Он уюта не дал, никого он не спас —
Под повинной луной уплывая от нас…
Оглядываясь на прошлое, я различаю во всем, что случилось, некую предрасположенность, схему; удивительное стечение неуместных, казалось бы, совпадений; череду связей между внешне не сообщенными меж собой событиями, которые тянутся в прошлое. Мне вспоминается ячеистый, сотам подобный мир, созданный неплотно пригнанными слоями истории, с близостью минувшего тому, что происходит сейчас, — и я начинаю сознавать. Мы как кругом очерчены не только своей собственной историей, но и историями тех, с кем оказывается сопричастна наша жизнь. Свое прошлое в равной степени привнесли и Ангел с Луисом, и Эллиот Нортон, и я сам, а потому не стоит удивляться тому, что жизни переплетаются между собой, а вместе с тем усиливает свое тяготение и общее прошлое, увлекая к себе под землю равно и безвинных и виновных, топя их в солоноватой воде, терзая на куски среди разбухших корневищ болота Конгари.
Вот так таилось в ожидании, когда его найдут, то первое звено.
Тюрьма особого режима в Томастоне, штат Мэн, выглядела угнетающе. При одном ее виде у любого, кому предстояло долгое заключение в ней, наверное, внутри все опускалось. Уже одни стены давили своей высотой и массивностью, и впечатление это лишь усугублял тот факт, что на своем веку, начиная с двадцатых годов позапрошлого века, тюрьма дважды горела и перестраивалась. Для ее местонахождения Томастон был выбран потому, что находился в удобном с транспортной точки зрения месте — можно доставлять арестантов и по нескольким автомагистралям, и водным путем. Но свой срок тюрьма уже изживала: в 1992 году в Уоррене открылось ИУМ, новое исправительное учреждение штата Мэн. Эта тюрьма сверхстрогого режима предназначалась для заключенных с очень длительным или пожизненным сроком, а также для тех, кому требуется содержание повышенной строгости; на прилегающей площади возводился еще и дополнительный корпус. Но пока он не достроен, Томастонская тюрьма будет вмещать в себя примерно четыреста арестантов, число которых недавно пополнил проповедник Аарон Фолкнер.
Мне вспомнилось, как отреагировала Рэйчел, услышав, что он будто бы пытался покончить с собой.
— Что-то на него не похоже, — заметила она. — Типаж не тот.
— Тогда почему он на это пошел? Крик о помощи? Вряд ли.
Она задумчиво пожевала губу.
— Если он это и сделал, то явно с каким-то умыслом. Газеты сообщают, раны у него на руках были достаточно глубокие, но не сказать, что смертельно опасные. Он вскрыл себе сосуды, но не вены. Так что на серьезную попытку свести счеты с жизнью это не похоже. По какой-то причине он хотел выбраться из сверхстрогой тюрьмы. Вопрос: по какой?
И вот теперь у меня наклевывалась возможность задать этот вопрос ему в лоб.
В Томастон я отправился после того, как Ангел с Луисом уехали в Нью-Йорк. Поставив машину на парковке для посетителей, я вошел в зону приема и представился сидящему за столом дежурному сержанту. За ним и за рамой металлодетектора возвышалась стена тонированного пуленепробиваемого стекла, а дальше находилась тюремная диспетчерская с уймой неусыпно стерегущих датчиков и видеокамер; оттуда же постоянно велось наблюдение и за посетителями. Сверху из диспетчерской была видна комната свиданий, куда при обычных обстоятельствах меня провели бы для встречи с человеком, отбывающим в этом учреждении срок.
Однако данные обстоятельства назвать обычными было нельзя, да и преподобный Аарон Фолкнер обычным заключенным отнюдь не являлся.
Проводить меня пришел еще один охранник. Я миновал металлодетектор, прицепил к пиджаку пропуск, под охраной проследовал к лифту и поднялся на второй, административный этаж. Эта часть тюрьмы считалась «мягкой» — заключенные без охраны сюда не допускались, а от «жесткой» части ее отделяли двойные герметичные двери, которые одновременно открыть нельзя, так что если арестант даже и пролезет в первые, то вторые его точно остановят.
Начальник охраны в звании полковника и старший надзиратель дожидались меня в кабинете надзирателя. За истекшие тридцать лет тюрьма в плане дисциплины переметывалась из крайности в крайность, от режима строжайшей муштры до недолговечных либеральных послаблений, принятых в штыки старыми служаками из охраны. В конце концов все остановилось где-то посередине, на умеренно консервативной ноте. Иными словами, в посетителей заключенные больше не плевались из-за решетки, можно было без опаски разгуливать среди местной публики, что меня вполне устраивало.
Прозвенел звонок окончания поверки, и через окно я различил синие робы арестантов, разбредающихся со двора по камерам. Томастонская тюрьма занимала площадь в восемь-девять акров, куда наряду с прочим входила игровая площадка Халлерфилд со стенами из цельного камня. Это не афишировалось, но в дальнем ее конце у стены в былые времена находилось место казней.
Надзиратель предложил мне чашку кофе, а сам при этом нервно возился со своей, вращая ее на столе за ручку. Начальник охраны, солидностью не уступающий самой тюрьме, стоял в молчании. Даже если и разбирала его смутная тревога, он этого не показывал. Звали его Джо Лонг, а твердокаменностью лица он не уступал индейцу с рекламы табака.
— Мистер Паркер, — начал надзиратель, — вы, должно быть, понимаете, что этот случай, скажем так, из ряда вон. Разговоры посетителей с заключенными у нас обычно происходят в комнате свиданий, а не через прутья решетки. И редко бывает так, чтобы из прокуратуры приходило указание проводить эту процедуру иным образом.
— Сказать по правде, я бы предпочел обойтись без этого приезда, — сказал я. — У меня нет ни малейшего желания видеть Фолкнера, во всяком случае до суда.
Службисты переглянулись.
— Ходит слух, что результаты этого суда под большим вопросом, — сообщил надзиратель с таким видом, словно тема вызывала у него оскомину.
Я не ответил, и возникшую паузу пришлось заканчивать ему.
— Вот, наверное, почему прокурор негласно рекомендует, чтобы вы разговорили Фолкнера, — заключил он. — Думаете, он может что-нибудь выдать?
— Для этого он слишком умен, — заметил я.
— Тогда зачем вы здесь, мистер Паркер? — спросил начальник охраны.
Теперь настал через вздохнуть мне:
— Честно говоря, не знаю.
Полковник с сержантом в молчании провели меня через седьмой блок, мимо лазарета, где пичкали таблетками каких-то стариков-колясочников для максимального продления их пожизненных сроков. В пятом и седьмом проживали заключенные более пожилые и менее здоровые, коротая свою бессрочность в палатах на несколько коек, с рукописными лозунгами типа «Ничего, привыкнем» или «Здесь лежит Эд». Прежде сюда селили и одиозных, умеренно пожилых арестантов вроде Фолкнера, или же помещали их в одиночные камеры по соседству, ограничивая перемещения до решения судебных инстанций. Но теперь такие камеры находились преимущественно в ИУМе. Однако там заключенным не предоставлялись должные медицинские услуги, а суицидальные попытки Фолкнера требовали психиатрического расследования. Предложение перевести Фолкнера в Огастинский институт психиатрии было отвергнуто и прокуратурой, не желавшей, чтобы присяжные еще до суда настроились выгораживать Фолкнера как нервнобольного, и адвокатами самого Фолкнера, которые опасались, что подзащитный окажется под надзором более изощренным, чем где бы то ни было. Поскольку штат счел окружную тюрьму не подходящей для содержания Фолкнера, компромиссным решением стала тюрьма Томастона.
Причиной его перевода в ИУМ явилось то, что он попытался вскрыть себе вены тонким керамическим клинком, припрятанным под корешком карманной Библии. С момента заключения Фолкнер держал его без дела месяца три. И вот в процессе рутинного ночного обхода дежурный охранник вызвал санитаров как раз в тот момент, когда у Фолкнера вроде как мутилось сознание. В результате Фолкнера перевели в западное крыло Томастонской тюрьмы, в отделение психической стабилизации, где на первых порах поместили в коридоре для «острых», переодев при этом в нейлоновый халат. Там за ним неусыпно следила камера и приглядывала охрана, всякое его перемещение или разговор отмечая в дежурном журнале. Все его контакты тоже фиксировались видеокамерой.
На шестой день его из «острой» перевели в обычную палату, халат заменили синей робой, разрешили пользоваться средствами гигиены (за исключением бритвенных станков), а также принимать душ и горячую пищу; получил он и доступ к телефону. Далее Фолкнер приступил к индивидуальным, с глазу на глаз, консультациям у тюремного психолога и дал себя обследовать психиатрам, назначенным опекающей его командой юристов. Общительностью он при этом не отличался. И вдруг преподобный затребовал телефонный звонок своему адвокату и попросил разрешения встретиться со мной. К удивлению — в том числе и его собственному, — ему пошли навстречу и в этом, отступив от правил и допустив свидание непосредственно в его камере.
Когда я прибыл в тюремную психушку, охранники там как раз доедали чизбургеры, оставшиеся от обеда заключенных. Арестанты, чьи камеры выходили на зону рекреации, отложили свои дела и дружно на меня уставились. Один из них, тучный низенький горбун с жидкими темными прядями, подошел к решетке и безмолвно вперился. Поймав его взгляд, ничего хорошего я не ощутил и отвел глаза. Полковник с сержантом, расположившись за столом при входе, смотрели, как дежурный ведет меня коридором к «одиночке» Фолкнера.
Уже в пяти метрах от нее я ощутил холодок. Подумал было, что это от моего нежелания встречаться со старым душегубом, но тут заметил, как шагающий рядом охранник тоже зябко передернул плечами.
— А что у вас тут с отоплением? — поинтересовался я.
— Да топят-то нормально, — ответил он. — Просто тепло отсюда уходит, как вода сквозь сито. А такого, как сейчас, и вообще прежде не было.
Остановившись все еще вне поля зрения арестанта, он вполголоса озабоченно сообщил:
— А все он, этот самый проповедник. У него в камере вообще дубак. Пробовали поставить ему калорифер, да не один, а целых два, — так оба закоротило. Адвокаты его на ор исходят — мол, содержание никудышное, — а мы-то что можем сделать.
Едва он договорил, как справа от меня, неожиданно возникнув, зашевелилось что-то белое. С моего угла зрения решетка камеры почти заподлицо сливалась со стеной, и впечатление было такое, что рука с длинными белыми пальцами высовывается из стальной стены. Пальцы змеисто шевелились, щупая воздух, словно наделенные даром не только осязания, но и слуха со зрением.
А затем послышался голос, шелестяще-вкрадчивый, как падающие на бумагу металлические опилки.
— Паркер, — провещал он, — ты пришел.
Медленно-премедленно я приблизился к камере и увидел там на стенах капли сырости. На искусственном свету они искрились подобно мириаду крохотных серебристых глаз. Запах сырости исходил и от стен камеры, и от стоящего в ней человека.
Раньше мне казалось, что ростом он был повыше — может, из-за того, что некогда длинные седые волосы были теперь коротко подстрижены. Однако его глаза горели все той же странной, цепкой неутолимостью. Он был по-прежнему удивительно худ: в отличие от многих арестантов, на сытных тюремных харчах не раздобрел. О причине этого я догадался лишь чуть погодя.
Несмотря на холод в камере, Фолкнер волнами источал жар. С таким пламенным взором и мелкими лихорадочными подергиваниями (я заметил их только сейчас) он должен был гореть как головня; при этом на лице не было никаких следов испарины, и вообще недомогания он своей наружностью не выказывал. Кожа Фолкнера была суха, как бумага, — казалось, он может вот-вот непроизвольно вспыхнуть и сгореть дотла.
— Подойди ближе, — велел он.
Охранник рядом покачал головой.
— Мне и здесь хорошо, — откликнулся я.
— Ты меня боишься, грешник?
— Нет, если только ты не можешь проходить через сталь.
В памяти снова возникла рука, словно материализующаяся из воздуха, и я сглотнул внезапно пересохшим горлом.
— Нет, балаганные фокусы я не люблю, — сказал на это старик. — Сидеть здесь мне осталось уже недолго.
— Ты так думаешь?
Он, подавшись вперед, прижал лицо к холодным прутьям:
— Я знаю.
Он улыбнулся; при этом его бледный язык, метнувшись, как у ящерицы, облизнул сухие губы.
— Чего тебе надо?
— Поговорить.
— О чем?
— О жизни. О смерти. О жизни после смерти. Или, если тебе так предпочтительней, о смерти после жизни. Они к тебе по-прежнему приходят, Паркер? Те заблудшие, мертвые? Ты их все еще видишь? Я вот да. Ко мне они приходят. — Осклабившись, он сделал вдох, который будто застрял у него в глотке, как на ранней стадии сексуального возбуждения. — Причем во множестве. О тебе спрашивают; особенно те, кого ты отпустил. Когда, говорят, он к нам присоединится? А я им отвечаю: скоро. Совсем уже скоро. У них на тебя виды.
На его колкости я не отреагировал. Вместо этого спросил, зачем он себя порезал. Подняв передо мной исполосованные руки, свои шрамы на запястьях он оглядел чуть ли не с удивлением.
— Может, я их обмануть хотел, — услышал я ответ. — Чтобы на меня не набросились мстить.
— Обман тебе не удался.
— Это с какой стороны посмотреть. Зато в том месте — современном аду — меня больше нет. А здесь есть контакт с остальными. — У него горели глаза. — Может, мне даже удастся спасти несколько заблудших душ.
— Ты о ком-нибудь конкретно?
Фолкнер тихо рассмеялся.
— Да уж не о тебе, грешник, это однозначно. Ты спасению не подлежишь.
— Тем не менее ты запросил свидания со мной.
Улыбка, поблекнув, сошла у него с лица.
— У меня к тебе предложение.
— Тебе нечего ставить на кон.
— Как сказать, — вкрадчиво прошелестел он. — У меня есть твоя женщина. Могу поставить на кон ее.
Я не двинулся с места, но он за решеткой внезапно отшатнулся, как будто его в грудь пихнула сила моего взгляда.
— Что ты сказал?
— Я говорю: предлагаю безопасность твоей женщины и твоего нерожденного ребенка. Предлагаю тебе жизнь, не обуреваемую страхом возмездия.
— Старик, тебе сейчас не со мной предстоит бороться, а со штатом. Так что все свои сделки прибереги для суда. А если ты еще хоть раз обмолвишься о моих близких, я…
— Ну и что ты? — переспросил он ехидно. — Убьешь, что ли? Был у тебя шанс, да сплыл. Коротки руки. А борьба у меня не только со штатом. Разве не помнишь? Ты убил моих детей, мою семью, ты с твоим дружком-извращенцем. Что ты сделал с человеком, который лишил жизни твое дитя, а, Паркер? Ты его разве не достал из-под земли, не убил как бешеную собаку? Почему же ты ожидаешь, что за смерть моих детей я должен отреагировать как-то иначе? Или у тебя правила одни, а у всего человечества другие? — Он театрально, патетически вздохнул. — Но я не такой, как ты. Я не убийца.
— Чего ты хочешь, старик?
