ВВЕДЕНИЕ КРАХ ВЕЙМАРСКОЙ РЕСПУБЛИКИ

1. Империя

Пол столетия или даже больше история современной Германии вращалась вокруг одного основного вопроса: империалистической экспансии посредством войны. С появлением социализма как промышленного и политического движения, угрожающего установившемуся положению промышленного, финансового и сельскохозяйственного богатства, страх перед этим вызовом империализму доминировал во внутренней политике империи. Бисмарк попытался уничтожить социалистическое движение отчасти посредством подкупа, а в большей степени — посредством ряда постановлений, объявлявших вне закона социал-демократическую партию и профсоюзы (1878–1890). Ему это не удалось. Социал-демократия вышла из этой борьбы еще более сильной, чем когда-либо. Затем и Вильгельм I, и Вильгельм II пытались подорвать влияние социалистов среди германских рабочих, проводя различные социальные реформы — и им также это не удалось.

Попытка примирить рабочий класс с государством проводилась в той мере, в какой на это отваживался правящий класс; дальнейшие усилия в этом направлении означали бы отказ от самой основы, на которой зиждилась империя — от полуабсолютистских и бюрократических принципов режима. Только политические уступки рабочему классу могли принести с собой примирение. Правящие партии тем не менее не желали упразднить прусскую систему привилегий для трех классов и образовать ответственное перед парламентом правительство в самом рейхе и в составляющих его государствах. При таком упрямстве им ничего не оставалось, кроме смертельной войны против социализма как организованного политического и промышленного движения.

Методы борьбы приобрели три канонические формы: 1) реорганизацию прусской бюрократии в цитадель полуабсолютизма; 2) создание армии как оплота монархической власти; 3) сплочение классов собственников.

Отсутствие в этой программе какого-либо проявления либерализма имеет особое значение. Либералы потерпели поражение в Германии в 1812,1848 гг., а также в конституционном конфликте 1862 г. К последней четверти XIX столетия либерализм уже давно перестал быть заметным активным политическим учением или движением; он заключил мир с империей. Более того, по теоретическим основаниям глашатаи абсолютизма отвергали либерализм как полезный инструмент в борьбе против социализма. Возьмем учение о неотъемлемых правах. Чем оно могло быть, кроме инструмента для политического подъема и укрепления рабочего класса? Рудольф Сом, крупный консервативный историк права, выражал расхожее убеждение следующим образом:

«В кругах самого третьего сословия возникли идеи, которые теперь… подстрекают массы четвертого сословия против третьего. То, что написано в книгах ученых и педагогов, как раз и проповедуется на улицах… Образование, господствующее в нашем обществе, проповедует его разрушение. Как и образование XVIII столетия, образование наших дней носит в своем чреве революцию. Когда оно разродится, ребенок, вскормленный его кровью, убьет свою собственную мать».[32]

Реорганизация бюрократии была предпринята Робертом фон Путткамером, прусским министром внутренних дел с 1881 по 1888 г. Вопреки общепринятому убеждению более ранняя бюрократия XVIII и начала XIX в. была далеко не консервативной и действовала сообща с поборниками растущего промышленного капитализма против феодальных привилегий. Преобразование бюрократии началось тогда, когда сама знать начала принимать широкое участие в капиталистических предприятиях. В кропотливой чистке Путткамер устранил «ненадежные» элементы (включая даже либералов). Государственная служба стала делом закрытой касты, и кампания с целью внедрить дух строгого консерватизма была столь же успешной, как и в армии. Королю, наконец, удалось посредством указа потребовать, чтобы государственные служащие, которым поручено исполнение правительственных актов и которые, следовательно, могут быть отстранены от службы дисциплинарными мерами, поддерживали его кандидатов на выборах.[33]

Путткамер принес с собой еще одно оружие в борьбе против социализма. Вдохновленный убеждением, что «Пруссия — это возлюбленная Бога»,[34] он сделал религию частью бюрократической жизни.[35] Бюрократия и религия вместе или, скорее, светская и клерикальная бюрократия стали первичными движущими силами в борьбе против социализма. Идеологическое сопровождение представляло собой непрерывное обвинение материализма и прославление философского идеализма. Так, Генрих фон Трейчке, выдающийся германский историк, облачал свои хвалебные речи в адрес власти государства и великих людей в тот же самый язык современного идеализма, который повторялся в каждом университете, каждой школе и каждым проповедником. Прочный союз сковывал консервативную партию, протестантскую церковь и прусскую государственную службу.

Вторым шагом было преобразование армии в надежный инструмент реакции. Начиная с Фридриха II, короля Пруссии, офицерский корпус формировался главным образом из знати, которая, как предполагалось, обладает естественными качествами лидерства. Фридрих II предпочитал даже дворян иностранного происхождения прусской буржуазии, которую он вместе с людьми, служившими в его армиях, рассматривал как «скопище скотов».[36] Наполеоновские войны наголову разбили эту армию и показали, что войска, которые связывает одна лишь грубая дисциплина, были гораздо ниже революционных армий Франции. Под руководством Гнейзенау и Шарнхорста германская армия была затем реорганизована и даже демократизирована, в ограниченных пределах, но это долго не продолжалось. В 1860 г., когда Мантейфель закончил свою чистку, из 2900 офицеров пехоты меньше тысячи не были дворянами. Все офицеры в гвардейской кавалерии и 95 % в других кавалерийских войсках, а также в лучших полках пехоты были дворянами.[37]

В равной мере важным было приспособление и примирение армии с буржуазным обществом. В 80-е гг. вместе с поражением либерализма в среде буржуазии и с возрастающей угрозой социалистического движения буржуазия отказалась от своей более ранней оппозиции программе расширения армии. Сложился союз между двумя прежними врагами, и на сцене появился «феодально-буржуазный» тип. Институциональным посредником этого типа был офицер запаса, привлекаемый в значительной степени из более низкого среднего класса, перед лицом огромной проблемы персонала, порождаемой ростом армии, воинская сила которой составляла 1 200 000 в 1888 г. и 2 000 000 (3–4 % населения в целом) в 1902 г. Новая «феодальная буржуазия»[38] имела все тщеславие старого феодала вместе с немногими из его достоинств, малой долей его отношения к лояльности или культуре. Она представляла собой коалицию армии, бюрократии и владельцев больших состояний и фабрик, коалицию, созданную для совместной эксплуатации государства.

Во Франции в течение XIX столетия армия была переплавлена в буржуазию; в Германии, наоборот, общество было переплавлено в армию.[39] Структурные и психологические механизмы, характеризующие армию, постоянно прокрадывались в гражданскую жизнь, пока они не стали удерживать ее в железных тисках.[40] Офицер запаса был ключевым деятелем этого процесса. Призванный на службу из «образованной» и привилегированной страты общества, он пришел на смену менее привилегированному, но более либеральному офицеру Ландвера. (Реакционеры всегда не доверяли Ландверу и считали его офицеров «самым важным рычагом эмансипации среднего класса»).[41] В 1913 г., когда призыв офицеров запаса оказался слишком маленьким для той большой армии, которая была задумана, прусское военное министерство спокойно отменило свои планы относительно увеличения, но не открыло двери «демократизации» офицерского корпуса.[42] Один адвокат потерял свою должность офицера запаса, потому что защищал либерала в громком деле; также поступили и с мэром, который не стал препятствовать аренде городской собственности для проведения социалистического митинга.[43] Что касается социалистов, то было решено, что им недостает нравственных качеств, чтобы быть офицерами.

Третьим шагом было примирение между аграрным и промышленным капиталом. Депрессия 1870 г. нанесла сильный удар по сельскому хозяйству. Дополнительные трудности были порождены импортом американского зерна, ростом промышленных цен,[44] и вся торговая политика канцлера Каприви руководствовалась желанием сохранить сельскохозяйственные цены низкими. Доведенные до грани отчаяния аграрии организовали в 1893 г. Bund der Landwirte и начали борьбу за протекционистские тарифы на зерно,[45] вызвав негодование промышленного капитала.

История положила конец этому конфликту.[46] Промышленные группы продвигали большую морскую программу, и аграрии, которые были либо враждебны, либо безразличны ранее, согласились через свою главную движущую силу, прусскую консервативную партию, проголосовать за морской закон в обмен на поддержку промышленниками протекционистского тарифа. Политика объединения всех решающих капиталистических сил была в конце концов завершена под руководством Иоганна фон Микеля, который сначала как лидер национал-либералов в 1884 г., а позже как прусский министр финансов с 1890 по 1901 г., повернул правое большинство своей партии в русло политики Бисмарка и дал начало своей знаменитой Sammlungspolitik, концентрации всех патриотических сил против социал-демократии. Sammlungspolitik получила свое высшее выражение в соединении зерновых тарифов с морским строительством в 1900 г. Национал-либералы, католический центр и консервативная партия пришли к общему материальному основанию.

