7


Они вошли в тот самый двор и повернули к флигелю. Однако флигеля не было. Вместо него в глубине двора громоздился небольшой каретный сарай с сорванной дверью.

Не буду утруждать вас подробным рассказом о том, как два наших молодых человека, поняв наконец, что произошла ошибка, кинулись в соседний двор, затем — в следующий, и везде их ждало разочарование. Словно тени метались они от ворот к воротам, вдоль набережной, странно взмахивая руками, скользя и увязая в сугробах, молча, с раскрасневшимися лицами, так что даже одинокий будочник, загоревшийся любопытством, а может быть, просто хмельной, пытался следовать за ними, но куда там!

Вы, наверное, успели заметить, что весь день носил на себе признаки необычайные, и только наши герои не понимали этого, так как были увлечены воспоминаниями и взаимной симпатией.

Наконец они остановились, тяжело дыша.

— Может, по тому ряду попробовать? — предложил Авросимов, указывая на противоположный берег Мойки. — Хотя, помнится, здесь был флигель проклятый…

— Плюньте, господин Ваня, — грустно сказал капитан, — может, завтра нам с вами повезет или еще когда. Не будем унывать…

И тут вдруг наш герой точно прозрел, воспоминания о первом посещении прекрасного флигеля вспыхнули в нем с новой силой, и он, крикнув нечто невразумительное, повлек за собой загрустившего было капитана в соседние ворота, возле которых они и топтались, намереваясь отказаться от поисков.

Здесь! Здесь, здесь, в этом сугробе топили Мерсиндочку, хохоча и предвкушая счастливую ночь, и отсюда, из этого вот сугроба, тянул он, Авросимов, ее, касаясь губами горячей шейки и задыхаясь от мягкого женского дурмана. Торопитесь, Аркадий Иванович, друг бесценный, торопитесь!

Вот и ворота те самые, которые еще совсем недавно вздрагивали от хохота и громких удалых голосов, они… Вот и дверь, вот и флигель заветный с темными окнами, завешенными изнутри тяжелыми малиновыми шторами…

Они летели к флигелю, обгоняя друг друга, спотыкаясь о сугробы, скользя по льду, подавая друг другу руки и хохоча, хотя и приглушенно, в меховые воротники, словно стараясь не растерять тепло радостного возбуждения.

Тяжелая дверь поддалась, распахнулась, старые петли взвизгнули.

В прихожей, все той же, горела толстая оплывшая свеча, и была пустота, и стояло молчание пещеры, но полет молодых людей был так стремителен, что они и не могли заметить того, пока не скинули шубы прямо на пол, ибо принять их было некому, пока не вбежали в залу, где в камине трещали поленья и от молодого пламени распространялся колеблющийся свет.

Наконец они огляделись.

Это была та самая зала, где недавно кипела жизнь и бушевали страсти, и наш герой никак не мог приспособиться к ее новому качеству, к ее пустынности, и ходил возбужденно по ковру из конца в конец, от карточного стола к тахте, от камина к распахнутой двери, бросив капитана на произвол судьбы.

Вдруг в раскрытых дверях возникла и застыла фигура краснобородого мужика с поблескивающими глазами, так что Авросимов даже вздрогнул, пока не догадался, что на мужике — отсвет каминного огня.

Мужик глядел на молодых людей с дерзким удивлением.

— Никого нет-с, — сказал он тихо, продолжая оставаться неподвижным.

— Что сказывали? — спросил Авросимов.

— Сказывали, мол, будут-с.

— Ээээ, — протянул капитан, — мне это не нравится…

— А Милодорочка где? — спросил наш герой.

И тут мужик сделал шаг назад и исчез.

Капитан потер руки. Он заслуженно предвкушал.

Наш герой, забыв ужасный рассказ своего нового друга и растворяясь в неге, источаемой камином и всей обстановкой знакомой залы, почувствовал себя свободно и легко и упал на тахту, раскинув руки, словно в траву, и всхлипывал от счастья и урчал, как молодой медведь.