— Хочу, чтобы ты увел меня от суда.
Я подождал, пока уймется сердце.
— А если я этого не сделаю?
Он пожал плечами.
— А если нет, то я не отвечаю за действия, которые могут последовать как против тебя, так и против них. Я, понятно, здесь ни при чем: несмотря на естественную к тебе враждебность, у меня нет намерения чинить козни твоим близким. Я за всю свою жизнь никому не навредил и не думаю делать этого впредь. Но ведь могут найтись и такие, кто возжелает поквитаться за меня, если только их не предупредить, что я сам того не хочу.
— Вы это слышали? — повернулся я к охраннику.
Тот кивнул, а Фолкнер перевел на него бесстрастный взгляд.
— Я лишь предлагаю отвести от тебя расплату. А то, что рядом с тобой стоит мистер Энсон, так это тебе поможет. Он и сам не без греха: вон, потягивает одну шлюшку тайком от своей жены. Хуже того, тайком от ее родителей. Сколько ей, мистер Энсон, — пятнадцать? Закон не жалует совратителей малолеток — хоть мирской, хоть какой.
— Ах ты сука! — Энсон рванулся к решетке, но я схватил его за руку.
Надзиратель крутнулся на каблуках; показалось, что ударит меня, но он сдержался и рывком высвободил запястье. Я глянул направо: к нам уже спешили его коллеги. Энсон вскинул руку — дескать, все в порядке, — и они тут же остановились.
— А еще говорил, что не занимаешься балаганными фокусами, — усмехнулся я.
— Кто знает, какое зло таится в сердцах людей? — громким шепотом вопросил проповедник. — Тень знает. — Он негромко хохотнул. — Отпусти меня, грешник. Уйди, и я тоже уйду. Я не виновен в обвинениях, которые мне клепают.
— Свидание закончено.
— Нет, оно лишь началось. Ты помнишь, грешник, что сказал перед смертью наш общий друг? Помнишь те слова Странника?
Я не ответил. В Фолкнере было многое, чего я не понимал; многое, к чему я относился с презрением; но его знание событий, о которых он просто не мог быть в курсе, тревожило меня более всего и вызывало растерянность. Каким-то образом, неисповедимыми для меня путями, он направил руку убийцы Сьюзен и Дженнифер, вдохнул в него убежденность и в итоге привел его на наш порог.
— Ужели он не говорил тебе об аде? О том, что вот она, преисподняя, вокруг нас, и мы в ней находимся? Он был человек во многом заблудший, ущербный, несчастный, но в этом он был прав. Сие есть преисподняя. Когда пали восставшие ангелы, они оказались брошены сюда — отверженные, с отнятой красотой, оставлены здесь блуждать. Ты не страшишься темных ангелов, Паркер? А надо бы. Они знают о твоем существовании и вскоре на тебя двинутся. То, с чем ты сталкивался до сих пор, не идет ни в какое сравнение с тем, что предстоит. Я перед ними так, пешка; пехотинец, призванный расчистить путь всадникам. То, что грядет для тебя, нельзя назвать человеческим.
— Ты рехнулся.
— Нет, — горячечно шептал Фолкнер. — Я проклят за неудачу, но ты будешь проклят вместе со мной за соучастие в ней. Они тебя проклянут. Уже ждут этого.
Я тряхнул головой. Энсон, прочие охранники, даже решетки и стены тюрьмы — все это как будто схлынуло, растворилось. Остались лишь мы со стариком, подвешенные во мгле. Мое лицо покрывала испарина — след жары, которую он источал. Я как будто подхватил от него какую-то жуткую лихорадку.
— Ты не хочешь узнать, что он мне сказал, когда пришел? Неужели тебе неинтересны дискуссии, приведшие к смерти твоей жены и малышки? В самой-самой своей глубине неужели ты не хочешь узнать, о чем же мы говорили?
Я кашлянул. Горло, из которого я выдавливал слова, словно обручем сжимало:
— Ты тогда и знать ни о чем не мог.
Он рассмеялся.
— А это было и необязательно. Но ты… О, наши разговоры были о тебе. Через него я пришел к пониманию твоей сущности, да такому, какое тебе и самому невдомек. Знаешь, я по-своему рад, что у нас была та возможность встретиться, хотя… — Его лицо омрачилось. — Мы оба заплатили за переплетение наших жизней большую цену. Отрешись от себя, от всего этого, и противостояния между нами больше не будет. Но если ты продолжишь идти прежним путем, я уже не смогу предотвратить того, что может произойти.
— Прощай.
Я повернулся, чтобы уйти, но случилось так, что из-за короткой схватки с Энсоном я оказался в пределах досягаемости для Фолкнера. Его рука, вытянувшись, схватила меня за пиджак и, когда я на миг потерял равновесие, подтянула к решетке. Я инстинктивно повернул голову и раскрыл рот, чтобы выкрикнуть предупреждение.
И тут Фолкнер плюнул мне в рот.
Я лишь через секунду понял, что именно произошло, а поняв, попытался вслепую нанести удар. Меня теперь оттаскивал от решетки Энсон; подоспели и другие охранники. И пока я с омерзением отплевывался, Фолкнер продолжал кликушествовать из своей темницы:
— Это мой подарок, Паркер! Возьми его — чтобы тебе все виделось, как мне!
Оттолкнув охрану, я вытер рот, после чего опустил голову и двинулся обратно, через рекреацию; из-за решеток меня молчаливо провожали взглядами те, кто теперь не опасен ни себе, ни другим. Иди я с поднятой головой или думай о чем-то кроме проповедника и того, как он со мной обошелся, я бы, возможно, заметил, что тот горбатый грузный карлик смотрит на меня внимательней остальных.
Когда же я ушел, тот человек, звали которого Сайрус Нэйрн, расплылся в улыбке и начал пальцами складывать поток беззвучных слов, но вскоре под взглядом охранника осекся и демонстративно вытянул руки по швам.
Охранник знал, что именно делает Сайрус, но не придал этому значения: немой, он и есть немой.
А что еще делать немым, как не изъясняться знаками.
Я был уже около машины, когда сзади захрустел гравий. Меня догонял Энсон. Подойдя, он остановился, неловко переминаясь с ноги на ногу.
— Ну как вы, в порядке?
Я кивнул. В караульном помещении я прополоскал рот чьим-то зубным эликсиром, но все равно чувствовал, как по организму, поганя, плавает какая-то частица Фолкнера.
— То, что он там нес, будто… — начал он.
— Ваша интимная жизнь, — перебил я, — сугубо ваше дело. Я к ней не имею никакого отношения.
— На самом деле все это не так.
— А так оно никогда и не бывает.
Он от шеи к лицу покрылся красными пятнами.
— Вы мне специально дерзите?
— Еще раз повторяю: это ваше личное дело. Но один вопрос к вам все же есть. Если вас это тревожит, можете проверить, нет ли у меня диктофона.
Секунду подумав, он кивнул: дескать, спрашивай.
— То, что сказал проповедник, это правда? Мне плевать насчет закона или насчет того, зачем вы этим занимаетесь. Я хочу знать одно: он был прав по сути?
В качестве ответа Энсон глянул себе под ноги и сделал кивок.
— Может, об этом сболтнул кто-нибудь из охранников?
— Исключено. Об этом не знает никто.
— А если кто-нибудь из заключенных? Или из местных, который услышал краем уха и по гнилости своей пустил слушок?
— Нет, и этого не может быть.
Я открыл дверцу машины. Энсон, похоже, чувствовал надобность завершить этот диалог на какой-нибудь брутальной мужской ноте. Сдерживать себя в этом — как, впрочем, и кое в чем другом — было не в его натуре.
— Если хоть кто-нибудь узнает, — предупредил он, — ты по уши в дерьме.
Прозвучало как-то неубедительно; это почувствовал даже он. Это было видно и по пунцовым щекам, и по тому, как он демонстративно напряг мышцы шеи, даже вздыбился воротник рубашки. Я, не прекословя, дал ему сохранить в щепетильной ситуации столько достоинства, сколько он мог унести, удаляясь обратно к центральному входу. Отныне приближаться к Фолкнеру без необходимости он вряд ли захочет.
Внезапно на него пала тень — откуда-то сверху спустилась большущая птица и неспешно закружила. Этих птиц над тюремными стенами все прибывало. Большие и черные, они словно нехотя скользили, чертя петли. Однако в их движениях было что-то неестественное. Кружение не имело ничего общего с грациозностью и красотой птичьего полета, а тощие тела не сочетались с громадными крыльями. Они словно боролись с силой притяжения, рискуя при этом не выдержать и грянуться оземь, то и дело срывались в короткое пике и тотчас отчаянно, неистово били крыльями, тяжело возвращаясь на спасительную высоту.
Вот одна отделилась от стаи и, увеличиваясь в размерах, снизилась по спирали, уместилась на одной из караульных вышек. И тогда я увидел, что это не птица, а… В общем, я понял, кто передо мной.
Тело у ангела было чахлое, изможденное, а тонкие кости обтягивала черная, иссохшая, как у мумии, кожа; темным было заостренное хищное лицо с умными, знающими глазами. Когтистой рукой существо оперлось о стекло, при этом медленно взмахивая огромными крыльями, оперенными тьмой. К нему неторопливо присоединились остальные, молчаливо усаживаясь кто на стену, кто на вышку, пока тюрьма под ними не оказалась покрыта словно черной пелериной. В мою сторону они не двигались, но я ощущал их враждебность и кое-что еще: чувство того, что их предали, как будто я был в некотором смысле одним из них, а потом взял и отступился.
— Вороны, — послышался рядом голос. Это произнесла пожилая женщина с бумажным пакетом в руке — видимо, передачей кому-нибудь из арестантов: сыну, а может, и мужу, одному из тех стариков в седьмом блоке. — Никогда столько не видела. И какие большие.
Да, теперь они представали воронами: чуть ли не в метр высотой, с костлявыми пальцами на кончиках крыльев, ясно различимыми по мере того, как они негромко перекликались, перемещаясь по стенам.
— Я не думал, что они могут слетаться в таких количествах, — сказал я.
— Они и не слетаются, — согласилась она. — Во всяком случае, обычно. Хотя кто скажет, что нынче можно считать обычным?
Она вздохнула и двинулась ко входу. Я сел в машину и поехал, однако черные силуэты в зеркале заднего вида не становились при этом меньше. Наоборот, пока тюрьма зрительно уменьшалась, они как будто разрастались, обретая новые очертания.
И я чувствовал на себе их взгляды — одновременно с тем, как во мне раковой опухолью пускала споры слюна проповедника.
«Это мой подарок, Паркер! Возьми его — чтобы тебе все виделось, как мне!»
Помимо тюрьмы и цеха профессионально-технического обучения при ней, ничем другим внимание заезжего чужака Томастон не привлекает. Хотя на северной оконечности этого городка есть очень неплохая закусочная с домашними пирогами и пудингами, которые с пылу с жару подаются тем, кто заходит сюда перекусить после свидания с любимыми — свидания через стол или стеклянную стенку в паре миль отсюда. В придорожной аптеке я купил еще один флакон зубного эликсира и, прежде чем зайти в закусочную, как следует прополоскал рот на парковке.
Небольшая, утло обставленная обеденная зона в основном пустовала, за исключением столика, за которым бок о бок сидели двое стариков и смиренно наблюдали за проезжающими по шоссе машинами. Кроме них в деревянной отгородке у стены сидел человек помоложе — в дорогом костюме; рядом на стуле висело аккуратно сложенное пальто. На столике, попирая читаную центральную газету, стояла тарелка с сиротливо лежащей на ней вилкой, следами соуса и хлебными крошками. Я заказал кофе и сел напротив. Человек этот был мне знаком.
— Что-то вид у тебя не ахти, — непринужденно заметил он.
Мой взгляд непроизвольно перекочевал за окно. С того места, где я сидел, не было видно тюрьмы. Я мотнул головой, избавляясь от темных тварей, сгрудившихся в ожидании на тюремных стенах. Разумеется, они мне померещились. Обыкновенные вороны. Болен я, вот что. После стычки с этим тошнотворным нелюдем.
— Стэн, — сказал я, чтобы как-то отвлечься, — костюм на тебе просто загляденье.
Он отвел полу, показывая ярлык:
— Армани. Купил в уцененном и даже чек во внутреннем кармане ношу на всякий случай, чтобы не обвинили в коррупции.
Официантка принесла кофе и удалилась к себе за прилавок читать журнал. Звенело где-то модерновой попсой радио.
Стэн Орнстед, помощник окружного прокурора, состоял в обвинительной команде по делу Фолкнера. Именно он с подачи прокурора Эндрюса убедил меня встретиться с проповедником, и он же устроил так, чтобы встреча проходила непосредственно у камеры: я своими глазами должен был увидеть, какие условия подсудимый себе там создал. Стэн был ненамного моложе меня, и ему светила превосходная карьера. Был он вхож и в престижные круги, только еще не успел набрать там достаточный вес. Он рассчитывал на содействие Фолкнера в этом плане, вот только по словам надзирателя выходило, что тут получается удручающая пробуксовка, грозящая перерасти в фиаско для всех заинтересованных в вынесении обвинительного приговора.
— Вид у тебя, скажем так, усталый и потрясенный, — вынес определение Стэн, пока я для подкрепления сил прихлебывал крепкий кофе.
— Есть немного. Он так воздействует на людей.
— Никаких откровений ты из него, похоже, не вытянул.
Видя, что я чуть не поперхнулся, он сокрушенно развел руками: дескать, а что поделаешь.
— Ты не знаешь, камеры тамошней психушки прослушиваются? — спросил я.
— Если спросить тюремное начальство, оно с готовностью ответит «нет».
— Но ведь кто-то за всем этим присматривает?
В камере у Фолкнера жучок. Только учти, официально мы об этом ничего не знаем.
Под словом «жучок» подразумевалось слежение, не санкционированное судом. Если еще конкретнее, то этим термином ФБР обозначает все подобные операции.
— Фэбээровцев работа?
— Серые плащи не особо в нас верят. Они беспокоятся, как бы Фолкнер не соскочил с крючка, а потому торопятся накопать побольше материала, чтобы в случае чего подвести его под федеральную статью или пойти на двойное судебное преследование. Да будет тебе известно, все его разговоры с адвокатами, врачами, психиатром и даже с заклятым врагом в твоем лице записываются. Надежда лишь на то, что он хоть что-нибудь да выдаст, и это поможет выйти на след ему подобных, а то и на другие преступления, которые он, возможно, совершал. Все это, конечно, не вполне законно, но если в итоге сработает, то польза будет неоспоримой.
— А он… соскочит?
Орнстед пожал плечами.
— Ты же знаешь, на что он напирает: его десятилетиями держали фактически на положении пленника, он ни к чему не причастен, о преступлениях Братства и всех, кто с ним связан, слыхом не слыхивал. И ни к каким убийствам его напрямую привязать нельзя, и двери в подземном его логове запирались снаружи на засов.
— Но он был в моем доме, когда они пытались меня убить.
— А доказательства где? К тому же ты был частично оглушен. Да еще и не видел проповедника толком, сам же рассказывал.
— Но его видела Рэйчел.
