа. Каждый год священники из церкви Санта-Мария дель Мар спускались к источнику, чтобы его освятить. Торжественные процессии шли туда из других церквей, из монастыря Св. Клары в квартале Рибера, чтобы поклониться воде святого Эльма. (В XVIII веке, когда монастырь по приказу Филиппа V разрушили, чтобы построить Сьюта-делла, культ переместился в церковь Сант-Микеле во вновь созданном приходе Барселонета.) Когда процессия подходила к колодцу, моряки набирали во фляги чудодейственную воду и брызгали ею на лодки и снасти веточками розмарина. Этот обычай зародился в XIII веке и просуществовал шестьсот лет. В 1850 году он сошел на нет из-за либерального скептицизма.

Третьей главной святой моряков вообще и барселонских в особенности была Евлалия. Чтобы в рыбной ловле сопутствовала удача, рекомендовалось тринадцать раз, тринадцать пятниц подряд, посещать ее гробницу в кафедральном соборе. А если потом еще преклонить колена перед моделью военного галеона, висящего под куполом часовни Христа при Лепанто (часовни со скульптурой Спасителя, которую дон Хуан Австрийский в свое время поставил на флагманском корабле), и заметить, куда направлен нос корабля, то точно узнаешь, в какую сторону плыть. Позже духовенство все испортило, подвесив маленький галеон не на одной, а на двух цепях, так что нос его с тех пор всегда смотрел в одну сторону.

Иисуса, святых и Мадонну следовало призывать в трудные моменты жизни. «Если хочешь научиться молиться, научись ходить в море». В барселонских церквях с видом на море, особенно в Санта-Мария дель Мар, висело множество приношений моряков, каждое приношение было обетом, и почти все «сгорело» в антиклерикальном пожаре, охватившем Барселону между 1835-м, годом пожара в монастыре, и вспышкой гражданской войны в 1936 году. Если дела были действительно плохи, а капитан не женат, он мог в качестве последнего средства громко дать обет Господу в присутствии команда, что, ступив на землю, женится на первой встречной женщине, какой бы она ни оказалась — пусть старой, некрасивой или бедной. Так что после шторма многочисленные старые девы и вдовы прогуливались у берега, поджидая прихода судов. Женщины собирались на улице, отходящей от Пласа де лес Оллес, которая стала известна как Каррер де лес Дамес (улица Дам).

Отношение женщин к мореплаванию было сложным. Море часто делало их вдовами, оно было властной и требовательной возлюбленной, которая не отпускала мужчин неделями и месяцами, предоставляя женам бояться и беспокоиться. Если верить фольклору, судьба моряцких жен была незавидной:

Рыбаки уходят, уходят,

В море уходят, в море.

Рыбаки уходят, уходят

В море и поют свои песни.

Ах, мама, мама, что мне делать!

Ах, мама, какой красивый парень! —

Не ходи, дочка, не ходи замуж,

Не ходи за моряка замуж.

Но, разумеется, были и другие мнения на этот счет:

Не ходи за кузнеца,

Отмывать его — не отмоешь.

Выходи за моряка —

Придет он из моря чистым.

Море ревниво, и не дай Бог женщине ступить на борт: «La mar i la dona / no sоп cosa bona» («От женщины в море одно лишь горе»). С другой стороны, морю иногда случалось признать в женщине сестру и проявить то, что спустя пятьсот лет будет названо гендерной солидарностью: «La mar es posa bona / si veu el cony d'una dona» («Стоит бабе задрать подол — и не будет на море волн»). Так что женам моряков и их возлюбленным случалось показывать морю свои прелести — на счастье. Но горе, если женщина помочится в волны, — это принесет свирепые бури!

VIII

Фольклор и обычаи меняются очень медленно, они устойчивы и долговечны. Политика развивается быстрее. Барселона прожила XV век злобным инвалидом, который и ходить не может, и лечь отказывается.

Последним представителем барселонского королевского дома на троне Каталонии и Арагона был Марти I Человеколюбивый, скончавшийся в 1410 году и не оставивший законного наследника. Попытки найти такового предпринимал претендент на папский престол антипапа Бенедикт XIll, отвергнутый большей частью христианской Европы и все же принятый Арагоном. Он созвал конклав. После долгих обсуждений шести кандидатов конклав наконец выбрал кастильца, которому надлежало отдать арагонскую корону. Им стал Фердинанд де Антекера (1380–1416), сын Хуана I Кастильского и Алиеноры Арагонской. Кое-кто из барселонской знати его поддерживал, но исход выборов был предрешен. Они вошли в историю как «Компромисс в Каспе», по названию города, где заседал антипапский комитет. Отныне королевством Арагонским и Каталонским правили кастильцы.

Смертоносные эпидемии чумы, застой в сельском хозяйстве, крах банков — все это привело Арагон к бедности и бессилию, при том что доходы Кастилии возросли. Чума в XV веке возвращалась снова и снова, и к 1497 году население Каталонии, которое колебалось от 600 000 в 1350 году до 430 ООО человек в 1365 году, снизилось до 278 000 человек. Все, что когда-то называлось средиземноморской империей, теперь превратилось в фантом. В торговле Генуя побивала барселонских купцов как в восточном, так и в западном Средиземноморье. Альфонсо IV Каталонский (13961458) подражал своим предшественникам в стремлении завоевать имперскую славу. Ему удалось захватить Неаполь и даже утвердиться там и объявить себя хозяином Средиземноморья. Но при этом он не был хозяином Каталонии и Арагона, а то чувство тесной связи монарха и народа, на котором держалось столь многое, умерло еще раньше.

В Барселоне народное единство было расколото враждой кланов Буска и Бига, и в 1453 году семейству Буска наконец удалось завоевать Совет Ста и изгнать из муниципалитета большую часть знати. В сельской местности знать (а также городские деловые люди, владевшие землей) с ужасом обнаружили, что Альфонсо IV оправдывает свое прозвище «Великодушный», встав на сторону крестьян. Понимая, что волнения в деревне надо сгладить, чтобы каталонцам было что есть, Альфонсо в 1455 году отменил «Шесть злых налогов». Это вызвало такой взрыв негодования у других слоев населения, что в 1456 году король восстановил налоги. А через год снова отменил. К тому времени консервативная знать была готова порвать с нерешительным благотворителем, но он умер в 1458 году и оставил трон своему сыну Жоану II. Жоан, однако, тоже был добр к крестьянам, и консерваторы стали связывать свои надежды с его сыном от первого брака, Карлом, принцем Вианским. Отец и сын не любили друг друга так сильно, что в 1460 году Жоан II арестовал Карла и заточил его в тюрьму. Это гротескное происшествие вызвало конституционный кризис. Какое право имел испанский король, который правил по договору с каталонскими consellers, сажать в тюрьму их любимого кандидата — не важно, сын он ему или нет! И тут; весьма некстати, Карл умер. Ходили слухи, что его отравил Жоан. Гроб с телом принца выставили в Сало де Тинель, и последовала впечатляющая сцена: рыцари на своих боевых конях въехали по ступенькам внутрь и гарцевали вокруг катафалка, стеная и всхлипывая. Они бросали знамена на каменный пол и едва не выпадали из седел, демонстрируя свое горе и верность усопшему.


Король Фердинанд и королева Изабелла


В 1462 году разразилась гражданская война, которая продлилась десять лет — схватка между монархией и правящим классом, в ходе которой бульшая часть долгосрочных договорных связей между троном, Женералитат и Советом Ста была разорвана. Жоан 11 победил, но это была пиррова победа. Он умер в 1479 году и оставил трон своему второму сыну, Фердинанду II Католическому (1452–1516). Именно Фердинанд, женившись на будущей Изабелле 1 Кастильской, окончательно привел Каталонию под крыло Кастилии и положил конец независимости принципата, у истоков которой шестьсот лет назад стоял Гифре Волосатый. Отныне Каталония стала частью Испании, и, так как оборот ее торговли сокращался, а империя приходила в упадок, весьма зависимой частью. Женившись на Изабелле, принц Арагона и Каталонии объединил Арагон и Кастилию, и в этот альянс влилась Каталония. Начиная с Фердинанда короли Арагона и Кастилии отдалялись от Каталонии и ее проблем, которые значили меньше, сколь бы серьезными ни были, чем проблемы Испании в целом.

Символом опалы Каталонии стала новая должность вицекороля или генерал-лейтенанта Каталонии, чей дом в городе с предусмотрительно укрепленными на кронштейнах по углам крыши приспособлениями для того, чтобы поливать неспокойных каталонцев кипящим маслом, стоит на Пласа дель Рей; сейчас в нем помещается архив арагонской короны. Рядом с Палау дель Льоктинент находится высокая смотровая башня, носящая старинное название Мирадор дель Рей Марти (она была построена в 1555 году, почти через полтора столетия после смерти короля Марти). Вероятно, ее так назвали, скорее, чтобы напомнить о милостивом каталонском короле, чем представить как наблюдательный пункт короля кастильского.

Фердинанду в наследство досталась застойная столица, утопающая в финансовых проблемах. «Сегодня в этом городе нет ремесел, — напоминали ему советники, — нигде не найти ни засова, ни куска ткани. Ткачи без работы и остальные ремесленники тоже». Тем не менее первым делом Фердинанд ввел в Барселоне инквизицию, кастильский религиозный террор. Это было его изобретение. Папа Сикст IV утвердил ее в 1478 году по просьбе Фердинанда и Изабеллы. Целью инквизиции было искоренение мусульман и евреев. Раньше испанские монархи не столь сильно пеклись о расовой чистоте (или чистоте крови, limpieza de sangre, как говорили в Кастилии). Знатные семьи христиан могли породниться с еврейскими, а католические принцы заключали пакты и альянсы с мусульманами на протяжении Средних веков, не вызывая ужаса у населения и не навлекая на себя обвинений в предательстве. К концу XV столетия положение изменилось самым драматическим образом. Инквизиция выполняла функции как политические, так и религиозные. Возможности устрашения были безграничны, так как верховный трибунал (Супрема) назначался непосредственно короной и полномочий у него были больше, чем у всех региональных правительственных органов. Быть евреем уже считалось ересью, поклоняться Аллаху — преступлением, и без «чистоты крови» невозможна была никакая карьера. Инквизиции предстояло определить, сколько именно нежелательной крови в человеке, выдать «чистым» сертификат чистоты (без которого человек не мог занимать никаких ответственных постов) и вынудить мусульман и евреев обратиться в христианство. Те, кто отрекся от ислама и обратился в христианство, известны как мориски, а оставившие свою религию иудеи — как обращенные, или мараны. Не желавших обратиться ожидали пытки и смерть, обычно их сжигали. Устраивались пышные аутодафе, эти зрелища, видимо, призваны были напомнить испанцам об ужасах Страшного суда.

В Барселоне было не много мусульман, но много евреев, и последние активно участвовали в финансовой жизни города. Верховный трибунал расположился в комнатах Королевского дворца, ныне переданного Музею Маре. В 1820 году это помещение разорили и сожгли возмущенные либералы. С появлением инквизиции экономика города оказалась на краю пропасти, потому что все барселонские евреи, которые могли себе это позволить, предпочли обращению отъезд. Они ликвидировали дела, собирали вещи и бежали на север, во Францию, обескровливая, таким образом, деловую жизнь города.

Неизвестно, мучила ли Фердинанда перед смертью совесть, но руки его были по локоть в крови испанских евреев. Каталония теперь рассматривалась всего лишь как небольшая область огромной империи Кастилии и Арагона, вобравшей в себя и Новый Свет, открытый Христофором Колумбом. Право управлять этой империей было передано Карлу V Габсбургу. Следующие два столетия поток золота и серебра из испанских колоний в Америке питал экономику Кастилии. Каталонии не дали возможности принять участие в этом грабеже. Да и вряд ли она могла извлечь из него какую-нибудь выгоду, даже если бы ей дали шанс. Каталонский торговый флот был слишком слаб, чтобы выдержать трансатлантические рейсы. Среди конкистадоров встречались и каталонские священники, солдаты, пираты, но тонны сокровищ, которые они везли из Нового Света через Атлантику, отправлялись прямо в Кадис, а оттуда — в Мадрид, в казну Габсбургов.

Тем не менее Барселона косвенно тоже выигрывала от этого потока, будучи частью большого богатого государства. В любом случае, она обладала слишком хорошим обменом веществ, чтобы зачахнуть от экономического кризиса, и по-прежнему верила в свои силы, какой бы неоправданной ни показалась такая уверенность, если смотреть из Кастилии. Торговля продолжалась, цеха процветали и даже расширялись, промышленность, особенно производство шерсти и хлопка, продолжала развиваться. Бюргеры расширяли городские дома, заказывали запрестольные образы, теперь в утонченном готическом стиле, под сильным влиянием фламандских образцов. На них изображались они сами, святые и Богоматерь. И мысли не возникало о немощи и упадке, стоило лишь взглянуть на здания. В конце XV — начале XVI века было достаточно свободных денег, чтобы построить большую часть больницы Святого Креста в Равале (Каррер дель Оспиталь, 56), одно из крупнейших благотворительных заведений в Европе. Красивые дома цеховых собраний XVI века, дома обувщиков и медников, разобранные впоследствии, чтобы дать место Виа Лаэтана, а потом отстроенные вновь на Пласа де Сант-Филипп Нери, свидетельствуют о процветании этих цехов. В Барселоне, славной своей готикой, не так много сколько-нибудь значительной ренессансной архитектуры, но из этого не следует, что городу не хватало гуманистической культуры. Литературная ее составляющая, начиная с XIV века, стала особенно сильна. Постепенно каталонцы, по крайней мере некоторые из них, пришли к мысли, что может существовать и другая nob-lesa — культурная элита, опирающаяся на литературные традиции, а не на кровь. Ее представители упоминаются в таких книгах. как «Книга придворного» Кастильоне и особенно в трудах Эразма, имевших огромный успех в Испании 1530-х годов.

Не обязательно рождаться благородным, им можно стать. Эта мысль, конечно же, очень хорошо вязалась с твердой и давней убежденностью знатных городских семей, что именно они, а не землевладельческая noblesa castral, являются истинной аристократией. И в каком-то смысле эти группы менялись ролями. Сельская знать в XVI веке целыми семьями перебиралась в город, чтобы жить на ренту в более изысканных условиях, чем можно было себе позволить в Ампурдане, в неуютной, изолированной от всего света семейной крепости, окруженной свинарниками и косноязычными крестьянами. В то же время земля и загородные постройки скупались ciutadans honrats, богатыми городскими бюргерами, желающими почувствовать себя крупными помещиками.

Это привело к забавному возрождению рыцарской культуры в Барселоне. Излишне говорить, что культа старого каталонского рыцарства в 1560-х годах уже не существовало: пушки и аркебузы подняли войну на новый смертоносный уровень, и человек в стальных доспехах выглядел анахронизмом. В 1571 году флот галеонов, в большинстве своем укомплектованный каталонцами под командованием дона Хуана Австрийского, незаконнорожденного сына императора Карла V Габсбурга, преподал урок туркам при Лепанто. Но в век пороха рыцарство вернулось в Барселону в декоративной форме. С 1565 года проводились ежегодные турниры: доспехи, флажки, вымпелы, дамы-зрительницы, копья с деревянными наконечниками. Это было предвестие маниакальной ностальгии по рыцарству, которая охватила Каталонию три столетия спустя. В буржуазной среде процветала торговля титулами.

Каталонцев всегда занимало, что происходит у англичан: есть, например, фрески конца XII века в церкви Св. Марии в Террасе, на которых изображается убийство Томаса Бекета в Кентербери в 1170 году. Но теперь стремление стать molt Angles, «очень английским», дало Барселоне нового святого, покровителя барселонской вечной англофилии. Имея императора, который правил в том числе и на севере, Испания с интересом смотрела на Северную Европу.

Новый святой — это Сант Жорди, святой Георгий. Его изображение, в доспехах, с копьем и поверженным драконом, украшает стены, алтари, потолки, фронтоны, щиты, изразцы, капители, витражи, карточки меню, обертки для шоколада в Барселоне с конца XVI века и по сию пору. Возможно, он никогда не существовал (агиографы давно спорят об этом), но если все-таки жил, то в IV веке, и принял мученическую смерть там, где теперь израильский город Лод (древняя Лида). Вероятно, ни одному католику, тем более каталонцу ни разу не пришло в голову что Георгий мог быть евреем. Культ его сформировался в Англии и позже достиг Барселоны. Его стали связывать с каталонско-арагонским рыцарством довольно рано — Пер I Католический основал рыцарский орден Георгия в 1201 году, а Пер III Церемонный весьма поощрял принадлежность к этому ордену. Но в Барселоне не было ни мощей Георгия, ни церквей, ему посвященных, и кажется, этому святому широко не поклонялись до конца XVI века. Именно тогда он явился с мечом, как и полагается рыцарям, и завоевал этот город. В часовне Женералитат находится чудесная маленькая серебряная фигурка Георгия, напоминание о том, что власти в свое время покровительствовали этому культу. Папа Григорий ХШ объявил о полном отпущении грехов всем молящимся 23 апреля, в день святого Георгия, а в 1667 году папа Климент IX сделал этот день праздничным для всей Каталонии.

Именно такой, «рыцарский» город увидел Сервантес, выздоравливая после битвы при Лепанто. Он воздал ему хвалу, которая теперь воспринимается как ирония. Если даже так, то каталонцы никогда этой иронии не замечали. них это не что само собой разумеющееся, очевидное, хотя, конечно, бывает приятно услышать от кастильца:

Барселона — гордость Испании, ужас врагов ближних и дальних, роскошь и отрада его жителей, приют для чужестранцев, школа рыцарства, образец всего, что может удовлетворить взыскательный вкус в великом, прославленном, богатом и прекрасно выстроенном городе… Это школа куртуазности, отдых путнику, защита бедняку, оплот храброму, отмщение униженному, место счастливой встречи друзей.


Серебряная статуэтка святого Георгия в часовне Женералитат


Тем не менее, несмотря на все эти совершенства, XVI и XVII века вошли в историю Каталонии как период декаданса. Частично из-за застоя в культуре Барселоны: здесь нет позднеренессансных или барочных зданий, которые можно было бы сравнить с теми, что построены в Италии или в других частях Испании. Когда в XVII столетии для Кастилии наступил «золотой век», Каталония переживала упадок. Что касается живописи, это время не дало ничего, кроме поздних провинциальных повторов того, что в других местах делали гораздо лучше. Не нашлось каталонских живописцев, равных по дарованию Веласеку, Рибере, Сурбарану, Эль Греко.

Но гораздо более важна политическая ситуация в этот период, в частности вопрос о правах. Учреждения, ответственные за каталонскую независимость, к XVII веку уже пришли в упадок. Фразы «Если нет — тогда нет» никто не осмелился бы сказать наместникам Габсбургов. Кастильское королевство полностью поглотило Каталонию, и это означало, что «конституции и права Каталонии», какими бы древними те ни были, начали терять свою силу. Права теперь, во времена Габсбургов, даровались королевской волей. И речи не могло идти о каком-либо постоянстве и незыблемости. Слова «пактизм» больше не было в словаре монархов. Бывшие традиции и настоящие потребности провинций должны были смириться перед интересами объединенной Испании с центром в Кастилии.

Таковы во всяком случае были взгляды министра Филиппа IV, Гаспара де Гусмана, графа-герцога Оливареса (1587–1645). Этот блестящий, авторитарного толка политик, странно совмещавший донкихотские взгляды и прагматизм, решил изменить политическое лицо Испании. Он планировал выработать стройную систему законов, военных пошлин, налогов, которые будут взиматься везде, что бы ни сказали до сих пор могущественные кортесы Арагона, Валенсии и Каталонии. Провинций много, а закон один! Оливарес не был столь наивен, чтобы полагать, что все может быть решено раз и навсегда, одним декретом. Некоторые посты приходилось предоставлять влиятельным людям из провинции. Однако надо было постепенно наладить продвижение по службе именно людей из Мадрида, а король должен ездить по стране, показываться подданным, подогревать их восторг и преданность. Непременно возникнет оппозиция, понимал Оливарес, так что процесс следовало вести постепенно, поэтапно. Оливарес считал, что для начала хорошо бы добиться военного объединения различных провинций империи Габсбургов, создать «Союз оружия», результатом которого явится армия из 140 000 человек. Королевству Габсбургов грозило банкротство: Тридцатилетняя война, разразившаяся в 1618 году, его обескровила. В 1624 году Оливарес обнародовал квоты. Ядром новой армии должны были стать люди из Кастилии и Индий — 44 000 человек. Валенсия даст 6000 человек, Милан — 8000, Арагон — 10 000, Португалия, Неаполь и Каталония — больше всех: 16 000 человек каждая провинция.

