Дарли Андерсону
Кто он, третий, вечно идущий рядом с тобой?
Когда я считаю, нас двое, лишь ты да я,
Но, когда я гляжу вперед на белеющую дорогу,
Знаю, всегда кто-то третий рядом с тобой,
Неслышный, в плаще, и лицо закутал,
И я не знаю, мужчина то или женщина,
Но кто он, шагающий рядом с тобой?
Они приближаются.
Они приближаются — в грузовиках и легковушках, и синеватые выхлопы стелются в ясном предвечерье смутным, как пятна на душе, плюмажем. Они едут с женами и детишками, друзьями и любовницами, судача об урожае, скотине и предстоящих разъездах; о церковных звонах и воскресных школах; о свадебных нарядах и именах еще не рожденного потомства; о том, кто что сказал так, а кто эдак; о малом и великом, о пустячном и важном; они — плоть от плоти множества городков и весей, как две капли воды похожих друг на друга.
Они едут со снедью и питьем, и благоухание жареной курятины и свежеиспеченных пирогов дразнит им аппетит. Едут с не вычищенной из-под ногтей грязью, кисло пованивая выпитым пивом. Едут в наглаженных рубашках и узорчатых платьях; волосы у кого причесаны, у кого растрепаны. Едут с хмелящей радостью в сердце и сладким мстительным предвкушением, тугим змеистым обручем теснящим изнутри утробу.
Едут смотреть, как будут сжигать человека. Заживо.
Невдалеке от берегов реки Огичи — там, где шоссе уходит на Каину, — на бензоколонке Сиберта Йекена остановились двое. Вывеска колонки гласила: «Самая заправская заправка на всем Юге». Вывеску в далеком шестьдесят восьмом Сиберт нарисовал сам яркими красно-желтыми буквами и с той поры из года в год в первый день апреля педантично влезал на плоскую крышу и подновлял цвета, чтобы солнце из всегдашнего своего упрямства не выбелило этот символ радушия. Каждый день в отведенное время вывеска исправно затеняла чистенькую стоянку, цветы в подвесных корзинах, надраенные бензонасосы и ведра с водой для заезжих автомобилистов, чтобы могли стереть с лобового стекла останки всякой мошкары. А за стоянкой тянулись невозделанные поля, и сассафрас в зыбком мареве все еще жаркого сентября колыхался, казалось, в безмолвном танце. Бабочки мешались с опадающими листьями, а дымчатый рыжеватый простор с пролегающими по нему тенями палевых облаков дремливо колыхался за кормой у проезжающих машин, придавая пейзажу сходство с цветастыми парусами среди морской зыби.
Сам Сиберт со своей сидушки у окна высматривал машины и по номерам других штатов прикидывал, сколько выказать доброго старого южного гостеприимства; может, удастся между делом продать кофе с булочкой, а то и сосватать дорожный атлас-путеводитель, линялая от солнца обложка которого предательски намекает, что срок годности вот-вот истечет.
Сиберт и одевался под стать гостеприимному деду-южанину: синий комбез с именной нашивкой на левой груди; старенькая, с каким-то ископаемым логотипом бейсболка, сидящая так, будто хозяин ее, добряк и простак, только и делает, что в задумчивости скребет себе затылок. Волосы у него были седые, а усы загнуты похлеще, чем у Марка Твена, чуть ли не до подбородка. Те, кто знал Сиберта, за глаза подтрунивали: дескать, у старика там кукушка гнезда вьет; впрочем, подтрунивали вполне безобидно. Сиберт со своим семейством в этих местах слыл старожилом, а значит, истинно своим. В окне его магазинчика при бензоколонке рекламировались домашняя выпечка и все для пикника, а сам старик безотказно жертвовал на любое доброе дело, когда его просили. Если декоративная внешность и помогала ему продать лишний галлон бензина и пару шоколадных батончиков, что ж в этом плохого? Наоборот, молодец дед; флаг ему в руки.
Над деревянным прилавком, за которым Сиберт дневал и ночевал все семь дней в неделю (лишь изредка его подменяли жена с сыном), висело подобие доски объявлений с фасонистым заголовком: «Гляньте, кто здесь побывал!» К доске были пришпилены сотни и сотни визиток. Визитки были и на стенах, и на оконных рамах, и на двери в служебную каморку Сиберта. Тысячи Робов Н. Заурядных и Бобов 3. Простецких, кочуя через Джорджию по своим торговым делам (краска для ксероксов, средства гигиены), оставляли у старого Сиберта визитки, запоминаясь тем, что посетили «Самую заправскую заправку на всем Юге». Карточки эти Сиберт никогда не снимал, и они, накапливаясь, образовывали нечто вроде осадочной горной породы. Понятно, некоторые визитки с годами отваливались или соскальзывали куда-нибудь в укромные места — но в целом, если какому-нибудь Робу Н. или Бобу 3. доводилось заезжать сюда снова (иной раз ведя в поводу уже нового Робика или Бобика), они почти всегда при желании могли обнаружить под этими напластованиями свои прежние визитки — этакие артефакты прошлой жизни, нечто из области приятных воспоминаний, в которой можно заново отыскать себя прежних.
Однако двое, что около пяти пополудни заплатили за бак бензина и залили воду в исходящий паром радиатор своего раздолбанного «тауруса», были явно не из тех, которые раздают визитки. Сиберт усек это сразу — можно сказать, почуял нутром, стоило им лишь мельком на него взглянуть. Они излучали ту характерную, смертоносную зловещесть, какую сулит взведенный пистолет или обнаженный клинок. Сиберт едва кивнул, когда они зашли расплатиться, и, дураку понятно, никакой визитки на память не спросил. Желания запомниться эти двое явно не испытывали; наоборот, если вы человек со сметкой (а Сиберт таковым безусловно был), то уж постарались бы забыть их как кошмарный сон, едва лишь оплата за бензин (понятное дело, наличностью) была сделана, а пыль от колес развеялась. Потому что если вы вдруг решитесь когда-нибудь вспомнить об этих двоих — скажем, когда к вам с расспросами и фотографиями нагрянут копы, — то может статься, что они об этом прознают и, в свою очередь, тоже решат вспомнить о вас. И тогда тот, кто в следующий раз явится проведать старого Сиберта, будет иметь при себе цветы, а сам Сиберт навстречу даже не приподнимется и не предложит купить у него линялый путеводитель, потому что будет мертв и заботы о лежалом товаре и выцветающей краске совершенно перестанут его к той поре волновать.
Так что Сиберт без слов принял деньги. А потом смотрел, как один из тех двоих — тот, что пониже и белый, который на въезде долил воды в радиатор, — листает дешевые компакт-диски и небольшой запас книжек в мягкой обложке; их Сиберт держал на полке у двери. Второй, рослый афроамериканец в черной рубашке и модельных джинсах, непринужденно оглядывал углы потолка и заставленные сигаретами полки над прилавком. С удовлетворением убедившись, что камер нигде нет, он вынул бумажник и, отсчитав пальцами в перчатках две десятки за бензин и пару банок колы, спокойно подождал, пока Сиберт разберется со сдачей. Их автомобиль стоял у колонок в одиночестве. Номера на нем были нью-йоркские, причем донельзя замызганные, так что различить можно было разве что цвет и модель машины и еще фигурку Свободы, укоризненно проглядывающую сквозь грязь.
— Может, карту желаете? — больше для проформы спросил Сиберт. — Или дорожный атлас?
— Да нет, не надо, — ответил афроамериканец.
Сиберт завозился с кассовым аппаратом. По какой-то причине у него затряслись руки. От волнения он стал нести всякую бессмыслицу. Часть его сознания словно со стороны наблюдала, как старый дуралей с обвислыми усами роет себе могилу своей болтовней.
— Вы, наверное, где-то поблизости остановились?
— Нет.
— Тогда, пожалуй, больше нам с вами не увидеться.
— Может статься, что и так.
Что-то в голосе незнакомца заставило Сиберта оторвать глаза от кассового аппарата. Руки у старика были влажны от пота. В правую ладонь случайно скользнула монетка — двадцатипятицентовик, кажется, — и застряла между большим и указательным пальцами; он не сразу сумел от нее избавиться, прежде чем она, звякнув, упала обратно в лоток кассы. Темнокожий по-прежнему безмятежно стоял по ту сторону прилавка; горло же Сиберту неизъяснимым образом перехватило. Ощущение было такое, будто посетитель перед ним не один, а их сразу двое: один в черных джинсах и рубашке, с мягким южным выговором, другой же — невидимка, каким-то образом проникший за прилавок и теперь медленно душащий старого Сиберта.
— А может, когда-нибудь еще и пересечемся, — продолжил фразу незнакомец. — Вы же тут надолго?
— Н-надеюсь, — выдавил Сиберт.
— Думаете, вы нас запомнили?
Вопрос был задан непринужденно, вроде шуточки, но истинный его смысл проглядывал четко.
— Мистер, — Сиберт сглотнул, — да я вас уже забыл.
Темнокожий на это кивнул и вместе со своим товарищем удалился, а Сиберт не мог выдохнуть, покуда их машина не исчезла из виду и тень от рекламной вывески вновь не пролегла по опустевшей стоянке.
А когда через денек-другой с расспросами насчет этих двоих нагрянули копы, Сиберт покачал головой и сказал, что знать про таких не знает и не помнит, проезжал ли хотя бы кто-нибудь похожий на этой неделе. Черт возьми, да кого только не носит по дороге, что ведет к 301-му шоссе или к федеральной трассе, успевай только калитку отворять. Вдобавок черные все на одно лицо, как же их меж собой различить, а уж тем более запомнить.
Копов он угостил дармовым кофе с «Твинкис» и, лишь благополучно их проводив, второй раз за неделю напомнил себе, что надо выдохнуть.
Он обвел взглядом визитки, пришпиленные на стене где только можно, после чего потянулся и смахнул пыль с ближней. Под пылью открылось имя Эдварда Боутнера — согласно карточке, торговца запчастями из Геттисберга, штат Миссисипи. Что ж, если этот Эдвард когда-нибудь снова здесь объявится, то сможет взглянуть на свою карточку. Она по-прежнему будет на месте, поскольку Эдвард не возражал против того, чтобы его запомнили.
А тех, кто запомниться не хотел, Сиберт в памяти и не удерживал.
Человек он был дружелюбный, но не тупой.
На отлогом склоне, что к северу от зеленого поля, стоит черный дуб с растопыренными в призрачных лучах лунного света костяными сучьями. Дерево это старое-престарое; кора у него седая, с глубокими продольными бороздами — окаменелый след давно отступившего прилива. На стволе местами виднеется рыжеватая внутренняя кора, у нее горький, неприятный запах. Дуб тот густо порос глянцевитой зеленой листвой — уродливой, как будто изрезанной грубыми ножницами, отчего кончики листьев смотрятся зубьями.
Но это не подлинный запах черного дуба, стоящего на краю поля Адас-Филд. Теплыми ночами, когда мир утихает, словно с зажатым ладонью ртом, и томный лунный свет разливается по опаленной земле под древесной кроной, черный дуб выдает иной запах — несвойственный дубовой породе и вместе с тем столь же присущий этому одинокому дереву, как и листва на сучьях и корневища в фунте. Это запах бензина и горелой плоти, человеческих выделений и паленых волос, плавленой резины и вспыхнувшего хлопка. Запах мучительной смерти, страха и отчаяния; последних мгновений, отжитых под смех и улюлюканье зевак.
Стоит подойти ближе, и становится видно, что нижние сучья опалены дочерна. Вон, видите там, внизу на стволе, выщербину? Теперь она слегка заросла, а раньше была отчетлива — как раз в том месте, где кору пробили резким ударом. Человек, оставивший отметину — последнее свидетельство своего пребывания на этом свете, — был рожден как Уил Эмбри; у него были жена, ребенок и работа в овощном магазине по ставке доллар в час. Жену звали Лила Эмбри — в девичестве Лила Ричардсон, — и тело мужа после отчаянного последнего порыва, увенчавшегося таким ударом обутой ноги о ствол, что кора оказалась пробита насквозь, ей так и не возвратили. Вместо этого останки сожгли, а почерневшие кости пальцев и ступней разобрала на сувениры толпа. Лиле прислали предсмертное фото ее супруга, которое Джек Мортон из Нэшвилла распечатал в пятистах экземплярах на открытки: Уил Эмбри с искаженным, распухшим лицом стоит у подножия дерева, оскалив зубы, а у ног человека, которого Лила любила, разгорается пламя от брошенного факела. Труп был утоплен в омуте, где рыбы доглодали все, что осталось на костях от обугленной плоти, а там и кости распались и рассеялись по илистому дну. Кора в том месте, где Уил Эмбри оставил отметину, так и не затянулась. Неграмотный простолюдин навек запечатлел след своего ухода в дереве, да так прочно, как если бы оставил его в камне.
На этом старом дереве есть места, где листва с той поры не растет. Туда не садятся бабочки и не вьют гнезда птицы. Когда на землю падают желуди в буром мохнатом пуху, они так и остаются гнить: даже вороны отводят от тлеющих плодов свои черные глаза.
Вокруг ствола вьется растение-паразит. Листья его широки, а из каждого узла на стебле распускается согнездие мелких зеленых цветков, пахнущих так, будто они разлагаются, гноятся; днем они черны от мух, которых влечет зловоние. Это Smilax herbacea, синюха. Другой такой не встретишь на сотню миль вокруг. Как и черный дуб, это растение держится особняком. Здесь, на Адас-Филде, эти два сапрофита сосуществуют и паразитируют: одного подпитывают соки дерева, другое же словно само держится на сопричастности к потерянным и мертвым.
И песня, которую поет в ветвях ветер, — это отзвук скорби и горя, боли и расставания. Он разлетается над невозделанными полями и однокомнатными лачугами, проносится над зелеными акрами кукурузы и над дымчатой белизной хлопка. Он взывает к живым и мертвым, летя тенью, к которой льнут старые призраки.
А вон там, на горизонте, сейчас видны огни; это едут по дороге машины. На дворе 17 июля 1964 года, и они приближаются.
Чтобы посмотреть, как будут заживо сжигать человека.
Вирджил Госсард, ступив на парковку у таверны Малыша Тома, громко рыгнул. Над ним простиралось безоблачное ночное небо, где убийственно сияла полная луна. На северо-западе виднелся хвост созвездия Дракона, под ним различалась Малая Медведица, а сверху созвездие Геркулеса. Хотя Вирджил был не из тех, кто засматривается на звезды (неровен час, можно пропустить за этим занятием монетку на дороге), так что расположение небесных тел было ему, мягко говоря, побоку. Из деревьев и кустарника доносился стрекот еще не успевших угомониться кузнечиков, на которых не действовали ни машины, ни люди. Этот отрезок дороги был достаточно укромный — дома, а тем более людей здесь можно по пальцам перечесть: народ давным-давно, побросав жилье, разъехался кто куда в поисках лучшей доли. Цикады уже утихли, и леса скоро подернет дремотный зимний покой. Скорей бы уж. Все это жучье Вирджил недолюбливал. Вот нынче он лежал себе в кровати, и тут какая-то зеленая пакость в поиске клопов на несвежих простынях взяла и укусила в руку — тоже мне, ночной охотник. Понятное дело, он тут же ее прихлопнул, но место укуса все еще почесывалось. Потому Вирджил и смог назвать копам конкретное время, когда приехали те люди. Он тогда, чеша руку, как раз глянул на зеленоватые циферки часов: девять пятнадцать.
Машин на стоянке было всего четыре; четыре на четверых. Остальные все еще кучковались в баре, смотрели повтор хоккея по задрипанному телику Малыша Тома. У Вирджила Госсарда душа к хоккею особо не лежала. Зрение у него было не ахти, да и шайба мелькает так, что башка кружится. Хотя, если на то пошло, для Вирджила Госсарда все двигалось излишне быстровато. Такой уж он был человек, и ни куда от этого не деться. Сметкой он не блистал, но, по крайней мере, отдавал себе в этом отчет, а значит, не такой уж он был и недотепа. Это другие, может, корчили из себя кто Альфреда Эйнштейна, кто Боба Гейтса. Но только не Вирджил. Он знал, что туповат, а потому держал рот закрытым, а глаза по возможности открытыми; так и обретался.
Почуяв тяжесть в мочевом пузыре, он вздохнул. Надо было, прежде чем выйти из бара, отлить — хотя у Малыша Тома сортир вонял еще хуже, чем сам Том. Такой, понимаешь, смердяй, как будто помирает изнутри, а то и вовсе уже помер. И пусть, черт бы его подрал, помирают так или иначе все — кто снаружи, кто изнутри, — но нормальный человек по крайней мере раз в год принимает ванну, чтоб хотя бы отогнать мух. А вот Малыш Том Рудж, пожалуй, что и нет: если б он полез в ванну, вода бы из протеста дала оттуда деру.
Вирджил, почесав в паху, неуютно попереминался с ноги на ногу. В бар возвращаться не хотелось, но если Малыш Том подловит его за ссаньем на парковке, домой точно придется ковылять с Томовым ботинком в заднице, а дома и так проблем хватает; не хватало еще одной проблемы в виде гребаной кожаной клизмы. Можно, правда, отлить подальше, у дороги, но времени на раздумья уже нет: страсть как хочется. Нутро так и разрывает; еще секунда, и…
Нет, ждать нельзя. Вирджил дернул молнию и сунул руку в штаны, одновременно семеня к боковой стене таверны. Времени на это приготовление у него ушло ровно столько, чтобы выписать свои инициалы — пожалуй, единственное, что Вирджил осилил в плане грамотности. Под долгий сладостный выдох давление в мочевом пузыре пошло на убыль. Вирджил прикрыл глаза в кратком экстазе. Блаженство прервалось вместе с тем, как за левое ухо Вирджилу ткнулось что-то холодное, и он, стоя на месте, распахнул глаза. Внимание было теперь сосредоточено на приставленном к коже металле, на звуке струи по дереву и камню, а также на присутствии за спиной крупной фигуры.
Затем послышался негромкий голос:
— Слышь, отброс, предупреждаю: одна капля вонючих твоих ссак мне на ботинок, и придется новый череп искать, чтобы в гробу прилично выглядеть.
Вирджил тревожно сглотнул.
— Как же я остановлюсь? Оно вон как хлещет.
— Я не прошу тебя останавливаться, дебил. И вообще ни о чем не прошу. Просто говорю: боже упаси, чтобы хоть одна капля твоих гребаных ссак попала мне на обувь.
Вирджил, страдальчески всхлипнув, попытался направить струю правее. Он и выпил-то всего три пива, а теперь, гляди-ка, из него будто извергалась сама Миссисипи. «Перестань, ну прошу тебя», — мысленно заклинал он струю. Осторожно покосившись, слева увидел черный ствол в черной руке. Рука тянулась из черного рукава пальто. На том конце рукава виднелось черное плечо, черный лацкан, а над ним край черного лица.
Ствол жестко ткнул в череп — дескать, а ну смотри перед собой, — но Вирджил успел-таки ощутить внезапный прилив негодования. Подумать только, ведь с оружием был ниггер, да еще на парковке у таверны Малыша Тома. Вообще убеждений у Вирджила по жизни было не так чтобы много, но одно оформилось четко — а именно, насчет ниггеров со стволами. Беда Америки не в том, что в ней чересчур много стволов, а в том, что их слишком много в руках не тех людей, а самые из них не те — это, понятно, ниггеры. По Вирджилу, белым людям оружие нужно для самообороны от всяких там вооруженных ниггеров, в то время как все эти ниггеры стволы держат для того, чтобы стрелять из них в других ниггеров, а также, если моча в голову ударит, то и в белых. Решение вопроса — в том, чтобы отнять стволы у ниггеров, а тогда и белых людей с оружием, глядишь, станет меньше, ведь им уже не придется так страшиться; да и число ниггеров, шмаляющих других ниггеров, тоже поубавится, и преступности станет меньше. По сути, штука-то простая: ниггеры — не те люди, которым можно давать оружие. И вот как раз сейчас, в данную минуту, один из таких неправильных людей прижимал свой неправильный ствол Вирджилу к башке, и Вирджилу это совершенно не нравилось. Это лишь доказывало его правоту. Ниггерам нельзя иметь стволы, а…
Тут спорный ствол жестко постучал Вирджилу за ухом, а голос произнес:
— Эй, ты че там такое бормочешь, а?
— Тьфу, бля, — сказал Вирджил и на этот раз себя расслышал.
Первая из машин сворачивает на поле и останавливается, выхватывая фарами старый дуб, так что тень от него вытягивается и ползет вверх по склону, словно след темной крови, струящейся по земле. С водительского сиденья слезает мужчина и, обойдя автомобиль спереди, открывает дверцу женщине. Им обоим за сорок; люди с суровыми лицами, в дешевой одежде и обуви такой штопаной-перештопаной, что от первоначальной кожи осталось, можно сказать, одно воспоминание. Мужчина достает из багажника соломенную корзину, содержимое которой бережно укрыто салфеткой в выцветшую красную клетку. Корзину он передает женщине, а сам из-за запаски вытягивает потрепанную простынь и расстилает по земле. Женщина усаживается, подогнув под себя ноги, и снимает салфетку. В корзине четыре куска жареного цыпленка, четыре сдобные булки, тазик с капустным салатом, а также две бутылки домашнего лимонада, плюс сбоку две тарелки с вилками. Тарелки она аккуратно обтирает салфеткой и ставит на простынь. Мужчина грузновато опускается рядом и снимает шляпу. Вечер стоит теплый, но уже берутся за свое дело москиты. Пришлепнув одного, мужчина какое-то время изучает на ладони его останки.
— Вот же херь, — говорит он.
— Попридержи-ка язык, Эсау, — делает ему замечание женщина, скрупулезно деля еду на две части, заботясь, чтобы мужу достался кусок получше: несмотря на склонность к сквернословию, супруг у нее хороший работник, и ему надо справно питаться.
— Извиняй, — говорит Эсау, принимая тарелку с цыпленком и салатом, в то время как жена укоризненно покачивает головой, недовольная сквернословием супруга.