Завершение и последствия Первой мировой войны вскоре показали, что союз реакции был слишком хрупким сооружением. Не было никакой универсально принятой идеологии, чтобы удерживать его вместе (и не было никакой лояльной оппозиции в форме активного либерального движения). Совершенно очевидно, что имперская Германия была великой державой без какой-либо принятой теории государства. Где, например, располагалась ее верховная власть? Рейхстаг не был парламентским учреждением. Он не мог быть причиной ни назначения, ни увольнения кабинета министров. Только косвенным образом, особенно после отставки Бисмарка, он мог оказывать политическое влияние, но не более того. Конституционное положение прусского парламента было еще хуже; с помощью своей специально разработанной «теории конституционного интервала» Бисмарк был в состоянии обходиться даже без парламентского одобрения своего бюджета.

Верховная власть империи находилась у императора и герцогов, собранных во второй палате (Бундестаге). Герцоги получали свою власть от божественного права королей, и эта средневековая концепция — в абсолютистской форме она принималась в течение XVII столетия — представляла собой то наилучшее, что имперская Германия могла предложить в качестве своей конституционной теории. Проблема, однако, заключалась в том, что любая конституционная теория — это всего лишь иллюзия, если она не принимается большинством народа или по крайней мере играющими решающую роль силами общества. Для большинства германцев божественное право было очевидным абсурдом. И как могло быть иначе? В речи в Кенигсберге 25 августа 1910 г. Вильгельм II сделал одно из своих нередких божественно-правовых заявлений. Вот что он сказал:

«Именно здесь Великий Избиратель сделал себя суверенным герцогом Пруссии по его собственному праву; здесь его сын воз-

ложил королевскую корону себе на голову… Фридрих Вильгельм I здесь учредил свою власть подобно бронзовой скале… и здесь мой дед вновь возложил королевскую корону на свою голову по своему собственному праву, подчеркнув еще раз, что она была дарована ему одной лишь Божьей милостью, а не парламентами, народными ассамблеями и решением народа, и что поэтому он считал себя избранным инструментом небес. Считая себя инструментом Господа, я иду своим путем…»

Бесчисленные шутки и карикатуры, которые, очевидно, высмеивали такое обстоятельное повторение теории, оставляют мало сомнений, что ни одна политическая партия не принимала ее серьезно, за исключением консерваторов, да и те только в той степени, в какой император отождествляя себя с их классовыми интересами. Обоснование верховной власти — это ключевой вопрос конституционной теории, а германским сочинителям тем не менее приходилось его избегать. Не было альтернативы расколу страны сразу по многим линиям — между католиками и протестантами, капиталистами и пролетариями, крупными землевладельцами и промышленниками — и все они были прочно организованы в могущественные социальные организации. Даже самый глупый мог видеть, что император был далек от того, чтобы являться нейтральным главой государства, и что он придерживался определенных религиозных, социальных и политических интересов.

Затем пришла проверка войной, которая призвала к великим жертвам крови и энергии со стороны народа. Имперская власть рухнула, и все силы реакции отреклись в 1918 г. без малейшего сопротивления колебаниям масс влево. Все это было не прямым следствием военного поражения, но результатом идеологического разгрома. «Новая свобода» Вильсона и его четырнадцать пунктов были идеологическими победителями, а не Великобритания и Франция. Немцы страстно приняли «новую свободу» вместе с ее обещанием эры демократии, свободы и самоопределения вместо абсолютизма и бюрократической машины. Даже генерал Людендорф, мнимый диктатор Германии в последние годы войны, признал превосходство демократической идеологии Вильсона над прусской бюрократической эффективностью. Консерваторы не сражались — фактически им было не за что бороться.

2. Структура веймарской демократии

Конституции, написанные в великие поворотные пункты истории, всегда воплощали в себе решения о будущем устройстве общества. Кроме того, конституция — это не только юридический текст; это также и миф, требующий лояльности к внешне обоснованной системе ценностей. Чтобы установить эту истину, нам необходимо всего лишь изучить характерные конституции в истории современного общества, такие, как революционные конституции Франции или Конституцию Соединенных Штатов. Они установили организационные формы политической жизни, а также определили цели государства и задали ему направление. Эта последняя функция была легко выполнена в либеральную эру. Хартии свободы, были ли они воплощены в конституции или нет, должны были предоставить гарантии против вмешательства учрежденных властей. Все, что было необходимо для свободного функционирования общества, должно было обеспечить свободу собственности, торговли и коммерции, речей и собраний, религии и печати.

Но не в послевоенной Германии. Конституция 1919 г. была приспособлением к новой свободе Вильсона. Столкнувшись с задачей построения нового государства и нового общества после революции 1918 г., творцы Веймарской республики тем не менее попытались избежать формулировки новой философии жизни и новой всеобъемлющей и общепринятой системы ценностей. Гуго Прейсс, проницательный юрист-конституционалист и демократ, которому было поручено фактическое составление конституции, пожелал сократить документ до простого образца устава организации. Его не поддержали. Создатели конституции под влиянием демократа Фридриха Науманна избрали противоположный курс, а именно дать полную разработку демократической системы ценностей во второй части конституции, озаглавленной Основными правами и обязанностями народа Германии.

Просто принять догматы политического либерализма — такое не рассматривалось. Революция 1918 г. была делом рук не либералов, а социалистических партий и профсоюзов, даже вопреки воле и наклонностям руководства. Правда, это не была социалистическая революция: собственность не была экспроприирована, крупные состояния не были разделены, а государственная машина не была разрушена, и бюрократия все еще была у власти. Однако требования рабочего класса о большей степени участия в определении судьбы государства было удовлетворено.

Классовая борьба должна была превратиться в классовое сотрудничество, которое и было целью конституции. Фактически, идеология партии католического центра должна была стать идеологией Веймара, а сама партия центра с ее членством, пополняемым из самых несопоставимых групп — рабочих, профессионалов, государственных служащих, ремесленников, промышленников и аграриев, — должна была стать прототипом новой политической структуры. Компромисс среди всех социальных и политических групп был сущностью конституции. Антагонистические интересы должны были обретать гармоничное единство в устройстве плюралистической политической структуры, скрывающейся за формой парламентской демократии. Прежде всего должен был быть положен конец империалистической экспансии. Республиканская Германия могла бы найти полноценное применение своему производственному аппарату в международной организации разделения труда.

Плюралистическая доктрина была протестом против теории и практики государственного суверенитета. «Теория суверенного государства потерпела крах и должна быть отвергнута».[47] Плюрализм представлял государство не как суверенную единицу, установленную отдельно от общества и выше него, но как одну социальную силу из многих, обладающую не большей властью, чем церкви, профсоюзы, политические партии или профессиональные и экономические группы.[48] Теория брала свое начало в интерпретации Отто фон Гирке истории германского права, интерпретации, смешанной в любопытном сочетании с реформистским синдикализмом (Прудон) и социальными учениями неотомизма. Вопреки враждебному суверенному государству профсоюзы и церкви требовали признания их якобы изначального, не делегируемого права представлять анонимные группы населения. «Мы рассматриваем государство не только как объединение индивидов в общественной жизни; мы видим в нем нечто большее, чем объединение индивидов, уже объединенных в различные группы для достижения дальнейшей и более всеобъемлющей общей цели».[49]

Подчеркивание плюралистического принципа было следствием тревоги беспомощного человека перед лицом слишком могущественной государственной машины. Поскольку жизнь становилась все более и более сложной, а задачи, принимаемые на себя государством, возрастали в числе, отдельный индивид увеличивал свой протест против того, что он оказывался предоставленным в распоряжение тех сил, которые он не мог ни понять, ни контролировать. Он вступал в независимые организации. Поручая решение административных задач этим частным органам, плюралисты надеялись достичь двух вещей: преодолеть разрыв между государством и индивидом и дать реальность демократическому тождеству между правителем и управляемым. И отдавая административные задачи в руки компетентных организаций, достичь максимальной эффективности.