— Да, видела. Но ее только что саму ударили по голове, и у нее на глазах была кровь. Она сама соглашается, что многое из того, о чем там говорилось, не помнит. К тому же вслед за тем он ушел.
— Возле Игл-Лейка есть ямища, где найдены останки семнадцати тел, вся его паства.
— Он утверждает, что между семьями завязалась жестокая драка. Сначала все схватились между собой, затем напустились и на его семью. Убили жену. Дети были вынуждены как-то вступиться. По его словам, сам он в день побоища находился в Преск-Айле.
— Он напал на Ангела, истязал его.
— Фолкнер отрицает; говорит, это сделали дети, а его заставили смотреть. К тому же твой друг сам отказывается давать свидетельские показания, и даже если вызвать его в суд по повестке, любой, даже самый грошовый юрист мигом припрет его к стенке. Так что свидетель из него никакой. Да и ты, если на то пошло, в этом плане далеко не идеален.
— Это почему?
— Слишком уж вольно обращался со своей пушчонкой. И даже если против тебя не выдвинули встречных обвинений, это не значит, что все окончательно закрыли глаза на твои действия. Можешь быть уверен, адвокатская команда Фолкнера знает о тебе все. Она будет давить на то, что ты вторгся в чужие владения, все и вся там перестрелял; бедный старик едва успел уйти живым.
Я оттолкнул от себя кофейную чашку.
— Так ты только затем меня и позвал, чтобы все мои доводы окончательно похерить?
— Здесь они похерятся или на суде, разницы нет. Ситуация тревожная. И может статься, у нас есть и иные причины для беспокойства.
Я ждал, что он скажет.
— Его юристы подтвердили, что подали прошение в верховный суд о выходе их подзащитного под залог. Решение должно быть принято в течение десяти дней. Мы думаем, ответственным судьей может оказаться Уилтон Купер, а это не самый лучший вариант.
Уилтону Куперу остались считаные месяцы до пенсии, но он до последнего дня будет занозой в заднице у прокуратуры. Упрямый, непредсказуемый, он еще и враждовал с прокурором в личном плане (история, корни которой терялись в тумане времен). Паче того, в прошлом он высказывался против упредительного залога и вполне компетентно защищал права обвиняемых, жертвуя ради этого правами общества в целом.
— Если делом займется Купер, — сказал Орнстед, — останется лишь гадать, в каком направлении оно пойдет. Доводы Фолкнера яйца выеденного не стоят, но чтобы их гарантированно разрушить, нам нужно собрать улики, а на это могут потребоваться годы. Ты видел его камеру: этого фанатика посади хоть в пекло, он и его заморозит. И теперь его адвокаты наняли независимых экспертов, у которых уже готово заключение, что продолжительное содержание под стражей может негативно сказаться на здоровье Фолкнера — неровен час, помрет. Если же перевести его в Огасту, то можно смело застрелиться: они мигом начнут разматывать тему психической невменяемости проповедника. В ИУМе условий для его содержания нет, так что куда его девать, помимо Томастона? В окружную кутузку? Ха-ха. В общем, нам светит суд без надежных свидетелей и с недостаточным числом улик для того, чтобы дело было непробиваемым. Да еще и с подсудимым, который теоретически может откинуть копыта еще до приезда в зал суда.
Оказывается, все это время я сжимал ручку кофейной чашки так, что на пальцах от нее остались вмятины. Я отпустил ее и посмотрел, как кровь вновь прилила в побелевшие места.
— Если он выйдет под залог, то сбежит, — сказал я. — Дожидаться суда не станет.
— Как знать.
— Тут и гадать нечего.
Мы оба сгорбились за столом, одновременно уяснив невеселую суть. Старики у окна уставились в нашу сторону, возможно, почувствовали возникшее между нами напряжение. Я распрямился и тоже на них посмотрел, да так, что они мигом вернулись к своему прежнему занятию.
— Хотя, если вдуматься, — подал голос Орнстед, — Купер и тот не согласится на залог меньше семизначного, а я не думаю, что Фолкнер располагает суммами такого порядка.
Все активы Братства были заморожены, а прокуратура по бумагам пыталась выйти на тайные счета, если таковые существовали. Но ведь кто-то оплачивал адвокатов Фолкнера, и на открытый спецсчет в его защиту стекались деньги от удручающего количества ультраправых экстремистов и религиозных фанатиков.
— А нам известно, кто организовал тот фонд защиты? — поинтересовался я.
Официально он находился в ведении какой-то третьесортной юридической конторы из Саванны, штат Джорджия, принадлежащей некоему Мюрену. Как-то слабо верилось, что такими делами заправляет кучка сомнительных стряпчих-южан из офиса с просиженным диванчиком. Отдельно действовала собственная команда адвокатов Фолкнера, возглавляемая Джимом Граймсом. Невзирая на манерность, Джим Граймс котировался как один из лучших крючкотворов во всей Новой Англии. Такой даже рак заговорить может. И стоит отнюдь не дешево.
Орнстед сделал долгий, пахнущий кофе и никотином выдох.
— И вот наконец оставшиеся дурные вести. Пару дней назад к Мюрену приходил посетитель по имени Эдвард Карлайл. Телефонные распечатки показывают, что с той поры, как поднялась вся эта буча, они контактировали фактически ежедневно. А Карлайл является одним из учредителей фонда.
Я пожал плечами:
— Мне это имя ничего не говорит.
Орнстед отбарабанил пальцами по столешнице что-то вроде джиги.
— Эдвард Карлайл — правая рука Роджера Бауэна. А Роджер Бауэн…
— Законченный подонок, — договорил за него я. — И расист.
— И еще неонацист, — добавил Орнстед. — Для него время дзинькнуло и остановилось году эдак на тридцать девятом. Во типус. Наверное, специально держит у себя акции на газовые печи в надежде, что котировки поползут вверх, когда опять пойдут дела на старом фронте «окончательного решения». Насколько нам известно, за фондом защиты стоит именно Бауэн. Несколько лет назад он вдруг притих, но теперь какая-то сила вытащила его из-под камня. Выступает с речами на митингах, марширует, трясет кружкой для пожертвований. Впечатление такое, что ему не терпится вывести Фолкнера на улицы.
— А зачем?
— Это мы и пытаемся выяснить.
— У Бауэна база, кажется, в Южной Каролине?
— Он дрейфует между Каролиной и Джорджией, но в основном пасется где-то у Чаттануги, у реки. А что, ты планируешь туда наведаться?
— Может статься.
— Зачем, позволь спросить?
— Друг познается в беде.
— Хуже некуда. Что ж, коль окажешься там, сможешь спросить у Бауэна, отчего Фолкнер ему так дорог. Хотя я бы тебе этого не рекомендовал. Не думаю, что ты значишься первым в списке лиц, с кем он хотел бы познакомиться.
Я проводил Стэна до двери, возле которой стояла его машина.
— Ты там все расслышал? — спросил я, справедливо полагая, что он контролировал происходившее между мной и Фолкнером.
— Да уж, расслышал. Ты насчет охранника?
— Энсона.
— Меня это не заботит. А тебя?
— Ну, как… Все-таки несовершеннолетняя. Не думаю, что Энсон направит ее на путь истинный.
— Пожалуй, что нет. Можно поручить кому-нибудь этим заняться.
— Было б неплохо.
— Договорились. Кстати, у меня еще вот какой вопрос. Что у вас там произошло? Мне показалось, какая-то потасовка.
Несмотря на кофе, во рту у меня все еще стоял привкус зубного эликсира.
— Фолкнер плюнул мне в рот.
— Тьфу, блин. Думаешь сделать тест?
— Да, собственно, нет. Просто ощущение такое, будто глотнул электролита: так и жжет все, и во рту, и глубже.
— Зачем он это сделал? Хотел тебя разозлить?
— Нет. — Я покачал головой. — Сказал, это дар, чтобы я видел все отчетливей.
— Видел что?
Я промолчал, хотя ответ был мне известен.
Он хотел, чтобы я увидел, что ждет его и что уготовано мне.
Хотел, чтобы я разглядел породу его и ему подобных.
Воинствующее движение расистов в США никогда не отличалось масштабностью. Самая оголтелая его сердцевина составляет от силы 25 000 членов. К ним можно приплюсовать еще 150 000 активных сторонников и 400 000 сочувствующих, которые не участвуют ни деньгами, ни живой силой, но охотно рассуждают об угрозе белой расе со стороны цветных и жидовства (и то если сочувствующий во хмелю). Из наиболее активных больше половины приходится на долю ку-клукс-клана, остальные скинхеды и разношерстные нацисты, причем уровень сотрудничества между этими группировками минимальный, а иногда они скатываются к откровенной конкуренции, чреватой взаимным мордобоем. Членство в группах редко бывает постоянным: народ в них бесконечно мигрирует — нынче здесь, завтра там, — в зависимости от насущных проблем с работой, врагами и судимостями.
Но в каждой группе есть костяк пожизненных активистов. И даже если названия меняются, даже если организации грызутся между собой, дробясь на все более мелкие осколки, их лидеры остаются. Это прозелиты, фанатичные приверженцы, неутомимые борцы за идею, шествующие под знаменами нетерпимости в местах людского скопления, на митингах, сборищах и слетах, на рынках и площадях, швыряющие листовки и бюллетени, кликушествующие в ночном радиоэфире.
Роджер Бауэн среди них был одним из самых живучих, а заодно и самых опасных. Сын баптистов, родившийся в Гаффни, штат Южная Каролина, у подножия Блю-Риджа, — за двадцать лет активистского стажа он прошел через неисчислимые ультраправые организации, в том числе и группы отъявленных неонацистов. В 1983 году в возрасте двадцати четырех лет Бауэн с еще тремя молодыми людьми был допрошен на предмет причастности к деятельности «Ордена» — тайного общества, сформированного расистом Робертом Мэттьюзом и связанного с так называемыми «Арийскими нациями».
В течение 1983–1984 годов «Орден» произвел серию нападений на банки и машины инкассаторов, добывая деньги для финансирования своей, так сказать, текущей деятельности: поджогов, вооруженных нападений, оплаты бомбистов и подделки ценных бумаг. Помимо этого «Орден» нес ответственность за убийство Алана Берга, телеведущего из Денвера, и Уолтера Уэста — члена организации, заподозренного в выдаче ее секретов. В конце концов все члены «Ордена» получили по заслугам; исключение составил сам Мэттьюз, убитый в 1984 году в перестрелке с агентами ФБР. Поскольку свидетельств причастности Бауэна к «Ордену» обнаружить не удалось, наказания он избежал, а правда об истинных масштабах его вовлеченности в дела организации умерла вместе с Мэттьюзом. Несмотря на сравнительно малый численный состав «Ордена», для раскрытия его деяний ФБР было вынуждено задействовать чуть ли не четверть своих людских ресурсов. Компактность «Ордена» тогда сыграла ему на руку, не позволив просочиться в организацию осведомителям; Уолтер Уэст оказался единственным исключением. Этот урок Бауэн усвоил твердо.
Какое-то время Бауэн скитался, но затем нашел себе пристанище в ку-клукс-клане — даром что к той поре усилиями ФБР организация сильно сдала: первичные ячейки усохли, престиж катастрофически упал, а средний возраст членов с уходом или смертью ветеранов стал снижаться. В результате традиционное отмежевывание куклуксклановцев от беспринципных неонацистов стало размываться, а неофиты становились все менее разборчивыми в средствах, игнорируя подчас мнение старших товарищей. Тогда Бауэн примкнул к «Незримой империи» Билла Уилкинсона, куда входили и «Рыцари ку-клукс-клана», а к 1993 году, когда «Невидимая империя» приказала долго жить, он уже возглавлял «Белых конфедератов», свой собственный клан.
При этом, в отличие от прочих, Бауэн не вербовал активно новичков к себе в организацию и даже саму связь со своими идейными прародителями использовал лишь как вывеску. «Белых конфедератов» никогда не набиралось более дюжины, но при этом они снискали непомерные авторитет и влияние и в девяностые годы внесли значительный вклад в общую нацификацию клана, еще сильнее размыв традиционные различия между куклуксклановцами и неонацистами.
Не был Бауэн и отрицателем холокоста. Ему нравилась сама концепция: немыслимый ранее масштаб массового истребления, причем с подтекстом методичной продуманности. Именно это, а не какие-то там моральные колебания, привело к тому, что Бауэн дистанцировался от отдельных проявлений насилия, органически свойственных движению. На ежегодном слете в джорджийском парке Стоун-Маунтин он даже публично осудил инцидент в Северной Каролине, когда пьяными идейными отморозками был забит до смерти темнокожий мужчина по имени Билл Пирс, — за что Бауэна освистали и даже согнали с трибуны. С той поры этот слет Бауэн больше не посещал: его не поняли, да ему не больно-то и хотелось. Однако работу он продолжал тайком, поддерживая отдельные выступления ку-клукс-клана в городках на границе Джорджии и Южной Каролины. Если даже (как оно зачастую и бывало) в марше участвовала лишь горстка крикунов, сама угроза массовых протестов удостаивалась огласки в СМИ и тревожного блеянья овец-либералов, нагнетая таким образом атмосферу неуверенности и боязни, столь нужную Бауэну. «Белые конфедераты» во многом были ширмой, цирковым иллюзионом, где фокусник, прежде чем явить себя, завораживает публику гипнотическими взмахами своей волшебной палочки. Истинный же фокус исполнялся не на виду, а движение палочки никак не было связано с иллюзией.
Бауэн пытался залечить старую вражду; именно он как мог наводил мосты над тем, что разобщало «христианских патриотов» и «ариев», скинхедов и ку-клукс-клан; Бауэн как никто другой старался привлечь к себе самых горластых, самых оголтелых из христианских правых; он понимал всю важность сплоченности и взаимопомощи, а также расширения финансовой базы; и, наконец, Бауэн чувствовал, что, взяв Фолкнера под свое крыло, он тем самым убедит тех, кто проникся историей бедняги-миссионера, перенаправить свои деньги на его спасение.
В год, предшествовавший аресту Фолкнера, с полмиллиона долларов подогнало Братство — разумеется, мелочь в сравнении с тем, какие деньжищи гребут более раскрученные телевизионные проповедники, но для Бауэна и иже с ним это был серьезный навар. На глазах у Бауэна лились средства в апелляционный фонд Фолкнера; набралось уже процентов десять, если не больше, от заявленной семизначной суммы залога, причем этот ручеек не скудел. Однако среди поручителей нет таких безумцев, которые, жертвуя на залог для Фолкнера, продолжат это делать, если вдруг узнают, что деньги фактически обречены. А потому у Бауэна был иной план, так сказать, иное шило в мешке. Если все сделать правильно, можно будет еще до конца месяца вызволить Фолкнера; а когда разнесется молва, что бедного священника укрыл в безопасном месте он, Бауэн, то тем лучше для Бауэна. В конце концов, какая разница, жив проповедник или мертв. Главное, чтобы он вдохновлял самим своим таинственным наличием.