— Вот здесь Милодорочка… а вот здесь Дельфиния, а там уж Мерсиндочка! Все перевилось: руки, ноги… ух, ух, ангел мой драгоценный!..

— Ах, ах, потише, господин Ваня, — захохотал капитан, — а то испугаются, не придут, ха-ха… Куда же мы тогда? Куда же мы, бедненькие?! Опять в лес?! Ножки, ножки! Ух!.. Вы мне умастили, господин Ваня! Этого я вам не забуду!.

Авросимов плавно так перекатывался на тахте с боку на бок, словно погружался в теплую медленную реку, и лениво шевелил рукой, отпихивая водоросли, потом выбирался на бережок, на солнышко…

— А Милодорочка… губки у нее мягкие, теплые…

— Ух, ух, господин Ваня, не травите вы меня!

— Не оторвешься от губок-то…

— Шуры-муры, канашечка!

— Или на руки ее взял: на левой руке — спинка, а на правой — что?! А?

Мужик давешний появился в дверях, постоял, снова с дерзким удивлением оглядел разошедшихся незнакомцев и исчез.

— Однако долго нас морочат, — сказал Аркадий Иванович. — Что за дом такой? Хотя бы шампанского подали… Уж эти мне аристократы столичные!

— Нет, нет, вы послушайте, — захлебнулся наш герой в бурном потоке, — вы послушайте, как она ножкой делает, вот так…

— Господин Ваня, вы меня уморите, я уже чертей вижу. Да где же дамы, черт!

-..Как она вас за шейку пухлой ручкой… А мы-то с вами ищем, ищем, а он — вот он, флигелек разлюбезный… А еще у Дельфинии плечики вот так опущены, небрежно так, я видел через дверь, как ее по спинке гладили…

— Ой-ой! — хохотал капитан, весь извиваясь, утирая цыганские свои глаза. Мягкая спинка? Мягкая?.. Шуры-муры!

Мужик заново просунул бороду в дверь. Борода шевелилась, как под ветром.

— Да где же дамы? — крикнул капитан.

И вновь мужик исчез.

— Вы не расстраивайтесь, — сказал Авросимов, — не надо…

Лицо у Аркадия Ивановича было грустное, словно он только что и не смеялся. И наш герой почувствовал, что что-то не так на душе, как-то отвратительно, и нет этого сладкого предвкушения любовных утех, и свет огня в камине печален.

— А сознайтесь, господин Ваня, — вдруг с ожесточением проговорил Аркадий Иванович, — история моя вас сбила с толку, вы даже симпатию к полковнику Пестелю почувствовали… Ах, уж я вижу…

— Да что вы, — сказал наш герой. — С чего это вы? Вот уж нет…

— Вы меня не укоряйте, господин Ваня, — продолжал капитан, — я бы мог моего полковника грязью полить. Тем более он — государственный преступник. Но я страшусь проявить пристрастие, вот что. Кто мне тогда верить будет? Кто? Да и как за прошлое его теперь казнить? — и посмотрел на Авросимова. — Разве он не волен был относиться к людям по душевному влечению? — и снова внимательно посмотрел. — Вот у меня к вам симпатия, господин Ваня, а ежели бы — наоборот? Разве меня за то корить следовало бы? Я, господин Ваня, очень эту науку понимаю, поверьте…

— А героизм-то ваш в чем? — выдавил наш герой со страстью, изобличающей в нем уже не прежнего юношу. — Во мне симпатии к злодею нету, нету! Но вы никак мне не раскроетесь. Я терпение потерял. Я вашего полковника вот как перед собой вижу. Я его не жалею, а хочу ваше участие в том понять…

— Господин полковник Пестель не может не вызывать симпатии, — уныло сказал капитан. — Люди, сильные своей страстью, даже губительной, всех нас весьма беспокоят и притягивают. И вы этого не стыдитесь, господин Ваня. Да вам бы не этим себя мучить, а найти себе предмет по душе и с ним в обнимочку — к матушке вашей, в деревню…