Следом за ними подъезжают и паркуются машины. Здесь и супружеские пары, и старики со старушками, и юнцы лет пятнадцати-шестнадцати. Кто-то прибывает на грузовиках, везя в кузове обмахивающихся шляпами соседей. Тут тебе и открытые двухдверные «бьюики», и коллекционные «доджи» с жестким верхом, и «форды» всех мастей, и чуть ли не музейный «кайзер манхэттен». Что примечательно, нет ни одной машины моложе семи-восьми лет. Люди угощают друг друга едой или же, прислонясь к капотам своих машин, потягивают из бутылок пиво. Всюду рукопожатия, дружеские похлопывания по спине. Вскоре как вокруг поля, так и на нем самом скапливается не меньше четырех десятков легковушек и грузовиков. Фары светят на черный дуб. В ожидании собралась уже сотня с лихвой человек, и с каждой минутой их все больше.
Возможность вот так сообща встречаться нынче, увы, не столь часта. Достославные годы поджаривания негров на костре миновали, а старые законы гнутся и проседают под новыми, извне привносимыми веяниями. А ведь некоторые старики еще помнят, как в 1899 году линчевали в Ньюмене Сэма Хоуза; тогда были организованы специальные экскурсионные маршруты, по которым отовсюду съехалось две с лишним тысячи человек полюбоваться, как народ Джорджии разделывается с черномазыми насильниками и убийцами. И неважно, что Сэм Хоуз никого не насиловал, а плантатора Крэнфорда убил чисто из самообороны. Смерть черного негодяя должна была послужить наглядным уроком остальным, а потому его вначале кастрировали, затем отрезали ему поочередно пальцы и уши, затем содрали с лица кожу и лишь после этого применили нефть и факел. Толпа расхватала на сувениры его кости, при этом не обошлось без драк. Сэм Хоуз оказался одной из пяти тысяч жертв публичного линчевания, и число это набежало менее чем за век. Причем насильниками из них, говорят, были считаные единицы; линчевали в основном убийц. А были и такие, кто просто распускал язык и даже всуе угрожал, вместо того чтобы иметь голову на плечах и помалкивать в тряпочку. Ведь от подобных разговорчиков недалеко и до бунта; мало ли сброда, способного прислушаться и учинить опасные беспорядки. Всякую такую болтовню следует пресекать прежде, чем она перерастет в крик, — а что утихомирит смутьяна вернее, чем петля или костер?
Великие, славные дни.
И вот примерно в половине десятого слышится гудение трех приближающихся грузовиков, и по толпе проходит взволнованный рокот. Головы дружно поворачиваются туда, где по полю бегут огни фар. Каждая машина везет как минимум шесть человек. В середине держится красный «форд», в кузове которого сидит на корточках темнокожий со связанными за спиной руками. Рослый, под два метра; мышцы на плечах и спине надуты как дыньки. Голова и лицо окровавлены, один глаз заплыл.
Вот он, здесь.
Тот, кому суждено гореть.
Вирджил был уверен, что жить ему осталось считаные минуты. Ишь, как морду свело, создав, возможно, последнюю на его веку проблему. Одно хорошо: скоро вообще не будет проблем.
Но благодушный Господь, похоже, все еще Вирджилу улыбался, хотя и не так милостиво, чтобы отвадить от него громилу со стволом. Наоборот, громила придвинулся ближе, и Вирджил ощутил у себя на щеке его дыхание и запах лосьона — судя по всему, дорогого.
— Скажешь еще раз такое слово, и тогда постарайся побольше удовольствия получить от своего излияния. Потому что оно будет последним.
— Прошу прощения, — выдавил Вирджил. Попытка отогнать бранное слово никак не удавалась, с каждым разом оно навязчиво возвращалось в мозг. Вирджила прошиб пот. — Прошу прощения, — только и повторил он.
— Да ладно тебе. Ну что, закончил?
Вирджил кивнул.
— Тогда прибери отросток. А то сова решит, что это червячок, да еще склюнет.
У Вирджила смутно мелькнуло, не оскорбление ли это, но он на всякий случай быстро заправил свое мужское хозяйство в ширинку и вытер руки о штаны.
— Оружие есть?
— Не-а.
— Небось жалеешь, что нет.
Вирджил не нашел ничего более умного, чем кивнуть, и тут же спохватился: вот дурак-то, со своей честностью.
Он почувствовал, как его ощупывают, хотя ствол при этом был все так же приставлен к черепу. Получается, ниггер не один. Никак, черти, всем Гарлемом сюда приперлись. Сведенные за спиной запястья Вирджилу сдавило: ясно, наручники.
— Так. Повернись направо.
Вирджил повиновался. Он смотрел теперь на открытую местность за баром — зелень до самой реки.
— Отвечай на вопросы, и отпущу тебя гулять вон в те поля. Усек?
Вирджил тупо кивнул.
— Томас Рудж, Уиллард Хоуг, Клайд Бенсон. Они сейчас там, в баре?
Вирджил был из тех, кто врет обо всем напропалую машинально, иной раз даже безо всякой для себя выгоды. Лучше солгать, а потом как-нибудь извернуться, чем сказать правду и иметь головняк изначально.
А потому он, как всегда, по инерции мотнул головой.
— Точно?
Вирджил кивнул и открыл было рот, чтобы приукрасить вранье. Вышло так, что клекот слюны у него во рту совпал с тычком ствола в основание черепа — таким сильным, что голова треснулась о стену.
— Ладно, — вкрадчиво прошелестел голос. — Мы все равно туда сейчас заглянем. Если их там нет, тебе не о чем волноваться, по крайней мере до следующего нашего прихода с расспросами, где они прячутся. Если же окажется, что они сейчас там и посасывают у стойки холодненькое, то утречком они даже мертвые будут смотреться живее тебя. Ты меня понял?
Вирджил понял.
— Они там, — угловато кивнул он.
— А остальных сколько?
— Никого, только они втроем.
Темнокожий (Вирджил в мыслях снизошел чуть ли не до уважительности) отвел от его головы ствол и легонько похлопал по плечу.
— Вот и спасибо, — сказал он. — Извини, не расслышал, как тебя зовут.
— Вирджил, — сказал Вирджил.
— Что ж, спасибо, Вирджил, — поблагодарил темнокожий, прежде чем грохнуть недотепу рукояткой по голове. — Молодчага.
Под черным дубом на нужное место подогнан старый «линкольн». К нему подчаливает красный грузовик, из кузова вылезают трое в капюшонах, предварительно спихнув на землю афроамериканца. Он падает на живот, лицом в сухую грязь. Его вздергивают на ноги сильные руки, и он пристально смотрит в темные неровные дырки, прожженные в наволочках спичками и сигаретами. Чувствуется запах дешевого пойла и бензина.
Его звать Эррол Рич, хотя место его упокоения не суждено пометить ни надгробию, ни кресту. С того момента, как Эррола силой забрали из материнского дома под вопли мамы и сестры, он перестал существовать. Теперь все следы его физического наличия на этом свете сотрутся, и память о его жизни останется лишь с теми, кто его любил. А память о том, как он умер, останется вот с этими, собравшимися в душной ночи.
Зачем он здесь? А затем, чтобы сгореть за то, что отказался согнуться, встать на колени. За то, что выказал неуважение людям, которые выше его по умолчанию.
Эррол Рич должен принять смерть за разбитое стекло.
Он вел грузовик — свою старенькую облезлую колымагу с треснутым лобовым стеклом, — когда услышал окрик:
— Э, черный!
Тут в него, раня лицо и руки, брызнули осколки лопнувшего лобового стекла, а между глаз что-то припечатало. Он машинально дал по тормозам, одновременно почувствовав на себе мокрое. Оказалось, в него прилетела пивная бутылка, успевшая опростаться на сиденье и штаны.
Моча. Они сообща в бутылку помочились и запустили ею в машину. Эррол отер жидкость с лица (окровавленный рукав при этом отделился) и увидел троих мужчин, торчащих у обочины возле бара.
— Кто бросил бутылку? — невозмутимо спросил он.
Никто из троицы не ответил, но тайком все порядком струхнули. Эррол Рич был рослым, атлетического сложения. Они-то думали, что ниггер утрется и проедет мимо, а он мало того что остановился, так еще может и двинуться один на троих.
— Ты, Малыш Том? — Эррол остановился перед Томом Руджем, хозяином бара. Тот лишь отвел глаза. — Если так, то лучше признайся сейчас. Или я сожгу дотла твой сраный сарай.
Малыш Том нерешительно промолчал, и тогда Эррол Рич, который этого крысенка всегда недолюбливал, подписал себе приговор тем, что выдрал из кузова доску и повернулся к троице, которая оторопело застыла — вернее, не застыла, а попятилась, ожидая, что чернокожий сейчас напустится. Но вместо этого Эррол швырнул полутораметровую планку в переднее окно заведения Малыша Тома, после чего сел в грузовик и уехал.
И вот теперь Эррола Рича предадут смерти за лист замызганного стекла, и весь городишко съехался, чтобы это лицезреть. Эррол смотрит на них, этих богобоязненных людей — соль здешней земли, скромных тружеников и тружениц, — и чувствует жар их ненависти, предвкушение грядущей расправы.
«Я умею чинить вещи, — думает он. — Беру то, что сломано, и налаживаю».
Мысль эта приходит словно из ниоткуда. Эррол пытается ее прогнать, но она, как ни странно, упорствует, не желает уходить.
«У меня дар. Я могу взяться за движок, за приемник, даже за телевизор, и починить. И не надо мне ни инструкции, ни на кого-то учиться. Это дар. Дар, которого скоро не будет».
Эррол оглядывает толпу, застывшие в ожидании лица. Он видит подростка лет четырнадцати-пятнадцати. Глаза мальчишки возбужденно горят. Эррол узнаёт его, а также отца, приобнявшего мальчика за плечи. Помнится, этот человек как-то приносил свой радиоприемник, упрашивал починить его до начала лошадиных бегов в Санта-Аните, так как без скачек ему не жизнь. И Эррол приемник починил, заменив в нем испорченный динамик. Вы бы видели, как этот человек его благодарил и доллар положил сверху за то, что Эррол пошел навстречу.
Поймав на себе взгляд Эррола, человек поспешно отводит глаза. Помощи ждать неоткуда. Ни помощи, ни пощады от этих людей. И теперь ему предстоит умереть за какое-то разбитое окно, а свои движки и приемники эти люди доверят кому-нибудь другому, пусть даже чинит он хуже, а за работу берет больше.
Ноги у Эррола связаны, и на «линкольн» он вынужден взбираться мелкими скачками. На крышу драндулета его взволакивают все те же люди в клобуках и, тычком заставив опуститься на колени, надевают на шею веревку. На предплечье самого крупного из них Эррол замечает наколку: ангелочки держат знамя с надписью «Катлина». Эта рука и затягивает веревку. На голову Эрролу льется бензин; Эррол вздрагивает. Вот он поднимает взгляд и произносит слова, свои последние слова на этом свете.
— Не жгите меня, — просит он.
Он уже смирился с неотвратимой участью — с тем, что этой ночью ему предстоит уйти. Но так не хочется гореть!
— Господи, прошу, не дай им меня сжечь.
Остаток бензина человек с наколкой выплескивает Эрролу Ричу прямо в глаза, ослепляя, и слезает на землю.
Эррол Рич начинает молиться.
Первым в бар зашел невысокий белый. В нос здесь шибала застойная кисловатая вонь пролитого пива. Вокруг стойки пыльным сугробом высились подметенные, но не убранные окурки. Пол в тех местах, где подошвы и каблуки затаптывали мерцающий пепел от сигарет, был в смазанных черных пятнах. Оранжевая краска стен взбухала и лопалась нарывами, как пораженная кожа. Не было здесь ни картинок, ни фотографий — лишь пара-тройка пивных логотипов на стенах, да и то лишь там, где требовалось прикрыть особо вопиющие следы общей убогости.
Это заведение и баром-то назвать можно было с натяжкой: так, забегаловка метров двенадцать в длину да десять в ширину. Стойка находилась слева и имела форму хоккейного конька передним заостренным концом к двери. К залу примыкали кабинетик и кладовая. Туалет находился за баром, возле задней двери. Справа в помещении были четыре отгороженных приватных стойла, слева — пара круглых столиков.
У барной стойки сидели двое, еще один стоял с той стороны. Всем троим было за пятьдесят. Те двое, что у стойки, были в бейсболках, несвежих майках под еще более несвежими рубахами и в дешевых джинсах. У одного на ремне висел длинный нож, у другого под рубахой был спрятан пистолет.
Человек за прилавком в молодости, возможно, был в неплохой физической форме — плечи, грудь и руки все еще мускулистые, но уже обросли подушками жира, а груди как у старой шлюхи. Под мышками некогда белой рубашки с короткими рукавами — желтые пятна застарелого пота, а штаны висят чуть ли не на середине бедер, по подростковой моде, нелепой для того, кто этот возраст давно миновал. Желтые волосы все еще густы, а лицо обильно поросло клочковатой недельной щетиной.
Вся троица увлеченно смотрела хоккей по старому телику над стойкой; тем не менее на вошедшего дружно обернулись. Вошедший был небрит, в грязных кроссовках, мятых слаксах и попугайской гавайской рубахе. Такому место где-нибудь на Кристофер-стрит (если б сидящие еще знали, где она находится).[1] И все-таки типаж был им определенно знаком.
Неважно, насколько этот тип небрит и как небрежно одет: слово «гей» у него, можно сказать, на лбу написано.
— Можно пива? — спросил он, подходя к стойке.
Бармен с минуту демонстративно не двигался, но все же вынул из холодильника банку «Будвайзера» и пустил по столешнице.
Незваный гость, поймав банку, воззрился на нее так, будто увидел «Будвайзер» впервые.
— А еще что-нибудь есть?
— «Буд» безалкогольный.
— Вау, — ухмыльнулся нахал. — Надо же, какой выбор.
Бармен колкость проигнорировал.
— Два пятьдесят, — сказал он.
Прейскуранта над стойкой не было.
Вынув толстую скатку банкнот, вошедший отсчитал три, после чего положил сверху пятьдесят центов мелочью, чтобы чаевые составили доллар. Три пары глаз проследили, как стройные, изящные руки прячут деньги обратно в карман, после чего взоры вернулись к экрану. Голубоватый гость устроился в кабинке позади завсегдатаев и, припав спиной к углу, задрал ноги и тоже уставился на экран. Так вчетвером они просидели минут пять, пока дверь не открылась и в бар не вошел еще один посетитель, с незажженной сигарой во рту. Он ступал так тихо, что его заметили уже в метре от прилавка, причем один из сидящих сказал бармену:
— Том, глянь-ка, у тебя в баре цветные.
Малыш Том и мужчина с ножом нехотя отвлеклись от просмотра и взыскательно оглядели темнокожего, который уже успел устроиться на стульчике у края стойки.
— Можно виски? — попросил он.
Малыш Том не пошевелился. Нет, подумать только: сначала пидор, а за ним еще и ниггер. Во вечерок. Взгляд бармена с лица темнокожего гостя перекочевал на его двубортное пальто, дорогую рубашку и отглаженные джинсы.
— Ты из дальних мест, мальчик?
— Можно и так сказать, — ответил тот, пропуская мимо ушей второе за полминуты оскорбление.
— В паре миль у дороги есть местечко для гнедых, — сказал Малыш Том. — Там тебе и нальют.
— А мне бы здесь хотелось.
— А вот мне бы не хотелось, чтобы ты здесь торчал. Бери-ка, парень, жопу в горсть и дуй отсюда, пока я не рассердился.
— Значит, здесь мне не нальют? — не очень-то сокрушенно переспросил темнокожий.
— Дошло наконец. Давай-давай, вали по-хорошему. Или мне с тобой по-плохому обойтись?
Слева от него двое завсегдатаев зашевелились на стульях, рассчитывая намять гаду бока. Гад же отреагировал весьма странно: сунул руку в карман пальто и, вынув оттуда бутылку виски в оберточном пакете, скрутил на ней пробку. Малыш Том на это нырнул правой рукой под прилавок. Обратно рука показалась уже с бейсбольной битой.
— Эй, мальчик, — предостерег он. — Не вздумай здесь пить.
— Вот незадача, — отреагировал темнокожий. — Кстати, не называй меня мальчиком. Звать меня вообще-то Луис.
С этими словами он перевернул бутылку вверх дном, а потом задумчиво смотрел, как ее содержимое струится по барной стойке. На углу ручеек сделал аккуратный поворот (стечь на пол ему помешала бровка) и побежал мимо троицы, которая удивленно таращилась, как Луис не спеша раскуривает сигару от медной зажигалки.
Затем Луис встал и пустил шлейф ароматного дыма.
— Держитесь, сучары, — сказал он и уронил в виски зажженную зажигалку.
Человек с наколкой резко стучит по крыше «линкольна». Взревывает мотор, и машина, раз или два взбрыкнув как бычок на веревке, срывается с места в мутном облаке пыли, палой листвы и выхлопов. Эррол Рич на мгновение подвисает в воздухе, вслед за чем его тело вытягивается. Он силится достать длинными ногами до земли, но это не удается, и он лишь беспомощно брыкается в воздухе. Губы его, по-рыбьи шевелясь, пускают пузыри; по мере того как веревка все туже затягивается на шее, глаза вылезают из орбит. И без того темная кожа лица лиловеет от прилившей крови; его начинают бить конвульсии, алые брызги орошают подбородок и грудь. Проходит минута, но Эррол все еще дергается.
Под ним человек с наколкой берет сук, обмотанный смоченной бензином тряпкой, поджигает спичкой и, сделав шаг вперед, показывает этот своеобразный факел Эрролу, после чего подносит огонь к его ногам.
Эррол с воплем воспламеняется и каким-то немыслимым образом, несмотря на сдавленную шею, пронзительно, с жутким завыванием кричит в непостижимой муке. За одним воплем следует второй, но вот пламя доходит до рта, пережигая голосовые связки. Горящий кокон на веревке исступленно бьется; воздух наполняется запахом жженой плоти.
Затем биение прекращается. Горящий человек мертв.
Барная стойка вспыхивает; огненная стенка взметается, опаляя бороды, брови, кудри. Мужчина с припрятанным пистолетом отшатывается, левой рукой прикрывая себе глаза, а правой лихорадочно нашаривая оружие.
— Ну-ну, — слышится вкрадчивый голос.
В считаных дюймах от него виднеется дуло пистолета «Глок-19», который сжимает в руке гей в попугайской рубашке. Уже нашарившая было оружие рука робко замирает. Невысокий человек, звать которого Ангел, ловким движением изымает пистолет из чужой кобуры, и теперь перед лицом у завсегдатая бара маячит уже не один, а сразу два ствола. «ЗИГ-Зауэр» Луиса наведен на человека с ножом у пояса. За прилавком заливает водой пламя Малыш Том. Лицо у него красное, дыхание учащенное.
— Ну и за каким хером это делать?
Он смотрит на темнокожего, который направляет пистолет ему в грудь. Выражение лица у Малыша Тома меняется; недолгий страх затмевается естественной агрессивностью.
— А что, тебя это волнует? — спросил Луис.
— Не его, так меня.
Это сказал тот, у которого на поясе нож, — стоило отвести от него ствол, как он заметно осмелел. Черты лица у него были до странности впалые: покатый подбородок терялся в тонкой жилистой шее, синие глаза утопали в красноватых глазницах, а скулы во время оно кто-то словно своротил и расплющил. Его мутноватые глаза взирали бесстрастно, а руки были от ножа отведены, но не так чтобы далеко. Уж лучше бы ножа при нем не было вовсе. Человек, который носит такой тесак, безусловно умеет им пользоваться, причем весьма быстро. Эта же мысль, видимо, пришла и Ангелу: один из двух его пистолетов описал дугу.
— А ну расстегни ремень, — велел Луис.
Помедлив секунду, человек повиновался.
— А теперь роняй с него ножик.
Человек ухватил ремень за конец и потянул. Прежде чем соскользнуть, ножны пару раз зацепились, но наконец стукнулись об пол.
— Вот так-то лучше.
— Кому лучше, а кому и нет.
— Да ты что? — посочувствовал Луис. — Это ты будешь Уиллард Хоуг?
Впалые глаза ничего не выдали. Они не мигая, по-змеиному смотрели на обидчика.
— Я тебя знаю?
— Нет, ты меня не знаешь.
В глазах Уилларда что-то блеснуло.
— Хотя вы, ниггеры, для меня все на одну морду.
— Я другого от тебя и не ждал, Уиллард. Вон тот, который за тобой стоит, я так понимаю, Клайд Бенсон. Ну, а ты, — наведенный на бармена «ЗИГ» чуть качнулся, — ты будешь Малыш Том Рудж.
Пунцовость лица Малыша Тома выпитым горячительным объяснялась лишь отчасти. На самом деле в нем разгоралась ярость. Она угадывалась в дрожании губ, в том, как сжимались и разжимались пальцы. Даже зашевелилась наколка на предплечье, как будто ангелы на нем медленно размахивали знаменем с именем Катлина.
И вся ярость была направлена на этого темнокожего, который сейчас угрожал Тому в его собственном баре.
— Ты мне скажешь, что здесь вообще происходит? — спросил Малыш Том.
Луис улыбнулся.
— Что происходит? Расплата происходит, вот что.
Женщина встает ровно в десять минут одиннадцатого. Ее зовут бабушка Люси, хотя ей нет и пятидесяти и она все еще красива, со светом молодости в глазах, а морщин на темной коже не так уж много. У ее ног сидит мальчик лет семи-восьми, но уже росленький для своего возраста. Радио играет «Weeping Willow Blues» Бесси Смит.
На женщине по прозванию бабушка Люси одна лишь ночная рубашка и большой платок, ноги ее босы; тем не менее она поднимается и идет по коридору; медленной, осмотрительной поступью спускается во двор. Следом идет мальчик, ее внук.
— Бабушка Люси, ты куда? — окликает он ее, но та не отзывается.
Позднее она поведает внуку о мирах внутри миров, о местах, где перегородка, отделяющая живых от мертвых, столь тонка, что они могут видеть, касаться один другого. Она расскажет о различии между теми, кто ходит при свете дня, и ночными скитальцами; о требованиях, которые мертвые предъявляют тем, кто остался по эту сторону.
И поведает о дорогах, по которым ходим все мы — и живые, и мертвые.
Пока же она лишь плотнее запахивается в платок и продолжает ступать к кромке леса, а дойдя, останавливается и ждет в безлунной ночи. Среди деревьев появляется смутное сияние, как будто с небес спустилась комета и теперь движется вблизи земли, пламенея и вместе с тем нет; горя, но не совсем. Тепла от нее нет, но что-то в сердцевине этого света неугасимо полыхает.
