«Ласточка — любимая игрушка ветра».
Жюль Ренар
Негр на эстраде бросил барабанные палочки и пропел: «Эвры монын...» Скорее — страстно прохрипел, прошептал свое «эвры-ы», чем пропел. И черное зеркало полированно блистало сбоку, в золоченой витой раме, и люстры переливались хрусталями... А их столик напротив зеркала. Они сидят лицом к лицу, друг против друга. Она тянет коктейль через соломину. Лариса.
Она хочет что-то сказать ему, что-то важное. Лариса! Она молчит. О чем молчит она? О чем-то важном... Но никто не знает и никогда не узнает — о чем она молчит.
Негр проскрипел пылко и загадочно «эвры моны-ын» и снова схватил барабанные палочки.
Школа. «Ты опять читаешь на уроке посторонние книги? Иди к доске»... Парта, изрисованная рожами, изрезанная перочинным ножиком.
Черт, какой ветрище! Да это прямо вихрь, смерч... Вихрь швыряет самолет, блестящий маленький самолетик. Он похож на ласточку, только — серебристую, его кружит, швыряет вверх, вниз. Он летит в солнце. И уже не видно его... Прямо в упор на солнце — вот это пике!.. Стойте, стойте, не пускайте его! Там мама! Ма-ама!
Школа. «Опять ты читаешь Хемингуэя на уроке? Дай-ка сюда книгу»...
Школа. «А-а-а!.. Держи Оську! Держи его, бей!..» Что это? Догоняют, дают подножку. «Бей заику!»
Самолет разваливается на куски. Железный дождь свергается с неба. Шмяк! — в сторону отлетает пропеллер...
А это Верка из их подъезда. С какой-то девчонкой перешептывается. «И никакой это не Оська, его по-настоящему ОскАр зовут. Нет, серьезно. Оскар Мухин. Он незаконный, от приезжего какого-то. Мать-то у него стюардесса».
«Але, але, аэропорт? Скажите, рейс 3052...» — бабушкин желтый палец дрожит в телефонном диске.
Догоняют. Затылком чувствует он частое, злое, чужое дыхание. Сейчас навалятся... Так и есть. Сбили с ног, снегом залепило рот, ноздри. Трудно дышать. «Ну, одноклассники!..» Душно.
Что это? Как стало вдруг тихо — тишина-то какая... Легко, как в реке. Или он уже умер?
«Аэропорт отвечает. Вы слышите? Слышите? Рейс 3052, к сожалению, не прибудет...» Кожица на дрожащем пальце у бабушки — сморщенная, как косо натянутый чулок.
А это Верка — соседка — все еще болтает с подружкой: «Мать-то у него стюардесса была, нет, серьезно, в самолете разбилась...»
Темень какая! Почему так темно? Ведь ночь кончилась... Они стоят вдвоем. Блестят, как река, ее волосы рыжие. Тонкая, необыкновенная... Волосы ее волнами лежат на плечах. Ясные зеленые глаза. Лариса!
Мухин шумно вздохнул и очнулся. Ну и кошмары, с чего это — с духоты, что ли? Смутно виднелась в сумерках дверка веранды. Зря затворился — совсем душно стало. Обалдеть можно! Вот и заснул на закате, забредил... Башка даже разболелась. «Скорее, скорее вскочить и — купаться!»
Он потянулся и улегся на спину... А все-таки она опять приснилась. Лариса.
Когда он увидел ее впервые? Матери тогда уже не было. Он учился в четвертом. А не в пятом ли? Нет, в четвертом. Тогда он не заикался еще, в одиннадцать лет. Никто, во всяком случае, не замечал. Впрочем, и теперь это почти не заметно, он преодолел это в себе. Страшные годы — позади, те годы и то одиночество, после мамы. Тогда и появилась Лариса...
В школе его не любили, слишком тихим и замкнутым был. Его дразнили — молчал, дергали, обзывали — молчал, потом вдруг зверел и набрасывался. Тогда с удивлением и страхом отступали от него, обозвав психом. И снова нарочно злили, чтобы посмотреть, как он психанет. Он стеснялся своего роста: был выше других и при этом вялым, тонкошеим. Стеснялся заикания — это уж в шестом и седьмом — и часто нарочно молчал у доски, молчал упрямо, назло себе, и, хорошо зная урок, получал двойку. Стеснялся имени и проклинал за это мать-стюардессу: «Это надо же так придумать, киношница, дура веселая! — к «Мухину» присобачить «Оскар»! Живи теперь на свете... Лариса, наверно, тоже в душе смеется, недаром же она кличет его с первого дня по-своему: «Оскар! Оскар!», с ударением на «о», а не ОскАр, как все. Так собакам, наверно, кричат: «Оскар — ко мне! Оскар — тубо». И в школе его дразнили вначале:. «Муха! Аскарида!» А он зверел и набрасывался...
