ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Казалось, движусь я средь мира призраков

И тенью грез являюсь сам себе.

Альфред Теннисон. Принцесса

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

И вот наконец в тишине гостиничного номера я вынул папку Мариэн Ларусс. Темнота вокруг меня была скорее не отсутствием света, а незримым присутствием зыбких, но вполне ощутимых теней. Я зажег настольную лампу и разложил на столе материалы, которыми меня снабдил Эллиот.

Едва увидев фотографию Мариэн, я был вынужден отвести глаза: на меня внезапно легла тяжесть потери, даром что эту женщину я не знал и никогда уже не узнаю. Я подошел к двери и попытался изгнать тени, затопив весь номер электрическим светом, но они лишь отступили в укромные места под столами и за шкафом, выжидая, когда свет неминуемо погаснет.

И мне показалось, что моя сущность неким образом разделилась. Я по-прежнему находился здесь, в номере отеля, со свидетельством жестокого устранения из этого мира Мариэн Ларусс перед моими глазами. И вместе с тем — хотя и с некоторым отставанием во времени — я сидел в тиши гостиной Блайтов, глядя, как слагают щадящую ложь губы Медведя, а рядом Сандквист — манипулирует, отравляя атмосферу корыстью, злонамеренностью и ложной надеждой. Со студенческого снимка на меня смотрят глаза Кэсси, и на ее губах робкой птицей, не уверенной в успехе предстоящего приземления, играет улыбка. Я поймал себя на том, что пытаюсь представить ее живой, обретшей новую судьбу вдали от дома; так хотелось поддаться уютной мысли о том, что ее решение отказаться от прежнего существования было правильным. Но мне это не удавалось: попытка представить ее в той новой жизни натыкалась лишь на тень без лица, с рукой, украшенной параллельными ранами.

Кэсси Блайт нет в живых. Все сведения, собранные мною о ней, говорили, что она не из тех юных вертихвосток, которым ничего не стоит сбежать из дому, обрекая родителей доживать свой век в тоске и пустых надеждах. Ее вырвали из нашего мира, и я не знал, смогу ли найти того, кто это сделал, и вытянуть из него правду.

В общем-то, Блайт был прав: приглашать меня в свою жизнь значило для них признать поражение. Тем самым они давали смерти восторжествовать, поскольку я неизменно (так уж сложилось) приходил тогда, когда уже угасала всякая надежда, и не предлагал ничего, кроме выхода, который лишь усугубит горе и боль, да еще и принесет с собой ту мертвящую окончательность, в сравнении с которой неведение покажется спасительным блаженством. Единственным утешением послужит лишь то, что мое вмешательство даст малую толику справедливости, отчего будет уже проще жить — зная, что любимый человек наконец отмучился.

В молодые годы я был полицейским. Служить пошел из убеждения, что это мой священный долг. Полицейским был мой отец, а до него дед; но отец оборвал свою карьеру, а заодно и жизнь, в бесславии и отчаянии. По причинам, знать которые никому уже не доведется, он забрал две жизни и отдал затем свою; я же по молодости лет решил принять его бремя на себя и попытаться как-то загладить содеянное им.

Но полицейский из Чарли Паркера вышел так себе. Не было у меня ни соответствующего норова, ни дисциплины. Хотя, надо признать, были другие таланты — цепкость, пытливость, стремление вникать, — но для выживания в полицейской среде их не хватало. Недоставало и еще одного наиважнейшего качества — умения дистанцироваться. Речь о должных защитных механизмах, которые позволяли моим коллегам смотреть на бездыханное тело и видеть то, что есть: не личность, не человека даже, а отсутствие бытия, отрицание жизни. Чтобы полицейский сжился со своей профессией, в нем должен произойти процесс дегуманизации. Отличительные его признаки — эдакий черный юмор и очевидная беспристрастность, позволяющая относиться к найденному трупу как к «жмуру», «тухляку» (исключение, разумеется, павший товарищ — тут равнодушие недопустимо); изучать раны и увечья без слез и низвержения в пустоту, делающую жизнь и смерть одинаково невыносимыми. Полицейский служит живым, тем, кто остался, — и закону.

Во мне ничего такого не было отродясь. Вместо этого я научился извлекать из забвения мертвых, а они в свою очередь изыскали способ дотягиваться до меня. И вот сейчас, вдали от дома, в этом гостиничном номере, перед лицом смерти еще одной молодой женщины меня вновь взволновало исчезновение Кэсси Блайт — вплоть до того, что возник соблазн позвонить ее родителям. Но что я им скажу? Отсюда я для них ничего не сделаю, а то, что я о Кэсси думаю, к делу, как говорится, не пришьешь. Захотелось поскорее закончить здесь, в Южной Каролине, — проверить свидетельские показания, убедиться, что Атис Джонс в безопасности (пусть хотя бы относительной), и возвратиться домой. Все равно мне больше ничего не сделать для Эллиота.

Но теперь меня со странной интимностью, исподволь манило дело Мариэн Ларусс, внушая, чтобы я непременно всмотрелся в свидетельства; убеждая, что я понимаю природу того, во что вовлекаюсь, а также возможные последствия своего вмешательства.

Я не хотел всматриваться. Я от этого устал.

Тем не менее я смотрел.

И испытывал скорбь. Гнетущую, сокрушающую.

Иногда такое бывает именно от фотографий. Тех, кто на них изображен, ты никогда не забудешь насовсем. Они с тобой неразлучны. Ты сворачиваешь за угол, проезжаешь мимо заколоченного магазина — а может, мимо сада, который напрочь зарос, а за ним гнилым зубом не стоит, а как будто зияет дом. В доме этом никто не хочет жить, потому что там воняет смертью, — владелец нанял каких-то иммигрантов за пятьдесят баксов на нос, чтобы прибрались; те же вооружились дегтярным мылом и грязными тряпками, которые вонь не уничтожают, а будто размазывают, и логика кровавых пятен превращается в хаос смутных мазков насилия. Затем стены наспех красят дешевыми водянистыми красками, проступающие пятна отдельно закатывая два-три раза валиком. Но когда краска высыхает, они по-прежнему там — следы обтершейся о стену кровавой руки под слоями белого, кремового и желтого; страшная память, впечатанная в штукатурку.

И тогда владелец запирает дверь, заколачивает окна и ждет, пока люди обо всем не забудут или пока не объявится кто-нибудь, кто из нужды или по глупости согласится дать арендную плату — конечно же, со скидкой, которую владелец тут же и делает, лишь бы стереть когда-то здесь происшедшее проблемами и заботами новой семьи: а ну как очистят место своим присутствием, чего не удалось сделать иммигрантам.

Ты мог бы зайти, если бы хотел. Мог бы показать значок, объяснить, что так положено, что старые нераскрытые дела через несколько лет перепроверяются: а вдруг успела выявиться новая деталь. Но заходить тебе не хочется, потому что ты был там в ночь, когда ее нашли. На кухонном полу, или в саду среди кустов, или в спальне на кровати ты видел то, что от нее осталось. Ты видел, как вместе с последним выдохом из ее тела ушло и нечто еще — то, что давало ей вещественность; некий внутренний каркас был выдернут без повреждения кожи, отчего женщина съеживалась у тебя на глазах, одновременно расширяясь из-за трупных газов. А на коже уже появились пятнышки, и над ними хлопочут насекомые, эти создания всегда оказываются возле мертвого раньше, чем ты.

Иногда может понадобиться фотография. Для тебя ее находит муж или мать, отец или любовник, и ты, глядя, как руки движутся по страницам альбома, перебирают содержимое коробки из-под обуви или бумажника, невольно думаешь: наверное, это вы? Не вы ли уменьшили ее до такого вот размера, который сейчас у меня перед глазами? И ты помалкиваешь о своей догадке, хоть и не сомневаешься в ней, — и это прикосновение к реликвии, к утраченной жизни, кажется тебе повторным насилием. Так и подмывает прервать его взмахом руки, потому что однажды ты допустил ошибку, и кажется, теперь у тебя есть шанс исправить ее.

Но ты этого не делаешь, по крайней мере в тот момент. Ты ждешь и надеешься, что придет доказательство или признание, и тогда могут быть сделаны первые шаги к восстановлению нравственного порядка, баланса между нуждами живых и требованиями мертвых. Но все равно позднее те образы к тебе возвращаются — сами по себе, незваными гостями, — и если рядом с тобой человек, которому ты доверяешь, то можешь сказать: «Я помню. Я помню о том, что случилось. Я там был. Я был свидетелем, а позднее пытался стать чем-то большим, чем просто свидетель. Я пытался достичь справедливости».

И если тебе это удалось, если правосудие свершилось и папка должным образом помечена, то ты, возможно, на какое-то мгновение ощутишь что-то вроде… не удовольствия, нет; но… покоя? Облегчения? Возможно, у того, что ты ощутишь, даже названия нет, да и быть не должно. Может, это лишь молчание твоей утихомиренной совести — она больше не выкрикивает имя жертвы, и не нужно снова брать папку и вспоминать о том страдании, о той смерти и о твоей неудавшейся попытке восстановить баланс, который непременно нарушается, когда раньше срока обрывается жизнь.

Дело закрыто — ведь так принято говорить? Прошло уже столько времени с тех пор, как ты сам произнес эти слова, ощутив их фальшивый вкус на языке до того, как они покинули твои уста. Да черта с два оно закрыто, поскольку утрата теперь неразлучна с теми, кто остался, и тысячи мелочей надо переделать в жизни, чтобы заполнилась эта брешь. Ведь судьба человека всегда явно и неявно влияет на судьбы других людей. Ирв Блайт, при всех своих недостатках, это понимал. Дело не может закрыться. Это жизнь может прекратиться или продолжаться, и последствия будут соответствующими.

Но живые — это уже не твоя забота. Не они остаются с тобой, а мертвые.

И, раскладывая перед собой снимки, ты, быть может, думаешь: «Я помню».

Я помню тебя.

Ты не будешь забыта.


Она лежала среди паучьих лилий, белые соцветия которых походили на дефект изображения, словно бы сам негатив ощущал скверну сопричастности к подобной съемке. Череп Мариэн Ларусс был фактически размозжен. Макушка по обе стороны от пробора разошлась надвое; увязшие в ранах волосы сплетались с фиброзными нитями. Третий удар проломил правую боковину черепа; аутопсия выявила линии перелома от его основания к верхнему краю левой глазницы. Лицо было полностью залито кровью (скальп изобилует сосудами и при повреждении дает обильное кровотечение); сломан был нос. Глаза плотно зажмурены, а черты искажены, как обычно бывает при сильном ударе.

Пролистнув документы, я нашел заключение аутопсии. Следов укусов, ушибов или ссадин, которые бы свидетельствовали о сексуальном характере нападения, на теле Мариэн Ларусс не обнаружено, хотя на лобковых волосах жертвы найдены посторонние волосы, как выяснилось, Атиса Джонса. На гениталиях Мариэн наблюдалась краснота — следы недавнего сексуального контакта, — без каких-либо внутренних или внешних синяков или разрывов, хотя в вагинальном канале обнаружились следы смазки от презерватива. На лобковых волосах жертвы также была сперма Атиса Джонса, но внутри ее не было. Джонс сказал следователям (это мне говорил и Эллиот), что у них с Мариэн был регулярный секс, по большей части безопасный, с презервативом.

Тесты показали наличие на свитере и джинсах Атиса Джонса волокон от одежды Мариэн Ларусс, в то время как на ее кофте и юбке, в свою очередь, обнаружились акриловые волокна от сиденья его машины, заодно с хлопчатыми волокнами его одежды. По данным анализа, вероятность того, что происхождение этих следов иное, незначительна. В целом было выявлено свыше двадцати совпадений, хотя для подтверждения улики обычно хватает пяти или шести.

То, что перед убийством Мариэн Ларусс именно насиловали, казалось не очень правдоподобным — хотя я, пожалуй, не единственный, кого обвинители попытаются в этом переубедить. Содержание алкоголя у нее в крови было выше нормы — хороший юрист может выдвинуть аргумент, что она, вероятно, была не в состоянии оказывать сопротивление сильному молодому человеку вроде Атиса Джонса. Вдобавок Джонс использовал презерватив со смазкой, что снизило уровень физического вреда, нанесенного им жертве.

Вот чего нельзя было отрицать: когда Джонс с криком о помощи влетел в бар, на руках и лице у него была кровь Мариэн, а с ней еще и частицы пыли от камня, которым была убита девушка. Анализ пятен крови вокруг тела Мариэн Ларусс выявил имевший место при ударе всплеск средней скорости, при котором кровяные брызги распределились радиально, вверх и в стороны от головы. Брызги должны были попасть нападавшему на голени, руки, а также, возможно, лицо и верх туловища. Четко выраженных пятен на ногах у Джонса обнаружено не было (его джинсы намокли от стояния на коленях в кровавой луже возле Мариэн Ларусс), а кровь на лице и руках была потом стерта, из-за чего первоначальный характер брызг тоже нельзя было разобрать.

По показаниям Джонса, в тот день они с Мариэн Ларусс встретились в девять часов вечера. До этого она успела выпить со своими друзьями в Колумбии, после чего приехала к нему в «Болотную крысу». Свидетели видели их вдвоем за разговором; потом они под ручку ушли. Один из свидетелей, местный забулдыга по имени Херрин, признался полицейским, что незадолго перед тем, как молодые люди покинули бар, он бросал Джонсу неблагозвучные эпитеты расового характера. Те оскорбления он нанес, по его словам, примерно в десять минут двенадцатого.

После этого, по словам Джонса, у них с Мариэн Ларусс был секс на заднем сиденье его автомобиля: она сидела сверху, он снизу. После соития завязалась ссора, отчасти из-за оскорблений того Херрина: Джонс выпытывал у Мариэн, стыдно ей с ним быть или нет. Мариэн вспылила и сорвалась с места, но, вместо того чтобы идти к своей машине, побежала в лес. Джонс утверждал, что она при этом уже смеялась и звала его с собой к ручью, но он сидел обиженный и не пошел. Лишь минут через десять, не дождавшись возвращения подруги, Джонс отправился следом и нашел ее метрах в тридцати на тропе. Мариэн была уже мертва. Он утверждал, что перед этим ничего не слышал — ни криков, ни борьбы. Насчет того, притрагивался ли к ней, он не помнит, но, видимо, да, раз на руках кровь. Допускал он и то, что трогал камень, который, как он позднее припомнил, лежал у нее возле головы. После этого он побежал в бар, и была вызвана полиция.

Атиса Джонса допрашивали сотрудники полиции штата, а именно отдела обеспечения правопорядка — первоначально без вызова адвоката, так как его не арестовывали и не предъявляли каких-либо обвинений. Однако после допроса он был задержан по подозрению в убийстве Мариэн Ларусс. Ему предоставили назначенного судом юриста, который позже взял самоотвод в пользу Эллиота Нортона.

Ну а дальше к делу присоединился я.

Я нежно провел пальцами по ее лицу; вмятинки фотобумаги ощущались как поры кожи. «Прости, — думал я. — Я тебя не знал. Не могу сказать, была ты хорошим человеком или плохим. Если б мы с тобой познакомились — встретились в баре или же я сел рядом в кафетерии, — пришлись бы мы друг другу по нраву? Пусть даже в минуту мимолетного, поверхностного соприкосновения, в котором сходятся ненадолго две жизни, чтобы затем вновь разойтись, чуть друг от друга изменившись и в то же время сохранив неизменность своих путей (что, собственно, и делает эту жизнь достойной жизни)? Вполне вероятно, что и нет: слишком уж мы, пожалуй, разные. Но ты никак не заслуживала такого страшного конца. А я, если б только мог, непременно бы вмешался, пусть даже с риском для собственной жизни; я не мог бы просто стоять и бездействовать. И вот теперь я попытаюсь обратить твои шаги вспять; понять, что привело тебя в то место, где ты в итоге упокоилась на смятых паучьих лилиях, где рядом в твоей крови тонули ночные насекомые.

Не обессудь, что мне приходится это делать. Из-за моего вмешательства окажутся задеты судьбы, и могут всплыть те фрагменты твоего прошлого, которые ты предпочла бы утаить. Одно лишь могу обещать тебе твердо: кто бы это ни совершил, ему не будет позволено уйти безнаказанно».

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Телефонный номер в Верхнем Уэст-Сайде я набрал на следующее утро. Трубку взял Луис.

— Ну как, не передумал сюда приезжать?

— Буду через пару дней.

— Как там Ангел?

— Потихоньку. Как у тебя?

— Все как всегда.

— Настолько плохо?

Я только что переговорил с Рэйчел. Слыша ее голос, я почувствовал себя одиноко; к тому же опять проснулось беспокойство: как она там, в такой дали?

— Хочу попросить тебя об одной слуге.

— Проси. За спрос денег не берут.

— У тебя нет кого-нибудь, кто мог бы пожить у Рэйчел, недолго, пока я не вернусь?

— Ей это не понравится.

— Ну может, пошлешь того, кому до этого дела нет.

Судя по тишине, Луис обдумывал вопрос. Когда наконец заговорил, чувствовалось, что он с трудом сдерживает улыбку.

— Знаешь, есть у меня один парень, самое то.

Утро я провел за звонками, после чего поехал в Уотери и переговорил с одним из помощников ричлендского шерифа; этот коп в ночь гибели Мариэн Ларусс оказался на месте происшествия первым. Разговор вышел довольно коротким. Помощник шерифа подтвердил детали своего рапорта, причем было ясно, что Атиса Джонса он считает виновным, которого я, стало быть, пытаюсь отмазать от заслуженной кары уже тем, что завел разговор насчет того дела.

Оттуда я отправился в Колумбию и провел какое-то время в отделе обеспечения правопорядка, с особым агентом Ричардом Брюэром. Как раз особые агенты ООП и расследовали то убийство, а равно и все прочие, совершаемые на территории Южной Каролины, за исключением отдельных случаев, относящихся к юрисдикции полиции Чарльстона.

— Они там все такие независимые, — сказал с усмешкой Брюэр, — высокого о себе мнения. Мы их зовем не иначе как «республика Чарльстон».

Брюэр был примерно моего возраста; волосы соломенного цвета, спортивное сложение, стандартная экипировка силовика: защитный комбез, черная майка с зелеными буквами «ООП» на спине и «Глок-40» на поясе. Он входил в бригаду агентов, работающих по этому делу. Брюэр оказался чуть словоохотливей, чем помощник шерифа, но, как выяснилось, мало что мог добавить к уже известному мне. По его словам, Атис Джонс остался с миром фактически один на один, если не считать нескольких дальних родственников. Работал он разносчиком в супермаркете, снимая квартирку в доме без лифта где-то в Кингвилле, которую теперь занимала семья украинских иммигрантов.

— Ох уж этот парень. — Он со вздохом покачал головой. — Тех, кто о нем заботился, и так было раз-два и обчелся, а теперь и вовсе.

— Вы думаете, он убил?

— Это присяжным решать. Между строк, лично я других кандидатов на горизонте не вижу.

— Наверное, это вы разговаривали с Ларуссами?

Показания семейства находились среди материалов, которые мне передал Эллиот.

— С отцом, сыном, домочадцами. У всех алиби. Мистер Паркер, у нас все прописано четко. Все пункты закрыты. Не думаю, что вы в тех отчетах найдете много проколов.

Я его поблагодарил, а он дал мне визитку на случай, если будут еще вопросы.

— Непростая у вас работка, мистер Паркер, — посочувствовал он, когда я поднялся уходить. — Думается мне, скоро станете в наших краях популярным, как дерьмо в летнюю жару.

— Что ж, зато новый для меня опыт.

Он скептически приподнял бровь.

— Сложно, знаете ли, поверить.

По возвращении в отель я позвонил в Пайн-Пойнт, в рыбацкий кооператив — узнать, как там мой подопечный, и услышал, тот позавчера пришел вовремя и от работы не отлынивает. Чувствуя некоторую напряженность собеседника, я попросил позвать к трубке Медведя.