Плюрализм, таким образом, представляет собой ответ индивидуального либерализма на государственный абсолютизм. К сожалению, он не выполняет возложенные на себя задачи. Как только государство сокращается до одной из многих социальных сил и лишается своей верховной принудительной власти, только соглашение среди господствующих независимых социальных органов внутри сообщества будет в состоянии предложить конкретное удовлетворение общих интересов. Для таких соглашений, которые будут заключаться и соблюдаться, должно быть некоторое фундаментальное основание для понимания среди тех социальных групп, которых эти соглашения затрагивают, — короче, общество должно быть в своей основе гармоничным. Однако, поскольку на деле общество является антагонистическим, плюралистическая доктрина рано или поздно терпит крах. Либо одна социальная группа присвоит верховную власть себе, либо, если различные группы парализуют и нейтрализуют друг друга, государственная бюрократия станет всемогущей — и еще более, чем когда-либо прежде, потому что она будет требовать более сильных принудительных механизмом против сильных социальных групп, нежели она нуждалась ранее, чтобы контролировать изолированных и неорганизованных индивидов.

Соглашение, которое является основным механизмом плюрализма, следует понимать в буквальном смысле. Веймарская демократия была обязана своим существованием заключению договоров между группами, и каждый из таких договоров определял решения относительно структуры государства и публичной политики.

1. 10 ноября 1918 г. фельдмаршал фон Гинденбург, который осуществлял контроль за демобилизацией армии, и Фриц Эберт, тогда лидер социал-демократической партии, а позже первый президент республики, вступили в соглашение, общие условия которого были обнародованы лишь через несколько лет. Эберт упоминается как сказавший впоследствии: «Мы объединились с целью бороться с большевизмом. Восстановление монархии немыслимо, 10 ноября наша цель заключалась в том, чтобы как можно скорее представить правительство, поддерживаемое армией и Национальной Ассамблеей. Я советовал фельдмаршалу не бороться с революцией… Я предложил ему, чтобы верховное командование армии заключило союз с одной только социал-демократической партией, чтобы восстановить организованное управление с помощью верховного командования армии. Правые партии полностью исчезли».[50] Хотя это осуществлялось без ведома партии Эберта или даже его ближайших соратников, такое понимание полностью соответствовало социал-демократической партийной политике. Она включала в себя два пункта: один — негативный, борьбу против большевизма; другой — позитивный, скорый созыв Национальной Ассамблеи.

2. В соглашении Гинденбурга и Эберта ничего не было сказано о социальной структуре новой демократии. Это было включено в соглашение Стенниса-Легина 15 ноября 1918 г., образовавшее центральный рабочий комитет между работодателями и работниками. Стиннес, представлявший первых, и Легин, лидер социалистического профсоюза, договорились о следующих положениях. Впредь работодатели пользуются полной поддержкой со стороны профсоюзных организаций и признают только независимые профсоюзы. Они приняли коллективное соглашение как средство для регулирования заработной платы и условий труда и обещали сотрудничать с профсоюзами во всех вопросах промышленности. Едва ли можно найти более плюралистический документ, чем это соглашение между частными группами, устанавливающее в качестве будущего устройства трудовых отношений в Германии коллективистскую систему, формируемую и контролируемую анонимными группами.

3. Соглашение 22 и 23 марта 1919 г. между правительством, социал-демократической партией и главными партийными представителями содержало следующее условие:

«Должно быть регулируемое законом рабочее представительство, контролирующее производство, распределение и экономическую жизнь нации, проверяющее социалистические предприятия и содействующее проведению национализации. Закон, обеспечивающий такое представительство, должен быть принят как можно скорее. Он должен быть условием для избрания Советов промышленных рабочих и служащих, которые, как ожидается, будут на равной основе сотрудничать в регулировании условий труда в целом. Следующим условием должно быть создание окружных трудовых советов и трудового совета рейха, которые, объединившись с представителями всех других производителей, будут выносить свое мнение как эксперты еще до того, как любой закон, касающийся экономических и социальных вопросов, будет обнародован. Они могут самостоятельно предлагать законы такого рода. Указанные условия должны быть включены в конституцию республики Германии».

Статья 165 конституции тогда действительно включала положения этого совместного решения, но ничего не было сделано, чтобы выполнить обещанное, за исключением закона 1920 г., устанавливающего рабочие советы.[51]

4. Отношения между рейхом и различными провинциями были установлены соглашением 26 января 1919 г. Мечта об унификации Германии была отброшена, как и требование Гуго Прейсса о расчленении Пруссии как первом шаге на пути унификации Германии. Федеративный принцип был вновь сделан частью конституции, хотя и в более умеренном виде, чем прежде.

5. Наконец, все прежние соглашения были перекрыты соглашением между партиями Веймарской коалиции: социал-демократами, католическим центром и демократами. Это соглашение включало совместное решение созвать национальную ассамблею как можно раньше, принять существующий статус бюрократии и церквей, сохранить независимость судебной власти и распределить власть между различными стратами народа Германии, как позже было сформулировано в том разделе конституции, который был посвящен основным правам и обязанностям народа Германии.

Когда конституция, наконец, была принята, она стала в первую очередь кодификацией соглашений, уже заключенных между различными социально-политическими группировками, каждая из которых требовала и получала определенную меру признания своих социальных интересов.

3. Социальные силы

Главными столпами плюралистической системы были социал-демократическая партия и профсоюзы. Только они в послевоенной Германии могли подтолкнуть огромные массы народа к демократии; не только рабочих, но также и средний класс, часть населения, больше всего пострадавшую от монополизации.

Другие страты реагировали на послевоенные сложности и на постреволюционную ситуацию именно так, как это и ожидалось. Владельцы крупных состояний проводили реакционную политику во всех областях. Монополистическая промышленность ненавидела профсоюзы и боролась с ними и с политической системой, которая сообщала профсоюзам их статус. Армия использовала любые доступные средства, чтобы усилить шовинистический национализм с целью вернуть себе былое величие. Судебная власть неизменно примыкала к правым, а государственные служащие поддерживали контрреволюционные движения. Социал-демократия все же не была способна организовать ни рабочий класс в целом, ни средний класс. Она утратила поддержку многих групп первого и никогда не могла завоевать поддержку второго. Социал-демократы испытывали нехватку в последовательной теории, в компетентном руководстве и в свободе действий. Они невольно усиливали монополистические тенденции в промышленности Германии и, наделяя полным доверием формальную законность, были неспособны выкорчевать реакционные элементы из судебной власти и государственной службы или ограничить армию ее собственной конституционной ролью.

Один из лидеров социал-демократической партии, Отто Браун, прусский премьер-министр до 20 июля 1932 г., был свергнут в ходе переворота Гинденбурга и Папена, связывал поражение партии и успешный захват власти Гитлером с комбинацией Версаля и Москвы.[52] Такое оправдание является одновременно и неточным, и неумелым. Версальский договор предоставил прекрасный пропагандистский материал и против демократии вообще, и против социал-демократической партии в частности, а коммунистическая партия, бесспорно, осуществляла нападки на социал-демократов. Но тем не менее не в этом заключалась причина падения республики. Кроме того, что если Версаль и Москва и были двумя главными факторами создания национал-социализма? Разве не было важнейшей задачей демократического руководства заставить демократию работать, несмотря на Москву и Версаль и вопреки им? То, что социал-демократическая партия потерпела крах, остается решающим фактом независимо от любого официального объяснения. Она потерпела крах, потому что она не видела, что главной проблемой был империализм монополистического капитала Германии, проблемой, становящейся еще более острой вместе с постоянным ростом процесса монополизации. Чем больше росла монополия, тем более несовместимой она становилась с политической демократией.

Одним из главных достижений Торстейна Веблена было то, что он обратил внимание на такую характерную черту империализма Германии, которая вытекала из ее положения как опаздывающей в борьбе за мировой рынок.

«Германским капитанам индустрии, пришедшим, чтобы в новую эру править по своему усмотрению, повезло в том, что им не пришлось заканчивать школу окружного города, жизнь которого основана на розничной торговле, спекуляциях недвижимостью и политической коррупции… Они прошли проверку на пригодность в агрессивном руководстве промышленным предприятием… Страна в это время не была предрасположена отдавать ветхие площадки и дороги для их промышленных заводов, и люди, осуществлявшие управление, были способны с первого взгляда оценить целесообразность местоположений. Не имея устаревающего оборудования, не обладая старыми торговыми связями, способными омрачить дело, они были всё же способны доводить процессы до их наилучшей и наивысшей эффективности».[53]

Эффективная и мощно организованная германская система нашего времени была рождена под воздействием целого ряда факторов, выдвинувшихся на первый план в Первую мировую войну. Инфляция ранних 2О-х гг. позволила недобросовестным предпринимателям создать гигантские экономические империи за счет среднего и рабочего классов. Прототипом была империя Стиннеса, и по крайней мере символично, что Гуго Стиннес был самым озлобленным врагом демократии и внешней политики Ра-тенау. Иностранные займы, которые потекли в Германию после 1924 г., дали немецкой промышленности ликвидный капитал, необходимый для модернизации и расширения ее заводов. Даже огромная программа социального обеспечения, поддерживаемая социал-демократией, косвенным образом усиливала централизацию и концентрацию промышленности, так как крупный бизнес мог гораздо легче принять на себя бремя расходов, чем мелкий или средний предприниматель. Тресты, объединения и картели покрыли всю экономику сетью авторитарных организаций. Организации работодателей контролировали трудовой рынок, и лобби крупного бизнеса стремилось поставить законодательную, административную и судебную машину на службу монополии капитала.