Это был страшный удар по Каталонии. Оливарес явно верил, что Каталония действительно может дать столько рекрутов. Его сильно дезинформировали наместники, невежественные и некомпетентные до такой степени, что у графа создалось впечатление, будто население Каталонии — миллион, а настоящая цифра приближалась к тремстам тысячам человек. Сельские территории провинции были все еще безлюдны, а хозяйство расстроено. Там процветал бандитизм. На дорогах Каталонии свирепствовали разбойники, организованные в банды. У некоторых имелись даже отдаленные намеки на политические цели, другие просто выходили на охоту в надежде поживиться чем-нибудь у путешественников и на фермах. Bandolers, бандиты, рыскали по окрестностям Барселоны, и некоторые торговцы платили им дань. В памятный день 1613 года бандит по имени Барбета, который пользовался славой Робин Гуда, умудрился захватить целый караван мулов с грузом серебра, предназначенного в казну Габсбургов, и потом прямо на дороге раздавал слитки крестьянам. Бандолеры, подобно сицилийским мафиози на заре существования мафии, брали на себя грязную работу, которой брезговали благородные горожане. Итак, если каталонцы были слишком слабыми, чтобы защититься от бандитов у себя дома, кто сказал, что они готовы проливать кровь на войнах, которые вел Мадрид?


Пау Кларис. Гравюра Х/Х века


Филипп IV посетил Барселону. Его визит устроил граф Оливарес. Ради приезда короля кортесы собрались впервые за двадцать лет. Барселоне подбросили приманку: пообещали, что если она вступит в «Союз оружия», то Мадрид даст денег на развитие торговли. Уговоры ни к чему не привели. Каталонцы не пошли на сделку. Филипп IV, озадаченный и раздосадованный упрямством подданных, вернулся в Мадрид. Оливарес приказал повысить налоги и увеличить количество рекрутов, чего бы это ни стоило.

В 1635 году между Францией и империей Габсбургов разразилась война. Значительная часть границы между Францией и испанской территорией Габсбургов приходилась на Каталонию, а каталонцы вовсе не были расположены воевать. Они словно даже не возражали против французов (и многие действительно им сочувствовали). Поскольку Испания нуждалась в деньгах и в людях более, чем когда-либо, Оливарес удвоил усилия, чтобы прижать каталонцев, и предложил нанести решающий удар по Франции с каталонской территории, таким образом не оставив строптивым провинциалам выбора насчет того, на чьей стороне сражаться. Но в 1639 году французы двинулись первыми и захватили крепость Сальсес в Руссильоне, на территории Каталонии. Оливарес осадил ее силами, в основном состоявшими из насильно завербованных каталонцев, в то время как его наместник в Барселоне, пьяница граф Санта-Колома — сам каталонец, презренный предатель — выкачивал налоги и военные пошлины из обескровленной провинции. Власть окончательно перестала притворяться, что уважает автономию каталонцев, когда Оливарес через Санта-Колому установил в провинции военное положение. Осада крепости Сальсес стала долгим кошмаром. Французы сдались через шесть месяцев. К весне 1640 года все в Каталонии, кто еще не ненавидел Оливареса раньше, возненавидели его, в том числе и представители знати, которая тоже потеряла сыновей и отцов под стенами Сальсеса. Даже каталонское духовенство, обычно медленно дозревающее до протеста, отвернулось от Оливареса и короля. Лидером стал Пау Кларис (1586–1641), каноник из Ургеля, возглавивший Женералитат в 1638 году.

Оливарес был очень доволен победой при Сальсесе. Он даже не заметил, что та привела Каталонию на грань восстания. Министр решил продолжить кампанию с «Союзом оружия». Он держал кастильские войска в Каталонии, чтобы вынудить собраться кортесы. Те (по крайней мере, так Оливарес заверил монарха) отменят конституцию, которая препятствовала набору каталонских рекрутов в армию империи Габсбургов. Он приказал расквартировать войска на каталонских фермах и в домах городских жителей, пока кортесы не договорятся.

Франсишку Мария де Мелу, португальский офицер в армии Филиппа IV, вряд ли особенно сочувствовавший каталонцам, так описывал поведение солдат, предоставленных самим себе и вынужденных к тому же самостоятельно добывать пропитание:

Нет таких бесчинств, которые они сочли бы непозволительными. Они чувствовали себя на этой земле завоевателями и вели себя на ней, как на оккупированной территории, топча посадки, воруя птицу, угнетая жителей. Офицеры королевской армии, опьяненные безнаказанностью и амбициями, солдат не удерживали и крестьян от них не защищали… Как знать, так и плебеи яростно выплескивают свое недовольство этой страной. Со скорбью и невыразимой печалью мы наблюдали смерть и разрушения.

Такая ситуация привела к восстанию, вошедшему в историю как Guerra dels Segadores, «война жнецов» (ее основной силой было крестьянство), кровавая баня, которая продлилась до 1652 года.

Она вспыхнула из-за ареста Санта-Коломой одного из депутатов Женералитат, друга Пау Клариса Франсеска де Тамарит. Сельские жители взялись за оружие. Отряд разъяренных мятежников вошел в Барселону, ворвался в тюрьму и освободил пленника. Оливарес наконец, сообразив, что страна на пороге революции и открылся еще один фронт в и без того обескровившей Кастилию войне, попробовал успокоить каталонцев. Но было слишком поздно. В июне 1640 года по Барселоне ходили люди с серпами за поясом. Они надеялись наняться на сбор урожая. Так как на рынке рабочей силы на них не было особого спроса, они начали бунтовать. К ним присоединились городские рабочие. Стража бежала, спасаясь от толпы, рвущейся ко дворцу вице-короля и к домам министров, чтобы ограбить их и поджечь. Санта-Колома, в надежде сесть на корабль и уплыть, прятался в Драссанес, но толпа нашла его, приволокла к воде и забила до смерти на берегу.

В следующие несколько лет большую часть провинции охватила анархия. Просчет Каталонии в том, что она не нашла общего языка с Арагоном и Валенсией. Если бы три государства бывшего арагонского королевства объединились против Кастилии, они, возможно, разбили бы ослабленные силы Габсбургов и вновь создали бы прежний мощный блок. Но все три провинции оказались неспособными на здравое решение из-за своей глубокой провинциальности и взаимных подозрений. Вместо этого Пау Кларис, выступивший как харизматический лидер каталонцев в первый год войны, пошел на альянс с французами, которые были рады вмешаться. Женералитат объявил нового графа-короля — Людовика ХШ Французского. Французская армия вошла в Барселону и, объединившись с каталонскими силами, нанесла сокрушительное поражение армии Габсбургов на склоне горы Монтжуик.

«Война жнецов» закончилась компромиссом. Большая часть французской армии ушла из Каталонии к 1648 году, прихватив провинцию Руссильон в качестве компенсации — у Каталонии больше не было территории к северу от Пиренеев. Благочестивые каталонцы возненавидели жителей этих земель за «дезертирство». Войска Филиппа IV заморили Барселону голодом осенью 1652 года — на прямую осаду города у них вряд ли хватило бы сил. Филипп IV не хотел мстить поверженному городу: он все еще нуждался в его лояльности и в налогах, которые можно было собрать. Итак, вопреки рекомендациям советников в Мадриде он настоял на том, чтобы оставить в неприкосновенности кортесы и конституцию, и объявил всеобщую амнистию. Ciutadans honrats вернулись к своим делам, вынеся из войны один важный урок: крестьянство, этот низший класс, опасен, неуправляем, и его следует подавлять. Больше всего пострадали и меньше всего выиграли от «войны жнецов» сами жнецы.

«Война жнецов» — архетип войн каталонцев за независимость. Провинция вышла из этого страшного периода своей истории в еще худшей форме, чем была при Оливаресе. Политическая карьера того закончилась. Война оставила после себя запустение и популярный гимн «Els Segadors», который, правда, был написан в конце XIX века:

Пробил час, жнецы,

Будьте на страже!

Снова придет июнь,

И мы наточим наши серпы!

Получит серпом!

Получит серпом!

Тот, кто захочет сжать нашу пшеницу!

Получит серпом!

IX

Каталонцы отказывались повиноваться слабым Габсбургам и выжили, выстояли, сохранив в неприкосновенности свои основные государственные институты. С Бурбонами пятьдесят лет спустя им повезло гораздо меньше.

Было бы жестоко мучить читателя подробностями Войны за испанское наследство. Но поскольку она привела к завоеванию Каталонии и разрушению политического устройства провинции, следует сказать о ней несколько слов. В значительно упрощенном виде произошло следующее.

Карлос 11, король Испании и последний король дома Габсбургов, умер в 1700 году. Это был полусумасшедший неврастеник, подверженный припадкам, окруженный предсказателями и наперсниками. Два его неудачных брака не принесли Габсбургам наследника. Четыре основные силы — Англия, Голландия, Австрия и Франция — в ожидании его смерти плели интриги, надеясь посадить на испанский трон своих кандидатов.

Англия и Голландия были против австрийского или французского наследника. Точно так же не принимали они и баварского принца Жозефа Фердинанда, внука инфанты Марии Терезии.

Австрия хотела посадить на трон другого внука инфанты, эрцгерцога Карла, сына императора Священной Римской империи Леопольда I.

Франция поддерживала принца из дома Бурбонов Филиппа Анжуйского, внука Людовика XIV, Короля-Солнца.

Сам Карлос II благоволил Жозефу Фердинанду Баварскому, но королева, немка, настоящая мегера, полагавшая, что может заставить больного монарха делать все, что хочет, была за австрийского претендента, эрцгерцога Карла.

Казалось, нет выхода из этой ситуации, так что еще при жизни Карлоса стороны подписали соглашение о разделе испанского королевства на три части. Но Карлос, каким бы плохим королем он ни был, не мог допустить раздела своего государства. Он разгневался и немедленно сделал выбор в пользу баварского кандидата Жозефа Фердинанда. Это случилось в 1698 году. В следующем году, словно повинуясь какому-то страшному расписанию, Жозеф Фердинанд умер. Таким образом, осталось два кандидата, австрийский и французский, и в 1700 году Карлос отписал королевство последнему. Франция была самым могущественным государством Европы. Француз, сделавшись королем Испании, мог объединить два королевства и спасти полуостров от политического распада. Шестью месяцами позже умер последний Габсбург. Филипп Анжуйский, первый из династии испанских Бурбонов, триумфально вступил в Мадрид в апреле 1701 года, приняв имя Филиппа V.

Англия, Голландия, Австрия и Савойя смотрели на его восшествие на престол с ужасом. Они понимали, что объединение Франции и Испании породит опасное супергосударство, которое непременно подчинит себе всю Европу. Они объявили войну, надеясь сбросить Филиппа V с испанского трона и заменить его эрцгерцогом Карлом Австрийским. Так началась Война за испанское наследство, которая сотрясала Европу с 1701 по 1714 год.

Каталония примкнула не к тому союзнику. У нее были причины, правда, по большей части неуважительные. Правящие классы подкупило относительное великодушие, проявленное Габсбургами в первые пятьдесят лет после «войны жнецов», и Каталония, колеблясь, как маятник, между протестом и послушанием навязанному извне порядку, присягнула им в верности. Более того, глубокое отвращение народа к Франции разделяли и богатые горожане, которые поняли позицию Филиппа V. (Взгляды каталонской аристократии в расчет не принимались; последние два столетия все дочери каталонских аристократов выходили замуж за кастильских знатных дворян, таких как герцоги Мединасели, и приносили в приданое фамильные поместья, так что noblesa castral, лишившись потомства, оказалась исключенной из политического процесса.) Филиппу IV и Оливаресу не удалось навязать провинции централизованные законы — мадридская казна и армия были для этого слишком ослаблены. Но Филипп V был человеком стальной воли, сторонником централизованной власти по убеждению и по воспитанию. Он унаследовал почти религиозную страсть своего отца Людовика XIV к централизованному государству, такому, Чтобы все нити вели напрямую к монарху и его министрам. Все тринадцать лет войны он неуклонно, твердой рукой вел Испанию к централизму. И все же Филипп V хотел по возможности сохранить дружеские отношения с каталонцами и, чтобы угодить им, готов был зайти довольно далеко. По крайней мере, сначала.

В 1702 году он нанес визит в Барселону. Впервые за целое поколение созвали каталонские кортесы, чтобы те присягнули королю. В последний раз кортесы собирались тридцать лет назад, а потом из-за всеобщего попустительства и безразличия перестали действовать. Король изложил перед ними программу каталонской автономии. Он вернул Каталонии графства Серданья и Руссильон к северу от Пиренеев. Он определил княжество как «свободное и независимое» и говорил о «каталонской нации», объединенной древними обычаями и общим языком с Валенсией и Балеарскими островами. Он объявил Барселону свободным портом, чьи суда могли торговать (впрочем, с некоторыми ограничениями) с испанскими колониями в Карибском море.

Каталонцы со свойственным им упрямством не поверили ни одному его слову, так что неизвестно, выполнил бы Филипп V свои обещания. Раздраженный отсутствием отклика со стороны подданных, он «закрутил гайки», назначив наместником на редкость высокомерного и глупого кастильского дворянина Франсиско Фернандеса де Веласко, герцога Фриаса, чьи грубые ошибки скоро отбили у каталонцев всякую охоту верить обещаниям Филиппа V.

Каталонцы теперь больше чем когда-либо хотели видеть на троне Габсбурга, эрцгерцога Карла. На церемонии в Вене в сентябре 1703 года Карл был провозглашен Карлом III, королем Каталонии, Арагона и Кастилии. К 1705 году он, казалось, уже выиграл войну, и каталонцы официально заявили о своей верности. Они также подписали договор с Англией. Коварный Альбион обещал поддержать их в войне против Бурбонов своим средиземноморским флотом, но (не в первый и не в последний раз) нарушил слово. В ноябре Карл III вошел в Барселону со своей многонациональной армией, и сначала дела у него шли очень хорошо. Он прошел от Барселоны до Мадрида, но madrileños[30] ненавидели Карла не меньше, чем каталонцы его противника, так что переворот не удался. Филипп V нанес ответный удар, отбросил Карла в Валенсию, а затем разбил его армию в битве при Альмансе весной 1707 года. Изрядно потрепанный, Карл отступил в Барселону, а Филипп показал Каталонии, что ее ожидает, лишив Арагон и Валенсию всех свобод и прав.

Это только укрепило решимость каталонцев, которые, столь неразумно ввязавшись в войну, сражались до конца с героизмом истинных камикадзе, в ущерб собственным интересам. Им не на кого было рассчитывать. Карл III с достоинством отступил на север из Барселоны в 1711 году, оставив свою жену в качестве регента. В 1713 году уставшее от войны английское правительство помирилось с Францией и с Филиппом V, бросив Каталонию на произвол судьбы. В марте 1714 года Карл (который после неожиданной кончины брата стал императором Священной Римской империи Карлом VI и мог теперь разговаривать с Бурбонами на равных) подписал мирный договор с Филиппом V. Каталония осталась одна — сражаться без крупных союзников за безнадежное дело. К лету 1714 года из всей Каталонии одна лишь Барселона еще держалась против армии Бурбонов, которая, после ухода британских кораблей, блокировала порт с моря.


Статуя Рафаэля Касановы


Город располагал всего десятью тысячами солдат, и это число вскоре сократилось: военные действия, голод, болезни. Но всякого мирного жителя, способного поднести воду к городским стенам или бросить в неприятеля камень, объединял с защитниками единый фанатичный порыв. Каждому мужчине старше четырнадцати выдали оружие по приказу каталонского командующего Антони де Виллароэля. Бурбонской армией командовал незаконнорожденный сын короля Англии Якова II Яков Стюарт, герцог Бервик (и герцог Лирии — в награду за заслуги в разгроме Габсбургов при Альмансе семь лет назад). Были эпизоды беспримерной храбрости: пятидесятичетырехлетний Рафаэль де Касанова-и-Комес, юрист, последний conseller en сар[31] Барселоны, поднял штандарт святой Евлалии и повел солдат в контратаку в последний день осады. Виллароэль несколько раз грозился сложить с себя командование, потому что жители Барселоны отказывались даже слушать Бервика, предлагавшего помилование в обмен на сдачу. А Совет Ста, который контролировал всю гражданскую власть в Барселоне с тех пор, как Депутация проголосовала за самороспуск, охватила такая религиозная экзальтация, что он издал официальный указ, назначавший Святую Деву командующей армией. Хоть Святая Дева и спасла Каталонию от нашествия саранчи в 1687 году, на сей раз она не смогла совершить чудо.

Глава 3 Под цитаделью

I

Барселона сдалась Бурбонам безоговорочно 11 сентября 1714 года — дата, которая так некстати считается национальным праздником Каталонии. Каталонские националисты, начиная с XIX века, писали о XVIll столетии как о периоде репрессий, когда ничего не складывалось — ни в политике, ни в экономике, ни в праве, ни в языке, ни в искусствах. Легенда о «тирании Бурбонов» в XVIII веке поддерживается до сих пор на всех уровнях: еще не так давно каталонские дети, отправляясь в уборную, говорили, что идут «навестить Филиппа», имея в виду Филиппа V, ненавистного монарха-Бурбона. Но все это надо, что называется, «делить на два». Разумеется, не было недостатка в горячих головах из Кастилии, мечтавших увидеть «предателей»-ка-талонцев наказанными, а город их разрушенным, подобно Карфагену, разрушенному римлянами. Но Филипп V не стал принимать радикальных мер. Разгул жестокости, связанный с победой Бервика, закончился, и граждане Барселоны, особенно средний класс, уютно устроились при правительстве Бурбонов, и даже процветали следующие сто лет. По меркам ^ХХ века это не являлось оккупацией. Считать Каталонию бессовестно угнетаемой, томившейся под ярмом Мадрида, подобно Франции под властью нацистов или Польше под пятой Москвы, было бы неверно, хотя, конечно, очень заманчиво, особенно для демагогов-сепаратистов.

Тем не менее война есть война, и завоевание есть завоевание. Распоряжения, данные Филиппом V Бервику как маршалу, захватившему город, были весьма просты. Каталонцы должны понять, чту влечет за собой неверный выбор союзника. Маршалу надлежало уничтожить всю политическую структуру каталонского государства — оно теперь подчинялось напрямую Мадриду. Любой намек на бунт — не то чтобы у полуголодной и измученной осадой Барселоны были силы сопротивляться — следовало беспощадно подавлять.

Виллароэль бежал. Бервик повесил одного из лидеров повстанцев, Морагеса, и его старших офицеров. После этого их тела были четвертованы, а головы выставлены на шестах у главных городских ворот. Голова Морагеса оставалась выставленной на обозрение двенадцать лет. Некоторое количество сопротивлявшихся похоронили в общей могиле рядом с Санта-Мария дель Мар. Теперь на этом месте стоит памятник, воздвигнутый в 1974 году — низкая стена красного гранита, к которой веером спускается площадь. На памятнике выбиты слова популярного поэта Серафи Питарра:

На кладбище Моререс

Не похоронено ни одного предателя:

Даже при том, что мы лишились флага,

Это благородная могила.

Около четырех тысяч уцелевших каталонских солдат оказались в тюрьме или были депортированы. Смерти подобно было попробовать покинуть Каталонию без паспорта, хотя тысячам удалось бежать на Менорку и Майорку в рыбацких шлюпках. Они надеялись уплыть еще дальше на британских судах, отправлявшихся в средиземноморские порты.

В Барселоне все крепости, склады, казармы, укрепления и редуты, которые не являлись собственностью короля, были разрушены, и это разрушение предвосхищало уничтожение всей политической структуры Каталонии. Первым ударом стал декрет о «новом плане». Его издал Хосе Патиньо, ставший в 1714 году президентом королевской комиссии юстиции и управления.

Патиньо хорошо понимал особенности Каталонии и представлял себе, на что идет. Он прекрасно знал упрямство, твердолобость, склонность к сутяжничеству, гордыню каталонцев и был решительно настроен прижать их, чтобы они подчинились королю «если не из преданности и любви, то хотя бы повинуясь силе оружия». Каталония, как он докладывал Филиппу, «может быть нам очень полезна благодаря большой плотности населения и его трудолюбию. Страна густо населена, не за счет большого числа городов, а за счет множества маленьких деревень, жители которых едва ли хоть сколько-нибудь юридически, да и просто образованы. Они ничему не учились, ничего не смыслят в политике, непослушны и практически не религиозны… Им присущи врожденное свободолюбие и пристрастие ко всяким видам оружия. Они вспыльчивы и мстительны. Им ни за что не следует доверять, ибо они вечно что-нибудь затевают и замышляют, и норовят ускользнуть от правосудия. Они — себе на уме».

Поэтому ни один из каталонских законов не должен был уцелеть. «Новый план» запрещал как Депутацию (которая, правда, уже сама проголосовала за самороспуск незадолго до того, как вошли войска Бервика), так и древний Совет Ста. В дальнейшем испанский король в Мадриде должен был править Каталонией, как и остальной Испанией, через своих проконсулов — ненавистных местным жителям коррехидоров. Этих чиновников было двенадцать, ни один из них не был каталонцем, каждый стоял во главе одной из вновь обозначенных провинций Каталонии (Барселона, Матаро, Таррагона, Сервера, Ллейда, Вилафранка де Пенедес, Манреса, Вик, Пуигсерда, Жерона, Тортоса и Таларн). «Новый план» отнимал все, что оставалось от прежних каталонско-арагонских территорий в Средиземноморье: Менорку, Сицилию, Сардинию, Неаполь. Он аннулировал «конституции и права», отменял прежние названия, которые ревниво сохранялись со Средних веков; и все это каталонские патриоты после 1830 года то и дело поминали в порыве агрессивной ностальгии.