— Как дела, Медведище?

— Нормально, — ответил он и, подумав, добавил: — Да нет, даже хорошо. Вон, на лодках уже работать дают.

— Рад слышать. Медведь, скажу тебе сразу начистоту: если что-нибудь отмочишь или людей этих подведешь, я тебя лично выловлю и отволоку к копам, понял?

— Да понял, — сказал он без всякой обиды, видно, привык за годы выслушивать от кого ни попадя предупреждения, чтоб ничего не отмочил. — Не отмочу, — заверил Медведь. — Мне эти ребята нравятся.

Закончив разговор с Медведем, с час я провел в гостиничном спортзале, а затем дал столько кругов по бассейну, что впору или из него выбраться, или в судорогах утонуть. После этого я принял душ и еще раз перечитал в деле те места, которые мы накануне обсуждали с Эллиотом. При этом я возвращался преимущественно к двум моментам: истории о смерти водолива Генри, отксерокопированной из какого-то местного исторического справочника, и к исчезновению без малого два десятилетия назад матери и тетки Атиса Джонса. Их фотоснимки пристально смотрели на меня с газетных вырезок — две женщины, навечно застывшие в юном возрасте и забытые миром, во всяком случае до этой поры.

С приближением вечера я вышел из отеля и отправился в «Пинкни-кафе» выпить кофе и съесть маффин. Дожидаясь там Эллиота, между делом листал оставленные кем-то на столике «Вашингтон пост» и местный «Курьер». На глаза мне попалась заметка: вынесено постановление на арест бывшего тюремного надзирателя Лэндрона Мобли после того, как он не явился на совещание комитета по исправительным учреждениям в связи с обвинением в «недозволенных связях» с арестантками. Статейка привлекла мое внимание лишь тем, что этот Лэндрон Мобли нанял в качестве своего представителя и на слушаниях, и на вполне вероятном суде за изнасилование некоего Эллиота Нортона. Я упомянул об этом казусе в разговоре с Эллиотом, прибывшим минут через пятнадцать.

— Старина Лэндрон еще тот фрукт, — сказал тот. — Ничего, объявится.

— На престижного клиента вроде не тянет, — заметил я.

Эллиот пробежал глазами статью и отложил газету, чувствуя, впрочем, что надо дать более обстоятельное объяснение.

— Мы с ним были знакомы по молодости, потому он, наверное, и вышел на меня. К тому же каждый человек имеет право на защиту, виновный или невиновный.

Он жестом велел официантке принести счет, однако было в этом движении что-то излишне поспешное, явно указывающее на то, что тема Лэндрона Мобли в нашем разговоре не вполне желательна.

— Пойдем, — сказал он. — По крайней мере, я знаю наверняка, где пропадает один из моих клиентов.


Ричлендский центр предварительного заключения находился в сотне миль к северо-западу от Чарльстона, у кольцевой Джон-Марк-роуд. На подъездах к нему через один стояли офисы поручителей и адвокатов. Центр представлял собой комплекс приземистых зданий из красного кирпича, окруженных двойной оградой с колючей проволокой поверху. Окна длинные и узкие, с видом на автостоянку и дальний лес. Внутренний забор, кстати, под током.

Сделать что-либо для сокрытия от СМИ предстоящего выхода Атиса Джонса мы не могли, поэтому я не удивился, застав на парковке кучку репортеров и фотографов, а также съемочную группу, все как один со стаканчиками кофе и сигаретами. Я приехал раньше Эллиота и ту четверть часа, пока ждал его, скоротал в наблюдении за съемочной площадкой. Особых перипетий там не случилось, за исключением, пожалуй, короткого эпизода в виде театрального действа, когда одна несчастная жена, этакая бой-баба в синем платье, в туфлях на высоком каблуке, явилась забирать мужа после кратковременного отдыха в кутузке. Вид незадачливому супругу, когда он, ошалело помаргивая, предстал в предвечернем свете, портили пятна крови на рубахе и пивные пятна на штанах. Жена для профилактики тут же закатила ему оплеуху, попутно выказав недюжинное знание ненормативной лексики, что, впрочем, выходило у нее вполне безобидно и даже веселило слух. Вид у муженька был такой, будто он думает шарахнуться назад и запереться в камере, особенно когда он увидел съемочную бригаду и с перепугу решил, что это, наверное, по его душу.

Пресса накинулась на Эллиота, едва он вышел из машины, а затем попыталась преградить путь, когда через двадцать минут он вернулся из огороженной проволокой тюремной зоны в обнимку со смуглокожим молодым человеком в надвинутой до самого носа бейсболке. Репортеров Эллиот не удостоил даже скупым «без комментариев». Вместо этого он пихнул молодого человека на сиденье и на скорости увез его со стоянки. Самые ретивые представители «четвертой власти» разбежались по машинам и устремились в погоню. Я был уже на позиции. Выждав, когда Эллиот проедет мимо, я рванул следом. До самого выезда на магистраль держался у него на хвосте, а там, резко выкрутив руль, перегородил своей машиной сразу обе полосы и не спеша вылез наружу. Фургон телевидения завизжал тормозами и остановился в считанных метрах. Водительская дверца открылась, и оттуда свесился оператор в камуфляже, шумно требуя, чтобы я освободил проезд.

Я изучал свои ногти. Чистые, ухоженные — я их все время холю и подстригаю. Вообще аккуратность — на редкость недооцененное достоинство.

— Ты меня слышишь?! — вопил камуфляжник, полыхая лицом. — А ну на хрен с проезжей!

За его фургоном скопились машины остальной пишущей братии, недоумевающей, что там впереди стряслось. Из служебного помещения неподалеку высыпала стайка темнокожих парней в джинсах мотней и расписных рэперских майках, полюбоваться на зрелище.

Водитель фургона, устав разоряться впустую, решительным шагом двинулся ко мне. Он был кабанистый, лет под пятьдесят, и камуфляж на нем смотрелся поистине комично. Темнокожие зубоскалы напустились на него почти сразу:

— Эй, солдатик! Рядовой Райан! А где война-то началась?

— Вьетнам просрали, мазафака! Смирись, нельзя жить прошлым!

Камуфляжник полоснул их взглядом, полным неподдельной жгучей ненависти. Остановившись в полуметре от меня, он подался вперед, так что наши носы едва не соприкоснулись.

— Ты че тут, на хер, вытворяешь? — спросил он.

— Блокирую дорогу.

— Это я вижу. Зачем?

— Чтобы ты не проехал.

— Ты тут со мной не умничай. Убирай машину, или я в тебя фургоном въеду.

Через плечо я увидел, как в нашу сторону от зоны направляется машина охраны. Действительно, пора уезжать. Эллиот с Атисом уже далеко, репортерам их не догнать. А если и найдут машину, добычи там не будет.

— Ладно, — сказал я камуфляжнику, — твоя взяла.

Тот даже чуть опешил.

— Во как?

— Вот так.

Камуфляжник огорченно засопел.

— Кстати, знаешь что?

Он мотнул головой снизу вверх: ну?

— Те ребята шарятся у тебя на заднем сиденье.

Колонну СМИ я пропустил вперед и, как следует приотстав, повернул на Блафф-роуд, проехал мимо баптистской церкви у речушки Зайон-Милл-Крик, затем мимо церкви Объединенных методистов и так выехал на пересечение Блафф и Пайнвью, прямехонько к бару «Уголок Кэмпбелла». Крыша из гофрированного железа, зарешеченные окна — по виду заведение мало чем отличалось от кутузки, с той лишь разницей, что здесь давали пиво и отсюда можно было уйти в любое время. Щит у дороги рекламировал «холодное пиво по низким ценам, с дартсами по пятницам и субботам», и вообще это место слыло популярным у отмотавших срок привалом, где вместе с первым глотком свободы можно сделать достойный глоток спиртного, да не один. Единственное, о чем просил уважаемых посетителей рукописный слоган, это не приносить пиво с собой.

Я свернул на Пайнвью, объехал сбоку бар и желтый ангар в промзоне, к которому примыкала какая-то хибара. За хибарой притаился белый внедорожник, куда перебрались Эллиот с Атисом, прежде чем машина Эллиота продолжила путь уже с другим водителем. С моим появлением полноприводный «GMC» выехал со стоянки, а я, держась через две-три машины, двинул следом по Блафф-роуд в сторону шоссе № 26. По замыслу, надо было через Чарльстон отвезти Джонса прямиком в безопасное место, потому я удивился, когда Эллиот вдруг, не доехав до магистрали, повернул налево и остановился на парковке «Обеда у Бетти», где, открыв дверцу, выпустил Джонса и повел его в забегаловку. Мне оставалось, припарковав на задах свой «неон», с непринужденным видом зайти следом.

«Обед у Бетти» представлял собой небольшое помещение с прилавком слева от входа, за которым две темнокожие женщины принимали заказы, а двое мужчин были заняты на гриле. Незамысловатую меблировку составляли пластиковые столики и стулья, а на окнах, помимо жалюзи, были еще и решетки. Эфир оживляли одновременно два телевизора; жарко шипел гриль, пахло подгорелым растительным маслом. Эллиот с Джонсом сидели в глубине за столиком.

— Я не понял: что у нас тут происходит? — спросил я, подойдя.

Вид у Эллиота был взъерошенный.

— Атис сказал, что подыхает, есть хочет, — пробормотал он. — Говорит, брюхо подвело. Грозился даже выпрыгнуть из машины.

— Эллиот, ты что, не понимаешь: за ним дверь камеры еще толком не закрылась. Одно неверное движение, и он опять будет хряпать тюремную баланду.

Тут Атис Джонс впервые подал голос, неожиданно высокий, как будто подростковая ломка у него произошла не пять-шесть лет назад, а совсем недавно:

— Отвали, дай пожрать.

У него было узкое лицо, а кожа такая светлая, что он походил не на афроамериканца, а скорее на латиноса. Глаза метались затравленными зверьками. Парень говорил, не поднимая головы, зыркая из-под козырька бейсболки. Несмотря на резкость, вид у Атиса Джонса был явно подавленный. Он напоминал пиньяту:[3] задень, и из задницы посыплются конфеты. Тем не менее от таких манер уютней не становилось.

— Ты был прав, — сказал я Эллиоту. — Он очаровашка. Ты еще ершистей никого не мог подыскать для спасения?

— Пробовал: всех примерных детей уже расхватали.

— Ты, греба…

— А ну перестань, — поднял я грозно палец, обрывая вполне предсказуемую тираду Джонса. — Еще раз меня обзовешь, и эта вот солонка не в тарелку, а сразу в балду тебе прилетит.

— Я в тюряге вообще ничего не жрал, — потупился он. — Боялся.

Меня пробил стыд и чувство вины. Передо мной сидел напуганный молодой человек; в памяти у него совсем недавняя смерть подруги, ее кровь на руках. Судьбу этого юноши решают двое белых, а также присяжные, которые, скорее всего, вынесут повторный обвинительный вердикт, припечатав его эпитетом «опасен». А он при этом еще пытается держаться молодцом, сидит с прямой спиной и сухими глазами.

— Ну пожалуйста, — сказал он, — дай мне поесть.

Я вздохнул. Из окна, где мы сидели, видна была трасса, внедорожник; никто не подберется незамеченным. Даже если кому-то взбрело в голову с Джонсом расправиться, он не будет делать это в закусочной. Кроме нас с Эллиотом, белых тут нет, а остальные немногочисленные посетители в нашу сторону демонстративно не смотрели. В случае появления журналистов можно вывести Атиса через черный ход, если он имеется. Возможно, я чересчур остро реагирую на ситуацию.

— Да мне-то что, — пожал я плечами. — Жуй, только быстрей.

Было вполне очевидно, что Джонс в тюрьме питался как попало. Щеки и глаза у него впали, лицо и шея покрылись волдырями. Свиную отбивную с рисом, бобами и макаронами в сыре он проглотил чуть ли не вместе с тарелкой, заев куском земляничного торта. Эллиот вяло клевал ломтики жареного картофеля, а я удовольствовался стаканчиком пойла из стоявшего на прилавке автомата «Мистер Каффи». Эллиот, как только съел свою порцию, пошел оплачивать счет, оставив нас с Джонсом за столиком.

Левая рука Атиса Джонса лежала на столе; единственным украшением на ней были дешевенькие кварцевые часы. Правая держалась за свисающий с шеи крест из нержавейки, похожий на букву «Т», с подпиленным верхом и полыми на вид лучами. Я протянул руку, чтобы коснуться, но юноша чутко отстранился, глаза недобро сверкнули.

— Че делаешь?

— Просто на крестик посмотреть.

— Крест мой. И не хрен кому попало лапать.

— Атис, — сказал я тихо, — дай взглянуть.

Секунду-другую он сидел, стиснув крест в кулаке, после чего досадливо вздохнул — «блллин» — и, сняв его с шеи, уронил мне на ладонь. Я подержал его, прикидывая вес, после чего наудачу потянул удлиненную часть. Она поддалась и упала на столешницу, открыв стальное острие длиной сантиметров шесть. Букву «Т» я зажал в кулаке, так что заостренный кончик теперь выглядывал между средним и безымянным пальцами.

— Где ты это взял?

На миниатюрном клинке играл свет, отражаясь в глазах и на коже Джонса. Отвечать ему не хотелось.

— Атис, — сказал я. — Я тебя не знаю, но ты уже начинаешь меня доставать. Отвечай на вопрос.

Театрально повернув голову, он ответил:

— Проповедник дал.

— Капеллан?

Джонс покачал головой.

— Нет. Тут один священник в тюрьму приходит. Сказал, что тоже когда-то чалился, только его Господь освободил.

— Он не сказал, зачем тебе это дает?

— Сказал, что знает про мою беду и что меня убить хотят. Сказал, это меня обережет.

— Не назвался, случаем?

— Почему, назвался. Теренс.

— Как он примерно выглядел?

Джонс встретился со мной взглядом впервые с того момента, как я взял у него крест.

— Да как я, — запросто ответил он. — Тоже человек, который беду нюхал.

Я поместил клинок обратно в ножны и после некоторого колебания возвратил крест Джонсу, который этому несколько удивился и даже кивнул в знак признательности.

— Если мы все будем делать правильно, он тебе не понадобится, — сказал я. — А если сглупим, то, может, ты будешь рад, что он при тебе.

Тут возвратился Эллиот, и мы отправились в дорогу. О ноже ни я, ни Атис не обмолвились. Остановок больше не было, и на пути к Чарльстону, а потом в его восточную часть никто за нами не тащился.

Восточные кварталы Чарльстона строились уже вне окруженного стеной старого города; сегрегированными они никогда не являлись. Черные и белые испокон соседствовали здесь на тесных улицах, естественной границей которых были Митинг-стрит и Ист-Бэй на западе с востоком и шоссе Кросстаун с Мэри-стрит на севере с югом, хотя уже с середины девятнадцатого века черное население здесь преобладало. Черный и белый трудовой люд, разбавленный иммигрантами, продолжал уживаться в восточной части примерно до конца Второй мировой, когда белое население плавно перетекло в пригороды к западу от Эшли. С той поры восточная сторона стала местом, где белому, особенно с наступлением сумерек, шататься небезопасно. Постепенно здесь укоренилась нищета, а вместе с ней, как водится, насилие, пьянство и наркомания.

Впрочем, нынче восточная сторона претерпевала очередную перемену. Кварталы к югу от Кэлхун и Джудит-стрит, некогда населенные исключительно черными, основательно побелели, да и разбогатели тоже, так что волна городского обновления и облагораживания наступала уже и на южные окраины восточной стороны. Шесть лет назад дом здесь в среднем продавался за восемнадцать тысяч; теперь коттедж на Мэри-стрит мог стоить все двести пятьдесят, и даже дома на Колумбус-стрит и Амхерст-стрит — возле укромного парка, где среди элитного и муниципального жилья кучкуются наркодилеры, — стоили в два, а то и в три раза больше, чем всего пяток лет назад. Но пока этот район оставался обиталищем цветных с обветшалыми, нуждающимися в покраске домами-реликтами без кондиционеров. Овощной супермаркет «Пиггли-Уигтли» на пересечении Коламбия-стрит и Митинг-стрит, желтый ломбард «Мани мэн» через дорогу, магазин с дешевой выпивкой поблизости — все говорило о жизни, совершенно чуждой богатым белым, подумывающим о возвращении на прежние улицы.

Лица молодых на углах и стариков на порогах встречали и провожали нас с молчаливой настороженностью: черный с белым во внедорожнике, а сзади на машине еще один белый. Пусть мы и не копы, но подобные нам редко приносят добрые вести. На перекрестке Эмерикен-стрит и Рейд-стрит на боковой стене двухквартирного дома, сооруженного под некое подобие арт-галереи, кто-то начертал: «АФРОАМЕРИКАНЦЫ — НАСЛЕДНИКИ МИФА О ТОМ, ЧТО ЛУЧШЕ БЫТЬ БЕДНЫМ, ЧЕМ БОГАТЫМ, ЛЕНИВЫМ, ЧЕМ РАБОТЯЩИМ, РАСТОЧИТЕЛЬНЫМ, ЧЕМ БЕРЕЖЛИВЫМ, ИЗ НИЗОВ, ЧЕМ ИЗ ВЕРХОВ, И КАЧКОМ, ЧЕМ БОТАНИКОМ».

Откуда эта цитата, я не знал; Эллиот, когда я его позже спросил, тоже развел руками. Атис, тот просто бездумно таращился на стену — возможно, уже зная обо всем из опыта.

Вокруг нас цвели гортензии, а густой бамбук тянулся кверху у передних ступеней аккуратного двухэтажного дома, уместившегося между развалинами здания на стыке Дрейк-стрит с Амхерст-стрит и школой имени Саймона Фрейзера на углу Колумбус-стрит. Дом был белый с желтой окантовкой, окна обоих этажей со ставнями, а в верхних жалюзи просвет для проветривания. Над крыльцом в сторону улицы выдавался эркер. Входная дверь находилась справа, с дежурно-ажурной резьбой поверху. К двери вели пять каменных ступеней.

Убедившись, что улица пуста, Эллиот задним ходом закатился в проезд справа от дома. Слышно было, как отворяются двери и Атис с Эллиотом заходят со двора. Дрейк-стрит была по большей части безлюдна, не считая двоих ребятишек, гоняющих мяч у школьной ограды. За этим занятием их застал дождь, сыпля свой радужный жемчуг в свете только что включившихся фонарей; мальчуганы порскнули в поисках убежища. Усердно тарабанили по машине капли. Я выждал десять минут, после чего, убедившись, что за нами нет слежки, тоже направился к дому.

Атис (я заставлял себя называть его по имени, чтобы установить между нами какой-никакой контакт) неловко притулился у дешевого кухонного стола из ДСП. Рядом сидел Эллиот. У раковины стояла пожилая негритянка с серебряной сединой и разливала по пяти стаканам лимонад. Муж, выше ее на голову, держал перед ней стаканы, которые по мере наполнения подавал гостям. Он слегка сутулился, однако выпирающие из-под белой рубашки дельтовидная и трапециевидная мышцы говорили о недюжинной силе. На вид ему было изрядно за шестьдесят, но в прямом поединке он легко бы мог сладить с Атисом, а то и со мной.

— Вон, дьявол с женкой раздорят, — сказал он, когда я стряхивал с куртки дождевые капли.

Должно быть, вид у меня был растерянный, так как он повторил фразу и указал в окно, туда, где перемешивались солнечный свет и дождь.

— По'одка, — сказал он. — Захди да'ай, саись.

Эллиота позабавило недоумение на моем лице.

— Гулла, — пояснил он.

Так именовалось своеобразное наречие, а также люди с прибрежных островов, многие из которых являлись потомками рабов, в свое время (главным образом вскоре после гражданской войны) наделенных для обустройства островной землей и брошенными рисовыми полями.