В Германии никогда не было ничего подобного народному антимонополистическому движению Соединенных Штатов при Теодоре Рузвельте и Вудро Вильсоне. Промышленность и финансы были, разумеется, твердо убеждены, что картель и траст представляют собой высшие формы экономической организации. Независимый средний класс не был представлен в оппозиции и боролся только против универмагов и торговых сетей. Хотя средний класс принадлежал к мощной группе влияния, такой как Федеральный Союз немецкой промышленности,[54] лидеры крупного бизнеса неизменно были его делегатами.

Труд вообще не был враждебен процессу образования трестов. Коммунисты рассматривали монополию как неизбежную стадию в развитии капитализма и, как следствие, считали бесполезным бороться с концентрацией капитала, а не с самой системой. Довольно забавно, что политика реформистского крыла трудового движения не отличалась значительным образом.[55] Социал-демократы и профсоюзы также рассматривали концентрацию как неизбежную и, добавляли они, высшую форму капиталистической организации. Их ведущий теоретик Рудольф Гильфердинг подводил итог положению дел на съезде партии в 1927 г.: «Организованный капитализм означает замену свободной конкуренции социальным принципом планируемого производства. Задача сегодняшнего поколения социал-демократии — призвать государство на помощь в переводе этой экономики, организованной и управляемой капиталистами, в экономику, управляемую демократическим государством».[56] Под экономической демократией социал-демократическая партия имела в виду широкое участие в контроле монополистических организаций и более надежную защиту рабочих против болезненных последствий концентрации.

Самые большие тресты в немецкой истории были сформированы во время Веймарской республики. Слияние в 1926 г. четырех крупных сталелитейных компаний в западной Германии привело к формированию Vereinigte Stahlwerke (объединению сталелитейных заводов). Vereinigte Oberschlesische Hüttenwerke (Объединенные заводы Верхней Силезии) были сходным объединением в стальной промышленности Верхней Силезии. I. G. Farbenindustrie (Объединение корпораций красильных материалов) возникло в 1925 г. посредством слияния шести крупнейших корпораций в этой области, которые все прежде были объединены в фонд. В 1930 г. основной капитал этого Треста насчитывал 1100 000 000 марок, а число нанимаемых рабочих достигло 100 000.

Никогда в Республике, даже во время бума 1929 г., производственные мощности не использовались полностью или даже соответствующим образом.[57] Еще хуже ситуация была в тяжелой промышленности, особенно в угольной, в той самой области, которая обеспечивала промышленное лидерство во времена империи и которая все еще доминировала над важнейшими организациями бизнеса. Вместе с великой депрессией разрыв между действительным производством и мощностями принял такие опасные пропорции, что помощь правительства стала обязательной. Картели и тарифы использовались наряду с субсидиями в виде прямых дотаций, займов низких процентов налогообложения.[58] Эти меры помогали, но в то же самое время они усиливали иную угрозу. Формой правления в Германии все еще была парламентская демократия, и что было бы, если бы движения, угрожающие установленной монополистической структуре, возникли бы внутри массовых организаций? Еще в ноябре 1923 г. публичное давление вынудило кабинет Штреземана подписать декрет о картеле, позволяющий правительству распускать картели и вообще вести наступление на позиции монополий.[59] Эта власть неоднократно использовалась, но опасность привилегий, внутренне свойственная политической демократии, оставалась и, очевидно, становилась более острой во времена большого кризиса.

4. Упадок организованного труда

Процессы модернизации, концентрации и бюрократизации в целом имели серьезные последствия для социальной структуры. Конечно, одним из наиболее значительных моментов было серьезное ослабление власти профсоюзов, лучше всего иллюстрируемое снижением количества забастовок. Такое оружие, как забастовки, имеет свою наибольшую эффективность в период сравнительно свободной конкуренции, поскольку власть индивидуального работодателя, его возможность оказывать сопротивление является относительно низкой. Становится гораздо труднее проводить эффективную забастовку, когда развиваются монополии и сила организаций работодателей растет, а еще труднее, когда монополии достигают масштаба международных картелей, как в области стальной промышленности. Даже остановка производства в общенациональном масштабе может быть компенсирована картелем. Таковы правила общего применения.

Плюрализм Веймара привел в Германию дополнительные факторы. Рост государственного вмешательства в предприятия бизнеса сообщил трудовым спорам окраску забастовок против государства, в то время как правительственное урегулирование заставило многих рабочих считать вступление в профсоюзы ненужным. Профсоюзы, со своей стороны, не стремились бороться с государством, от которого они сильно зависели. Кроме того, монополии видели главное — в том числе и для вредных профсоюзов — в изменении социальной стратификации. Возрастающий процент рабочих с низкой и средней квалификацией (и особенно работающих женщин); устойчивый рост бригадиров и контролирующего персонала; рост количества оплачиваемых служащих на должностях чиновников и в растущем аппарате распределения, многие из которых были организованы в несоциалистические профсоюзы с идеологией среднего класса[60] — все эти факторы ослабляли профсоюзное движение. Великий кризис ухудшил положение, во-первых, из-за огромного снижения производства и образования широких масс безработных, а во-вторых, потому что сопровождающая его политическая напряженность имела тенденцию превращать каждую забастовку в политическую,[61] против чего профсоюзы категорически протестовали по причине своих теорий ревизионизма и «экономической демократии».

Тесное сотрудничество между социал-демократией и профсоюзами, с одной стороны, и государством — с другой, вело к устойчивому процессу бюрократизации внутри трудового движения. Такое направление развития и почти исключительная сосредоточенность на социальной реформе делала социал-демократическую партию совершенно непривлекательной для молодого поколения. Распределение состава партии в соответствии с длительностью стажа в партии и по возрастным группам весьма показательно.[62]

Длительность стажа Проценты Длительность стажа Проценты
5 лет и менее 4б.5б От 26 до 30 лет 10.34
От 6 до 10 лет 16.26 От 31 года до 40 лет 26.47
От 11 до 15 лет 16.52 От 41 года до 50 лет 27.26
16 лет и более 20.66 От 51 года до 6о лет 19.57
25 лет и менее 7.82 От 61 года и выше 8.54

Та небольшая свобода действий, которую социал-демократия сохраняла, была в дальнейшем ограничена коммунистической партией. За исключением революционных дней 1918 и 1919 гг. и расцвета инфляции и иностранной оккупации, достигшей пика в июле 1923 г., коммунистическая партия Германии не являлась имеющей решающее значение политической силой. Когда-то она стремилась быть малочисленной сектой профессиональных революционеров по образцу партии большевиков 1917 г.; а в другое время — «революционной массовой организацией», чем-то вроде синтеза ранней русской модели и такой структуры, как социал-демократическая партия. Ее реальное значение заключалось в том факте, что она оказывала очень значительное косвенное влияние. Внимательное изучение коммунистической партии, вероятно, могло бы обнаружить большее количество характерных признаков рабочего класса Германии и определенных частей интеллигенции, чем изучение более многочисленной социалистической партии и профсоюзов.

И коммунисты, и социалисты с самого начала обращались к одной и той же социальной страте: рабочему классу. Само существование партии, в которой преобладает пролетариат, партии, преданной коммунизму и диктатуре пролетариата и вдохновляемой магической картиной Советской России и героических свершений Октябрьской революции, было постоянной угрозой социал-демократической партии и силам, контролирующим профсоюзное движение, особенно в периоды депрессии и общественных беспорядков. То, что эта угроза была реальной, хотя величина ее никогда и не была постоянной, ясно из изображений членства и выборов. Правда, коммунистам не удалось организовать большинство рабочего класса, сокрушить социалистическую партию или захватить контроль над профсоюзами. Причиной была как их неспособность правильно оценить психологические факторы и социологические тенденции, действующие внутри рабочих Германии, так и их неспособность разорвать материальные интересы и идеологические связи, объединявшие рабочих с системой плюралистической демократии, развиваемой реформизмом. Тем не менее реформистская политика всегда была подвержена колебаниям просто из-за угрозы, что рабочие могут покинуть реформистские организации и перейти на сторону коммунистической партии. Прекрасный пример — это колеблющаяся терпимость социал-демократической партии к кабинету Брюнинга (1930–1932) в сравнении с ее явной оппозицией кабинетам Папена и Шлейхера (1932). Коммунистическая партия все три кабинета подвергала нападкам как фашистские диктатуры.