Словно в чудесной сказке, источаемой жалостливыми цыганскими глазами капитана, белые руки Милодоры обвились вкруг шеи нашего героя, вызвав в нем бурю всяческих горячих чувств. "Матушка, — крикнул он в душе своей, благословите! Освободите вы меня от муки… С нею, с нею одной, с Милодорочкой милой, хочу в любви коротать свой век. А господин полковник пусть получает по заслугам, что посеял, как он того добивался… А мне-то что?.." Так он призывал, переполненный любовью и отчаянием, ибо в его мощном теле, как видно, таилась душа ранимая и еще не успевшая возмужать.

Вдруг он почувствовал некоторую перемену в обстановке, и ему даже показалось, что в зале появились люди, тихие, как тени, и, погружаясь в медленный поток, он слышал далекий и знакомый голос Аркадия Ивановича: "… серая фигура Савенки кинулась в тень забора. Я не из робкого десятка, господа, но сердце мое дрогнуло, однако я справился с первым смущением и продолжал свой путь, положив про себя проучить дерзкого холопа…" Тут раздался тихий смех и кто-то будто бы произнес: "Вы говорите, словно читаете…" И снова голос Аркадия Ивановича: "…и вот едва отдрожали последние листочки на кустах, потревоженных мною, как долговязая фигура проклятого пса вынырнула из-за поворота…" Медленный ленивый поток накрыл нашего героя с головой, и знакомый голос перестал звучать…

Все, что мной говорено, вовсе не означает, что я, преисполнившись сожалений к нашему герою, готов спасти его из цепких рук жизни или, как еще говорят, фортуны. Нет, нет, уж пусть он получает свое, ибо всякое преднамеренное, искусственное смягчение жизненных обстоятельств делает человека искусственным по отношению к окружающему. Так мы, часто сами того не замечая, проповедуем всякие там спасительные рецепты, а спустя некоторое время начинаем трубить отбой, ан поздно.

Но наш герой, слава Богу, был пока еще человеком натуральным, и деревенская закваска позволяла ему пока что уберегаться от городского мира, полного искусственной прелести и придуманного очарования. И весь он, набитый, как свежий холщовый мешок, не ассигнациями, а золотыми, был чист и звонок и здоров духом. И кошмары (а ведь кошмарами ему представлялись обычные картины, которые мы встречаем ежедневно и к которым у нас в душах выработалось завидное спокойствие) не мешали ему хоть внешне-то сохранять свой прежний облик, и щеки его были по-прежнему пунцовы.

И вот он наконец словно очнулся и с удивлением обнаружил, что лежит, раскинувшись на тахте, лицом в ковер, пистолет врезался в бок и причинял боль. Видимо, он все-таки спал, потому что, приоткрыв глаза, застал следующую картину.

В креслах у камина, устроившись поуютнее, с лицами, обращенными к Аркадию Ивановичу, сидели неподвижно давешние знакомые Авросимова: Павел Бутурлин, тонкорукий и насмешливый; Сереженька; гренадерский поручик с черными усами; неизвестный толстяк, одетый в халат, из-под которого выглядывал офицерский мундир. Сидели еще какие-то люди; но они были скрыты тенью, были неподвижны и казались призраками.

Несмотря на каминное пламя, лица у всех были серы, словно сидящие разом надели на себя скорбные маски. На столике перед ними стояли бутылки и бокалы. Женщин не было.

— Господа, — тихо произнес капитан, видимо, продолжая свое повествование, — удивлению моему не было предела, когда я вдруг понял, что не ошибался, предполагая самое ужасное. Это был заговор, господа, адское предприятие, все нити которого сходились сюда, к моему полковнику. В первую минуту я было решил разубедить его, отговорить, уберечь от несчастья, но жалкие мои аргументы и слабые растерянные попытки только лишь озлобили его. Идеи, которые он проповедовал, так сильно охватили его, болезнь так поразила всю его душу и так стремительно распространялась на окружающих, что можно было ждать только катастрофы…

Тут Сереженька засмеялся, сохраняя неподвижное выражение лица. Все разом оглянулись.