— Джинни с Альбертом жили раньше на острове Йонгс. Потом Джинни захворала, и один из их сыновей — Сэмюэл, тот, которому я доверил свою машину, — настоял, чтобы они перебрались обратно в Чарльстон. Здесь они уже десять лет, а я по-прежнему не все могу разобрать в их речи. Хотя люди они прекрасные и дело свое знают. Он просит тебя проходить-садиться.

Я принял стакан с лимонадом, поблагодарил, после чего взял Атиса за плечо, собираясь отвести в небольшую гостиную. Эллиот засобирался следом, но я дал понять, что хочу минуту-другую побыть с его клиентом наедине. Эллиот особого удовольствия не выразил, но все же остался.

Атис сел на самый краешек дивана, словно думая в любой момент метнуться оттуда к двери. В глаза мне он не смотрел. Я опустился напротив в мягкое кресло.

— Ты знаешь, зачем я здесь?

Он пожал плечами.

— Тебе за это платят, вот и маячишь.

Я улыбнулся.

— А что, не без того. В основном же я здесь потому, что Эллиот не верит, будто это ты убил Мариэн Ларусс. Хотя многие верят, и моя задача — доказать их неправоту. И сделать это я сумею лишь в том случае, если ты мне поможешь.

Он облизнул губы. На лбу бисеринками вступил пот.

— Они меня прикончат, — сказал он.

— Кто тебя прикончит?

— Ларуссы. Неважно, сами или штат за них это сделает, только все одно мне хана.

— Не хана, если докажем, что они ошибаются.

— Да? И как ты собираешься это сделать?

С этим я пока не определился, но разговор с молодым человеком был уже шагом в нужном направлении.

— Как вы познакомились с Мариэн Ларусс?

Он тяжело откинулся на спинку дивана, смиряясь с тем, что предстоит выложить правду.

— Она была студенткой, в Колумбии.

— Что-то ты, Атис, на студента не особо похож.

— Да какой там, к матери, студент. Я этим козлам травку продавал. Они любят торчать.

— Она знала, кто ты?

— Нет, вообще ни хрена.

— Ну а ты, наоборот, знал о ней?

— А я — да.

— Тебе известно о твоем прошлом, о проблемах между вашей семьей и Ларуссами?

— То старая хрень.

— Но ты о ней знаешь.

— Да, знаю.

— Она первая начала с тобой отношения или это твоя инициатива?

Атис покраснел; лицо ему раскроила скабрезная ухмылка.

— Она была укуренная, я укуренный — поди тут вспомни, кто на кого полез.

— Когда это началось?

— Ну, где-то с января. Может, с февраля.

— И ты был с ней все время?

— Ну, потусовались… В июне она ушла. Я ее с мая не видал, до той самой недели, когда… — Он осекся.

— Ее семья знала, что вы встречаетесь?

— Может, и знала. Сама-то Мариэн ничего не говорила, но дерьмо быстро разлетается.

— Почему ты с ней связался?

Он не ответил.

— Потому что хорошенькая? Или белая? Или потому, что она из семьи Ларусс?

В ответ лишь пожатие плечами.

— Или и то, и это, все три?

— Наверное.

— Она тебе нравилась?

В щеке у него дрогнул мускул.

— Да, она мне нравилась.

Я пропустил эту фразу.

— Что случилось той ночью, когда она умерла?

Лицо у Атиса словно опало, а вместе с тем сошла агрессивность, за которой, как за маской, крылись истинные чувства. Именно в этот момент я окончательно понял, что он не убивал: слишком уж достоверно выглядела боль. Кроме того, чувствовалось, что давнее желание добраться до какого-то тайного врага переросло в нежную привязанность к подруге, а может статься, и во что-то большее.

Мы давали гари у меня в машине, прямо рядом с «Болотной крысой», в Конгари. Там всем плевать, чем ты занимаешься, если только у тебя есть бабки и ты не коп.

— У вас был секс?

— Да, не без того.

— Защищенный?

— Она перед тем таблетку проглотила, а меня в свое время на мандавошек гоняла проверяться, только потом все равно заставляла резину надевать.

— А тебе тоже хотелось, чтобы именно с резиной?

— Ты с дуба рухнул? Да ты сам когда-нибудь с резиной трахался? Это ж как… все равно что… — Он тщетно искал сравнение.

— Все равно что ванну принимать в ластах.

Впервые за все время он чуть заметно улыбнулся, и лед дал трещину.

— Во-во, только я такой клевой ванны не припомню.

— А дальше?

— А потом мы повздорили.

— Насчет чего?

— Да насчет того, что ей, может, со мной на людях стыдно, типа западло. Мы, стало быть, всю дорогу у меня или у нее в машине трахались, а то и в моей берлоге, когда она напивалась и ей становилось до фонаря. А остальное время она на людях держалась, как будто меня вообще рядом нет.

— Ваш спор перерос в потасовку?

— Да что ты, я ее пальцем не трогал, никогда. А тут она завелась, понесла — смотрю, уже выскочила, погнала куда-то. Я думаю: хрен с ней, пусть себе бежит — быстрей остынет. А потом пошел следом, звать стал. Ну и… нашел.

Он сглотнул, сцепленные руки положив за голову. Губы сузились; он как будто собирался расплакаться.

— Что ты увидел?

— Лицо ее. Блин, сплошняком проломленное. Нос… кровища. Пробовал ее поднять, смахнуть волосы с лица, да куда там. Все, ее уже не было. Ничем не помочь. Хана.

Тут Атис заплакал; его правое колено ходило ходуном от горя и бессильной ярости, которую он по-прежнему в себе подавлял.

— Скоро уже закончим, — пообещал я.

Он кивнул и резким, дерганым движением смахнул с лица слезы.

— Ты никого не видел, кто мог бы это с ней сделать? Хоть кого-нибудь?

— Да откуда? Нет, конечно.

За все время он впервые солгал. Я понял это по тому, как он перед ответом отвел взгляд.

— Точно?

— Да, точно.

— Я тебе не верю.

Он думал вспылить, но я, подавшись вперед, предостерегающе поднял палец.

— Что ты увидел?

Прежде чем что-то произнести, он дважды открыл и закрыл рот.

— Мне, может, примерещилось.

— Все равно скажи.

Он кивнул — больше себе, нежели мне.

— Я как будто видел женщину. Вся в белом, уходит медленно за деревья. А пригляделся — никого. Может, это река была, свет от нее.

— Ты сообщил об этом полиции?

Упоминания о женщине в протоколах не было.

— Они сказали, что я вру.

Кстати, он действительно подвирал — точнее, недоговаривал, — и было понятно, что больше из него ничего не вытянуть, по крайней мере сейчас. Я подвинулся в кресле и передал ему на ознакомление полицейские протоколы. Мы прошлись по ним вместе, причем Атис не задал ни одного вопроса, ни разу не опроверг вменяемых ему косвенных обвинений.

Он встал; я в это время убирал протоколы обратно в папку.

— У нас все? — спросил Атис.

— Пока да.

Он сделал пару шагов, но, не дойдя до двери, обернулся.

— Меня провозили мимо дома смерти, — сказал он тихо.

— Что?

— Когда меня везли в Ричленд, то проехали специально у Брод-ривер, показали дом смерти.

Место приведения в исполнение смертных приговоров в штате Южная Каролина располагалось в Колумбии, на Брод-ривер, при исправительном учреждении, неподалеку от аттестационного центра. До 1995 года в порядке сочетания психологической пытки с демократией заключенным, приговоренным к высшей мере, разрешалось выбирать себе наказание между электрическим стулом и смертельной инъекцией. Потом выбор сократился и осталась только инъекция. Не избегнет ее и Атис Джонс, если штату удастся осудить его за убийство Мариэн Ларусс.

— Они сказали, что пристегнут меня ремнями и вколют яд, и я буду умирать, но ни крикнуть, ни пошевелиться, ничего не смогу. Сказали, что это как удушение, только медленное.

Мне нечего было на это ответить.

— Я не убивал Мариэн, — произнес он.

— Знаю.

— И все равно меня казнят?

От его угрюмой безропотности пробирал озноб.

— Мы этому воспрепятствуем, если ты нам поможешь.

Атис в ответ лишь молча покачал головой и поплелся обратно на кухню. Почти сразу в комнату зашел Эллиот.

— Ну и что ты думаешь? — спросил он вполголоса.

— Он недоговаривает, — ответил я. — Хотя со временем, думаю, все нам выложит.

— Вот как раз времени у нас и нет, — едко заметил Эллиот.

Идя следом за ним на кухню, я видел, как под рубашкой у него напрягаются мышцы, а кулаки у бедер сжимаются и разжимаются. Он обратился к Альберту:

— Что-нибудь нужно?

— Да 'арчей поди што 'ватит, — ответил Альберт.

— Я имею в виду не только еду. Может, денег еще надо? Пистолет?

Бабуля, решительно стукнув по столу донцем стакана, погрозила Эллиоту пальцем:

— Токо ще пушки нам деся не 'ватало, — сказала она твердо.

— Они считают, оружие в доме приносит несчастье, — выступил переводчиком Эллиот.

— Может, они и правы. А если что-нибудь действительно стрясется, что тогда?

— С ними живет Сэмюэл, и подозреваю, у него менее предвзятое отношение к оружию. Я им дал все наши номера. В случае чего они до кого-нибудь из нас сразу дозвонятся. Главное, всегда держи при себе мобилу.

Я поблагодарил стариков за лимонад и двинулся за Эллиотом на выход.

— А я че, здесь, что ли, остаюсь? — выкрикнул следом Атис. — С этими двумя?

— Ну и норов у етого мальца, — нахмурилась бабуля. — Не парень, чисто о'онь, 'лаз да 'лаз за ним нужон. — Она ткнула в Атиса пальцем. — Соплив ешо, а вон как грубит.

— Да отвяжись ты, — буркнул он, а у самого в глазах стояло беспокойство.

— Веди себя хорошо, Атис, — наказал Эллиот. — Телевизор посмотри, поспи. Мистер Паркер завтра тебя проведает.

Атис поднял на меня умоляющие глаза:

— Блин, да они меня тут к утру с дерьмом сожрут.

Когда мы уходили, бабуля снова принялась тыкать в своего постояльца указующим перстом. Снаружи мы повстречали их сына Сэмюэла, который как раз направлялся к дому, — высокий симпатичный мужчина примерно моего возраста или чуть моложе, с большими карими глазами. Эллиот нас познакомил, и мы пожали друг другу руки.

— Что-нибудь было? — осведомился Эллиот.

— Нет, все в порядке, — успокоил Сэмюэл. — Я припарковался у вашего офиса. Ключи на заднем правом колесе, прямо сверху.

Эллиот поблагодарил, и Сэмюэл стал подниматься по ступенькам.

— Ты как думаешь, ему тут будет нормально? — с сомнением спросил я.

— Они все как один сметливые, а у местных даже что-то вроде шефства над стариками. Не успеет кто-нибудь подозрительный и нос сюда сунуть, как за ним увяжется целая орава молодых крепышей. Так что пока Атис здесь, а его адреса никто не знает, он в безопасности.

На обратном пути нас безмолвно, но цепко провожали те же лица. Возможно, Эллиот и прав: здесь каждый прибывший мгновенно ставится на негласный учет.

Знать бы еще, что Атису Джонсу этого действительно достаточно для безопасности.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Прежде чем расстаться, мы с Эллиотом возле дома перекинулись еще парой слов. На прощание он протянул мне газету, которая лежала у него на заднем сиденье.

— Ты у нас любитель копаться в прессе: как тебе вот это?

Заметка под названием «Благотворительность во время трагедии» была упрятана среди хроники светской жизни. В конце этой недели Ларуссы намеревались дать благотворительный ланч в старой плантаторской гасиенде, на западном берегу озера Мэрион — в одной из двух больших усадеб, принадлежащих семейству. Судя по списку приглашенных, там должен был собраться едва ли не весь цвет штата, во всяком случае добрая его половина.

«По-прежнему скорбя о смерти своей любимой дочери Мариэн, — сообщал репортер, — Эрл Ларусс, а вместе с ним его сын Эрл-младший заявили: „У нас неизбывный долг перед теми, кому в жизни повезло не так, как нам, и ответственности перед этими людьми с нас не снимает даже утрата Мариэн“. Благотворительный ланч, средства от которого пойдут на исследование раковых заболеваний, будет у семейства Ларусс первым общественным мероприятием после того, как в июле в возрасте девятнадцати лет трагически ушла из жизни Мариэн Ларусс».

Я отдал газету Эллиоту.

— Могу поспорить, — сказал он, — явятся судьи с прокурорами, а может, и сам губернатор. Проведут малым составом суд на лужайке, да и дело с концом.

Эллиот сказал, что у него остались недоделанные дела в офисе, и мы договорились встретиться через денек-другой, обсудить продвижение и варианты. Я ехал за ним вплоть до моего отеля, после чего свернул на парковку и поставил машину. В номере я принял душ, затем позвонил Рэйчел. Она как раз собиралась в Южный Портленд, на лекцию в читальном зале. Об этом она упоминала пару дней назад, только я напрочь забыл.

— Интересный, слушай, у меня нынче денек, — начала она, едва я успел сказать «привет». — Открываю утром дверь, а там на пороге мужчина. Даже не мужчина, а мужчинище. Прямо-таки гора, причем очень черная.

— Рэйчел…

— А кто-то еще сказал, что все будет незаметно. Спереди на майке у него надпись «Клан-киллер»…

— Я…

— И знаешь, что он сказал?

Я ждал.

— Ничего он не сказал. А просто протянул записку от Луиса и добавил, что у него непереносимость лактозы. Нет, ты понял? Непереносимость лактозы — все, два слова. Ничего больше. И теперь он со мной едет на лекцию. Единственное, на что я его кое-как уломала, это поменять майку. Теперь на нем новая. С надписью «Черная смерть». Буду всем говорить, что это рэперская группа. Ты как думаешь, есть такая?

— Может, лучше купить соевого молока?

Она бросила трубку, не попрощавшись.

Несмотря на прошедший недавно дождь, в воздухе, когда я вышел из отеля подзаправиться, по-прежнему стояла несносная духота, да еще и влажная — не одолел я и нескольких кварталов, как одежда основательно промокла. По дороге я миновал музей Конфедерации, фасад которого был заставлен лесами, и направился в жилой район между Ист-Бэй и Митинг-стрит, где с удовольствием поглазел на большие дома старой застройки с мягко сияющими у подъездов фонарями. Шел одиннадцатый час, и праздное столпотворение туристов на Ист-Бэй только набирало силу — в основном по барам, где можно взять готовые коктейли в стаканах с сувенирами. Вверх-вниз по Брод-стрит курсировали в основном молодые мужчины и женщины, а из проезжающих машин наперебой рвались разномастный рэперский причет и лязганье нью-металла.

Фред Дерст — вице-президент рекорд-лейбла, гордый отец и мультимиллионер — откровенничал перед подростками, как его поколение не понимали родители. Нет ничего печальнее тридцатилетнего мужчины в коротких штанах, бунтарски гнущего пальцы перед своими мамой и папой.

Я высматривал, где бы поесть, как вдруг в окне ресторана «Магнолия» увидел знакомое лицо. Там сидел Эллиот, а напротив него жгучая брюнетка со строптиво поджатыми губами. Судя по озабоченному лицу, ему было не до еды. Она сидела с прямой спиной, скрестив на скатерти руки, а глаза так и горели. Вскоре Эллиот, бросив возиться с ножом и вилкой, воздел молитвенно руки — жест, к которому иной раз прибегает мужчина, когда женщина становится несносна. Как правило, это не срабатывает — лучший способ подкинуть жару в спор двух полов, это одной из сторон высказать предположение, что визави действует неумно. Ну точно, я как в воду глядел: женщина встала и решительно двинулась к выходу. Эллиот за ней не пошел; посмотрев какое-то время вслед, он удрученно пожал плечами и снова взялся за нож с вилкой. Женщина — вся в черном — направилась к припаркованному неподалеку от ресторана «эксплореру» и укатила в ночь. Глаза брюнетки были сухими, но от пылающего в них гнева кабина внедорожника освещалась, как от ракетницы. Я, можно сказать, по привычке запомнил номер машины с обозначением штата. Мелькнула было мысль присоединиться к Эллиоту, но, во-первых, он подумает, что я за ними шпионил, а во-вторых, мне самому хотелось побыть одному.

Кончилось тем, что я оказался на Куин-стрит и ужинать зашел в «Пуганс порч» — ресторан каджунской и лоукантрийской кухни; по слухам, сюда любили захаживать Пол Ньюмен и Джоан Вудворд, хотя именно этот вечер знаменитости, конечно же, решили пропустить. Обои здесь были в цветочек, а на столах стояли фужеры. Взяв предусмотрительно в заложницы официантку, я добился того, чтобы мне для охлаждения поскорее принесли воды со льдом. Утка по-каджунски смотрелась довольно аппетитно, но когда ее принесли, к еде я едва притронулся. У меня вдруг мелькнуло в памяти: вот Фолкнер плюет мне в рот, и я ощущаю на языке его вкус. Я оттолкнул тарелку.

— Что-нибудь не то с едой, сэр? — поинтересовался стоящий неподалеку официант.

Я поднял на него глаза, но он был словно вне фокуса, как на снимке с наложением, где наслаиваются смазанные образы разных людей.

— Нет, — ответил я. — Просто аппетит что-то пропал.

Мне хотелось, чтобы он ушел. Я не мог смотреть в его лицо: казалось, что оно медленно разлагается.

Когда я выходил из ресторана, по тротуару сновали тараканы; а остатки тех, кому не хватило прыти увернуться от людских ног, лежали замертво, и ими уже торопливо кормились набежавшие муравьи. Я, как будто очнувшись, поймал себя на том, что бреду по безлюдным улицам, наблюдая молчаливый театр теней — людских жизней, сокрытых за глухими шторами в окнах нижних этажей. Я скучал по Рэйчел и хотел, чтобы она была со мной. Как ей там уживается с «Клан-киллером», он же «Черная смерть»? Ну, Луис, удружил. Нашел, кому довериться: подогнал единственного типа, который бросается в глаза еще больше, чем он сам. Но теперь на душе за Рэйчел хотя бы не так тревожно.

Однако непонятно, какая здесь от меня может быть польза Эллиоту. Да, вызывает любопытство тот тюремный капеллан, что дал Атису Джонсу ножик-распятие. Хотя в целом ощущение такое, будто я от всего происходящего смещаюсь, дрейфую куда-то в сторону; что я так и не нашел еще способа пробиться сквозь поверхность и исследовать глубины внизу, и у меня по-прежнему вызывают сомнение превозносимые Эллиотом способности той пожилой четы островитян и их сына сладить с ситуацией, если что-то, неровен час, стрясется. Я набрел на телефон-автомат и позвонил в тот «безопасный» дом. Трубку взял старик и сообщил, что все в порядке.

— Да вы так уж не волнуйтеся, что ля, — сказал он. — Паря тот, он дры'нет.

Я поблагодарил и собирался повесить трубку, когда старик добавил:

— Паря ваш казал, што дева'у ту не убивал, а токо так, свиданки-'улянки.

Мне пришлось дважды переспросить, прежде чем я понял:

— Он сказал, что ее не убивал? Вы с ним об этом говорили?

— А'а. Говорит, как убить, если любовь у их? Пальцем не тро'ал.

— Что-нибудь еще он сказал?

— Боится он. Боится до смерти.

— Чего он боится?

— Полиции. Женщины.

— Какой женщины?

— Старики бают, там ночью 'уляет дух, по Кон'ари. Женщина 'одит, бедоносица.

— В смысле, по Конгари ходит дух женщины?

— А'а.

— И эту женщину видел Атис?

— Толком не наю, но наверно. Чую.

— Вы знаете, кто она?

— Не-а. Толком не знаю, но 'одит около по'оста.

Погост. Кладбище, стало быть.