Впрочем, Бауэн искренне восхищался и старым проповедником, и тем, чего сумело достичь Братство. Не прибегая к банковским перипетиям, которые в итоге сгубили «Орден», он с силовой поддержкой в четыре-пять человек на протяжении почти трех десятилетий осуществлял целые кампании по убийству и устрашению тех отступников, до которых мог дотянуться, великолепно пряча при этом следы. ФБР с Бюро по контролю алкоголя, табака и огнестрельного оружия и те до сих пор не сумели доказать причастность Братства к убийству работников абортариев, видных гомосексуалистов, еврейских вождей и даже некоторых олигархов, за уничтожением которых стоял, по негласному мнению, Фолкнер.
Покажется странным, но Бауэн всерьез и не рассчитывал на возможность сплотиться вокруг дела Фолкнера, пока не появился Киттим. Среди ультраправых Киттим был легендой, воистину народным героем. К Бауэну он пришел вскоре после ареста Фолкнера, и с того дня мысль о вмешательстве в дело проповедника стала для Бауэна чем-то естественным. И даже не знай он, что содеял Киттим на своем веку и даже откуда он взялся, это, по сути, не имело значения. В самом деле, разве для народных героев это важно? Ведь они реальны лишь отчасти — а рядом с Киттимом Бауэн преисполнялся обновленным ощущением цели, почти непобедимости.
И ощущение было таким сильным, что он даже едва замечал угрозу, которой всегда веяло от этого человека.
Затея Бауэна, подкрепленная появлением Киттима, самолюбию Фолкнера явно польстила — через адвокатов проповедник согласился вывесить свой флаг на мачте Бауэна и даже предложил ему за услуги кое-какие переводы со счетов, до которых не докопаться никому и никогда. Более всего старику не хотелось умирать в тюрьме — уж лучше прятаться до скончания дней, чем гнить за решеткой в ожидании суда. Попросил Фолкнер и еще об одной услуге. Бауэн поначалу напрягся (ведь он и так предложил укрыть проповедника от закона, разве этого мало?), но, узнав, о чем идет речь, расслабился. В самом деле, одолжение не такое уж и большое, а удовольствия от него даже самому Бауэну ничуть не меньше, чем Фолкнеру.
Бауэн полагал, что нашел того самого человека, который выполнит работу, но он ошибался насчет Киттима.
На самом деле это Киттим нашел его.
Грузовик Бауэна подъехал к небольшому огороженному участку земли — как раз там на карте Южная Каролина уголком вдается в восточный Теннесси. На участке стоял темный деревянный дом, к крыльцу вели четыре грубо отесанные ступени. Два узких окна в противоположных стенах сруба напоминали бойницы.
Там в кресле-качалке, справа от двери, сидел человек и дымил сигаретой. Это был Карлайл. На голове у него вились короткие кудряшки, которые однажды, лет в двадцать с небольшим, начали было редеть, а потом вдруг — годам к тридцати — словно передумали и остались; в итоге макушка оказалась оторочена подобием светлого клоунского парика. Карлайл был в неплохой форме, как и большинство из тех, кого держал в подручных Бауэн. Пил он умеренно; что же касается курева, то Бауэн и припомнить не мог, чтобы когда-либо видел его с сигаретой. Сейчас лицо у Карлайла было помятое, изможденное. Кроме того, поблизости что-то источало кислую вонь. На подходе Бауэн определил: блевотина.
— Ты в порядке? — спросил он.
— А че? — буркнул Карлайл, отирая губы и оглядывая пальцы: не налипло ли чего, — дерьмо на мне, что ли?
— Нет, только воняет здесь.
Карлайл сделал еще одну затяжку, после чего осмотрительно загасил окурок о подошву ботинка, а убедившись, что он остыл, разорвал и бросил кусочки на ветер.
— Откуда, Роджер, у нас взялся этот тип? — спросил он, управившись со своим занятием.
— Кто, Киттим?
— Ага, Киттим.
— Он легенда, — благоговейно, на манер мантры произнес Бауэн.
Карлайл проехался рукой по лысой макушке.
— Да знаю я. В смысле, кажется, что знаю. — Лицо расплылось было в нерешительности, но довольно быстро перекроилось в брюзгливую мину. — И все равно, откуда б он ни взялся, это изверг.
— Мы в нем нуждаемся.
— Обходились же как-то и без него.
— С ним все стало иначе. Ладно, к делу. Ты вытянул что-нибудь из парня?
Карлайл покачал головой:
— Ничего он не знает. Мелкая сошка.
— Уверен?
— На все сто, если бы этот хрен обрезанный что-нибудь знал, то давно бы выложил. А он, сучонок, только блюет.
В жидовской заговор Бауэн верил не то чтобы очень. Да, безусловно, существуют богатые евреи, наделенные властью и влиянием, но они, если взглянуть на совокупную картину, слишком уж далеко раскиданы. Тем не менее, по словам Фолкнера, какие-то старые евреи из Нью-Йорка замыслили его убить и отрядили для этого человека. Киллер этот теперь мертв, но Фолкнеру все равно хочется знать, кто его подослал, с тем чтобы, когда придет время, можно было отомстить. И Бауэну подумалось: а и впрямь не мешало бы выяснить, что евреи эти затевали. И потому они, подкараулив на улице Гринвилля, взяли одного паренька, показавшегося подозрительным — в неподходящих местах он задавал дурацкие вопросы. После этого Бауэн доставил его сюда в багажнике машины, связанного и с кляпом во рту, и передал Киттиму.
— Где он?
— На задах.
Бауэна мимо себя Карлайл пропустил не сразу, перегородив дорогу рукой как шлагбаумом.
— Ты еще не ел?
— Нет.
— Ну, тогда ты везун.
«Шлагбаум» упал. Бауэн двинулся к загону, где в свое время держали свиней. Их вонь все еще не выветрилась; во всяком случае, так Бауэн думал, пока не разглядел на голой земле посреди загона нечто. И тогда он понял, откуда идет вонь.
Пленник был раздет донага и привязан на солнцепеке к бревну. У юноши была аккуратно подстриженная бородка, а черные кудри, наоборот, неухоженные; мокрые от пота, они прилипли к черепу. Голову стягивал черный кожаный ремень, который удерживал во рту кляп. Над ним склонился человек в комбинезоне и перчатках, он расширял пальцами ножевые раны и делал новые. Когда он приостанавливался, привязанный мучительно напрягался и начинал негромко и чуть ли не эротично хныкать заткнутым ртом. «Интересно, — подумал Бауэн, — как он еще не подох и даже не потерял сознание. Впрочем, Киттим на выдумки мастак».
Заслышав шаги Бауэна, человек в комбинезоне резко выпрямился, движением напомнив потревоженное насекомое, и повернулся.
Киттим был рослым, под два метра. Шапочка и темные очки, которые он обычно носил, почти полностью скрывали лицо. У него было что-то не в порядке с кожей (что именно, Бауэн не рисковал спросить); к неприкрытым розовато-лиловым облупленным местам паклей лепились свалявшиеся завитушки волос. Чем-то он напоминал марабу, пожирателя падали. Глаза Киттима, когда он их не прятал, светились изумрудной зеленью, как у кошки. Тело под комбинезоном было аскетично жестким; ногти аккуратно подстрижены, а сам он чисто выбрит. Кроме лосьона для бритья от него почему-то припахивало мясом.
А иногда горящим машинным маслом.
Бауэн посмотрел на юношу, после чего вернулся взглядом к Киттиму. Разумеется, Карлайл прав: Киттим извращенец, и из небольшой команды Бауэна, пожалуй, лишь Лэндрон Мобли (сам немногим лучше бешеного пса) ощущал что-то вроде родства к этому человеку. И дело не в том, с каким изуверством Киттим истязал еврея. Не это отвращало Бауэна, а плотоядное сладострастие палача. Сейчас, например, у Киттима явно стояк: даже комбинезон встопорщился. На секунду гнев пересилил в Бауэне потаенную боязнь.
— Что, тащишься? — спросил Бауэн.
Киттим пожал плечами.
— Ты просил выпытать, что он знает. — Голос напоминал сухой скрежет метлы по каменному полу.
— Карлайл говорит, он ничего не знает.
— Карлайл здесь не хозяин.
— Да, но хозяин здесь я. И я спрашиваю, выяснил ли ты что-нибудь полезное.
Киттим, посмотрев темными стеклами очков, повернулся спиной.
— Отойди, — бросил он и опустился на колени перед парнем, собираясь продолжить свое занятие. — Я не закончил.
Бауэн, вместо того чтобы отойти, вытащил из кобуры пистолет. Впечатление такое, будто эту образину, создав из некой темной гущи, подослали духи зла; Киттим казался олицетворением ненависти и ужаса — абстракция, принявшая телесную форму. Помнится, он явился, предложил свои услуги, и знание о нем начало просачиваться в Бауэна, словно угарный газ в комнату, дурманя вьющейся вокруг него зыбкой, дремотно-сказочной тонкой материей, от которой невозможно было отвернуться или увернуться. Как там говорил Карлайл? Он легенда — но с чего вдруг? Что он такого легендарного сделал?
И общее дело его не интересует — ни ниггеры, ни пидоры с жидами, само существование которых подпитывает ненависть Бауэна и иже с ним. Наоборот, Киттим как-то сторонится всех этих дел, даже когда искусно извлекает боль из обнаженной жертвы. И вот теперь этот выскочка пытается помыкать хозяином, велит уйти с глаз долой, точно какому-нибудь лакею-негритосу. Нет, пора решительно навести порядок; показать всем, кто здесь начальник. Бауэн, обойдя Киттима, взвел пистолет и прицелился в лежащего на земле юношу.
— Нет, — скрипнул, не оборачиваясь, Киттим.
И замерцал.
По нему словно прокатилась невесть откуда хлынувшая волна жара, отчего он пошел рябью. На секунду он сделался другим — кем-то темным и крылатым, с глазами как у мертвой птицы, отражающими мир, но уже не подсвеченными изнутри жизнью. Усохшая кожа висела дряблыми складками, облекая кости слегка согнутых ног с несуразно длинными ступнями. Сильней пахнуло горелым маслом — и Бауэн понял. Сомневаясь в Киттиме, позволяя прорываться гневу, он каким-то образом дает своему уму отмечать этот аспект истинной сущности палача, скрытой покуда от глаз.
Он стар; он гораздо старее, чем кажется, — даже представить невозможно его возраст. Чтобы как-то держаться, он вынужден постоянно себя сплачивать. Вот почему у него такая кожа и такая медлительная походка; вот почему он держится в стороне от всех. Чтобы сохранять свой внешний облик, ему нужно тратить силы. Он не человек. Он…
Бауэн сделал шаг назад, и обличие восстановилось. Перед ним опять сутулился человек в комбинезоне и окровавленных перчатках.
— Проблемы? — спросил Киттим, и Бауэн даже в своем боязливом смятении сообразил, что правду говорить ни в коем случае нельзя.
А впрочем, правду он не сказал бы даже при желании, поскольку сметка у него срабатывала на редкость быстро, спасая от безумия. Киттим не мог мерцать. Не мог преображаться. Он не мог быть тем, кем на мгновение примерещился Бауэну, — темной крылатой нежитью в обличье гадкой, химере подобной птицы.
— Никаких, — мирно ответил Бауэн и, тупо поглядев на пистолет в своей руке, убрал его в кобуру.
— Ну так дай мне заняться работой, — процедил Киттим, и последнее, что Бауэн видел, это тающий проблеск надежды в глазах простертого юноши, пока его не загородила аскетичная спина Киттима.
Возвращаясь к машине, Бауэн чуть не задел Карлайла.
— Эй, — буркнул тот и схватил хозяина за рукав, но, завидев его лицо, сразу убрал руку. — Ё-мое, — выдохнул он. — Глаза. Что у тебя с глазами?
Бауэн тогда не ответил. Позднее об увиденном — или о том, что ему померещилось, — он Карлайлу расскажет (о чем впоследствии следователям поведает сам Карлайл). Пока же Бауэн просто уехал, не выказав никаких эмоций, — даже когда поглядел в зеркальце машины и обнаружил, что глазные капилляры все как есть полопались и зрачки теперь зияют посреди кроваво-красных лужиц черными дырами.
Далеко на севере отступил в темноту своей камеры Сайрус Нэйрн. Здесь ему было уютнее, чем снаружи, среди людской толчеи. Люди его не понимали, не могли понять. «Тупой» — таким словом многие из них клеймили Сайруса по жизни. Тупица. Дебил. Немой. Шизик. Хотя эти слова его не особо заботили. Никакой он не тупица, а совсем наоборот. А безумие в себе Сайрус и в самом деле подозревал. Тайное, заключенное глубоко внутри.
Сайруса в девять лет бросила мать — а до семнадцати, когда он впервые загремел в тюрьму, над ним измывался отчим. Мать он все еще смутно помнил. Нет-нет, не любовь или нежность, их он не видел никогда, — просто в памяти не угасало презрение в ее глазах, которое лишь крепло по отношению к тому, кого она выносила и произвела на свет в долгих мучительных родах. А родила она горбатого мальчика, которому в жизни никогда не распрямиться, у которого ноги согнуты как под незримым, но тяжким бременем. Несоразмерно большой лоб нависал над темными глазами с почти черной радужкой, над приплюснутым носом с узкими ноздрями, над маленьким закругленным подбородком. Очень пухлым был рот с нависающей верхней губой, всегда слегка приоткрытый, даже во сне, как будто Сайрус всегда был готов цапнуть.
Но при этом он был сильным. Мышцы так и выпирали на руках, плечах и груди, сужаясь к осиной талии, откуда опять шли вширь на бедрах и ягодицах. Сила была Сайрусу спасением; будь он слабей, тюрьма давно бы его сломила.
Первый срок он получил за кражу при отягчающих обстоятельствах в Хоултоне, когда с самодельным ножом проник в дом одинокой женщины. Женщина заперлась в комнате и вызвала полицию, и Сайруса схватили, когда он пытался скрыться через окно в санузле. При допросе через сурдопереводчика Сайрус сказал, что просто хотел разжиться деньжатами на пиво, и ему поверили, но все равно дали три года, из которых он отсидел полтора.
Тогда при обследовании тюремный психиатр впервые поставил ему диагноз «шизофрения». Тот же врач описал ее классические «положительные» симптомы: галлюцинации, навязчивые идеи, странные образы мышления и самовыражения, голоса. И все это, опять же, через сурдопереводчика, Сайрус послушно кивал, хотя на самом деле он прекрасно слышал. Просто не желал открывать того, что как-то ночью, давным-давно, решил больше не разговаривать. То есть вообще.
Или, быть может, кто-то решил это за него. Как знать.
Ему назначили лекарства из так называемых психотропных средств первого поколения, но он возненавидел их за побочные эффекты — вялость, сонливость — и быстро приноровился скрывать, что на самом деле не глотает пилюли. Но еще более, чем побочные эффекты, Сайрус ненавидел одиночество, которое насылали те препараты. Тишину он тоже ненавидел и презирал. А потому, когда голоса возобновились, он обрадовался им как старым друзьям, вернувшимся из дальних странствий с запасом увлекательнейших небылиц.
Когда Сайруса наконец выпустили, он едва слышал дежурные наставления надзирателя поверх гула родных голосов, с волнением ожидая выполнения планов, которые они вместе столь долго и тщательно вынашивали.