— Как вы ловко рассказываете, — сказал Сереженька, — как будто читаете.

Но лица вновь поворотились к Аркадию Ивановичу, и он продолжал, полуприкрыв глаза:

— Что было делать мне? Вы знаете, господа, я еще в детстве…

— Нет уж, вы не перескакивайте, — потребовал Бутурлин.

— Хорошо, — улыбаясь на его нетерпение, согласился Аркадий Иванович и отпил из бокала.

Все тотчас отпили следом. Бокалы глухо стукнули о стол. Воцарилось молчание на мгновенье. Затем капитан продолжал:

— Мой полковник, господа, нравился мне все больше и больше. И я часами ломал себе голову, пытаясь отыскать средство, чтобы отвратить от него беду. Мне нравилось в нем все: походка, как он ходил, уверенно и твердо, и вместе с тем легко, с грацией даже какой-то, нравилось, как говорил, не отворачивая лица от вас, медленно и чеканно, словно гвозди вбивал, нравилось, как спокоен был и слову хозяин, даже запах, исходящий от его тела, свежий, здоровый, словно он не расставался с ароматными мылами, нравился мне… И вот представьте себе весь мой ужас по поводу разверзшейся перед этим человеком пропасти, в которую он сам стремится и пытается увлечь за собой других… Нет, вы не можете себе этого представить… Сердце мое обливалось кровью, когда я думал, что грозит нам всем, если позволить полковнику развивать и дальше свои планы, и прежде всего — ему самому. Нет, нет, вы слушайте, слушайте. Тут-то самое главное и начинается. Я все это так понимаю, господа: видя полную безнаказанность своих планов и предприятий, он уже не мог остановиться, словно кораблик, подгоняемый ветром, бежал он вперед навстречу собственной гибели. Посетовав сначала на бедственное положение народа, пришел он к мысли страшной — о необходимости уничтожения царской фамилии…

В этот момент наш герой, переполненный событиями дня, не успевший еще освободиться от сонного дурмана, в который погрузился он так внезапно, по-молодому, едва не закричал. Только глухой стон вырвался из его души, но, покрываемый звоном бокалов, треском поленьев в камине, ровным, несколько возбужденным голосом Аркадия Ивановича, этот стон тотчас же и угас, едва народившись, так что никто и не заметил.

Что же это такое? При упоминании о возможной насильственной смерти государя ни один из них, из присутствующих здесь, не вскрикнул, не ужаснулся, даже легкая дрожь не поколебала их серых насупленных лиц. А Сереженька, тот уж и вовсе отхлебывал вино мелкими глотками, словно Аркадий Иванович сообщал не страшные сведения, а так, рассказывал утомительную историю своей жизни. Что же это такое? Уж не притворяются ли они? А ведь нельзя, наверное, не переживать и оставаться безучастным, когда Аркадий Иванович такое испытал ради своего отечества… Хотя, впрочем, Пестель ведь тоже ради того же самого беспокойство имел… Что же они не сошлись? Да и государь ради всех старается… Пестель, вон, ради всех заговор устроил. Эти тоже вот сидят с серыми лицами. Может, тоже заговор? Неужели, кабы я царем был, меня бы тоже ус-тра-нять? А вот поручик гренадерский выпил бы и ус-тра-нил, непременно.

Наш герой почувствовал, что лицо его покрылось потом, и глянул на поручика. Тот сидел, расстегнув мундир, откинувшись, и поматывал головой, видимо, уже крепко был во хмелю.

— Что же он в ней такое проповедовал? — спросил толстяк. — В своей конституции?