Я попросил его выведать у Атиса еще что-нибудь: парень знал наверняка больше, чем мне рассказал. Старик обещал попробовать, оговорившись, впрочем, что он не ясновидящий.

Сейчас я находился во французском квартале, где-то между Митинг-стрит и Ист-Бэй. Слышался отдаленный шум транспорта, иногда перемежающийся возгласами ночных гуляк, однако вокруг меня было безлюдно и тихо.

И тут, проходя мимо Юнити-элли, я неожиданно заслышал пение. Детский, очень приятный голос напевал старую песню Роба Стэнли «Devilish Mary». Судя по всему, всей песни ребенок не знал или просто повторял полюбившуюся ему часть, эдакий припевчик в конце куплета:

Ринг-тума-динг-тума-дери,

Ринг-тума-динг-тума-дери.

Эту красу я увидел тогда,

Звать ее Дьяволица Мэри.

Песня прервалась, и из смутно освещенной фонарями домов аллеи показалась девчушка.

— Эй, мистер, — окликнула она, — огоньку не найдется?

Я остановился. На вид девчушке было лет тринадцать-четырнадцать; она была в коротенькой обтягивающей юбчонке, без чулок. Голые ноги бросались в глаза своей белизной, а из-под короткой черной маечки вызывающе проглядывала талия с пупком. Глаза на бледном лице были в обводах косметики, а густо размалеванный помадой рот смотрелся эдакой алой раной. Несмотря на туфли со шпильками, ее рост можно было назвать лишь средним, да и то с натяжкой. Каштановые растрепанные волосы частично закрывали лицо. Девчушка, развязно согнув в колене ногу, прислонилась к кирпичной стене. Темнота вокруг нее плыла пятнами, как будто она стояла под залитым лунным светом деревом, ветви которого медленно шевелил ночной ветерок. Девочка казалась странно знакомой: так бывает знакомой детская фотография, на которой угадываются черты женщины, выросшей из ребенка. Как будто я вначале увидел женщину, а теперь в ней проступал ребенок, которым она когда-то была.

— Не курю, — сказал я, — извини.

Постояв-поглядев еще несколько секунд, я тронулся с места.

— Ты куда? — окликнула она. — Побаловаться хочешь? У меня тут есть одно местечко, пойдем?

Девчушка шагнула вперед, и я понял, что она даже младше, чем мне поначалу показалось; хорошо, если ей хотя бы годков одиннадцать. Вместе с тем в голосе этой малолетки было что-то такое, что придавало ей возраста. Причем изрядно.

Она открыла рот и облизнулась. Зубы у нее в тех местах, где уходили в десна, были с зеленинкой.

— Сколько тебе лет? — спросил я.

— А ты сколько б дал? — переспросила она насмешливо и вильнула бедрами с якобы похотливым намеком. Легкий дребезг в голосе стал еще отчетливей. Правой рукой она махнула в сторону аллеи: — Пойдем, а? Там для нас местечко есть. — Положив ладошку на подол, она начала медленно его приподнимать. — Я тебе ща такое покажу…

Видя, что я тронулся в ее сторону, девчонка заулыбалась шире, но тут же застыла, когда я схватил ее за руку.

— А вот мы сейчас с тобой в полицию, — объявил я. — Там тебе помогут поразвлечься.

Рука на ощупь показалась странной: не твердая, а какая-то рыхлая, как тело в процессе разложения. При этом от нее исходил палящий жар, как от проповедника в камере. Изнутри.

Зашипев, девчонка с удивительной силой и ловкостью вырвала руку.

— Не трогай! — прошипела она. — Ишь, нашел дочку!

Какую-то секунду я стоял не двигаясь, лишившись даже дара речи. Девчонка бросилась бежать по узкой улице; я припустил следом. Думал, что настичь ее не составит труда, но она, прибавив ходу, оказалась от меня метрах в пяти, а там и в десяти — причем без каких-либо видимых усилий, как будто кто-то с регулярным интервалом вырезал из кинопленки решающие кадры. Вот она оставила позади пустующий «Макдоналдс»; вот, неуловимо метнувшись, приостановилась уже неподалеку от Ист-Бэй, чего-то ожидая.

За спиной у нее выплыл из темноты «кадиллак купе де виль» с побитым передним бампером и звездообразной трещиной в углу затемненного лобового стекла. Возле девчушки открылась задняя дверца, откуда маслянистым пятном на тротуар словно пролился темный свет.

— Не ходи туда! — выкрикнул я. — Не садись!

Повернув голову, она посмотрела в салон машины, после чего опять обернулась ко мне — с улыбкой, какая-то зыбкая; десен не видно, а зубы словно желтоватые камешки.

— Пойдем, — позвала она. — У меня есть местечко для нас.

Она забралась в автомобиль, и тот отъехал от обочины; через какое-то время его габаритные огни истаяли в ночи. Но прежде чем дверца захлопнулась, из салона машины выпали какие-то тени — комочками грязи на тротуар. На моих глазах комочки, придя в движение, напустились на большого таракана; вот уже они ползают по его туловищу, кусая голову и подбрюшье, чтобы обездвижить и затем сожрать. Встав на колени, на спине одного из них я четко различил напоминающий скрипку узор.

Пауки-затворники. Таракана покрывали именно они.

Меня пробила тяжелая дрожь; внутренности сдавила судорога. Борясь с волнами тошноты, я калачиком лежал у стены. Во рту противно ощущалась утятина; еда грозила пойти верхом. Я глубоко вдыхал и выдыхал, склонив голову. Наконец, восстановив способность передвигаться, я поймал на Ист-Бэй такси до отеля.

В номере я похлебал воды из-под крана, плеская ею также в лицо. У меня подскочила температура. Недужный, пылающий, я попробовал смотреть телевизор, но цвета казались нестерпимо едкими, и я выключил его прежде, чем пошел блок ночных новостей, начавшийся с убийства троих мужчин в баре возле Каины, штат Джорджия. Я в это время лежал, раскинувшись, на кровати и пытался заснуть, но забыться мне мешал жар — хотя кондиционер был включен на максимум. Я то вплывал, то выплывал из сознания, толком даже не понимая, сплю или бодрствую. И тут я услышал стук в дверь, а подойдя, увидел в глазок ту девчушку в черном. Перемазанная помадой, она ждала.

Эй, мистер, у меня есть одно местечко для нас…

Пытаясь открыть дверь, я поймал себя на том, что держусь за хромированную ручку «кадиллака купе де виль». Как только дверца, щелкнув, открылась, в нос мне ударило запахом гниющего мяса.

Внутри стояла непроглядная тьма.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

К мотелю они подъезжали по отдельности: вначале высокий афроамериканец в «лумине» позапрошлого года выпуска, затем — попозже — невысокий белый. Каждый взял себе стандартный номер с двумя кроватями, на разных этажах — темнокожий на первом, белый на втором. Друг с другом они не контактировали (и не будут вплоть до отъезда завтрашним утром).

У себя в номере белый тщательно проверил, нет ли на одежде следов крови; их не оказалось. Убедившись, что одежда чиста, он скинул ее на кровать и встал, нагой, у зеркала в небольшой ванной. Он медленно повернулся кругом, слегка при этом морщась, и оглядел шрамы на спине и на бедрах. Долго их созерцал, водя задумчивым взглядом по рисунку швов на коже. При этом его лицо было бесстрастным, как будто он смотрел не на собственное отражение, а на некий сторонний объект, который, судя по всему, жестоко пострадал и теперь носит на себе отметины не только психологические, но и физические. Однако этот человек за стеклянной поверхностью, собственно, им не является. Он-то сам как раз цел и невредим, без малейшего изъяна от чужого насилия, и стоит только свету в комнате померкнуть, он отойдет, оставит этого, который со шрамами, в зазеркалье, помня лишь выражение его глаз.

Он еще немного потешил себя фантазиями и, осмотрительно завернувшись в чистое полотенце, пошел под уютное мерцание телевизора.

В жизни человека по имени Ангел невзгод было множество. Некоторые — он отдавал себе в этом отчет — можно было объяснить свойствами его воровской натуры; его некогда стойкого убеждения, что если тот или иной предмет имеет возможность продаваться, перемещаться и похищаться, то он, предмет, только и ждет того, чтобы неуловимую, но значимую роль в его переходе из одних рук в другие сыграл именно Ангел. Он был хорошим вором, но хороший не значит великий. Великие воры не попадают в тюрягу, а вот Ангел провел достаточно времени за решеткой, чтобы понять: стать подлинной легендой на воровском поприще ему мешают собственные недостатки. К сожалению, он был еще и оптимистом, а потому понадобились объединенные усилия тюремных властей как минимум двух штатов, чтобы подернуть облаками его столь солнечную, столь естественную предрасположенность к преступлениям. Тем не менее он избрал именно воровскую стезю, а потому все причитающиеся наказания сносил со стоической невозмутимостью.

Хотя были и другие области в жизни Ангела, никак ему не подвластные. Скажем, он не выбирал себе мать, исчезнувшую из его жизни, когда он еще ползал на четвереньках. Ее имя не фигурировало ни в каком свидетельстве о браке, а прошлое было таким же безликим и непроницаемым, как тюремная стена. Звалась она Марта — и это все, что ему было о ней известно.

Хуже того, он не выбирал и отца — а тот, который у него был, являлся скверным человеком: пьяница-дебошир, мелкий преступник, ленивый нелюдим, державший своего единственного сына как в хлеву — в грязи и бескормице (лучшее, что Ангел при желании, с большой натяжкой мог припомнить, это сухие хлопья и что-нибудь из фастфуда). Одним словом, Плохой Человек с большой буквы. Не отец в истинном, семейном смысле этого слова, а именно папаша. В худшем смысле.

Паскуда, одно слово.

Жили они в халупе без лифта на Дегроу-стрит — там, где к воде выходит бруклинская Коламбия-стрит. В начале прошлого века на этой улице ютились в основном ирландцы, работавшие в ближних доках. В двадцатые их щедро разбавили пуэрториканцы, и в таком виде Коламбия-стрит просуществовала более-менее неизменно до конца Второй мировой — но когда родился наш мальчик, эти кварталы уже приходили в упадок. Открытие в 1957 году скоростной автострады Бруклин — Куинс отрезало мастеровую Коламбию от зажиточных районов Коббл-хилл и Кэрролл-гарденс, а планы строительства по соседству коммерческого контейнерного депо привели к тому, что многие жители, наспех распродав нажитое, снялись с якоря и отчалили в другие места. Однако контейнерному депо материализоваться было не суждено; вместо этого портовая индустрия переместилась в соседний Нью-Джерси, в Порт-Элизабет, вызвав в Коламбии отчаянный всплеск безработицы. Начали закрываться итальянские пекарни и овощные магазинчики, вместо них на пустующих участках как грибы росли пуэрториканские каситы. Потерянно бродил по окрестностям одинокий, никому не нужный мальчик, воображая, что является хозяином этих заколоченных цехов и домов с проваленными крышами. Он мечтал, а сам старался как можно реже попадаться на глаза и под руку Паскуде, нрав у которого становился все более крутым, а поведение все менее предсказуемым. Приятелей у Паскуды почти не осталось, вместе с тем он словно притягивал к себе отпетых отморозков (примерно так иная собака как будто сама навлекает на себя гнев сородичей, и вот уже хвост у нее окончательно поджат, а уши притиснуты к голове, и непонятно теперь, является ли это следствием мучений или, наоборот, их причиной).

В 1958 году Паскуда лишился своей работы разносчика после того, как в пьяной сваре накинулся на профсоюзного активиста и угодил в черный список. Нагрянувшие через несколько дней на квартиру ребята отдубасили Паскуду палками и цепями. Ему еще повезло, что он отделался лишь переломами: тот активист профсоюзником числился только на бумаге и опекаемую контору редко удостаивал посещением. Женщина — одна из череды преходящих, не очень желанных гостей со шлейфом сигаретного дыма и запаха дешевых духов, — в худшие моменты жалела мальчика, подкармливая его яичницей с противным жирным беконом. Но потом ушла и она — после шумной ночной перепалки с Паскудой, привлекшей к их окнам соседей, а к дверям полицию. С тех пор женщин у Паскуды не было, а сам он погрязал в отчаянии и нищете, утягивая за собой и сына.

Впервые папаша продал Ангела в возрасте восьми лет — за ящик виски. Покупатель вернул сына домой часов через пять, завернутым в одеяло. В ту ночь мальчик, ставший Ангелом, лежал, уставясь в стенку, в страхе, что если он моргнет, то в этой мгновенной темноте за ним снова придет чужой дядька. Боялся он и пошевелиться, так у него все болело и жгло внутри.

Паскуда тогда от щедрот дал ему фруктовые колечки, а в виде особого угощения шоколадный батончик «Бэби Рут».

Даже теперь, прикидывая, Ангел не мог толком вспомнить, сколько же таким образом прошло дней; помнилось лишь, что папашины сделки учащались, а число предлагаемых взамен бутылок все уменьшалось, равно как и пригоршня мятых купюр. В четырнадцать лет, после нескольких попыток сбежать от клиентов (за что Паскуда безжалостно его наказывал), Ангел вломился в бакалею на Юнион-стрит, что в двух шагах от полицейского участка, и украл две коробки «Бэби Рут», которые съел прямо на пустыре у Хикс-стрит — сидел и жрал до блевоты. Когда его нашла полиция, желудок мальчугану сводило так, что он едва мог передвигаться. За тот взлом Ангел схлопотал два месяца колонии — во-первых, из-за общего ущерба магазину, а во-вторых, из-за желания судьи сделать острастку малолетним правонарушителям, от которых в этом гиблом районе действительно не стало уже житья. Когда Ангела выпустили, на пороге их запущенной квартирки его уже поджидал Паскуда, а с ним сидели, дымя, двое мужиков.

Батончика на этот раз не было.

В шестнадцать он ушел из дома и на автобусе переехал на тот берег, в Манхэттен, где около четырех лет перебивался как мог (теперь уже и представить сложно как): спал на улице или в грязных, опасных многоквартирных домах, работал кем придется и все больше промышлял кражами. В памяти жили зловещий блеск ножей и грохот выстрелов; вопли женщины, переходящие в слабеющие всхлипы, а затем и в вечный покой. Имя Ангел стало частью его бегства; им он отрешался от себя прежнего подобно тому, как змея сбрасывает кожу.

Однако ночами ему все так же виделось, как по пустым коридорам, по комнатам без окон крадется папаша — чутко вслушиваясь в дыхание спящего сына. А в руках у него шоколадные батончики. Когда Паскуды наконец не стало (сгорел пьяный у себя в квартире, подпалив соседей сверху и по бокам, от непотушенной сигареты), его ставший мужчиной мальчик, узнав об этом из газет, расплакался. Сам не зная почему.

В жизни, и без того щедрой на невзгоды, напасти и унижения, 8 сентября 1971-го Ангел по-прежнему вспоминал как день, когда дела из разряда просто плохих перешли в действительно скверные. Ибо в тот день его вместе с двумя сообщниками судья приговорил к «пятерке» — за смуту на торговом складе в Куинсе. Суровость приговора отчасти объясняется тем, что двое из обвиняемых набросились в коридоре на пристава, после того как тот высказал предположение, что уже вечером они будут лежать на шконках задницей кверху, с заткнутым полотенцем ртом. Из троих приговоренных девятнадцатилетний Ангел оказался самым младшим.

Отбывать заключение в Аттике (тридцать миль к востоку от Баффало) было уже само по себе плохо. Аттика была, можно сказать, дырой на вулкане: переполненная, бурная, грозящая взорваться. И вот 9 сентября, буквально назавтра после «прописки» Ангела в тюремном дворе «D», это самое извержение и произошло, что на судьбе вновь прибывшего отразилось хуже некуда. Восстание в Аттике, приведшее к захвату заключенными нескольких тюремных секций, обернулось тогда сорока тремя смертями и восемью десятками раненых. Количество смертей и ранений стало следствием решения губернатора Нельсона Рокфеллера восстановить контроль над тюремным двором «D» любыми силами и средствами. На скопившихся во дворе арестантов градом полетели емкости со слезоточивым газом; началась беспорядочная, фактически вслепую стрельба по толпе в тысячу двести человек, вслед за чем ее потеснила волна национальных гвардейцев с пистолетами и дубинками. Когда дым и газ рассеялись, одиннадцать охранников и тридцать два заключенных были найдены бездыханными.

Меры подавления оказались быстрыми и безжалостными. Заключенных раздевали и били, заставляли есть грязь; их стегали раскаленными цепями, угрожали кастрировать. Человек по имени Ангел, всю эту бучу просидевший под нарами в камере, своих сокамерников боялся немногим меньше кары, которая неминуемо должна была обрушиться на всех ее участников после подавления бунта. Все так и вышло: его выволокли на тюремный двор и на глазах у охранников заставили голышом ползти по битому стеклу. Когда он, не в силах больше выносить боль в животе, руках и ногах, перестал ползти, к нему, давя стекло тяжелыми сапогами, подошел надзиратель по кличке Шкура и встал на спину.

Лишь спустя без малого тридцать лет, 28 августа 2000 года, федеральный судья Майкл Телеска из Федерального окружного суда в Рочестере вынес решение о выплате компенсации в восемь миллионов долларов пятистам бывшим узникам Аттики и их родственникам за расправу, учиненную в тюрьме после бунта и погрома. На открытом судебном заседании с рассказами об учиненных зверствах выступило около двухсот истцов — в их числе и некий Чарльз Уильямс, избитый так, что пришлось ампутировать ногу. Имени Ангела среди претендентов на ту компенсацию не значилось: он был не из тех, кто верил в справедливость, исходящую из судебных инстанций. Так получилось, что во время отсидки в Аттике ему припаяли срок, и он еще четыре года досиживал на Рикерс-Айленде. В итоге на волю он вышел сломленный, павший духом, чуть ли не на грани самоубийства.

Как раз в ту пору, жаркой августовской ночью, он приметил открытое окошко квартиры в Верхнем Уэст-Сайде, куда и проник через пожарный выход. Квартира была полный отпад: квадратов четыреста, не меньше; паркет, персидские ковры, африканские статуэтки и прочие безделушки, со вкусом расставленные на столах и полках, плюс коллекция винила и компактов с акцентом на кантри — часом, не нью-йоркская берлога Чарли Прайда?

Ангел осмотрительно прошелся по всем комнатам: никого. Позднее оставалось лишь дивиться: и как он только проглядел того парня? Понятно, квартира была большущая, но ведь он успел обойти все ее закоулки; открывал шкафы, залезал даже под кровать (кстати, не нашел там ни пылинки). Но стоило ему с прихваченным теликом направиться к пожарному выходу, как сзади послышалось:

— Эй, я смотрю, взломщик из тебя никакой. Тупее, наверно, только те, кто ставил прослушку в «Уотергейте».

Ангел обернулся. В дверях, обмотавшись на манер набедренной повязки синим полотенцем, стоял баскетбольного роста темнокожий — бритый наголо, с гладкими, без растительности грудью и ногами. Тело сплошь в буграх и узлах мускулов, ни унции жира. В правой руке — пистолет с глушителем. Хотя испугал Ангела не пистолет, а глаза того парня. Нет, взгляд вовсе не психопата — их Ангел навидался в тюряге. Эти глаза были умные, проницательные, с юморком и вместе тем странно холодные.

Этот парень был киллером.

Настоящим.

— Мне проблемы не нужны, — спохватился Ангел.

— А не стыдно?

Ангел сглотнул.

— Сказать — все равно не поверишь.

— Значит, телик мой хочешь прибрать?

— Да нет, это не твой. Так, похожий. На самом деле… — Ангел осекся и впервые в жизни решил, что в данном случае лучше все говорить как есть. — Да нет, конечно, — вздохнул он. — И телик это твой, и прибрать я его собирался.

— Ты думаешь, я на это соглашусь?

— Думаю, что нет. — Ангел почему-то кивнул. — Я его, наверно, лучше поставлю.

Телевизор в самом деле становился тяжеловат.