В Хоултоне, по мнению Сайруса, он совершил две ошибки. Во-первых, попался. А во-вторых, он в тот дом полез не за деньгами.
А за женщиной.
Сайрус Нэйрн обитал неподалеку от реки Андроскоггин, в десятке миль к югу от Уилтона, где занимал лачугу на земельном участке, принадлежавшем материной родне. В прежние времена жители здесь хранили свои фрукты-овощи в ямах наподобие погребов, вырытых прямо в берегу. Те старые ямины Сайрус разыскал и укрепил, а входы в них замаскировал кустарником и валежником. Землянки служили ему прибежищем от мира, когда он был мальчишкой. Иногда казалось, что это его естественное обиталище. Горб, короткая толстая шея, кривые ноги — казалось, сама природа постаралась, чтобы он как можно удобней помещался в эти гнезда. Нынче в холодных ямах хранились вовсе не плоды огородничества, и даже летом из-за природного охлаждения он бывал вынужден опускаться на четвереньки и лишь по запаху находить то, что в лежало в потемках.
Та неудача в Хоултоне научила Сайруса осмотрительности. Каждый самодельный нож он использовал только единожды, после чего рукоятку сжигал, а лезвие закапывал подальше от своего участка. Вначале без охоты он мог обходиться по году, а то и дольше, довольствуясь сидением в прохладной тишине своих берлог, пока голоса не становились несносны, и тогда приходилось снова идти. С годами голоса звучали все настойчивей, а их требования были все жестче. И вот он неудачно попытался взять женщину в Декстере. Та ударилась в крик; сбежались мужчины и сильно избили Сайруса. За тот досадный случай он получил пять лет, но теперь срок явно близился к окончанию. В комиссию по условно-досрочному освобождению поступили результаты теста на психопатию, разработанного профессором университета Британской Колумбии. Тест комплексно охватывал стандартные показатели рецидивизма, склонности к буйству, а также реакцию субъекта на терапевтическое вмешательство. Решение комиссии оказалось положительным, и Сайруса должны были выпустить через считаные дни — а это означало долгожданное возвращение к реке и дорогим ямам. Вот почему он так любил свою камеру, ее темноту — особенно ночью, когда можно закрыть глаза и представить себя дома, в яме, среди женщин и девушек, особенно тех, от которых пахнет духами.
Своим выходом на свободу он был отчасти обязан врожденному интеллекту — ибо Сайрус, займись им тюремная психиатрия несколько плотнее, явился бы подтверждением теории о том, что генетические факторы, подложившие ему свинью при рождении, вместе с тем наделили его и блестящими творческими способностями. А несколько недель назад помощь пришла еще и из совершенно неожиданного источника.
В ИУМ поступил старик, который, какое-то время понаблюдав за Сайрусом из своей клетки, начал вдруг слагать пальцами слова.
— Привет.
Сайрус уже так давно ни с кем, кроме главврача, не общался на языке жестов, даже почти забыл, как им пользоваться. Однако он с трудом, а затем все быстрее посылал ответные знаки.
— Привет. Меня зовут…
— Сайрус. Я знаю твое имя.
— Откуда?
— Я знаю о тебе все, Сайрус. И о тебе, и о твоих погребках.
Сайрус тогда дернулся и забился в самый дальний угол камеры, пролежав там весь день, в то время как голоса у него в голове жарко спорили. Но на следующий день он подошел к решетке, а наискось через коридор уже ждал старик. Он знал, что Сайрус вернется к разговору.
Сайрус начал слагать знаки:
— Чего ты хочешь?
— У меня для тебя кое-что есть, Сайрус.
— Что?
Старик сделал паузу и изобразил знак. Тот самый, который Сайрус столько раз сам чертил в темноте, когда его угрожающе переполняло и нужна была какая-нибудь надежда.
— Женщина, Сайрус. Я собираюсь дать тебе женщину.
В считаных метрах от того места, где лежал Сайрус, Фолкнер у себя в камере стоял на коленях и молился за успех. Он знал заранее, что, попав сюда, найдет того, кто ему нужен. В другой тюрьме подходящих кандидатур не было: у всех долгие сроки и никому не светит скорое освобождение. Для того-то он себя и полоснул, чтобы его перевели в отделение психиатрии, где он окажется среди более подходящего контингента. Он думал, что будет сложнее, но буквально с ходу заприметил Нэйрна и ощутил его томление. Фолкнер сцепил пальцы, и его молитва зазвучала погромче.
Охранник Энсон неслышно приблизился к камере и посмотрел сверху вниз на коленопреклоненного. Рука точным, наработанным движением метнула удавку. Воровато оглянувшись, Энсон подтащил перхающего, царапающего себе горло Фолкнера к решетке. Подтянув вверх, надзиратель схватил старика за подбородок.
— Слышь, ты, гондон штопаный, — процедил Энсон чуть слышно — накануне в фолкнеровской камере побывали какие-то люди: как бы не поставили жучок. Мари он на всякий случай уже предупредил, чтобы не вздумала проболтаться об их отношениях. — Если еще хоть слово про меня вякнешь, я закончу то, что ты начал с собой делать, понял? — Пальцы охранника впились в жаркую сухую кожу, ощутив под ней кости, такие хрупкие — нажми, и сломаются. Он ослабил хватку, а с ней и резиновый шнур, но тут же дернул его снова, отчего старик больно стукнулся головой о решетку. — И лучше смотри, что жрешь, дерьмо старое: с твоей порцайкой я теперь играться буду. Усек?
Он сдернул удавку, давая Фолкнеру свободно упасть на пол. Медленно поднявшись, проповедник заковылял к своей шконке, с сиплым придыханием потирая жгучий ободок на шее. Дождавшись, когда шаги караульного стихнут, он, осмотрительно держась от решетки подальше, продолжил молиться сидя.
Не меняя позы, он вдруг напряг глаза: какое-то шевеление на полу привлекло его внимание. Посидев так некоторое время, старик вскочил, резко топнул ногой и, покрутив ботинком, стер с подошвы остатки паука.
— Эх, мальчик, — прошептал он при этом, — я же предупреждал. Говорил, что надо держать питомцев под присмотром.
Рядом раздался звук, похожий то ли на шипение пара, то ли на выдох того, кто с трудом сдерживает гнев.
А у себя в камере, вспоминая подзабытый запах сырой земли, шевелился в полусне Сайрус Нэйрн. Гам в его голове пополнился еще одним голосом. Начиная с того времени, как по соседству обосновался проповедник и двое заключенных начали меж собой доверительное безмолвное общение, этот голос возникал все регулярнее. Сайрус и сейчас поприветствовал незнакомца, чувствуя, как тот запускает в его ум вкрадчивые щупальца, устанавливая свою волю и заглушая остальных.
— Здравствуй, — услышал Сайрус в голове собственный голос — тот, который уже долгие годы не слышал больше никто, — и по привычке продублировал слова движениями пальцев.
— Здравствуй, Сайрус, — отозвался гость.
Заключенный улыбнулся. Он толком не знал, как звать визитера, поскольку у того была уйма имен, причем старых, многие из которых Сайрус раньше не слышал. Но чаще остальных он пользовался двумя.
Иногда он звал себя Леонардом.
Обычно же представлялся как Падд.
Тем вечером, когда я раздевался, Рэйчел молча смотрела на меня.
— Расскажешь, как все было? — спросила она наконец.
Я лег с ней рядом и почувствовал, как она придвинулась, животом коснувшись моего бедра. Я положил на нее руку, пытаясь ощутить маленькую жизнь внутри.
— Как самочувствие? — спросил я вместо ответа.
— Замечательно. Утром только потошнило немножко. — Она широко улыбнулась и ткнула меня в бок. — А потом я зашла и тебя поцеловала!
— Прекрасно. Это доказательство твоей личной гигиены: я не обнаружил ухудшения.
Рэйчел как следует ущипнула меня за бок, после чего подняла руку и взъерошила мне волосы.
— Ну и? Ты так и не ответил на вопрос.
— Он хочет, чтобы я, точнее, мы — тебя ведь тоже вызовут — отозвали дело и отказались от своих показаний. За это он обещал оставить нас в покое.
— Ты ему поверил?
— Нет. А если бы и да, это все равно ничего не изменило бы. Стэн Орнстедт сомневается в моей пригодности как свидетеля, но, по-моему, он просто нервничает; во всяком случае, на тебя все эти сомнения не распространяются. Свидетельствовать нам придется все равно, хотим мы того или нет. Только у меня ощущение, что Фолкнера наши показания особо не волнуют, он вполне уверен, что после рассмотрения дела выйдет под залог. Я даже не понимаю, зачем он вообще меня звал; разве что позлить. Может, подыхает со скуки в тюрьме, вот и решил развлечься.
— И ты его развлек?
— Слегка. Было и еще кое-что: в камере у него сущий ледник. Ощущение такое, Рэйчел, будто старик втягивает любое тепло, какое только есть вокруг. И одного охранника он будто специально шантажировал связью с местной девчонкой.
— Болтовня?
— Нет. Охранник отреагировал как на пощечину. По Фолкнеру, та девчонка несовершеннолетняя, охранник мне потом сам подтвердил.
— Что думаешь делать?
— С девчонкой? Я попросил Орнстедта что-нибудь предпринять. Это все, что я могу.
— Так что ты в итоге скажешь насчет Фолкнера? Он экстрасенс, да?
— Нет, не экстрасенс. Мне даже слова подходящего не подобрать. Прежде чем я ушел, он в меня плюнул. Попал, кстати, прямо в рот.
Тело Рэйчел непроизвольно напряглось.
— Вот-вот, я чувствую то же самое. Никакой зубной пасты не хватит, чтобы вычистить.
— И зачем же он это сделал?
— Сказал, помогает мне лучше видеть.
— Видеть что?
А вот этот предмет был поистине деликатный. Я ей тогда чуть не рассказал — и о черном авто, и о тварях на тюремных стенах, и о встреченных ранее неприкаянных детях, и о Сьюзен с Дженнифер, приходящих ко мне из каких-то потусторонних мест. Распирало желание выложить все подчистую, но сделать это я не решался — с чего, казалось бы? Рэйчел, видимо, что-то ощущала, но предпочитала не спрашивать. А если б и спросила, что бы я ответил? Я ведь толком не знал природу этого своего дара. И не хотел даже думать о том, что сам каким-то образом притягиваю эти души.
Черный автомобиль был из другой оперы. Он не сон и не явь — как будто что-то, державшееся прежде в мертвой зоне зрения, вдруг выплыло на вид, став зримым за счет неуловимого смещения фокуса. По причине, для меня самого непонятной, я почему-то считал, что тот автомобиль, настоящий он или воображаемый, прямой угрозы не представляет. Цель его была неопределенной, символизм — расплывчатым. И все равно мысль, что скарборская полиция будет приглядывать за домом, немного успокаивала, хотя маловероятно, что полисмены вдруг доложат о замеченном ими черном «кадиллаке купе де виль».
Был еще вопрос о Роджере Бауэне. Столкновение с ним ничего хорошего не сулит, но все же хочется на него взглянуть. Пожалуй, стоит немного порыться — вдруг да прольется свет на прошлое этого субъекта. Я остро ощущал цепь событий, в которой дело Эллиота Нортона было пусть и нечетким, но все-таки звеном. В совпадения я особо не верил. Мне доводилось убеждаться: то, что выглядит как совпадение, на самом деле сигнал, который тебе посылает сама жизнь: приятель, ты смотришь на что-то недостаточно внимательно.
— Он думает, что с ним разговаривают мертвые, — сказал я наконец. — И еще, что над Томастонской тюрьмой витают деформированные ангелы. Он хотел, чтобы это видел и я.
— И ты увидел?
Я посмотрел; улыбки на лице Рэйчел не было.
— Увидел воронов, — ответил я. — Здоровенных, прямо-таки скопище. И пока ты не решила отселить меня на ночь в отдельную комнату, добавлю: видел их не я один.
— Я нисколько и не сомневаюсь, — сказала Рэйчел. — Что бы ты мне о том старике ни рассказал, ничему не удивлюсь. Он и взаперти действует так, что у меня мурашки по коже.
— Я могу не уезжать, — сказал я.
— Мне не нужно, чтобы ты оставался, — ответила на это Рэйчел. — Я не об этом. Скажи прямо: мы рискуем?
Я подумал.
— Да нет, пожалуй. В конце концов, до подачи его юристами ходатайства о выходе под залог ничего такого не произойдет. Это уже потом надо будет что-то придумывать. А пока полиция в роли ангела-хранителя — это просто мера предосторожности. Хотя и полиции не повредит некая негласная поддержка.
Рэйчел открыла было рот для очередного возражения, но я аккуратно положил ей на губы ладонь. Глаза у нее при этом строптиво сузились.
— Послушай, это не только ради тебя, но и ради меня. Если и будет охрана, то малозаметная и ненавязчивая, зато я смогу спать спокойно.
Я чуть отнял руку от ее рта, ожидая встречной тирады. Она покорно вздохнула и расслабилась: дескать, твоя взяла. Тогда я поцеловал ее в губы. Рэйчел поначалу не реагировала, но затем я почувствовал, как ее язык вкрадчиво скользнул по моему. Рот у нее открылся шире, а я стал тихонько на нее налезать.
— Ты используешь секс, чтобы добиться того, чего хочешь? — спросила она, задышав сильнее, когда я провел рукой по внутренней стороне ее бедра.
— Конечно нет, — сделал я брови домиком (дескать, как ты могла подумать такое). — Я мужчина. Секс — это то, без чего мне просто никак.
У себя на языке я ощутил ее смех, и мы приступили к нежному медленному танцу.
Проснулся я в темноте. Никакого авто снаружи не было, тем не менее дорога казалась как-то по особенному пустой.
Я вышел из спальни и тихо спустился на кухню. Сонливость будто рукой сняло. Сойдя с нижней ступеньки лестницы, я увидел, что в дверях гостиной сидит Уолт — уши навострены, хвост медленно бьет по полу. Он глянул на меня лишь раз и тотчас опять сосредоточился на комнате. Когда я почесал его за ухом, он не отреагировал, неотрывно глядя на задернутый портьерой и оттого особо темный угол, где сгустившиеся пятна мрака словно создавали некую брешь, промоину между мирами.
Что-то в этой темноте действовало на собаку притягательно.
Я машинально нащупал единственное оружие — лежащий на тумбочке ножик для вскрывания конвертов на тумбочке, — и вступил в гостиную, остро ощущая при этом свою наготу.
— Кто здесь? — спросил я негромко.
Уолт у моих ног проскулил — не со страхом, скорее с волнением. Я осторожно подошел к той темноте поближе.
И наружу выпросталась рука.
Женская, призрачно белая, с тремя горизонтальными ранами — столь глубокими, что проглядывали кости пальцев. Раны были старые, серовато-коричневые внутри, с затверделой уже кожей. Крови не было. Рука вытянулась немного еще — ладонью наружу, с растопыренными пальцами…
Остановись…
До меня дошло, что эти раны лишь первые: руками она пыталась защититься от лезвия, но оно все равно достало и до лица, и до тела. Таких порезов на ней осталось множество, и наносились они и до смерти, и уже после.