«Новый план» предполагал новую налоговую систему — кадастр. Патиньо знал, что прижимистые каталонцы, которые и ломаного гроша не дадут даже на нужды собственного государства, не то что в казну завоевателей, примут это в штыки. Веками каталонцы судились через кортесы, и, как отмечал Патиньо, «ничто не вызывало у них такой ненависти, как налоги, которыми их облагала королевская власть». К тому же не так легко было выяснить истинные доходы: каталонцы всегда стремились казаться беднее, чем есть на самом деле, в то время как в Мадриде вели себя совсем наоборот.

Итак, Патиньо обложил местных данью. Всякая частная собственность в Каталонии облагалась 10-процентным налогом. Рабочие должны были выплачивать 8,5 процентов своего заработка, при этом количество рабочих дней в год исчислялось для крестьян и наемных работников ста дням, а для ремесленников — ста восемьюдесятью. Только священники, знать, дети до четырнадцати лет и люди после шестидесяти налогов не платили. Если ты медлил с выплатой, тебя могли навестить люди с оружием в руках. Один налогоплательщик, Франсеск Доблет, жаловался, что со своей фермы вынужден отдавать сто фунтов (lliures) за десять месяцев, «а есть крестьянские фермы в округе, которые отдают 300 фунтов в год. Говорят, вся провинция платит 15 000 дублонов в день. Не знаю, откуда берутся все эти деньги… Пусть Господь сжалится над нами, а иначе я не знаю, что может случиться».

«Новый план» выдвинул также довольно неэффективную программу подавления местного населения в области культуры. Основной мишенью стал каталанский язык. Патиньо прекрасно понимал, что язык — ключ к патриотическим чувствам. «Каталонцы испытывают глубочайшую любовь к своей стране, столь избыточную, что она лишает их здравого смысла, и говорят только на своем родном языке». Язык для каталонца — знак отдельности, непохожести, поэтому каталанский должен быть полностью вытеснен кастильским. И тогда, надеялись составители плана, свободолюбие увянет и умрет.

Чтобы быть уверенным, что у будущей элиты Каталонии не будет независимой интеллектуальной жизни, Филипп V издал в мае 1717 года указ о закрытии всех каталонских университетов. Вместо них он открыл университет в Сервере, мелком городке с населением примерно две тысячи человек, на полпути от Мадрида к Барселоне. Город не имел даже библиотеки. Но в нем были расквартированы войска Бервика, и чтобы поощрить новое учебное заведение, правительство выделило крупную сумму. Серверу стали весьма оптимистично стали называть Бурбонскими Афинами. Университет просуществовал сто двадцать пять лет и закрылся в 1842 году, став жертвой воинствующего испанского либерализма. В период своего зловещего расцвета, который продлился до изгнания Карлосом Ш иезуитов из Испании в 1767 году, университетом в Сервере управляла инквизиция и орден Сердца Иисусова. Лекции читали по-латыни и по-кастильски. Строго следили за тем, чтобы студенты не заразились какой-нибудь ересью, и обучали их по скучным программам, не имевшим никакого отношения к реальной жизни. Здешний медицинский факультет, возможно, дольше всех остальных в Европе запрещал вскрытие трупов, и обучение на нем ограничивалось в основном чтением Галена, «отца медицины», умершего в 199 году н. э. Неудивительно, что университет Серверы не стяжал научной славы. Он запомнился разве что обращением ректора к Фердинанду VII, свидетельствующим об упадке науки в Испании: «Минуй нас эта опасная мания — думать». А острословы утверждали, что колокола в Сервере вызванивали припев: «Tots Ьо som de botiflers, / La сатрапа tambe ho es» — «Мы все предатели, даже колокол».

Однако ни разрушение каталонских университетов, ни общий запрет на публикации на каталанском (которые никогда не были особенно многочисленными) не помешали этому языку уцелеть. До XVIII века во многих европейских университетах обучали на латыни, а в Коллегии Корделлеса в Барселоне по крайней мере на целое столетие иезуиты утвердили превосходство кастильского как языка науки над каталанским.

Как литературный язык, язык официальных публичных выступлений, каталанский, казалось, умер. Но, за редкими исключениями, написанное по-каталански «высоким штилем» и без того уже было нежизнеспособно: напыщенный, ненатуральный слог, цветистые фразы, не имеющие никакого отношения к живой речи. В XVIII веке каталонцы издевались над священниками, читавшими проповеди на кастильском, и над нуворишами, которые говорили на нем со всеми, за исключением слуг, так как считали, что это более стильно. Академическая среда была столь обособленной, что оказывала весьма небольшое влияние на широкие массы, и большинство каталонцев, как и большинство жителей Испании XVIII века вообще, не умели ни читать, ни писать. То, что происходило в литературных кругах, заботило их не больше, чем сейчас парня с улицы заботит Жак Деррида. Эти люди продолжали говорить на родном наречии. Они всю жизнь говорили по-каталански, и никакой указ не смог бы этого изменить. Всему в их жизни существовали названия на каталанском. Ритм, синтаксис, звучание, обороты каталанского — все выжило. И Мадрид ничего не мог с этим поделать. Каталанский сохранился, и не как окаменелость, а как живая речь, пока писатели-романтики XIX века вновь не вернули этот язык в литературу.

II

Все тот же Франсеск Доблет заметил кое-что еще, кроме налогов. У всех соседей, имевших на участках дубы, их срубили солдаты Бервика. Стучали топоры, волы тянули дубовые бревна по неровным дорогам в Барселону. Пронесся слух: оккупационная армия строит в Барселоне огромную крепость, в которой и обоснуется навсегда.

Слухи оказались правдой. Большая часть налогов пошла не в Мадрид, а на строительство Ciutadella, крепости Сьютаделлла, спроектированной голландским военным инженером по имени Проспер Вербум. Опоясывающая ее стена была закончена в 1728 году, а казармы, склады и арсеналы — чуть позже. Это сооружение полтора столетия оставалось ненавистным символом кастильского правления. Его построили за пять лет, а разрушить оказалось так трудно, будто строили лет двадЦать. Огромный пятигранник с бастионом в каждом из пяти углов, общей площадью в 150 акров, доминировал над портом и городом. Армия Филиппа V могла укрыться за хмурыми стенами и разнести Барселону в щепы из тяжелых орудий. Их ядра летели до самого Монтжуика, до дальней стороны гавани, и могли поразить любую цель в городе. К 1842 году военные укрепления Барселоны занимали площадь не меньшую, чем ее гражданские строения. Город превратился в один огромный форт.

Чтобы построить Сьютаделла, оккупационная армия уничтожила почти весь старый приморский квартал Рибера. Монастыри, больницы и около 1200 домов разрушили без всякой компенсации их владельцам. В конце 1880-х годов, когда крепость наконец снесли, чтобы устроить на этом месте общественный парк, поэт-священник Жасинт Вердагер, оглядываясь на дни унижений, писал:

Обрызганный кровью, рыча, словно дикий зверь,

Король спускается в знаменитый квартал Рибера

Во главе своих гренадеров:

«Бросьте мечи, возьмитесь за мотыги и плуги, —

говорит он, — выкорчуйте эти старые дома, логова бандитов».

Вокруг большие поместья,

Монастыри, школы, приюты,

Церкви и больницы.

Лачуги сравняли с землей, и вот

Самый счастливый квартал Барселоны стерт,

Словно надпись на песке.

Как после отлива, ни следа не осталось

От этих камней, от костей возлюбленного города.

Строят крепость,

Ненавистную Сьютаделла,

Возникшую, словно лишай,

На прекрасном лице Барселоны.


Цитадель Барселоны и ее внешние бастионы. Построено в 1715–1720 гг.


Разрушение Риберы крепко засело в народной памяти. Казалось, Барселона съежилась в тени символа абсолютной монархии Бурбонов, зажатая между крепостью и фортом на вершине Монтжуика. Форт тоже расширили и перестроили. Популярные песни, разумеется, сохранили постоянное зловещее присутствие крепости в жизни горожан:

Я видел, я видел, я видел,

Там, в Сьютаделла,

Как тело повешенного моталось

На покосившейся виселице, А отец еще дал мне в ухо,

Чтобы я запомнил эту картину,

Чтобы стал из страха

Ему хорошим сыном и наследником.

Стена перед западным фасадом, укрепленная бастионами и параллельная рву, делала зигзаг, огибала город с севера, потом снова тянулась на юг, к порту, и подходила к морю в Драссанес. Цель этого огромного военно-инженерного проекта — заключить Барселону в жесткий каменный корсет, не допускавший никакого дальнейшего гражданского строительства. Стены Филиппа V немедленно стали самой ужасной проблемой Барселоны, их ненавидели так же, как и саму Сьютаделла. Это была каталонская Бастилия. Возможно, до возведения Берлинской стены ни одно другое строение ни в одном европейском городе не вызывало такой ненависти у жителей. В XIX веке эти стены осложняли любой градостроительный проект, потому что привносили в любое решение дополнительный политический смысл. Вы за демократию или за военных? Республиканец или кар-лист? За церковь или за государство? За каталонскую независимость или за мадридский централизм? За привилегии или за бесплатные коммунальные услуги? Мы поймем по тому, как вы относитесь к ненавистным стенам. Сепаратисты в 1840-х и 1850-х годах эксплуатировали образ поруганного короной, церковью и армией города не меньше, чем идею свободы писать и публиковаться по-каталански. Такие настроения сильно повлияли на план нового города, когда были разрушены стены старого.

Вербум, архитектор Сьютаделла, задумал еще одно изменение в облике Барселоны, более мирное на сей раз, да и просуществовало это новшество подольше. Речь об участке севернее порта, известном как Барселонета, «маленькая Барселона». Изначально туда планировалось переселить некоторых жителей квартала Рибера, сделавшихся бездомными, но переселение началось только в 1753 году, на целое поколение позже. Вербум начертил первый план в 1715 году, его работу доделал другой военный инженер, Хуан Мартин Серменьо. Строительство Барселонеты и последовавшее за ним создание улицы Рамблас ознаменовали собой начало современного этапа городского планирования.


План Барселонеты, сделанный П. Всрбумом в 1753 г.


Барселонета — сеть узких прямоугольных блоков, поставленных на треугольном клочке земли, отвоеванной у моря. Только вершина треугольника, маленький остров Майанс, ныне погребенный под бетоном эспланады, была и раньше твердой землей. Сегодня это единственный район города, который еще сохраняет прежний облик прибрежного трудового квартала. Барселонету не обязательно любить, но нельзя не признать, что в ней есть какая-то необыкновенная жизненная сила. Когда впервые ныряешь в котел сегодняшней Барселонеты — кафе и дешевые забегаловки, неразбериха вывесок на Пассейч Насионал, автомобильные пробки, разрушающиеся дома, запах рыбы, блеск чешуи в канавах, куда опрокидывают тазы и ведра, вопли зазывал у ангароподобных ресторанов с дарами моря (они сползают на сероватый пляж с переполненного Пассейч Маритим), — трудно поверить, что этот район, во-первых, был задуман спокойным и, во-вторых, построен военным инженером. Сетка Барселонеты (пятнадцать узких улочек, пересеченных пятью несколько более широкими «проспектами», с церковной площадью и плацем, все вместе — двадцать пять акров) на первый взгляд совершенно невыразительна. Дешевые дома, стандартные модули. Они строились для рабочих, о которых Серменьо знал очень мало, а возможно, и не хотел ничего знать. Планировка столь абстрактна, что кажется преждевременно модернистской — маленький образчик будущих «сеток». Жилищные массивы делились на участки, площадью по двадцать восемь футов, на которых должны были подняться (не выше чем на двадцать футов) типовые двухэтажные домики на одну семью, с дверью и двумя окнами на первом этаже и двумя окнами и балконом этажом выше. На этот план не обратили никакого внимания более поздние строители, которые пристроили верхние этажи и чердаки, придав, таким образом, узким улочкам Барселоны вид тесных каньонов.

III

Коммерческая жизнь после завоевания Бурбонами возобновилась в Барселоне без всяких эксцессов. Разве что было, конечно, естественное недовольство расквартированием войск. Говорили, что члены совета упраздненной Депутации должны вернуться к своим обязанностям. Купцы и мастера-ремесленники были только рады сотрудничать с оккупантами. Как едко отмечал историк Фелипе Фернандес-Арместо, «в основе политики Мадрида в отношении Барселоны в XVIII веке лежала убежденность, что послушание жителей можно купить. И такую возможность открыто признавали в Барселоне». Город существенно выигрывал от включенности в общую испанскую экономику. Предметы роскоши — роспись по керамике, златоткачество, изготовление лент, украшения в стиле рококо — вошли в моду. Кроме того, стало модно пить шоколад — причуда, ввезенная из Мексики. Одна из каталонских галантных картинок — кавалер предлагает даме чашку дымящегося напитка. К 1770 году в Барселоне было в шесть раз больше xocolaters, чем сорок лет назад.


Габриэль Планелла-и-Родригес в магазине ситцевых тканей. Начало Х1Х века


С XVI века Мадрид отказывал королевству Арагона и Каталонии в праве припасть к реке золота и серебра, которая текла через Атлантику из Америк. Барселона в дни своей независимости была отстранена от разграбления американских колоний, а порабощение Мадридом открыло для ее торговцев Атлантику, и в 1755 году они основали торговый синдикат «Барселонская компания Вест-Индской торговли». Каталонские суда начали курсировать между Кадисом и испанскими колониями — Кубой, Санто-Доминго, Пуэрто-Рико. В 1778 году ограничения на экспорт каталонских товаров в испанские колонии отменили. Вывозили специи, лекарства, бумагу, — но в основном бренди и текстиль.

Огненная вода, aguardiente, была могущественной валютой в колониях, и жажда Латинской Америки не иссякала. Бессмысленно было экспортировать вино во Францию (или куда-либо еще в Европу), а тут продукция каталонских виноградников впервые пошла на экспорт. Из испанских вин континент в XVIII веке интересовали только мадера, шерри и портвейн, но бренди, будучи очищенным, занимало меньший объем, и его было легче перевозить. Из-за этого возникла тенденция, достигшая апогея сто лет спустя, — переход от выращивания зерновых к виноградарству. Большинство каталонских ферм находились в долинах, далеких от крупных дорог, контакта с барселонским рынком не имели. Учитывая дороговизну перевозок, фермерам из отдаленных районов было невыгодно продавать зерно в городе и вообще его вывозить. Но виноградное вино — изначально, как правило, плохого качества — можно очищать там, где оно изготавливается, и экпортировать в виде агуардьенте. Дистилляция вина до дешевого бренди открыла даже самому худшему каталонскому винограду дорогу на рынок Нового Света. За восемь лет, между 1784 и 1792 годами, каталонский экспорт в американские колонии увеличился в четыре раза — с четырнадцати до пятидесяти шести миллионов реалов.

Впрочем, большая часть экспорта все-таки приходилась на ткани. После Войны за испанское наследство Бурбоны больше не контролировали ткацкие фабрики Северной Италии и Нидерландов, что означало, что каталонская текстильная промышленность, хоть и все еще в зачаточном состоянии, стала быстро развиваться, чувствуя себя вполне конкурентоспособной внутри империи. Предоставив каталонцев самим себе, Мадрид тем самым стимулировал образование мануфактур. Каталонцам теперь нужно было развивать промышленную базу, что они и стали делать. После 1730 года как цены на текстиль, так и международный спрос на ткани подскочил, а рабочая сила в Каталонии по-прежнему оставалась дешевой, и ее было много. Каталонские крестьяне искали работу на барселонских ткацких фабриках, а из-за Пиренеев тоже шел приток рабочей силы. Это вызвало мощный подъем. Промышленность, развиваясь, перетягивала людей из сельской местности в город, в результате чего менялись и город и деревня. В 1750 году в Испании было два центра буржуазии. Первый — Кадис, город торговцев и покупателей. Второй — Барселона, город производителей.

Остальная Испания, погруженная в летаргию, презирала торговлю как подлое ремесло, как занятие для евреев, англичан и, конечно, каталонцев — этих стяжателей низкого происхождения. Между тем хлопчатобумажная и шелковая продукция быстро превратила Барселону в Манчестер Средиземноморья.

Каталонские предприниматели прибыль снова вкладывали в дело. Что касается технологии, она была довольно отсталой, но все же не такой отсталой, как в остальной Испании. Каталонцы строили водяные мельницы, вводили в производство первые ткацкие станки, примитивные, лязгающие и опасные, но они все равно были производительнее, чем традиционная maquina bergadana, то есть ручная прялка, которая использовалась в каталонских деревнях с XVI века. В 1785 году Франсиско де Самора, приехав в Барселону и окинув город взглядом с высоты церковного шпиля, увидел «деревни, фермы, “суконные поля", деревья, сжатые нивы, виноградники и фруктовые сады». На «суконных полях» (они же prats d'indianes, «ситцевые луга») разворачивали отрезы выбеленного хлопка на просушку, а деревянные клише с рисунком для них изготавливались вручную в мастерских города. Объем производства был невелик. Даже самые крупные красильные мастерские не нанимали больше сорока работников. Зато мастерских было много, выживали и сливались друг с другом наиболее конкурентоспособные.

Большинство новоявленных капиталистов были низкого происхождения: суконное производство дало им возможность вынырнуть из нищеты и достичь некоторого достатка, и на это потребовалось одно-два поколения. Этим ремесленникам никогда не изменяли бережливость, преданность своей семье и клановое безразличие ко всем другим испанцам, кроме каталонцев. Они были такими же, как их коллеги в Ланкашире, какими и надлежало быть добрым католикам: с крепкими кулаками, бесцеремонно безразличные к жизни рабочих, занятых в их производстве, лояльные к режиму Бурбонов, чья стабильность была на руку их делу. Кроме того, они надеялись, что Мадрид защитит их от иностранной конкуренции. Примерно так же рассуждали их потомки в XIX веке. «Чтобы помочь фабрикам, — писал каталонец по имени Хосеп Апариси в 1720 году, — надо бы запретить ввоз из-за границы или обложить его суровыми пошлинами". Если нет английских, французских и голландских тканей, давайте носить ткани местного производства, они хороши и станут еще лучше по мере развития производства… Король богат, если богаты его подданные, и беден, если те бедны».


Вид на Рамблас. Из книги Александра Лабора «Художественное и историческое путешествие по Испании», 1812 г.


Очень немногие из них были настроены либерально, еще меньший процент составляли ilustrados, просвещенные, сторонники «мягкого» капитализма, размышлявшие о социальной справедливости. Тем не менее Великая французская революция оказалась для предпринимателей благом: внезапно образовался «неприкаянный» эмигрантский капитал, который искал себе пристанища за пределами Франции и нашел его в Барселоне. И каталонцы поняли, что могут отхватить жирный кусок французского рынка тканей. Поскольку такие центры производства тканей, как, например, Ним (от названия этого города и произошло слово «деним» — хлопок, первоначально toile de Nimes), в XVIII веке перестали функционировать, Барселона начала по-настоящему процветать. «Каталонцы — самые трудолюбивые люди в Испании, — писал кастилец Хосе Кадальсо в 1789 году, — они преуспевают в ремеслах, рыбной ловле, мореходстве, торговле, финансах, в военных искусствах. Искусны и в литье пушек, оружейном деле, производстве военной формы и лошадиной упряжи. Артиллерия, боеприпасы, подвижная и обученная армия — все это пришло из Каталонии. Поля обрабатываются, население растет, предприятия развиваются, и, похоже, эта нация на тысячу лиг опережает Галисию, Андалусию и Кастилию. Но они очень упрямы, трудновоспитуемы и своекорыстны. Вот почему многие называют их испанскими голландцами».

Барселона в 1790-е годы переживала упадок, но в конце концов выправилась. Хотя наполеоновские войны 1808–1814 годов (так называемые Полуостровные войны) разрушили фабрики, а рабочих ввергли в нужду, большинство мануфактур выжили в эту годину бедствий. Еще одна перемена имела большое значение для барселонских рабочих — цеховая система не выдержала индустриального капитализма. «Новый план» Филиппа V лишил цеха политического влияния. Тем не менее они по-прежнему представляли интересы рабочих до последних десятилетий XVIII века, пусть и символически. В конце концов цеха были упразднены проголосовавшими либеральными депутатами Кадисских кортесов в 1812 году. В век пара и массового производства цеха перестали выполнять свои функции. Но, с другой стороны, рабочий класс Барселоны лишился защиты: цеха устарели, а профсоюзы тогда были совершенно немыслимы.

IV

У самой береговой линии стояло два символа послевоенного процветания. Первым была перестроенная биржа, чье средневековое ядро между 1764 и 1802 годами обрело неоклассическую оболочку, с тосканскими колоннами, спроектированными Жоаном Солером. Это дало тысячи футов пространства для нового здания Junta de Comerg, министерства торговли. Вторым символом, несколько менее «настоящим» — его фасад «из мрамора и известняка» на самом деле был из искусственного мрамора, — стало новое здание таможни (ныне Дворец гражданского правительства) на проспекте Маркиза Л'Арджентера. Оно строилось с 1790 по 1792 год, на смену более раннему зданию, сгоревшему за двадцать лет до того.