Темнокожий секунду подумал.

— А впрочем, можешь его и попридержать, — неожиданно сказал он.

От такой неожиданности Ангел расцвел:

— В самом деле? Можно его взять?

Парень с пистолетом, похоже, улыбнулся — во всяком случае Ангел принял за улыбку то, что, не исключено, было нервным тиком.

— Да нет. Я сказал, что ты можешь его попридержать — вот и держи. Стой вот так и держи. А если уронишь, — улыбка стала шире, — я тебя пристрелю.

Ангел сглотнул. Телевизор внезапно прибавил в весе чуть ли не вдвое.

— Любишь кантри-музыку? — спросил темнокожий атлет, беря со стола пульт и включая CD-проигрыватель.

— Не-а, — ответил Ангел.

— Н-да. Тогда у тебя, блин, полная непруха.

Можешь и не рассказывать, — лишь вздохнул наш незадачливый взломщик.

Полуголый атлет уселся в кожаное кресло, аккуратно расправив на себе полотенце, и непринужденно махнул стволом в сторону Ангела.

Я и не собирался. А вот ты давай выкладывай…


Сидя в полумраке, человек с именем Ангел размышлял обо всех этих, казалось бы, случайных, разрозненных событиях, в итоге приведших его сюда. В памяти ожили слова Клайда Бенсона — последние, как раз перед тем как он, Ангел, пустил в него пулю:

«Я обрел Христа».

«Значит, тебе не о чем волноваться».

Бенсон просил снисхождения, но не получил.

Большую часть своей жизни Ангел зависел от милости других: отца; мужчин, берущих его, еще ребенка, в провонявших съемных квартирах; надзирателя Шкуры в Аттике; заключенного Вэнса в тюрьме на Рикерс-Айленде, решившего, что Ангел самим своим существованием оскверняет жизнь и этого нельзя выносить — покуда кое-кто не зашел и не позаботился, чтобы тот Вэнс больше не представлял собой угрозу ни Ангелу, ни кому бы то ни было.

И вот жизнь вывела его на этого человека, который сидит сейчас в номере этажом ниже, — и началась в каком-то отношении новая жизнь; жизнь, в которой ты более не жертва и не зависишь уже от милости других. Ангел почти уже забыл те события, через которые ему в свое время пришлось пройти; которые делали его тем, кем он был.

До той поры, когда Фолкнер приковал его к стойке душа и начал срезать со спины кожу, а дочь и сын держали Ангела сзади — женщина слизывала пот с его бровей, а мужчина алчным шепотом успокаивал вопящего через кляп. Он помнил лезвие, его холод, нажим на кожу с последующим нестерпимым проникновением в плоть. И в тот миг все прежние призраки с воем набросились на Ангела повторно — вся его страшная память, все страдание, — и вновь ощутился во рту вкус шоколада.

Шоколада и крови.

Каким-то образом он выжил.

Но жив и Фолкнер, а этого Ангел вынести просто не мог.

Чтобы жил Ангел, Фолкнер должен умереть.

А что же тот, другой человек — спокойно-решительный темнокожий мужчина с глазами киллера?

Всякий раз, когда в присутствии Луиса одевался или раздевался его партнер, тот напускал на себя хладнокровие, хотя на самом деле при виде шрамов на коже Ангела все в нем переворачивалось; особенно если друг, натягивая рубашку или штаны, замирал, давая улечься боли, а лоб ему покрывала испарина. В первые недели по возвращении из клиники Ангел предпочитал попросту не раздеваться — так и укладывался на живот, пока смена одежды не становилась насущной необходимостью. О том, что произошло на острове проповедника, он предпочитал не распространяться, хотя это явно бередило его днями и не давало заснуть ночной порой.

Прошлое партнера Луису было открыто гораздо больше, чем о Луисе знал Ангел, принимающий его немногословность за нежелание выдавать нечто, выходящее за пределы обыкновенной скрытности. Между тем на некоем внутреннем уровне Луис сознавал то чувство насильственного осквернения, которое наверняка сохранил Ангел. Насилие, истязательство со стороны того, кто превосходит тебя по возрасту и по силе, должно было давно кануть в прошлое — как в гробницу, заваленную похотливыми руками и шоколадными батончиками. Но теперь на той гробнице как будто оказалась сломана печать, и прошлое изливалось из нее подобно зловонию, отравляя настоящее и будущее.

Ангел был прав: Паркеру тогда, при подвернувшемся случае, надо было проповедника сжечь. А он вместо этого избрал альтернативный и куда менее надежный путь, положившись на силу закона. Хотя некая укромная часть Паркера, которая пистолетом сводила счеты в прошлом и которая (Луис в этом не сомневался) сведет их и в будущем, сознавала: такого, как Фолкнер, не накажет никакой закон, поскольку его деяния простираются дальше рамок, предусмотренных правосудием, — можно сказать, они уходят в сопредельные миры, те, которые уже исчезли, и те, которые еще только будут.

Луис полагал, что знает, отчего Паркер поступил именно так. Лишать жизни безоружного проповедника он не стал из убеждения: если он это сделает, то сам опустится до уровня старого мерзавца. И свои поначалу не всегда верные шаги он направил к некой форме спасения, которая выше желаний и даже потребностей его друга. И он, Луис, не вправе его за это винить. Не винил его, собственно, и Ангел — он лишь хотел, чтобы все сложилось по-иному.

При этом в спасение Луис не верил, а если и верил, то жил, сознавая, что сей божественный свет на него не прольется. Если Паркер — человек, мучимый своим прошлым, то он, Луис, — человек, этому прошлому подчиненный и принимающий реальность (если не необходимость) всего того, что содеял, равно как и неотвратимость грядущей расплаты. За все приходится отвечать: так устроен мир.

Временами он оглядывал свою жизнь в попытке уяснить, где же была та точка, в которой его тропа фатально раздвоилась; то судьбоносное мгновение, когда он роковым образом обнял раскаленную красоту жестокости. Он представлял себя, стройного мальчугана, в домашней обстановке, в окружении женщин с их смехом и скабрезными шуточками, а также в моменты их смиренного благочестия, молитвенного поклонения и умиротворенности. И где-то среди этого нежданно падала тень и возникал Дебер; и воцарялась тишина. Он не мог взять в толк, как его мать могла найти такого человека, а уж тем более так долго сносить присутствие этого самого Дебера, пусть даже и непостоянное. Дебер казался едким, вредным коротышкой с темной кожей щек, изрытой как будто оспинами (давний след; возле его лица кто-то нечаянно выстрелил дробью — Дебер сам тогда был еще мальчишкой). На шейной цепочке он носил металлический свисток, чтобы подавать команды на перерыв и на работу бригадам негров, за которыми надзирал. Этим же свистком он наводил дисциплину в доме — собирая ли семью к ужину, вызывая ли для заданий или наказаний мальчика, требуя ли к себе в постель мать мальчика. Она же безропотно бросала текущие занятия и спешила на свист, а мальчик затыкал себе уши, слыша через перегородку не то сладострастные, не то мучительные стоны.

Однажды, когда Дебера вот уж несколько недель не было и в доме воцарилось подобие покоя, он вдруг появился и забрал мать мальчика, и живой она не вернулась. Последний раз сын видел свою мать, когда закрывали гроб, — под слоем густого макияжа на лице угадывались отметины у глаз и за ушами. Тогда сказали, что мать убил незнакомец, а друзья Дебера предоставили неопровержимое алиби. Сам Дебер стоял у гроба и принимал соболезнования от тех, кто откровенно боялся не показаться на похоронах.

Но мальчик знал, и женщины тоже. Тем не менее через месяц Дебер возвратился и увел на ночь в спальню тетю, а мальчик лежал и слышал стоны и ругань, и как женщина хныкала, а раз пронзительно вскрикнула от боли; вопль был тут же приглушен подушкой. А когда луна еще гуляла в зените, задумчивым светом вырисовывая озеро за домом, он услышал, как открылась дверь, и подобрался на цыпочках к окну. Его тетя опустилась к воде, нагнулась очиститься от мужчины, который сейчас спал наверху, и, погрузившись в безмолвное озеро, заплакала.

На следующее утро, когда Дебер уехал, а женщины занимались по хозяйству, мальчик увидел смятые окровавленные простыни, и тогда он сделал выбор. Ему в ту пору было пятнадцать, и он знал, что закона для защиты бедных черных женщин нет. Ума в мальчике было не по годам и даже не по опытности, но было в нем и кое-что еще — нечто такое, что, по его ощущению, приметил в нем Дебер, поскольку что-то подобное — хотя и слабее, не столь явственно, — присутствовало в нем самом. Это был потенциал насилия, способность и готовность умерщвлять, которые много лет спустя заставят из страха за свою жизнь солгать старика на бензоколонке. Мальчик, несмотря на аккуратную, даже нежную внешность, представлял для Дебера опасность, на которую он неизбежно должен был обратить внимание. Иногда Дебер, вернувшись с работы, усаживался на крыльце и принимался обстругивать ножом палку. Мальчик с детской неосторожностью оборачивался и выдерживал пристальный взгляд, покуда Дебер, осклабясь, не отводил глаза, сжимая при этом нож так, что белели костяшки пальцев.

Как-то раз Дебер вышел из деревьев и поманил его к себе. Красными от крови пальцами он держал кривой нож. Он сказал, что наловил рыбы и надо, чтобы мальчик помог ее потрошить. Но мальчик к нему не пошел, а наоборот, попятился и увидел, как лицо у Дебера ожесточилось. Он поднес к губам неразлучный свисток: дескать, а ну сюда! Эти пронзительные трели все они слышали, и все на них спешили, но на этот раз мальчик понял, что зов будет для него последним, и не повиновался. Вместо этого он побежал.

Той ночью мальчик не вернулся домой. Невзирая на укусы москитов, остался спать в лесу, слыша, как стоящий на крыльце Дебер властно — даром что впустую — свистит, опять, и опять, и опять, тревожа ночь обещанием возмездия.

Назавтра мальчик не пошел в школу, так как был уверен, что за ним непременно придет Дебер и заберет его, как когда-то забрал мать, — только на этот раз никого не придется хоронить, псалмы у могилы не прозвучат, а будет лишь болотная грязь, да еще недолгий птичий грай и возня пришедших на дармовую кормежку животных. Поэтому он остался в лесу. Он ждал.

Дебер напился. Мальчик учуял это, едва прокравшись в дом. Дверь в спальню осталась открытой, и слышно было, как он там храпит. Можно было убить его прямо сейчас, перерезав спящему горло. Но за это мальчика разыщут и накажут, причем могут наказать и женщин. Нет, лучше действовать как задумано.

В темноте появились белки глаз; на него молча и пристально смотрела тетя. Она лежала на кровати рядом со спящим. Были видны ее маленькие острые груди. Мальчик приставил палец к губам и указал на свисток, лежащий на прикроватной тумбочке. Тетя медленно, чтобы не разбудить, потянулась через Дебера и взялась за цепочку. Свисток негромко скребнул по дереву, но Дебер в своем пьяном сне не шелохнулся. Мальчик протянул руку, и женщина уронила свисток ему на ладонь. После чего мальчик скрылся.

Ночью он тайком проник в школу. По местным меркам школа эта была хорошая, на удивление щедро снабжалась здешним спонсором. Здесь были и спортзал, и футбольное поле, и даже небольшая научная лаборатория. В нее мальчик и пробрался, а пробравшись, тут же начал подбирать нужные компоненты: кристаллы йода, концентрированный едкий аммиак, спирт, эфир. Все эти вещества имелись даже в самых обычных школьных химкабинетах; использовать их он научился методом проб и порой болезненных ошибок; жажда познаний подкреплялась мелким подворовыванием и ненасытным чтением. Образовавшийся при смешении йода с едким аммиаком рыжеватый осадок он медленно процедил через бумажный фильтр и промыл вначале спиртом, а затем эфиром. Конечную субстанцию он аккуратно завернул и поместил в мензурку с водой. Это был трехйодистый азот — простая, в сущности, смесь, на которую мальчик набрел, листая в библиотеке какое-то старое пособие по химии.

Затем с помощью пропаривателя он разобрал металлический свисток на две половинки и влажными руками поместил смесь в полости по бокам (каждая заполнилась примерно на четверть). Шарик свистка он заменил комочком наждака, после чего половинки аккуратно склеил. Оставалось вернуться домой, что он и сделал. Тетя по-прежнему не спала. Она потянулась было за свистком, но мальчик покачал головой и осторожно положил его на столик, ощутив на себе при этом несвежее дыхание Дебера. Уходя, мальчик улыбался сам себе: посмотрим, как сработает.

Наутро Дебер, как обычно, встал спозаранку и покинул дом с припасом еды, которую ему всякий раз к отъезду готовили женщины. В тот день до места новой работы ехать ему надо было восемьдесят миль, а потому, когда он поднес свисток к губам в последний раз, трехйодистый азот был сух как пыль, а комочек наждака в качестве примитивного взрывателя сработал вполне исправно, создав необходимое трение.

Мальчика, понятно, допросили, но он перед уходом из лаборатории все тщательно прибрал, а руки вымыл отбеливателем и сполоснул водой, чтобы удалить все следы использованных химикалий. К тому же у него было алиби: богобоязненные женщины все как одна побожились, что мальчонка весь предыдущий день был с ними, а ночью из дома не уходил, иначе б они его, знамо, услышали; что свисток Дебер несколько дней тому как потерял и убивался, где ж ему теперь такой достать: он же для него был как талисман с оберегом. Мальчугана продержали с денек в участке, для порядка накостыляли — не расколется ли, — а потом отпустили (и без него хватает нарушителей порядка, одних ревнивых мужей с обиженными работягами пруд пруди, не считая истинных злодеев).

А та бомбочка, что разорвала рябую физиономию, предназначалась именно Деберу, и никому иному, — да-да, умысел был в том, чтобы при взрыве больше никто не пострадал. Вот так-то. Подите теперь докажите, что это детских рук дело.

Дебер издох через два дня.

Народ поговаривал, что дышать после этого легче стало.

У себя в номере Луис рассеянно смотрел кабельные новости, где наряду с прочим сообщалось об обнаружении трех тел; всплыл в телевизоре и ошалелый Вирджил Госсард, смакуя свою минуту славы — с перебинтованной головой и засохшей, не смытой еще мочой на руках. Представительница полиции сообщила, что у оперативников есть след в виде старого «форда» (тут же последовало описание). Луис чуть насупил бровь. Машину они подожгли в поле западнее Аллендейла, откуда на север поехали уже на чистой «лумине», а на въезде в город и вовсе разделились. Как улике сожженному «форду» грош цена: так, набор железных внутренностей, вынутых из полудюжины других машин; одноразовое изделие, от которого не жалко избавиться. Настораживало, что их кто-то видел при уходе: чревато фотороботом. Опасение ослабло, хотя не рассеялось: представительница заявила, что в связи с происшедшим разыскивается темнокожий мужчина и как минимум еще одно неустановленное лицо.

Вирджил Госсард… Надо было, наверное, его убрать. Но если он единственный свидетель и знает только, что один из нападавших был черный, то беспокоиться особо не о чем. Хотя не исключено, что полиция разглашает не все; такую возможность необходимо учитывать. Лучше им с Ангелом какое-то время подержаться порознь… Эта мысль напомнила о человеке, который сейчас находился этажом выше. Думая о нем, Луис лежал, пока улицы вокруг не стихли, после чего вышел из мотеля и пошел пешком.

Телефонная будка стояла в пяти кварталах к северу, на парковке за китайской прачечной. Скормив автомату два доллара четвертаками, он набрал номер. Трубку взяли после третьего гудка.

— Это я. Надо будет кое-что сделать. Возле Огичи, на шестнадцатой трассе, за Спартой есть бензоколонка. Не заметить сложно, ее как будто телепузики раскрашивали. Там живет старик. Так вот, надо посоветовать, чтобы он хорошенько забыл тех двоих, что вчера у него заправлялись. Он поймет, о чем речь.

Он подождал, слушая голос на том конце провода.

— Нет, надо будет, я сам это сделаю. Пока просто убедись, что старик понимает, какие могут быть последствия, если он вдруг решит стать хорошим гражданином. Скажи ему, черви не различают между хорошим мясом и плохим. Затем найди пьянь по имени Вирджил Госсард, он теперь телезвезда местного розлива. Налей ему и расспроси, что он знает о недавно происшедшем. Что видел. Как справишься и вернешься, позвони. И проверяй сообщения всю следующую неделю — мне от тебя, возможно, еще что-нибудь понадобится.

На этом Луис повесил трубку, а салфеткой, которую держал в руке, вытер на аппарате кнопки. Опустив голову, он возвратился в мотель, а потом лежал без сна, пока шум проезжающих машин не стал совсем редким.

Так эти двое пребывали каждый в своем номере — порознь, но одновременно вместе, — толком и не думая о тех людях, что погибли прошлой ночью от их рук. Вместо этого каждый из них по-своему пожелал другу мира, и мир этот снизошел в виде недолгого, чуткого сна.

Однако для истинного мира требовалось жертвоприношение.

И у Луиса уже были на этот счет кое-какие мысли.


Далеко на севере упивался своей первой ночью свободы Сайрус Нэйрн.

Из Томастона его выпустили утром, отдав перед этим личные вещи в черном мусорном пакете. Старая одежда оказалась Сайрусу ни мала ни велика: заключение не отразилось на неказистом сгорбленном теле.

Он стоял снаружи, озирая тюрьму. Голоса в голове притихли, значит, Леонард был по-прежнему с ним, и Сайрус не чувствовал страха перед существами, которые, кучно обсев тюремные стены, взирали на него чужеумными темными глазами, пошевеливая крыльями, которые даже в сложенном виде казались несоразмерно огромными. Невольно потянувшись себе за спину, Сайрус представил, как у него самого вдоль скрюченного позвоночника взбухают желанные зачатки таких же огромных крыльев.

Сайрус вышел на центральную улицу Томастона и там в забегаловке, молча ткнув пальцем (мол, мне это и это), взял себе колу и пончик. На него уставилась парочка сидевших за соседним столиком, но под его взглядом тут же отвела глаза: кто он, было видно уже по черному пакету возле его ног. Ел и пил он быстро — за стенами тюряги даже простая кола и та казалась лучше на вкус, — после чего жестом потребовал добавки и стал ждать, когда забегаловка опустеет. Вот он остался один, не считая двух женщин за прилавком, бросающих исподтишка в его сторону взволнованные, как ему показалось, взгляды.

Вскоре после полудня в забегаловку зашел человек и сел за столик, что возле Сайруса. Он взял кофе, почитал газету и ушел, газету оставив на столике. Сайрус сделал вид, что его привлек заголовок, и перетянул газету к себе. Там среди страниц лежал конверт, который, чуть звякнув, скользнул ему в руку, а из нее в карман куртки. Оставив на столике четыре доллара, Сайрус поспешил выйти на улицу.

Машина оказалась неприметным двухлетним «ниссаном». В бардачке лежали карта и клочок бумаги с двумя адресами и телефонным номером, а также еще один конверт с тысячей долларов неновыми купюрами плюс ключи от трейлера, стоящего в парке под Уэстбруком. Адреса с телефоном Сайрус запомнил, а бумажку, согласно инструкции, смял, разжевал и проглотил.

Наконец он нагнулся и пошарил под пассажирским сиденьем. Прилепленный скотчем пистолет он проигнорировал, но зато вожделенно провел пальцами — медленно, туда и обратно, — по лезвию, после чего поднес их к носу и понюхал.

Свежее. Приятное, чистое, в маслице. Кайф!

Развернув машину, он как раз взял курс на юг, когда прозвучал голос:

— Доволен, Сайрус?

— Доволен, Леонард.

Очень доволен.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Я оглядел себя в зеркале.