…пожалуйста…
Я остановился.
— Кто ты?
Ты меня ищешь…
— Кэсси?
Я почуяла, ты меня ищешь…
— Где ты?
Потерялась…
— Что ты видишь?
Ничего… Темно…
— Кто это сделал с тобой? Кто он?
Не один… Много в одном…
И тут я расслышал перешептывание — с ее голосом сливались другие:
Кэсси, дай я ему скажу…
Кэсси, ну пусть он мне поможет, он же знает…
Кэсси, он может сказать мое имя…
Кэсси…
Кэсси, пускай он меня отсюда заберет, я хочу домой…
Кэсси, ну пожалуйста, я потерялась…
Кэсси, прошу тебя, я хочу домой…
Пожалуйста…
— Кэсси, кто они?
Не знаю… Я их не вижу… Но они все здесь, он нас всех сюда уложил…
В этот момент моего неприкрытого плеча сзади коснулась рука. Спиной сквозь прохладную простынь я почувствовал груди Рэйчел. Голоса таяли, были уже едва слышны, но при этом все равно звучали с отчаянием и настойчивостью.
Пожалуйста…
— Пожалуйста, — приподняв брови, шепнула в полусне Рэйчел.
Назавтра мы поехали в портлендский аэропорт, к утреннему рейсу. Стояло воскресенье, и, когда Рэйчел высаживала меня у здания терминала, на дорогах было почти тихо. Я загодя позвонил Уолласу Макартуру — подтвердить, что уезжаю, а заодно оставить номер моего сотового и гостиницы. Рэйчел проработала почву для его знакомства с Мэри Мейсон из Пайн-Пойнта. С этой девицей она подружилась в Экологическом обществе Одюбона, а теперь предположила, что они с Уолласом, возможно, подойдут друг другу. Уоллас предварительно нашел фото Мэри на Facebook и внешностью кандидатки оказался доволен. «Слушай, а она симпатичная», — доверительно сообщил он мне. «Да, только ты сразу не очень напирай. Она ж тебя еще не видела». — «А что во мне может не понравиться?» — «У тебя очень высокая самооценка, Уоллас. Другой бы счел ее за самодовольство, а ты вот ничего, уживаешься». — «Серьезно?» — переспросил он после заметной паузы.
Рэйчел, подавшись на сиденье, поцеловала меня в губы. Я прижал к себе ее голову.
— Смотри береги себя, — напутствовала она.
— Ты тоже. Сотовый при тебе?
Она деловито вынула аппарат из сумочки и показала.
— Будешь держать включенным?
Она кивнула.
— Все время?
В ответ насупленные брови, пожимание плечами и наконец неохотный кивок.
— Я буду названивать, проверять.
Рэйчел дурашливо меня пихнула.
— Давай уже, дуй на самолет. А то там стюардессы заждались: охмурять некому.
— Серьезно? — поднял я бровь и тут же подумал: а далеко ли я в плане своей самооценки ушел от Уолласа Макартура?
— А то, — сказала она с улыбкой. — Тебе потребуется вся твоя выучка.
Луис как-то мне сказал, что нынешний Юг — то же самое, что Юг прежний, только все набрали в весе по пять кило. Сказал не без сарказма и уж разумеется без любви к Южной Каролине — штату, слывущему на Юге едва ли не самым неотесанным после Миссисипи и Алабамы, хотя расовые предрассудки здесь за истекшие годы вроде как сгладились, по крайней мере частично. Когда в южнокаролинский Клемсон-колледж поступил первый чернокожий студент Харви Гант, местное общество вместо привычных пикетов и размахиваний стволами нехотя потеснилось, с ворчанием принимая время перемен. Хотя где, как не здесь, в 1968 году, во время демонстрации перед залом для боулинга (вход только для белых), были убиты трое темнокожих студентов; а все местные, кому за сорок, вероятно, в детстве ходили в сегрегированные школы. Здесь и сегодня живут те, кто считает, что над Капитолием в Колумбии должен развеваться флаг Конфедерации. Недавно эти люди назвали местное водохранилище в честь расиста Строма Турмонда, как будто сегрегацию никто и не отменял.
В «Чарльстон интернешнл» я летел через аэропорт Шарлотт, что в штате Северная Каролина, — эдакий эволюционный гибрид между кабаком и свалкой худших из маргинальных достижений полиэстеровой промышленности. В музыкальном автомате салуна «Вкус Каролины» надрывался «Fleetwood Mac», под который тучные мужчины в шортах и майках потягивали в тумане сигаретного дыма светлое пиво, а женщины по соседству заряжали четвертаки в «одноруких бандитов», стоящих тут же на надраенной барной стойке. На меня с места угрюмо воззрился какой-то тип в потной майке, с выколотым на левой руке черепом и джокером, сидящий скрестив ноги за низким столиком. Я держал его взгляд, пока он не рыгнул и не отвернулся с презрительно-скучливым выражением на физиономии.
Я посмотрел на табло — не пора ли на посадку? Из аэропорта Шарлотт самолеты летали в такие места, куда человек в здравом уме не отправится и из-под палки. Были и маршруты в один конец, а оттуда и вовсе куда глаза глядят, за пределы географии, был бы, черт возьми, в кассе билет на какой-нибудь рейс.
Посадка прошла своевременно, и в самолете я оказался возле бугая в бейсболке с эмблемой чарльстонской пожарной части. Он перегнулся через меня поглазеть на военную технику и самолеты, выстроенные сбоку на бетонке, а также на трап «Ю-Эс эруэйз», курсирующий своим ходом к взлетной полосе.
— Хорошо, что мы на нормальном джете летим, а не на тех вон шмакодявках, — указал он на воздушные суда помельче.
Я кивнул, а он с прежним любопытством оглядел интерьер самолета и здание основного терминала.
— Помню, когда Чарльстон был еще маленьким, на две полосы местечком, — пустился он в воспоминания. — Когда его еще строили. Я в ту пору в армии служил…
Я прикрыл глаза.
Это был один из самых долгих «коротких» перелетов в моей жизни.
Международный аэропорт Чарльстона, когда мы приземлились, был почти пуст; переходы и магазины скучали без пассажиров. К северо-западу на территории военной авиабазы теснились под полуденным солнцем поджарые, похожие на готовую к прыжку саранчу серо-зеленые военные самолеты.
Меня взялись пасти еще в зоне получения багажа. Их было двое — толстяк в яркой безрукавке и среднего возраста брюнет с прилизанными волосами, в холщовом черном пиджаке, из-под которого проглядывали жилет и майка. Они неброско наблюдали, когда я оформлял у стойки прокат машины, затем выжидали у боковой двери терминала, пока я по дышащей жаром парковке шел к навесу, где меня дожидался арендованный «мустанг». К тому моменту, как в руках у меня оказался ключ, они уже сидели во вместительном «шевроле» возле главной выездной дороги и держались за мной через две машины все время, пока я ехал к федеральной автостраде. Можно было бы от них оторваться, но в этом не было особого смысла. Я знал, что за мной следят, — вот что имело значение.
Нрав у этого «мустанга» был совсем не такой, как у моего. Когда я утопил педаль газа, секунду он никак не реагировал, после чего двигатель будто проснулся, потянулся, почесался и лишь затем начал ускоряться. Зато в машине был CD-плеер, так что на пути к 26-му шоссе я воткнул диск «Jayhawks» и, пока проезжал брутально-модерновый отрезок трассы, внимал музыкальному замесу.
А потом я вывел машину через Северную Митинг-стрит к выходу на Чарльстон.
Митинг-стрит — одна из главных артерий, ведущих прямиком в деловые и туристические районы Чарльстона, однако периферийная часть улицы смотрится не сказать что приглядно. У обочины темнокожий торговал арбузами, сложенными аккуратной горкой в кузове грузовичка, а над грузовичком вместо выставки красовался рекламный щит «Клуба блестящих джентльменов». С дробным стуком «мустанг» переехал через рельсы; мимо потянулись заколоченные корпуса, неработающие магазины складского типа; с запущенных земельных участков на меня бросала взгляды пуляющая мяч детвора; сидели в шезлонгах у крылечек старики, а сквозь щели в бетонных дорожках пробивалась пародия на плодородие в виде чахлой травы. Единственное исключение в плане чистоты и новизны являло собой здание жилищного управления — модерновое стекло и красный кирпич. Дескать, заходите, жители: лампочки выкрутим, мебель вынесем.
Все это время «шевроле» неотлучно следовал сзади. Я пару раз подтормаживал, дал полный круг от Митинг-стрит через Кэлхун и Хатсон снова на Митинг-стрит, чтобы просто попудрить той парочке мозги. Все это время они невозмутимо удерживали дистанцию, пока я наконец не свернул во двор отеля «Чарльстон-плейс»; тогда они не торопясь отъехали.
В вестибюле разодетая по случаю воскресного дня состоятельная публика — черная и белая — непринужденно беседовала и смеялась, расслабляясь во внеслужебное время. Порой приятный голос из динамиков приглашал компании проследовать в банкетный зал: ранние обеды в «Чарльстон-плейс» кое-кто из местных возвел для себя в традицию. Оставив их за этим занятием, я по лестнице поднялся к себе в номер. Здесь меня встретили две просторные кровати, а из окна открывался вид на банкомат через улицу. Я сел на кровать, что ближе к окну, и набрал номер Эллиота Нортона — сообщить, что приехал. Он издал долгий вздох облегчения.
— Ну как отель?
— Да ничего, — ответил я нейтрально.
«Чарльстон-плейс» был, разумеется, воплощением здешней роскоши, но чем крупнее гостиница, тем легче проникать в номера посторонним. В вестибюле я не заметил никого, кто походил бы на секьюрити (может, охранники на самом деле и были, только смотрелись так, как будто их нет). Пусто было и в коридорах; я увидел лишь одну горничную с груженной полотенцами и туалетными принадлежностями тележкой, да и то в единственном экземпляре. На меня она даже не взглянула.
— Этот отель лучший в Чарльстоне, — сказал Эллиот. — Есть спортзал, бассейн. Хочешь, могу сунуть тебя куда-нибудь, где за тобой будут приглядывать тараканы.
— Они уже и так за мной приглядывают, — сообщил я, — от самого аэропорта.
— Вот как. — Судя по голосу, его это не удивило.
— Они, часом, не прослушивали твои разговоры?
— Может статься. Я давненько у себя не подметал. Не видел нужды. А ведь в этом городишке ничего не утаишь. К тому же, как я тебе говорил, у меня на этой неделе ушла секретарша, причем заявила, что ей не нравится кое-кто из моих клиентов. Последнее, что она сделала по работе, это забронировала для тебя номер. Теоретически, могла оставить за собой и какой-то след.
Ни ее след, ни слежка меня особо не беспокоили. Те, кто участвует в этом деле, все равно так или иначе вскорости узнают о моем прибытии. Больше волновало то, что кто-нибудь разгадает наши планы насчет Атиса Джонса и примет меры.
— Ладно. На всякий случай: никаких больше звонков из отеля или в отель, по офисному или по домашнему. Для деловых вопросов — только сотовая связь. Сегодня к вечеру будут телефоны. Щепетильные детали подождут до очной встречи.
Вообще-то сотовые — вариант тоже не идеальный, но если не подписывать никаких бумаг, держать номера при себе и пользоваться связью осмотрительно, то можно как-то обходиться. Эллиот еще раз пояснил, как проехать к его дому, стоящему в восьмидесяти милях к северо-западу от Чарльстона, и я сказал, что к вечеру буду. Прежде чем повесить трубку, он добавил:
— Есть еще одна причина, почему я поселил тебя в «Чарльстон-плейс». Помимо комфорта.
Я ждал продолжения.
— В редкое воскресенье Ларуссы не приходят туда на ланч, перемыть кому-нибудь кости и о делах потолковать. Если ты сейчас спустишься, то, может, кого-нибудь из них там застанешь: Эрла, Эрла-младшего или кого-то из родственников, помощников по бизнесу. Может, имело бы смысл к ним присмотреться. Хотя если тебя пасли от аэропорта, то не исключено, что и они к тебе присмотрятся. Ты уж извини, дружище, если я в чем-то напортачил.
Обиды у меня не было.
Прежде чем спуститься в вестибюль, в «Желтых страницах» я нашел некую фирму «Лумис кар» и договорился, чтобы в гараж отеля в течение часа подогнали неприметный «неон». Те, кто меня пасет, по всей логике будут караулить «мустанг»; в общем, легкой жизни я им не обещал.
Компанию Ларусса я засек на выходе из банкетного зала. Эрл Ларусс, которого можно было опознать по фотографиям в продающихся здесь же газетах, был в своем фирменном белом костюме и черном шелковом галстуке, как плакальщик на китайских похоронах. Ростом под метр восемьдесят, плотного сложения. Рядом стояло его подобие помоложе и постройней; сын Ларусса был немного женственным, чего не было в отце. Стройная комплекция Эрла-младшего подчеркивалась пузырящейся белой рубахой и черными брюками, туго обтягивающими ляжки и зад, что придавало ему сходство с танцором фламенко, у которого сегодня выходной. Волосы у него были очень светлые, отчего брови почти не различались; при такой растительности бриться, пожалуй, можно не чаще раза в месяц. С Ларуссами на выходе переговаривались остальные, трое мужчин и две женщины. К компании спешно приблизился уже виденный мною брюнет с прилизанными волосами; он подошел прямиком к Эрлу-младшему и, пошептав ему на ухо, учтиво отстранился. Эрл-младший тут же посмотрел в мою сторону. Сказав что-то своему отцу, он отделился от группы и приблизился ко мне. Чего ожидать, я не знал, но уж во всяком случае не протянутой для пожатия руки и грустноватой улыбки, которой он меня удостоил.
— Мистер Паркер? — осведомился он. — Позвольте представиться, Эрл Ларусс-младший.
— У вас так принято — эскортировать людей из аэропорта? — спросил я, пожимая ему руку.
Улыбка чуть дрогнула, но удержалась, только сильнее обозначилось огорчение.
— Прошу прощения, — сказал он. — Нам просто хотелось удостовериться, как вы выглядите.
— И зачем?
— Мы знаем, мистер Паркер, для чего вы здесь. Нельзя сказать, что мы это одобряем, но понимаем вполне. И не хотим, чтобы между нами возникали проблемы. Мы понимаем, что вам нужно делать свое дело. Меня заботит единственно то, чтобы человек, виновный в смерти моей сестры, понес наказание по всей строгости закона. В данный момент мы считаем, что этим человеком является Атис Джонс. Если окажется не так, что ж, мы будем вынуждены это принять. В полицию мы должным образом заявили и рассказали все, что знаем. Вас мы просим лишь уважать нашу частную жизнь и не беспокоить. К тому, что уже сказано, нам добавить нечего.
Было в этом что-то от заранее отрепетированной речи. Более того, в Эрле-младшем чувствовалась некая отстраненность. Говорил он искренне (пускай и слегка заученно), но взгляд при этом был разом и насмешливый и слегка боязливый. На этом человеке была маска, и я не знал, что за ней скрывается.