И когда мальчик заглядывает бабушке в глаза, он видит горящего человека.
— Вы помните Эррола Рича? — спросил Луис.
Вопрос остался без ответа, лишь у Клайда Бенсона появился нервный тик.
— Повторяю: вы помните Эррола Рича?
— Мы не знаем, о ком ты, парень, — произнес наконец Хоуг. — Ты нас, верно, с кем-то путаешь.
Пистолет в руке у Луиса чуть дрогнул. Левая половина груди Уилларда Хоуга плюнула кровью. Его откинуло назад, и он вместе со стулом тяжело завалился на спину. Рука поскребла по полу, словно в поисках чего-то невидимого, и он застыл.
Клайд Бенсон зашелся криком, и пошло-поехало.
Малыш Том нырнул за стойкой бара, ища под раковиной обрез. Клайд Бенсон пнул стульчик в Ангела и кинулся к двери. Он почти добежал до туалета, когда рубаха на его плече вздулась и лопнула в двух местах. Он шатнулся и, истекая кровью, через заднюю дверь исчез в темноте. Сделавший эти выстрелы Ангел устремился следом.
Внезапно смолкли сверчки, а ночное безмолвие обрело странную напряженность, как будто сама природа дожидалась итога происходящего в баре. К тому моменту, как Ангел настиг Бенсона, тот, безоружный и окровавленный, почти успел пересечь парковку, но от подножки грянулся на пыльную землю, окропив ее при этом кровью. Он пополз к высокой траве, как будто та могла каким-то образом обеспечить ему безопасность. Снизу под грудь его поддел ботинок, перевернув на спину; от нестерпимой муки Бенсон зажмурился. Когда он снова открыл глаза, над ним стоял тот, в попугайской рубашке, целя прямо в голову.
— Не делай этого, — взмолился Бенсон. — Пожалуйста.
Лицо стоящего сверху, более молодого, было бесстрастно.
— Ну, прошу тебя. — Грудь Клайду Бенсону рвали рыдания. — Я покаялся в своих грехах. Я обрел Христа.
Палец на курке напрягся, и человек по имени Ангел произнес:
— Значит, тебе не о чем волноваться.
Во тьме ее зрачков виден горящий человек. Пламя рвется, пускает побеги по его голове и рукам, глазам и рту. Нет ни кожи, ни волос, ни одежды. Есть только огонь в форме человека и боль в форме огня.
— Бедный ты мальчик, — шепчет женщина. — Бедный, бедный мальчик.
В ее глазах скапливаются слезы, тихо струятся по щекам. Пламя начинает мигать, колебаться. Рот горящего открывается безгубой прорехой и вытесняет слова, которые различает лишь женщина. Огонь утихает, из белого превращается в желтый, и наконец остается лишь людской силуэт — черное на черном. Но вот исчезает и он — теперь лишь деревья вокруг и ощущение теплой женской ладони на руке у мальчика.
— Пойдем, Луис. — Бабушка ведет его обратно к дому.
Горящий человек умиротворен. Он упокоился.
Малыш Том поднялся, держа в руках обрез, но не увидел в помещении никого, кроме мертвеца на полу. Шумно сглотнув, Том тронулся влево, к концу стойки. На третьем шаге дерево раскололось, и Малыша Тома прошили пули, раздробив левую тазовую кость и правую голень. Вякнув, он грохнулся как подкошенный, но не унялся, пока не высадил содержимое обоих стволов в гниловатую стойку. В грохоте выстрелов дождем сыпались труха, щепки и битое стекло. Чувствовался запах крови, пороха и пролитого виски. Когда грохот стих, сквозь металлический звон в уши проникали только звуки капающей жидкости и сыплющейся трухи.
И еще слышались шаги.
Покосившись влево, он увидел стоящего над собой Луиса. Ствол «ЗИГа» смотрел Малышу Тому в грудь. В пересохшем рту оставалась смешанная с опилками слюна, и Том сглотнул. Бедренная артерия была разорвана; он попытался зажать рану ладонью, но кровь продолжала неудержимо струиться сквозь пальцы.
— Кто ты? — выдавил Малыш Том.
Снаружи грянули два выстрела, это оборвалась в глинистой рытвине жизнь Клайда Бенсона.
— Еще раз, последний: ты помнишь человека по имени Эррол Рич?
Малыш Том повел головой из стороны в сторону.
— Твою мать, да откуда же…
— Тогда напомню: ты его сжег.
«ЗИГ» смотрел теперь бармену в переносицу. Малыш Том прикрыл рукой лицо.
— А-а, помню, — сказал он сквозь растопыренную пятерню. — Да-да, боже, я же там был. Сволочи, что они с ним сделали…
— Это сделал ты.
Малыш Том замотал по полу головой:
— Нет-нет, ты че! Я там был, но его и пальцем не тронул!
— Не лги мне. Просто сознайся. Говорят, признание идет душе на пользу.
Наклонив ствол, Луис сделал выстрел. Там, где у Тома кончалась правая ступня, брызнули ошметки дубленой кожи и кровь. Он взвизгнул, когда ствол переместился с правой ступни на левую. Слова заклокотали кипящей смолой в бочке:
— Перестань, прошу тебя, не надо. Боже, больно-то как. Ты прав, мы это сделали. И я обо всем сожалею. Мы ж все молодые были, невесть что вытворяли. Я знаю, знаю, нехорошо вышло, ужасно. — Глаза Тома молили о пощаде. Он истекал потом; чего доброго, расплавится. — Думаешь, проходит день, чтобы я о том не вспомнил, не покаялся в содеянном?
— Нет, — ответил Луис. — Не думаю.
— Не делай этого, — запричитал Малыш Том, протягивая умоляюще руку, — прошу тебя. Я найду способ искупить вину. Ну пожалуйста.
— У меня есть такой способ, — сказал на это Луис.
И Малыш Том Рудж перестал жить.
В машине Ангел с Луисом разобрали пистолеты, каждую деталь протерев чистой тряпицей. Части оружия они дорогой рассеяли по полям и ручьям. Они ехали не разговаривая, пока не отдалились от бара на много миль.
— Ну, как ощущение? — прервал наконец молчание Луис.
— Да ничего, — отозвался Ангел. — Вот только спина болит.
— Как тебе Бенсон?
— Нехороший человек. Заслуживал смерти.
— Они все заслуживали.
Видно было, что Ангел думает о чем-то другом, постороннем.
— Ты пойми правильно, — сказал он. — То, что мы с тобой там устроили, меня не заботит. Просто от того, что я его убил, лучше мне не стало — если это то, что ты имеешь в виду. Когда я жал на спуск, перед глазами у меня был не он, не Клайд Бенсон, а Фолкнер.
Оба опять смолкли. Мимо плыли темные поля, тянулись вдоль горизонта силуэты скрюченных домишек.
Молчание на этот раз нарушил Ангел.
— Птахе надо было его тогда, при удобном случае, грохнуть.
— Может быть.
— Никаких «может быть». Надо было сжечь его, и все.
— Птаха не такой, как мы. Слишком много чувствует, думает. Переживает.
— Думать и чувствовать — не одно и то же, — сказал Ангел со вздохом. — А тот старый хер, получается, никуда не делся. И пока жив, всем нам угрожает. — Луис за рулем молча кивнул в темноте. — И меня вон как исполосовал. Так что я себе зарок дал: никто и никогда больше не будет меня резать. Ни-кто.
— Значит, надо ждать, — помолчав, сказал товарищу Луис.
— Чего ждать-то?
— Нужного момента. Верного шанса.
— А если их не будет?
— Будут.
— Ой, не надо, — отмахнулся Ангел и чуть погодя повторил вопрос: — Нет, а если их не будет?
— Тогда мы сами позаботимся, чтобы они появились.
Вскоре они пересекли границу штата и оказались в Южной Каролине, чуть южнее Аллендейла. Никто их не остановил. Позади остались полубесчувственный Вирджил Гроссард, а также безжизненные Том Рудж, Клайд Бенсон и Уиллард Хоуг — та самая троица, что неудачно подшутила над Эрролом Ричем, а затем его же выволокла из дома и предала позорной смерти на потеху толпе.
А вдалеке на Адас-Филде, у северного холма, полыхал черный дуб — бурея жухлыми листьями, обливаясь шипящим, слюной исходящим из коры соком, и сучья на фоне усеянного звездами ночного неба были подобны костям пылающей длани.
Медведь сказал, что видел пропавшую девушку.
Это было неделей раньше — до высадки в Каине, после которой осталось три трупа. Солнечный свет попал в плен к хищным облакам — косматым, грязно-серым, как дым от мусорной кучи. В воздухе стояло безмолвие, предвещающее дождь. Снаружи, беспокойно подергивая хвостом, тряпкой растянулась дворняга Блайтов. Уместив морду меж передних лап, она лежала с открытыми встревоженными глазами. Блайты жили в Портленде на Дартмут-стрит, с видом на воды укромного залива Каско. Обычно там кружится множество птиц — чайки, утки, чирки, — но сегодня пернатых почему-то не наблюдалось. Мир был как будто из стекла, которое должно вот-вот разбиться под действием невидимых сил.
Мы молча сидели в небольшой гостиной. Медведь апатично поглядывал в окно, словно выжидая, когда падут первые капли дождя и подтвердят некий невысказанный страх. По навощенному дубовому паркету не двигалась ни одна тень, даже наша собственная. Слышалось тиканье фарфоровых часов на камине, в окружении фотографий из лучших времен. Я поймал себя на том, что неотрывно смотрю на снимок, где Кэсси Блайт прижимает к голове квадратную академическую шапку, кисточка которой, распушившись на ветру, дыбится как оперение всполошенной птицы. У Кэсси были темные курчавые волосы, губы, великоватые для лица, и слегка неуверенная улыбка. Тем не менее ее карие глаза смотрели мирно, без печали.
Медведь перестал наконец озирать пейзаж и попробовал взглянуть в глаза Ирвингу Блайту и его жене, но это у него не получилось, и он уставился себе под ноги. Встречаться взглядом со мной он избегал с самого начала, как будто отказывался сознавать само мое присутствие в комнате. Мужчина он был крупный, в потертых синих джинсах, зеленой майке и кожаном жилете, который теперь не особо вмещал его пузо. За время отсидки Медведь отпустил длинную, веником, бороду и всклокоченные сальные патлы до плеч. С той поры как мы с ним виделись в последний раз (считай, с той поры, когда он сел), у него появились и кое-какие тюремные татуировки: неказисто выколотая женская фигура на правом предплечье, кинжальчик под левым ухом. Синие глаза осоловели, а детали своего повествования он иногда припоминал не сразу. Что и говорить, фигура патетическая; человек, у которого будущее считай что осталось позади.
Когда паузы чересчур затягивались, эстафету, тронув Медведя за лапищу, перенимало сопровождающее лицо и вело рассказ, покуда Медведь не выбирался на относительно прямой отрезок тропы своего припоминания. Сопровождающее лицо было облачено в бирюзовый костюм с белой сорочкой, на которой узел красного галстука был до того велик, что смотрелся не то как зоб, не то как нарост. Портрет дополняли круглогодичный загар и серебристо-седая шевелюра. Это был Арнольд Сандквист, частный сыщик.
Сандквист занимался делом Блайтов, пока один знакомый не предложил им поговорить со мной. Неофициально — возможно, по простоте душевной — я посоветовал отказаться от услуг Арнольда Сандквиста, которому они каждый месяц исправно выплачивали полторы тысячи, якобы на розыски их дочери. Шесть лет назад, вскоре после выпуска, она как в воду канула. Сандквист был вторым частным сыщиком, которого Блайты наняли для выяснения обстоятельств исчезновения Кэсси. Будь у него, как у рыбы-прилипалы, присоска на темени, он бы смотрелся откровенным паразитом. Был он таким скользким, что, когда ходил на взморье купаться, у прибрежных птиц наверняка налипало на перья масло. Я выяснил, что за пару лет он, действуя вроде как от имени супругов, сумел развести их тысяч на тридцать. Такого стабильного источника дохода, как Блайты, в нашем Портленде еще поискать. Неудивительно, что он теперь всеми силами пытался удержать их доверие и деньги.
Рут Блайт позвонила мне за час до того, как к ним должен был приехать Сандквист — якобы с какими-то новостями насчет Кэсси. Я в это время колол дрова на зиму — кленовые, березовые, — и у меня не было времени даже переодеться. Поэтому приехал как был — с клейким древесным соком на руках, в заношенных джинсах и мятой майке с надписью «Arm the Lonely».[2] И вот он передо мной, Медведь, — свежачок, только что из тюряги штата. В карманах побрякивают обсиженные мухами «колеса» откуда-нибудь из Тихуаны, дома дожидается справка об условно-досрочном освобождении, а сам он путано объясняет, где и при каких обстоятельствах видел мертвую девушку.
Потому что Кэсси Блайт была мертва. Я это знал и подозревал, что знают и ее родители. Может статься, они почувствовали некую боль, спазмом сжавшую сердца, и инстинктивно поняли, что с их единственным ребенком случилась беда, что он уже никогда не вернется, хоть они и будут держать его комнату в чистоте, каждую неделю стирая пыль и меняя дважды в месяц постельное белье, чтобы оно непременно было свежим на случай, когда дочь в конце концов появится у порога с фантастическими историями, объясняющими ее шестилетнее отсутствие. Пока они не удостоверились в обратном, остается шанс, что Кэсси жива, даром что часы на каминной полке тихо, с неброским знанием твердят о ее уходе.
Медведь отмотал три года в калифорнийской тюрьме за хранение краденых товаров. Вообще смекалкой он не отличался. До того был туп, что подворовывал товар, который по сути уже принадлежал ему. Кэсси Блайт он вряд ли отличил бы от мусоровоза — но гляди-ка, упорно, из раза в раз повторяет детали своего путаного повествования. Иногда он запинался и багровел от натужного припоминания событий, которые ему как пить дать вдолбил Сандквист, — о том, как он после отсидки в «Мул-Крике» отправился в Мексику, чтобы подправить нервишки на тамошних дешевых медикаментах; как случайно наткнулся на Кэсси Блайт в баре на бульваре Агуа-Калиенте, недалеко от ипподрома, где она попивала с каким-то мексиканцем гораздо старше своих лет; как они разговорились, когда мекс отлучился в сортир, и Медведь узнал, что девушка фактически его землячка из штата Мэн; как потом парень вернулся, посоветовал Медведю не совать нос куда не надо и поволок Кэсси в поджидавшую у бара машину. Кто-то в баре сказал Медведю, что того парня звать Гектор и у него какой-то притон возле Розаритобич. У Медведя не было денег, чтобы пуститься по следу парочки, но вместе с тем он был уверен, что та женщина — именно Кэсси Блайт. Ее фотографию он видел в газетах, которые ему посылала сестра, чтобы коротать время в тюрьме, даром что Медведь не смог бы прочесть даже показания счетчика парковки. Девушка даже оглянулась, когда он окликнул ее по имени. Несчастной, по его словам, она не смотрелась и вроде не давала понять, что ее удерживают против воли. Тем не менее первое, что он сделал, вернувшись в Портленд, это вышел на мистера Сандквиста, потому что мистер Сандквист — частный следователь с хорошей репутацией. Мистер Сандквист сказал Медведю, что тем делом больше не занимается, что вместо него нанят какой-то другой детектив. Однако Медведь желает работать только с мистером Сандквистом. Он ему доверяет. Он слышал о нем много хорошего и отзывы в газетах читал. Так что если Блайты хотят от Медведя помощи в Мексике, тогда Медведю надо, чтобы делом опять занялся мистер Сандквист. Сам Сандквист солидарно покачивал головой в такт объяснениям Медведя, как бы делая логические ударения на главных тезисах, и одновременно с неодобрением косился на меня.
— Черт, да я вижу, наш Медведь нервничает оттого, что в комнате находится посторонний, — озабоченно заметил Сандквист. — Мистер Паркер, по слухам, отличается склонностью к насилию.
Медведь при своем двухметровом росте и центнере веса попытался сделать вид, что от моего присутствия ему не по себе. Причина переживать у него и впрямь имелась, хотя не была связана ни с Блайтами, ни с крайне малой вероятностью того, что я действительно на него наброшусь.
Я смотрел не мигая.
Медведь, я ведь знаю тебя как облупленного и не верю ни единому слову. Прекрати нести вздор, пока не зашел слишком далеко.
Тот, в очередной раз оборвав свой рассказ, глубоко и будто бы с облегчением вздохнул. Сандквист похлопал его по спине, состроив при этом максимально озабоченную мину. Как сыщик, этот человек был известен полтора десятка лет, и репутация у него была в целом ничего себе, хотя с недавних пор она пошла на спад: развод, слухи о проблемах с азартными играми. Чета Блайт была для него дойной коровой, и он, конечно, не желал ее лишиться.
Окончание рассказа Ирвинг Блайт встретил молчанием. Первой заговорила его жена.
— Ирвинг, — робко тронув мужа за руку, сказала она, — я думаю…
Он повелительно вскинул руку, и Рут Блайт смолкла. В отношении Ирвинга Блайта чувства у меня были смутные. Этот человек старой закваски иной раз третировал свою жену как какого-нибудь гражданина второго сорта. Будучи в свое время старшим менеджером «Интернэшнл пейпер» в Джее, он встал на пути у Объединенного межнационального союза рабочих бумажной промышленности, когда тот проникся идеей создать в северных лесах новые рабочие места. Стачка бумажников 1987–1988 годов явилась едва ли не самой суровой в истории штата; за полтора года едва ли не тысяча рабочих активистов была заменена на угодных начальству людей. Ирвинг Блайт проявил себя как непоколебимый противник компромиссов, и когда в итоге он решил уволиться и вернуться в Портленд, фирма хорошенько улучшила ему пенсионный пакет в знак благодарности за упорство и стойкость. Впрочем, твердость Ирвинга вовсе не означала, что он не любил свою дочь или что прошедшие с ее исчезновения годы не сказались на его внешности: он поблек и осунулся, белая сорочка на руках и груди мешковато обвисла, а меж воротником и шеей обозначился такой зазор, что пролез бы кулак. Чуть ли не вдвое можно было обмотать вокруг пояса брюки — там, где раньше топорщились зад и ляжки, теперь складками висела ткань. Все в нем говорило об утрате смысла существования.
— Я думаю, мистер Блайт, нам с вами следует поговорить, — подал голос Сандквист. — Наедине.
Это слово он сопроводил веским взглядом в сторону Рут: дескать, разговор предстоит мужской, а потому негоже, если его будут прерывать или сбивать с курса женские эмоции, даром что они идут от сердца.
Блайт поднялся, и они с Сандквистом прошли на кухню. Рут Блайт осталась сидеть на софе. Медведь, встав, нерешительно вынул из жилетки пачку «Мальборо».
— Пойду, мэм, курну на воздухе, — буркнул он.
Рут Блайт в ответ лишь кивнула и проводила взглядом спинищу Медведя. При этом она приставила к губам кулачок, как будто оправлялась от только что полученного удара — ведь это именно она подговорила мужа отказаться от услуг Сандквиста. Видимо, супруг пошел ей навстречу лишь потому, что сыщик в своем расследовании явно пробуксовывал, хотя, судя по всему, я не вызывал у Ирвинга Блайта особых симпатий. Что касается его жены, то она при всей своей миниатюрности скрывала в себе недюжинную энергию и бойцовскую хватку (в конце концов, терьеры тоже не отличаются ростом).
Мне вспомнились репортажи об исчезновении Кэсси Блайт. Тогда Ирвинг и Рут вместе сидели за столом, а рядом с ними сидел Эллис Ховард, заместитель начальника полиции Портленда. Рут Блайт сжимала в руках фотографию дочери. Потом, когда я согласился взяться за повторное расследование дела, она передала мне видеокассету с их пресс-конференцией, а также вырезки из газет, фотографии и месяц от месяца сокращавшиеся по объему и содержанию сообщения Сандквиста. Шесть лет назад я считал, что Кэсси Блайт больше напоминает своего отца, чем мать, однако по прошествии лет мне стало казаться, что у нее больше сходства именно с Рут — выражение глаз, улыбка, даже волосы. Каким-то странным образом Рут Блайт постепенно преображалась, обретая черты своей дочери, словно становясь через это для своего супруга и дочерью и женой одновременно; и какая-то часть Кэсси по-прежнему жила вопреки тому, что тень от утраты делалась все длиннее.
— Ведь он лжет? — спросила она, когда Медведь вышел.
У меня мелькнуло секундное желание уклониться от ответа: мол, я точно не знаю, ни о чем нельзя гадать наперед. Но сказать ей такое у меня не повернулся язык. Она не заслуживала лжи, как, впрочем, и жестоких слов о том, что надежды нет и дочь никогда не возвратится.
— Похоже на то, — ответил я коротко.
— Но зачем он это делает? Для чего нужно так истязать нас?
— Я не думаю, миссис Блайт, что он пытается вас истязать. Я имею в виду Медведя. Он просто идет на поводу.
— У Сандквиста?
На этот раз я не ответил.
— С вашего позволения, пойду-ка я поговорю с Медведем.
Я встал и направился к передней двери. Лицо Рут Блайт в оконном отражении излучало муку; она металась между желанием уцепиться за надежду, которую давал ей Медведь, и пониманием того, что при малейшем соприкосновении с реальностью эта надежда развеется как дым.
Снаружи Медведь, попыхивая сигаретой, пытался завлечь в игру собаку Блайтов, но та его игнорировала.
— Эй, Медведь! — окликнул я его.