Глаза набрякли, на шее красная сыпь. Ощущение такое, будто накануне я крепко пил: движения неровные, то и дело натыкаюсь на мебель в номере. Не унялась и температура, а кожа на ощупь липковата. Хотелось залезть обратно в постель и укрыться с головой, но это была непозволительная роскошь. Вместо этого я сварил в номере кофе и посмотрел новости. Когда показали репортаж из Каины, я уронил лицо в ладони; кофе за это время успел остыть. Прошло изрядно времени, прежде чем я собрался достаточно, чтобы сесть за телефон.

По информации от некоего Рэнди Берриса из Исправительного департамента Южной Каролины, ричлендская окружная тюрьма была одним из учреждений, где в рамках социальной программы бывшие заключенные проповедовали Евангелие тем, кто сидит. Программа эта, именуемая ПИО («Прощение и обновление»), управляется из Чарльстона, будучи рассчитана на помощь духовенства — примерно то же, что и ИИБ («Исцеление именем Божьим») — еще одна программа для арестантов на севере штата, в рамках которой бывшие правонарушители убеждают нынешних более не совершать противоправных действий. В Южной Каролине из десяти тысяч ежегодно выходящих на свободу примерно треть в течение трех лет возвращается за решетку, так что в интересах штата оказывать в этой инициативе всемерную поддержку духовенству. Некто Терей (другого имени в документах не значилось) поступил в ПИО недавно и, по словам одного из администраторов, женщины по имени Ирен Джакайтис, был фактически единственным, кто изъявил желание работать духовником в Ричленде, на самом севере штата. Начальник ричлендской тюрьмы сказал мне, что Терей чуть ли не все свое время отдавал общению с Атисом Джонсом. Нынче духовник проживал в меблированных комнатах возле Кинг-стрит, неподалеку от магазина религиозной литературы «Уо ча лайк». До этого в поисках работы он ютился в городском благотворительном общежитии — проще говоря, в ночлежном доме. Меблированные комнаты находились в пяти минутах езды от отеля.

По пути до Кинг-стрит я то и дело огибал туристические автобусы, из которых, перекрывая уличный шум, неслась усиленная микрофонами блажь экскурсоводов. Эта улица исконно слыла центром коммерции Чарльстона; в частности, у отеля «Чарльстон-плейс» расположены прямо-таки шикарные магазины, ориентированные в основном на приезжих. А чем дальше к северу, тем магазины становятся практичней, а рестораны не столь броскими, но по-домашнему уютными. Больше встречается темнокожих лиц, а на тротуарах хватает алконавтов и пыхальщиков.

Я проехал тот магазинчик духовной книги, а за ним «Честного Джонса» — телеателье и музыкальный магазин под одной крышей. По тротуару чуть ли не в ногу молча шагали трое молодых белых в серых парадках — курсанты военного колледжа, самим своим существованием напоминающие о прошлом этого города: тогда после неудавшегося восстания рабов под предводительством Денмарка Весси власти решили для недопущения таких событий в будущем создать здесь хорошо укрепленный арсенал; так появился военный колледж, он же «Цитадель». Я притормозил, пропуская курсантов через дорогу, и повернул налево, на Моррис-стрит, где припарковался наискосок от баптистской церкви. Чуть поодаль, на боковом крыльце жилища Терея, сидел какой-то старый негр и без зазрения совести меня разглядывал, поклевывая из бумажного пакета что-то вроде арахиса. Когда я подошел к ступеням, он протянул пакет мне:

— Может, орешков — с пылу с жару?

— Нет, спасибо.

Под орешками он имел в виду местный арахис, сваренный в шелухе. Ее какое-то время сосешь, а затем постепенно раскусываешь, добираясь до орехов, которые от варки становятся мягкими и горячими.

— Аллергик, что ль?

— Да нет.

— Худаешь?

— Тоже нет.

— Ну дак ешь, че ты.

Я для приличия взял, хотя арахис мне не очень по вкусу. Орех оказался таким горячим, что я невольно втянул воздух.

— Горячо, — сказал я.

— А ты че думал? Я ж сказал, с пылу с жару.

Он зыркнул на меня как на тугодума (может, и правильно).

— Я ищу человека по имени Терей.

— Его дома нету.

— Не знаешь, где его можно найти?

— А на кой он тебе?

Я показал удостоверение.

— Далеко ж тебя занесло, — хмыкнул он. — Ой, далеко.

Где найти Терея, он так и не говорил.

— Я ничего не собираюсь с ним делать и зла ему вовсе не желаю. Просто он тут помогал одному молодому человеку, моему клиенту. И то, что Терей может мне сказать, для этого парня вопрос жизни и смерти.

Старик какое-то время неподвижно на меня смотрел. Он был беззубый, и его мусолящие орех губы издавали влажные, чмокающие звуки.

— Жизни и смерти, гришь? — спросил он ехидно. — Оно да-а, дело сурьезное.

Возможно, он был прав, дергая меня за своеобразную веревочку. Изъяснялся я, наверное, как персонаж мыльного сериала.

— По-твоему, я перегибаю?

— Есть чуток, — кивнул он. — Самую малость.

— Но все равно дело серьезное — ты же сам сейчас сказал. Мне очень нужно с ним переговорить.

В этот момент старик совладал с кожурой и добрался до ореха. Кожурку он аккуратно сплюнул себе на ладонь.

— Терей нынче на работе. Где-то в баре с титьками, на Митинг-стрит. — Старик, осклабившись, подмигнул. — Правда, с себя одежку не снимает.

— И то хорошо.

— Он там уборщиком, — пояснил старик, — спущенку подтирает.

Сипло хохотнув, он шлепнул себя по бедру, после чего дал название клуба: «Лап-ланд». Я поблагодарил.

— А ты, я вижу, все еще мой орешек мусолишь, — заметил он перед моим уходом.

— Мне вообще арахис не очень-то по зубам, — признался я.

— А я и понял, — сказал он даже с некоторым одобрением. — Хотел просто посмотреть, есть ли у тебя совесть: принимать от людей то, что тебе дают.

Понимающе рассмеявшись, я отошел от собеседника, украдкой выплюнул арахис в руку и бросил в ближайшую урну.

С самого моего приезда Чарльстон неустанно праздновал спортивные победы. Как раз в те выходные «Бойцовые петухи» Южной Каролины выбрались наконец из полосы неудач, разгромив «Штат Нью-Мексико» всухую (31:0) на глазах у восьмидесяти тысяч изголодавшихся по победе фанатов, до этого лишенных поводов радоваться без малого два года — а если конкретно, то с того счастливого, но, увы, далекого дня, когда «Петухи» начистили яйца курам из «Болл стэйт» со счетом 38:20. Даже куортербек Фил Петти, который весь прошлый сезон вел себя на поле как тот плохой танцор, нынче совершил несколько успешных бросков и дважды лично пересек голевую линию.

А потому пресловутый кварталец со стрип-барами и джентльменскими клубами на Питтсбург-авеню последние несколько дней, видимо, старался для празднующих не на жизнь, а на смерть. Изгалялись кто как мог. Один из клубов устроил мойку автомобиля обнаженными женскими прелестями (а что, и прикольно и практично); другой, в противовес, потешил своих элитных клиентов тем, что никого в джинсах или кроссовках не пускал на порог. «Лап-ланд», судя уже по звучанию, на такие изыски способен не был. И в самом деле, парковка перед ним лоснилась глубокими лужами, вокруг которых осторожно приткнулись машины, словно сговорившись не нырять в эти опасные водоемы (чего доброго, недосчитаешься потом колес). Сам клуб представлял собой бетонный барак, раскрашенный в различные оттенки синего — от вульгарно-фингального до лиричной голубизны с сексуальным подтекстом. Посередине красовалась черная стальная дверь, из-за которой откуда-то снизу приглушенно гремел хит группы «Bachman — Turner Overdrive»: «You Ain't Seen Nothin». «ВТО» в стрип-клубе — это, я вам доложу, верный признак того, что у заведения лихие времена.

Внутри было темно, как на уме у спонсора-республиканца; исключение составляли полоска розового света вдоль барной стойки и серебристые вспышки крутящегося шара над пятачком сцены по центру, где девица на курьих ножках и с оранжевой попкой в пупырышках колыхала миниатюрными грудками перед горсткой восторженных пьяниц. Вот один из них, сунув в чулок плясуньи доллар, не замедлил сунуться ей башкой между ног. Стриптизерша отпрянула, но никто не попытался оттащить энтузиаста в сторону и двинуть ему, чтоб не лапал артистку. В «Лап-ланде», судя по всему, чувственная связь между зрителем и исполнителем негласно приветствовалась, и чем она теснее, тем лучше.

У стойки бара, потягивая через соломинки напитки, сидели две женщины в кружевных лифчиках и стрингах. Как раз когда я в здешнем сумраке избегал столкновения со встречным столиком, на меня надвинулась старшая из них, длинноногая негритянка с тяжелыми грудями:

— Я Лорелей. Тебе что-нибудь принести, сладенький?

— Да так, шипучки. И себе что-нибудь не забудь.

Я дал ей десятку, и она поплыла, величаво покачивая кормой.

— Ща вернусь, — бросила она через плечо.

Материализовалась она и вправду быстро, буквально через минуту — с теплым тоником, коктейлем для себя и без сдачи.

— Дороговато тут у вас, — заметил я. — Кто бы мог подумать.

В ответ Лорелей жарко прильнула ко мне бедром и положила руку на мою ляжку, как бы невзначай скользнув при этом пальцем по интимному месту.

— Что платишь, то и берешь, — вкрадчиво заметила она. — И не только.

— Я тут кое-кого ищу, — с мнимой доверительностью шепнул я.

— Медовый, уже нашел, — выдохнула Лорелей с видом эротичным, с намеком на почасовую (причем недорогую) оплату.

Похоже, «Лап-ланд» исподтишка заигрывал с проституцией. Лорелей подалась ближе, нависая грудями, чтобы я при желании их рассмотрел. Я же как примерный бойскаут отвел глаза и взялся пересчитывать над стойкой пыльные баночки джин-тоника.

— Ты ж не за теми вон танцульками сюда пришел? — спросила она.

— Куда мне: давление высокое. Доктор говорит: не вздумай перевозбуждаться.

Она с улыбкой томной страсти провела ногтем по моей руке; образовался белый следок. Я глянул на сцену: стриптизерша там изогнулась под таким углом, какого, наверное, не видывал даже гинеколог. Впрочем, это ее работа.

— Она тебе нравится? — спросила Лорелей, кивая на танцовщицу.

— А что, прикольная девчонка.

— Прикольной девчонкой могу быть я. Хочешь поприкалываться, сахарок?

Рука Лорелей прошлась по моему интимному месту заметно ощутимей. Я, кашлянув, переместил ей руку с места скоромного на более скромное: на стульчик.

— Да ну, я тихоня.

— А я шалу-у-унья…

Игра становилась монотонной.

— Вообще-то, — вздохнул я, — на самом деле я не из разряда приколистов. Догоняешь?

Ее глаза словно задернулись прозрачными шторками. А еще в них читался разум: не просто низменная хитрость бабы, пытающейся развести в гиблом стрип-баре клиента, но что-то энергичное, умно-подвижное. Интересно, как в ней уживаются эти две стороны характера.

— Догоняю. Так ты кто? Не коп, нет. Может, пристав? Налоговик? Что-то в тебе такое есть. Уж навидалась.

— Такое это какое?

— Да будто на лбу написано: у меня для вас, голь-шваль, плохие новости. — Сделав паузу, она пытливо меня оглядела. — А у тебя, если приглядеться, вид и вовсе такой, будто всем капец.

— Я же сказал, что кое-кого ищу.

— Да пошел ты.

— Я частный детектив.

— У-у-у, — протянула она разочарованно, — совсем плохой мальчик. Я пошла, сахарный.

Лорелей тронулась было уходить, но я нежно сжал ей запястье, между тем положив на столик еще две десятки. Она стоя махнула бармену, который, почуяв неладное, подал знак вышибале на дверях, после чего продолжил натирать стаканы, но уже цепко поглядывая на наш столик.

— Вау, два по десять, — разглядела купюры Лорелей. — На это ж новый прикид купить можно.

— Два, с учетом того, который сейчас на тебе.

Не ощутив в моем голосе насмешки, она как будто оттаяла; во всяком случае, улыбнулась сквозь корочку льда. Я показал ей свое удостоверение, которое она изучила, после чего пульнула мне по столешнице.

— Штат Мэн. То-то я гляжу, ты мэн неплохой. Поздравляю. — Она потянулась за подношением, но моя рука оказалась проворней.

— Но-но! Сначала разговорчик, потом баксы.

Дав жестом отбой бармену, она со вздохом неохоты опустилась на стул, сверля глазами купюры под моей ладонью.

— Я ничего здесь не собираюсь учинять. Мне просто надо задать кое-какие вопросы. Я ищу одного человека, звать его Терей. Ты не знаешь, он здесь?

— А зачем тебе?

— Он помогал моему клиенту. Хотелось бы его поблагодарить.

Лорелей рассмеялась деревянным смехом.

— Ну да, конечно. Так, ты мне бабки предлагал? Давай сюда. Привет я передам. И не хрен мне, мистер, по ушам ездить. Пусть я тут сижу и титьками болтаю, но уж за дуру конченую меня не считай.

— За дуру я тебя не считаю, — сказал я, облокачиваясь на спинку стула, — и Терей мне действительно помог. Он разговаривал в тюрьме с моим клиентом. Я лишь хочу знать, зачем это ему понадобилось.

— Он Бога нашел, вот зачем. Он даже мудоту, которая сюда приходит, пробовал к вере приобщать, пока Денди Энди не пригрозил мозги ему вправить.

— Денди Энди?

— Хозяин он тут, — Лорелей стукнула себе по затылку кулаком. — Усекаешь?

— Усекаю.

— Хочешь, чтобы Терею еще проблем приплыло? Он уже и так хлебнул под завязку.

— Не беспокойся. Мне только поговорить.

— Тогда давай сюда двадцатку, иди наружу и жди там сзади. Он скоро подойдет.

Секунду-другую я вглядывался ей в глаза: не лжет ли. Так толком и не поняв, руку я все же убрал. Моментально хапнув купюры, путана сунула их себе в лифчик и была такова. Я видел, как она перемолвилась с барменом и скрылась за дверью с надписью «Только танцоры и гости». Я догадывался, что там может быть: облезлая гримерка, ванная с вырванным замком, еще какая-нибудь комнатка, где из мебели лишь пара продавленных кресел да шкафчик с презервативами и коробкой салфеток. Не такая уж, наверное, эта баба и сметливая.

Стриптизерша на сцене закончила свой показ и, подобрав разбросанное белье, направилась в бар. Бармен объявил следующую исполнительницу, и место на пятачке заняла невысокая темноволосая девчушка с желтоватой кожей. На вид ей было лет шестнадцать. Какой-то пьяница восторженно завопил под призывные стоны вездесущей Бритни Спирс. Опять хит сезона: и откуда что берется.

Снаружи накрапывало; капли дождя делали зыбкими очертания машин и краски неба в отражениях луж. Я обогнул строение и оказался возле мусорки, где рядом стояли пустые кеги и штабель стеклотары. Заслышав сзади шаги, я обернулся и увидел мужчину, по виду явно не Терея: под метр девяносто, плечистого, с бритой заостренной маковкой и мелкими глазками. Ему было лет тридцать. В левом ухе золотисто поблескивала серьга, а на толстой клешне — обручальное кольцо. Остальное терялось под мешковатой синей футболкой и серыми трико, тоже мешком.

— Кто бы ты ни был, у тебя десять секунд, чтобы свалить, — сказал он. — Тут я хозяин.

Н-да. Надо же: дождь, а я без зонта. И даже без плаща. Торчу возле убогого стрип-бара, да еще выслушиваю угрозы от какого-то альфонса, который наверняка бьет женщин. Ну что же делать, тем более при таких удручающих обстоятельствах?

— Энди, — воскликнул я, — ты меня разве не помнишь?

Он озадаченно нахмурился. Я же, непринужденно подойдя и даже разведя руки, мгновенно саданул ему ногой в пах. Он не издал никакого звука, лишь втянул со свистом воздух и повалился, ткнувшись головой в асфальт. И заблевал.

— Ну вот, теперь не забудешь.

На спине под футболкой угадывался пистолет, который я вынул. «Беретта». Ух ты, никелированная; похоже, ни разу не пользованная. Я бросил ее в бак, после чего помог Денди Энди подняться на ноги и прислониться к стенке. Лысую макушку ему кропили дождевые капли, а коленки трико набухли и отвисли от грязной воды. Более-менее очухавшись, он уперся в них руками и исподлобья посмотрел на меня.

— Что, еще раз вмазать хочешь? — спросил он шепотом.

— Нет, — ответил я. — Эта штука срабатывает только раз.

— А на бис у тебя что?

Я вынул из кобуры солидный «смит-вессон» и дал ему хорошенько рассмотреть.

— Вот тебе и бис, и занавес. И финита ля комедия.

— А-а, крутован с большой пушкой.

— Он самый. Смотри на меня.

Он хотел было распрямиться, но передумал: береженого бог бережет. Так и стоял в три погибели.

— Слушай, — обратился я к нему, — все не так уж и сложно. Я делаю свое дело и ухожу.

— Тебе Терея? — помедлив с ответом, выдавил наконец Денди Энди.

Неужто я в самом деле так его припечатал?

— Терея, — подтвердил я.

— И все?

— И все.

— И ты уходишь с концами?

— Может статься.

Вдоль стены он проковылял к задней двери, открыл, и в нее как в пробоину хлынул ражий музон. Сам Денди Энди, судя по всему, хотел нырнуть внутрь, но я остановил его, свистнув и поиграв «смит-вессоном».

— Кликни его, а сам сходи погуляй, вон туда. — Я указал стволом на тупиковую часть Питтсбурга, где начинались травянистые пустыри и невзрачные склады.

— Так дождь же.

— Перестанет.

Денди Энди, недовольно поведя головой, гаркнул в темень дверного проема:

— Терей, слышь?! Дуй сюда!

Он придержал дверь, давая протиснуться худому, негритянски курчавому мужчине с темно-оливковой кожей. Конкретную расу угадать было невозможно, хотя резкие черты выдавали принадлежность к одной из тех странных этнических групп, которые изобиловали на Юге: не то мулат-креол, не то африканец с примесью европейца — словом, из тех «вольных цветных», что сочетали в себе гены и негров, и индейцев, и британцев, и даже португальцев, да еще каких-нибудь турок, чтобы окончательно все запутать. Из-под белой майки проглядывали тонкие, но мускулистые руки и развитая грудь. На вид ему было как минимум пятьдесят, и при своей рослости (повыше меня) он нисколько не сутулился — вообще никаких признаков надвигающейся старости, кроме разве что очков-хамелеонов. Джинсы над пластиковыми сандалиями были закатаны до середины лодыжек; в руке он держал швабру, от которой далеко шибала кислая вонь, — даже хозяин заведения попятился.

— Твою же мать! Опять наблевали? — спросил он.

Терей молча кивнул, переведя взгляд с хозяина на меня, а затем снова на хозяина.

— Тут с тобой поговорить хотят. Смотри мне, чтоб недолго.

Я посторонился, и Денди Энди осторожно миновал меня и вышел на дорогу. Там он вынул из кармана пачку сигарет, прикурил и так же осмотрительно двинулся дальше, прикрывая сигарету ладонью, чтобы не намокла.

Терей сошел на щербатый асфальт двора. Вид у него был собранный, даже, можно сказать, отрешенный.

— Меня зовут Чарли Паркер, — представился я, — частный детектив.

Я протянул руку, но он ее не пожал, в качестве объяснения указав на швабру:

— Не понравится вам со мной ручкаться, сэр. По крайней мере сейчас.

— Где отбывали? — спросил я, кивком указывая Терею на ноги.

Вокруг лодыжек у него виднелись характерные протертости; кожа в этих местах была сбита так, что прежнюю гладкость не возвратить. Я знал, что это за отметины. Такие остаются только от ножных кандалов.