Реакционеры находили в коммунистической партии удобного козла отпущения не только в атаках на коммунистов и марксистов, но и на любые либеральные и демократические группы. Демократия, либерализм, социализм и коммунизм были для национал-социалистов (и итальянских фашистов) ветвями одного и того же дерева. Каждый закон, нацеленный, как предполагалось, против и коммунистов, и национал-социалистов, неизменно оборачивался против социалистической партии и левых в целом, но редко против правых.

Политика самой коммунистической партии была поразительно двойственной. С одной стороны, она давала рабочим в достаточной мере критическую способность проникать в суть действия экономической системы и таким образом оставляла им мало веры в безопасность, обещанную либерализмом, демократией и реформизмом. Она довольно рано раскрыла им глаза на переходный и полностью фиктивный характер постинфляционного бума. Пятый Всемирный конгресс Коминтерна объявил 9 июня 1924 г., что капитализм был в стадии острого кризиса. Хотя такой анализ был преждевременным и, как следствие, «левацкая» тактика коммунистической партии была полностью ошибочной, все это предотвращало самодовольство, развивавшееся среди социалистов, которые видели в буме, финансируемом зарубежными займами, решение всех экономических проблем и которые считали каждого мэра или городского казначея из социал-демократов финансовым волшебником, если ему удавалось обеспечить ссуду из Соединенных Штатов. Даже на самом пике бума коммунистические лидеры предсказывали, что мир ожидала суровая депрессия, и их партия, таким образом, обладала иммунитетом от опасностей реформистского оптимизма.

С другой стороны, достоверные стороны коммунистического анализа были более чем уравновешены глубоко отсталым характером их политики и тактики: распространением принципа вождизма внутри партии и разрушением партийной демократии вслед за полной зависимостью политики от русской коммунистической партии; сильным преобладанием революционной синдикалистской тактики; национал-большевистской линией; доктриной социального фашизма; лозунгом Volksrevolution; наконец, частыми изменениями партийной линии.

Один потенциальный союзник, партия католического центра, оказался совершенно ненадежным. При Эрцбергере и какое-то время при Иосифе Вирте она представляла самое вдохновенное руководство, какое только знала республика. Вместе с ростом реакции правое крыло тем не менее становилось все более и более преобладающим в партии в лице Брюнинга как образцового представителя умеренных консерваторов и Папена из реакционной части. Из числа других партий демократическая партия исчезла с политической сцены, и многочисленные отколовшиеся группы пытались занять ее место как выразителя интересов среднего класса. Домовладельцы, ремесленники, мелкие крестьяне формировали свои собственные партии; политическое движение организовали оценщики имущества. Все они сумели обрести некоторую политическую форму, потому что система пропорционального представительства разрешала каждому сектантскому движению иметь голос и предотвращала формирование твердого большинства.

5. Контрреволюция

В тот же день, когда в 1918 г. вспыхнула революция, начала организовываться и контрреволюционная партия. Она испробовала множество форм и лозунгов, но вскоре усвоила, что могла бы прийти к власти только с помощью государственной машины, но никогда вопреки ей. Капповский путч 1920 г. и путч Гитлера 1923 г. это доказали.

В центре контрреволюции стояла судебная власть. В отличие от административных актов, которые основывались на доводах удобства и целесообразности, судебные решения основываются на законе, то есть на правильном и неправильном, и они всегда оказываются в центре внимания публики. Закон является, возможно, самым разрушительным из всех орудий в политической борьбе именно в силу того ореола, который окружает понятия права и справедливости. «Право, — говорил Хокинг, — это в психологическом отношении такое требование, нарушение которого встречают с более глубоким негодованием, чем нанесение вреда, которое можно возместить, с негодованием, способным пробудить страсть, ради которой люди будут рисковать жизнью и собственностью, чего они никогда не делали бы ради целесообразности».[63] Когда правосудие становится «политическим», оно порождает ненависть и отчаяние среди тех, кого оно избирает для нападок. Те, к кому оно относится благосклонно, с другой стороны, приобретают глубокое презрение к самой ценности правосудия; они знают, что оно может быть куплено сильным. Как механизм для усиления одной политической группы за счет других, для устранения врагов и помощи политическим союзникам, закон угрожает тем фундаментальным убеждениям, на которых основывается традиция нашей цивилизации.

Технические возможности для извращения правосудия ради политических целей широко распространены в каждой правовой системе; в республиканской Германии они были столь же многочисленны, как и параграфы уголовного кодекса.[64] Возможно, главная причина лежит в самой природе уголовных процессов, поскольку, в отличие от американской системы, в слушаниях доминировал не адвокат, а председательствующий судья. Более того, власть судьи год от года усиливалась. Для политических дел наиболее предпочтительными законодательными предписаниями были те, что касались криминальной клеветы и шпионажа, так называемый Акт о защите республики, а прежде всего — разделы уголовного кодекса (8о и 81) о государственной измене. Сравнительный анализ трех масштабных дел в достаточной мере прояснит, что веймарские уголовные суды были неотъемлемой частью антидемократического лагеря.

После падения Баварской Советской республики в 1919 г. суды выдвинули следующие предложения:

407 человек — заключение в крепости;

1737 человек — тюрьма;

65 человек — заключение для тяжелого принудительного труда.

Каждый сторонник Советской республики, который имел хотя бы малейшее отношение к неудавшемуся восстанию, был приговорен.

Контраст с судебным рассмотрением правого Капповского путча не мог бы быть более полным. Пятнадцать месяцев спустя после путча министерство юстиции рейха 21 мая 1921 г. официально объявило, что было изучено в целом 705 обвинений в государственной измене. Из них:

412, по мнению судов, попало под закон об амнистии 4 августа 1920 г., несмотря на то что положения закона специально исключали лидеров путча;

108 утратили силу из-за смерти обвиняемых или по другим причинам;

174 не были выдвинуты;

11 не было закончено.

Ни один человек не был наказан. И статистика не дает полной картины. Из одиннадцати дел, находящихся на стадии рассмотрения 21 мая 1921 г., только одно закончилось приговором; бывший глава полиции Берлина фон Ягоф получил пять лет почетного ограничения свободы. Когда прусское правительство лишило фон Ягофа пенсии, высший федеральный суд приказал ее ему вернуть. Духовный лидер путча, д-р Капп, умер до процесса. Некоторые другие лидеры, такие как генерал фон Люттвиц, майоры Папст и Бишофф, сбежали; генерал Людендорф не преследовался судом, пожелавшим принять его алиби, что он присутствовал только случайно; генерал фон Леттоф-Форбек, захвативший целый город для Каппа, был объявлен не лидером, а просто последователем.

Третья значительная иллюстрация — судебное рассмотрение неудачного мюнхенского путча Гитлера в 1923 г.[65] Гитлер, Пехнер, Крибель и Вебер получили пять лет; Рэм, Фрик, Брюкнер, Пернет и Вагнер — один год и три месяца. Людендорф снова присутствовал только случайно и был освобожден. Хотя раздел 9 Закона о защите республики ясно и недвусмысленно указывал на высылку любого иностранца, обвиненного в государственной измене, народный суд Мюнхена сделал для Гитлера исключение под тем надуманным предлогом, что тот, несмотря на австрийское гражданство, считал себя подданным Германии.

Было бы бесполезно в деталях рассказывать об истории политического правосудия в Веймарской республике.[66] Еще нескольких иллюстраций будет достаточно. Уголовный кодекс создал преступление «измены родине»,[67] включавшее в себя выдачу военных и других тайн иностранным агентам. Суды, однако, быстро нашли особое политическое применение для этих положений. После Версальского договора, вынудившего Германию разоружиться, рейхсвер поощрял формирование тайных и нелегальных воинских соединений, так называемого «черного рейхсвера». Когда либералы, пацифисты, социалисты и коммунисты разоблачали это нарушение как международных обязательств, так и законов Германии (поскольку договор стал частью правовой системы Германии), они арестовывались и осуждались за измену родине, совершенную в печати. Это делало суды защитниками нелегального и реакционного черного рейхсвера. Совершаемые черным рейхсвером убийства предполагаемых предателей (печально известные убийства Фема), с другой стороны, либо вообще не преследовались, либо рассматривались поверхностно.