Эти новые сооружения рядом с портом сигнализировали о глубоких изменениях в характере города, о рождении рационального урбанизма — продукта просвещения. Отныне в градостроительстве будет нарастать стремление к четкости, порядку, функциональной планировке. Такой новый взгляд на город распространился к тому времени по всей Европе. Город выстраивался в уме, рассматривался как бы сверху. Создавался абстрактный общий план, отдельные элементы которого потом можно было выправить. Частично такой подход объяснялся нуждами топографов и военных инженеров, подобных, например, Серменьо, понимавших размеры, уклон, расстояние как очень точные величины. В более общем смысле это было стремление к обобщению и абстракции. Никому, кроме Господа Бога, не дано увидеть Барселону (или любой другой город) сверху. План города, начерченный на бумаге, не соответствовал человеческому восприятию — тому, что видит человек с высоты своего роста. Но такой план мог дать гораздо больше информации о физическом облике города.

До начала XVIII века читателю книги, например, город показывали в виде топографической карты. Она давала общее представление, но сообщала очень немного. Во всяком случае, было непонятно, как в действительности выглядит эта местность. Зато план, при всей своей абстрактности, позволял представить город как целостную систему. Присущая всякому рисунку пластичность давала возможность наметить возможные изменения. Но если что-то увидено глазами Бога, то всякий, вносящий коррективы, и будет богом: штрих карандашом — и нет квартала, а по линейке можно провести прямой проспект через лабиринт старых улочек и переулков. Целые жилые дома с людьми можно отсюда выкорчевать, а туда пересадить. На плане проступали пока скрытые, потайные узоры. Первым памятником такого подхода к градостроительству в Барселоне является скромная Барселонета, а настоящим его триумфом — Рамблас, которая для Барселоны стала тем же, чем для Венеции площадь Сан-Марко или Риджент-стрит для Лондона. Прямая линия Рамблас несла четкий «месседж», тот же, которым руководствовался позже Осман, перекраивая Париж. Военный ум любит прямые линии — а Барселона была оккупированным городом. Не слишком удобно стрелять из пушки из-за угла или пустить конный наряд по кривым улочкам. Если Готический квартал был идеальным местом для партизанской войны (кожевенник с булыжником, плотник — с мушкетоном), то Рамблас символизировала власть армии.

На городском плане, опубликованном в 1740 году архитектором Франсеском Ренарт-и-Глоссасом, можно увидеть первый вариант Рамблас — широкую неровную улицу, которая, виляя, тянется через город на северо-восток, от порта до ворот в северной части новой стены Филиппа V. Изгибы объясняются тем, что улица шла параллельно старой, средневековой стене, построенной Жауме I в ХШ веке. Rambla по-арабски означает «русло». Этот зародыш улицы и был руслом барселонского западного ручья под названием Ка-галлель, который сделался рвом, сточной канавой, когда вдоль него построили стену Жауме.

К концу XVIII века эта водная артерия уже так забилась отбросами и нечистотами, что ее с трудом можно было назвать рекой. Когда идет сильный дождь, Кагаллель и сейчас поднимается к решеткам домов нижней Рамблас. Вот названия частей Рамблас, если идти от порта: Рамбла де Санта-Моника, Рамбла дельс Капусинс, Рамбла де Сант-Хосеп, Рамбла дельс Эстудис — имена монастыря, церкви, здания, через которые проходила удлинявшаяся улица. Монастыри и церкви начиная с XV века строились за крепостной стеной, между городом и сельской местностью, на дальнем конце Кагаллеля, известном под именем Раваль. Это были предвестники западных окраин Барселоны, и к концу XVII века Рамблас рассматривалась как подступы к ним.

Тот факт, что Рамблас сохранила очертания средневековой границы города, объясняет странное зрелище, которое теперь являет собою рынок Бокерия (Рамблас, 85–89). Рынок за средневековой стеной всегда был местом встречи городских покупателей и сельских продавцов, привозивших продукцию своих хозяйств и виноградников на запряженных осликами повозках. После 1720-х годов западное пространство между новыми и старыми стенами быстро заполнилось сетью узких улочек с многоквартирными домами, но рынок не сместился к новому краю города, он остался там, где был, и продавцам становилось все труднее добраться до него, зато, благодаря растущей популярности Рамблас, легче стало покупателям.

В 1775 году началось разрушение стены Жауме I, она к тому времени уже обветшала, стала городской древностью, новые дома лепились к ней, как ракушки к днищу старого корабля. В 1776 году военный инженер Серменьо, закончив Барселонету, взялся за превращение русла реки в улицу. Результат можно увидеть на плане, а также прочесть о нем в книге «Живописное и историческое путешествие по Испании» (1812) Александра Лабора. Новая улица прорезала город, прямая, как балка, усыпанная заклепками — участками, засаженными деревьями в два ряда. Эти деревья были предшественниками благородных платанов, затеняющих Рамблас сегодня. Зеленые насаждения, замечает Лабор, пошли на пользу Рамблас, где всегда «было полно народу, очень болезненного», задыхавшегося от пыли летом и хлюпавшего по грязи зимой.

К тому времени, однако, вдоль Рамблас начали строиться дворцы. Один из них был фактически уже почти закончен — Палау де ла Виррейна (Рамблас, 99), названный так в честь вдовы свирепого и жадного офицера Мануэля д'Амат-и-де Жуньента (1707–1782), младшего сына первого маркиза Кастельбелла.


Дворец Виррейна, Хосеп Аусич и Карлес Грау, 1773–1777 гг.


За верную службу королю Филиппу в итальянских кампаниях д'Амат в 1755 году получил лакомый кусок — должность генерал-капитана Чили. А в 1761 году он стал вицекоролем Перу и единолично контролировал перуанские ресурсы, в том числе самое крупное из известных месторождений серебра — в Потоси.

Любому человеку, а каталонцу особенно, надо было иметь свинцовое сердце, чтобы отказаться от этих даров Перу. Вице-королю все было позволено. Он пользовался своим положением десять лет, а в 1771 году, чувствуя, что пора выйти в отставку, отправил в Барселону несколько эскизов дворца поистине эпических пропорций — в два раза больше, чем тот, который ему потом построили на Рамблас. Выбранный им архитектор Хосеп Аусиг и скульптор Карлес Грау сумели уменьшить проект до нынешних размеров. Должно быть, это потребовало от них большого такта — непросто было сладить с амбициозным вице-королем. Дворец был уже почти закончен, когда выяснилось, что фасад не согласуется с планом улицы, разработанным Серменьо. Сегодня здание все еще отстоит на тридцать футов от линии фасадов на Рамблас, таким образом обнаруживая свою непохожесть: мощный классический фасад с барочными деталями, такими как, например, карниз на тяжелых кронштейнах. Центральная арка впускает во внутренний дворик. Помещения в первом эт^е превращены в выставочные залы, дворец используется сейчас как культурный центр. Дальше посетителю хода нет. Но это небольшая потеря, так как все комнаты дворца постепенно лишились своего декора и остались одни стены. По общему мнению, в 1778 году, когда вице-король сюда въехал, комнаты были до изумления перегружены декором. Но недолго он наслаждался домом своей мечты. Он умер через четыре года, оставив эту глыбу — самый большой частный дом XVIII века в Барселоне — жене, Марии Франсеске Фиваллер. Мысль об одинокой вдове, которая бродит по огромному гулкому дому, по утопающим в роскоши комнатам, настолько тронула барселонцев, что они прозвали дом дворцом вице-королевы.

Д'Амат был первым из нуворишей, которых каталонцы стали называть indianos или, чуть вежливее, americanos. Это были те, кто сколотил себе состояния в американских колониях, сначала откровенным грабежом, позже — торговлей, и привез свои деньги обратно в Барселону. Немногие местные финансисты и чиновники в 1770-х годах могли построить себе богатые дома в Барселоне. Одним из них был вице-король Каталонии Франсиско Фернандес де Кордоба, герцог Сесса, для которого архитектор д'Амата Карлес Грау в 1772–1778 годах спроектировал не такой огромный, но тоже весьма впечатляющий дом, Палау Сесса-Ларрар (Каррер Ампль, 28 / Каррер де ла Мерсе, 15).

Через год-другой вовсю распространилась мода на неоклассическую простоту, и каталонские архитекторы с жаром ее восприняли. Лучшее здание такого типа на Рамблас — это четырехэтажная Каса Марш де Реус (Рамблас, 8), построенная около 1780 года для главы семьи Марш, крепкого клана деловых людей родом из Реуса, что неподалеку от Таррагоны. Архитектор Жоан Солер-и-Фанека предложил простой план — площадку с двориком в центре, садом и обычной главной лестницей в официальные комнаты Pis поЫе (благородного этажа). Украшением фасаду служили окна элегантных пропорций. Стена, которая в нижнем этаже состоит из плотно пригнанных друг к другу тесаных камней, выше превращается в каменную мембрану с очень незначительно выступающими рифлеными пилястрами и эркерами аккуратных пропорции.

Дом Марш де Реус как бы установил эталон элегантности для жилого дома 1780-х годов на Рамблас, но его превзошел дом, построенный выше по улице (Рамблас, 118) — Палау Можа (1774–1790), спроектированный братьями Хосепом и Пау Мас-и-Дордал. Его длинный фасад, тянущийся вдоль Рамблас, оштукатуренный, оживляемый лишь минимальными призрачными линиями карнизов и пилястров, как бы приподнят сводчатой галереей на уровне первого этажа и завершается простым фронтоном наверху. Он все еще хранит следы охры, но снаружи нет и намека на роскошь внутренних интерьеров, например зала с потолками двойной высоты и огибающим балконом, украшенного фресками Эль Вигаты (Франсеска Пла, каталонского неоклассициста).

В XVIll веке «удельный вес» подобных дворцов в масштабах города был невелик. Барселонета представляла собой лишь полумеру. Двадцать пять акров дополнительного пространства не могли защитить от существенных социальных перемен — развития промышленности, увеличения количества мелких магазинчиков, числа ремесленников, роста населения. В 1717 году, когда возводились muralles, в Барселоне жили и работали всего 37 000 человек. К 1798 году население увеличилось втрое — то есть 130 ООО человек теснились на той же территории. Это был все еще преиндустриальный город, но индустриализация уже приближалась, а в XVIII веке у городских властей Барселоны отсутствовал четкий план градостроительства. Строители и дельцы делали все, что могли — то есть строили беспорядочно и хаотически. Средневековый центр Барселоны начал превращаться в трущобы, набитые архитектурными памятниками.

Стиснутая стенами, Барселона не могла распространяться вширь. Ей позволено было расти только в высоту. В последней четверти XVIll века 80 процентов строительства в Барселоне состояло в превращении города в трущобы: пристраивали к старым зданиям новые этажи, мелко нарезали те, что уже имелись, чтобы увеличить количество комнат. В 1772 году всего 13 процентов жилых зданий достигало четырех и более этажей. К 1790-м годам их стало уже 72 процента. Бедняки Барселоны, обитая в этих домах, работая в темных подвалах, потребляя воду из колодцев, граничивших с выгребными ямами, периодически страдая от вспышек холеры и желтой лихорадки, жили в не лучших, а может быть, и худших санитарных условиях, чем жители Лондона или Парижа. Всеми этими причинами и объясняется постоянное недовольство и значительная нестабильность patuleia, то есть городской толпы, скорой на гнев и расправу, легко подстрекаемой на что угодно, постоянного источника беспокойства для наместников Бурбонов, капиталистов и вообще всех, кто был экономически или политически заинтересован в поддержании существовавшего положения вещей. В первые годы XIX века немногие обозреватели политической жизни в Барселоне решились бы провести четкую границу между «толпой» и «народом», как это делали писавшие о Лондоне. Целый город, а не просто часть его населения был склонен к волнениям.

Когда разразилась Великая французская революция, в Каталонии не нашлось крепкого буржуазного блока, готового повторить ее у себя на родине. Недостатка в недовольстве рабочих не было, но это недовольство могло спровоцировать разве что бунты, но не революцию. В 1789 году, том самом, когда в Париже разразилась революция, Барселона была слишком ослаблена хлебными бунтами, rebomboris del ра. Но войну 1793–1795 годов между Испанией и Францией с энтузиазмом поддержали все сословия каталонского общества. Как и в остальной Испании, здесь были организованы комитеты защиты «веры, отечества и короля». К тому же каталонцы восприняли конфликт как повод вернуть себе территорию Руссильона. Впрочем, с этой надеждой им скоро пришлось расстаться, потому что французы, вместо того чтобы отдать провинцию, захватили Фигейрас на каталонском побережье. Эта безрезультатная война завершилась Базельским договором — даже Бурбоны умели договариваться с французскими революционерами. В 1795 году Испания вступила в альянс с Францией, который обернулся для Каталонии экономической катастрофой: теперь в наполеоновских войнах Испания была на французской стороне, и британский флот тут же блокировал ее торговлю с Америкой. В 1804 году Испания (в значительной степени Каталония) экспортировала в американские колонии товаров на сумму 20 миллионов песет. К 1807 году эта сумма уменьшилась до 50 тысяч песет. Такой резкий обвал не разрушил полностью текстильную и винодельческую промышленность Каталонии, но существенно замедлил их развитие и вызвал значительную безработицу. Это привело к ярко выраженным франкофобским настроениям в Барселоне. Их вполне разделяли в Мадриде. «Con todo el mundo Guerra, — не раз повторял король Карлос IV, — у paz con Inglaterra!» — «Со всем миром война, но с Англией — мир!» К 1808 году главный интеллектуал Барселоны, историк Антони де Капмани-и-Монпалау (1742–1813) — убежденный либерал, выступавший против королевского абсолютизма и инквизиции, в 1802 году создавший архив Королевского наследия Каталонии, знаток каталонской культуры, в общем, человек, чье мировоззрение соответствовало идеалам Возрождения, — уже трубил в рог, созывая на священную войну против французов:

В этой войне откроем мы все двери… В этой войне мы вернем себе торговые связи с Англией… Только войной, этим ужасным, но живительным оружием мы добудем себе право отказаться от нечестивого философствования и продажности, свойственных нашему образу жизни…

Общая ненависть каталонцев к французам, подогреваемая воспоминаниями об их «дезертирстве» в Войне за испанское наследство сто лет назад, явилась как бы репетицией сопротивления каталонцев в Полуостровной войне 1808–1814 годов, когда армия Наполеона — действуя в рамках франко-испанского альянса — оккупировала полуостров и посадила Жозефа Бонапарта на трон в Мадриде.

Испанское сопротивление началось с восстания в Мадриде против короля-завоевателя, знаменитого «Второго мая», которое обессмертил Гойя. Волнения быстро распространились и на Каталонию, которая отказалась признать королем ставленника французов и надеялась на возвращение принца Бурбона, Эль Десеадо (Желанного) Фердинанда VII. Было ли это сопротивление первым проявлением испанской общности или еще одним выступлением во имя каталонской автономии? Историки много спорили об этом, и, возможно, через столько времени уже невозможно установить, за что имено тогда дрались каталонцы. За нацию, разумеется, но ведь могут быть разные определения нации, начиная с «людей каталонской национальности» (так это формулировалось в пику Мадриду) до идеи формирования под властью Бурбонов своеобразной этнической, культурной, мистической общности, включающей в себя всех людей испанского происхождения и испанскои культуры в обоих полушариях, от Теночтитлана до Монтжуика. Зато было совершенно ясно, против чего они боролись: против Наполеона и французских и итальянских войск, которые тот привел на каталонскую землю. Напрасно французы старались остудить гнев жителей оккупированных территорий. Наполеоновский маршал, ответственный за Каталонию, Пьер-Франсуа-Шарль Ожеро, герцог Кастильоне, пытался убедить, что эта оккупация — большое достижение каталонского патриотизма. «Покорители Афин и Неопатрии! — вещал он. — Отечество, Каталония, должна возродиться из пепла. Население вашей страны, которое уменьшилось со времени открытия Америки, восстановится и станет еще многочисленнее, чем было во времена наивысшей славы Каталонии! Великий Наполеон даст вам новую жизнь! Он обратил на вас свой отцовский взор!.. В 1641 году, борясь за самоопределение, вы просили Францию управлять вами, многие годы оставались под ее покровительством. Ваша промышленность, занятия, образ жизни так схожи с нашими, что вас с полным правом называют французами Испании».

Никто в Каталонии не верил этим увещеваниям паука, обращенным к мухе, и сопротивление продолжалось, вынудив французов осадить Жерону (потерявшую половину своего населения), Таррагону и Тортосу. Это породило зверства, которые поразили даже наполеоновских офицеров, как совершенно немыслимые. Один из них вспоминал, как на перекрестке дорог каждую неделю закапывали по тридцать каталонских курьеров. Еще он видел во дворе фермы, недалеко от места, где каталонцы подстерегли и удавили десятерых французских солдат, дерево, на ветвях которого висели седобородый старик-отец, пятеро его сыновей, монах-доминиканец, англичанин и еврей.

Французы держали под контролем города, но не сельскую местность. Каталонцы были плохо вооружены и плохо организованы, но способны на удивительные по своей дерзости и храбрости вылазки. Кроме того, их поддерживали широкие массы населения — фермеры, ремесленники, духовенство, разбойники, скрывавшиеся в горах, городские рабочие. Именно эта война ввела в европейские языки слово «герилья». Это была своеобразная игра в догонялки, ничего общего не имевшая с великими битвами, которые Наполеон вел повсюду. Мистически настроенные каталонские националисты позже будут представлять некоторые эпизоды как подвиги, достойные Гектора и Аякса. Самой знаменитой (в этих местах, по крайней мере) была битва при Бруке в 1808 году, где одна или две тысячи каталонцев из нерегулярных формирований застигли врасплох четырехтысячную колонну французов на склоне массива Монтсеррат (Монсеррат) и преградили им путь. Этой победой, настаивает легенда, каталонцы были в значительной мере обязаны энергичному мальчишке-барабанщику, чья дробь, разносимая эхом по горам, заставила французов поверить, что они окружены гораздо более крупными силами противника.

Хотя каталонские вооруженные силы и считались временно мобилизованными, они продолжали влиять на гражданскую жизнь в стране долгое время после того, как французы в беспорядке отступили из Испании в 1814 году, и существовали здесь и задолго до их прихода. Они были широко известны как sometents — «Гражданские добровольцы», и такая форма мобилизации для противостояния социальным угрозам и нарушениям порядка относится к правлению Жауме I в ХШ веке. Sometents были одним из каталонских институтов, распущенных Бурбонами в 1715 году, но в каком-то смысле они были неистребимы. Их сбор и формирование — задачи, которые постоянно решали разные военные силы, возникавшие в Каталонии и по всей Испании в качестве оппозиции французской угрозе. Существовали и miquelets, столь же нерегулярная сила, которая, если говорить грубо, соответствовала Национальной гвардии Великой французской революции. В городах, особенно в Барселоне, добровольцы создали гражданское ополчение, формирования постоянно вооруженных граждан, которые очень городились своей социальной ролью, независимой ни от какой политики.

Кроме того, что они по мере сил боролись с Наполеоном, трудно сказать что-либо определенное об этих партизанских группировках, особенно глядя сквозь туман войны и патриотических мифов. Никто не знает, сколько именно их было: предположительно от 30 000 до 150 000 человек. Некоторые отряды состояли из экстремистски настроенных реакционеров и действовали под руководством вооруженных священников — предшественники карлистов, которые наделают столько дел в Каталонии позже, в XIX веке. Некоторые были обыкновенными бандитами. Иные — отчаянными патриотами с весьма расплывчатыми политическими взглядами. Они боролись за объединение Испании под властью Фердинанда VII. Были и те, кто мечтал об отделении от Мадрида. Однако в Барселоне ополчение состояло из либералов левого крыла. Оно была создано недолго просуществовавшей Кадисской конституцией 1812 года. Одним из первых указов по возвращении из ссылки после поражения Наполеона Фердинанд VII запретил конституцию вообще. Ополчение, хоть оно и ушло в подполье, не было расформировано. Просто в периоды наибольшего консерватизма властей оно как бы пряталось: было официально распущено на период с 1814 по 1820 год и вновь появилось лишь в «либеральное трехлетие» (1820–1823); снова распущено в 18231834 годах и снова собрано под другим названием — городское ополчение, — под которым и просуществовало с 1834 по 1843 год. Вновь распущенное после «пищевых восстаний» 1843 года (хамансия), оно возродилось десятью годами позже, чтобы опять уйти в подполье в 1856 году. В конце концов, с падением и ссылкой монарха-Бурбона после революции 1868 года, оно вновь появилось в Барселоне под названием «Волонтеры свободы» (позже — «Волонтеры республики»), прежде чем окончательно исчезнуть в 1875 году. В первой половине XIX века ополчение обладало значительным политическим влиянием в Барселоне, сыграло ключевую роль в установлении конституционной монархии между 1834 и 1843 годами. Оно не было силой, выражающей собственно интересы рабочего класса, но симпатизировало радикалам, и управляли им часто радикалы. Уже по одной этой причине оно было полезно своему городу и помогало его развитию.