— Лаймстоун, — ответил Терей голосом тихим, почти кротким.

— Алабама, — понял я. — Н-да, незавидное место для отбывающих срок.

Рон Джонс, начальник Службы исполнения наказаний Алабамы, в 1996 году вновь ввел порядки, когда группы заключенных на работах сковывались единой цепью. Десять часов изнурительного труда в каменоломнях — пять дней в неделю, на сорокаградусной жаре, — а затем ночь в «спальне № 16», этом набитом до отказа скотном дворе, где на площади, изначально предназначенной для двухсот, обретается четыреста узников. Первое, что делал заключенный такой артели, это вытягивал из своих башмаков шнурки и обматывал ими ножные «браслеты», чтобы металл не так впивался в лодыжки. Судя по всему, по какой-то причине у Терея шнурки изъяли и долгое время не возвращали.

— А почему у вас отобрали шнурки?

Терей задумчиво посмотрел себе на ноги.

— Я отказывался работать в такой артели в кандалах, — сказал он. — Готов был сидеть в карцере, идти на любые работы, но не соглашался быть рабом. Тогда меня стали привязывать к столбу и с пяти утра до заката держать на солнцепеке. В «спальню» по вечерам тащили волоком. Меня хватило на пять дней. А потом в память о моем упрямстве тюремщик отобрал шнурки. Это было в девяносто шестом. Пару месяцев назад меня выпустили условно-досрочно. Так что без шнурков я пробыл долго. Очень долго.

Говорил он тихо, ровно, а сам при этом поглаживал у себя на шее крест — точную копию того, который дал Атису Джонсу. Интересно, в этом тоже есть клинок?

— Меня пригласил юрист. Эллиот Нортон. Он представляет юношу, с которым вы знакомы по Ричленду: Атиса Джонса.

При звуке этого имени манера держаться у Терея изменилась. Он напомнил мне ту путану из бара после того, как ей стало ясно, что платы за услуги от меня не получить. Да и хватит уже, наверное, сорить деньгами.

— Вы знаете Эллиота Нортона? — спросил я.

— Слышал. А вы сами не из этих мест?

— Нет, я из Мэна.

— Не близкий свет. А как получилось, что вы оказались здесь?

— Эллиот Нортон мой друг, а кроме него, почему-то никто за это дело взяться не пожелал.

— Вы знаете, где юноша сейчас?

— Он в безопасности.

— Это вам так кажется.

— Вы дали ему крест, в точности так этот, который носите сами.

— Нужно уповать на Бога. Бог защитит.

— Я видел тот крест. Похоже, вы заодно решили помочь и Богу.

— Тюрьма для молодого человека — опасное место.

— Потому мы его оттуда и забрали.

— Зря. Надо было оставить его там.

— Там мы не могли его защитить.

— Защитить его вы не можете нигде.

— А вы что предлагаете?

— Отдайте его мне.

Я пнул лежащий на земле камешек, проследив, как он плюхается в воду. Мое отражение, и без того размытое дождем, окончательно подернулось рябью; на секунду я исчез в темной луже, разлетевшись вдребезги по ее дальним закуткам.

— Думаю, вы понимаете, что этого не произойдет, и тем не менее скажите: а для чего вообще вы отправились в Ричленд? Для того, чтобы видеться именно с Атисом Джонсом?

— Я знал его мать и сестру. Жил от них неподалеку, возле Конгари.

— Они исчезли.

— Да, это так.

— Вы не знаете, что с ними произошло?

Терей не ответил. Вместо этого, выпустив крест из пальцев, он подошел ко мне. Я не двинулся с места: угрозы в этом человеке я не чувствовал.

— Вы, я так понимаю, задаете вопросы, потому что это ваша работа и вам за нее платят?

— В каком-то смысле.

— А какие вопросы вы задавали мистеру Эллиоту?

Я сделал паузу. Что-то выходило за рамки моего понимания; была некая брешь в моей осведомленности, которую Терей пытался по мере сил заполнить.

— А какие вопросы я должен был задавать?

— Ну, например, что случилось с мамой и тетей этого мальчика?

— Исчезли. Он показывал мне вырезки из газет.

— Может быть.

— Вы считаете, они мертвы?

— Опять, сэр, вы путаете одно с другим. Может, они и мертвы, но не исчезли.

— Не понимаю.

— Может быть, — повторил он терпеливо, — они и мертвы. Только с Конгари они никуда не девались.

Я покачал головой. Вот уже второй раз меньше чем за сутки я слышу о неких призраках, блуждающих по Конгари. Но призраки не поднимают камни и не колошматят ими по голове молодых женщин. Дождь как будто перестал, и посвежел воздух. Слева со стороны дороги приближался Денди Энди. Поймав на себе мой взгляд, он с покорным видом пожал плечами, закурил новую сигарету и тронулся в обратном направлении.

— Сэр, вы когда-нибудь слышали о Белой Дороге?

Отвлекшись на Энди, я как-то не заметил, что Терей придвинулся ко мне почти вплотную; его дыхание припахивало корицей. Я машинально сделал шаг назад.

— Нет. Что это?

Он еще раз посмотрел себе на ноги, на пожизненные шрамы от кандалов.

— На пятый день стояния привязанным к столбу, — поведал он, — мне открылась Белая Дорога. Вдруг замерцало над карьером, и что-то словно вывернуло мир наизнанку. Тьма сделалась светом, черное предстало белым. И тогда увидел я перед собой дорогу, а вокруг все так же люди дробили камень и тюремщики сплевывали на пыльную землю табачную жвачку. — Терей вещал, как ветхозаветный пророк, описывая свои видения: вот он, полубезумный от лютого солнца, стоит у столба; и упал бы от изнеможения, да не пускают впившиеся в кожу веревки. — И тогда же узрел я тех, других. Увидел бродящие всюду фигуры — детей и женщин, пожилых и юных. И мужчин — кого с петлей на шее, кого с раной на теле. И солдат я видел, и ночных всадников, и женщин в тончайших одеяниях. И живых прозрел и мертвых — всех — бок о бок на Белой Дороге. Мы-то думаем, что их нет — канули, — а они ждут. Они все время подле нас, неразлучно, и не могут упокоиться, пока не настанет справедливость. Такая вот, сэр, Белая Дорога. Место, где воцаряется справедливость и мертвые с живыми идут рука об руку.

С этими словами Терей снял зеркальные очки, и я увидел, что его глаза преобразились, быть может, от воздействия солнца: яркая синева радужки потускнела, как паутиной подернулась белизной.

— Вы еще о том не знаете, — понизил он голос до шепота, — что как раз сейчас идете по Белой Дороге, и лучше вам с нее не сходить, ибо те, кто поджидает, затаясь в лесах, они страшнее всего, что можно себе представить.

Смысла в этих словах было, скажем прямо, немного — мне больше хотелось узнать о сестрах Джонс, о том, что побудило Терея искать встречи с Атисом. Ну да ладно, по крайней мере, удалось его разговорить.

— А те, как вы сказали, которые в лесах, — вы их тоже видели?

Он примолк, будто взвешивая мои слова — возможно, подозревал, что я над ним насмехаюсь. Но я ошибался.

— Да, я их видел, — ответил Терей. — Они были подобны темным ангелам.

Больше он мне ничего не рассказал, по крайней мере ничего толкового. Да, он знал семью Джонс, их дети росли у него на глазах; на его памяти Адди в шестнадцать лет забеременела от бродяги (который тешился также и с ее матерью) и через девять месяцев разродилась сыном Атисом. Бродягу звали Дэвис Смут, а дружки окрестили его Сапогом из-за кожаной ковбойской обувки, в которой он любил щеголять. Хотя все это мне уже сообщил Рэнди Беррис, равно как и то, что Терей двадцать пять лет отсидел в Лаймстоне за убийство того Дэвида Смута в баре близ Гадстена.

В поле зрения опять появился Денди Энди; на этот раз, похоже, он не собирался закладывать очередной прогулочный вираж. Терей подхватил ведро со шваброй, намереваясь вернуться к работе.

— Терей, — спросил я напоследок, — за что вы убили Дэвиса Смута?

Я ожидал, что он примется в той или иной форме выражать запоздалое сожаление; мол, лишать человека жизни недопустимо, — но он не сделал ни малейшей попытки выдать свое преступление за ошибку прошлого.

— Я просил его о помощи, — вместо этого сдержанно сказал Терей, — он отказал. Мы повздорили, и он выхватил нож. Тогда я его убил.

— О какой помощи вы его просили?

Терей, поставив швабру, погрозил пальцем.

— А вот это останется между мною, им и Господом Богом. Вы лучше расспросите мистера Эллиота; может, он объяснит, с чего вдруг мне понадобился старый греховодник Сапог.

— А вы, кстати, сказали Атису, что являетесь фактически убийцей его отца?

Терей лишь укоризненно качнул головой.

— Еще чего. Только этой глупости мне не хватало.

С этими словами он водрузил на нос очки, скрыв за ними свои пораженные солнцем глаза, и оставил меня под вновь набирающим силу дождем.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Во второй половине дня я из своего номера позвонил Эллиоту. Голос у него был усталый (ничего, сочувствия от меня не дождешься).

— Что, в офисе напряг?

— Справедливость дешево не обходится. У тебя как?

— Да так, ни хуже ни лучше.

О Терее я Эллиоту не сообщил, в основном потому, что и сам пока не узнал ничего полезного; вместе с тем после «Лап-ланда» я успел еще проверить показания двух свидетелей. Одним из них был второй кузен Атиса Джонса — богобоязненный человек, не одобряющий жизненного уклада ни Атиса, ни его пропавших матери с теткой; впрочем, богобоязненность не мешала кузену ошиваться по местным барам, где ему иной раз прилетало, и он потом ходил обиженный. Сосед сказал мне, что пропадает он обычно в «Болотной крысе»; там я его и нашел. Он помнил, как Атис с Мариэн Ларусс ушли; сам он в это время еще сидел в баре, молясь за грешников за двойным виски — и тут вдруг опять появляется Атис, лицо и руки в грязи и кровище.

«Болотная крыса» стояла в конце дороги на Сидар-Крик, там, где фактически начинается Конгари. Казистостью это заведение не отличалось ни внутри, ни снаружи — так, шлакоблочное бельмо на глазу, с крышей из гофрированного железа. Но здесь был неплохой музыкальный автомат, а еще сюда любили заглядывать отпрыски состоятельных родителей, их манила волнующая атмосфера опасности.

Я прошел через окружающие бар деревья и выбрался на опушку, где погибла Мариэн Ларусс. С деревьев все еще свисали обрывки полосатой ленты, которой огораживаются места преступлений, но иных знаков того, что девушка рассталась здесь с жизнью, нигде не наблюдалось. Неподалеку шумела речка. Некоторое время я двигался на запад, после чего повернул опять на север, рассчитывая пересечься с тропой, ведущей обратно к бару. Вместо этого я вышел к ржавой проволочной сетке с указателями «Объект охраняется», которые равномерно чередовались с табличками «Собственность добывающей компании „Ларусс майнинг“». Через сетку виднелись поваленные деревья и просевшая земля с пятнами чего-то похожего на известняк. По этой части прибрежной равнины были в беспорядке разбросаны месторождения известняка; местами кислотные грунтовые воды добирались до него, вступая в реакцию и растворяя. Результатом явился различимый сквозь сетку карстовый пейзаж, как оспинами испещренный воронками и мелкими пещерками.

Попытка найти в ограде дыру завершилась фиаско. Снова сверху посыпались капли, так что я, добравшись до бара, основательно промок. Бармен насчет участка Ларуссов ничего не знал, предполагал лишь, что здесь когда-то намеревались устроить известняковую каменоломню, но из этого ничего не вышло. Потом власти предлагали Ларуссам поступиться этой землей ради расширения национального парка, но те не согласились.

Второй свидетельницей была женщина по имени Эуна Шиллега, которая в тот момент, когда Атис с Мариэн зашли в «Болотную крысу», гоняла там бильярдные шары. Ей запомнились и расистские выкрики в адрес темнокожего парня, и время, когда молодая пара зашла и вышла. Время она отметила потому, что мужчина, с которым она играла, был ей как бы другом, с которым они встречались за спиной у мужа («ну, ты понимаешь, солнце»), так что она зорко следила за циферблатом, чтобы к возвращению супруга с вечерней смены быть уже дома. У Эуны была длинная рыжая грива с земляничным оттенком, а над джинсами в обтяжку ободок сальца, как маленький спасательный круг. По виду она уже прощалась с пятым десятком, но в душе безусловно считала себя вдвое моложе и вдвое красивей.

Эуна работала на полставки официанткой в баре неподалеку от Хоррел-Хилла; туда я и заглянул. В углу, потягивая пиво и тихо изнывая от духоты, сидели двое военных с базы Форт-Джексон. Они пристроились как могли под самым кондиционером, но тот по возрасту почти не уступал Эуне. Парням проще было бы дуть друг на друга поверх кружек с холодным пивом.

Из всех свидетелей, с кем я успел переговорить, Эуна оказалась самой общительной. Может, ей было скучно, а я давал желанную отдушину. Я видел ее впервые и продолжать знакомство вовсе не собирался, но, вероятно, партнер по бильярду тоже был для нее отдушиной, на данный момент последней в длинной их череде. Было в Эуне что-то неуемное, некий блуждающий голод, подпитываемый отчаянием и разочарованием. Он проступал в том, как она держалась при разговоре, как лениво водила по мне взглядом, словно решая, какие части Чарли Паркера можно использовать, а какие лучше выбросить за ненадобностью.

— Вы видели Мариэн Ларусс в баре до той ночи? — расспрашивал я.

— Пару раз видела. Девочка была богатая, но любила иногда позависать, так сказать, на простой манер.

— С кем, интересно?

— Да мало ли с кем. В основном с девочками, тоже богатыми. А иногда и с парнями.

Она чуть дернула плечами — то ли от омерзения, то ли наоборот, от чего-то приятно щекотнувшего.

— Ребятки те о себе нехилого мнения. Покупают пиво и считают, что за чаевые им полагается кое-что послаще.

— И что, остаются ни с чем?

— Да когда как. — В глазах у Эуны на мгновение ожил голодный огонек, но смягчился от какого-то приятного воспоминания.

Она как следует затянулась сигаретой.

— А с Атисом Джонсом вы ее когда-нибудь видели до той ночи?

— Разок, только не здесь: место не то. В «Болотной крысе». Я туда иной раз захаживаю.

— Как они вам показались?

— Сидели тихо, ручкам волю не давали, но все равно видно было, что они вместе. Да и не мне одной, наверно. Людям.

Она многозначительно смолкла.

— Скандала не было?

— В тот раз нет. А вот назавтра — да, когда она сюда вечером явилась, а за ней ее брат. Разыскал.

Эуна опять передернула плечами, на этот раз проявляя свое отношение более ясно.

— Вы его недолюбливаете?

— Я? Да я его знать не знаю.

— И все-таки?

С непринужденным видом оглядевшись, Эуна легла бюстом на барную стойку, приоткрыв под рубашкой груди в мелкой сыпи веснушек.

— На Ларуссов, — вполголоса доверительно сообщила она, — тут считай что полгорода работает, и что, любить их за это? Особенно младшего. В нем что-такое… то ли пидор, то ли не пидор. Пойми меня правильно, солнце, я всех мужиков люблю, даже тех, кому я не по нраву, физически или как там еще, но только не Эрла-младшего. Понимаешь? В нем что-то такое…

Она снова присосалась к сигарете, которая ушла у нее, можно сказать, в три затяжки.

— И вот Эрл-младший разыскал Мариэн в баре… — вернул я ее к теме.

— Точно, разыскал. Схватил ее прямо вот так за локоть и потащил наружу. Она ему влепила, и тогда подскочил еще один, и уже вдвоем они ее выволокли.

— Не помните, когда это произошло? Примерно?

— Примерно за неделю, как ее не стало.

— Думаете, они знали о ее отношениях с Атисом Джонсом?

— Я ж говорю, люди все видят. А если люди видели, то и до семейки этой должно было дойти.

Дверь открылась, и в бар ввалилась весело гомонящая ватага мужчин. Начинался вечерний прилив посетителей.

— Все, солнце, мне пора, — встрепенулась Эуна.

Подписаться под показаниями она бы не согласилась ни за что на свете.

— Еще буквально один вопрос: вы не узнали того, кто был тем вечером с Эрлом-младшим?

— Как не узнать, — приостановилась она. — Он и сам здесь разок-другой сиживал. Гнусь редкостная: Лэндрон Мобли.

Я поблагодарил собеседницу и выложил на стойку двадцатку, за апельсиновый сок и за уделенное мне время. Эуна расцвела в улыбке.

— Не пойми меня превратно, солнце, — сказала она, когда я засобирался уходить, — но тот парень, которому ты пытаешься помочь, вполне заслуживает того, что ему светит.

— Кстати, многие так считают.

Сделав розочкой нижнюю губу, она выпустила паровозную струю дыма. Губа была чуть припухлая, как будто ее недавно кусали. Я смотрел, как рассеивается дым.

— Он ту девочку изнасиловал и убил, — поставила точку Эуна. — Тебе, я понимаю, надо делать свое дело — всякие там вопросы, расспросы, — но я надеюсь, ты ничего не раскопаешь, чтобы выгородить подонка.

— Даже если установлю, что он невиновен?

Отняв от стойки бюст, она ткнула сигаретой в пепельницу.

— Солнце, в этом мире невиновны разве что младенцы, да и то с какой стороны посмотреть.


Все это я рассказал Эллиоту по телефону.

— Может, имеет смысл поговорить с тем твоим клиентом, когда ты его найдешь? Как его там, Мобли? Выяснишь, что он знает.

— Ну да. Если получится его найти.

— А что, думаешь, он дал деру?

— Надеюсь, что дал, — ответил Эллиот после долгой паузы. На вопрос, откуда такие мысли, он пояснил: — Лэндрону, если дойдет до суда, светит серьезный срок.

Хотя в виду он имел не это.

Совсем не это.

Я принял душ, поел у себя в номере. Позвонил Рэйчел, мы немного поболтали. Макартур свое слово держал: проведывал регулярно, а «Клан-киллер» не попадался копам на глаза. Так что если Рэйчел и имела на меня зуб за то, что я наслал его как черный снег на голову, все равно немое присутствие телохранителя сказывалось на ней успокаивающе. К тому же он был чистюля и в туалете не оставлял за собой поднятого сиденья, а для Рэйчел в ее суждении о людях это крупный аргумент. Как раз нынче Макартур собирался встретиться с Мэри Мейсон; обещал отписать. Я сказал Рэйчел, что обожаю ее, а она в ответ: раз пошла такая любовь, я должен привезти ей шоколадок. Она у меня такая простая девчонка. Иногда.

Поговорив с ней, я решил проверить, как поживает Атис. Трубку подняла бабуля и сказала (уж насколько я ее понял), что он «„балованай“. Терпежу ужо с ём никако'о». Было ясно, что спуску она ему не дает, не вникая ни в какое там «положение». Я попросил позвать к телефону Атиса. Послышались шаги, и он взял трубку.

— Как ты? — спросил я.

— Да ниче, — ответил подопечный и, понизив голос, добавил: — Бабка эта меня доконает. Вообще упертая.

— Ты уж с ней повежливей. Больше ничего не хочешь мне сказать?

— Я уже все, что можно, сказал.

— Что можно, да. А что знаешь — тоже все?

Атис не отвечал так долго, что я уж подумал, он просто положил трубку и ушел. Но он заговорил:

— У тебя не бывает ощущения, что за тобой все время кто-то ходит тенью? Всегда он где-то рядом, только ты не можешь его увидеть, а просто знаешь, что он здесь?

Мне подумалось о жене и дочери, об их присутствии в моей жизни даже после того, как они ушли, о смутных формах и тенях, маячащих в темноте.

— Пожалуй, бывает, — сказал я.