— Мне даже говорить об этом страшно, — сказал Аркадий Иванович и одним махом опрокинул бокал. — Посудите сами, как мне об этом говорить, когда я противник…

— Говорите же, черт возьми, — потребовал Бутурлин. — Вот он, например, утверждает, что ничего такого и не было. Это он вчера на допросе утверждал. Что, мол, не было никаких документов, никаких конституций…

— Так ведь я сам видал, — мягко перебил его Аркадий Иванович с доброй своей цыганской улыбкой. — Он мне ее сам листал, читал. Я даже зеленый портфель помню, где она хранилась, а как же… Своими собственными глазами…

— Да что вы заладили все одно: глазами, глазами, — рассердился гренадерский поручик.

Впрочем, те, что находились в полутени, незнакомые нашему герою господа, продолжали сохранять неподвижность и спокойствие, и только неполные бокалы, приподнятые над столом, едва покачивались в их руках.

— Да, — торопливо сказал Бутурлин, — странно получается: он одно говорит, а вы — другое. Почему же у меня к вам вера должна быть?

— Господа, — сказал Сереженька, — дайте же Аркадию Ивановичу рассказать. Он так рассказывает, словно роман читает… Ну не все ли вам равно?

Тут Аркадий Иванович засмеялся, польщенный словами Сереженьки.

— Я, господа, готов вам рассказывать. Мне даже от этого легче, что я среди своих нахожусь, которым выпало, как и мне, совершать справедливость… Мы уж постараемся.

— А что же он в ней такое проповедовал? — снова спросил толстяк.

— Извольте, господа, — согласно кивнул наш добрейший капитан. — Еще до того, как вышла вся эта история с казенными суммами, от которой я лет на пять постарел, полковник мой в доме своем, ведя разговор о разных политических своих прожектах, извлек из шкафа этот зеленый портфель и вытащил пачку листов, аккуратно исписанных.

— Вот здесь, господин Майборода, — сказал он, — таится сгусток многолетних раздумий… О, это не должно попадать к ним в руки! Когда Россия сможет воспринять это к действию, благоденствию ее не будет конца, — и он горько усмехнулся, — хотя в последнее время моя реформаторская деятельность перестала мне казаться столь прельстительной, как вначале, — и он бегло перелистал рукопись, — есть люди, которых слово "республика" приводит в ужас…

Скажу вам по совести, господа, что доверие полковника было мне лестно, но одновременно причиняло боль…

— Каков! — громко сказал толстяк.

— Что? — не понял Аркадий Иванович.

— Да вы пейте, пейте, — налил ему Бутурлин.

— Вы удивительная личность, — промолвил Сереженька с отчаянием. — Вы мне нравитесь, сударь, — и обнял его за шею, и стал чуть не душить, отчего Аркадий Иванович весь побагровел и, продолжая дружелюбно улыбаться, все-таки старался освободиться от любвеобильного молодого человека. Наконец это ему удалось, а может, Сереженька сам ослабил объятия; он отвалился от капитана и сказал: После наших утомительных занятий хорошо слушать ваши истории…

Бутурлин засмеялся. Аркадий Иванович, оправив мундир, выпил свое вино.

— Как же это вы будто бы полны любви к своему полковнику, — заметил гренадерский поручик, — когда сами же утверждаете, что он холоден, суров и просто маленький Бонапарт?

— Это не я утверждаю, — сказал Аркадий Иванович, быстро и послушно поворотившись к поручику, — это его же друзья утверждали, что у него душа железная. Они о его душе часто толковали.

— А что же он все-таки проповедовал в своей конституции? — спросил толстяк.

— Да не сбивайте вы его вопросами! — потребовал Сереженька. — Интересно ведь как. Ну а дальше-то что? Дальше-то…

— А дальше? — медленно произнес капитан. — Что же дальше? Дальше, верите ли, навис надо мной суд. И понял я, что пощады от моего полковника мне не ждать…

— А может, он, ваш полковник, догадался о ваших намерениях? — спросил Бутурлин.