Сзади с неприкрытой враждебностью смотрел его отец. По какой-то причине его неприязнь, казалось, была направлена не только на меня, но и на сына. Эрл-младший вернулся к компании и, сопровождаемый ею, вышел из вестибюля наружу, где дожидались автомобили.
Заняться пока было нечем, и я возвратился к себе в номер, принял душ, съел двойной сэндвич и дождался, когда подъедет машина от фирмы. По звонку портье я спустился, подписал что нужно и зашел в гараж при парковке, откуда выехал уже в солнечных очках, поглядывая в надраенное ветровое стекло. Никакого «шевроле» в поле зрения не было, и моя машина, похоже, никого не интересовала. По дороге из города я остановился у торгового центра и купил там два новых сотовых телефона.
Эллиот Нортон жил в паре миль от Грейс-Фоллз, в скромном белом доме псевдоколониального стиля, с двумя тонкими колоннами у входа и большим крыльцом во всю ширину фасада. В таком месте впору устраивать вечеринки с мятным джулепом; в лучшие времена коктейли здесь наверняка лились рекой. Теперь крышу заплатой покрывал большущий кусок строительного полиэтилена (дыра, кстати, не прибавляла дому благородной архаики).
Эллиота я застал на задворках, он разговаривал с двумя рабочими в комбинезонах, которые покуривали, прислонясь к своему фургончику. Если судить по надписи на боку машины, эти ребята были кровельщиками из строительной фирмы Дика, г. Мартинес, шт. Джорджия («Хочешь шика? Зови Дика!»). Слева от них кучей лежали леса, которые им предстояло собрать, чтобы завтра с утра приступить к ремонту. Один из строителей лениво перекидывал из руки в руку кусок обгорелого, почерневшего шифера. Завидев меня, он прекратил свое занятие и указал в мою сторону подбородком. Эллиот обернулся со слегка излишней поспешностью и, забыв про работяг, устремился ко мне.
— Вот это радость, черт меня дери! — широко улыбаясь, крикнул он на ходу.
Слева у Эллиота частично выгорели волосы, а то, что осталось, он в попытке скрыть плешину состриг. На левом ухе была подушечка из марли, и матовые отметины от ожогов на щеке, подбородке и шее. Левая рука, вернее, то, что проглядывало из-под бинтов, была покрыта волдырями.
— Прости за откровенность, Эллиот, — сказал я, — но вид у тебя, прямо скажем, не ахти.
— Да знаю. У меня и гардероб почти весь сгорел. Пойдем, — обняв за плечи, он повел меня к дому, — налью тебе чая со льдом.
Внутри дом пропах дымом и сыростью. Вода, проходя через верхний этаж, попортила штукатурку внизу, и потолки были теперь в бурых пятнах. В некоторых местах уже начали отставать от стен обои. Но это еще полбеды — похоже, Эллиоту придется менять в прихожей деревянные перекрытия. В передней комнате стоял диван с неубранной постелью, а поверх стульев и на протянутой бельевой веревке висела одежда.
— Ты все так же здесь и живешь? — спросил я.
— Ага, — ответил он, смывая копоть с пары стаканов.
— Мог бы в гостиницу перебраться. Там, наверно, безопаснее.
— Мог бы. Только те, кто учинили здесь погром, могут в мое отсутствие нагрянуть снова, довершить начатое.
— А так им что мешает вернуться?
— Да нет, не придут, — Эллиот качнул головой, — во всяком случае, пока. Убийство — не их стиль. Если б они хотели меня прикончить, то лучше старались бы в первый раз.
Он вынул из холодильника кувшин ледяного чая и наполнил стаканы. Я стоял у окна, оглядывая двор и окрестности за ним. Без птиц небо казалось пустынным; почти молчал окружающий лес. Перелетные птицы по всему побережью уже начали свое странствие; вслед за крачками потянулись каролинские утки, за ними вскоре последуют ястребы, древесницы и певчие воробьи. Здесь, дальше от океана, их исход не так бросался в глаза. И даже постоянно обитающие здесь птахи вели себя сейчас тихо. Их весенние брачные песни отзвенели, яркие летние наряды постепенно истаяли в блеклом предзимье. Но словно для того, чтобы как-то компенсировать отсутствие птиц и их летнюю раскраску, переждав гнетущую летнюю жару, ударились в цветение полевые цветы, а вместе с ними астры, подсолнухи и золотарники, и над ними кружились бабочки, влекомые преобладающими желтыми и пурпурными тонами. А под листьями их дожидались полевые пауки.
— Так когда я смогу увидеться с Атисом Джонсом? — задал я вопрос.
— Лучше, если ты пообщаешься с парнем после того, как мы вывезем его из округа. Завтра под вечер мы заберем его из Ричлендской окружной тюрьмы и посадим в другую машину, уже у округа Кэмпбелл, чтобы никого не интересовало, куда мы его повезем. Оттуда я доставлю его в Чарльстон, в безопасный дом.
— Кто второй шофер?
— Сын старика, который будет его опекать. Парень нормальный, знает, что делает.
— А почему не припрятать его поближе к Колумбии?
— В Чарльстоне ему будет лучше, поверь на слово. Он поживет в восточной части, там преимущественно черные. Стоит кому-то нагрянуть с вопросами, и мы об этом узнаем заранее, так что при необходимости вовремя перепрячем его. При любом раскладе это временные меры. Возможно, нам придется пристроить его понадежнее — под частную охрану или что-нибудь в этом роде. Там посмотрим.
— Так в чем его история? — спросил я.
Эллиот покачал головой и потер испачканными в саже пальцами глаза.
— История в том, что у них с Мариэн Ларусс кое-что было.
— Любовная связь?
— Так, от случая к случаю. Атис считает, она использовала его, чтобы досадить своему братцу и папаше, ну а он и рад стараться. — Эллиот цокнул языком. — Надо сказать, Чарли, что клиент у меня не агнец небесный. Ты понимаешь, о чем я: сто кило живого, обуреваемого страстями веса, где с одного конца рот, с другого жопа, причем иногда я с большим трудом их отличаю. По его словам, в ту ночь, когда Мариэн не стало, они трахались у его «понтиака». Затем они разругались, и она сбежала куда-то за деревья. Он пошел искать; подумал уже, что она заблудилась в лесу, и вдруг нашел ее с головой, разбитой всмятку.
— Каким-то оружием?
— Что под руку попало: камнем весом килограмма три. Полиция арестовала Атиса с окровавленными руками и одеждой, нашла совпадающие частицы камня и пыли. Он признает, что касался головы и тела Мариэн, когда ее нашел и откатил камень от ее черепа. На лице у него тоже были брызги крови, но несопоставимые с тем, как хлещет кровь, когда бьешь кого-нибудь камнем. Следов спермы в Мариэн найдено не было, хотя обнаружена смазка от презерватива «Троян», совпадающая с теми, что были оказались у Атиса в портмоне. Секс, похоже, был добровольный, но достаточно искусный обвинитель все же исхитрится поставить вопрос об изнасиловании. Скажем, пара возбудилась, затем партнерша попыталась коитус прервать, а партнеру это не понравилось. Не думаю, что версия прочная, но они постараются максимально ее раздуть.
— Ты думаешь, этого достаточно, чтобы вызвать сомнения у присяжных?
— А почему бы и нет. Я сейчас ищу специалиста, который может дать разъяснения по образцам крови. Обвинение, вероятно, будет искать такого, кто бы сказал прямо противоположное. Ведь это чернокожий, обвиняемый в убийстве белой девушки из клана самого Ларусса. Прокурор что есть сил надавит на присяжных — небогатых и немолодых белых людей, для которых Джонс предстанет эдаким черным исчадием. Лучшее, на что можно рассчитывать, это как-то умерить их пыл, но…
Я ждал. Ох уж это вездесущее «но». Ну хоть бы раз обошлось без него.
— За всем этим есть одна местная история. Можно сказать, наихудшая из местных историй.
Он взялся листать папки, кипой лежащие на письменном столе. Там были полицейские протоколы, показания свидетелей, выдержки из допросов Атиса Джонса; даже фотографии с места происшествия. Но видел я и ксерокопированные страницы из исторических хроник, из книг по истории рабовладения и рисоводству, а также вырезки из старых газет.
— Перед нами, — произнес наконец Эллиот, — типичный случай кровной вражды.
Синие папки содержали показания свидетелей и прочие материалы, собранные полицией по следам смерти Мариэн Ларусс. Папки на историческую тему были зелеными. Рядом лежала тоненькая папка белого цвета. Бегло взглянув на хранящиеся внутри фотографии, я закрыл ее. Потому что еще не был готов изучать результаты судмедэкспертизы.
У себя в штате Мэн я и сам одно время подвизался защитником, так что имел довольно детальное представление о том, что мне предстоит. Разумеется, главным фигурантом дела будет Атис Джонс, по крайней мере на первых порах. Нередко обвиняемые рассказывают следователю то, о чем не говорят даже своему адвокату — иногда по чистой забывчивости или по причине стресса, связанного с задержанием, а иногда из-за того, что следователю они доверяют больше, чем адвокату, особенно если это наспех назначенный общественный защитник, у которого и без того хлопот полон рот. Общее правило таково: всякая дополнительная информация передается адвокату, неважно, идет оно делу на пользу или ставит его успех под сомнение.
Эллиот в попытке создать благоприятный имидж своего клиента уже получил кое-какие свидетельства и рекомендации от тех, кто знал Джонса, включая его школьных учителей и бывших работодателей. Тем самым он частично избавил меня от пустой работы.
Прежде всего надо пройтись по допросным протоколам Джонса, что составит основу обвинений против него; быть может, удастся выявить допущенные им ошибки или найти свидетелей, не попавших в поле зрения следствия. Полицейские протоколы помогут и в проверке показаний, поскольку обычно они содержат адреса и телефоны опрошенных лиц. После этого начнется работа ногами.
Придется заново разыскать уйму свидетелей, так как первоначальные полицейские протоколы редко отличаются глубиной. Копы предпочитают детальные расспросы оставлять дознавателям со стороны обвинения или старшему следователю. Придется также добывать подписанные показания. А между прочим, не секрет, что одно дело — расспросить свидетеля (на это он еще пойдет), и совсем иное — добиться от него подписи под протоколом. Вдобавок вероятно, что дознаватели со стороны обвинения с ними уже переговорили, а у этих лисиц есть привычка эдак тайком, доверительно внушать свидетелю, что с дознавателем со стороны защиты общаться не следует.
В общем, куда ни глянь, одни препятствия, и максимум, что удастся сделать до возвращения в Мэн, это, пожалуй, лишь поскрести верхушку дела.
Я подтянул к себе папку зеленого цвета и открыл. Кое-что из материалов датировалось аж восемнадцатым (!) веком, фактически это были самые ранние упоминания о Чарльстоне. Из газетных вырезок старейшая была за 1981 год.
— Где-то здесь, возможно, кроется частичный ответ на то, почему погибла Мариэн Ларусс и почему за ее убийство собираются привлечь Атиса Джонса, — сказал Эллиот. — Эти двое несли на себе некое бремя, зная о том или нет. Вот что разрушило их жизнь.
За разговором он шарил по ящичкам кухонного гарнитура, а к столу возвратился со сжатым правым кулаком.
— На самом деле, — тихо произнес Эллиот, — вот почему мы сейчас сидим здесь.
И из кулака на столешницу желтоватым дождиком посыпались рисовые зерна.
«Эмми Джонс (возраст 98 лет; интервью Генри Колдера, Ред-Бэнк, шт. Юж. Каролина, из книги „Эпоха рабства: Интервью с бывшими рабами из Северной и Южной Каролины, ред. Джуди и Нэнси Букингем“. („Новая эра“, 1989 г.)
Родилася я рабыней в Коллтоне; округ такой. Папашеньку звали Эндрю, матерь Виолеттой. Оба принадлежали семейству Ларуссов. Мастер Адгар хороший был своим рабам хозяин. Где-то шестьдесят рабьих семей у него было, пока не пришли янки и все вверх дном не перевернули.
Старая миссус велела всем цветным бежать. Заявилася к нам с полной сумкой серебра, чтоб мы его зашили в одеяло, потому как янки горазды все ценное отобирать. Сказала, мол, что оберегать нас больше не может. А они вломилися в рисовый амбар, весь рис пораздавали, а куда ж его на всех нас, цветных, напасешься. Худшие-то из негров, мужчины с женщинами, за ихней армией подались, а мы вот остались, насмотрелись, как детишки с голодухи мрут.
Мы-то к тому, что на нас сверзилося, и готовы не были. Ни грамотишки какой, ни землицы, ни коровенки с цыплятками. Янки пришли и все забрали, одну нам свободу и оставили. Сказали, мол, теперь вы вольны, как хозяин ваш волен. Писать-то мы не умели, так вот, они нам велели касаться пера и говорить, кого из нас как зовут. После войны мастер Адгар дал нам на всех треть от того, что и так у нас было — получите, мол, раз свободные. Папашенька как раз допрежь матери помер. Прямо вот так на плантации остались и полегли, со свободы-то той.
А мне сказали. Сказали о старом хозяине, мастера Адгара отце. Сказали, что он содеял…»
Понять суть возделываемой культуры — значит понять историю. Ибо история эта о «золоте Каролины».
Возделывать рис здесь начали в восьмидесятые годы семнадцатого столетия, когда рисовое зерно пришло в Каролину с Мадагаскара. Из-за качества и цвета оболочки его называли каролинским золотом, а связанные с ним семьи на протяжении поколений несказанно богатели. Среди них были англичане — Хейворды, Дрейтоны, Миддлтоны и Олстоны, а также потомки гугенотов — Равенели, Маниго и Ларуссы.
Ларуссы принадлежали к цвету потомственной чарльстонской аристократии — к той горстке семейств, что заправляла практически всеми аспектами жизни в городе, от членства в Обществе св. Сесилии до сезона светских балов, длившегося обычно с ноября по май. Выше всего Ларуссы чтили свое имя и репутацию; ее они поддерживали деньгами, а она приносила им дополнительное влияние. Они и помыслить не могли, что их неслыханное богатство и безопасность окажутся подорваны одним-единственным рабом.
Рабы трудились от рассвета до заката, шесть дней в неделю, за исключением воскресного. На работу их созывал звук раковины; он же оглашал рисовые поля в лучах закатного солнца, под которым невольничьи силуэты смотрелись пугалами среди всеохватного пожара. Тогда, разогнув спины и подняв головы, труженики шли в долгий путь к своим хижинам. Питались рабы черной патокой, горохом и кукурузным хлебом, изредка мясом скота и птицы (у кого они были). Дома, по окончании долгого дня, они в своей домотканой дерюжной одежде садились за нехитрый ужин и беседовали. Когда прибывала новая партия башмаков на деревянной колодке, женщины размачивали сыромятную кожу в теплой воде и промазывали опорки колесной мазью или салом, чтобы обувка удобней налезала на ногу. Этот запах пропитывал им стопы, так что, когда они ложились со своими мужьями в постель, с потом любовных трудов мешалась вонь мертвых животных.
На окраине у болота была вырыта землянка для больных оспой. Из рабов, которых туда относили, обратно почти никто уже не возвращался.