Во время процессов над национал-социалистами суды неизменно становились резонаторами для пропаганды. Когда Гитлер появился как свидетель на процессе группы офицеров национал-социалистов, обвиняемых в государственной измене, ему было разрешено произнести двухчасовую речь, наполненную оскорблениями в адрес государственных служащих и угрозами в адрес своих врагов, и он не был арестован за оскорбление. Новые техники оправдания и рекламирования национал-социализма как противника Веймарской республики защищались как шаги, нацеленные на отражение коммунистической опасности. Национал-социализм провозглашался хранителем демократии, и суды слишком сильно желали позабыть фундаментальную максиму любой демократии и любого государства, что власть принуждения должна быть монополией государства, опирающегося на свою армию и полицию, что даже под предлогом спасения государства никакая частная группа или индивид не могут брать оружие в его защиту до тех пор, пока это не требуется верховной властью или пока не вспыхнула гражданская война.

В 1932 году полиция раскрыла национал-социалистический заговор в Гессене. Д-р Бест, теперь высокопоставленный чиновник режима, разработал тщательный план государственного переворота, и документальное доказательство было доступно (документы Боксхаймера).[68] Никакие меры не были предприняты. Д-ру Бесту поверили, когда он заявил, что намеревался использовать свой план только в случае коммунистической революции.

Невозможно избежать вывода, что политическое правосудие — самая черная страница в жизни республики Германии. Судебное оружие использовалось реакцией с постоянно возрастающей интенсивностью. Более того, это обвинение распространяется на все отправления судебной власти, и, в частности, на изменения в правовой мысли и в положении судьи, которое достигает своей кульминации в новом принципе судебного надзора над законами (как средстве саботирования социальных реформ). Власть судей, таким образом, росла за счет парламента.[69]

Упадок парламентов представляет собой общую тенденцию в послевоенной Европе. В Германии она была обострена специфически немецкими условиями, особенно монархически-нацио-налистической традицией бюрократии. Несколькими годами ранее Макс Вебер указывал, что саботаж власти парламента начинается, как только этот орган перестает быть просто «общественным клубом».[70] Когда депутаты избираются прогрессивной массовой партией и существует угроза превратить законодательный орган в агентство глубоких социальных перемен, антипарламентские тенденции неизменно возрастают в той или иной форме. Формирование кабинета становится чрезвычайно сложной и деликатной задачей, поскольку каждая партия теперь представляет класс с его интересами и воззрениями на жизнь, отделенными от остальных острыми различиями. Например, переговоры продолжались в течение четырех недель между социал-демократической

партией, партией католического центра, демократической партией и народной партией Германии, прежде чем последнее полностью конституционное правительство, кабинет Мюллера, могло быть сформировано в мае 1928 г. Политические различия между народной партией Германии, представляющей бизнес, и социал-демократической партией, представляющей рабочую партию, были настолько глубокими, что только тщательно разработанный компромисс мог их объединить, тогда как католический центр всегда имел разногласия с другими из-за его неудовлетворенности по поводу недостаточного патронажа.

Столь шаткая структура не могла допустить, чтобы ее хрупкое равновесие было слишком легко опрокинуто, и становилось необходимым ее изменить независимо от того, куда склоняли чашу весов парламентские принципы. Критика правящих партий должна была снизиться, и вотум недоверия фактически использовался лишь в двух случаях. Когда никакое соглашение не могло быть достигнуто среди партий, учреждались «кабинеты экспертов» (как известный кабинет Куно в 1923 г.), которые, как предполагалось, располагались над политическими партиями и их борьбой. Такая пародия на парламентскую демократию стала идеалом реакционеров, поскольку она позволяла им скрывать свою антидемократическую политику под маской эксперта. Последовательная неспособность применения парламентского контроля над действиями кабинета была первым признаком уменьшения парламентской силы.

Действительная политическая власть рейхстага никогда не соответствовала широким полномочиям, предоставленным ему конституцией. Частичное объяснение лежит в поразительных социальных и экономических изменениях, имевших место в Германии и приводивших к огромной сложности экономической жизни. Растущая регламентация в экономической сфере тяготела к тому, чтобы переместить центр тяжести от законодательного органа к бюрократии, а растущий интервенционизм делал технически невозможным для рейхстага полный контроль над административной властью или даже использование своих законодательных прав в полной мере. Парламенту пришлось делегировать законодательную власть. Демократия могла тем не менее выжить — но только если демократическая система ценностей была бы основательно внедрена в общество, если бы делегирование власти не использовалось для лишения меньшинств их прав и в качестве щита, за 52

которым антидемократические силы продолжали работу по установлению бюрократической диктатуры.

Было бы неверно предполагать, что упадок парламентской законодательной власти был просто следствием последнего, предфашистского периода германской республики, примерно с 1930 по 1933 г. Рейхстаг никогда не был слишком активным, чтобы оставить за собой исключительное право на законодательство, и с самого начала республики шаг за шагом развивались три конкурирующих друг с другом типа законодательной власти. Уже в 1919 г. рейхстаг добровольно отказался от своего верховенства в законодательной области, приняв уполномочивающий акт, который передавал властные полномочия кабинету, то есть министерской бюрократии. Сходные меры были предприняты в 1920, 1921, 1923 и в 1926 гг.

Законодательный акт 13 октября 1923 г., если привести лишь один пример, уполномочивал кабинет принимать такие меры, какие он посчитает желательными и неотложными в финансовой, экономической и социальной сферах, и его властью были провозглашены следующие меры: декрет, касающийся закрытия заводов, создания Немецкого банка ценных бумаг, регулирования денежного обращения, изменений в законе о подоходном налоге, декрет, вводящий контроль картелей и монополий. За пять лет с 1920 по 1924 г. кабинет выпустил 450 декретов по сравнению с 700 парламентскими законами. Законодательная власть кабинета практически имела свое начало в самом рождении германской парламентской системы.

Второй показатель парламентского упадка должен быть найден в природе самого закона. Сложность законодательной системы вынуждала рейхстаг устанавливать только неопределенные общие принципы и отдавать кабинету власть применения и исполнения.

Третьим и заключительным шагом был президентский чрезвычайный декрет, основанный на 48-й статье Конституции. В то время как у рейхстага было конституционное право аннулировать такое чрезвычайное законодательство, это было слабым утешением, поскольку право было скорее видимостью, чем реальностью. Как только меры были приняты, они глубоко затронули социальную и экономическую жизнь, и хотя парламент, возможно, считал несложным делом отменить чрезвычайный декрет (снижение цен картеля и заработной платы, например), было не так

легко принять что-то взамен. Этот довод играл некоторую роль при определении позиции рейхстага по отношению к декретам Брюнинга 1930 г., вводящим глубокие перемены в экономическую и социальную структуру нации. Простая отмена нарушила бы течение национальной жизни, тогда как замены было невозможно достичь из-за антагонизмов между различными группами в парламенте. Фактически, поскольку партии могли недооценивать делегирование законодательной власти президенту и бюрократии, они часто бывали счастливы, что их избавили от ответственности.

Краеугольный камень любой парламентской системы — это право законодательного органа контролировать бюджет, и этот камень был разрушен во времена Веймарской республики. Конституция в какой-то мере ограничивала рейхстаг, разрешая ему увеличивать расходы, предложенные кабинетом, только с согласия федерального совета. Кроме этого ограничения тем не менее все необходимые гарантии бюджетных прав парламента были ясно прописаны в бюджетном законе (Reichshaushaltsordnung) 31 декабря 1922 г. и в статьях 85, 86 и 87 конституции. Но для бюрократии оставалось достаточно лазеек для постоянных посягательств. Вопрос об аудите и о финансовом учете был полностью исключен из ведения рейхстага и передан Rechnungshof fur das Deutsche Reich, административному органу, независимому и от кабинета, и от парламента, к которому ни один член парламента не мог принадлежать. Наконец, министр финансов занимал столь сильное положение по отношению к своим коллегам, что он мог наложить вето на иные расходы даже вопреки решению большинства всего кабинета. В крайнем случае президент рейха принимал бюджет чрезвычайным декретом, вопреки советам конституционных юристов.

Опять-таки мы находим в Германии только специфическую разработку общей тенденции. Парламентские бюджетные права всегда имеют тенденцию уменьшаться в интервенционистских государствах, как показывает пример Англии. Установленные расходы увеличиваются за счет расходов на запасы. Там, где есть постоянно растущая бюрократия и растущая государственная активность во многих экономических и социальных областях, затраты становятся постоянными и фактически выпадают из юрисдикции парламента. В Германии, кроме того, только собственные доходы и расходы рейха регистрировались в бюджете. Финансовые операции независимых федеральных корпораций, организованных в соответствии либо с публичным, либо с частным правом, находились вне бюджетного контроля. Почта и железные дороги, шахты и фабрики, принадлежавшие рейху, были независимы от бюджета. Появлялись только их балансы — либо как доход рейха, либо как требуемая от него субсидия.