— Да не перебивайте же! — взмолился Сереженька.

— Нет, — грустно ответил капитан, — догадаться он никак не мог. Он меня ценил, я ведь чертовски податлив был, ему ведь лестно было слышать мое одобрение. Людям это страсть как нравится, уж я знаю…

— Каков герой! — воскликнул толстяк. — А вы? — обернулся он к остальным. Вам бы лишь баклуши бить!

— Нет уж, — сказал гренадерский поручик. — Я господина Пестеля до самого Петербурга конвоировал… Нет уж, увольте-с… Я свой долг выполнил. Этого забыть невозможно, как это все было. Да я уж имел честь рассказывать… Уж вы меня увольте…

— А я, а я? — закричал Сереженька. — Как я Щепина на площади вязал!.. Как в атаку ходил!.. Я по-о-оомню!

Аркадий Иванович с изумлением поворачивал голову то к одному, то к другому, с жадностью внимая их откровениям.

— А мне и посейчас приходится за стулом военного министра топтаться и видеть все, — сказал Бутурлин. — Всё через мои глаза проходит и уши и на сердце падает и там лежит… Когда бы я в полку служил, ты бы мог так говорить с укором, а я во всем этом просто варюсь, варюсь, и всё…

— Все молодцы, все! — засмеялся толстяк. — Один я бражник, черт!

— Вот видите, господа, — сказал Аркадий Иванович, — как жизнь всех нас связала, а мы-то и не ведали того… Вот видите? Как мы с вами одинаково ринулись разом для спасения отечества, как грудь свою подставили…

В этот момент нашему герою показалось, что Аркадий Иванович значительно отодвинулся и рассказывает откуда-то издалека, так что и голоса его не слышно, а только видно, как разводит руками и стучит себя в грудь кулаком. Потом он и кулака уже не видел, так все это отодвинулось.

Когда он вновь проснулся, картина перед ним была все та же, все так же сидели вокруг Аркадия Ивановича, но уже мундиры были расстегнуты у всех, да и словно теснее стал кружок, а может, это выпитое клонило их в одну сторону, поближе к капитану.

— Я знаю, как с Трубецким получилось, — сказал толстяк, — князь был в доме батюшки, comme l'enfant de la maison[1]. Он и сам, бедняжка, не опомнился, когда его нашли у тещи его, графини Лаваль, и объявили ему, что он выбран в диктаторы…

— Да я же говорю, — сказал гренадерский поручик, — что это неосмотрительность ихняя, спешка… Я это осуждаю… Не связывались бы они с Трубецким, было бы больше толку…

— А графиня Лаваль, рассказывают, — засмеялся толстяк, — в это время сидела у себя и дошивала знамя свободы… Каково?

— Господа, не надо об этом! — взмолился Сереженька. — Вы пейте себе… Забывайте все… Я не люблю о неприятном… Не надо!

— Ах ты моя дунюшка! — захохотал Бутурлин.

— Несет, — сказал Аркадий Иванович, — мой полковник — это вам не Трубецкой. Он бы сам себя диктатором нарек, случись что…

— Говорят, — продолжал толстяк, — еще за год до этой несчастной вспышки он часто говаривал: "Maman, donnez moi de la foi. J'ai besoin de foi"[2]. Не было ее у него, что ли? — Матери раньше должно было бы этим заняться, — сказал Аркадий Иванович. — Вот вам и вера. Ах, но я любил полковника моего, да и сейчас люблю, верите ли… Вот крест святой. Ну всё ему прощаю.

— Вы ангел, — засмеялся Бутурлин. — Не ужто всё?

— Всё, — сказал капитан.

— А то, что он вас третировал и его друзья? А замыслы его?..

— Всё, всё…

— Каков! — сказал толстяк с восхищением.

Они все так наперебой восхищались Аркадием Ивановичем, что нашему герою стало даже совестно, словно это ему курили фимиам, его на руках носили. Да, да. И каждый норовил чем-то выделиться из общего-то хора, какую-нибудь уж такую славу ему загнуть, чтобы все остальное померкло.