Медведь мне помнился еще смолоду, когда он был лишь чуток поменьше и самую малость глупей. Его семья — мать, отчим и две старшие сестры — жила в Эйконе, сразу за Сперуинк-роуд. Домик у них был небольшой, а семья вполне приличная: мать работала в «Уолмарте», а отчим развозил газированные напитки с завода. Потом предки умерли, а сестры обосновались неподалеку, одна в восточном Бакстоне, а другая в южном Уиндэме — очень удобно для того, чтобы навещать братца с передачками, когда он в двадцать лет сел за хулиганство на три месяца в местное исправительное учреждение. Это было первое знакомство Медведя с тюрягой, и несколько следующих лет он божьей милостью повторно туда не попадал. Потом он некоторое время шоферил у каких-то деляг из Ривертона и вдруг экстренно отбыл на жительство в Калифорнию — вскоре после территориального спора, по итогам которого остались один труп и один калека. Прямого отношения к тем разборкам Медведь не имел, но, как говорится, береженого бог бережет, и сестры уговорили брата уехать подальше. И вот он в Лос-Анджелесе пристроился чистильщиком кухонь, но опять связался с дурной компанией, что закончилось для него тюрьмой «Мул-Крик». Истинной злобности в Медведе не было, что тем не менее не делало его безобидным. Он был орудием в чужих руках, на все готовым за посулы — где денег, где работы, а где и просто дружбы. На мир Медведь глядел сквозь мутные очки смятения, и в голове у него всегда была каша. Вот теперь он вернулся в родные места, однако смятения и каши нисколько не убавилось; по-прежнему он чувствовал себя здесь чужим.
— Мне с тобой говорить нельзя, — сказал он, когда я подошел.
— Почему?
— Мистер Сандквист не велел. Говорит, от тебя одни неприятности.
— Какие именно?
Медведь с прищуркой погрозил пальцем.
— Ишь ты какой. Думаешь, у меня ума нет?
Я шагнул на лужайку и присел на корточки, протянув руки. Пес тут же поднялся и, вильнув хвостом, осторожно приблизился. Обнюхал мне пальцы и сунулся между ними влажным носом, давая почесать за ушами.
— О. А ко мне так не подошел, — заметил Медведь чуть ревниво. — С чего бы?
— Может, ты его напугал, — ответил я и даже устыдился, заметив на лице Медведя огорчение. — Да нет, наверно, он просто мою собаку от меня учуял. Что, боишься Медведища, дружище? Не бойся, он не страшный.
Медведь опустился рядом медленно и мирно, как только позволяли его габариты, и чуть коснулся своими лапищами черепа собаки. Та с некоторым испугом стрельнула глазами — я почувствовал, как она напряглась, — но, поняв, что от здоровенного чужака не исходит угрозы, расслабилась. Глаза у пса под совместной лаской наших пальцев блаженно прикрылись.
— Это собака Кэсси Блайт, — сказал я.
Рука Медведя, осторожно поглаживающая собачью шерсть, на секунду замерла.
— Хорошая псина, — сказал он.
— Да, славная. Медведь, зачем ты все это делаешь?
Он не ответил, но глубоко в глазах мелькнула вина — мелкой рыбешкой, чующей приближение хищника. Он убрал было руку, но собака, подняв морду, ткнулась ему носом в пальцы, и он продолжил почесывание. Ну и пусть.
— Я знаю, Медведь, ты никого не хочешь обидеть. Помнишь моего деда? — Мой дед когда-то был помощником шерифа в округе Камберленд. Медведь молча кивнул. — Он мне как-то сказал, что видит в тебе доброту, даже если ты сам ее не всегда замечаешь. Он говорил, в тебе есть запас доброты, чтобы стать порядочным человеком, — Медведь взглянул на меня. Смысл моих слов, похоже, не вполне до него доходил, но я продолжил: — А вот то, что ты делаешь сегодня, хорошим назвать нельзя. Ни хорошим, ни порядочным. Эти люди теперь будут переживать, изводиться. Они потеряли дочь, и им от всей души хочется, чтобы она была жива, пусть даже не здесь находится, а в Мексике. Ты понимаешь? Жива, и точка. Но мы-то с тобой, Медведь, знаем, что это не так. Мы знаем, что ее там нет, — Медведь окончательно притих, словно надеясь, что я сейчас как-то растворюсь и перестану его терзать. — Что он тебе наобещал?
Плечи у Медведя поникли, но признаться ему было как будто в облегчение.
— Сказал, что даст пятьсот баксов и, может, подгонит какую-нибудь работенку. Мне сейчас деньги нужны позарез. И без работы тоже никуда. После срока знаешь как трудно приткнуться? От тебя, говорит, все равно толку нет. А вот если я расскажу, как он меня научил, то это им на благо будет.
У меня камень упал с плеч, хоть и остался гнет огорчения — как будто я заранее ощутил частицу той боли, которую испытают Блайты, услышав от меня, что Медведь по наущению Сандквиста сказал им заведомую неправду. Вместе с тем обвинять Медведя мне было сложно.
— У меня есть друзья в Пайн-Пойнте, в рыбацком кооперативе, — сказал я. — Слышал, им нужен помощник. Могу замолвить за тебя словечко.
Он испытующе поглядел на меня:
— Да ну?
— Точно. А я могу сказать Блайтам, что их дочери в Мексике нет?
Медведь сглотнул.
— Ты уж извини, — проговорил он. — По мне, так лучше б она там была. Лучше б я ее там видел. Значит, ты им расскажешь? — Ну ни дать ни взять великовозрастный дитятя, не способный взять в толк, на какие мучения он обрекает людей.
Прямо я ему не ответил, а лишь благодарно хлопнул по плечу.
— В общем, Медвежатина, выйду на тебя через твою сестру, сообщу насчет работы. Надо тебе денег на такси?
— Да не, я так, до города пешком дойду. Тут рядом.
Медведь, потрепав напоследок собаку, двинул в сторону дороги. Пес увязался следом, он льнул к рукам, пока Медведь не дошел до обочины. Там пес прилег и долго смотрел ему вслед.
Рут Блайт на диване за все это время не сдвинулась ни на дюйм. Она подняла на меня глаза, светившиеся огоньком надежды, который мне предстояло погасить.
Увидев, как я качнул головой, она встала и направилась в кухню. А я на выход.
Когда Сандквист вышел из дома, я, скрестив руки, полусидел на капоте его «плимута». Узел галстука у седовласого сыщика сбился набок, а щека пунцовела в том месте, куда пришлась оплеуха Рут Блайт. На краю лужайки он остановился и нервно на меня поглядел.
— Ну, что теперь? — задал он вопрос.
— Теперь? Да ничего. Лично я вас пальцем не трону. — Было видно, как его отпустил страх. — Только как частному детективу вам конец. Я об этом позабочусь. Эти люди достойны лучшего.
Сандквист готов был рассмеяться.
— Лучшее — это вы, что ли? Знаете, Паркер, у вас тут ох как много недоброжелателей. Лучше бы вам оставаться в Нью-Йорке. Здесь, в Мэне, таким не место. — Предусмотрительно обогнув автомобиль подальше от меня, он открыл дверцу. — Я вообще-то этой собачьей жизнью сыт по горло. Сказать по правде, давно уже подумываю с ней покончить. Возьму и махну во Флориду. А вы оставайтесь здесь, мерзните на здоровье. Мне до этого и дела нет.
Я отодвинулся от машины.
— Во Флориду, говорите?
— Ну да, в нее самую.
Я кивнул и направился к своему «мустангу». Из облаков посыпались первые капли дождя, окропляя гнутое ограждение и железяки, рассыпанные у бордюра. На дорогу медленно стекало масло; машина Сандквиста жужжала в тщетной попытке завестись.
«Ага, — мысленно сказал я, — ты еще доберись туда».
Медведя я нагнал на шоссе и подкинул до Конгресс-стрит. Там он вылез и пошел в сторону Старого порта; на его пути как земля под плугом раздавались толпы туристов. Мне припомнилось, что о Медведе говорил дед, и то, как за ним до края лужайки преданно семенил пес, с надеждой нюхая руку. В этом увальне и впрямь была какая-то задумчивая нежность, не сказать доброта, — только вот слабость и глупость делали его уязвимым для всяких гадов. Одним словом, ходячие весы — никогда не знаешь, какая из чаш перевесит.
Наутро я позвонил в Пайн-Пойнт, и Медведя там в скором времени приняли на работу. Больше я его не видел; теперь остается лишь гадать, мое ли вмешательство стоило ему жизни. Тем не менее живет во мне ощущение, что где-то в сокровенной своей глубине, в великой нежности, непостижимой даже ему самому, Медведь был именно тем человеком, чья судьба просто не могла быть иной.
Когда из окон своего дома я смотрю на скарборское болото и вижу, как по травянистой низменности, сплетаясь друг с другом, стремятся каналы — рожденные общими истоками, одними на всех циклами луны, и тем не менее уходящие к морю сугубо своими, неповторимыми путями, — и я что-то постигаю в природе мира, вникаю в то, как, казалось бы, обособленные жизни бывают исподволь меж собой переплетены. Ночной порой, в полнолуние, те каналы светятся живым серебром, уходя в неизмеримо огромный, переливающийся задумчивым жемчужным сиянием простор, и я представляю, как вот по такой белой дороге иду я, вслушиваясь в призрачно шелестящие среди осоки голоса, и как по этим протокам меня несет в новый, притихший в ожидании мир.
Всего змеек — обыкновенных полосатых ужей — было с дюжину. Они вольготно обосновались под заброшенным сараем на дальнем краю участка, под прогнившими брусьями и досками. Я случайно заметил, как один из них скользнул сквозь дырку под просевшим крыльцом — вероятно, возвращался домой после утренней охоты. Подняв гвоздодером половицы, я обнаружил остальных: молодь чуть длиннее ступни, самые крупные около метра. Под нежданными лучами солнца они свились живым жгутом, поблескивая в полумраке желтыми спинными полосками. Кое-кто незамедлительно начал надуваться, демонстрируя яркие полосы: дескать, не лезь. В ответ на прикосновение гвоздодера самый ближний из ужей зашипел. Из дыры пошел сладковатый, неприятный запах: змеи взялись выпускать мускус из хвостовых желез. Уолтер, мой золотистый лабрадор восьми месяцев от роду, отпрянул и, подергивая носом, тревожно тявкнул. Я почесал его за ухом, на что он озадаченно поглядел на меня в поисках поддержки: это была его первая встреча со змеями, и он толком не знал, как себя вести.
— Уолт, лучше не суй сюда носа, — посоветовал я ему, — а то вытащишь на пипке как минимум одну.
В штате Мэн полосатых ужей хоть отбавляй. Пресмыкающиеся эти на редкость выносливые — минусовые температуры они выдерживают месяцами или могут, нырнув, вполне сносно перезимовать поблизости от термальных вод. Примерно в середине марта, когда солнце начинает прогревать камни, они выходят из спячки и приступают к поиску пары. Июнь-июль — пора размножения; обычно получается выводок от десяти до двенадцати детенышей, минимум три. А рекорд, я слышал, аж восемьдесят пять — даже непонятно, как их на это хватает, но факт остается фактом: куда столько. Заброшенный сарай ужи облюбовали, видимо, потому, что в этой части моих угодий растет не так много хвойных деревьев. Они, как известно, окисляют почву, что отваживает ночных пресмыкающихся — излюбленное лакомство полосатых ужей.
В общем, половицы я уложил на место и выбрался вместе с Уолтером обратно под солнышко. Кстати сказать, полосатые ужи — существа непредсказуемые. Одни кормятся с ладони, а другие, наоборот, норовят ее тяпнуть; третьи же сами набрасываются до тех пор, пока это их или не утомит, или же их просто не пришибут. Здесь, в заброшенной лачуге, от них никакого вреда, а местный контингент из скунсов, енотов, лис и котов достаточно быстро их вынюхает. Ладно, пускай себе живут до перемены житейских обстоятельств. А что до Уолтера, то пусть сам набирается опыта, как не соваться в чужие дела.
В низине и вдали за деревьями поблескивал под утренним солнцем солончак, и по воде вовсю сновали птицы, различимые сквозь колыхание камыша и трав. Индейцы именовали это место Оваскоаг, Земля Многих Трав, но индейские племена отсюда давно ушли, и местные теперь называют его просто «болото». Здесь, приближаясь к морю, сходились реки Данстан и Ноунсач. К круглогодично обитающей окрест крякве присоединяются на лето каролинская утка, шилохвость, черная американская утка и чирок, но визитеры довольно скоро улетают, сбегая от суровой зимы. Пока же их посвист и гогот вперемешку с гуденьем насекомых разносит ветер в мерном будничном ритме кормления и вывода потомства, охоты и спасения бегством. Вот у меня на глазах грациозной дугой спустилась на гнилую корягу ласточка. Лето выдалось сухим, и эти птицы облюбовали болото для прокорма. Те, кто живет по соседству, были им за это особо благодарны: ласточки уничтожали не только москитов, но и куда более противных слепней, кромсающих кожу как бритвой.
Скарборо — поселение, можно сказать, старинное, одна из первых колоний, возникших на северном побережье Новой Англии, — причем не просто временный рыболовецкий пункт, а настоящий поселок, которому суждено было стать постоянным домом для проживающих в его границах семей. Здесь было много английских колонистов (в их числе и предки моей матери); другие переехали из Массачусетса и Нью-Гемпшира, привлеченные возможностями земледелия. В Скарборо родился первый губернатор штата Мэн, Уильям Кинг, который, впрочем, уехал отсюда в возрасте девятнадцати лет, поняв, что эти места ничего не сулят в плане богатства и перспектив. Гремели здесь и сражения — как большинство городов на побережье, Скарборо тоже омылся в крови. Познал он и ту незавидную пору, когда прокладывалось федеральное шоссе № 1. Так вот, скарборское соляное болото выстояло, и его воды по-прежнему горят на закате расплавленной лавой. Со временем оно было взято под охрану, но неустанное развитие инфраструктуры подразумевало новое строительство — в архитектурном плане не всегда удачное, а иногда и откровенно уродливое, — в результате чего дома Скарборо дотянулись вплоть до отметки уровня полной воды; кого не влечет красота здешних пейзажей и мифическое присутствие индейских племен? Большой дом с черной остроконечной крышей, в котором я сейчас живу, был построен в начале тридцатых, а от шоссе и болота его отгораживает живой щит деревьев. С крыльца мне открывается вид на водоем, и я порой черпаю в нем подлинное умиротворение, какого уже давным-давно не испытывал.
Однако умиротворенность эта мнимая — бегство от реальности в никуда. Стоит отвести глаза, и твое внимание вновь возвращается к делам насущным — к тем, кого ты любишь и кто зависит от того, чтобы ты находился рядом; к тем, кто от тебя чего-то хочет, но от кого сам ты хочешь или не то чтобы много, или вовсе ничего; ну и к тем, кто, будь у них возможность, не преминул бы навредить тебе и тому, кто тебе близок. На данный момент у меня в наличии имелись все три эти категории.
Здесь мы с Рэйчел поселились всего месяц назад, после того как старый дедовский дом и прилегающую к нему землю на Масси-роуд, в трех милях отсюда, я продал федеральной почтовой службе. Там сейчас возводился громадный почтовый сортировочный центр, и мне предложили солидную сумму за участок земли, который теперь служит площадкой техобслуживания почтовых самолетов.
Когда сделка была наконец заключена, я ощутил что-то похожее на раскаяние. Ведь это был дом, куда мы с матерью переехали из Нью-Йорка после смерти отца; дом, где прошло мое отрочество; дом, куда я возвратился после гибели жены и ребенка. И вот теперь, спустя два с половиной года, я начинал все сначала. Рэйчел только выказывала первые признаки беременности, а потому казалось особо уместным, чтобы мы как пара зажили по-настоящему, в новом доме, выбранном и обставленном вместе; в доме, где мы, надеюсь, сообща встретим старость. К тому же, как незадолго до завершения сделки сказал мой бывший сосед Сэм Эванс (тоже, кстати, перебравшийся на новое место, поюжнее), лишь чокнутый решится жить по соседству с роем почтовых служащих, из которых каждый — это маленькая мина замедленного действия, только и ждущая взрыва с дракой и стрельбой.
— Неужели они такие опасные? — усомнился я, помнится, тогда.
Сэм в ответ лишь удостоил меня скептическим взглядом. На предложение о покупке жилья он вообще откликнулся первым и первым же управился с погрузкой вещей в мебельный фургон.
— Ты не смотрел, часом, фильм «Почтальон»? — спросил он, когда я отряхивал руки после переноски ящиков из его дома в контейнер, готовый к отправке в Виргинию.
— Нет. Слышал только, что по сборам у него полный облом.
— Облом — это слабо сказано. Кевина Костнера надо было за такое раздеть, обмазать медом и сунуть жопой в муравейник. Но дело не в этом. Так вот, о чем речь в «Почтальоне»?
— О почтальоне?
— О вооруженном почтальоне, — уточнил он. — Да не об одном, а о целой своре. Пятьдесят баксов ставлю: если заглянуть в журналы всех этих гребаных видеопрокатов по Америке, что ты там обнаружишь?
— Порно в лидерах?
— Насчет этого не знаю, — слукавил Сэм. — Но вот тебе факт: если кто берет на просмотр «Почтальона» больше одного раза, так это почтальоны. Гадом буду. Вот ты сам сходи и проверь: ты же детектив. «Почтальон» для этой братии все равно что боевое знамя — они же, понимаешь, по всей Америке спят и видят, какие почтари все из себя герои, размажут, блин, любого, кто на них косо посмотрит. Для них это кино и впрямь все равно что порно. Не удивлюсь, если они вот так собираются в кружок и дрочат перед теликом на свои любимые сцены.
Я из скромности потупил глаза, на что Сэм погрозил мне пальцем:
— Точно тебе говорю: что Мэрилин Мэнсон делает с двинутыми старшеклашками, то и «Почтальон» вытворяет с почтарями. Вот дождешься, когда они из-за забора всех грохать начнут, тогда и вспомнишь: прав был старина Сэм, однозначно прав.
Или это действительно так, или старина Сэм однозначно двинутый. Я так и не понял, в шутку он все это брякнул или всерьез. Представилось, как он живет отшельником в хибаре где-нибудь в Виргинии и ждет того самого почтового апокалипсиса.
Сэм пожал мне руку и пошел к фургону. Жену с детьми он уже услал на новое место обитания, а сам задержался проследить за отгрузкой. У дверцы фуры остановился и подмигнул.
— Не давайся тем безумным гадам, Паркер.
— Ничего, им меня не одолеть, — заверил я его.
На секунду улыбка сошла у него с лица, и сквозь напускную смешливость проглянул вполне серьезный подтекст.
— Это не значит, что они не будут пытаться.
— Я знаю.
Он кивнул.
— Ну что, будешь в Виргинии…
— Буду — заеду.
Он отчалил, дружески махнув мне рукой и показав напоследок средний палец будущему вместилищу почтового ведомства.
С крыльца меня окликнула Рэйчел и помахала беспроводным телефоном. Я в ответ тоже махнул — дескать, иду — и посмотрел вслед Уолту (ишь как припустил к хозяйке, аж уши вразлет). Рыжие волосы Рэйчел горели на солнце, а у меня при виде нее в очередной раз напрягся живот. Мои чувства к ней сплелись в тугой клубок, так что не сразу и разберешься в них. Разумеется, здесь присутствовала любовь — это однозначно, — а вместе с ней и благодарность, и вожделение, и страх. Страх за нас; за то, что я как-то ее подведу и она от меня отвернется; страх за нашего нерожденного ребенка — ведь я уже проходил через эту потерю, и мне иной раз снится, как моя дочь ускользает от меня в темноту, а вместе с ней ускользает и растворяется ее мать, оба как облаком овеяны гневом и болью; страх за Рэйчел — что мне каким-либо образом не удастся ее защитить, что однажды я случайно повернусь спиной и отвлекусь и в этот момент ее у меня отнимут.
И тогда я умру, потому что не смогу вынести такую муку вновь.
— Это Эллиот Нортон, — сообщила она, прикрыв трубку, когда я подошел. — Говорит, твой старый приятель.
Я кивнул и, пока брал трубку, шлепнул Рэйчел по попе. Та не осталась в долгу и, улучив момент, любя щелкнула меня по уху (по крайней мере, мне показалось, что любя). Я смотрел, как она возвращается в дом, чтобы продолжать работу. Она по-прежнему дважды в неделю отлучалась в Бостон, где вела занятия по психологии, только исследовательской работой занималась теперь по большей части в укромном кабинетике, который мы ей устроили в одной из спален. Там Рэйчел, бережно держа руку на животе, трудилась за письменным столом. Сейчас она оглянулась на меня и, направляясь на кухню, кокетливо качнула бедрами.
— Шлюшка, — сказал я ей вполголоса поверх трубки.
Прежде чем скрыться, Рэйчел показала мне язык.
— Чего? — переспросил в трубке Эллиот.
Его южный акцент за это время, кажется, стал еще сильнее.
— Да я говорю «шлюшка». Обычно так я юристов не приветствую. В сексуальном плане словарный запас у меня для них иной. Скажем, «блядюра», «сучара».
— Во как. А исключения допускаются?
— Обычно нет. Кстати, нынче я как раз нашел у себя в саду целое гнездо твоих собратьев по профессии: такие же змеи подколодные.
— Не буду даже гадать, о каких именно идет речь. Как в целом дела, Чарли?
— Да нормально все. Давненько мы с тобой не общались.
Эллиот Нортон в бытность мою детективом работал помощником адвоката в прокуратуре Бруклина, в отделе убийств. Мы с ним прекрасно ладили и в профессиональном, и в личностном плане всякий раз, когда наши пути сходились, пока он не женился и не откочевал обратно на родину, в Южную Каролину, где теперь имел адвокатскую практику в Чарльстоне. Я все еще исправно получал от него открытки к Рождеству. Прошлым сентябрем мы с ним как-то вместе поужинали в Бостоне, он тогда занимался продажей какой-то недвижимости в Уайт Маунтинз, а за несколько лет до этого мы с моей покойной женой Сьюзен останавливались у него дома, вскоре после женитьбы проезжая через Южную Каролину. Теперь Эллиоту было под сорок, он рано поседел и развелся. Его жену звали Алисия — красавица из того разряда, что вынуждает замирать весь транспорт на дороге, несмотря на дождь. Не знаю, что послужило причиной для развода, но допускаю, что Эллиот мог время от времени отвязываться от мачты семейного корабля и плавать налево, уж такой он человек. Помнится, когда мы обедали в ресторане «Сонси» на бостонской улице Ньюбери, на проходящих в раскрытые двери девушек в летних нарядах он пялился как инопланетяне из комиксов и мультиков — с выносными глазами на ножках.
— Такие уж мы, южане, любители сидеть по своим берлогам, — протянул он. — Да еще и хозяйство немаленькое, за рабами прислеживать надо, всякое такое.
— Хорошо, что есть чем заняться на досуге.