Какой он тогда был? У бабушки есть альбом с фотографиями. Худющий, длинный. Спутанная белесая челка, сонные какие-то глаза. «Глазенапы», — весело говорила мама, и мамина тоненькая ладошка, пахнущая то духами, то карамелькой, нежно ворошила его соломенные патлы. Но это — так давно, даже не в школьное время, не в детстве, а где-то словно за порогом детства, и так это было недолго, недолго!.. — вот даже маминого лица он не может вспомнить: какое оно было при этом? — когда она ворошила его патлы и смеялась над «глазенапами»? Бабушка говорит, что она совсем юная была, ну, вот — как Лариса. Как — всего лет через пять после этого — Лариса, новая жилица в их доме.
«Так когда же это было? Когда?» Он рывком закинул руки за голову, шумно передохнул... «Хватит придуриваться, Мухин, ты же отлично помнишь, когда. Разве день тот — забудется?»
В тот день он сбежал с физкультуры. Мальчишки исчеркали мелом сзади всю его куртку. Дело обычное, и он сам черкал на чужих пиджаках, но на этот раз почему-то разобиделся. И когда все побежали в зал на физкультуру — скрылся в уборной. Там он кое-как оттер куртку мокрой ладонью и пошел домой с третьего урока... Возле их подъезда сгружали мебель. В притир к дверям стоял грузовик с откинутым бортом. Разным барахлом, этажерочками, кипами книг, тюками заставлены были подъезд и площадка у лифта. Старушенция со второго этажа объясняла кому-то, что это въезжают молодожены... К лифту было не протиснуться — все загромоздила мебель новоселов. Оська пробрался между шкафом и стульями, шагнул на лестницу. Там стоял и курил новый жилец. Наверное, муж. Широкий и громоздкий, в кожаном пальто — второй шкаф, но поменьше. Он занял собой все пространство, от стены и до перил лестницы. Оська поднялся еще на две ступеньки и оказался вплотную к новоселу. Тот не посторонился, взглянул на Оську, но его не заметил и стряхнул с сигареты пепел. Да ведь он же не заметил его, попросту не заметил! Оська хотел было попросить его подвинуться, но промолчал — чувствовал, сейчас начнет заикаться. «У-у, черт, шкаф проклятый, пнуть бы его сейчас нотой. Да он, пожалуй, и этого не заметит, только даром ногу отшибешь» (так было с ним однажды в детстве, когда Оська ударил ногой по стене). И он вдруг сам себе дураком показался и совсем-совсем маленьким, как мошка. Оська повернулся и сбежал по ступенькам вниз — там было уже свободнее, стулья отодвинуты, и там уже стоял лифт. Дверцы кабины до отказа распахнуты, в нее задвигали шкаф. Двое рабочих в серых стеганках подняли шкаф, втиснулись в лифт и осторожно опустили шкаф на пол у стенки. Потом один вернулся и прихватил еще какую-то тумбочку.
— Хватит, — оказал другой, — больше не потянет...
— Ставьте, ставьте! — зазвенел сзади женский голос.
Оська обернулся: девушка, рыжеволосая, в коротком платье, стояла и командовала рабочими. Платьице ее было вроде школьной формы, только яркого синего цвета. Да и сама она была яркая: губы красные огненно, а длинные ресницы — синие, и синие веки. А волосы стянуты в рыжий пышный хвост на макушке. Стояла она в центре всего этого развала — стульев, коробок, тюков и книжных связок, — стояла прямая и решительная (капитан на мостике во время бури) и распоряжалась всей этой суматохой и курсированием мебели.
— Еще этажерочку туда, она легкая, — хозяйка указывала пальчиком куда-то в угол.
Сверху, с лестницы, позвали:
— Лариса!
— Да-да? — она оглянулась.
Потом, что-то вспомнив, процокала каблучками через всю площадку — в угол, где стоял сервант. Обхватила его руками и отодвинула от стены.
— Поезжайте! — крикнула она, двигая сервант.
Шумно захлопнулась дверца лифта, кабина пошла вверх. А Оська все стоял и смотрел на Ларису.
Лифт дошел до верха, было слышно, как там сгружают мебель.