Грамоте невольники не обучались; старый хозяин был в этом строг. За заглядывание в книгу, равно как за воровство или ложь, их хлестали плетью. На рисовом гумне стояли козлы («пони», как их шутливо называли); на них секли кнутом за более серьезные провинности — как мужчин, так и женщин. Когда гумно сожгли янки, на утоптанной земле, где стояли козлы, запеклась кровь, как будто сама земля в этом месте проржавела.
Некоторые рабы из Восточной Африки принесли с собой опыт рисоводства, что помогло плантаторам преодолеть ряд трудностей, с которыми сталкивались первые английские колонисты, считавшие выращивание риса чересчур трудоемким. На многих плантациях была введена урочная система, дающая более опытным рабам некоторую самостоятельность. Появившееся свободное время они могли тратить на охоту, огородничество и в целом на улучшение быта своих семей. Излишек произведенных ремесленных изделий или сельхозпродукции рабы теперь могли обменивать у своего хозяина на что-нибудь еще, таким образом частично снимая с него заботу об их снабжении.
Урочная система создала среди рабов иерархию. Самыми важными в ней считались надсмотрщики, которые являлись посредниками между плантатором и рабсилой. Под ними стояли обученные ремесленники: кузнецы, плотники и каменщики. Именно эти квалифицированные работники слыли в невольничьей среде естественными лидерами и, как следствие, за ними был особый догляд, чтобы не устроили смуту или не сбежали.
Однако самая важная задача лежала на плечах того, кто отвечал за орошение, поскольку в руки ему — так называемому водоливу, — вверялась судьба урожая. Рисовые поля по мере необходимости затоплялись пресной водой, хранящейся в расположенных над полями резервуарах. Поступающая с приливами морская вода вызывала подъем пресной воды в прибрежных реках. Когда были построены низкие, широкие шлюзы, появилась возможность заливать пресной водой поля, а потом через вспомогательные ворота питать систему орошения. Любая брешь в плотине или поломка шлюза пропускала на поля губительную для урожая соленую воду, поэтому на плечи водолива ложилась задача огромной сложности и ответственности — поддерживать всю эту махину в рабочем состоянии.
Генри, муж Энни, был главным водоливом плантации Ларуссов. Его дед (тогда уже покойный) попал в неволю на севере Гвинеи и в январе 1764-го был доставлен на факторию Барра Кунда. Оттуда в октябре того же года его перевезли в Джеймс-Форт на реке Гамбия — основную перевалочную базу, откуда черных рабов отправляли в Новый Свет. В 1765-м он прибыл в Чарльзтаун (так сначала назывался Чарльстон), где был куплен семейством Ларуссов.
На момент кончины у него было шесть сыновей и дочерей и шестнадцать внуков, из которых Генри был старшим. За шесть лет до этого Генри завел себе молодую жену Энни, и у них родилось трое своих детей. Лишь одному из них, Эндрю, довелось дожить до зрелых лет; у него в свою очередь тоже родились дети, и так далее, вплоть до начала двадцать первого века, когда родословная уперлась в Атиса Джонса.
Однажды в 1833 году Энни, жену Генри, привязали к «пони» и принялись охаживать кнутом. Били, пока тот не сломался, начисто содрав кожу на спине. Потом ее перевернули и пустили в ход новый кнут. Хотели не убить, а примерно наказать — все же Энни была ценным товаром. Ее выследила команда, возглавляемая Уильямом Руджем, чей потомок позднее на северо-востоке Джорджии прилюдно вздернет на дерево человека по имени Эррол Рич, а затем сам примет смерть от рук темнокожего на ложе из пролитого виски и опилок. Рудж был «ищейкой» — охранником, который вылавливал беглых рабов. Энни сбежала после того, как некто Кулидж застал ее на окольной дороге за продажей говядины (корову накануне велел пристрелить старый хозяин). Кулидж привязал Энни к пню и пытался изнасиловать сзади. Пока охранник терзал женщину, та изловчилась подобрать с земли сучок и ткнуть им насильнику в глаз, частично ослепив. А затем она убежала, ведь никто не стал бы выяснять истинную причину случившегося. Кулидж потом утверждал, что подвергся неспровоцированному нападению негритоски, которую подловил у дороги за распитием краденого спиртного. «Ищейка» и его люди пустились по следу и вскоре приволокли беглянку к старому хозяину. Ее привязали к «пони» и выпороли, заставив мужа и детишек на это смотреть. Женщина не выдержала экзекуцию и скончалась в судорогах. Через три дня Генри, муж Энни и водолив, затопил плантацию Ларусса соленой водой, погубив весь урожай.
Его пять дней разыскивал вооруженный до зубов отряд, так как Генри прихватил с собой хозяйский, напоминающий мортиру шестиствольный пистоль, способный любого из преследователя отправить к Создателю, да еще и в виде решета. Поэтому конников вернули, а вместо них послали цепочку рабов-нубийцев: если кого убьют, не жалко. Тому, кто поймает, обещали дать золотую монету.
Наконец Генри прижали к краю болота Конгари, неподалеку от того места, где сейчас стоит бар «Болотная крыса» — это там пила в ночь своей кончины Мариэн Ларусс (голос настоящего содержит в себе отзвуки прошлого). Раб, обнаруживший беглеца, пал замертво с рваными дырами в груди.
Тремя пробоотборниками для почвы — трубками с заостренным концом и Т-образной рукоятью — Генри выгнали из укрытия. Его распяли на болотном кипарисе и оставили там с собственными яйцами во рту. Но прежде чем он умер, на телеге подкатил старый хозяин, а позади него сидели трое ребятишек. Последнее, что увидел Генри, пока не закрыл глаза навеки, это как его младшего сына, Эндрю, старый хозяин уводит в кусты. Под крики мальчика Генри испустил дух.
Вот так и была посеяна вражда между Ларуссами и Джонсами, хозяевами и рабами.
Урожай означал богатство. Урожай означал историю. Его надо было оберегать. Проступок Генри какое-то время жил в памяти семейства Ларуссов, но понемногу стерся; грехи же Ларуссов передавались у Джонсов из уст в уста. И прошлое переносилось в настоящее, от поколения к поколению, распространяясь подобно вирусу.
Свет пошел на убыль. Люди из Джорджии уехали обратно в свой штат. У разлапистого дуба за окном бесшумно стригла воздух летучая мышь, охотясь за москитами. Некоторые из них пробрались в дом; теперь они жужжали над ухом, дожидаясь возможности напиться крови. Я тщетно отмахивался от них. Эллиот нашел и протянул мне полупустой баллончик с репеллентом; я обрызгался.
— Но ведь в родне Джонсов были и другие, кто гнул спину на Ларуссов даже после этого события? — спросил я.
— Гм, да, — ответил Эллиот. — Рабы умирали и в других семьях. Эка невидаль. И стар и млад — хозяйство-то вон какое большое. Только эти семьи, в отличие от Джонсов, не принимали гибель своих так близко к сердцу. Хотя и среди Джонсов были такие, кто считал: что было, то было, нельзя же вечно точить зуб. А были и те, которые считали по-другому.
В Гражданскую войну чарльстонской аристократии заметно поубавилось, как и зданий в городе. Ларуссов некоторым образом защитила их прозорливость (сродни измене: свое богатство они хранили в основном в золоте, лишь малую часть держа в облигациях и валюте конфедератов). Тем не менее их, как и многих других побежденных южан, заставили присутствовать на параде уцелевших солдат 54-го Массачусетского полка (известных как «ниггеры Шоу»). Среди них по улицам Чарльстона маршировал и Мартин Джонс, прапрадед Атиса Джонса.
И вновь пути этих двух семей готовы были жестоким образом сойтись.
Ночные всадники движутся сквозь тьму. Пройдет еще много лет, прежде чем мулатка с рабскими клеймами на ногах расскажет, какими их видела — будто на негативе, белые фигуры на фоне черной дороги; лошади укрыты попонами, о седла, покачиваясь, глухо постукивают приклады и толстые плети. Ночные всадники — воплощенные кошмары семидесятых годов позапрошлого века — держат путь в глубь Южной Каролины, неся, по их разумению, справедливость в виде кары на головы несчастных негров и республиканцев, которые тех поддерживают, и отказываясь повиноваться четырнадцатой и пятнадцатой поправкам к Конституции. Они — символ страха, который испытывают изрядная часть белого населения по отношению к черным. Уже действуют против реформ «Черные кодексы», запрещая цветным владеть оружием, занимать положение выше фермера или слуги — да что там, даже самовольно покидать свое подворье или принимать гостей без разрешения.
В свое время Конгресс нанесет контрудар «поправкой к реконструкции», «принудительным законом» от 1870 года и законом против ку-клукс-клана от 1871 года. На выборах в 1870-м губернатор Скотт сформирует для защиты голосующих черную милицию, чем лишь сильнее разозлит белое население. В итоге положения хабеас корпус будут заморожены в девяти провинциальных округах, что приведет к аресту без суда сотен членов куклуксклана, но в настоящее время закон едет на сплошь укрытом попоной коне и несет с собой месть, а действия федерального правительства последуют слишком поздно и уже не спасут жизнь тридцати восьми человек, не предотвратят изнасилования и избиения, не воспрепятствуют уничтожению ферм, посевов и скота.
Слишком поздно для Мисси Джонс.
Ее муж Мартин, невзирая на террор и насилие, бесстрашно выступал на выборах 1870 года за права цветных. Он отказался отречься от республиканской партии, за что подвергся публичной порке. Но и это его не остановило, и всю свою поддержку и невеликие средства он отдал нарождающейся черной милиции, во главе которой, как когда-то на параде, солнечным воскресным днем прошелся по улицам своего городка. Из его людей оружие имел от силы каждый десятый, но все равно этот поступок был расценен как неслыханная дерзость борцами с набирающей мощь эмансипацией.
Первой приближение всадников заслышала Мисси. Она приказала мужу бежать, потому что на этот раз, если его найдут, ему не жить. Ночные всадники в округе Йорк прежде никогда не трогали женщин, а потому, хотя Мисси и испугалась вооруженных людей, у нее не было оснований ожидать расправы над собой.
Она ошибалась.
Ее схватили четверо: лишенные возможности разделаться с мужем, они могли нанести ему удар опосредованно. Изнасилование не было зверским — просто надругательство, не более; совершавшие его даже не получили особого удовольствия. Характер у деяния был сугубо функциональный, все равно что поставить тавро корове или свернуть голову курице. Последний из насильников даже помог ей прикрыться одеждой и дал руку, помогая встать и переместиться на кухонный стул.
— Передай ему, чтобы взялся за ум, — сказал он. — Поняла меня?
Он был молод и недурен собой. Было в нем что-то от его отца и деда: характерный ларуссовский подбородок и светлые волосы. Звали его Уильям Ларусс.
— Нам бы не хотелось наведаться сюда снова, — предостерег он напоследок.
Спустя две недели Уильяма и еще двоих на выезде из Дельфии подкараулила группа людей в масках и с дубинами. Товарищи Уильяма бежали, а он остался, свернувшись под градом ударов в комок. После избиения у него сохранила подвижность лишь правая рука, а пищу, чтобы попала в пищевод, теперь приходилось растирать в кашицу.
Но Мисси Джонс сделанное ради нее не оценила. С мужем, когда он возвратился из своего укрытия, она даже толком не перемолвилась; она вообще почти перестала разговаривать. Не вернулась она и в супружескую постель, а спала теперь с в укромном хлеву, уравняв себя со скотиной после пережитого надругательства. Медленно и безвозвратно она тонула в безумии.
Эллиот встал и выплеснул кофейную гущу из кружки в раковину.
— Как я и говорил, кто-то хотел вычеркнуть прошлое из памяти, а кто-то не забыл и по сей день.
Его последние слова словно зависли в воздухе.
— Думаешь, одним из них может быть Атис Джонс?
Он пожал плечами.
— Возможно, ему нравилась мысль, что он трахает дочь Эрла Ларусса, а через нее как бы и его самого. Мне неизвестно, знала ли Мариэн о вражде между семьями. Быть может, их прошлое важнее для Джонсов, чем для Ларуссов. Понимаешь, о чем я?
— А их история, она общеизвестна?
— Кое-что было в газетах — рассуждения тех, кому захотелось копнуть вглубь. Но вообще не особо. И все же я удивлюсь, если никто из присяжных о том не знает. Не исключено, что эти факты могут всплыть и на суде. У Ларуссов имя и история, которую они свято оберегают. Репутация для них — все. Что бы они ни вытворяли в прошлом, нынче они щедро вкладываются в социально значимые проекты. Занимаются благотворительностью, в том числе и для черных. Поддерживают интеграцию в школах. Не украшают свои дома флагами Конфедерации. Так что за грехи предыдущих поколений они расплатились сполна, и, может статься, обвинение использует те старые обиды в качестве довода, что Атис Джонс решил поквитаться с Ларуссами, отняв у них Мариэн. — Он встал и потянулся. — Если, конечно, мы не отыщем того, кто убил Мариэн Ларусс на самом деле. Тогда будет совсем другое кино.
Я отложил фотографию Мисси Джонс — угасшую к сорока годам, в дешевом гробу из неструганых досок — и еще раз пролистал на столе документы, дойдя до последней вырезки, газетной заметки от 12 июля 1981 года, где сообщалось об исчезновении двух молодых темнокожих женщин, живших неподалеку от Конгари. Их звали Адди и Мелия Джонс, и после той ночи, когда их видели за выпивкой в местном баре, о них не было никаких известий. Словно в воду канули.
Адди Джонс была матерью Атиса Джонса.
Я показал вырезку Эллиоту.
— Вот это что?
Он взял у меня листок.
— Это, — сказал он, — последняя головоломка для тебя. Мать и тетка нашего клиента девятнадцать лет назад исчезли, и с той поры ни он, ни кто другой их не видели.
Поздним вечером на обратном пути в Чарльстон я случайно нащупал радиопередачу из Колумбии. Слушал, пока речь не превратилась в сплошное шипение. Владелец сети гриль-баров взялся вывешивать на своих заведениях флаги конфедератов. На все вопросы он отвечал, что это символ «наследия Юга». Может, так оно и было, если не учитывать, что в прошлом наш ресторатор участвовал в президентской кампании Джорджа Уолласа и оказался на скамье федерального суда за нарушение Закона о гражданских правах 1964 года, после того как отказался обслуживать в своих гриль-барах темнокожих. Он даже сумел защититься в местном суде, но тут же подпал под суд вышестоящей инстанции. С той поры он, кажется, ушел в религию и преобразился, хотя старые привычки, как известно, живучи.
В колеблющемся свете фар мне думалось о флагах, о семьях Джонс и Ларусс и о том бремени истории, что подобно свинцовому поясу утягивает их куда-то в глубину. И в глубине этой, в меркнущем прошлом, крылся ответ насчет смерти Мариэн Ларусс.
Но здесь, в незнакомом мне месте, прошлое обретало странные формы. Прошлое было завернувшимся в красно-синий флаг стариком, с тоской воющим на луну. Прошлое было мертвой рукой на горле живущих. Прошлое было призраком, обремененным гирляндой печалей. Прошлое, как я позднее для себя открыл, было женщиной в белом с чешуйчатыми струпьями вместо кожи.