— А то. Скажи-ка, ты ведь у нас все еще расследуешь дела в частном порядке?
Я мысленно вздохнул: вот и поговорили по душам.
— Типа того.
— У тебя в портфеле заказов есть местечко?
— Смотря какого размера заказ.
— У меня клиент под судом. Помощь бы не мешала.
— Ты-то в Южной Каролине, Эллиот. А я-то в Мэне.
— Потому я тебе и звоню. Местные законники относятся к делу без энтузиазма.
— А почему?
— Потому что оно непростое.
— Насколько?
— Девятнадцатилетнего парня обвиняют в изнасиловании подруги, а затем в ее избиении со смертельным исходом. Зовут парня Атис Джонс. Темнокожий. А подруга была белая. Из богатых.
— Значит, вправду непростое.
— А он говорит, что этого не делал.
— И ты ему веришь?
— Я ему верю.
— Уж если на то пошло, Эллиот, тюрьмы полны парней, которые говорят, что этого не делали.
— Я в курсе. Некоторых из них я выгородил, зная, что они это делали. Но этот парень другой. Он чист. Я поручился за него состоянием. В буквальном смысле: я свой дом внес в качестве залога.
— Чего ты хочешь от меня?
— Нужно, чтобы кто-то помог переправить его на время в безопасное место, а затем вник в обстановку, проверил показания свидетелей. Кто-нибудь не из этих мест — такой, которого не запугаешь. Тут работы всего на неделю; ну, может, на денек-другой больше. Понимаешь, Чарли, на этого паренька навесили смертный приговор еще до того, как он вошел в зал суда. При нынешнем раскладе он может до приговора и не дожить.
— Где он сейчас?
— В Ричленде, в окружной предвариловке. Но больше я его там удерживать не могу. Это дело я принял от государственного защитника — на своего у парня нет денег, — но теперь пошел слушок, что какое-то сучье из местных сидельцев-скинхедов вполне может приобретения авторитета ради его замочить, стоит мне попытаться его вызволить. Потому я и организовал для него выход под залог. В Ричленде за жизнь Атиса Джонса никто не даст и гроша.
Я оперся спиной о перила крыльца. С резиновой костью в зубах подбежал Уолтер и сунул ее мне в ладонь. Ему хотелось играть. Я чувствовал, какое у него настроение. Еще бы: на дворе погожий, по-летнему теплый день; моя подруга лучится радостью оттого, что в ней постепенно растет наш первый ребенок, и финансово у нас очень даже ничего. При таких делах подмывает расслабиться, понаслаждаться собственной беспечностью, пусть и недолго, пока можно в кои то веки просто плыть по течению. Клиент Эллиота Нортона был мне сейчас нужен, как бывает нужен забравшийся в ботинок скорпион.
— Эллиот, я и не знаю. Честно сказать, с каждым твоим словом меня так и тянет заткнуть себе уши.
— Ну и, коли на то пошло, позволь доложить самое худшее. Ту девушку звать — точнее, звали — Мариэн Ларусс. Дочь Эрла Ларусса.
С упоминанием этого имени я кое-что вспомнил. Эрл Ларусс был, пожалуй, самым крупным промышленником от обеих Каролин до Миссисипи; владельцем табачных плантаций, нефтяных скважин, заводов и фабрик, шахт и рудников. Принадлежал ему и чуть ли не весь Грейс-Фоллз — городок, где родился и вырос Эллиот. Но при этом прочесть об Эрле Ларуссе было решительно негде. Не было о нем фактически ничего ни на страницах светской хроники, ни в деловой прессе; не был он замечен ни возле кандидатов в президенты, ни в окружении напыщенных индюков-конгрессменов. Целые компании работали на то, чтобы дела его не были достоянием гласности, а к нему самому не совались ни журналисты, ни папарацци; вообще никто. Эрл Ларусс любил уединенность и готов был хорошо платить, чтобы ее оберегать — однако смерть дочери невольно выводила его семью прямиком под фотовспышки. Его жена умерла несколько лет назад, сын Эрл-младший был на пару лет старше Мариэн — но никто из уцелевших членов клана Ларуссов не делал никаких заявлений ни о смерти Мариэн, ни о предстоящем суде над ее убийцей.
И вот теперь Эллиот Нортон взялся защищать человека, обвиняемого в изнасиловании и убийстве дочери самого Эрла Ларусса, что фактически делало моего приятеля парией, вторым по непопулярности человеком во всей Южной Каролине (первым, по логике, шел его клиент). Никаких сомнений: достаться должно всем, кто вольно или невольно попадет в водоворот этого дела. Причем даже если бы сам Эрл решил остаться беспристрастным и положился на правосудие, пристрастие здесь проявила бы уйма других людей, для которых Эрл был одним из своих, потому что платил им зарплаты и гонорары — а может, просто одарил бы улыбкой того, кто верней засудит мерзавца, повинного в убийстве его девочки.
— Извини, Эллиот, — произнес я. — Влезать во все это, причем именно сейчас, мне ох как не хочется.
На том конце провода воцарилось молчание.
— Я в отчаянии, Чарли, — выдавил наконец мой собеседник, и действительно, его голос был полон усталости, страха и глухой тоски. — В конце этой недели от меня сбегает секретарша — ее, видите ли, не устраивает список моих клиентов, — а скоро мне и за едой придется ездить в Джорджию, потому что здесь мне и тухлой курицы никто не продаст. — Он повысил голос. — Только не надо говорить, что ты весь из себя занятой и тебе ни до чего, как будто в какой-нибудь гребаный Конгресс думаешь баллотироваться. А у меня и дом, и сама жизнь, может, висят на волоске, и…
Предложения он не закончил. Да и что тут можно сказать?
— Извини, — прошептал он с глубоким вздохом. — Не знаю, зачем я это говорю.
— Да все в порядке, — ответил я, хотя никакого порядка не чувствовалось.
Ни у него, ни теперь у меня.
— Я слышал, ты готовишься стать отцом, — сказал он. — Славно, после всего того, что было. Я бы тоже, наверное, осел где-нибудь на севере и забыл, что какой-то козел звонил непонятно откуда и склонял принять участие в его битве за правосудие. Да-да, наверное, так бы и поступил на твоем месте. Ну ладно, живи-поживай, Чарли Паркер. Заботься о своей женщине.
— Так и поступлю.
— Ага. Ну, всего.
И он повесил трубку. Я бросил телефон на стул и провел руками по лицу. Лабрадор теперь лежал калачиком у моих ног, мусоля острыми зубами умещенную меж передних лап кость. Все так же ярко светило над болотом солнце и неспешно чертили водную гладь птицы, перекликаясь между собой среди стеблей рогоза. Однако теперь эта зыбкая, переменчивая панорама давила на меня бременем. Я поймал себя на том, что смотрю на крыльцо сарая, где в ожидании мелких грызунов и птичек разместились пестрые ужи. От ужей можно отмахнуться, сказав себе, что вреда тут никакого, главное, не трогать их. Может, и отмахнусь — глядишь, живность покрупнее и посильнее окажет услугу и займется ими.
Но когда-нибудь, вернувшись к развалюхе, можно будет увидеть уже не дюжину, а сотню змей, которых не удержат ни старые половицы, ни прогнившие брусья. Если змей проигнорировать или забыть про них, это не означает, что они уйдут.
Им так лишь проще будет плодиться.
После обеда я оставил Рэйчел за работой в кабинете, а сам отправился в Портленд. В багажнике лежали кроссовки и спортивный костюм. Первоначальной мыслью было заглянуть в «Уан сити сентер», позаниматься на тренажерах, но в итоге я побродил по улицам, зашел в «Карлсон эмп», в букинистическую лавку «Тернерз» на Конгресс-стрит, в музыкальный магазин «Булмуз» в Старом порту. Там я купил «Bringing Home the Last Great Strike» — новый альбом группы «Pinetop Seven», «Heartbreaker» Райана Адамса и еще «Leisure and Other Songs» группы под названием «Spokane», потому что у них в составе значился Рик Алверсон, который в свое время возглавлял группу «Drunk» — музыка как раз под настроение, когда тебя подводят старые друзья или же ты вдруг встречаешь бывшую подружку, которая теперь разгуливает под руку с другим и смотрит на него так, как когда-то смотрела на тебя. На улицах было все еще полно туристов, последних из летней волны. Скоро настанет пора листопада, и тогда нахлынет следующая волна — смотреть, как огнем пламенеют деревья, уходя на север до самой Канады.
Я сердился на Эллиота, но еще сильнее злился на себя. Дело явно непростое, но взяться за такое мне было бы не впервой. Если б я сидел и ждал чего полегче, я бы, наверное, умер с голоду или сошел с ума. Пару лет назад я бы двинул в Южную Каролину не раздумывая, но теперь у меня была Рэйчел и я снова собирался стать отцом. Мне давался повторный шанс, и я не хотел, не имел права рисковать.
Незаметно для себя я возвратился к машине. На этот раз я вынул из багажника спортивную сумку и с час, не щадя себя, работал в зале, пока не зажгло мышцы и не пришлось сесть на скамью, свесив голову и превозмогая приступ тошноты. Тем не менее на обратной дороге в Скарборо улучшения я не чувствовал, а стекающий с лица пот был потом больного.
О сегодняшнем звонке мы с Рэйчел толком не перемолвились до вечера, пока не сели ужинать. Мы были вместе вот уже год и семь месяцев, хотя из них под одной крышей всего лишь два, и то неполных. Среди моих знакомых хватало таких, кто смотрел на меня теперь другими глазами, словно удивляясь, как человек, потерявший при жутких обстоятельствах семью, может по прошествии трех неполных лет взять и начать все заново, дожидаясь появления своего ребенка в мире, породившем кровавого убийцу, который растерзал у этого несчастного жену с дочерью.
Но если бы я не пытался начать все сначала, если бы не тянулся к другому человеку в надежде создать новую прочную связь, то получилось бы, что Странник — нелюдь, лишивший меня самых близких людей, — одержал верх. Я не мог изменить того факта, что от его рук пострадали мы все, но я отказался быть его жертвой до конца своих дней.
И женщина — та, что сейчас со мной, — была по-своему, неброским образом необыкновенна. Она углядела во мне нечто достойное любви и взялась выманить это нечто из глубокого сокровенного места, куда оно ушло, чтобы уберечься от дальнейшего урона. Она была не столь наивна, чтобы полагать, будто может меня спасти; вместо этого она добилась, чтобы я захотел спасти себя сам.
Узнав, что беременна, Рэйчел была в шоке. Признаться, потрясение мы испытали оба, но нам уже тогда казалось, что тут кроется какая-то правомерная предопределенность, позволяющая нам вглядеться в свое будущее с некой спокойной уверенностью. Иногда казалось, что решимость завести ребенка словно внушена некой высшей силой, а нам остается лишь не отступаться и, как говорится, получать удовольствие от процесса. Хотя слово «удовольствие» Рэйчел наверняка пришлось бы не по нраву. В самом деле, кому, как не ей, доводилось сполна ощущать эту странную, непривычную тяжесть во всех движениях с того самого момента, как оказался положительным тест на беременность; кто, как не она, в беспокойстве наблюдала, как полнеет в непривычных для себя местах; кого, как не ее, я на исходе одной августовской ночи застал плачущей за кухонным столом от страха, печали и изнеможения; кто, как не она, вскидывалась теперь как часы ни свет ни заря; и кто, как не она, теперь сидела, бережно положив руку на живот и чутко, со страхом и радостным недоумением вслушиваясь в паузы между ударами своего сердца, словно слыша в эти моменты, как в ней постепенно растет комочек одушевленных клеток.
Особо сложными для Рэйчел были первые три месяца. Потом она нашла в себе новые запасы энергии, при первых шевелениях ребенка, как будто подтверждавших: то, что зреет внутри нее, уже не абстрактное будущее, а все четче осязаемое настоящее.
Я тихонько смотрел, как Рэйчел пилит ножиком стейк, прожаренный настолько символически, что, не будь он удерживаем вилкой, тут же сиганул бы к двери. Рядом с ним на тарелке лежали картошка, морковка и нарезанный кабачок.
— А ты чего не ешь? — спросила она, жуя.
— А ну, место! — скомандовал я своему стейку вместо ответа и бдительно прикрыл тарелку. — Ишь, скотина. — Слева Уолтер встревоженно повернул ко мне голову. — Это я не тебе, — сказал я ему, и он завилял хвостом.
Рэйчел, прожевав, указала пустой вилкой на меня.
— Это все из-за сегодняшнего звонка. Я права?
Я кивнул и, повозившись для вида с едой, рассказал ей историю Эллиота.
— Он в беде, — заключил я. — И любой, кто поможет ему против Эрла Ларусса, тоже в ней окажется.
— А ты знаком с этим самым Ларуссом?
— Нет. Знаю о нем только то, что рассказывал Эллиот.
— Что-нибудь плохое?
— Да не то чтобы… Вообще, что может быть плохого в человеке, прибравшем к рукам девяносто девять процентов богатства штата? Ну запугивание, ну подкуп, ну подозрительные сделки с недвижимостью, ну стычки с Агентством по защите окружающей среды по поводу загрязнения рек и земель — вполне обычная история. Брось камень в вашингтонское болото, и наверняка угодишь в кого-нибудь из подпевал Ларусса в Конгрессе. Что в принципе не ослабляет его боль от потери дочери.
В голове мелькнул образ Ирвинга Блайта, который я тут же прихлопнул, как комара.
— А Нортон уверен, что его клиент не убивал?
— Похоже, что так. В конце концов, он забрал дело у первоначального юриста, а затем еще и внес за парня залог — а Эллиот не из тех, кто рискует своими деньгами или репутацией без всяких на то оснований. Опять же, темнокожий с обвинением в убийстве богатой белой — он и среди простолюдинов не жилец: а ну как взбредет в чью-то башку, что можно путем расправы над ним примазаться к скорбящему золотому семейству? Так что своего клиента Эллиот или вытащит, или похоронит. Вот такие варианты.
— Когда суд?
— Скоро.
Я уже прошелся по репортажам о том убийстве в Интернете, и сразу стало ясно, что разбирательство изначально запущено в ускоренном режиме. Мариэн Ларусс нет в живых считаные месяцы, а на начало января уже назначен суд. Закон не любит, чтобы такие люди, как Эрл Ларусс, томились в ожидании.
Мы переглянулись через стол.
— Нам ведь и деньги не нужны, — заметила Рэйчел. — В смысле, не так чтобы очень.
— Я знаю.
— И ехать туда ты не желаешь.
— Это уж точно.
— Ну и?..
— Вот тебе и ну.
— Ешь давай, не выбрасывать же.
Я поел: а куда деваться. Даже вкус кое-какой ощутил.
Вкус пепла.
После ужина мы решили съездить в переехавшее на шоссе № 1 кафе-мороженое «Лен Либби», поглазеть на окрестности. С порцией фруктового пломбира я устроился снаружи. Раньше кафе располагалось на Сперуинк-роуд, по пути на Хиггинс-Бич; там гости могли свободно фотографировать местные красоты. Пару лет назад кафе передвинулось к федеральной магистрали; мороженое здесь было по-прежнему сносным, но приходилось поедать его, любуясь ревущей транспортом четырехполосной автострадой. Зато у прилавка выставили шоколадного лося в натуральную величину.
Подошла Рэйчел. Мы посидели молча. Позади нас заходило солнце, отчего наши тени впереди пролегали дорожками, подобно нашим же чаяниям и страхам за будущее.
— Читал сегодня газету? — спустя какое-то время поинтересовалась она.
— Не получилось.
Она пошарила в сумочке и, вынув скомканный лист «Пресс геральд», протянула мне.
— Возьми-ка, — сказала она. — Не знаю даже, зачем я это вырвала. Подумала, что тебе не мешает прочесть, хотя лучше бы, конечно, вообще ничего больше не читать и не слышать о нем. Меня лично от него тошнит.
Я развернул и стал читать.
«Томастон. По сообщению представителя Управления исправительных учреждений, преподобный Аарон Фолкнер останется до суда в тюрьме штата. Фолкнер, обвиняемый в преступном сговоре и убийстве, был месяц назад переведен в Томастонскую тюрьму из тюрьмы сверхстрогого режима, якобы после неудачной попытки самоубийства.
Фолкнер был арестован в Любеке вслед за тем, как его в мае обнаружил частный детектив Чарли Паркер из Скарборо. Тогда детективу было оказано вооруженное сопротивление, в ходе которого оказались убиты мужчина, именовавший себя Элиасом Паддом, и неизвестная женщина. Тест на ДНК показал, что убитый мужчина на самом деле являлся сыном Фолкнера Леонардом, а женщина была опознана как Мьюриэл Фолкнер, дочь задержанного проповедника.
Официально Фолкнеру было предъявлено обвинение в массовом убийстве арустукских баптистов — членов возглавляемой этим проповедником религиозной общины, которая в январе 1964 года неожиданно исчезла из своего поселения у озера Игл-Лейк. Кроме того, Фолкнеру вменяется убийство еще как минимум четырех человек, среди которых фигурирует видный промышленник Джек Мерсье.
Останки арустукских баптистов были обнаружены в апреле на берегу озера. Правоохранительные органы Миннесоты, Нью-Йорка и Массачусетса сейчас заняты расследованием нераскрытых пока убийств, к которым могут оказаться причастны Фолкнер и его семья, хотя за пределами штата Мэн обвинений против Фолкнера пока не выдвинуто.
По сообщениям из источников в Генпрокуратуре штата Мэн, делом Фолкнера занимаются также ФБР и Бюро контроля алкоголя, табачных изделий и огнестрельного оружия на предмет возможного обвинения проповедника в нарушении федеральных законов.
Адвокат Фолкнера Джеймс Граймс вчера заявил прессе, что его волнует состояние здоровья подзащитного и он думает обратиться в верховный суд штата с целью обжаловать решение окружного суда Вашингтона об отказе выпустить Фолкнера под залог. Сам проповедник все пункты обвинения категорически отрицает, настаивая на своей полной невиновности. По словам Фолкнера, его и без того почти сорок лет удерживала в заточении его собственная семья.
Тем временем привлеченный к расследованию консультант-энтомолог сообщил репортерам „Пресс геральд“ о скором окончании своей работы по систематизации пауков и иных насекомых, обнаруженных на объекте под Любеком, где Фолкнер проживал с двумя своими детьми. По словам сотрудника полиции штата, эту коллекцию насекомых долгие годы собирал выдававший себя за Элиаса Падда Леонард Фолкнер.
„Пока мы идентифицировали примерно двести разновидностей паукообразных и около пятидесяти видов других насекомых“, — сообщил доктор Мартин Ли Говард. Среди них, по его словам, есть очень редкие особи, в том числе и пока неизвестные его команде. „Один из них — какая-то на редкость гадкая разновидность пещерного паука, — поделился доктор Говард. — Здесь, в США, он точно не встречается“.
На вопрос, проглядывает ли в его работе некая схематика, доктор Говард ответил, что единственный пока признак, объединяющий исследованных арахнидов, это то, что они „одинаково отвратительные“. „Видите ли, — сказал ученый, — я много лет связан по работе со всякими жуками-пауками, но даже я вынужден констатировать, что никого из этих милейших ребят я бы не хотел обнаружить ночью у себя в постели“.
К этому доктор Говард добавил: „Больше всего здесь пауков-затворников. Их просто прорва. Причем, когда я говорю „прорва“, я ничуть не преувеличиваю. Кто бы ни собирал сию жуткую коллекцию, он испытывал к этой восьмилапой ядовитой породе явную симпатию, что, согласитесь, встречается нечасто. Симпатия — самое последнее, что нормальный человек может испытывать к пауку-затворнику“».
Я смял листок и бросил в урну. Возможность выхода преподобного под залог настораживала. После задержания Фолкнера прокуратура, минуя промежуточные инстанции, сразу же созвала расширенный совет присяжных — обычная практика в отношении дел, следствие по которым долгое время шло безрезультатно. На следующий же день после поимки Фолкнера в округе Вашингтон была созвана большая коллегия из двадцати трех человек и вынесено постановление о взятии преподобного под стражу по обвинению в убийстве, сговоре с целью убийства, а также в соучастии по всем остальным преступным деяниям. После этого штат ходатайствовал о так называемом «слушании Харниша», где решается вопрос о возможности выхода обвиняемого под залог. Прежде, когда в штате Мэн еще применялась смертная казнь, повинные в особо тяжких преступлениях под залог не выпускались. После отмены закона о казни Конституция была изменена, но тем, кто совершил особо тяжкие преступления в прошлом, в выходе под залог по-прежнему отказывалось в случае, если в отношении их имелись «неоспоримые доказательства и веские причины». И вот для того, чтобы такое доказательство и причина были установлены, штат и назначил «слушание Харниша», созываемое судьей при наличии аргументации обеих сторон.
И я, и Рэйчел — мы оба предъявили на слушании соответствующие свидетельства, равно как и старший дознаватель предъявил свидетельства по гибели фолкнеровской паствы и убийства (предположительно по указанию Фолкнера) четырех человек в Скарборо. Выступил и зампрокурора Бобби Эндрюс, заявивший, что Фолкнер, выйдя на свободу, может совершить побег, не говоря уже о потенциальной угрозе, которую он представляет для свидетелей. Защитник Джим Граймс как мог цеплялся к аргументам обвинителя и занимался этим на протяжении всех шести дней после задержания Фолкнера. В конце концов его фиглярство всем надоело, и судья в выходе обвиняемого под залог отказал. Но только и всего. Как было вскоре объявлено, прямых доказательств вины Фолкнера в совершенных преступлениях все же не хватило, и «слушание Харниша» поставило судебное решение под вопрос на основании «недостатка улик». Теперь Джим Граймс во всеуслышание трубил об апелляции, и это означало: он рассчитывает на то, что судья в верховном суде штата вынесет насчет Фолкнера уже иной вердикт и таки отпустит его под залог. Не хотелось и думать, что может произойти, если Фолкнер выйдет из тюрьмы на свободу.
— Вишь, как народ бесплатно пиарится — нам бы так, — пошутил я, но шутка вышла плоской. — Видно, никуда от преподобного не деться, пока его окончательно не упрячут. Хотя он и на том свете не уймется.
— Для тебя это, наверное, судьбоносный момент, — вздохнула Рэйчел.