...Он смотрел на нее: на рыжий ливень ее волос, на слабые девчоночьи плечики, которые дрожали от напряжения, когда она отодвигала от стены сервант... Яркая, чудесная, но Оська вовсе не удивился, увидев ее: он ее уже видел в цветном французском фильме.
— Отойди, мальчик, не стой на дороге... Ну-ка, помоги, мальчик!
Зачарованно он смотрел в ее лицо, на колючие синие ресницы, на завиток волос между бровей. Может быть, артистка? Потом узнал: она училась в технологическом институте.
И снова спустился лифт, и люди в стеганках втащили туда сервант, а за ним и торшер, и другие вещи. Площадка опустела. Теперь уж ничто не загораживало Ларису, и Оська увидел ее всю: тонкую, в коротеньком платье, в туфлях с большими каблуками. И ноги, длинные, сильные ноги, чужие для этой хрупкой фигурки. Оська смотрел на нее, наверное, как-то странно, потому что она вдруг поджала губы и улыбнулась. Она всегда так улыбалась ему — но это он заметил уже после.
А потом они встречались каждый раз в лифте. Оба спешили — Оська в школу, она в институт. Всегда она была в коротких платьицах, юбочках, ко всему короткому у нее было пристрастие, словно оправдывалась за раннее замужество своими сильными, слишком зрелыми, женскими ногами. А вообще похожа она была на девчонку, только сильно накрашенную, и Оське хотелось дернуть ее за волосы. А она поджимала губы и улыбалась, одному ему так улыбалась, и Оське это нравилось. Почему она так улыбалась? Наверно, уж очень Оська странно смотрел на нее... А о чем она тогда думала?..
Он перевернулся на живот и обхватил — руками враскид — раскладушку. Дождь снаружи глухо стегал по крыльцу. Дождь...
Они поселились на восьмом, на том же этаже, где жил и Оська. Бабушка заходила к ним попросту, по-соседски, и звала их «Толя» и «Ларочка». Как долго спускался лифт по утрам! Мука и блаженство. Почему она отворачивалась, когда Оскар задевал ее портфелем? А он потом нарочно задевал и на ноги наступал в лифте нарочно. Оскар был тогда уже выше ее ростом. Тогда, в седьмом классе. А в девятом — выше и ее Толи на целую голову. Как-то она оказала, что у него звучное имя, что имя интересное, и в Америке даже есть «премия этого имени», ее дают киношникам. И улыбнулась чуть снисходительно... Сказала, что ничего не имела бы против, если бы так звали даже ее сына. Но двух ее драчливых мальчишек звали Сашок и Сережка. Это уже потом, когда Оскар Мухин вернулся из армии. Кстати, там, в армии, он начал писать стихи — и все о ней, — восемь общих тетрадей исписал! Впрочем, в стихах ни разу не было имени «Лариса». А была какая-то она, прекрасная и необыкновенная. У нее жаркие волосы, синие ресницы и зимние глаза. Голос такой нежный и четкий, голос — как колокольцы, и радуга, и шаровая молния. И ладони — зовущие и нежные.
Стихи были плохие. После армии он увидел, что ладони-то у нее самые нормальные, только очень маленькие. Но вообще-то в стихах что-то было. Что-то верно схваченное. Лариса.
Нет, чего там! Стихи как стихи, все нормально, зря бросил писать, можно было бы и в Литинститут их подать. И прошел бы! А что он, рыжий?..
Оскар спустил руки и нашарил под раскладушкой сигареты и зажигалку... Ага, зажигалочка, та самая! Которую он у Толи стащил... Глядя на зажигалку, Мухин вдруг почему-то вспомнил Ларисиного «Толика» — и его манеру закуривать, и как он по утрам выходит из квартиры своей упругой походкой тяжелоатлета, как бросает небрежное: «Лариса, запри» — и, не дожидаясь лифта, сбегает по лестнице, идет через двор, на углу останавливается у газетного киоска. Всегда останавливается. Толик рутинер: у него раз навсегда установившиеся привычки. Солидный молодой человек. Из тех, наверное, у которых к тридцати под льняными волосами уже просвечивает лысинка, из тех, которых соседские тетушки называют по имени-отчеству уже в двадцать восемь. Вспоминая это, Мухин поймал себя на том, что думает о Толике с отголосками старой, острой ненависти. И он с досадой швырнул зажигалку под кровать...
В самом деле, за что она полюбила этого идола, дубоватого, лысоватого, с неподвижным квадратным лицом?