V

В первой половине XIX столетия Барселону формировали не только развивавшаяся промышленность, но также и… насилие. Между наполеоновскими войнами и «Трагической неделей» 1909 года каталонцы не раз набрасывались на свой город с яростной мстительностью, сжигая символы абсолютистской власти и церкви. А от либеральных политиков старая Барселона понесла больше убытков, чем от разъяренной толпы, и это называлось городским планированием.

Потери, понесенные архитектурой за шесть лет французской оккупации (1808–1814), были вполне переносимы. Да, монастыри стояли пустыми — некоторые в оккупацию использовались как казармы, склады, конюшни, — но единственным крупным культовым зданием, стертым французами с лица земли, был монастырь Иисуса, вместе со своей церковью стоявший за стенами, там, где сейчас Эйшампле, на участке между Виа Лаэтана и Пассейч де Грасиа. Монастырь Жонкерес XIV века (который дал имя Каррер Жонкерес рядом с западной стеной) превратили в военный госпиталь, и бенедиктинские монахини так и не обосновались там снова после войны. Его снесли почти столетие спустя, чтобы проложить Виа Лаэтана.

Первая из больших потерь XIX века в Готическом квартале была результатом «либерального трехлетия» — короткой и нервной конституциональной интерлюдии в правление Фердинанда VII. Оказавшись снова на троне после ухода французов, Желанный упрямо отвергал любую форму конституционального вмешательства в свое правление. Первым делом он в 1814 году отменил конституцию, принятую в 1812 году умеренными в Кадисе. Затем в 1820 году монаршая ненависть к демократии привела к классическому pronunciamiento или «декларации» молодого либерально настроенного офицера Рафаэля Риего. Королю был предложен выбор: поклясться на конституции 1812 года или убираться прочь. Бледный от гнева и страха Фердинанд поклялся в 1820 году, и начался короткий, иллюзорный период либерализма.

Слово liberales, как и guerrilla, стало еще одним наследием наполеоновской оккупации. Оно появилось и вошло в обиход, когда депутаты Кадисских кортесов обсуждали конституцию 1812 года, нацеленную на разрушение режима Бурбонов. В Барселоне власть тоже была в руках умеренных либералов. Один из их проектов — придать большее значение зданиям в Готическом квартале, где находились Ажунтамент и Женералитат. То есть «упорядочить» неразбериху улиц, а также церквей и монастырей вокруг них постройкой двух прекрасных площадей, одной «жилой» (Пласа Реал, прямо на выходе с Рамблас), а другой — церемониальной (Пласа Сант-Жауме, через которую теперь смотрят друг на друга здания Ажунтамент и Женералитат). Между ними пролегала бы поперечная улица, рассекающая Готический квартал с севера на запад и названная именем Фердинанда VII, в каталонской транскрипции — Каррер де Ферран.

По будущим стандартам Османа или Ле Корбюзье это был весьма скромный «разрез», но ему мешало несколько зданий. Место будущей Пласа Реал было занято большим монастырем капуцинов, монастырем Святой Мадонны, поcтроенным в XVIII веке. Возможно, он не был такой уж большой потерей, во всяком случае, его потеря была несопоставима с выигрышем от площади. Но чтобы продлить Пласа Сант-Жауме, строителям пришлось снести одну из прекраснейших барселонских церквей в стиле романеск, приходскую церковь Сант-Жауме. От нее не осталось ничего, даже паперти XIV века со знаменитой резьбой, о которой не сохранилось точных сведений. Церковь разрушили в 1823 году. Планировщики вошли во вкус, им словно нравилось слушать, как рушатся своды зданий, они стали подыскивать другие церкви, чей снос обеспечил бы городу новое пространство. Нацеливались на монастыри Мерсе и Св. Катерины, на великолепную церковь XIII века в Карме и на монастырь кармелитов к югу от Рамблас. Либералы даже хотели убрать статую святой покровительницы города Евлалии с Пласа де Педро, места ее мученичества. Но эта идея была встречена таким яростным взрывом народного негодования, что реформаторам пришлось довольствоваться тем, что статую задвинули в угол площади. Впрочем, вскоре Евлалию передвинули обратно в центр. Столетием позже, в 1936 году, анархисты сбросили бедную святую с постамента. На этот раз уцелела только ее голова. (В конце концов в 1951 году памятник был воссоздан Фредериком Маре-и-Деуловолем по фотографиям.)

В 1820-е и 1830-е годы в Барселоне строилось мало важного. Когда страну сотрясают политические конвульсии, ничего нового обычно не строят. Город разрушался, а правительство отвлеклось на иностранную оккупацию и гражданскую войну. Каррер де Ферран, начавшись от Рамблас, к 1826 году достигла Каррер д'Авиньо — половины намеченной длины — и остановилась из-за недостатка средств.

Когда трехлетний фарс с конституцией приближался к концу, качели испанской власти снова качнулись вправо: французские войска под громким названием «Сто тысяч сыновей Людовика Благочестивого» и под командованием герцога Ангулемского, в соответствии с условиями Священного союза между Австрией, Пруссией и Россией, прошли через Пиренеи, чтобы положить конец «трехлетию» и восстановить Фердинанда VII во всех его абсолютистских правах. Имело место серьезное сопротивление со стороны каталонского ополчения под командованием регента Каталонии, человека умеренных взглядов, генерала Эспос-и-Мина. Но оно не продлилось долго. Один за другим каталонские города пали — Таррагона, Ллейда, Вик. Барселона окончательно сдалась в ноябре 1823 года и оставалась оккупированной французской армией до 1827 года. «Сыновья Людовика Благочестивого» двинулись на юг и захватили Кадис. Фердинанд, последний и во многих смыслах наихудший из абсолютных монархов династии Бурбонов, вновь очутился на троне. Он правил до самой своей смерти в 1833 году.

Барселоне повезло, что ее оккупировала французская армия. Это была нейтральная, поддерживающая спокойствие сила. Французские офицеры вели себя весьма миролюбиво, и город избежал, по крайней мере, братоубийственной резни, которая возникла между испанскими ультрароялистами и либералами в некоторых других городах. Объявили королевскую амнистию тем, кто «совершал акты насилия в отношении либералов и их имущества». В Барселоне между октябрем и декабрем 1824 года около двух тысяч человек были убиты членами крайне правых тайных обществ, подобных тому, которое называло себя «Истребляющий ангел». Многие прогрессивные каталонцы бежали за границу и нашли временное пристанище во Франции или Англии. Но большинство либералов и конституционалистов, а также промышленники, банкиры и практически весь средний класс Барселоны предпочли остаться и восстанавливать политическую базу своей страны.

Каталония была почти банкротом. Ее годовой доход в 1823–1825 годах был ниже, чем тридцать лет назад. Освободительное движение, возглавляемое Симоном Боливаром, охватило материковую часть Южной Америки — Венесуэла получила независимость в 1821 году, Перу — в 1824-м, так что колониальный рынок, от которого зависела каталонская промышленность, сократился. Остались только островные колонии — Куба и Пуэрто-Рико, и каталонский экспорт в Америку в 1827 году составлял десятую часть экспорта 1792 года. Сельское хозяйство пребывало в кризисе, виноделие тоже, а большая часть оливковых деревьев Каталонии погибла в заморозки весной 1825 года. А Фердинанд, чья казна в Мадриде почти опустела, продолжал поднимать налоги на основные продукты, такие как мясо и соленая треска.

Тем не менее умеренные в Барселоне были в безопасности. В 1824 году Фердинанд VII принял необъяснимое решение назначить капитан-генералом Каталонии маркиза Кампо Саградо, астурийского либерала. Саградо, естественно, позаботился о безопасности единомышленников. Так что Барселона в значительной степени избежала зверств инквизиции и «чисток», а между тем охота на ведьм и волна насилия прокатилась в следующие несколько лет по всему Иберийскому полуострову.

В Барселоне же в правительстве, в местных бюрократических кругах, сфере образования, издательском деле и даже в армии, либералы оставались на местах, к ярости церкви и роялистов. Нравилось это им или нет, производителям теперь приходилось все чаще контактировать с деловыми людьми во Франции и остальной Европе, которые, возможно, и не являлись образцовыми либералами, но, конечно, не стали бы тратить время на контакты с испанскими фанатиками — приверженцами Фердинанда VII. Это укрепляло позиции умеренных каталонских бюргеров, склонных идти тем путем, каким шла вся Европа.

И все же в 1823–1834 годы (так называемое «зловещее десятилетие») в Каталонии было неспокойно. Ополчение распустили, но принципат все еще располагал двумя армиями: регулярной, состоявшей в основном из офицеров и солдат, которые предпочитали либеральную конституцию абсолютизму, и другой — состоявшей из волонтеров-роялистов, вооружившихся в «либеральное трехлетие» и оставшихся организованными после возвращения Фердинанда. Эти последние все больше злились, что король, кажется, не в силах навязать либералам и умеренным деловым людям абсолютизм. Либералы, благодаря защите Кампо Саградо (которого абсолютисты презирали), все еще удерживали реальную власть в Барселоне. Город не оказывал роялистам покровительства, не подбрасывал им «жирных кусков» в виде официальных постов. Они винили в этом не только либералов, но также и Фердинанда. Они начинали верить, что король предал собственную роялистскую контрреволюцию. Многие из них жили в сельской местности, и, видя развал экономики, как всегда, ярые консерваторы во времена кризиса во всем обвиняли левых махинаторов и безразличие коррумпированного города к коренным, «земляным» ценностям. Будучи настоящими каталонцами, они оглядывались на более раннюю и «чистую» монархию времен Арагона и Каталонии, ту, за которую их предки восстали против Филиппа IV в «войне жнецов» 1640 года.

Недовольство выплеснулось в короткой Guerra dels Agravíate, или «войне недовольных», которая разразилась в 1827 году и, раздуваемая церковью во имя каталонского патриотизма, охватила Каталонию. Банды ультрароялистов, скандируя свои лозунги: «Да здравствует абсолютная королевская власть, смерть французишкам, да здравствует вера, смерть политикам, да здравствует инквизиция!» — жгли фермы и лавки подозреваемых в либеральных настроениях, пока этому не положили конец регулярные войска; генерал Эспос-и-Мина спуску роялистам не давал. Он любил преподать противнику урок. Вот что случилось, например, с деревней Кастельфоллит, оплотом роялистов, недалеко от.(1). ероны. Эспос-и-Мина полностью разрушил ее и оставил надпись: «Здесь стоял Кастельфоллит. Граждане! Примите к сведению! Не укрывайте врагов своего отечества!». Лидеры «недовольных», носившие живописные прозвища, такие как, например, Улитка, были повешены. Французский консул в Барселоне сардонически отмечал, что приговоренные получили как известие о своей предстоящей казни, так и последнее причастие от священников, которые раньше подстрекали их к восстанию. Фердинанд VII снизошел до того, что триумфально проехал по королевской дороге от Мадрида до Барселоны, где, к огромному облегчению павших перед ним ниц деловых людей, утвердил политику государственной поддержки каталонской текстильной промышленности и получил от ее главных представителей подарок — миллион реалов. Французские оккупационные силы были выведены.

Затем пришли дурные новости. Фердинанд, заявив, что у него «есть кнут как на белую задницу, так и на черную» (имея в виду либералов и ультрароялистов), вспомнил о маркизе Кампо Саградо и заменил его настоящим сумасшедшим. Новым капитан-генералом Каталонии стал Карл, граф Испанский, родившийся во Франции в 1775 году. Ему предстояло погибнуть от руки каталонского патриота в Органье в 1839 году. Его отца гильотинировали в Великую французскую революцию, что не располагало графа сочувственно относиться к бунтующим крестьянам или городским либералам. Его отвращение к первым могло сравниться лишь с его ненавистью ко вторым, и за пять лет своего правления он многих отправил на тот свет при помощи петли, гарроты и расстрельных команд. Из-за паранойи он всюду видел заговоры — правых, левых, центристов — и своими, тщетными, впрочем, усилиями подавить их с помощью террора сумел отвратить от себя не только либералов и ультрароялистов всех мастей, но и представителей среднего класса, у которого вообще отсутствовало какое-либо представление о политике. Однажды капитан-генерал арестовал собственную жену по подозрению в государственной измене и выставил свою дочь с метлой в качестве часового на балконе дворца. Он любил распластаться в молитве на церковном полу, а однажды в полной парадной форме перед войсками сплясал торжествующий танец во время казни группы либералов. Декреты графа, касавшиеся цензуры, стяжали мрачную славу. Когда редактор «El Diario de Barcelona» представил на его суд льстивую оду режиму (до этого материал одобрили гражданский и церковный цензоры), в разрешении на публикацию было отказано. «Вместо этого, — гласила личная директива графа Испанского, — вы поместите статью о сельском хозяйстве, а также рекомендации по лечению геморроя, зубной боли и других недомоганий… и никаких отвлеченностей».

В общем, граф был самым неумным из тиранов, который когда-либо вредил испанскому городу, и как заметил историк Жауме Висенс Вивес, за пять лет его пребывания у власти появилось больше либералов, чем за двадцать лет правления конституционалистов. Это была последняя прививка королевского абсолютизма Барселоне. Отныне, какая бы реакционная политика ни проводилась в Каталонии вообще, великая столица оставалась демократической, не соглашаясь с Мадридом. К 1830-м годам либерализм победил в Каталонии, как и в остальной Испании. Церковь продолжала свои махинации и козни, а ностальгически настроенные консервативные землевладельцы стиснули зубы. Но власть оставалась в руках средних классов, а будущее принадлежало молодым. И те и другие понимали, что абсолютизм невозможно совместить с капитализмом. И те и другие возлагали надежды на Европу, о переменах в которой свидетельствовал исход Июльской революции 1830 года, когда конституционная монархия Луи-Филиппа и орлеанистов заменила реакционное правительство Карла Х.

Это не означало, что реакция исчезла из Каталонии. Наоборот, либеральные ценности трудно распространялись за пределами Барселоны и вообще едва проникали в глубинку Каталонии, Валенсии или Балеарских островов. Жители сельской местности оставались легитимистами, консерваторами, подозрительно относились к любым новшествам. Там продолжали тлеть претензии «недовольных», и они вспыхнули снова после смерти Фердинанда, когда разразилась Первая карлистская война.

Монарх умер в 1833 году. «Испания — бутылка с пивом, — однажды заметил он, — а я — пробка; пробка выскочит, вся жидкость выплеснется наружу, и бог знает, где я окажусь». Ничего такого не случилось. Вместо этого был краткий период политической нерешительности, когда страной управляла неуверенная рука премьер-министра Фердинанда Сеана Бермудеса. Затем в 1834 году появился королевский статут, смоделированный по образцу хартии демократических уступок Людовика XVIII. А потом, в 1837 году, умеренные и либералы пришли к власти и приняли новую конституцию.

Фердинанд оставил дочь-наследницу, Изабеллу П, чистое, невинное создание. С политической точки зрения она обладала одним недостатком — ей было всего три года. Так что сначала Испанией правили два регента: ее мать, Мария Кристина де Бурбон, и фаворит Марии Кристины, либерально настроенный генерал Хоакин Эспартеро Бальдомеро. Семь лет его регентства (1833–1840) изменили политику Испании. «Мы думали, что коронуем королеву, — писал хитроумный Мариано Хосе де Лара в 1836 году, — а на самом деле начинали революцию».

Либеральную революцию. И это не понравилось брату покойного короля, Карлосу Марии Исидро де Бурбону, который был столь же отъявленным реакционером, как и Фердинанд. Испанией, считал Карлос и его сторонники, не может управлять женщина, не говоря уже о маленькой девочке. Он потребовал себе трон. Вокруг него сплотились сторонники, ультрароялисты всех мастей, от крестьян до аристократов. И в 1833 году разразился столь непримиримый спор о легитимности наследования трона Бурбонов, что страсти кипели во всей Каталонии, Наварре и Стране басков семь лет.

Поддерживаемые и подстрекаемые церковью, карлисты жаждали возвращения к абсолютной мужской монархии под девизом «Religio, rei i furs» — под словом furs подразумеваются традиционные права сельской Каталонии, древние законы деревень и долин. Карлизм коренился в сельской местности. Как и повстанцев 1820-х годов, карлистов можно было опознать по тому, против чего они выступали. Против либералов любого толка и всякого рода новшеств, включая новые технологии. У карлистов не было последователей в Барселоне, и в других каталонских городах их тоже было немного, но в горах они вели яростную партизанскую войну, возрождая ужасы наполеоновских войн: тактика выжженной земли, террор, расправы с мирными жителями, расстрелы заложников. Так как все, связанное с промышленностью, стало символом городского либерализма, карлисты разрушали любую фабрику вне стен Барселоны. Тем временем всё больше крестьян — беженцев с ферм и из деревень, которые стали полями сражений — стекались в Барселону в поисках работы.


Антикарлистский эстамп, 1835 г.


В Барселоне они находили убежище и приют. В 1832 году Фердинанд заменил презираемого всеми графа Испанского на посту генерал-капитана Каталонии более умеренным (и, прежде всего, клинически здоровым) генералом Мануэлем де Лаудером. Лаудер был каталонцем, он родился в Матаро, сражался за абсолютизм Бурбонов против французов. Но генерал хорошо знал особенности Каталонии, и хотя он не был либералом, его назначение радостно приветствовали на улицах Барселоны. Однако перед Лаудером стояла почти невыполнимая задача: ему предстояло разбить карлистов в стране, набрав либеральную армию, для чего надо было разослать по городу агитаторов. В борьбе с карлистами Лаудер достиг определенного успеха, хотя его армия все же оставалась слишком маленькой (двадцать тысяч рекрутов) и плохо вооруженной, чтобы покончить с ними. Крайне левым он предложил чересчур мало и чересчур поздно. Но с деловыми людьми, крупными и помельче, Лаудер добился выдающихся успехов. Его режим обеспечил стабильность и порядок, без которых бизнес процветать не может. Промышленные предприятия не работают хорошо ни при тирании и деспотизме, ни при беспорядках и анархии. Лаудер замостил дорогу к победе умеренной буржуазии в Барселоне. Но толпа, экстремисты-либералы, exaltats (возбужденные), не желавшие ничего другого, кроме как строгого исполнения конституции 1812 года, были недовольны. Более того, возрождение Лаудером ополчения имело самые непредсказуемые последствия. Ополчение приняло сторону экстремистов. Три года правления Лаудера этот блок сеял в городе смуту и рознь.


Прокарлистский эстамп, 1874 г.


Лето 1835 года ознаменовалось внезапной вспышкой антиклерикализма на улицах Барселоны. Революционная толпа, воспламененная либеральными агитаторами, стала жечь монастыри, и начался кошмар, равного которому не было вплоть до «Трагической недели» 1909 года. Волна поджогов пошла из города Реус, там они начались в отместку за убийство нескольких либералов бандой карлистов. Эта «эпидемия» быстро распространялась по сельской местности. Были разрушены, наряду с другими зданиями, цистерианское аббатство Поблет, бенедиктинский монастырь Сант-Кугат дель Валлес, картузианские монастыри Скала Деи и Монталегре. Пожары бушевали по всей Барселоне, разрушая храмы и религиозные сооружения, среди которых, что особенно трагично, была церковь XIII века и монастырь в Карме — здание, которое по архитектурной значимости соперничало с СантаМария дель Мар. Городской фольклор приписывал ярость толпы разочарованию от неудачного боя быков.

В ночь святого Жауме

В год 35-й

Был большой переполох

На арене для боя быков.

Вышли три быка,

И все плохие.

Вот и причина,

Что жгут монастыри.

В действительности произошло то, что иногда происходит на футбольных матчах, только примешалась еще и политика. Вечером 26 июля власти устроили бой быков, чтобы отпраздновать день рождения королевы. К тому времени город бурлил от слухов о готовящемся ударе карлистских сил. Толпа, собравшаяся посмотреть на корриду, стала бросать на арену скамьи и всякий мусор. Снесли ограждение. Кто-то нашел веревку и привязал ее к рогам умирающего быка. Животное вытащили с арены и проволокли по улицам, до монастыря капуцинов на Рамблас. К тому времени волнения приняли политический характер: летели камни, ораторы произносили возмущенные речи о предательстве либерализма и подлых происках священников. Напряжение росло. Мотивы поджогов церквей уходят далеко в прошлое, коренятся в ненависти либералов и каталонской бедноты к сторонникам абсолютизма и их покровителям, духовенству. Вряд ли среди поджигателей был хоть один некатолик, но каждый факел, поднесенный к церковным скамьям и деревянным фигурам святых, был еще и выпадом против той презираемой партии, которую взлелеяла церковь. Барселона несколько недель задыхалась в дыму. Ярость толпы переключилась с церквей на промышленные предприятия: 6 августа демонстранты-луддиты, в отместку за безработицу среди неквалифицированных рабочих-текстильщиков, ворвались на завод Бонапланта — первую испанскую паровую фабрику, гордость каталонской промышленности — и сожгли его дотла.