Я как мог напустил на себя пафосный вид и, сжав ей кисть, сказал:
— Нет. Для меня моменты определяешь ты.
Она изобразила, как суются два пальца в рот, и улыбнулась, и от этой улыбки отшатнулась тень Фолкнера. Я снова потянулся и взял ее за руку, а Рэйчел, поднеся мои пальцы к губам, слизнула с их кончиков мороженое.
— А ну, — скомандовала она, и глаза ее блеснули неутоленностью иного рода, — едем-ка домой.
У дома нас ждал автомобиль. Через деревья я сразу узнал «линкольн» Ирвинга Блайта. Когда мы подъехали, он вышел навстречу; из открытой дверцы «линкольна» медом полилась в недвижный вечерний воздух классика на волне NPR. Рэйчел, коротко поздоровавшись, направилась в дом, где в спальне вскоре зажглись окна и опустились жалюзи. Ирвинг Блайт выбрал прямо-таки идеальный момент, чтобы вклиниться между мной и моей интимной жизнью.
— Чем могу посодействовать, мистер Блайт? — спросил я.
По тону он мог понять, что содействие его особе стоит в самом низу списка моих приоритетов.
Блайт стоял, сунув руки в карманы брюк, натянутых гораздо выше того, что осталось от солидного брюшка. От этого ноги у него казались излишне длинными по сравнению с туловищем. Рубашка с короткими рукавами была глубоко заправлена за эластичный пояс. С той поры как я согласился ознакомиться с обстоятельствами исчезновения дочери Ирвинга Блайта, мы с ним почти не общались. В основном я имел дело с его женой. Я проштудировал соответствующие полицейские протоколы, переговорил с теми, кто видел Кэсси перед исчезновением, воссоздал ее перемещения в те последние дни — но слишком уж много времени минуло для тех, кто ее помнил, так что ничего нового свидетели сообщить не могли. В некоторых случаях они вообще с трудом что-либо припоминали. В общем, полезных сведений я не добыл и от предложенной ежемесячной оплаты, равной той, которую так долго тянул из них Сандквист, отказался. Я прямо сказал Блайтам, что беру деньги лишь за потраченное время, не более того. Что касается Ирвинга Блайта, то он хоть и не проявлял открытой враждебности, но все равно оставлял ощущение, что терпит меня через силу и лучше бы я в расследование не лез. Как повлияли на наши отношения вчерашние события, я не знал. Вопрос о них, как оказалось, поднял сам Блайт.
— Вчера у нас дома… — начал он и осекся.
Я ждал.
— Жена считает, что я должен перед вами извиниться, — багровея лицом, выдавил он.
— А как считаете вы?
Ему оставалось лишь отчаянное прямодушие.
— Я… Мне хотелось верить Сандквисту и человеку, которого он привел. Я негодовал из-за того, что вы отняли надежду, которую они нам принесли.
— Это была ложная надежда, мистер Блайт.
— Но до этого, мистер Паркер, надежды у нас не было вообще.
Он вынул из карманов руки и нервно заскреб ладони, словно выискивая там источник своей боли, который можно выдернуть как занозу. Я заметил незажившие болячки, а также подобие шрамов на макушке, которую он в безысходном отчаянии терзал ногтями.
Пора была разрядить обстановку.
— У меня ощущение, что я вам не очень нравлюсь.
Правая пятерня у него, перестав скрести, распялилась, словно он рассчитывал выхватить свои чувства ко мне из воздуха и предъявить их на морщинистой, бугристой ладони, вместо того чтобы втискивать их в слова.
— Дело не в этом, — сказал он. — Я уверен, что в своем деле вы специалист. Но есть и другое, о чем я знаю из тех же газет. Я знаю, что вы справляетесь с трудными делами, выясняете судьбу людей, которых нет уже годами; еще дольше, чем моей Кэсси. Беда, мистер Паркер, в том, что те люди, когда вы их находите, обычно уже мертвы. — Последние слова вырвались у него будто по инерции, дрожащей скороговоркой. — Я же хочу, чтобы моя дочь вернулась живой.
— То есть, нанимая меня, вы как будто смиряетесь с тем, что она ушла навсегда?
— Что-то вроде этого.
Слова Ирвинга Блайта словно вскрыли мои раны, которые, как и его болячки, зажили лишь частично. Да, были люди, которых мне спасти не удалось, — это действительно так; были и другие, ушедшие еще раньше, задолго до того, как я приблизился к постижению их страшных судеб. Но со своим прошлым я примирился; помогло осознание того, что я, хоть и не сумел помочь отдельным людям, не спас даже собственную жену с ребенком, в конечном итоге все-таки не несу ответственности за случившееся с ними. Сьюзен и Дженнифер погубил не простой убийца, и если бы я даже сидел с ними неотлучно и неусыпно девяносто девять дней, он бы явился в сотый и, дождавшись, когда я ненадолго отвернусь, расправился бы с ними именно в тот момент. И вот теперь я смежил два мира — живых и мертвых, — в тот и в другой привнеся некую толику умиротворения. Это все, что я мог сделать как воздаяние. Но Ирвингу Блайту не судить моих неудач; во всяком случае пока.
Я открыл перед ним дверцу его машины.
— Уже смеркается, мистер Блайт. Простите, что не могу заверить вас в том, чего вы хотите. Скажу лишь одно: я буду и дальше задавать вопросы. Буду пытаться.
Он отрешенно кивнул и оглянулся на болото, но в машину не уселся. По водной глади разливался свет луны, и при виде задумчиво сияющих каналов в нем словно запустился процесс некоего конечного самоанализа.
— Я знаю, что она мертва, мистер Паркер, — произнес он тихо. — Знаю, что живой к нам не возвратится. Все, чего я хочу, это чтобы она упокоилась в каком-нибудь тихом месте, где ей будет хорошо. Я не верю в завершенность. Не верю, что для нас это когда-нибудь закончится. Я просто хочу ее похоронить, чтобы мы с женой могли приходить и класть ей в ноги цветы. Вы понимаете?
Я его чуть было не обнял, но Ирвинг Блайт был не из тех мужчин, с кем подобные жесты допустимы. Вместо этого я ответил со всей проникновенностью, на какую только был способен:
— Я понимаю, мистер Блайт. Ведите машину осторожно. Я буду на связи.
Он сел в машину и тронулся — и не оглядывался, пока не доехал до шоссе. Лишь тогда я различил в заднем зеркальце его глаза. В них была ненависть за слова, которые я каким-то образом вынудил его произнести; за признание, вытянутое из глубины его души.
К Рэйчел я вернулся не сразу, а какое-то время сидел на крыльце, глядя на редкие огоньки одиноких машин, пока лютующие комары не вынудили убраться. К этой поре Рэйчел уже уснула, и тем не менее она улыбнулась, когда я забрался к ней под бочок.
Вернее, к ним обоим.
Той ночью к дому Эллиота Нортона на окраине Грейс-Фоллз подъехал автомобиль. Эллиот услышал, как открывается дверца и по траве его дворика кто-то бежит. Он уже тянулся к пистолету на тумбочке, когда окно его спальни брызнуло градом осколков и комната заполнилась пламенем. Бензин вспыхнул у него на руках, на груди; занялись огнем волосы. Эллиот кое-как спустился по лестнице, через переднюю дверь выбежал на газон и покатился по влажной траве, сбивая пламя.
Под безучастной луной он лежал на спине и смотрел, как горит его дом.
И как раз в том часу, когда далеко на юге пожар уничтожал дом Эллиота Нортона, меня разбудили холостые обороты автомобиля на старой окружной дороге. Рядом со мной спала Рэйчел, и при вдохах у нее что-то тихонько, уютно потикивало. Как маленький метроном. Я осторожно выскользнул из-под одеяла и подошел к окну.
В лунном свете на мосту через топь стоял раритетный «кадиллак купе де виль». Даже издали на его черной поверхности различались вмятины и царапины; сорванный передний бампер выгнулся уродливой рукой, а по лобовому стеклу с угла шла густая паутина трещин. Мотор работал, но не было заметно дыма из выхлопной трубы, и хотя луна в ту ночь светила ярко, внутренность салона сквозь тонировку стекол не проглядывала.
Это авто мне помнилось. На нем ездил некто по имени Стритч — гнусный тип, бледно-синюшный, какой-то деформированный. Но Стритчу прошили грудину пулей, а машину его разломали.
И вот задняя дверца «кадиллака» открылась. Я ждал, что оттуда кто-то появится, и не дождался. Минуту-другую машина просто стояла, пока невидимая рука изнутри не захлопнула дверцу с гробовым стуком, огласившим, казалось, окрестные болота, и черный битый катафалк скрылся из виду, повернув куда-то на северо-запад, в сторону Оук-Хилла и шоссе № 1.
На кровати завозилась Рэйчел.
— Что это? — спросила она.
Я обернулся и увидел, как по комнате ползут тени, гонимые лунным светом. Вот они медленно наползли на Рэйчел, скрадывая ее белизну.
— Что? — повторила она.
Я снова был на кровати, только теперь сидел истуканом, сбив ногами одеяло. На груди у меня пульсировала теплом ладонь Рэйчел.
— Машина, — сказал я.
— Где?
— Да там. Уехала.
Я, как был голый, снова встал с постели и приблизился к окну. Отодвинул штору, но там ничего не было — лишь тихая дорога да серебристые нити на глади разлива.
— Там была машина, — повторил я напоследок.
А на стекле различались отпечатки пальцев, оставленные мною в ту минуту, когда взгляд был нацелен на автомобиль; теперь, отражаясь, они словно снаружи стремились ко мне.
— Ложись, — позвала Рэйчел.
Я прилег, обвил ее рукой, и она, приникнув ко мне, тихо заснула.
А я до самого утра чутко ее стерег.
Эллиот Нортон перезвонил мне наутро после пожара. У него были ожоги первой степени на лице и руках. Причем он сказал, что еще легко отделался. Огонь уничтожил три комнаты на втором этаже и оставил огромную дыру в крыше. Из местных подрядчиков за восстановление дома никто не взялся, пришлось подряжать для ремонта какую-то бригаду из Мартинеса, это в соседней Джорджии.
— С копами разговаривал? — спросил я.
— Да они здесь с самого утра. В подозреваемых недостатка нет, но если заведут дело, то мне лучше с юридической практикой завязывать и уходить в монастырь. Копы понимают, что все это как-то связано с делом Ларусса, — на этом мы с ними сошлись. Хорошо, что за это понимание мне еще не пришлось доплачивать.
— А кто именно под подозрением?
— Да есть тут пара-тройка козлов из местных, их пошерстят, но что толку. Вот если бы кто-нибудь что-то видел или слышал, да еще решился заявить об этом вслух… Многие нынче скажут: а на что ты рассчитывал с самого начала?
В разговоре возникла пауза. Чувствовалось, что Эллиот ждет от меня каких-то слов. В конце концов слова я произнес, обреченно ощущая: на этот раз мне не отвертеться.
— Что теперь думаешь делать?
— А что мне делать? Бросить паренька? Чарли, ведь он мой клиент. Я так поступить не могу. Не могу допустить, чтобы меня запугали, заставили отказаться от дела.
Он как будто сознательно давил на мою совесть. Мне это не нравилось, но у него, видно, просто не было иного выбора. Однако смутные чувства у меня вызывало не только откровенное злоупотребление нашей дружбой. Эллиот Нортон был очень хорошим юристом, хотя прежде я никогда не видел, чтобы из него, при его профессиональной хватке и прагматизме, вот так запросто изливалось масло человеческой доброты. А тут тебе и собственный дом, и чуть ли не сама жизнь в защиту молодца, которого он и не знает толком; что-то непохоже на того Эллиота Нортона, с которым я знаком. Понятно, что при всех моих сомнениях взять и отвернуться, не подставив другу плечо, будет непросто, но, по крайней мере, я могу задать ему в этой связи несколько откровенных вопросов.
— Эллиот, зачем ты этим занимаешься?
— Ты об адвокатской практике?
— Нет. Зачем взялся защищать парня?
Честно сказать, я ожидал тирады о том, что человеку свойственны высокие порывы, что вступиться за этого несчастного больше некому, а он, Эллиот, не в силах стоять и беспечно смотреть, как невиновного пристегивают к каталке и делают инъекцию, от которой останавливается сердце. Нет, этого я от него не услышал. А услышал я то, что меня порядком удивило. Быть может, сказывалась его усталость или же события прошлой ночи, но когда Эллиот заговорил, в голосе чувствовалась горечь, какой я раньше не слышал.
— Знаешь, в душе я эту дыру всегда ненавидел. Ненавидел это гнилое позерство, местечковую ментальность. Все эти серые личности вокруг меня — их никогда не тянуло стать королями бизнеса, политиками, судьями. Менять мир они не хотели. Хотели лишь сосать пиво да трахать баб, и тыщонки в месяц при работе на заправке им на это хватало. Они никогда ни к чему не стремились, не мечтали уехать. Но меня-то, черт возьми, такая судьба никогда не устраивала.
— И ты стал юристом.
— Да, стал: благородная профессия, как бы ты к ней ни относился.
— И перебрался в Нью-Йорк.
— Да, в Нью-Йорк. Но Нью-Йорк я возненавидел еще больше. И мне еще было что доказать. Было что осуществить.
— И теперь ты вступился за этого пацана: дескать, нате, вот вам всем. Так?
— В каком-то смысле так. Чарли, я нутром чую: этот парень не убивал Мариэн Ларусс. И пусть Атис не может похвастаться воспитанием, но он не насильник и не убийца. Я не способен вот так стоять и глазеть, как его казнят за преступление, которого он не совершал.
Я согласился с Эллиотом. В самом деле, не стоит пытать человека о его внутренних пристрастиях. В конце концов, меня и самого не раз обвиняли в идеализме.
— Позвоню тебе завтра, — сказал я. — Ты уж будь добр, не накликай за это время чего-нибудь еще.
Судя по облегченному вздоху, он усмотрел в моем ответе какой-то лучик света среди общей безнадеги.
— Спасибо. Ты просто бальзам на душу.
Повесив трубку, я увидел, что на меня, прислонившись к дверному косяку, задумчиво смотрит Рэйчел.
— Ну что, все же надумал ехать? — спросила она, слава богу, без укора.
— Не исключено, — пожал я в ответ плечами.
— У тебя перед ним будто какой-то обет верности.
— Да нет. И не именно перед ним.
Как бы оформить мои доводы словами? А ведь надо: и не только для Рэйчел, но и для себя самого.
— Понимаешь, когда я оказывался в беде или брался за непростые — а иной раз и более чем непростые — дела, всегда находились люди, которые решали действовать со мной заодно, — ты, Ангел с Луисом, еще кое-кто, — и от их вмешательства неприятель не выдерживал и погибал. Теперь же о помощи просят меня, и эту просьбу я не могу вот так взять и отклонить.
— Долг платежом красен?
— Вроде того. Но есть вещи, о которых в случае, если со мной что-нибудь произойдет, надо позаботиться в первую очередь.
— Это какие?
Я не ответил.
— Ты имеешь в виду меня. — Невидимые пальцы прочертили ей на лбу строптивые морщинки. — Мы уже об этом говорили.
— Нет, об этом говорил я. А ты меня как не слушала, так и не слушаешь. — Почувствовав, что повышаю голос, я сделал глубокий вдох. — Послушай, ты не должна носить с собой оружие и…
— А вот этого я точно выслушивать не буду! — вспылила Рэйчел и решительно двинулась по лестнице.
Слышно было, как наверху хлопнула дверь в ее кабинетик.
С сержантом скарборской уголовки Уолласом Макартуром мы встретились в кафетерии у почтамта. Во время событий, предшествовавших поимке Фолкнера, мы с этим парнем, помнится, слегка схлестнулись, но потом поладили и даже отобедали вместе в «Бэк бэй гриле». Тот обед обошелся мне в пару сотен (в том числе вино, на которое налегал Макартур), но возобновление союзничества того стоило.
Я заказал кофе и присоединился к сержанту в закутке на два места. Он в это время теребил руками еще теплую булочку с корицей, на которой глазурь расплавилась до консистенции масла. Вместо салфеток он запросто обтирал пальцы о каталог знакомств, приложение к еженедельнику «Каско-Бей». Судя по картинкам, составители каталога отдавали предпочтение ценительницам домашнего очага (все как одна в позах у каминов), путешественницам (в основном почему-то среди снегов) и любительницам экзотичных танцев. Похоже, для Макартура ни одна из этих кандидаток не годилась: деликатности в нем было как в терновом кусте, а спортивным он считал уже вставание с дивана. А если добавить сюда его зверский аппетит и холостяцкие привычки, то можно считать, что свои первые без пяти полсотни лет он прожил вполне благополучно, иными словами, не впадая в крайности вроде раздельного питания и подвижного образа жизни. Для Макартура нажимание перед теликом пульта разными пальцами — это и есть физзарядка.
— Ну что, кого-нибудь нашел? — полюбопытствовал я.
Макартур задумчиво отправил в рот кусок булочки.
— Нет, ну как так? — сказал он вместо ответа. — Столько женщин, и каждая трубит, что она привлекательная, симпатичная и легкая в общении. Ну вот я, допустим, холост. Хожу везде, разув глаза, но хоть бы раз мне попалась вот такая, как здесь написано. Так нет же: встречаю именно непривлекательных, несимпатичных и исключительно тяжелого поведения. Если уж они такие неотразимые симпатюльки-веселушки, зачем тогда каждую неделю выставляться в этом каталоге? Врут, поди, как сивые кобылы.
— Может, не ограничиваться обложкой, а полистать дальше? Скажем, следующий раздел.
— Ты об извращенках, что ли? — вскинул брови Макартур. — Да ну тебя. Я даже не всегда понимаю, на что они там намекают. — Воровато покосившись на соседние столики — не смотрит ли кто, — Макартур зашелестел страницами. Голос понизился до шепота: — Вот, глянь. Тут одна ищет «мужской заменитель для душа». Я не пойму, что это за фигня? Непонятно даже, чего бы она от меня хотела. Душ ей починить, что ли?
Я посмотрел на него, он на меня. Как человек, прослуживший два десятка лет в полиции, Макартур, пожалуй, был слегка склонен к буквализму.
— А?
— Да нет, ничего.
— Не-не, ты что-то хотел сказать.
— Да просто она тебе не пара, вот и все.
— Ну вот, а ты говоришь. Я даже не знаю, что хуже: понимать, что у них на уме, или не понимать. Бог мой, да мне и надо-то всего лишь нормальных, прямых отношений. Ну ведь где-то они должны существовать, разве нет?
В том, что где-то есть отношения исключительно прямые и нормальные, я сомневался, но понимал, что именно он имеет в виду. А имел он в виду то, что заменителем для душа служить не будет, никому и никогда.
— Последний раз, я слышал, ты помогал пережить горе вдове Эла Бакстона? — разрядил я обстановку.
Эл Бакстон служил в окружном суде, пока не подхватил какую-то странную дегенеративную болезнь, от которой стал выглядеть как мумия без бинтов. Когда он преставился, никто особо не горевал: в сравнении с ним даже чирей и тот смотрелся обаятельным.
— Да вот, оказалось, это ненадолго. И горевала она не сказать что крепко. Как-то даже обмолвилась, что раскрутила на секс его гримировщика. Тот, небось, еще и рук отмыть не успел, как она на него накинулась.
— Может, это в благодарность за хорошую работу. Да и Эл у него смотрелся куда лучше, чем при жизни. Глядишь, тоже поучаствовал.
Макартур было рассмеялся, но слезинки смеха, похоже, раздражали ему слизистую глаз. Я лишь сейчас заметил, какие они красные и распухшие, как будто он недавно плакал. Может, он и в самом деле берет всю эту галиматью близко к сердцу?
— Что с тобой? Вид у тебя такой, будто ты с похорон Санта-Клауса.
Макартур инстинктивно поднял руку к лицу, но, подумав, не стал прятать глаза.
— Да вот, «мейса» утром хватанул.
— Да ну! И кто?
— Джефф Векслер.
— Детектив, что ли? О-па. Что ты такое вытворил — предложил ему интимную встречу? Знаешь же, тот гей в коповской форме из группы «Village People» на самом деле не коп. Нельзя по нему судить обо всех.
На Макартура этот прикол не подействовал.
— Все б ты хохмил. Газом я сам брызнулся, потому что у нас в отделе правило: хочешь носить с собой баллон — будь добр, убедись, как он действует на тебя самого, чтобы потом не применять где не надо.
— Да ты что. И как, действует?
— Как хрен с горчицей. Так и хочется пойти сейчас и пшикнуть какому-нибудь гаду в харю — может, самому полегчает. Ой, блин, жже-от.
Вот те раз: «мейс», и жжет. Кто бы мог подумать.
— Кто-то мне говорил, ты теперь работаешь на Блайтов, — сменил тему Макартур. — Дело-то, можно сказать, дохлое.
— А они вот не сдаются, не то что копы.
— Зря ты так, Чарли.
Я примирительно поднял руку.
— Ко мне прошлым вечером приезжал Ирв Блайт. Я сказал им с женой, что след, по которому их все эти годы водили, был ложный. Далось мне это, понятно, непросто. Они страдают, Уоллас: шесть лет уже прошло, а они, что ни день, все изводятся. О них все забыли. Я знаю, копы здесь не виноваты. И что дело дохлое, тоже знаю. Просто для Блайтов оно так и не остыло.
— Ты думаешь, она мертва?
Судя по тону, вывод Макартур для себя уже сделал.
— Надеюсь, все же жива.
— Ну-ну, — усмехнулся он, — надежда умирает последней. Я и сам, можно сказать, так считаю.
— Я же сказал «надеюсь», а не «голову даю на отсечение».
Макартур показал мне палец.
— Ну так что, ты хотел меня лицезреть? А самого где-то черти носят, и я сам был вынужден купить себе булочку с корицей — знаешь, каких она денег стоит?
— Извини. Я тут думаю на недельку уехать. А Рэйчел не нравится, что я ее опекаю. И оружия у нее нет.
— Надо, чтобы кто-то к вам заглядывал, за ней присматривал?
— Всего-навсего до моего возвращения.
— Не вопрос.
— Спасибо тебе.
— Это ты из-за Фолкнера?
Я нехотя пожал плечами:
— Честно говоря, да.
— Так ведь его челядь вся сгинула, Паркер. Он теперь один как перст.