— Нет, вы только поглядите, — воскликнул Сереженька, — мы здесь считаем себя виновниками благоденствия, спасителями, а мы, черт возьми, ничтожество рядом с вами, господин Майборода! Вы нам всем нос утерли, утерли!

— Каков гусь! — сказал толстяк, хлопая Аркадия Ивановича по плечу. — Ты мне нравишься, Майборода… Дозволь, я тебя поцелую… Вот так…

— Нет, нет! — закричал Сереженька. — Это я его поцелую! — И он снова обхватил нашего капитана за шею, так что капитан побагровел.

— Я бы на его месте так не сообразил, — сказал Бутурлин, — как он, ловкач, умно действовал, как тонко, бестия!.. Вы пейте, пейте, капитан, чего чиниться?

— Я не чинюсь! — хохотал Аркадий Иванович. — Я пью, господа. Мне с вами тепло… Ах, были бы мы в Линцах, верите ли, я велел бы в музыку ударить.

Пока там, у стола, продолжалось общее ликование и форменный грохот стоял вокруг, и звон, и свист, Сереженька подбежал, качаясь, к Авросимову и подсел к нему на тахту.

— Свет наш Ванюша, радость наша, а он и не спит, подслушивает…

Тут и Бутурлин подскочил, вцепился тонкими холеными руками Авросимову в бок, стал щекотать его, приговаривая:

— А он не спит, не спит, штрафного ему, Ванюше, штрафного!

Принесли большой бокал с шампанским. Авросимов выпил его в два счета и готов был закричать от радости встречи, которая так трудно ему давалась нынче, да нее ж таки ее не упустил…

— Откуда вы этого капитана раздобыли? — спросил его Бутурлин шепотом.

— Случай свел, — также шепотом отозвался наш герой, удивляясь серому цвету лица кавалергарда.

Тут ему снова поднесли, и он еще выпил. Теперь и в нем кровь заиграла, потолок улетел неведомо куда, стены распались, ударил ветер, весь синий от трубочного дыма, рыжая голова Авросимова, озаренная каминным пламенем, мельтешила по этому пространству, словно большая головня выскочила из камина и пошла гулять по свету. Толстяк, задирая полы халата, отплясывал что-то, гренадерский поручик раскачивался у окна, как заводной, Сереженька снова душил в своих объятиях Аркадия Ивановича. Все кружилось и исчезало в тумане и возникало снова. И только остальные господа, что были незнакомы нашему герою, по-прежнему сидели неподвижно, вполоборота к пламени, с недопитыми бокалами в руках.

Тут Сереженька протянул нашему капитану полный бокал.

— Вы меня очень обяжете, коли весь его до дна…

Аркадий Иванович вяло так посопротивлялся, но выпил и спросил:

— А где же нежный предмет? Мне господин Ваня обещал…

— Бабы, что ли? — сказал Сереженька. — Хай будэ так.

— Милодорочка?

— Да хоть кто…

Толстяк подплясал к ним.

— А что ты с нею будешь делать, Майборода?

— Канашечки, — сказал капитан. — Под левой рукой — спинка, а под правой что?.. Постараемся!

— Ах, шалун!

— Эй! — крикнул гренадерский поручик от окна. — Полночь миновала!

Самое удивительное заключалось в том, что в общем этом буйстве и безумстве страстей и чувств, в этой, можно сказать, вакханалии, к которой вы, наверно, успели попривыкнуть уже, ибо я вас пичкаю всем этим отменно, в этом хмелю, к которому они все тянулись, как к освобождению от тягот дня и мрачных раздумий, наш герой ощущал себя бодрым, со свежей головою, словно и не пил, хотя, поддавшись общему разгулу, бил подушкой о тахту и выкрикивал всякие несусветности, напоминая молоденького бычка, сломавшего наконец тесный свой загончик и скачущего от всего сердца по свежей траве да по кузнечикам.