Эта тенденция в целом полностью соответствовала пожеланиям промышленности Германии. Главная их лоббирующая организация, Федеральный Союз германской промышленности, всегда требовала еще больших ограничений бюджетных прав рейхстага. Народная партия Германии приняла их предложения в свою платформу. Они настаивали, что все расходы должны иметь одобрение кабинета и что проверяющему органу, Rechnungshof, следует дать решающую позицию при определении, должен быть принят бюджет, или нет. Причина такой попытки саботировать бюджетные права рейхстага была откровенно высказана д-ром Попитцем, главным экспертом по общественным финансам в федеральном министерстве финансов. Всеобщее избирательное право, сказал он, привело в рейхстаг ту страту общества, которая не платит высокого подоходного налога и дополнительных налогов.[71]

Упадок парламентской верховной власти возрастал к выгоде президента и, следовательно, министерской бюрократии. Следуя американской модели, Веймарская конституция предусматривала народные президентские выборы. Сходство между двумя конституционными системами на этом тем не менее и заканчивалось. В Соединенных Штатах президент является независимым главой исполнительной ветви государства, тогда как распоряжения президента Германии должны были быть подписаны соответствующим членом кабинета министров или канцлером, который брал на себя политическую ответственность за президентские акты и заявления. Президент Германии был, однако, относительно свободен. С одной стороны, всенародные выборы давали ему положение некоторой независимости от различных партий. Он мог назначать канцлера и министров по своему усмотрению; он не был связан никаким конституционным обычаем, таким как английская традиция призывать лидера победившей партии. Президенты Эберт и фон Гинденбург оба настаивали на том, чтобы их выборы проходили свободно и независимо. Президентское право распускать парламент давало ему еще больше политической власти. От положения, что он не мог это делать дважды по одной и той же причине, легко уклонялись.

Однако президента нельзя было назвать «гарантом конституции», как хотелось бы антидемократическим теоретикам. Он не представлял собой демократию и был далек от положения нейтрального главы государства, стоящего над ссорами партий и особыми интересами. Во время всей Веймарской республики и особенно при Гинденбурге президентская власть была чрезвычайно пристрастной. Политические группы устраивали и финансировали президентские выборы; он оставался зависимым от групп своих сторонников, окружавших его и дававших ему советы. У него были определенные предпочтения и определенная политическая линия, которую он пытался проводить за пределами конституционных границ. Когда коммунисты и социалисты попытались конфисковать королевские здания, опираясь на народную инициативу, президент фон Гинденбург осудил эту попытку в открытом письме (22 мая 1926 г.), для которого он не потрудился даже получить подпись канцлера, настаивая, что такое письмо было его частным делом. По случаю второго назначения Брюнинга Гинденбург потребовал, чтобы два его консервативных друга (Тревиранц и Шиль) были включены в кабинет. Затем он предал их.

Власть Эберта была ограничена. Будучи социалистом, он не мог внушать уважение, обязательное для главы республики. Но Гинденбург был фельдмаршалом, великим солдатом, пожилым человеком. В этом было отличие, особенно после того, как Брюнинг создал настоящий миф о Гинденбурге, чтобы обеспечить его переизбрание в 1932 г. Сила Гинденбурга заключалась главным образом в его тесных связях с армией и с крупными собственниками Восточной Пруссии. С 1930 г., когда присутствие 107 депутатов национал-социалистов сделало обычную законодательную работу почти невозможной, он становится единственным законодателем, используя чрезвычайные полномочия статьи 48 Конституции.[72]

Рейхсвер, сокращенный Версальским договором до 100 000 человек, продолжал быть цитаделью консерватизма и национализма. Немного удивительно, что при закрытой теперь для многих армейской карьере, при медленном продвижении в званиях офицерский корпус становился воинственно антидемократическим, презирающим парламентаризм, так как тот был слишком любопытен к тайне военных расходов, и испытывающим отвращение к социалистам, так как они приняли Версальский договор и разрушение верховной власти германского милитаризма. Как только политический кризис возрастал, армия неизменно примыкала к антидемократическим элементам. Сам Гитлер был продуктом армии, использовавшей его еще в 1918 и 1919 гг. в качестве оратора и чиновника от пропаганды. В этом нет ничего удивительного. Удивительно, что демократический аппарат терпимо относился к такой ситуации.

Министры рейхсвера, неизменный Гесслер и более лояльный и демократичный генерал Тренер, находились в чрезвычайно двусмысленном конституционном положении. Как министры кабинета они были подвержены парламентскому контролю и ответственности, но как подчиненные президента, главнокомандующего, они были свободны от парламентского контроля. Противоречие легко разрешалось на практике: министры рейхсвера высказывались за армию и против рейхстага. На деле они столь полно отождествляли себя с армейской бюрократией, что парламентский контроль над армией стал фактически несуществующим.

6. Крах демократии

Социал-демократия и профсоюзы были совершенно беспомощны перед атаками на веймарскую демократию с разных сторон. Были предприняты умеренные попытки распространять идею экономической демократии, но эта новая идеология оказалась еще менее привлекательной, чем старая социалистическая программа. Оплачиваемые служащие оставались в стороне; организация государственных служащих присоединилась к социалистическому профсоюзу, уменьшившемуся в численности с 420 000 в 1922 г. до 172 000 в 1930 г., в то время как так называемые нейтральные, но фактически националистические органы государственных служащих включали в себя 1 043 000 членов в 1930 г., в первую очередь средних и низших рангов. Значение этого сравнения очевидно.

Социал-демократическая партия оказалась в ловушке противоречий. Хотя она все еще считалась марксистской партией, ее политика уже давно была чистым реформизмом. Ей никогда не хватало смелости отбросить либо традиционную идеологию, либо реформистскую политику. Радикальный разрыв с традицией и отказ от марксизма мог бы обеспечить коммунистическому лагерю тысячи сторонников. Отказаться от реформизма ради революционной политики, с другой стороны, потребовало бы разрыва многих связей, объединяющих партию в том виде, в каком она существовала. Социалисты поэтому сохраняли такую двойственную позицию, и они не могли создать демократическое сознание. Веймарская конституция, атакуемая справа националистами и реакционными либералами, а слева коммунистами, оставалась именно переходным феноменом для социал-демократов, первым шагом к лучшему и более великому будущему. А переходная схема не может вызывать большого энтузиазма.

Даже перед началом великой депрессии идеологические, экономические, социальные и политические системы поэтому уже больше не функционировали должным образом. Несмотря на видимость успешной деятельности, которую они могли создавать, они основывались прежде всего на терпимости антидемократических сил и на фиктивном процветании, ставшем возможным благодаря иностранным ссудам. Депрессия раскрыла и углубила окаменелость традиционной социальной и политической структуры. Социальные договоренности, на которых основывалась эта структура, были разрушены. Демократическая партия исчезла; католический центр сместился вправо; и социал-демократы, и коммунисты посвятили гораздо больше энергии борьбе друг с другом, чем борьбе против растущего национал-социализма. Национал-социалистическая партия в свою очередь завалила социал-демократов обвинениями. Они выдумали эпитет «ноябрьские преступники»: партия коррупционеров и пацифистов, ответственная за поражение 1918 г., за Версальский договор, за инфляцию. [73]

Производительность германской промышленности резко упала. Росла безработица:[74] шесть миллионов было зарегистрировано в январе 1932 г., и, возможно, было еще два миллиона так называемых скрытых безработных. Только малая часть получала пособие по безработице, а большая доля безработных, все время растущая, не получала поддержки вообще. Особой проблемой стала безработная молодежь. Сотни тысяч людей вообще никогда не имели работы. Безработица становилась статусом, а в обществе, где успех — это главное, она становилась клеймом. Крестьяне на севере поднимали восстания, в то время как владельцы крупных состояний кричали о помощи. Мелкие бизнесмены и ремесленники столкнулись с разрухой. Домовладельцы не могли собирать свою арендную плату. Банки рушились и переходили во владение федерального правительства. Даже цитадель промышленной реакции, Объединенный трест сталелитейщиков, был близок к краху, и его акции были выкуплены федеральным правительством по ценам далеко выше рыночных. Положение с бюджетом становилось сомнительным. Реакционеры отказывались поддерживать крупномасштабную программу работ, опасаясь, что она восстановит власть профсоюзов, фонды которых были истощены, а членство падало.