И вспомнилось такое. Однажды, одним прекрасным воскресным утром, чистил Оська на лестнице ботинки. Из соседней квартиры, за Ларисиной дверью вдруг послышались громкие голоса. Голос высокий, звонкий трепетал непрерывным колокольчиком. Бухал изредка глухо и вяло голос другой, голос ее мужа. И Оська забыл про свои ботинки, он стоял, сжимая щетку в потной руке, и растерянно слушал перепалку за дверью, и представилось Оське... Вот в слезах, кусая свои дрожащие от обиды губы, ходит она по квартире в коротком своем китайском халатике — халатик распахивается на коленках, когда она резко поворачивается, дойдя до стены, — ходит, как юная пантера в железной клетке зоопарка. Ее пушистые волосы на плечах пахнут шампунем и духами. А грубый голос над ней бухает и бухает, будто бич укротителя... Так думалось Оське... Дверь вдруг распахнулась, и вышел угрюмый Толик. Оська едва успел нагнуться над ботинками, ожесточенно стал их надраивать. «Вот тебе, вот тебе!» — приговаривал он, чиркая щеткой по тупорылому ботинку. Тяжелые шаги Толика затихали внизу на лестнице. «Дура!» — в сердцах сказал Толик... Она, конечно, не слышала этой «дуры», но Оська слышал. Потом выскочила Лариса. Щебетнул ключик в английском замке. Звонко и легко застучали каблучки к лифту. И лифт вдруг послушно пошел вверх. Из кабины вышел Толик — вернулся за женой, — он неуклюже потоптался, и супруги уехали. Будто ничего не произошло. Оська заметил: она, как всегда, яркая, безмятежная, Толик мрачнее, чем обычно («дуб, шкаф»), лоб в складках («вот образина»)... С тех пор Оська все чаще стал замечать, что его сосед мрачен и озабочен; «переутомляется» — вздыхала бабушка, «талантливый инженер» — уважительно говорили соседи снизу. А техник-смотритель, проверявший батареи, сказал бабушке, что Николаев (фамилия Толи) даже премию за что-то получил. «Лебезят», — думал Оська, «демагогия», — мысленно вворачивал он недавно вычитанное словечко. А самому представлялось, как «талантливый Николаев» каждый день тиранит Ларису, а она все скорбно и спокойно сносит. «Ясно, не хочет сор из избы выносить. Вот какая она! Лариса...» По ночам Оська мечтал, как он спасет ее от жестокого мужа, и как она, счастливая, заплачет светлыми слезами, и как потом она поцелует Осю... Воображение Оськино разыгрывалось, ему мерещились захватывающие приключения. Ларисин муж, мрачный злодей с квадратным гнусным лицом, озираясь, спасается бегством от статного, как молодой ковбой, Оскара. Они мчатся по скалам, борются один на один на яхте в океане, яхта переворачивается: схватка в море, Оскар на спине дельфина; и снова погоня, перестрелка; пулеметная очередь все чаще и звонче... звон будильника тут пробуждает Оську, и бабушкин голос отрезвляет его: «Пора в школу».
В школе он становился все рассеяннее, когда его спрашивали — не слышал; «Мухин, в облаках витаешь?», «Мухин, к доске», — он с опозданием вскакивал под хохот класса. С классом все углублялся разлад. Все чаще стали его дразнить и поколачивать.
И вот однажды получилось так — не он погнался за спасающимся Толиком, а Толик спас его от побоев.
Вечером — после факультатива по русскому — возвращался он из школы. Наскочили Серый (Сережка Сипягин) с компанией. По первому же удару в спину Оська понял — двинул сам Серый: у верзилы Сипягина кулачищи — во!.. Серый, почему-то, издавна ненавидел Оську.
— Ну, плод любви несчастной, как жисть?
Серый встал ему на носки ботинок и схватил рукой за воротник. Сзади молча подступали дружки. Серый злорадствовал. «Сейчас будут бить по-настоящему», — понял Оська. И в тот же момент... Серого не стало: он шлепнулся на асфальт, дружки расступились. Оська увидел, что он опасен.
— А ну, катитесь! — медленный знакомый бас рявкнул на стаю Серого, которая тут же растворилась в темноте.
Толикова ладонь ободряюще хлопнула Оську по плечу. И Толик деловито зашагал дальше, к дому.