— Та женщина, вот она как раз такая. Я вижу ее всю свою жизнь, так что и не знаю, мерещится или нет; но она здесь. Я знаю, что это так, пусть даже никто ее больше не видит. Вот и все, что я знаю. Не спрашивай больше.

Я сменил тему.

— Тебе никогда не доводилось сталкиваться с Эрлом Ларуссом-младшим?

— Нет, никогда.

— А с Лэндроном Мобли?

— Я слышал, он меня ищет, но пока не нашел.

— А зачем он тебя ищет, не знаешь?

— Чтобы глотку порвать, зачем же еще. А иначе для чего собаке Эрла-младшего меня вынюхивать?

— Мобли работал на Ларусса?

— Работать не работал, но когда им надо было обтяпать какое-нибудь грязное дело, они всегда обращались к нему. У Мобли и друзья есть, сволота еще похуже, чем он.

— Кто именно?

Слышно было, как Атис сглотнул.

— Ну, этот, — произнес он. — Еще по телевизору показывают… Куклуксклановец. Бауэн.


В ту ночь, далеко на севере, сцепив под затылком руки, лежал у себя в камере Фолкнер и вслушивался в ночные звуки тюрьмы: храп на все лады, возню и вскрики во сне, поступь охраны, сдавленные рыданья. Поначалу они не давали заснуть, но он быстро приноровился — научился их игнорировать, в крайнем случае принимая за фоновый шум. Теперь проповедник не мучился бессонницей, только этой ночью он не спал. Его мысли были не здесь — с той самой поры, как вышел на волю человек по имени Сайрус Нэйрн.

Фолкнер не шевелился на своей койке. Он ждал.


— Уберите! Уберите их с меня!

Тюремный охранник Дуайт Энсон очнулся у себя в постели среди сбитых, всклокоченных простыней; подушка под ним намокла от пота. Он вскочил с кровати, расцарапывая кожу в попытке стряхнуть тварей, карабкающихся у него по груди. Рядом его жена, Айлин, потянулась и включила бра.

— Боже! Дуайт, да что с тобой? — сокрушенно спросила она. — Опять, что ли, снится?

Энсон, глотнув пересохшим горлом, пытался унять сердцебиение, но при этом безудержно вздрагивал, чеша себе почем зря голову и руки.

Надо же, опять тот же сон, вторую ночь кряду: как будто по нему кишмя ползают, кусают пауки, а он лежит связанный в грязной ванне где-то посреди леса. Изжаленная кожа начинает гнить и отпадать кусочками, оставляя сероватые рытвинки. И все это время на него откуда-то из тени взирает странный человек — изможденный, с рыжими волосами и тонкими длинными пальцами, белыми-пребелыми. Человек этот явно мертв: лунный свет освещает изуродованный череп, кровь на лице. И вместе с тем он с нескрываемым, поистине живым вожделением смотрит, как его питомцы кормятся своей беззащитной жертвой.

Энсон упер руки в бедра и яростно потряс головой.

— Да ложись ты уже спать, Дуайт, — устало взмолилась жена, но он не сдвинулся с места, и она, секунду-другую подождав, с разочарованным видом повернулась к нему спиной и притворилась спящей.

Энсон потянулся к ней, но передумал. Гладить ее не хотелось. А той, которую хотелось, не было.

Мари Блэйр позавчера исчезла, когда шла домой с работы, из закусочной. Пропала, и ни слуху ни духу. Энсон какое-то время втайне ждал, что к нему с расспросами нагрянет полиция. О его отношениях с Мари никто не знал, да и знать не мог, хотя нельзя было сбрасывать со счетов, что она проболтается кому-нибудь из своих подружек-дурочек, которые, если полиция к ним наведается, переведут стрелки на него. Однако пока было тихо. Жена чуяла, что Энсон ходит сам не свой, но ни о чем не спрашивала; оно и к лучшему. Тем не менее из-за девчонки он переживал. Хотел, чтобы она вернулась — понятно, не только ради того, чего ему от нее надо, но и так, вообще.

Оставив неподвижную жену, Энсон спустился на кухню. Лишь открыв дверку холодильника, где стояло молоко, он ощутил вдруг спиной приток прохладного воздуха и почти одновременно услышал, как стукнула по косяку дверная сетка от комаров.

Кухонная дверь была распахнута — может, ветер? Хотя откуда. Айлин укладывалась после него, а она обычно проверяет все замки на дверях. Уж кто-кто, а супруга у него не из забывчивых. Странно, почему они не услышали стука раньше; Энсон всегда спал чутко и просыпался от малейшего шороха. Он аккуратно поставил пакет молока и вслушался: в доме тихо, ни звука. Лишь снаружи доносились шептание ветра в деревьях и отдаленный шелест машин.

Наверху в тумбочке Энсон держал «смит-вессон». Может, сходить взять? Да ладно. Вместо этого он вынул из подставки нож для разделки мяса и, прошлепав к двери, посмотрел направо-налево: не караулит ли кто снаружи. Конечно нет. Тогда Энсон вышел на крыльцо и оглядел пустой двор. Впереди был аккуратный газон, обсаженный деревьями, чтобы дом не был виден с дороги. Светила луна, подчеркивая линии дома, придавая ему очертания замка.

Энсон ступил на траву.

У ступеней крыльца кто-то поднялся; его поступь скрадывалась шумом ветра, а силуэт — черной тенью дома. Энсон не улавливал его присутствия вплоть до того момента, когда он был схвачен за руку, а по горлу одновременно полоснуло что-то нестерпимо острое; с приступом боли он увидел, как в ночной воздух жгутом метнулась его кровь. Нож выпал, рука теперь бессмысленно прикрывала рану на шее. Затем подкосились ноги, и он рухнул на колени, а кровь пошла медленней, словно оттягивая момент кончины.

Он поднял глаза и увидел перед собой Сайруса Нэйрна, который что-то протягивал на ладони. Это было колечко с гранатом, которое Энсон подарил на пятнадцатилетие Мари; он бы узнал и так, даже не будь оно на отрезанном указательном пальчике.

Сайрус Нэйрн, обогнув умирающего в судорогах Энсона, пошел к дому. На ноже поигрывал лунный свет, а Нэйрн мыслями был уже там, в спальне, где лежала Айлин. Он думал о ней и о местечке, которое для нее заготовил.

А в Томастоне, у себя в камере, закрыл наконец глаза старик Фолкнер и забылся глубоким сном без сновидений.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Кладбище «Магнолия» находится в конце Каннингтон-стрит, к востоку от Митинг-стрит. Это, можно сказать, не улица, а сплошной погост, здесь одно за другим располагаются городские кладбища: «Старое методистское», «Общества доброго союза», «Коричневого братства», «Гуманизма и дружелюбия», «Единения и дружбы». Одни чуть лучше ухожены, на других приветливей обслуживание, но все они принимают мертвых примерно с одинаковой непринужденностью; бедным здесь так же хорошо, как и богатым, да и черви везде довольны и упитанны.

Мертвые разбросаны по всему Чарльстону, и останки смиренно покоятся под каблуками бесчисленных туристов и глумливых пьянчуг. Тела рабов ныне закатаны автостоянками и застроены ночными магазинами, а стык Митинг-стрит и Уотер-стрит и вовсе приходится на старое кладбище, где некогда хоронили после казни каролинских пиратов. Это место служило отметкой нижнего уровня воды в болоте, но с той поры город разросся и висельников успели позабыть, их тела попраны фундаментами особняков и идущими возле них улицами.

А вот на Каннингтон-стрит мертвых так или иначе помнят, и самое большое из здешних кладбищ — «Магнолия». В прилегающем к нему озере живым серебром резвятся рыбешки, на которых поглядывают из осоки ленивые цапли и серо-белые клювачи; специальные вывески здесь предупреждают о штрафе в двести долларов за кормление аллигаторов. На узкой дороге к офисам кладбищенской управы прохода нет от любопытных до всего гусей, считающих себя здесь хозяевами. Надгробия затенены вечнозеленым восковником, а лавролистные дубы в багряных крапинах лишайника укрывают гомонящих птиц.

Человек по имени Губерт приходит сюда уже два года. Иногда он остается спать между памятниками, с ржаной краюхой для поддержания сил и бутылочкой для душевного уюта. Жизнь кладбища он изучил до тонкостей, включая маршруты и помнящих-скорбящих, и персонала. Он точно не знает, терпят здесь его присутствие или просто не замечают, да, собственно, какое ему дело. Губерт держится сам по себе и старается на люди не показываться: глядишь, спокойное это существование будет так же спокойно и продолжаться. Разок-другой его, правда, напугали аллигаторы, ну да это ничего. Если спросить Губерта, так им вместе как раз и житье: такие же бедовые, как и он сам.

Когда-то у Губерта была работа, и дом, и жена, пока он однажды не потерял работу, а следом за ней — быстро и в такой же последовательности — и дом, и жену. На какое-то время он потерял даже себя, пока не очутился в больнице с загипсованными ногами после того, как его на автостраде № 1 сбил при заносе грузовик, где-то к северу от Киллиана. С той поры Губерт решил быть более осторожным, но к прежней жизни уже не возвращался, несмотря на попытки социальных работников приткнуть его куда-нибудь на постоянное место жительства. Зачем ему оно, постоянное, когда двух извилин хватает сообразить, что как раз постоянного-то ничего и не бывает. Так что теперь он лишь ждет-пождет; а какая разница, где человеку ждать, если он знает, чего именно. А то, чего он ждет, найдет его как миленького, где бы он ни был. Найдет, и притянет к себе, и обернет в свое холодное-прехолодное, темное-претемное одеяло, а имя его добавится к унылому перечню таких же нищих бедолаг, закопанных вон там, на дешевом участке, огороженном цепочкой. Вот это Губерт единственно знает, и знает наверняка.

Когда холодает или заряжают дожди, Губерт пешком доходит до Митинг-стрит, 573, где в городском центре благотворительности есть ночлежный дом, и если там находится свободная койка, он снимает носимый на шее кошелек и отдает три мятые долларовые бумажки за ночной приют. Отсюда с пустой рукой никто не уходит: по крайней мере, накормят нормальным ужином, позволят помыться, а на дорогу еще и мыло дадут; бывает, перепадет что-нибудь из одежды. Там же, в ночлежке, принимают и выдают почту, хотя Губерту уже и не помнится, чтобы он когда-нибудь получал от кого-то письма.

Да и в ночлежке он, честно сказать, давненько уже не бывал. С той поры случались уже и промозглые ночи, и дождь промачивал так, что Губерт потом неделями чихал, но на койку он все равно не возвращался. Не возвращался с той самой ночи, как увидал того человека с оливковой кожей и поврежденными — какими-то выцветшими — глазами, перед которым плясал небывалый свет, принимая разные формы и даже образы.

Того человека Губерт впервые обнаружил в душевой. Да-да, именно обнаружил: обычно в душевых он ни на кого не смотрит: так можно привлечь к себе внимание, а то и накликать беду, а зачем оно. Не такой он рослый и сильный, а все то нехитрое, что у него когда-то было, в прошлом отобрали те, кто покрепче и побуйней. Так что Губерт научился им не попадаться и не встречаться с ними взглядом — вот почему в душевой он всегда смотрит себе под ноги. Именно так на глаза ему и попался тот человек.

Точнее, вначале попались его смуглые лодыжки и шрамы на них. Губерт прежде таких не видывал; впечатление, будто ступни этому человеку отрезали, а затем грубо приделали, оставив в напоминание о происшедшем отметины в виде глубоких шрамов-стежков. Именно тогда Губерт изменил своему правилу и взглянул на стоящего рядом — на его мускулистую поджарость, курчавые даже под душем волосы (мулат, наверное) и странные, словно выбеленные и дымкой подернутые глаза. Человек напевал не то гимн, не то что-то из старых негритянских спиричуэлс. Слова были не вполне разборчивые, но кое-что удавалось понять:

Пойдем со мною, брат,

Ступай со мной, сестра,

Пойдем давай, пойдем

По Белой по Дороге,

Все…

В эту секунду, поймав на себе сторонний взгляд, человек обернулся и как будто пришпилил Губерта глазами.

— Ты готов пойти, брат? — вдруг спросил он.

И Губерт как со стороны услышал, что отвечает, дивясь при этом непривычной полой звучности, какую его голосу придавали облицованные плиткой стены:

— Пойти? Куда это пойти?

— По Белой Дороге. Ты готов пойти по Белой Дороге? Она ждет тебя, брат. Ждет и смотрит.

— Не знаю, о чем ты говоришь, — сказал Губерт.

— Знаешь-знаешь, Губерт. Непременно знаешь.

Губерт перекрыл душ и бочком-бочком вышел, держа комом снятое с вешалки полотенце. Больше он не отзывался, даже когда человек со смехом его окликал:

— Эй, брат, ты уж смотри себе под ноги, ладно? Не споткнешься — не упадешь. Нельзя падать на Белой Дороге, потому что на ней так и смотрят, так и зыркают те, которым надо, чтоб ты упал. А когда упадешь, тут они тебя и ухватят. Заберут и раздерут в клочья!

И пока Губерт спешил из душевой прочь, вслед ему опять неслась та песня:

Пойдем со мною, брат,

Ступай со мной, сестра,

Пойдем давай, пойдем

По Белой по Дороге,

Все вместе и всегда,

Дорога Белая-а-а…

В этот раз койку Губерту отвели возле туалетов. Он не возражал, тем более что мочевой пузырь у него иной раз пошаливал и приходилось за ночь по два, а то и по три раза подниматься, чтобы отлить. Однако той ночью он пробудился не от позывов.

А от женского голоса. Плачущего. Даже стенающего.

Такого быть явно не могло. Ночлежная для семейных находится на Уолнат-стрит, 49, там и спят женщины с детьми. Так что женщине в мужском отделении взяться решительно неоткуда. Хотя кто их знает, этих бездомных, — голь на выдумки хитра.

Все же Губерту невыносимо было и думать о том, что кто-то причиняет страдание женщине, а уж тем более ребенку. Он поднялся с койки и тронулся на шум, который, судя по всему, доносился из душевой. Помнится, именно там эдаким эхом отдавался голос — и его собственный, и того певца. Губерт добрался до входа и замер, пораженный. Это и впрямь был тот самый человек с оливковой кожей. Он стоял сейчас перед молчаливыми душевыми стойками, спиной к проходу, в холщовых шортах и черной майке. А перед ним мрел свет, обдавая ему лицо и руки, хотя в душевой стояла темень и верхний свет был отключен. Неожиданно Губерт поймал себя на том, что крадучись движется босиком направо, напрягая зрение, чтобы рассмотреть источник странного света.

Перед человеком зыбко сиял столп высотой метра полтора. Он покачивался и подрагивал, как пламя свечи, и Губерту показалось, что за этим коконом, а может, и внутри виднеется фигура.

Какая-то девушка, блондинка. Искаженное болью лицо исступленно, с нечеловеческой быстротой бьется из стороны в сторону, и слышно, как она невыносимо, странно прерывисто кричит: «Н-н-н-н!!!» — со страхом, безысходной мукой и яростью. Платье на ней изорвано в клочья; от пояса вниз она и вовсе голая, тело одна сплошная рана — впечатление такое, что ее по дороге тащило под колесами машины.

И тут Губерт ее узнал. Да-да, конечно! Боже, это же Руби Блантон, милая, смазливая веселушка Руби, которую сбил парень, отвлекшийся на свой пейджер как раз в тот момент, когда она переходила улицу к дому, и двадцать метров проволок ее под колесами своей машины. Губерту вспомнилось, как она в последнюю секунду поворачивает голову, распахивает глаза (Губерт все это помнил) — и вот в нее врезается тачка, подминает, как куклу, и она исчезает под колесами.

О, кому, как не Губерту, знать, кто она. Ошибки быть не может.

Между тем тот человек не протянул к ней руки, не утешил. Вместо этого он все напевал ту песню, которую Губерт от него уже слышал нынче:

Пойдем со мною, брат,

Ступай со мной, сестра,

Пойдем давай, пойдем…

Он обернулся, и при виде Губерта его словно опаленные глаза засквозили светом.

— Ты теперь на Белой Дороге, брат, — сказал он вполголоса. — Взгляни же, что ждет тебя там.

Он отстранился, и к Губерту пролегло то свечение, а вместе с тем приблизилась и голова девушки — мятущаяся, с закрытыми глазами и срывающимся с губ немолчным стенанием: «Н-н-н-н…»

Ее глаза распахнулись, и Губерт вперился в них и в отразившееся где-то глубоко чувство собственной вины — а потом почувствовал, что падает, падает прямо на чисто вымытую плитку, навстречу своему собственному отражению.

Падает, падает на Белую Дорогу.

Там его позже и нашли — в душе, с ушибленной до крови при ударе о кафель головой. На вызов пришел врач, ощупал, расспросил, нет ли у Губерта приступов головокружения и как обстоит дело со спиртным и что, может, имеет смысл лечь в стационар, если возьмут. Губерт поблагодарил, после чего собрал манатки и покинул ночлежку. Человек с оливковой кожей (мулат?) успел уже уйти, и Губерт его больше не видел, хотя первые дни то и дело оглядывался и даже временно перестал спать на кладбище, переместившись на улицы и аллеи, поближе к живым.

Но потом на кладбище он вернулся. Это его место, ну а что до того видения в душевой, так оно, во-первых, подзабылось, а во-вторых, мало ли что может примерещиться с устатку, да от выпитого, да еще и с температурой: вон как его лихорадило накануне.

Иногда Губерт ночует вблизи семейного захоронения Столлов, где скульптура женщины, скорбящей у подножия креста. Это место удачно огорожено деревьями, и отсюда просматриваются дорога и озеро. Неподалеку от того места лежит плоская гранитная плита, а под ней некто Беннет Спри; для старого кладбища могила довольно недавняя, можно сказать, свежая добавка. Этот участок находится в собственности семейства Спри с давних пор, просто Беннет пережил всех своих родственников, а когда в июле 1981 года наконец умер, то законным образом попал сюда.

Приближаясь к надгробию Беннета Спри, Губерт видит на нем какой-то силуэт. На секунду возникает мысль повернуть в сторону, неохота спорить из-за территории с другим бродягой — да и можно ли доверять незнакомцу, который ночует у тебя под боком на кладбище? Но что-то в характере тех очертаний невольно его привлекает. С приближением Губерта по деревьям дрожью пробегает ветерок, обдавая лежащего пятнистой, колышущейся лунной рябью, и становится видно, что фигура обнажена, а пятна на ней, несмотря на шевеление веток, не движутся.

На горле у человека рваная рана; странного вида дыра, как будто ему что-то вставляли в рот снизу, пронзив мягкую плоть под подбородком. Торс и ноги черны от крови.

Прежде чем броситься наутек, Губерт различает еще две вещи.

Первая — что это мужчина и он кастрирован.

Вторая — предмет, воткнутый в его в грудь, похож на ржавое распятие, и к нему приколота записка, слегка запачканная кровью.

На ней аккуратно выведено: «Копать здесь».

И будут копать. Будет найден судья и выписан ордер об эксгумации, так как живых родственников у Беннета Спри нет, и некому подать голос против повторного осквернения его могилы. Пройдет день-два, прежде чем истлевший гроб будет бережно поднят на веревках и поставлен на лист толстого полиэтилена, чтобы не распался, а бренные останки Беннета Спри не рассеялись по темной вывороченной земле.

А под местом, где так долго стоял гроб, заметят некую рыхлость и начнут слой за слоем аккуратно снимать грунт, пока там не проявятся кости: вначале ребра, затем череп с раздробленной челюстью и черепной коробкой, проломленной будто долотом — удары, которые, собственно, и привели к смерти.

Это все, что осталось от девушки, не успевшей даже толком стать женщиной.

Все, что осталось от Адди, матери Атиса Джонса.

А ее сын умрет, так и не узнав о месте последнего упокоения женщины, принесшей его в мир.

Загрузка...