Ситуация была отчаянной и взывала к отчаянным мерам. Социал-демократическая партия могла избрать либо путь политической революции, объединившись в единый фронт с коммунистами под руководством социалистов, либо сотрудничество с половинчатыми диктатурами Брюнинга, Папена и Шлейхера в попытке отразить большую опасность, Гитлера. Другого выбора не было. Социал-демократическая партия столкнулась с необходимостью самого трудного в своей истории решения. Вместе с профсоюзами она решила терпеть правительство Брюнинга, когда 107 депутатов национал-социалистов вошли в рейхстаг в сентябре 1930 г. и сделали парламентское большинство невозможным. Терпение не означало ни открытой поддержки, ни открытой атаки. Идеологически такая политика оправдывалась в ключевом обращении Фрица Тарнова, депутата и главы Союза работников деревообрабатывающей промышленности, на последнем партийном съезде (1931):

«Мы стоим… перед постелью больного капитализма с одним только диагнозом, или как доктора, стремящиеся его вылечить? Или как радостные наследники, едва дожидающиеся его конца и даже желающие помочь ему с выбором яда?… Мне кажется, что мы обречены быть и докторами, искренне стремящимися его излечить, и в то же время сохранять чувство, что мы наследники, предпочитающие получить все наследие капиталистической системы сегодня, а не завтра».[75]

Это была политика человека, преследуемого своими врагами, но отказывающегося либо принять уничтожение, либо нанести ответный удар и изобретающего одно оправдание за другим чтобы обосновать свою бездеятельность.

Продолжая политику меньшего зла, партия поддержала переизбрание Гинденбурга в 1932 г.

Кандидат Первое голосование Второе голосование
Голоса % Голоса %
Дюстерберг 2 577 729 6-8
Гинденбург 18 657 497 493 19 359 983 53
Гитлер И 339 446 301 13 418 547 36.8
Тельман 4 983 341 13-2 3 706 759 10.2

Гинденбург скоро вернул свой долг, организовав государственный переворот 20 июля 1932 г., заменив легально избранное прусское правительство Отто Брауна своим придворным, Папе-ном. Все, что сделала социал-демократическая партия в оппозиции, — это обращение в Конституционный суд, который выдал компромиссный вердикт, не затрагивающий политической ситуации. Папен оставался уполномоченным рейха в Пруссии. Социал-демократическая партия оказалась полностью деморализованной; последняя надежда на сопротивление против национал-социалистов, казалось, бесследно исчезла.

Коммунисты были не меньшими оптимистами, чем социалисты, но по другим причинам. «Мы трезво и серьезно настаиваем, — сказал Тельман, — что 14 сентября было, так сказать, лучшим днем для Гитлера; дальше будет не лучше, а хуже».[76] Они с нетерпением ждали в ближайшем будущем социальной революции, ведущей к диктатуре пролетариата.

На ноябрьских выборах 1932 г. национал-социалисты потеряли 34 места; социал-демократы, мыслившие только в парламентских терминах, ликовали: национал-социализм был побежден. Рудольф Гильфердинг, тогда ведущий теоретик и редактор партийного журнала «Die Gesellschaft» опубликовал статью в выпуске за январь 1933 г., озаглавленную «Между двумя решениями». Он доказывал, что национал-социализм был заблокирован парламентской законностью (идея Малапарте).[77] Гильфердинг стал смелым. Он отказался сотрудничать со Шлейхером, непосредственным предшественником Гитлера, и он отверг объединенный фронт с коммунистической партией. Первой целью социалистов, говорил он, является борьба против коммунизма. Он высмеивал попытку Гитлера получить диктаторскую власть от президента фон Гинденбурга: «Требовать результатов революции без революции — такая политическая конструкция могла возникнуть только в мозгах германского политика».[78] Гильфердинг забыл, что итальянский политик Муссолини имел ту же самую идею и успешно ее исполнил.

Всего лишь через несколько дней после публикации статьи Гильфердинга Гитлер взял власть. 4 января 1933 г. кельнский банкир Курт фон Шредер, имя которого хорошо известно в истории национал-социализма, устроил конференцию между Папеном и Гитлером, которая привела к примирению между старыми реакционными группами и новым контрреволюционным движением и проложила путь к назначению Гитлера канцлером 30 января. Трагедия социал-демократической партии и профсоюзов была в том, что их лидерами были люди с высокими интеллектуальными качествами, но абсолютно лишенными чувства, в каких условиях находятся массы, и не обладающими пониманием огромных социальных преобразований послевоенного периода.

Немецкая национал-социалистическая рабочая партия не имела идеологии, объединяющей самые разные социальные страты, но никогда не колебалась принимать в свои ряды подонков любого разряда. Она была поддержана армией, судебной властью, частью государственных служащих, ее финансировала промышленность. Она использовала антикапиталистические чувства масс, но всегда была осторожной, чтобы не отпугнуть влиятельные денежные группы. Террор и пропаганда воспользовались уязвимыми местами Веймарской демократии; а с 1930 по 1933 г. Веймар был просто одним большим уязвимым местом.

«Человек, обладающий властью, — сказал Вудро Вильсон в своем Канзасском обращении 6 мая 1911 г., — но не обладающий знанием, может своим красноречием, не заботясь ни о чем, кроме своей власти, ввергнуть всю страну в пожарище, потому что вся страна верит, что что-то не так, и стремится следовать за теми, кто утверждает, что в состоянии вывести ее из затруднений».[79]

7. Предварительное резюме

Каждая социальная система должна так или иначе удовлетворять насущные потребности людей. Имперская система добивалась успеха до такой степени и так долго, как она могла расширяться. Успешная политика войны и империалистической экспансии примиряла большие группы населения с половинчатым абсолютизмом. Перед лицом полученных материальных преимуществ аномальный характер политической структуры не имел решающего значения. Армия, бюрократия, промышленность и крупные аграрии управляли страной. Теория божественного права — официальная политическая доктрина — просто прикрывала их правление, и к ней не относились серьезно. Имперское правление фактически не было абсолютистским, так как оно было ограничено правом, гордостью которого была теория Rechtsstaat. Это правление потерпело неудачу и было отвергнуто, когда его экспансионистская политика была остановлена.

Веймарская демократия продолжила движение в ином направлении. Она должна была восстановить обедневшую и опустошенную страну, в которой классовые антагонизмы резко обострялись. Она попыталась соединить три элемента: наследие прошлого (особенно государственную службу), парламентскую демократию, моделируемую по западноевропейским и американским образцам, и плюралистический коллективизм, непосредственное воплощение сильных социальных и экономических организаций в политическую систему. Тем не менее на деле это привело к обострению социальных антагонизмов, к разрушению форм добровольного сотрудничества, к разрушению парламентских институтов, к временной приостановке политических свобод, к росту правящей бюрократии и к возрождению армии как решающего политического фактора.

Почему?

В обедневшей, но все еще высокоразвитой стране плюрализм мог работать только при следующих условиях. В первую очередь он мог бы восстановить Германию с иностранной помощью, расширяя ее рынки мирными средствами до уровня ее высоких индустриальных возможностей. Иностранная политика Веймарской республики склонялась к этому направлению. Присоединяясь к союзу западноевропейских держав веймарское правительство надеялось получить концессии. Попытка потерпела неудачу. Она не была поддержана ни германской промышленностью, ни крупными землевладельцами, ни западными державами. 1932 г. застал Германию в катастрофическом политическом, экономическом и социальном кризисе.

Система могла бы еще работать, если бы правящие группы пошли на уступки добровольно или под принуждением государства. Это привело бы к улучшению жизни массы германских рабочих и к безопасности среднего класса за счет прибыли и власти крупного бизнеса. Немецкая промышленность была совершенно несговорчива, а государство смыкалось с ней все больше и больше.

Третьей возможностью было преобразование в социалистическое государство, и это стало совершенно нереалистичным в 1932 г., поскольку социал-демократическая партия была социалистической только по названию.

Кризис 1932 г. продемонстрировал, что одна лишь политическая демократия без более полного использования возможностей, присущих промышленной системе Германии, то есть без устранения безработицы и улучшения жизненного уровня, оставалась пустой оболочкой.

Четвертой возможностью было возвращение к империалистической экспансии. Империалистические предприятия не могли быть организованы внутри традиционной демократической формы, так как могла появиться слишком серьезная оппозиция. Такое возвращение не могло принять и форму восстановления монархии. Индустриальное общество, которое прошло через демократическую фазу, не могло не учитывать волю масс. Экспансионизм поэтому принял форму национал-социализма, тоталитарной диктатуры, которая была способна превратить некоторых из своих жертв в сторонников и организовать всю страну в вооруженный лагерь с железной дисциплиной.

Загрузка...