Возможно, церковь смогла бы отстроить разрушенное, но решающий удар был нанесен в 1837 году — принятием законов Мендисабаля. ХуанАльварес Мендисабаль (17901853) был одним из сподвижников Риего по мятежу 1820 года. Когда конституционное «трехлетие» потерпело крах и Фердинанд VII восстановил автократическое правление в 1823 году, Мендисабаль бежал в Англию, где и оставался в течение двенадцати лет, став деловым человеком и твердо поверив в основанные на рыночных ценностях добродетели классического английского либерализма. Он считал, что благодаря торговле в Испании, как в Англии, наступит благоденствие. В 1835 году он вернулся из своей долгой ссылки, и регенты Изабеллы II с радостью назначили его министром финансов. Как ему было оживить застойную экономику Испании и наладить товарооборот? Существовала определенная цель: заповедные поместья знати и земельные владения церкви. Они, вместе с ничьей землей, занимали большую часть территории Испании. Так как они были «заморожены», в стране и речи не шло ни о каком рынке.


Хуан Альварес Мендисабаль


Итак, Мендисабаль совершил необычный шаг, столь радикальный, что ни одно современное западное правительство и рассматривать бы его не стало. Он конфисковал собственность католической церкви и продал ее, чтобы иметь государственные деньги — нужно было увеличить численность армии и разбить карлистов. А в более общем смысле требовалось дать буржуазии возможность выкачивать из земли деньги. За долгое пребывание в Англии Мен-‘дисабаль понял, как слаб испанский средний класс по сравнению со средним классом Северной Европы. Для формирования крепкой буржуазии в Испании нужен был земельный рынок. В июле 1837 года законы Мендисабаля вступили в действие. В них декларировалось, что все церковные земли и имущество (за некоторыми исключениями) являются теперь государственной собственностью. Очень скоро 80 процентов церковных земель в стенах Барселоны было продано с торгов. Это массовое лишение церкви всех прав повлияло на Каталонию очень быстро, и в то же время последствия оказались серьезными и длительными.

В конце XVIII века около 46 процентов обрабатываемых земель в Каталонии принадлежало светским владельцам (включая знать), 27 процентов — церкви, 28 процентов — королю. Но доход от имений аристократов падал. Например, между 1800 и 1819 годами доход одного из самых значительных благородных семейств Каталонии, герцогов Мединасели, уменьшился на четверть, и еще на 32 процента — с 1820 по 1826 год. Частично это объяснялось падением цен на сельскохозяйственную продукцию, но отчасти было вызвано и неспособностью крестьян выплачивать разные феодальные пошлины и налоги, которыми их обложили.

Естественно, это заставляло знать меньше держаться за свои земли. И когда феодальное право в 1837 году наконец было отменено, аристократы стали продавать свои поместья. То же самое происходило с церковными землями. По законам Мендисабаля городские и сельские владения церкви по всей Каталонии (не считая самих церквей) были оценены в 122 миллиона реалов. Между 1837 и 1845 годами три четверти их поступили в правительственный аукционный блок и принесли вдвое больше своей оценочной стоимости — 228,1 миллиона реалов.

Откуда поступали эти деньги? Разумеется, не от крестьян. И не от аристократов. Новыми владельцами земель стали буржуа-нувориши Барселоны и больших — городов: Таррагоны, Льейды, Вика. На одном аукционе церковных земель в Таррагоне, где три четверти покупателей были местными, половину выставленных на продажу территорий купили пятнадцать богатых дельцов из Барселоны.

В сельской местности распродажа, на которую вынудили владельцев законы Мендисабаля, призвана была стимулировать фермерство и выполнила эту функцию. Она, что называется, капитализировала сельскую местность: привнесла новые технологии, более передовые машины, удобрения (например, из Чили на судах, принадлежавших новым владельцам земли, привезли огромные количества гуано). Увеличился и объем строительства.

Но наступившие перемены породили социальный конфликт. Для новых землевладельцев «естественным» способом развития был промышленный — как в сельской местности, так и в городе. Они рассматривали землю как недвижимость, которую можно продать и купить, как любую другую, а такие древние формы, как эмфитевзис (бессрочную аренду) и rabassa morta (долгосрочную аренду — пока живет лоза) — как препятствия, которые нужно убрать с дороги. Однако от них долго не удавалось избавиться, так как крестьяне оказались очень хитры и упорны в своей приверженности старым порядкам. Если кто покупал экспроприированные у церкви земли на большой распродаже 1830-х годов, эти земли отходили к нему со всеми условиями аренды. Это замедляло превращение крестьянства в безземельный пролетариат, в поденных рабочих. И действительно, новые владельцы часто отдавали земли в аренду поденным рабочим, тем самым превращая их в крестьян. Но, как язвительно отметил один каталонский историк, это происходило не из-за ностальгии по радостям средневекового каталонского земельного законодательства, а благодаря тому простому факту, что издольщина была более эффективна, чем работа за твердую плату, — у работника имелся стимул. Зная, в каком упадке пребывало сельское хозяйство Южной Испании, даже неопытный городской делец прекрасно понимал, что крестьянская издольщина более продуктивна, чем система латифундий, преобладавшая, например, в Андалусии. Но это не могло остановить общую тенденцию к консолидации собственности на больших фермах и выращиванию винограда в промышленных масштабах, что и привело к полному хаосу в сельском хозяйстве, когда чуть позже виноградники съела филлоксера.

В самой Барселоне четыре пятых церковных земель продали с аукциона. А что делать с церковью или монастырем, который вы только что купили? Разрушить. Освободить место для домов, контор, театра, площади, рынка. При этом, наряду с посредственными зданиями, разрушили и некоторые шедевры. Эстетике города был нанесен непоправимый ущерб. Это будет продолжаться века: в 1844 году, например, королевскую часовню Св. Агаты, начатую в 1302 году Жауме II, продали и снесли, чтобы расчистить место для фабрики, а вскоре попытались превратить весь комплекс средневековой больницы Св. Креста в рынок. Но, несомненно, если смотреть более широко, законы Мендисабаля были настоящим благословением для Барселоны. Они дали городу пространство для общественных зданий, в котором тот крайне нуждался»

Рынок Бокерия на Рамблас занимает место монастыря Св. Иосифа XVI века и монастыря Св. Марии Иерусалимской XIV века. Имя последней теперь носит только узкая, пахнущая рыбой и подгнившими фруктами улочка с односторонним движением — Карет де Жерусален. Ближайший к рынку августинский монастырь подвергся, если можно так выразиться, двойному уничтожению. Сначала его снесли, и улица, прошедшая через это место, получила название Каррер Мендисабаль. Потом, в 1942 году, франкистский режим, не желая опять раздражать церковь напоминанием о возмездии либералов, сменил ее название на Каррер дель Хунта дель Комерс. Но один из баров для рабочих на этой улице, бар «Мендисабаль», держался стойко и работает по сей день. Это единственное напоминание о Мендисабале в городе, который обязан этому человеку столь многими переменами, как к лучшему, так и к худшему.

Готическая церковь Санта-Катерина, третья по размерам в Барселоне, была сожжена в 1835-м, а останки снесены в 1837 году. Ее имя унаследовали ангары и сводчатые пассажи магазинов торгового центра Св. Катерины, построенные на этом месте. Театр «Лисеу», сверкающий оперный театр, задуманный как центр культурной жизни для средних городских слоев, поднялся на Рамблас в 1847 году — там, где стоял монастырь босоногих братьев-тринитариев. А на другой стороне Старого города построили Палау де ла Мусика Каталана на месте церкви Св. Винсента де Паул, чьи руины окончательно расчистили лишь в 1902 году. Войдя в отель «Ориент», находящийся на Рамбла дельс Капусинс, вы обнаружите несколько мрачноватый зал в клуатре под аркадой — все, что сохранилось от капуцинского колледжа Св. Бонавентуры, который и дал имя улице.

В городе мало красивых маленьких площадей, но одна из лучших и до недавнего времени наиболее обветшалых — это площадь Герцога Мединасели. Она расположена у Готического квартала и выходит на порт. Она тоже обязана своим существованием пожарам 1835 года и пресловутому desamortacio, лишению церкви земель. До того здесь стоял монастырь миноритов-францисканцев постройки конца XIll века. Но герцог Мединасели, крупнейший землевладелец Каталонии XIX века и проницательный деловой человек, заявил либералам в Ажунтамент, что, поскольку его далекие предки в свое время передали все окрестные земли королю Жауме 1, а король в свою очередь отдал их монахам, земли теперь должны вернуться обратно. Слегка поторговавшись, городское правительство выделило герцогу небольшой кусок земли, и тот сделал из него парадную площадь. Ее спроектировал Франсеск Даниэл Молина-и-Касамахо в 1849 году. Колонна и фонтан в центре площади работы скульптора Хосепа Сантигоса-и-Вестратена — первый в Барселоне памятник из железа. В свое время отношение к нему было двойственное: с одной стороны, как к большой технической победе, с другой — как к образцу вульгарности. Конечно же, бронза подошла бы больше, чем простое железо. Уже в 1849 году это железо стало предметом карикатур и сатирических рисунков. В каком-то смысле с этой скульптуры началось использование железа в официальной, помпезной скульптуре. Такой стиль скоро, в начале ХХ столетия, станет типичным для Каталонии, благодаря работам Хулио Гонсалеса, который научил сварке Пикассо. Эта скульптура была, как ни странно, единственной мемориальной статуей исторического лица во всем городе. Имелся, правда, еще памятник Фердинанду VII на улице, носившей его имя, но в 1835 году толпа его опрокинула. Далеким прототипом памятника Молины является Вандомская колонна (1830) в Париже. Велись споры о том, чей памятник должен стоять наверху и смотреть на порт. Одни хотели, чтобы это был Христофор Колумб, которого каталонцы считали своим; другие предлагали Бласко де Гарая, забытого теперь изобретателя, который, как считали некоторые каталонские националисты, стал первым использовать силу пара — упрек лживым англичанам. Наконец город остановился на вицеадмирале Галсеране Маркете. Именно он привел каталонский флот к победе в битве с генуэзцами в 1331 году.

Однако настоящий шедевр находится в нескольких минутах ходьбы от начала Рамблас. Это Королевская площадь, Пласа Рейал. Она стала одним из основных элементов первого барселонского проекта обновления города в 1820-х годах. Тогда у города наконец-то появились деньги достроить усеченную Каррер де Фернан — правда, она была уже, чем Рамблас, и даже недостаточно широка, чтобы вообще считаться проспектом, но все же проект — от Рамблас к резиденции правительства на Пласа Сант-Жауме — обошелся довольно дорого. Остановленная в 1826 году на углу Каррер д'Авиньо, в 1849-м Каррер де Фернан достигла центральной площади, а к 1853 году соединилась с Каррер де ла Принсеса, сформировав таким образом ось, проходящую через весь город — от Рамблас до будущего Парка де ла Сьютаделла. Это была градостроительная метафора большого символического значения. Улица соединила Монт-Табер, древний римский центр, погребенный под площадью Сант-Жауме, с двумя самыми важными местами в Барселоне: ненавидимой Сыотаделла и любимой Рамблас.

Своего рода ключом к новой улице была Пласа Рейал, присоединенная к Каррер де Ферран и Рамблас тремя красивыми пешеходными переходами — Пассатж Мадос, Пассатж Колом и Пассатж Бакарди. Пласа Рейал — единственная площадь в Барселоне, спланированная как единый ансамбль. Она построена по образцу площадей наполеоновской Франции, с элементами, типичными для проектов Джона Нэша в Лондоне, хотя архитектор Молина в Англии никогда не бывал. Два этажа с большими окнами, соединенными друг с другом по вертикали белыми пилястрами, поднимаются над арками. Затем идет подчеркнуто тяжелый карниз, а затем аттик. Первые впечатления от площади — уют, безопасность, строгость и изящество.

Железный фонтан в центре украшен условными фигурами трех граций. В 1879 году очень молодой Антони Гауди спроектировал для площади причудливые и изысканные шестиламповые светильники, увенчанные атрибутами бога Гермеса — кадуцеем (две змеи, обвившиеся вокруг жезла) и крылатым шлемом. Гермеса, ловкача и торговца, давно избрали своим покровителем деловые люди Каталонии. Однако это покровительство не спасло площадь от упадка. Банкиры и купцы, для которых она была создана, после 1880 года ушли с Рамблас в Эйшампле. Просторные апартаменты с пятнадцатифутовыми потолками опустели, были поделены и превращены в густонаселенный «муравейник». В 1960-е и 1970-е годы Пласа Рейал приобрела зловещую репутацию главного рынка наркотиков в Барселоне. То есть она перешла к другим, менее социально приятным жрецам бога Гермеса — ее колонизировали самые разнообразные маргиналы: от несовершеннолетних проституток с пустыми глазами до безвредных нарумяненных старых педиков (maricones). Не говоря уже о наркоманах, наркоторговцах и ворах-карманниках. Самый респектабельный (если, конечно, в данном контексте уместно это слово) путеводитель по злачным местам Барселоны объект Пласа Рейал помечает выразительной аббревиатурой НССР (на свой страх и риск). И, безусловно, если молодой гомосексуалист-проститутка тусуется здесь, то он — самого низкого разбора. Субботними ночами на Пласа Рейал, кажется, можно услышать, как мутируют вирусы. Но здесь не просто рынок наркотиков и тел. Здешняя жизнь гораздо сложнее. В один прекрасный день площадь начали облагораживать. Здесь гуляют семьи, дети бьют мячом в столбы светильников Гауди, железный фонтан вздрагивает. В 1980-х годах усилиями архитекторов Корреа и Мила началась реставрация площади, так что теперь ей вернули прежнее достоинство. Пришлось много мостить и сажать взрослые пальмы — они прижились и укрепляют имидж площади как городского оазиса. И еще пришлось чистить и укреплять фасады. «Слишком желтые», — проворчит иной архитектор, взглянув на крашеную штукатурку, но это придирка. На солнце, благодаря стенам, выкрашенным желтой охрой, площадь величественно сияет, и этот эффект усиливают хрупкие пилястры. Очевидно, именно так видел эту площадь Молина. Лично я моту сказать, что после 1966 года, когда мне случилось посидеть в одном из тамошних кафе, со мной на Пласа Рейал ничего никогда не случалось, но что верно для здоровых плечистых австралийцев, не обязательно верно для людей других габаритов и пола. Так что держитесь за свой кошелек и не оставляйте фотоаппарат болтаться на ремне.


Дамиа Кампени. Аллегория кубинской торговли.

Табличка из терракоты на углу Поршос дан Шифре


Кроме великой площади Молины, единственным запоминающимся сооружением 1830-х годов в Барселоне является Колоннада Шифре, построенная на участке за парапетом порта рядом с биржей. (Ее первый этаж несколько десятилетий занимал один из самых популярных в Барселоне ресторанов — каталонская версия ресторана Сарди, но, к счастью, с лучшей кухней. Над скамьями прибиты медные мемориальные дощечки с именами знаменитостей, которые сиживали здесь: Пикассо, Эйнштейн, Хемингуэй.) Хосеп Шифре-и-Касас (1777–1856) — его фамилия по-каталански означает «число» — был indiano, разбогатевшим на Кубе на экспорте сахара в Соединенные Штаты. Позже он перебрался в Нью-Йорк, умножил свой капитал и вернулся в Барселону в 1831 году. Здесь он вложил средства в банковское дело и землю и стал самым крупным владельцем недвижимости в городе.

В 1835 году он сделал жест доброй воли в раздираемом насилием городе: начал возводить два здания. Одно выходило на здание биржи, другое — на море. Таков был раздвоенный источник его благосостояния. Спроектированные Хосепом Бушареу и Франсеском Вила, здания имели сводчатые ниши в первом этаже и три этажа и антресоли над ним — неоклассическая схема. Центральный блок украшали элегантные пилястры, а цоколь — надпись по-латыни: «Урания следит за движением неба и светил». Арки внизу украшали картуши и барельефы, выполненные барселонскими скульпторами. Они воспевали победы испанцев в Новом Свете и в особенности деяния каталонских indianos, таких как Шифре. Так как знаменитые дома-близнецы превратились сейчас в неопрятные многоквартирные дома, барельефы можно не заметить, но определенный иконографический интерес они все-таки представляют. На пилястрах центрального блока в медальонах — портреты исследователей и конкистадоров, проторивших дорогу Шифре и ему подобным: Колумба, Магеллана, Кортеса, Писарро. Между арками в крыльях зданий — резьба: символы богатства Нового Света — рог изобилия с бананами и плодами хлебного дерева, якорь и судовой журнал, рыболовные сети, голова раба. И наконец, в углах здания — терракотовые таблички, выполненные Дамиа Кампени, каталонским скульптором, который учился в Риме, получал стипендию министерства торговли и находился под сильным влиянием Антонио Кановы. Изображенные на табличках фигурки работают на Шифре не покладая рук. Пухленькие путти грузят сахарный тростник, перетаскивают мешки с кофе (и на тех инициалы Шифре), подгоняют рабов, короче говоря, занимаются тем, чем занимались indianos, чтобы разбогатеть.

VI

Жауме Балмес-и-Урпиа


Но ни indianos, ни их наемные работники вовсе не являлись ангелочками. Первые намеки на понимание того, что новые каталонские классы несут с собой и новые проблемы, присутствуют в трудах священника из Вика Жауме Балмеса-и-Урпиа (1810–1848). Балмес был одним из тех философов переходного периода, которые нередко появляются, когда новые идеи, в данном случае идеи французского либерализма и первые признаки социализма, проникают из-за границы в устоявшиеся, очень консервативные общества. Он ни в коем случае не был ренегатом церкви. Однако его мировоззрение по другую сторону Пиренеев подверглось осуждению в двух папских энцикликах, обращенных против французского католического священника Фелисите-Робера де Ламенэ (1782–1854), чьи идеи сильно повлияли на Гюго и Сент-Бева.

Коротко говоря, Ламенэ был за церковь, но против королевской власти. Он считал, что общество должно предоставить всю политическую власть католической церкви, но людям следует объединиться под знаменем либеральной демократии и освободиться от монархизма. Сколько бы папа ни соглашался с первым, о втором не могло быть и речи. В результате, став еще более левым после осуждения со стороны церкви, Ламенэ написал свои «Paroles d'un Croyant» («Изречения Верующего»), горячий, полубиблейский трактат о чистоте христианской веры. Он считал, что демократия в скрытом виде уже содержалась в евангелиях. А Иисус Христос был первым республиканцем.

Призыв Ламенэ к радикальному христианству восприняли католики всей Европы, включая Балмеса, посвященного в сан в 1834 году, в тот самый год, когда вышли «Изречения». Трактат подвергся суровой критике консервативно настроенных католиков, включая испанских, и, появившись в начале Первой карлистской войны, был воспринят как пример демократической заразы, от которой следовало защитить Испанию. Так что хотя взгляды Балмеса, более мягкие отголоски идей Ламенэ, могут сейчас показаться консервативными и даже реакционными, тогда они таковыми отнюдь не казались.

Балмес всегда был убежден, что католические догмы — единственная база социального порядка. Он видел римский католицизм динамичным, стимулирующим «цивилизацию»: промышленная революция вовсе не была исключительно протестантской. И еще он испытывал ностальгию по патриархальности, каталонскому paira/isme, который всегда был сильным козырем реакционеров-карлистов. Но, подобно Ламенэ, Балмес хотел отделить церковь от трона. Озабоченность Бурбонов идеями централизма, считал он, всегда была неэффективна, а сейчас и подавно. Традиционное «единство» Испании — миф, «недостижимый до ХllI века и даже тогда не достигнутый полностью». В 1843 году Бал-мес основал в Барселоне журнал «La Sociedad», который выходил на испанском языке — каталанский использовался так редко, что любой автор имел все основания опасаться, что написанное по-каталански не дойдет до просвещенной аудитории. В четырех статьях, написанных для этого журнала, Балмес рассуждал о Каталонии и политике Мадрида.

Каталония — зарождающийся промышленный центр страны, единственная зона, напоминающая типом своего развития Северную Европу. Мадрид инертен, это «безжизненная столица», а остальные территории полуострова — просто отсталые. Каталонская промышленность — единственная соперница Англии на испанском рынке. Таким образом, только Каталония в состоянии спасти Испанию от судьбы экономической колонии Англии. Для этого нужна государственная опека каталонской промышленности, а не свободная торговля, поощряемая либеральными политиками в Мадриде. Что хорошо для каталонских текстильных мануфактур, то хорошо и для Испании. Каталонская промышленность может развиваться под покровительством Мадрида, не помышляя об «абсурдных проектах независимости». Если взглянуть на «каталонское дело», causa de Catalunya, с чисто экономической точки зрения, то понятно, что всем — и либералам, и консерваторам — найдется работа.