— Дай-то бог.
— Что-то заставляет тебя думать иначе?
Я покачал головой. Как бы и ничего, но была какая-то смутная тревога и мысль, что Фолкнер так или иначе не допустит полного вымирания своей породы.
— Дивлюсь я на тебя, Паркер: живешь как у Христа за пазухой. Прокуратура всем дала по рукам: никаких тебе взысканий за вмешательство в ход расследования; полный молчок насчет того, что ты со своим корешем уложил тех двоих в Любеке. Я понимаю, что они гниды конченые, но все же.
— Знаю, — оборвал я эту тему. — Ну так что, пришлешь кого-нибудь на догляд?
— Я же сказал, не вопрос. Надо будет, сам постараюсь наведываться. Ты как думаешь, она согласится на тревожную кнопку?
Я подумал. Дипломатических ухищрений на это понадобится, пожалуй, больше, чем в ООН.
— Может, и в самом деле. Вот только кто ее поставит?
— Есть у меня один парень. Позвони, когда с ней все обговоришь.
Я поблагодарил и поднялся, чтобы уйти. Но на третьем шаге он меня окликнул:
— Слышь, Чарли! А у нее подруг нет, каких-нибудь незамужних?
— Да есть, наверно, — ответил я растерянно и тут понял, что влип.
Насколько мое лицо поблекло, настолько у Макартура расцвело.
— Э, постой! Я тебе служба знакомств, что ли?
— Да брось. Тебе раз плюнуть.
Оставалось лишь махнуть рукой.
— Ладно, спрошу. Но ничего не обещаю.
И ушел, оставив Макартура с улыбкой на лице. И еще с глазурью, на нем же.
Остаток утра и часть дня я провозился с текущей корреспонденцией, направил счета двум клиентам, после чего еще раз прошелся по скудноватым материалам насчет Кэсси Блайт. Я уже успел составить разговор с ее бывшим бойфрендом, близкими друзьями, коллегами по работе, а также с рекрутинговой компанией в Бангоре, куда она ездила в день своего исчезновения. Машина Кэсси находилась в автосервисе, так что в Бангор она отправилась автобусом, выехав с автовокзала (угол Конгресс-стрит и Сен-Джона) примерно в восемь утра. По сообщениям полиции и результатам проведенного Сандквистом розыска, водитель автобуса вспомнил ее по фотографии и сказал, что они обменялась парой-тройкой фраз. В офисе рекрутинговой фирмы на площади Уэст-Маркет она пробыла с час, после чего, судя по всему, отправилась гулять и забрела в книжный магазин «Букмаркс». Кто-то из персонала припомнил, как она поинтересовалась, есть ли у них подписанные книги Стивена Кинга.
А потом Кэсси Блайт исчезла. Корешок ее обратного билета отсутствовал; как пассажирка она не значилась ни у какой другой транспортной компании — ни наземной, ни воздушной. Никто не пользовался ее кредиткой или телефонной картой. Список лиц, с которыми она контактировала, подходил к концу. След обрывался.
Ощущение было такое, что Кэсси Блайт мне не удастся найти ни живой, ни мертвой.
Черный «лексус» подкатил к дому в четвертом часу, когда я наверху сидел у компьютера, распечатывая сообщения об убийстве Мариэн Ларусс. В целом информацией те репортажи не изобиловали, кроме разве что одной газетной заметки, где указывалось, что защитой Атиса Джонса теперь будет заниматься Эллиот Нортон, принимающий дело от назначенного судом общественного адвоката, некоего Лэйрда Райна. Судя по всему, из рук в руки дело перешло без всякой возни и проволочек, что лишь свидетельствовало о быстром и на редкость добровольном самоустранении Райна как защитника. Сам Эллиот коротко сообщил журналисту, что, несмотря на профессионализм Райна, будет лучше, если у Джонса появится свой собственный адвокат, чем наспех, фактически со стороны назначенный общественный защитник. Райн от комментариев воздержался. Вырезка была двухнедельной давности. Как раз когда я ее распечатывал, и подъехал «лексус».
Вылезший из него пассажир имел на себе кроссовки и джинсы, и те и другие в сочных пятнах краски. В дополнение к ансамблю на нем была джинсовая рубаха, тоже пятнистая. В общем, вид у него был как у беглой модели со съезда декораторов, если предположить, что вкусы у них сделали крен в сторону полуотставных геев-домушников. Хотя если вспомнить мое житье в богемном квартале Нью-Йорка, декораторов именно с таким креном там было пруд пруди.
Водитель авто был выше своего спутника как минимум на полголовы, и по нему можно было познакомиться с модой истекающего летнего сезона: легкие кожаные мокасины цвета бычьей крови и коричневатая льняная сорочка. Поблескивание темной кожи под солнцем скрадывала лишь щетина на макушке молодца и ухоженная бородка вокруг поджатых губ.
— Ага. Ну что сказать: здесь, пожалуй, на порядок уютнее, чем в той берлоге, которую ты по недоразумению называл домом, — успев оглядеться, удовлетворенно подытожил Луис, пока я шел к ним навстречу.
— Чего ж ты тогда оттуда не вылезал, если она тебе так не нравилась?
— Понятное дело: чтоб тебя позлить.
Протянув руку для пожатия, я обнаружил в ней лямку от стильной багажной сумки.
— Чаевых не даем, — еще и упредил Луис.
— То-то я и вижу: настолько стали прижимистые, что и на выходные не прилетели.
Луис и бровью не повел.
— А работа на тебя бесплатная? А явка со своим оружием? А пули за собственный счет? Тут ни на какой самолет не напасешься.
— Ты все так и возишь свой арсенал в багажнике?
— А что, есть надобность?
— Да нет. Просто если машину твою шваркнет молния, я хоть буду знать, куда делся мой газон.
— Всего не предусмотришь: вокруг жестокий и яростный мир.
— Знаешь, как зовут тех, кто считает, что мир их преследует? Параноики.
— Ну да. А тех, кто так не считает, знаешь, как зовут? Покойники.
Мимо меня он, раскинув руки, прошел к ждущей на крыльце Рэйчел и бережно ее обнял. Рэйчел была, пожалуй, единственным человеком, которому Луис выражал искреннюю нежность и приязнь. Небось, Ангелу перепадает от силы похлопывание по плечу: как-никак вместе уже шесть лет.
А вот и Ангел.
— Слушай, — сказал я ему, — тебе не кажется, что он с возрастом становится добрее?
— Да уж. Чуток убавить, и у него будут когти, восемь лап и жало на хвосте, — ответил он.
— Вау. И это все твое.
— Ох уж счастьице.
За те месяцы, что я не видел Ангела, он как будто постарел. У рта и глаз теперь четко выделялись морщинки, а черные волосы посеребрила седина. Он и передвигался медленнее, будто боялся поставить ногу куда-нибудь не туда. От Луиса я знал, что спина у Ангела все еще очень болит между лопаток, где преподобный Фолкнер вырезал кожу, оставив затем жертву истекать кровью в ржавой ванне. Пересаженная кожа прижилась нормально, однако шрамы при движении немилосердно саднили. Кроме того, Ангел с Луисом теперь вынуждены были жить раздельно. Прямое вмешательство Ангела в события, сопутствовавшие поимке Фолкнера, неизбежно привлекло к нему внимание органов правопорядка. Он снимал жилье в десятке кварталов от Луиса, чтобы тот не попал в поле зрения полиции, поскольку прошлое Луиса копанию дознавателей ни в коем случае не подлежало. Даже едучи сюда вдвоем, наши голуби-орлы рисковали. Тем не менее идею поездки Луис предложил сам, и я, понятно, отговаривать его не стал. Быть может, он чувствовал, что Ангелу пойдет на пользу пребывание с теми, кому он дорог.
Судя по печальной улыбке, Ангел угадал мои мысли:
— Что, уже не тот красавец?
Я тоже улыбнулся в ответ:
— Да ты в красавцы особо и не метил.
— Ах да, забыл. Пойдем-ка в дом, а то я, глядя на тебя, сам себе инвалидом кажусь.
На моих глазах Рэйчел нежно поцеловала Ангела в щеку и что-то пошептала ему на ухо. Впервые со времени приезда он рассмеялся.
Тем не менее, когда поверх его плеча она посмотрела на меня, глаза были полны жалости.
Ужинать мы отправились в «Катадин», что на стыке Спринг-стрит и Хай-стрит, центральных улиц Портленда. В «Катадине» вся меблировка как будто не к месту, Здесь эксцентричный декор, и ощущение такое, словно сидишь не в ресторане, а у кого-нибудь в гостиной. Мы с Рэйчел любим сюда ходить — но, к сожалению, это любим не мы одни, а потому какое-то время пришлось дожидаться свободного столика в уютном баре, с завистью поглядывая на завсегдатаев, забредающих пропустить стаканчик и посудачить. Ангел с Луисом заказали бутылку шардоне; полбокала позволил себе и я. Со смертью Дженнифер и Сьюзен я давно уже не притрагивался к спиртному. Так случилось, что в ночь их гибели я находился в баре, и с той поры у меня хватало поводов к самоистязанию — как ни крути, я не оказался на месте в тот момент, когда был им нужен. Теперь иногда, по особым случаям, я позволял себе дома бутылочку пива или бокал вина. Но пить меня не тянуло: вкус к алкоголю почти пропал.
Наконец освободился столик, и свою трапезу в «Катадине» мы начали с великолепных пресных булочек на пахте. Затем обсуждали беременность Рэйчел, затем хаяли мою мебель, затем под морепродукты (для них) и жаркое по-лондонски (для меня) взялись, как обычно, перемывать кости Нью-Йорку.
Наконец очередь дошла до моего жилья.
— Слушай, у тебя дом забит всяким старым дерьмом, — начал выговаривать мне Луис.
— Не дерьмом, а антиквариатом, — увертывался я. — Это все от деда досталось.
— Да хоть от царя Давида, все равно дерьмо есть дерьмо. Ты прямо как те сквалыги из нынешних, что сватают в Интернете всякую дребедень. Мадам, вы когда изволите раскрутить его на новую меблировку?
Рэйчел подняла руки — дескать, сдаюсь, только меня в это не втягивайте, — и тут к столику подошла официантка глянуть, все ли у нас в порядке. Она улыбнулась Луису, который немного расстроился оттого, что ее не устрашил его вид. Многие при нем как минимум съеживаются, а эта сильная, привлекательная женщина не только не испугалась, а еще и поднесла ему даровую порцию булочек и вообще поглядела на него, как собака смотрит на особо аппетитную кость.
— Мне кажется, ты ей понравился, — сообщила Рэйчел с нарочито невинным видом.
— Дорогуша, я хоть и голубой, но не слепой.
— Но ведь она, опять же, с этой стороны тебя не знает, в отличие от нас, — заметил я. — Так что лучше тебе их съесть: когда вздумаешь дать отсюда деру, силы понадобятся.
Луис насупился. Ангел молчал; он вообще нынче не отличался разговорчивостью и слегка оживился лишь тогда, когда речь зашла о Вилли Брю — владельце автомагазина в Куинсе, который в свое время с негласной подачи Ангела с Луисом подогнал мне «Босс-302».
— Представляешь, его сынок обрюхатил какую-то девчонку.
— Который из них? Лео?
— Нет, другой — Ники. Тот, что похож на безумного ученого. Ученый, понятно, в кавычках.
— Ну и теперь он поступит как порядочный мужчина?
— Уже поступил. Сбежал в Канаду. Папаша той девчонки не на шутку взъелся. Папаша носит имя Пит Драконис, но у него кличка Джерси Пит, а с людьми, у которых в погоняле название штата, лучше не ссориться. Исключение может составлять разве что какой-нибудь Вермонт. Парень с этим словом в кликухе от силы заставит тебя спасать китов и лакать чай с пряностями.
За кофе я рассказал об Эллиоте Нортоне и его клиенте.
— Южная Каролина, — нараспев повторил Ангел и покачал головой. — Нет, не из числа моих любимых.
— В самом деле, — согласился я. — Гей-парады проводятся немного в другом месте.
— Откуда, ты говоришь, этот парень? — переспросил Луис.
— Из городка Грейс-Фоллз. Это у…
— Я знаю, где это, — неожиданно сказал он.
Что-то в его голосе заставило меня смолкнуть. Ангел и тот вопросительно поглядел, но не стал задавать вопросов. Мы просто смотрели, как Луис, отщипнув кусочек отвергнутой другом булочки, задумчиво раскатывает его между большим и указательным пальцами.
— Когда думаешь ехать? — спросил он наконец.
— В воскресенье.
Мы с Рэйчел все обсудили и сошлись на том, что моя совесть не успокоится, пока я не съезжу туда хотя бы на пару дней. Рискуя, что во мне образуется пробоина в форме Рэйчел, я поведал о своем разговоре с Макартуром. К удивлению, она беспрепятственно согласилась и на то, чтобы ее проведывали, и на тревожные кнопки — целых две — на кухне и в нашей спальне.
Более того, согласилась и познакомить Макартура с одной из своих подружек.
Луис мысленно сверялся с каким-то внутренним календарем.
— Встретимся там, — подытожил он.
— Я должен кое-что доделать, — посмотрел на него Ангел и тут же уточнил: — По дороге туда, разумеется. — Он щелкнул пальцем по лежащему на столе хлебному катышку. — А так у меня особых дел нет. — Голос звучал нарочито нейтрально, даже скучливо.
Беседа, потеряв ориентир, сошла с курса, но компас я у официантки просить не стал — вместо этого попросил счет.
— У тебя нет предположений, что бы это значило? — спросила меня Рэйчел на пути к машине.
(Ангел с Луисом молча держались на расстоянии впереди.)
— Нет, — ответил я. — Но есть ощущение: кто-то может порядком пожалеть, что эти двое покинули Нью-Йорк.
Оставалось лишь надеяться, что этим «кем-то» не окажусь я.
Ночью я проснулся от доносящихся снизу негромких звуков. Тихонько, стараясь не разбудить Рэйчел, я вылез из постели и, накинув халат, спустился. Дверь наружу была приоткрыта. На крыльце, вытянув босые ноги, сидел Ангел в трико и майке с мордочками Симпсонов. В руке он держал стакан молока, а сам задумчиво смотрел на залитую лунным светом гладь болота. Где-то слева в тишине покрикивали совы — то выше, то ниже. Пара их гнездилась в районе кладбища «Блэкпойнт». Иногда ночами фары проезжающих машин выхватывали из темноты их снижающиеся в кроны деревьев силуэты с еще бьющейся в когтях добычей, мышью или полевкой.
— Что, совы спать не дают?
Он повернул голову, и в улыбке проглянул тот, прежний Ангел.
— Да нет, совы-то нормально. Мне тишина заснуть не дает. Как ты только можешь спать во всем этом безмолвии?
— Хочешь — могу всю ночь давить для тебя клаксон и ругаться на арабском.
— Слушай, а интересная мысль.
Вокруг, учуяв поживу, кружились в танце москиты. Я взял с подоконника спички, запалил спираль и сел рядом с Ангелом на крыльцо.
— Молока желаешь? — спросил он, протягивая стакан.
— Нет, спасибо. Бросаю.
— Молодец. Этот кальций кого угодно сведет в могилу. — Он пригубил молоко. — Ты, наверно, о ней переживаешь?
— О ком? О Рэйчел?
— Ну да. А о ком еще я мог спросить, о Челси Клинтон, что ли?
— Почему бы и нет. Я слышал, у нее тоже все путем, в университете учится.
Губы Ангела снова тронула улыбка.
— Ты же знаешь, о чем я.
— Знаю. Иногда мне и в самом деле страшно. До того страшно, что выхожу сюда в темноте, смотрю на болото и молюсь. Честное слово, молюсь. Чтобы с Рэйчел и нашим ребенком ничего не случилось. Ты знаешь, я, наверное, свое уже отстрадал. Как и все мы. Так хочется, чтобы книга эта захлопнулась, пусть хотя бы на время.
— Такая вот ночь, да в эдаком месте, — Ангел вздохнул. — И вправду, наверно, верится, что это осуществимо. Как красиво здесь. Мирно.
— Неужто задумал осесть тут на пенсии? Если так, то придется мне снова менять место жительства.
— Да нет, я городская душа. Но все равно здесь славно отдыхается. Для разнообразия.
— А у меня вон там змеи под сараем.
— А у кого их нет? И что собираешься с ними делать?
— Да ничего. Может, их совесть заест и они уйдут или кто-нибудь другой их за меня поубивает.
— А если нет?
— Тогда придется заняться самому. Ты не скажешь, зачем вы нынче нагрянули?
— Спина вконец разболелась, — без обиняков признался он. — И те места на бедрах, откуда сняли для пересадки кожу, тоже ноют.
Отражения ночи в его глазах читались так ясно, словно были частью его самого — элементы некоего более темного мира, каким-то образом проникшие и поселившиеся в его душе.
— Знаешь, я их по-прежнему вижу, того проповедника и его отродье, — как они меня держат и режут, режут… Он мне еще и нашептывал, ты представляешь? Тот Падд, сволочь, мне даже пот со лба отирал, вещал, что все идет как надо, а старик похотливо сопел, резал. И вот каждый раз, когда встаю или потягиваюсь, я чувствую кожей их лезвия; слышу, как они по-паучьи шелестят, шепчутся; все это вмиг оживает в памяти. И в такие моменты приходит ненависть. Прежде со мной такого не было.
— Это утихнет, — тихо сказал я.
— Точно?
— Да.
— Но не пройдет?
— Нет. Оно остается с тобой. И ты поступаешь с ним по своему усмотрению, как хочешь.
— Я хочу кого-нибудь убить.
Он сказал это без чувства, ровно; так человек в жару может сказать, что хотел бы принять холодный душ.
Его друг Луис был киллером. И неважно, что убивал он не из-за денег, власти или политики; что теперь он с этим завязал, поскольку с души воротило; что кого бы он ни лишал жизни в прошлом, без этого человека на земле становилось легче дышать. Важно, что Луис мог убить и той же ночью как ни в чем не бывало заснуть.
Ангел был другим. Попадая в ситуации, когда или убьешь ты, или убьют тебя, он все же лишал людей жизни. Но лучше, согласитесь, мятущаяся душа в теле, чем безмятежная, но уже без тела и на небесах. И лично мне было за что благодарить его.
А вот Фолкнер что-то внутри Ангела разрушил — некую перемычку, которой он отгораживался от горестей, невыносимых обид и жестоких ударов, время от времени наносимых ему жизнью. Мне были известны лишь фрагменты тех событий — издевательства, голод, лишения, насилие, — но теперь я, кажется, понимал, к чему может привести внезапный выброс накопленных страданий.
— Но ты, если спросят, все равно не дашь против него свидетельских показаний, — сообразил я.
Мне было известно: заместитель окружного прокурора склоняется к тому, чтобы Ангел предстал перед судом, — все равно предстоит вызывать его туда повесткой. Ангел и добровольная явка в суд — две вещи несовместные.
— Да какой из меня свидетель, — сказал он в ответ. — Никудышный.
Так оно, в общем-то, и было, и я не знал, какими словами донести до него, что дело Фолкнера достаточно шаткое и есть опасение, что без весомых улик оно и вовсе рассыплется. Согласно той газете, Фолкнер утверждал, что все четыре десятка лет он находился у сына с дочерью фактически на положении пленника; что они одни несут ответственность за гибель его паствы, а также за убийства целых групп и отдельных лиц, чьи убеждения отличались от их собственных; что они и приносили кожу и кости своих жертв и заставляли его, бедного, из-под палки хранить их у себя как реликвии. В общем, классический расклад «во всем виноваты покойники».
— Ты знаешь, где находится Каина? — спросил я у Ангела.
— Не-а.
— Это в Джорджии. Луис родился как раз в тех местах. По дороге в Южную Каролину мы сделаем там остановку. В Каине. Это чтобы ты был в курсе. Так, на всякий случай.
Когда Ангел говорил, в его глазах угадывалось горение. Я разглядел это сразу; в свое время эти волчьи мстительные огоньки светились и в моих глазах. Он встал и, чтобы скрыть свидетельство своей боли, отвел взгляд.
— Это ничего не решит, — сказал я ему в спину, когда он отодвигал на двери москитную сетку.
— Кому какое дело, — помедлив, откликнулся он.
Наутро за завтраком Ангел молчал, а если что и сказал, то не глядя в мою сторону. Ночной разговор на крыльце нас не только не сплотил, а наоборот, подтвердил некую растущую разобщенность — отчуждение, которое перед отъездом лишь подтвердил Луис.
— Вы ночью вдвоем разговаривали? — спросил он, уже сидя за рулем.
— Да так, самую малость.
— Он считает, лучше б ты тогда грохнул проповедника. Ведь и случай был подходящий.
Мы смотрели, как Рэйчел на крыльце что-то тихонько говорит Ангелу, а тот время от времени понуро кивает; при этом его обеспокоенность была видна как на ладони. Хотя время все взвешивать и обсуждать миновало.
— Он меня винит?
— Ему в самом деле непросто.
— А ты?
— Я — нет. Но ведь Ангела за то время дважды могли убить, а ты не сделал для него того, что мог бы сделать. С тобой-то у нас размолвки нет, а вот Ангелу сейчас… Он себе места не находит, понимаешь?
Подавшись вперед, Ангел нежно, но чересчур уж быстро поцеловал Рэйчел в щеку и направился к машине. Открыв дверцу, он посмотрел на нас с Луисом, кивнул мне и залез на заднее сиденье.
— Я сегодня собираюсь туда, — сказал я.
Чувствовалось, что Луис слегка напрягся.
— В тюрьму?
— Да, в нее.
— А зачем, позволь спросить?
— Фолкнер настаивал на моем присутствии.
— И ты пошел на поводу?
— Следствию нужна любая возможная помощь, а от Фолкнера ее, понятно, не дождешься. Они считают, ничего плохого в этом нет.
— Ошибаются.
— Кстати, Ангелу все еще могут прислать повестку в суд, — помолчав, сказал я.
— Его еще найти надо.
— Если он выступит с показаниями, Фолкнера могут до конца дней оставить за решеткой.
— Может, он нам за решеткой и не нужен, — сказал Луис, трогая машину с места. — Мы его, может, снаружи хотим, где до него можно дотянуться.