Вдруг совершенно внезапно буйство стихло. Наступила тишина, лишь поленья потрескивали безучастно.

Посреди залы стоял Аркадий Иванович, прикрывая щеку ладонью.

— За что? — спросил он тихо и кротко.

— Милостивый государь, — сказал Бутурлин, опуская свою тонкую руку, — вы только что нанесли мне оскорбление, непристойно отозвавшись о моей даме…

— Да при чем тут дама?! — изумился Сереженька. — Бутурлин, Бог с тобой!

— Уймись, — сказал толстяк, — ты ничего не понял, — и отстранил Сереженьку.

— Нет уж, — сказал Сереженька, — ты, Бутурлин, не смеешь этак… Ты уж, будь добр, все скажи как есть… Зачем же темнить?

— Ты ничего не понял, — сказал Бутурлин спокойно.

— Ты ничего не понял, — повторил за ним толстяк. — Уймись. Все правильно.

— Ааа, ну да, — спохватился молодой человек. — Как же это можно — даму оскорблять при нас…

Бутурлин сделал шаг к капитану. Наш герой бросился было разнимать их, но остановился. Что-то мешало ему стронуться с места, а что — понять в этом сумбуре было невозможно.

— Ну что же вы! — вдруг крикнул Майбороде Сереженька. — Что же вы так стоите?!

Но милейший Аркадий Иванович, обескураженный немыслимым оборотом дела, продолжал стоять, не помышляя о действии, и даже улыбался жалко.

— Нет, ты должен проучить его, Бутурлин, — потребовал толстяк. — В моем доме! Это неслыханно, чтобы в моем доме… О Милодоре… и вообще о нимфах…

— Да ведь я ее не знаю, господа, — сказал Аркадий Иванович, не выпуская руки Бутурлина из виду. — Я ведь предполагал…

— А черт! — сказал гренадерский поручик. — Он предполагал… Это вам не Линцы ваши чертовы!

— Да при чем тут Линцы? — изумился Бутурлин. — О дамах речь, о дамах! Он даму оскорбил, и все тут…

— Он мне отвратителен! — закричал Сереженька. — Он за себя постоять не может!.. Да вы хоть обидьтесь, обидьтесь… Он же оскорбил вас! Он ведь вам по щеке залепил!..

— Господа, — еще тише и еще покорнее ответствовал Майборода. — Я никого не хотел… То есть я никогда… Верите ли, я готов извиниться…

— Да тебе бы лучше просто оставить нас, — сказал толстяк. — Уйти отсюда… из моего дома. Боюсь, что наш друг вмажет тебе еще раз.

Наш герой увидел, как изящный кавалергард заносит руку, как медленно, не сводя с него глаз, отстраняется беспомощный капитан, но опять не ощутил в себе желания броситься к ним, заступиться за капитана.

И тут кавалергард ударил вновь. Аркадий Иванович охнул и отшатнулся.

— Тут что-то не так! — крикнул он в отчаянии. — Не так!..

— Так, так, — сказал гренадерский поручик.

Майборода медленно пятился к дверям. Остальные на него надвигались. Те, незнакомые офицеры, продолжали сидеть неподвижно, с бокалами в руках.

— Вы не смеете меня бить, — выдохнул Аркадий Иванович. — Это бесчестно…

— Ах, он о чести понимает! — крикнул Сереженька. — Вы бы лучше о чести там понимали, тогда… а не тут…

— Где? — спросил капитан Майборода. — Где?

Но третья пощечина помешала ему. Он круто повернулся и выбежал вон из залы.

— Трус! — вслед ему крикнул Сереженька.

Было слышно, как хлопнула дверь и как в ночной тишине проскрипели шаги под окнами.

В молчании все расселись снова у камина. Незнакомые офицеры исчезли. То ли они удалились вслед за капитаном, то ли их не было вовсе.

Загрузка...