Да, Каталония была единственной частью Испании, развивавшейся наравне с севером Европы. Но в связи с этим в ней возникли новые социальные проблемы. Не осталось и следа сельской идиллии между землевладельцами и крестьянами. Промышленность и вовлеченные в нее люди были очень уязвимы, сильно зависели от любого неверного политического шага:

Если каталонская промышленность получит удар, которого она так боится; если какое-либо неразумное деловое соглашение или перемена в один день сотрут в порошок результаты стольких стараний и приведут к краху стольких надежд; если в Каталонии начнется упадок, если она не сможет найти применения тысячам рабочих рук и уберечь тысячи семей от голода, мы будем ввергнуты в ужасный кризис.

Корни консервативного каталонизма, развившегося в XIX веке, — в идеях Балмеса. К 1840-м годам в каталонской политической жизни уже присутствовало ярко выраженное неофициальное левое крыло. Это был настоящий котел: идеализм, интриги, манифесты, закрываемые по цензурным соображениям журналы, тюрьмы, ссылки. Благоразумный Балмес предостерегал от подобных альтернатив своим идеям. Он писал о «нерациональных доктринах» и «абсурдных проектах завоевания независимости». Он-то стремился к объединяющему демократическому радикализму в Каталонии. Мы можем кратко остановиться здесь на его основных направлениях.

Возможно, первым радикальным демократом в Каталонии — и, безусловно, первым радикальным демократом, писавшим по-каталански, был Пер-Фелип Монлау-и-Рока (1808–1871), который издавал три влиятельных, хотя и недолговечных журнала: «El Vapor» (1833–1836), «El Propagador de 1а Libertad» (1835–1838) и «El Nuevo Vapor» (1836–1838). Ни один из этих печатных органов не проводил строго сепаратистской линии. Именно потому, что Монлау был социалистом, его идеи предвещали раскол к концу XIX века: каталонизм — капиталистическое движение, выразителем которого являлся средний класс, а социализм (а позже — анархизм) всегда опирался на интернационал.

Монлау восхищался французским социалистом Анри де Сен-Симоном (чье изречение «От каждого по способностям, каждому по труду» позже присвоил себе Маркс). Он видел мир будущего свободным от классов и привилегий, передающихся по наследству. Социальное равенство, разоружение, труд должны были принести в Европу мир и братство. «Люди не равны, — писал Монлау, — но они имеют равные права на интеллектуальное развитие и на блага, которые уровень этого развития им обеспечивает… Мы вовсе не желаем увековечивать неправильные отношения между людьми». На то, чтобы всерьез заниматься каталонским национализмом, ему было жалко времени, ведь Каталония, в конце концов (или любое другое государство, реальное или возможное), — «всего лишь часть целого, а именно — человеческого общества». Но так как ему не нравилось правление Мадрида, Монлау поддерживал независимую Каталонию, разделенную на четыре федеральные республики.

Его соредактор, Пер Мата-и-Фонтанет (1811–1877), пошел несколько дальше. Мата, почитатель Джузеппе Мадзини, был самым каталонистски настроенным из ранних республиканцев 1830-х годов. Он написал в «Эль Вапор» в 1936 году, что правление Мадрида сделало развитие Каталонии невозможным. Страна истощена ужасами реакции во время Первой карлистской войны, увязла в бюрократической трясине «вялых кастильцев», куда Каталонию затянули эти «политические проститутки, которые думают только о том, как бы заграбастать побольше денег».

В значительной степени благодаря влиянию Маты каталонские левые стали более националистически, более антимадридски настроенными и, следовательно, менее терпимыми к умеренным либералам. После поджога монастыря в 1835 году левое крыло сформировало революционную хунту, которая предложила построить каталонское государство по образцу старого королевства Арагона и Каталонии. Вышедший в 1836 году республиканский манифест «La Bandera» подстрекал рабочих провозгласить независимость Каталонии. В следующем году тайное общество, называемое просто «Федерация», ядро будущей демократической партии, образованное в Барселоне, вместе с каталонскими федералистскими силами сформировало республиканскую платформу. Первым ее рупором, недолговечным правда, стал exaltat по имени Рамон Шаударо-и-Фабрегас.

После того как Фердинанд VII вновь пришел к власти в 1823 году, Шаударо уехал во Францию. В Париже он опубликовал трактат о республиканском правлении для Испании (1832), который, однако, был переведен на его родной язык лишь спустя тридцать пять лет. Шаударо вернулся в Каталонию после смерти короля в 1833 году и немедленно впал в немилость к умеренным демократам, которые закрыли открытую им республиканскую газету, преследовали его через своих агентов и шпионов, сослали на короткое время на Канары в 1836 году и, наконец, за то, что он возглавил восстание в мае 1837 года, расстреляли его в Сьютаделла.

Еще одна значительная фигура развивавшегося каталонского социализма — Абдо Террадас-и-Пули (1812–1856). Террадас был из Фигейраса. В двадцать с небольшим лет в ряде политических эпиграмм против королевского абсолютизма под общим названием «El Rei Micomico» — фарсах, построенных по образцу коротких комедий Сервантеса, — он высмеял Фердинанда VII. За такую непочтительность власти выслали его во Францию, где он завязал дружбу с Этьеном Кабе. Вернувшись в Барселону в 1840 году, Террадас начал издавать радикальную газету «Эль Републикано», в которой напечатал свой «План революции» — вдохновенное произведение, наполовину в стихах, наполовину в прозе, включавшее в себя гимн «La Campana», который тут же сделали своим гимном каталонские республиканцы.


Абдо Террадас-и-Пули


Колокол бьет,

Пушка грохочет.

Вперед, республиканцы, вперед!

Вперед, к победе!

Смутьян Террадас верил в революцию с оружием в руках. Он оправдывал насилие, ссылаясь на старые каталонские права. В памфлете, озаглавленном «Кем мы были и кто мы есть», он пишет, что обычай каталонцев создавать объединения рабочих восходит в средневековым гильдиям, и его теперь нужно обратить во благо и сделать так, чтобы «уравнивающее лезвие демократии» прошло через города и деревни. Он собрал ополчение, быстро подчинил своему влиянию его руководителей и к 1843 году многое сделал для превращения ополчения в социалистическую, антилиберальную армию. Он называл ополченцев «людьми, которые взяли в руки оружие, чтобы защитить права». Вдохновленное Террадасом, ополчение участвовало в знаменитом восстании 1843 года: барселонские радикалы выступили против генерала Эспартеро, либерального регента Бурбонов в Каталонии, сильного человека и опытного политика.

Хамансия («пищевые бунты») началась как протест рабочих и владельцев мелких магазинов против городских налогов, отсюда ироническое название — бунт пирожников. Затем прошел слух, что Мадрид вот-вот подпишет торговое соглашение с Англией, которое откроет испанский рынок для беспошлинной продажи английского хлопка, таким образом выбив почву из-под ног каталонских текстильщиков. Как только толпа вышла на улицы, Эспартеро тут же арестовал Террадаса и других радикалов, до которых смог добраться.

Но солдаты не сумели подавить уличные волнения. Восставшие загнали их в крепость на вершине Монтжуика и даже сумели разрушить часть Сьютаделла прежде, чем войска Эспартеро начали стрелять по городу из своего редута. В результате обстрела было разрушено примерно 460 зданий.


Хамансия 1843 г., нападение на Цитадель


В музее Барселоны хранится любопытная реликвия. Это траурный светильник в виде совы, птицы ночи, смерти и мудрости, держащей в когтях один из не взорвавшихся снарядов Эспартеро. В подсвечнике тринадцать свечей — по числу ночей обстрела, устроенного генералом Эспартеро. Девятнадцать лидеров республиканцев (среди них не было Террадаса) расстреляли, а Мадрид оштрафовал Барселону на двенадцать миллионов песет. Террадасу же было суждено провести последние тринадцать лет своей короткой жизни между тюрьмой и, как ни удивительно, мэрией Фигейра-са, где его не менее четырех раз выбирали мэром — в городе были сильны республиканские настроения. Он умер в ссылке в Андалусии.

Мечта о социализме, а в конце концов, об анархизме зародилась в политической жизни Каталонии в 1840-е годы и все более крепла. Благодаря своему влиянию на архитектора Ильдефонса Серда, как мы увидим, она оказала большое влияние на развитие города. Ее подкрепила еще более широко распространившаяся одержимость — снести стены Бурбонов, ненавистные muralles, чтобы город мог расти. Либералы хотели их разрушения во имя справедливости и гигиены. Патриотически настроенные деловые люди — во имя Каталонии и недвижимости. В 1840 году либеральный Ажунтамент созвал собрание с такой повесткой: «Какие преимущества может извлечь Барселона, в особенности ее промышленность, из разрушения стен, окружающих город?» Все возможные преимущества, заключили собравшиеся, — здоровье, процветание, самоуважение. Но назначенные короной власти не так-то легко было расшевелить. Для них легкая на подъем и склонная к бунту Барселона все еще оставалась гарнизоном, и стены были важны для поддержания порядка. Разрушение казалось делом столь отдаленным, что Монлау в своем «Эль Вапор» убеждал граждан Барселоны голосовать ногами — то есть уезжать из города и жить где-нибудь в другом месте, например в Грасии. А бюрократы пусть остаются в Старом городе и задыхаются там. «Но те, кто живет трудом, своим ремеслом, трудящаяся, созидающая Барселона, может и должна дышать воздухом свободы и независимости. Так что — вперед, в сельскую местность, искать Новую Барселону».

Простор требовался не только людям, но и машинам. Тут выбора не было. Город, заключенный внутри стен, стал тесен. В 1846 году Ажунтамент издал закон, запрещающий строительство новых фабрик на территории, ограниченной muralles. Но к тому времени промышленность уже захватила три района вне Барселоны: Сантс на древней римской дороге к югу от Льобрегата и Сант-Андреу и Сант-Марти де Провенсальс — на севере. Логика производства диктовала необходимость передвижения ткацких фабрик туда, где красили и сушили ткани, то есть на prats d'indianes. Ни в Сантс, ни в Сант-Марти не было сильного муниципального управления и вообще ничего, что препятствовало бы правилам зонирования. Но зато здесь было много воды, причем рядом с рабочей силой и сырьем. Вода — жизненно необходимый ингредиент в текстильном производстве. Сельскохозяйственная ценность этих земель была ничтожна. Оба района находились поблизости от моря, и очень скоро туда провели железную дорогу. К 1860 году на когда-то пустынных полях Сант-Марти поселились десять тысяч рабочих (цифра эта вырастет до тридцати пяти тысяч к 1888 году). Сантс, крупнейший из трех промышленных центров, образовался очень рано. Он был присоединен к Барселоне, вернее, поглощен ею в 1839 году.


Памятный канделябр. отлитый из снарядов. упавших на Палау Виррейна во время бомбардировки


Естественно, строительство фабрик ослабляло и вытесняло мануфактуры. Во всяком случае, в текстильной промышленности это было именно так. Немного оставалось в Барселоне «хороших семей», главы которых не были бы крупными промышленниками. Эти люди контролировали банковское дело, производство, недвижимость в Каталонии. Арнус, Бонаплата, Батльо, Клаве, Феррер, Жирона, Гюэль, Жункаделла, Монтадас, Понс, Пуиг, Рикарт, Тинторе — все они полностью или частично обязаны своими состояниями «королю-хлопку».

Разумеется, текстильная промышленность развивалась неравномерно. Бывали трудные времена — например, 1830-е годы из-за карлистской войны. Очень повредили ей партизанские рейды ультраконсерваторов за стены города. Бывали времена и похуже, в 1862–1865 годах, когда внезапная нехватка сырья, вызванная американской гражданской войной, ввергла каталонскую текстильную промышленность в кризис.

Так что хлопковых магнатов Барселоны постоянно мучила неуверенность. Так как в остальной Испании не было промышленной буржуазии, сравнимой с каталонской, каталонские предприниматели не имели союзников в Мадриде. При всех своих богатствах они обладали меньшим влиянием на национальном рынке, чем можно предположить. Их воспринимали как лоббистов и просителей, старающихся повлиять на правительство, сосредоточенное преимущественно на банковских интересах и аграрных проблемах, и обратить его внимание на промышленность. Каталонцы были озабочены тем, чтобы защитить каталонскую промышленность от либеральных идей свободной торговли — lliurecanuisme, если называть этот страшный призрак каталонским именем.

Куда могла сбывать Каталония свой текстиль? В основном в Испанию и ее колонии. Остальной европейский рынок был захвачен Англией и Францией. Но к 1850-м годам испанский рынок пребывал в состоянии застоя, и при том, что Британская империя расширялась, колониальный рынок сократился до Кубы, Антильских островов и Филиппин, «надежды и будущего» каталонской промышленности. Если бы крупные текстильные нации прочно обосновались на испанском рынке, если бы власти, защищавшие местные мануфактуры, не берегли стены так, как берегли разве что голландцы свои дамбы, Каталонию ждал бы экономический крах. Этот факт лежал на поверхности, этой опасности рабочие боялись не меньше, чем владельцы фабрик, если не больше. Угроза открытия рынка для английского импорта сразу же вызвала в Барселоне возмущения против генерала Эспартеро в 1843 году. Каталонские рабочие немедленно взбунтовались, едва почуяв угрозу своей занятости.

Каталонские промышленники, при всей влиятельности на местах, робели, когда дело доходило до открытой конфронтации с Мадридом. Они боялись потерять деньги. А свое влияние они берегли только для сохранения протекционизма. И пусть они вели войну, будучи обречены на поражение, — они тем не менее сумели затянуть ее на десятилетия. Протекционизм в 1825 году стал государственной политикой. Это случилось при Фердинанде VII. Его министр финансов ввел тарифный закон, чтобы создать режим наибольшего благоприятствования испанской экономике, обескровленной недавней потерей больших южноамериканских колоний и вторжением «Ста тысяч сыновей Людовика Благочестивого». Под закон подпадали не меньше 657 запрещенных товаров. Это было слишком даже для каталонских протекционистов, но в 1841 году Мадрид издал более мягкий тарифный закон, сократив число запретных пунктов до 83. Этот акт свидетельствовал о вере либералов в свободную торговлю, пришпоренной визитом в Мадрид английского пророка свободного рынка Ричарда Кобдена.

Почувствовав, откуда дует ветер, каталонцы сплотились и организовали в 1848 году Индустриальный институт — своеобразный протекционистский комитет. Его возглавил Жоан Гюэль, могущественный хозяин компании, которая в конце концов стала называться «Maquinista Terrestre» («Наземные машины»). Начинание было не слишком удачным. Тарифный закон 1849 года сократил число запрещенных объектов до четырнадцати, хотя Гюэлю и его коллегам по Индустриальному институту и удавалось сохранять пошлины на иностранные товары, «удерживая позиции» следующие двадцать лет, пока «славная революция» 1868 года не принесла полного триумфа свободной торговле. Триумф ощущался до 1874 года, то есть до реставрации монархии. Но при всем этом о пренебрежительном отношении Мадрида к каталонским промышленникам говорит хотя бы тот факт, что «Maquinista Terrestre» Гюэля, которая к тому времени стала крупнейшим в Испании предприятием по сборке машин и специализировалась на подвижном составе, не получала от государства контрактов на железнодорожные вагоны вплоть до 1882 года.

Ни в какой другой части Испании так не защищали протекционизм — вне Каталонии было просто нечего особенно защищать, — и борьба за тарифы оказалась неразрывно связанной с вопросами о каталонских правах в целом. Протекционизм и каталонизм воспринимались в Каталонии и за ее пределами как одно и то же. В Мадриде сторонники свободной торговли высмеивали «провинциальность» каталонцев. В Барселоне за покрытыми снежно-белыми скатертями банкетными столами в муниципалитете местные промышленники поносили «вялость и бездеятельность» остальной Испании. Вопрос тарифов становился самым важным экономическим фактором каталонской политики последней трети XIX столетия. У среднего класса Каталонии утвердился свой, особенный образ мыслей. Те, кто, казалось бы, должен проявлять склонность к интернационализму, становились яростными и даже бешеными проповедниками всего местного, провинциального, традиционного, свободного от иностранных влияний в культуре (безотносительно к промышленности и машинам) и приобретали сентиментальную склонность к патриархальным ценностям старой Каталонии, которые их собственная промышленная практика и уничтожала.

VII

Патриотически настроенный средний класс, сознающий свою экономическую силу и укорененный, обязательно захочет как-то выразить себя. Если его язык отличается от языка политической власти, он будет стремиться узаконить свой язык. Вот почему в основном борьба за каталанский язык приобрела в XIX веке такое большое значение и почему вопрос о его легитимности вышел за тесные рамки литературы в более широкие политические сферы. В Каталонии язык и политика переплетены и неразделимы.

Этот процесс, безусловно, компенсировался новыми идеями, хлынувшими в Испанию пятьдесят лет спустя. Автократия Бурбонов и инквизиция преграждали им путь, но были не в силах перекрыть этот поток из Северной Европы, особенно в Барселону, столь близкую к Франции. Каталанский язык снова стал объектом культурного интереса в конце XVIII века. Кастильские ilustrados, просвещенные, не видели смысла в подавлении местного языка, образованные каталонцы тянулись к нему, чтобы продемонстрировать симпатию к народу и утвердить свои права на независимость и культурные традиции.

Серьезным влиянием пользовался каталонский политик и историк Антони де Капмани-и-Монпалау, чей главный, труд «Исторические воспоминания», полное название — «Исторические воспоминания о судостроении, торговле, искусстве древнего города Барселона», опубликованный в нескольких томах между 1779 и 1792 годами, считается шедевром каталонской исторической литературы XVIII века. Именно с Капмани начались последовательные попытки каталонцев рассматривать свою культуру как отдельную и уникальную. Парадокс же состоял в том, что для того, чтобы наладить контакт с широкой образованной аудиторией, Капмани приходилось писать по-испански, а не по-каталански.

После 1814 года историки и филологи много говорили об обновлении языка. Обостренный бедами и страданиями полуострова в целом, местный патриотизм шел рука об руку с общеиспанским. Наиболее громогласным из филологов 1820-х годов был Хосеп Пау Бальот. Он утверждал, что каталанский вовсе не является, как привычно настаивали кастильцы, лишь местным диалектом. Скорее, это «придворный язык, на нем многие годы говорили во дворцах, его очень ценили Жауме I и арагонские короли». При этом по-каталански люди говорили дома, на рынке, в церкви. Этот язык «заслуживает наивысшего уважения, и мы воздаем ему хвалу за его плавность, мягкость, ясность, изящество, разнообразие и богатство». Бальот уверял, что каталанский сумеет передать любую тонкость, любой оборот, любой намек. «Если образованные люди… станут культивировать его и писать на нем… они тем самым будут оттачивать и полировать его до тех пор, пока все не увидят, какие чудеса он может творить. Я не сомневаюсь, что он возродится к жизни; он сравняется и даже превзойдет другие языки». Но все это Бальот тоже писал по-кастильски. Понимая, что возможности его ограничены, он сам называл себя «точильным камнем, который не режет, а лишь затачивает другие инструменты».

Чтобы вернуть себе прежние достоинство и независимость, каталанский нуждался не в филологах и историках, а в поэтах — «непризнанных законодателях», которые снова вдохнули бы в него жизнь. И таковые появились. Возможно, благодарные каталонцы переоценили их литературные достоинства (такое сейчас случается с большинством великих национальных поэтов, если их имена вписываются в пантеон, а биографии соответствуют национальным устремлениям). Так или иначе, к концу 1830-х годов они были увенчаны лаврами и фригийским колпаком — и Карлес Арибау, и Жоакин Рубио-и-Орс. Было много споров об интеллектуальном спектре каталонского Возрождения, о том, чем оно отличалось от других форм европейского романтизма, что оно значило. Но ученые никогда не расходились во мнениях насчет символического произведения искусства, с которого это движение, как бы узко мы его ни понимали, началось.

Это случилось 24 августа 1833 года. Барселонское литературно-политическое еженедельное издание «Эль Вапор» поместило на своих страницах оду «Родина», написанную по-каталански Бонавентурой Карлесом Арибау-и-Фариольсом (1798–1862). Романтический поэт Арибау принадлежал к среднему классу, родился тридцать пять лет назад в Барселоне. В 1820-х годах он начал издавать оказавшийся недолговечным еженедельный печатный орган «Эль Эуро-пео», ориентированный, как свидетельствовало название, на романтизм, волна которого прокатилась по литературе Франции, Германии и Англии. Арибау воображал себя этаким Шатобрианом или Байроном, призывающим países catalanos восстановить свои древние права. В свободное от грез время он служил в Мадриде, был финансистом и оттачивал литературное мастерство, сочиняя длинные дидактические стихи в похвалу свободной торговли — не слишком популярная у местных литераторов тема.