Я стоял и смотрел, как их машина, проехав по Блэкпойнт-роуд, оставила за собой мост и, повернув на старое окружное шоссе, постепенно скрылась из виду. Рядом, держа меня за руку, стояла Рэйчел.
— Знаешь, — сказала она, — лучше бы этот Эллиот Нортон тебе не звонил никогда. Видишь, как все переменилось.
Я легонько сжал ей кисть — жест одновременно и одобрения, и согласия. Она была права. Каким-то образом наши жизни оказались под сенью событий, к которым мы не имели отношения. И теперь от них не отстраниться и ничего не изменить.
Так вдвоем мы с Рэйчел и стояли. А в это время среди болот Каролины некий человек, отразившись в собственной тьме, беззвучно в ней пропал.
Человек по имени Лэндрон Мобли остановился и вслушался, держа палец на спусковом крючке охотничьего карабина. Над головой с листьев трехгранного тополя капала дождевая вода, стекая струйками по массивному серому стволу дерева. Из подлеска справа доносилось утробное кваканье большущих лягушек, а вокруг носка его левого сапога пробиралась рыжевато-коричневая сороконожка. Она охотилась на насекомых, а тут совсем рядом как раз кормились мокрицы, не сознающие приближения опасности. Какое-то время — недолго — Мобли насмешливо следил, как сороконожка внезапно набирает скорость, отчего ножки и усики у нее сливаются в рябь, а мокрицы порскают прочь или сворачиваются для защиты в пластинчатые серые шарики. Вот охотница обвилась вокруг одного из мелких ракообразных и стала нащупывать место, где у добычи голова сходилась с защищенным пластинками туловищем, хлопотливо выискивая, куда впрыснуть яд. Борьба оказалась недолгой, с летальным исходом для мокрицы. Мобли вновь переключился на насущные дела.
Ореховое ложе он приложил к плечу; проморгался, чтобы пот не попадал в глаза, и припал правым к оптическому прицелу «воера», поводя поблескивающим в предвечернем солнце вороненым стволом. Справа опять зашелестело, вслед за чем раздался резкий клекот. Ствол стал плавно смещаться, пока не остановился на зарослях амбра, вяза и сикомора, с которых брошенной змеиной кожей свисал мертвый плющ. Мобли сделал глубокий вдох, а за ним медленный выдох, как раз в тот момент, когда из укрытия прянул коршун — раздвоенный хвост на отлете, белый низ и голова до странности призрачные на фоне черных кончиков крыльев, как будто на хищную птицу пала темная тень, предвестница близкой смерти.
Брызнули кровь и перья, а сама птица, пробитая навылет, нелепо кувыркнулась и секунду-другую спустя пала бездыханная в разросшуюся ольху. Мобли опустил карабин и вынул пустую обойму. Пять пуль были истрачены на коршуна, енота, виргинского опоссума, певчего воробья и каймановую черепаху (последняя, перед тем как ей выстрелом оторвало голову, грелась на солнышке метрах в семи от того места, где стоял Мобли: а не высовывайся).
Он прошел к ольхе и разыскал труп птицы — клюв чуть приоткрыт, а по центру туловища влажно поблескивает черно-красная дыра. Мобли почувствовал то, чего не испытывал при прежних убийствах: волнующую, поистине похотливую дрожь от содеянного. Это было не только прекращение пусть небольшой, но все-таки жизни, но и сладостное изъятие из мира той скромной красоты, того изящества, которые в нем еще минуту назад существовали. Мобли коснулся коршуна дулом, и теплое еще тело под нажатием поддалось, перья прогнулись, будто стремясь каким-то образом прикрыть рану и пустить время вспять: вот прорванные ткани волшебно затягиваются, кровь возвращается в тело, впалая грудь вдруг наливается силой жизни, и коршун взлетает в воздух, расправляясь вплоть до того момента, пока столкновение с пулей становится наконец актом не разрушения, а наоборот, созидания.
Мобли опустился на корточки и неторопливо набил патронами обойму, после чего сел на ствол павшего бука и вынул из ранца бутылочку «Миллера». Свинтив крышку, он как следует приложился и рыгнул, глядя при этом на мертвого коршуна. Он как будто и в самом деле ожидал, что птица оживет и, окровавленная, вновь устремится в небесный простор. В некоей своей темной внутренней теснине Лэндрон Мобли тайком желал, чтобы коршун не умер, а просто был ранен; чтобы, продравшись сквозь кусты, охотник увидел, как птица, мучаясь, бьется о землю, тщетно чертя крыльями по грязи, а снизу из дыры у нее изливается кровь. Тогда бы он мог встать рядом на колени, левой рукой прижать птицу за шею, а палец правой вставить в пулевое отверстие, чтобы бередить раненую плоть, чувствуя, как живое существо изнемогает от боли, чувствуя жар плоти и терзая ее ногтем, пока коршун не изойдет в судорогах и не умрет. А он, Мобли, некоторым образом уподобился бы самой пуле, служащей разом и своеобразным щупом, и орудием уничтожения. Вот это было б да.
Он открыл глаза.
На пальцах была кровь. Когда он поглядел еще ниже, то увидел истерзанные останки некогда гордой птицы — перья разбросаны по земле, незрячие глаза отражают ход облаков по небу. Мобли растерянно поднес пальцы к губам и попробовал коршуна на вкус, после чего, сморгнув, обтер руки о штаны, разом и смущенный, и возбужденный своим нежданным действием и неизъяснимым желанием. Они, эти багровые моменты, налетали с такой силой, что он и опомниться не успевал; но еще секунда, и все проходило.
Было время, когда свое желание он утолял, будучи при исполнении служебных обязанностей. Он мог тайком от начальства выводить кого-нибудь из камеры и давать волю пальцам, которые жадно щупали плоть заключенной; одной рукой он зажимал женщине рот, а другой разводил ей ноги. Эх-х. Но счастливые времена, увы, миновали. Лэндрон Мобли оказался в числе охранников и надзирателей, которых департамент исправительных учреждений Южной Каролины в одночасье уволил за «непозволительные связи» с заключенными. Непозволительные связи. Хы, смех один. Такое заявление департамент сделал для прессы, желая скрыть то, что там творилось на самом деле. Понятно, были среди заключенных такие, кто участвовал в «связях» вполне полюбовно — от одиночества, из чистой похоти, за пару пачек сигарет, самокрутку с травкой или кое-что позабористей. Это было в чистом виде блядство, какими словами его ни называй, и Лэндрон Мобли брал — кстати, не больше других — то, что бабы давали за его услуги. Вместо спасибо. «Слушаю, сэр». Да, он на них, бывало, оттягивался. Но наряду с нормальными были в женском исправительном учреждении на Брод-Ривер-роуд, что в Колумбии, еще и такие, кто по ряду причин поглядывал на него косо; одни косо, а другие и со страхом, испытав на себе, какова может быть рука у старины Лэндрона, если ему чем-то не угодить. Своими водянистыми пустыми глазами он так и выискивал, кому из узниц заполнять своими эмоциями его эмоциональную пустоту. Щерятся его партнерши от удовольствия или от боли — эти две крайности он не различал, не придавая значения ничему, кроме собственных ощущений, и предпочитая, если на то пошло, сопротивление и вынужденную капитуляцию. Расхаживая от камеры к камере, в свернувшихся под одеялами силуэтах Лэндрон выщупывал взглядом признаки слабости. А затем, раззадорив себя, нависал над выбранным субтильным коконом на тюремной койке; стаскивал с головы, а затем с груди женщины одеяло и парализовывал ее, наваливаясь всем своим весом…
Лэндрон стоял среди капающей под перекличку древесных лягушек воды с листьев, с еще теплой кровью коршуна на пальцах и собственной кровью, от сладких воспоминаний прилившей к причинному месту.
И вот одна из тамошних лярв настучала, что заключенная по имени Мирна Читти, посаженная на полгода карманница, терпит, дескать, от него побои и унижения. Началось расследование. И эта самая Мирна Читти, коза, как пить дать рассказала дознавателям о некоторых его визитах к ней в камеру, когда он ронял ее на шконку, расстегивал бляху на ремне и тешился вдоволь, да, бывало, и поколачивал — это занятие Лэндрон любил.
Назавтра же его отстранили от должности, а спустя неделю он и вовсе оказался безработным. Но и этим дело не кончилось. На третье сентября было назначено совещание комитета по исправительным учреждениям, на котором были оглашены вменяемые Лэндрону и еще двоим бывшим охранникам обвинения в изнасилованиях и вообще излишней ретивости по отношению к заключенным. Среди общей суматохи Мобли сообразил, что если им займутся вплотную, то неминуемо съедят с дерьмом. Короче, пора с вещами на выход. Причем срочно.
Как белый день было ясно одно: Мирна Читти на суде об изнасиловании свидетельствовать не должна. Лэндрон знал, что бывает с получившими срок бывшими тюремщиками; знал, что его ночные визиты к поднадзорным могут ой как аукнуться — а потому тянуть срок он был не намерен, равно как и процеживать свою баланду в поисках толченого стекла. Показания Мирны Читти, если только они дойдут до суда, означают для него, Лэндрона Мобли, фактически смертный приговор, который будет неизбежно приведен в исполнение заточкой или даже ручкой от швабры. Мирну должны были выпустить пятого сентября, с досрочным освобождением ввиду сотрудничества со следствием — и уж он-то ее, эту белую стерву с тремя классами образования, подстережет, когда она из тюряги приползет в свою халупу. Там-то им с Мирной и предстоит небольшая беседа, в ходе которой, быть может, придется освежить в ее памяти его, старины Лэндрона, тяжелую руку — когда он наведывался к ней в камеру или таскал ее под предлогом телесного досмотра в душевые. Нет, Мирне Читти не держать руки на Библии и не клеймить Лэндрона Мобли как насильника. Она научится открывать пасть лишь тогда, когда ей это прикажет сам Лэндрон («слушаю, сэр»), иначе Мирне Читти попросту не жить.
Он одним махом осушил бутылку и, отшвырнув ее, пнул сапогом грязь. Друзей у Лэндрона Мобли не водилось. Во хмелю он был дурной — хотя, надо отдать ему должное, дурной он был и трезвым, так что никто не мог обвинить его в обольщении ложной добропорядочностью. Он был изгоем, презираемым за необразованность, садистские замашки и душок половой извращенности, витающий вокруг него подобно зловонному туманцу. Тем не менее эти свойства влекли к нему других, тех, кто узнавал в Мобли существо, дающее им возможность утолять свои пороки, при этом не погрязая в них окончательно. Эти люди верили, что, используя отъявленную гнусность Мобли как средство, утолять свою извращенность они могут без последствий: никто никому ничего не расскажет.
Но последствия обязательно бывали, поскольку Мобли походил на плотоядное растение, что вначале завлекает жертву посулами сладких соков, а затем обращает их медленное разложение себе на пользу. Гнильца сквозила в его словах, жестах, обещаниях; людские слабости он эксплуатировал подобно тому, как вода эксплуатирует трещину в бетоне: расширяет, подтачивает, пока строение наконец не рушится, не подлежа ремонту.
Когда-то он не был одинок. Ее звали Линетта. Красавицей она не была, не была и умницей, но все же была ему женой, и он извел ее, как низвел за годы многих. И вот однажды он пришел из тюрьмы домой, а ее уже не было: сбежала. С собой она ничего почти не взяла — так, чемодан с ношеным тряпьем да немного денег, которые Лэндрон держал на всякий пожарный в треснутом кофейнике. Хотя Лэндрону по-прежнему помнился тот прилив гнева, то чувство покинутости и предательства, когда его голос пустым эхом отзывался в их опрятном жилище.
Впрочем, он ее нашел. Он и раньше предупреждал, что будет, если жена попробует уйти, а когда надо, Лэндрон умел быть человеком слова. Он добрался до Линетты в Джорджии, в обшарпанном мотеле на окраине Мейкона, и уж там-то они оттянулись по полной. Во всяком случае, оттянулся Лэндрон; что касается жены, то ей насчет оттяга говорить сложно, особенно при отсутствии зубов. В общем, когда он с ней наконец разобрался, появились все основания утверждать, что без плевка в ее сторону теперь никто не посмотрит.
На какое-то время Лэндрон погрузился в мир сокровенных фантазий. В мир, где все эти Линетты знают свое место, не наглеют и не сбегают, стоит мужчине повернуться к ним спиной. В мир, где он по-прежнему носит форму и может свободно выбирать себе на потеху жертву послабей. В мир, где Мирна Читти пытается от него ускользнуть, а он все ближе, ближе, и вот она уже поймана и повернута к нему лицом, и он видит этот вожделенный, упоительный страх в ее глазах (кажется, карих) и опускает ее все ниже, ниже…
Болото Конгари вокруг словно отступило, затянулось по краям мутновато-зеленой дымкой; до слуха доносились лишь капанье воды да перекличка птиц. Вскоре Лэндрон, поглощенный размеренным ритмом движения своего приватного, багровым маревом подернутого мира, перестал различать и это.
Но болото Конгари Лэндрон Мобли не покинул.
Конгари ему не покинуть никогда.
Это очень древнее место. Оно было древним, когда в его окрестностях рыскали первобытные собиратели. В 1540 году через его топи пробирался Фернандо де Сото, а в 1698-м оспа косила здесь индейцев одноименного племени. В сороковых годах восемнадцатого века английские поселенцы частично освоили здешние водные пути, но лишь в 1786-м Исаак Хугер наладил паромную переправу через Конгари. На северо-западной и юго-восточной оконечностях болота под толщей грязи и илистых наносов погребены тела неисчислимого множества безвестных работяг, которые свозились туда при сооружении запруд и дамб, а ведали этой стройкой Джеймс Адамс и его сподвижники в середине девятнадцатого века.
В конце того столетия на землях, откупленных компанией Фрэнсиса Билдера, начались лесозаготовки, которые в 1915 году заглохли, но развернулись с новой силой полвека спустя. В 1969 году интерес к лесозаготовкам возобновился, что в 1974-м привело к возникновению в здешних местах движения по спасению лесных массивов, часть которых никогда не подвергалась вырубке и представляла собой последние из девственных темнохвойных лесов в этой части страны. Теперь территория национального парка составляла около двадцати двух тысяч акров — половина из них под деревьями твердых пород, — простираясь от стыка реки Майерс-Крик и шоссе Олд-Блафф-роуд на северо-западе до границ округов Ричленд и Кэлхун на юго-востоке, что возле железнодорожной линии. Лишь небольшой, в пару миль, участок земли оставался в частном владении.
Как раз неподалеку от этого участка сейчас сидел и грезил о женских слезах Лэндрон Мобли. Конгари было его местом. То, что он под сенью деревьев, среди грязи проделывал здесь в прошлом, нисколько его не смущало. Напротив, вспоминания эти он смаковал; они обогащали скудость и убожество его нынешнего существования. Здесь время утрачивало значение, и он снова жил былыми наслаждениями.
Внезапно глаза у Мобли распахнулись, но сам он при этом не шевельнулся. Медленно, чуть дыша, он повернул голову налево, и взгляд уперся в добрые карие очи белохвостого оленя. Животное было красновато-коричневое, метр с небольшим, морда и шея в белых пятнышках. Коротенький хвост трепетал в легком волнении, обнажая белое подбрюшье. Так и есть: олени здесь все же водятся. Следы их копыт в форме сердечек тянулись отсюда на целую милю к реке, и Мобли шел следом, ориентируясь по катышкам навоза, подмятой растительности и древесной коре, подранной рогами самцов, но всякий раз — вот досада — неизменно увязал в густом подлеске. Он уже почти потерял надежду убить за эту вылазку оленя, как на тебе: великолепная самочка, стоит и смотрит из-под ладанной сосны. Не сводя с оленихи глаз, Мобли правой рукой медленно потянулся за карабином.
Рука цапнула пустой воздух. Мобли озадаченно покосился направо. Карабина не было; единственное, что свидетельствовало о его недавнем пребывании, это чуть заметное углубление в мягкой земле. Он вскочил, отчего олениха, шатнувшись и громко, с присвистом фыркнув, кинулась со вздыбленным хвостом под защиту деревьев. Мобли этого и не заметил. «Воер» — самое ценное из того, что у него есть, — вдруг взял и куда-то делся. Точнее, кто-то его стащил, пока он сидел, размечтавшись, и холил рукой член.
Мобли, в отчаянии сплюнув, торопливо огляделся. В метре справа виднелись следы подошв, но дальше там шла густая поросль и следы вора в ней терялись. Подошвы толстые, с узором в виде зигзага; поступь, похоже, тяжелая.
— С-сука, — процедил Мобли. И уже громче: — Сношать тебя некому!
Он еще раз поглядел на следы подошв, и злость пошла на убыль, постепенно сменяясь страхом. Он находился посреди Конгари один, без ружья. Быть может, вор со своим трофеем убрался обратно в болота, а может, он все еще где-то поблизости, ждет, как отреагирует на исчезновение оружия растяпа охотник. Лэндрон прощупал взглядом деревья и подлесок; нет, никого. Тогда он быстро, стараясь не шуметь, поднял ранец и тронулся в сторону реки.
Обратный путь туда, где он оставил лодку, занял без малого двадцать минут; сдерживало опасение наделать лишнего шума, а также необходимость время от времени останавливаться и высматривать, не крадется ли кто следом. Раз или два Мобли показалось, что среди деревьев мелькает силуэт, но при каждой остановке иллюзия постороннего присутствия пропадала, а единственным звуком было негромкое капанье воды с листвы и сучьев. Однако опасение, что за ним следят, было, похоже, не напрасным.
Перестали петь птицы.
Ближе к воде Мобли ускорил ход, с негромким чавканьем выдирая из слякоти сапоги. Он оказался в карликовом лесу из болотных кипарисов, окруженных притопленными корягами и мшистыми сероватыми останками палых деревьев, облюбованных теперь дятлами и мелкими млекопитающими. В 1989 году парку задал основательную трепку ураган Хуго, повырвав здесь массу деревьев, но зато и обеспечив рост новым. За неуспевшими еще подняться молодыми деревцами открывались темные воды самой реки Конгари, которую в этих местах подпитывали ручьи Пидмонта. Прорвавшись сквозь остаток густой, но невысокой поросли, Мобли очутился на берегу, где с кипарисовых ветвей, едва не щекоча под затылком шею, свисали бороды мха. К месту, где была оставлена лодка, Мобли вышел довольно точно.
Только лодки не было; она тоже исчезла.
Но на ее месте было кое-что другое.
Женщина.
Она стояла к Мобли спиной, так что лица не различить, и с головы до ног ее покрывало что-то вроде белой мантии с колпаком; края одеяния свободно колыхались в струях воды на мелководье. На глазах у Мобли женщина нагнулась и зачерпнула воду, которую, подняв руки, выплеснула себе на кожу. Мобли различил, что под белой мантией на ней ничего нет. Женщина была плотного сложения, и когда присела, ткань плотно облепила бедра — будто шоколад под глазурью, проглянула кожа, обозначив лакомый разрез между ягодицами. У Мобли между ног привстало, вот только…
Вот только непонятно, что это у нее там, под мантией. Что-то и на кожу непохоже. Что-то неровное, бугорчатое, как будто чешуя или роговые пластины, которые растут не то из самой кожи, не то на нее наложены, и от этого одежда местами прилегает, а местами отходит. Было во всем этом что-то от рептилии; что-то безмолвно угрожающее, и Мобли невольно сделал шаг назад. Он попытался разглядеть ее руки, но они сейчас были скрыты под водой. Женщина продолжала медленно нагибаться, уйдя в воду вначале запястьями, затем локтями, а наконец и вовсе припала к ней животом. Слышно было, как она сделала что-то вроде сладостного вздоха. Это был первый звук, который Мобли от нее услыхал; последовавшая тишина его вначале насторожила, а затем рассердила. На подходе к реке он топал как бегемот, прорываясь сквозь кусты, а она все делает вид, что его не замечает. И Мобли, несмотря на смутное чувство, решил положить этому конец.
— Э! — окликнул он ее.
Женщина не ответила, но ее спина как будто слегка напряглась.
— Э, — повторил он, — я с тобой разговариваю!
На этот раз женщина выпрямилась в полный рост, но все равно не оглянулась. Мобли стал потихоньку подбираться, а подойдя к воде вплотную, спросил:
— Я ищу лодку. Ты ее не видела?
Теперь женщина стояла замерев. Ее голова казалась мелковатой по сравнению с телом; тут до него дошло, что она совершенно лысая. Под капюшоном на черепе различалось что-то вроде чешуи. Он протянул руку, пытаясь к ней притронуться.
— Я сказал…
В этот момент по левой ноге словно двинуло кувалдой. Не сразу до Мобли дошло, что это выстрел. Он запрокинулся, целой ногой уйдя в воду, и с изумлением уставился на свое вывороченное колено. Пуля разнесла коленную чашечку, под которой открылось что-то белое и красное. Кровь хлынула в Конгари. Скрежетнув зубами, Мобли издал мучительный вопль. Он оглянулся, высматривая стрелка, и тут вторая пуля угодила ему в поясницу, сломав позвоночник.
Мобли лежал на боку и глядел, как вокруг ног расплывается темное. Он понимал, что парализован, но при этом все равно испытывал боль, заполнившую каждую клеточку его тела.
Заслышав чью-то поступь, Мобли скосил глаза. Он открыл рот, собираясь что-то сказать, но тут снизу под подбородок вонзилось нестерпимо острое, пронзив мягкую ткань заодно с языком и впившись в верхнее нёбо. Боль была несусветная; в сравнении с ней тускнело даже жжение в пояснице и в ноге. Попытка завопить не удалась: рот был теперь замкнут металлическим крюком, и наружу вырвался лишь хрип. Голову снизу дернуло до хруста, и неудержимая сила медленно поволокла Мобли к лесу. Подняв слабеющую руку, Мобли попытался было схватиться за немилосердно крошивший зубы крюк, но смог лишь вяло провести по металлу, и рука беспомощно откинулась. По сырой листве и грязи стелился блесткий кровавый след. Сверху черным саваном стелилось, покачиваясь, звездное небо. Сгущался постепенно лес, и напоследок взгляд Мобли упал на реку: там женщина, сронив мантию, обернулась к нему в своей наготе.
И в темной сокровенной глубине — там, где истинная сущность Лэндрона Мобли грезила желанием истязать все живое, — на него клубящимся роем налетели женщины в чешуе. И он зашелся криком.