Его воспитатель и учитель, Гаспар де Ремиса (17841847), тоже каталонец, разбогател на контрабанде продовольствия во время наполеоновских войн, а после 1814 года вложил капитал в железную дорогу. Поскольку транспорт в Испании был очень плох — худший в Европе, — Ремиса процветал. Ему еще не было сорока, а он уже имел собственный банк в Барселоне. В 1826 году Ремиса стал секретарем Государственного казначейства в Мадриде. Он опекал и всячески пестовал Арибау. К 1840-м годам начала налаживаться экономическая и бюрократическая карьера Арибау. Он принял на себя ответственность за казначейство, а потом за монетный двор, шахты и земли. Вся эта часть карьеры Арибау забыта, как забыт вклад Уоллеса Стивенса в страховое дело[32]. Арибау вспоминают за одно стихотворение, написанное в молодости и посвященное Гаспару де Ремиса. Но, может быть, полезно помнить, что «Родина», как и все культурное движение, которое за ней последовало, зародилась в атмосфере плюшевой мебели с кисточками и подкрепленных золотом банковских счетов победившей каталонской буржуазии. Движение Renaixenja («Возрождение») носилось с древними крестьянскими традициями, фольклором, народным языком, но ни в коем случае не было рабочим движением. Оно пришло из верхов новой Каталонии, из промышленных и банковских кругов. В этом отношении оно не отличалось от французского романтизма: отец Виктора Гюго был генералом, Альфонса де Ламартина — землевладельцем, Альфреда де Мюссе — правительственным чиновником высокого ранга, Альфреда де Виньи — роялистом и рантье.


Бонавентура Карлес Арибау-и-Фариольс


Ода Арибау начинается с долгого описания, размытого снимка, ностальгического обращения к горному массиву Монсени:

Прощайте, холмы, прощайте навсегда,

О, зубчатые горы там, в моей родной стране,

Горы, выступающие из облаков,

Голубые в вечном своем покое.

Прощай, старый Монсени, словно часовой

На крепостном валу, укутанный в туман,

Следящий через пропасть за могилой иудея,

За рыбацкой лодкой с Майорки в огромном море.

Эта гора — символ Каталонии, ландшафт, символизирующий дом и семью: «Когда-то я знал твой гордый лик, как знал лица своих родителей; голоса твоих стремительных потоков — как голос матери или плач сына. Но оторванный от вас в годину преследований, я не чувствую вас, как в лучшие времена. Я подобен дереву, пересаженному в другую почву, дереву, чьи плоды теряют свой вкус, а цветы — запах». В Мадриде банкир изнывает, изображает из себя узника. (Надо помнить, что в Мадриде Арибау удерживал только бизнес.) «Что мне моя жизнь, если злая доля увела меня к башням Кастилии, если мои уши не слышат больше песен трубадуров, пробуждающих в груди множество воспоминаний?» Именно язык, 1а lengua llemosina[33], создает это чувство принадлежности, каталонское самосознание. Из мадридской «ссылки» голубой хребет Монсени кажется миражом, но язык — по-прежнему настоящий.

Позвольте мне говорить на языке этих мудрецов,

На языке сильных людей, которые служили королям,

Защищали свои права, мстили за оскорбления.

Берегитесь неблагодарных, которые в чужой стране

Выговаривают слова родного языка без слез,

Тех, кто думает о своих корнях без острой тоски

И не снимает со священной стены лиру своих отцов!

Этот поток патриотических образов в следующие полвека наводнил произведения каталонских писателей. Идеализируемое феодальное прошлое, утраченные силы; мудрость, погребенная, как меч под камнем, в каталонской истории; очаг и лира предков, которую надо снять со стены, — все это родной язык. Язык для Арибау — среда, в которой преломляется национальный опыт. Только на каталанском может он думать.

Свой первый детский крик я издал на каталанском.

Тогда я сосал сладкое молоко своей матери.

Каждый день я молюсь Богу по-каталански,

И каждую ночь во сне слышу каталонские песни.

Оставшись один, я разговариваю со своей душой,

И она говорит по-каталански, она не знает другого языка.

И губы мои не лгут, они не умеют лгать на этом языке.

И слова поднимаются из самой груди.

Арибау дал каталонизму его символический cri de Coeur, крик души, а Жоакин Рубио-и-Орс (1818–1899) подхватил его и вооружился им для лингвистического крестового похода. В 1841 году он опубликовал небольшой сборник стихотворений под названием «Lo Gayter de Llobregat» («Волынщик ил Льобрегата»). Эта книга и стала первым манифестом каталонского Возрождения, не столько благодаря самим стихам (ни одно из стихотворений не стяжало славы оды Арибау), сколько благодаря предисловию Рубио.

В нем он страстно призывает к возрождению «нашего древнего, мелодичного и богатого языка, который, к стыду нашему, гибнет и стирается изо дня в день», как языка литературного. Возможно, тратить время на стихи среди ужасов карлистской войны выглядело «экстравагантным, абсурдным анахронизмом». Возможно, поэт был просто-напросто эскапистом, «бессердечным предателем, матросом, который, спасшись от шторма, поет на скале, пока его братья борются с волнами и исчезают в пучине». Как бы то ни было, Рубио писал, что надо сделать усилие, потому что будущее Каталонии зависит от осознания ею своего прошлого. А язык — ниточка между прошлым и будущим.

Рубио называет длинный ряд поэтов, от Гильома Аквитанского до «скромного Арибау», — иные безымянны или забыты, иные покрыли себя славой, но все они принесли себя в дар языку, «этому огромному и священному памятнику прошлых веков; о нем, словно о мексиканских пирамидах, для которых каждый приносил свой камень, можно сказать: "Все строили их, но никто не поставил на них своего клейма”».

Трудно ли писать стихи на языке, «грамматика которого едва определена»? Без сомнения. Но можно ли «нашу прошлую славу и подвиги наших предков перевести на испанский»? Кто, положа руку на сердце, осмелится сказать, что испанский — верный инструмент для сугубо каталонской мелодии? Всем этим риторическим вопросам Рубио противопоставил другие: неужели каталанский — столь подлый и скудный язык, что не стоит изучения? Разумеется, нет. Каталонские хроники не менее богаты и разнообразны, чем у других народов. У нас «огромная галерея трубадуров, отцов современной народной поэзии», и их сочинения когда-то повлияли на всю Европу, на томившегося от любви Петрарку, на «ужасного» Данте. Говоря о том, как век с четвертью назад Бурбоны завоевали Барселону, Рубио напоминает своим читателям:

Наши предки сражались… защищая свои древние права, проливали реки крови, обагрили ею стены, площади и церкви этого города, чтобы передать своим внукам закон и язык, которые оставили им их родители. Прошло так мало времени, а потомки забыли не только их жертву, но и их самих. Эти неблагодарные стыдятся говорить по-каталански, словно преступники, которых застигли на месте преступления.

Кто способен оценить достоинства языка? Только писатели: «Никто не может судить о богатствах шахты, кроме тех, кто спускается в ее недра… до самого дна». Каталанский язык был воскрешен спустя несколько поколений (Рубио, когда он писал приведенные выше слова, было двадцать три года), и те, кто воскресил его, чувствовали свое единство со средневековым прошлым.

Это прошлое в десятилетия «Возрождения» в Каталонии раздували в миф. В сравнении с каталонскими фантазиями о Средних веках романы сэра Вальтера Скотта или «Королевские идиллии» Теннисона — почти реализм. Читатели будущего, думал Рубио, будут «потомками тех бродячих музыкантов, что ходили из замка в замок, развеивая скуку баронов в мирные времена, а в военное время меняли свои фригийские колпаки на шлем, поэтов-рыцарей, тех, которые клали к ногам своих дам серебряную розу, завоеванную в поэтическом турнире, с той же легкостью, с какой приносили им ленточки за храбрость, полученные на турнире рыцарском… Они проводили свою жизнь в сочинении любовных песен, молитвах и рыцарских подвигах».

Рубио верил, что Каталония, хотя и не могла рассчитывать на политическую независимость — ей не хватало для этого экономической и военной мощи, — независимость культурную может и должна завоевать. Нужно поощрять творчество на каталанском языке, как его поощряли в Средние века: так возродим поэтические состязания Jocs Florals («цветочные игры»)! Восстановим Консисторию веселого мастерства! Удивим мир сонетами, любовными балладами, серенадами! Отвоюем у кастильцев с их языком-колонизатором «поэтическую корону, которой наша страна постыдно дала упасть со своей головы»!

Стоит ли говорить, что аргументы Рубио-и-Орса, его простодушное стремление к первенству Каталонии во всем, его вера в историческое чутье и патриотизм молодых были чисто романтической фантазией. Возможно, будь они более умеренными, они не имели бы такого успеха. Не было недостатка в сторонниках. Книга «Волынщик из Льобрегата» прекрасно продавалась. Когда все экземпляры раскупили, нашлись молодые люди, которые стали терпеливо переписывать стихи от руки — это был своеобразный самиздат. Вступление Рубио-и-Орса передавали из рук в руки. Его декламировали в школах, в тавернах и даже в военных казармах, чтобы поднять дух каталонского ополчения в борьбе против карлистов. Но немедленного отклика на призыв «Волынщика» возродить «цветочные игры» не последовало. Прошло почти восемнадцать лет, прежде чем те были восстановлены.

VIII

Чтобы возобновить это начинание, нужно было выкопать и оживить бездыханное тело каталонской поэзии — как придворной, так и фольклорной. Первые сборники каталонской фольклорной литературы, вдохновленные романтическим культом искренности и подлинности, принадлежат к тому же периоду, что и творчество Арибау и Рубио-и-Орса. Два основных сборника составили двое очень разных людей — Мануэль Мила-и-Фонтанальс и Пау Пиферер-и-Фабрегас. Оба родились в 1818 году.


Мануэль Мила-и-Фонтанальс


Кумиром Пиферера, молодого, незаурядного, распираемого патриотизмом и при этом очень трудолюбивого, был Виктор Гюго. Пиферер-и-Фабрегас родился в семье ремесленника в Барселоне, свою карьеру начал с критических разборов театральных пьес и в 1838 году стал издателем серии иллюстрированных альбомов, опубликованных в Барселоне под общим заглавием «Recuerdos у bellezas de España» («Воспоминания и красоты Испании»), представленных на «живописных атласах», весьма популярных во Франции. За следующие десять лет он написал первый из двух объемистых томов по Каталонии и добрую половину второго (закончен после его смерти будущим политиком Франсеском Пи-и-Маргалем). Третий том был посвящен Майорке и Балеарским островам. Основной упор в этом большом исследовании сделан на фольклор — песни, поговорки, стихи, костюмы, местные здания, обычаи, празднества — и на архитектуру в готическом стиле и стиле романеск. Словом, на все, что сохранило какие-то следы того, что автор называл «народным и религиозным гением Средних веков, единственно правдивым и поэтичным прошлым современных наций». Большая часть фольклорной поэзии и песен, собранных Пиферером, была из гористой местности вокруг деревушки Сант-Фелиу де Кодинес, куда он уезжал с семьей летом, спасаясь от барселонской жары. Его романтический энтузиазм не успел перерасти в академическую ученость, поскольку он умер от горячки в 1848 году, в тридцать лет.

Его друг, Мануэль Мила-и-Фонталаньс (1818–1884) был во всем прямой противоположностью Пифереру: медлительный, умеренный, консервативный, ярый приверженец академизма и методики. Он родился в семье фермера в Пенедесе, воспитывался в патриархальном доме, изучал право и филологию в университетах Барселоны и Серверы, в 1844 году защитил докторскую диссертацию, а три года спустя получил кафедру литературы в Барселонском университете, где десятилетиями пренебрегал всяческими программами по литературе, являя собою что-то среднее между Моисеем и рассеянным профессором. В своих мемуарах барселонский драматург Хосеп де Сагарра говорит о неизгладимом впечатлении, которое произвел Мила на его отца:

Слава и гордость нашего «Возрождения» — одышливый и такой вопиюще толстой, что студенты называли его «Литературный кит». Его голос был подобен самой низкой органной ноте в заутрене. Он говорил с многочисленными паузами, от которых даже мухи, кружившие вокруг его лысой головы, засыпали… Великий человек обитал на чердаке на Университетской площади, в хаотическом беспорядке. Мой отец вспоминает его сидящим июньским днем в тесных брюках, в которых его живот выглядел, как бомба, готовая вот-вот взорваться. Он носил крестьянскую рубашку в синюю и белую клетку и широкие, пропотевшие подтяжки… Однажды дон Мануэль дал моему отцу почитать книгу, заложенную, как закладкой, соленым анчоусом.

Мила-и-Фонтанальс начинал как пламенный романтик, интернационалист и отчасти вольнодумец, чей литературный пантеон включал Гете, Дюма, Байрона и Шатобриана. Но в двадцать с небольшим лет его взгляды начали меняться. Его брат, Пау Мила-и-Фонтанальс, жил в Риме, в колонии художников-изгнанников. Он был знаком с некоторыми из немецких «назареян», в том числе и с их идеологическим вождем Иоханном Фридрихом Овербеком. «Назареяне» были католиками в противоположность лютеранам — немецким романтикам. Овербек ориентировался на Рим и пламенно верил в то, что возрождение ортодоксального католицизма, в сочетании с пристальным изучением живописи прошлого — раннего Рафаэля и его учителя Перуджино, а также Фра Анжелико, Мазаччо и, конечно, Дюрера, — выведет искусство обратно на истинный путь, с которого «языческий» неоклассицизм однажды его увел. Это будет союз невинной веры, латинского изящества и германского einfublung, «внутренней сущности». Он призывал молодых «следовать за старыми мастерами, особенно за ранними, старательно имитируя все, что есть в их работах честного и наивного».

«Честного и наивного» — эти слова восходят к Фридриху Шиллеру, оказавшему на «назареян» сильное влияние через своего ученика Августа Шлегеля. ^я Шиллера существовали два типа художников: наивные и сентиментальные (ни одно из этих слов не имело того пренебрежительного оттенка, какой они имеют в современном английском. Это были просто определения). Сентиментальный поэт, по Шиллеру, — культурный человек, видящий мир сквозь сетку художественных образов. ^я него прямой контакт с реальностью и непосредственное восприятие природы — только идеал, а задача поэзии — представить этот идеал во всей его неуловимости. Он «размышляет о впечатлении, которое предметы на него производят, и лишь на этом размышлении держится эмоция, которую он испытывает». Подобно Горацию, своему римскому прототипу, сентиментальный поэт наблюдает за собою, воображающим этот мир, и воображает себя наблюдающим его. С другой стороны, наивный поэт, чьим прототипом является Гомер, ни в чем таком не нуждается. Он «лишь следует за природой и чувством… у него нет выбора». Наивность, как ее понимает Шиллер, есть общий знаменатель всего искусства — прямого, грубого, эпического и безлично благородного, в котором характер народа или нации важнее чувств отдельного человека. Наивность есть природа. Сентиментальность есть культура.

Влияние Овербека, Шиллера и Шлегеля, вкупе с благочестивыми проповедями «романизированного» брата, изменило образ мыслей Мила. Внутренняя борьба между стремлением к католической уверенности и субъективностью романтических героев юности привела его к глубокому внутреннему кризису. Он вышел из кризиса еще более жестким, строгим, консервативным и еще большим католиком. Кроме всего прочего, это умножило его силы как исследователя и классификатора. Мила-и-Фонтанальс посвятил себя неустанному поиску того, что он полагал истинно каталонской чистотой, в народных корнях. Он утверждал, что каталанский — один из величайших мировых языков, возможно, древнейший из всех, вышедших из латыни. И как только он будет возрожден, будет возрожден и «гений» каталонской независимости. Это, писал Мила, язык, «на котором девять веков сочиняли героические, романтические и исторические стихи, стоящие вровень с самыми лучшими творениями средневековья. Им пользовался Гильом Аквитанский, когда в нем просыпался "talent dе cantar”, “песенный дар”. Стихи на этом языке слушали и аплодировали им при дворах не только Прованса и Арагона, но и Кастилии, Англии и Италии. Его оттачивали Данте и Петрарка. Это язык королей Арагона. Это язык, на котором были составлены самые ранние карты, написаны почитаемые всеми законы, ученые труды, хроники. Это язык, который дал миру богатейший фольклор…»

Фольклорная поэзия — неисчерпаемый источник лингвистической чистоты. Религию, законы, обычаи — все нужно было выделить и сохранить как образцы мысли. Фольклор — своеобразный храм без крыши, вернее, развалины древнего, эпического здания. Он сильно меняется при передаче из уст в уста. Свидетельством его подлинности служит традиция, передаваемая из поколения в поколение. Традиция противостояла «пустым выдумкам» и субъективности «современной» поэзии (под которой Мила понимал романтизм). Именно в традиции жил Zeitgeist (дух времени), именно в ней сохранился «воздух родины». Мила более, чем кто-либо, привнес в «Возрождение» историзм и как его издержки — педантизм.

Можно уловить у Мила это чувство прошлого, элегическое и мощно консервативное, в таких стихах как «Древняя церковь», где вид часовни в стиле романеск в старой Каталонии становится метафорой естественного порядка и традиционности каталонскои жизни: защищенность, терпение, органическая близость к пейзажу.

Эти благородные стены выдержали восемь веков

Дождя, ветра и бурь,

Непокоренные, с каждой новой битвой

Становясь еще прекраснее.

Сегодня, когда их основание скрыто туманом,

Они победоносно возносятся —

Арка за аркой, ярусные карнизы,

Пронзающий небо шпиль.

Как красит их заря

В радостный и великолепный цвет!

Как гармонируют эти древние камни

С зеленеющими деревьями!

Человек дал полям эту красоту,

И получает в награду плоды полей.

Искусство вместе с природой

Рождают жизнь, любовь и мир.

Ручей забвения омывает душу,

Очищая ее от горьких мыслей.

Сонное счастье приносит хотя бы на миг

Дуновение Идеала.

Вступление Рубио-и-Орса к «Волынщику из Льобрегата» было тем ядром, вокруг которого формировалось новое патриотическое восприятие действительности: ностальгическое, идеальное, полное затаенной силы. Эта энергия одержимости к 1880-м годам выродилась, по крайней мере в поэзии, в жеманную «средневековость» поздних «цветочных игр». Но пока она действовала, основной целью этой одержимости было превращение фикции в миф, а символов — в архетипы. В этом отношении каталонская культура XIX века — в поэзии, прозе, прикладном искусстве — не шла вразрез с культурой европейских стран, оказавшейся лицом к лицу с быстрыми и в некотором роде революционными социальными переменами. Она стремилась обрести, а если придется, и изобрести устойчивое ощущение целостности, с помощью которого можно было бы противопоставить себя другим странам Европы (включая, в случае Каталонии, и остальную Испанию). Обращаясь к Средним векам и даже к более ранним временам, углубляясь в архаику и фольклор, Каталония могла продемонстрировать, насколько отлична от других ее внутренняя сущность, ее ser authentic. Воскрешая средневековые формы с помощью чистого, объединяющего прошлое и настоящее языка, она доказывала, что в эти новые времена есть ценности и помимо паровых двигателей и индустриального развития. Таким образом, хотя каталонцы переживали новую промышленную реальность наравне с другими европейскими странами, а банковское дело и производство машин везде шло по одним и тем же законам, они могли противостоять этой однородности, делая упор на старом и принадлежащем только им и больше никому. Высокий уровень развития промышленности выделял Каталонию среди провинций остальной Испании, а возрождение собственной средневековой культуры — среди прочих европейских стран.

Такого рода национальное сознание, склонность к созданию идеальных образов, присутствовало и в других странах, но в Каталонии оно сформировалось из присущего XVIII веку почтения к примитивному, эпическому, благородно-подлинному. В данном случае эта тенденция значительно расширялась процессом, который английский историк Эрик Хобсбаум определил как «изобретение традиции». У валлийцев были их барды; у ирландцев — их кельтские сумерки, «старая Ирландия», населенная тенями королей и героев, Финн Маккул и Кухулин; у Шотландии — миф о племенах нагорий, истории о каледонских вождях, наделенных, как выражался Эдвард Гиббон, «теплым мужским достоинством», хотя под их килтами гулял холодный северный ветер. Культ Оссиана, вымышленного гаэльского певца, придуманного Джеймсом Макферсоном, распространился по всей Европе, при содействии выдающихся умов эпохи: Клоп-штока, Шиллера, Гете. У Германии был Арминий, рыцарь из Тевтобургского леса, который в 9 году н. э. дал отпор римским легионам Публия Вара. Подвиги этого героя-освободителя послужили пищей для легенды о Зигфриде. Французы оглядывались на древних галлов как на противников римлян. В XIX веке к восхищению мистическим или, лучше сказать, туманно-историческим предком примешался культ готическои архитектуры как «истинного», настоящего стиля, в противоположность классицизму, напоминавшему народам, что когда-то все они были рабами римлян. Такие настроения были почти всеобщими. Но неудивительно, что особенно они чувствовались в Ирландии и Каталонии, поскольку и та и другая, с полным на то правом, считали себя жертвами истории, колониями. Не только Лондон или Мадрид всегда могли отнять у них право на культурное самовыражение — они сами постоянно рисковали утратить его, утеряв гэльскиий каталанский языки. Есть одно печальное стихотворение Иейтса, в котором отразились беды ирландцев в 1890-х и каталонцев — в 1840-х годах:

Мечты, неистребимые мечты!

Сверкающая гибкая струя,

Что у Гомера бьет от полноты

Сознанья и избытка бытия,

Фонтан неиссякаемый, не ты —

Наследье наше тыщи лет спустя,

А раковина хрупкая, волной

Изверженная на песок морской… [34]

Загрузка...