«Эх!» — в эту ночь Оська не спал: ворочался, перебирал каждую подробность драки. Думал о Толике, «Ларисином злодее», и было ему как-то неловко и странно о нем думать. Не хотелось быть ему благодарным. Но если по-честному — ведь это Толик его выручил. И пошел себе дальше, как ни в чем не бывало... Вот тебе и «шкаф», «дуб». А ведь он смелый, Толик! Ведь один Серый, если разобраться, выше на голову и наверняка сильней Толика, а вся банда растаяла от одного его спокойного окрика. Ай да инженер Николаев!
Может, объясниться, поговорить с ним в открытую? И все-таки поблагодарить? Что, мол, раньше он, Оська, не понимал его, представлял не таким, а он... вон какой... (так, смущенно и сбивчиво, думал Оська в эту ночь об Анатолии). И они будут друзьями?.. У Оськи не было друзей.
Через день, когда Оська встретил инженера во дворе, он впервые с ним вежливо поздоровался. Толик рассеянно кивнул в ответ:
— А, здорово, здорово!
Оська собрался с духом и выпалил:
— Вы, это, позавчера вечером здорово двинули Серому... Без вас бы я... — Оська смущенно искал слова благодарности. — В общем, я вам должен...
— А? — сказал Толик. — Да-да. Там шпана привязалась к какому-то парнишке, я разогнал...
— Вот-вот, — сказал Оська, — это я...
— Ты видел?
— Ага, — сказал Оська. — Всего хорошего.
Оська уныло поплелся домой. Он был разочарован.
Толик, значит, даже и не заметил, кого он выручил! Что ж, изобретатель, талант, рассеянный. А он-то, Оська, чуть было не ляпнул ему: «Спасибо за спасение!» Обрадовался: «Друг, друг!» Тоже, друга нашел... Досадно было Оське за свои ночные фантазии. Снова вернулась неприязнь к Ларисиному Толику. Все встало на свои места.
Давным-давно это было! Где-то за гранью веков, в другой эре. Лет пять назад, до армии... И чего это вспомнилось ему?.. Ах да, зажигалка!
А впрочем, с годами сгладилась его антипатия к Анатолию. Хотя что-то осталось. Что-то в голосе, в спокойных Толиных движениях задевало Оскара. В голосе? Нет, в самой манере разговаривать — медлительной, словно Толя мысленно переводит с иностранного языка, а может, просто упрощает, адаптирует свои мысли, боясь, что для собеседника они будут слишком сложны. И отвечал на вопросы Толя тоже не сразу — сначала помолчит, точно раздумывает, стоит ли вообще отвечать данному товарищу?.. Это раньше задевало Оскара. Конечно, он понимал в душе, что Толя просто флегматик, человек тихий, к тому же рассеянный. Но все равно Оскар его недолюбливал. Хотя было время, когда каждый вечер, допоздна, он засиживался у соседей, играл с инженером в шахматы. Это было после смерти бабушки, за год до армии. А когда отслужил и вернулся, у Николаевых все изменилось.
Все изменилось на свете. Молодая женщина с ресницами, как подснежники, сидела на скамейке в сквере, а рядом стояла коляска. А в коляске — видел Оскар — торчало колечко соски над чем-то белоснежным; очевидно, это был ребенок, очевидно, эта женщина с ясными зимними глазами была матерью, а этот квадратный, рассеянный инженер — счастливый отец семейства. И для Оскара тут места уже нет. Ему тут нечего делать!
А семейство у Николаевых прибавлялось. Через год появился и второй ребенок.
Но все так же, когда он видел ее, сердце в нем замирало. Он все думал о ней. И все еще держалось, жило в нем какое-то предчувствие, предчувствие какой-то радости.
Мухин поднялся, его слегка шатало. Распахнул дверь веранды... Свежесть! Шумной водой и лесом пахнУло в лицо. Туда, в сильные, седые струи дождя, он вытянул руки. От студи пошла пупырышками, заныла покрасневшая кожа. А хорошо! Приятно... Вон соседский забор, весь мокрый, темный. А за ним — в глубине — навесик, а под ним — трехколесный велосипед, издали — как большой паук. Над ним плющ строгими вертикальными рядами добирается до крыши веранды: словно лезет дружная шеренга взломщиков, чтобы осторожно добраться до окон и враз соскочить внутрь. А что, если и впрямь? Ох и взвизгнула бы Лариса!.. А что касается Толика, он бы не смутился, медленно рявкнул бы: «А ну, катитесь!» (вспомнился Серый).
Лариса. Что она там делает? В лото со своим потомством играет? Чистит картошку?.. Занавесками синими с большими ромашками задернуты ее окна. Занавески синие с большими ромашками не дают ему увидеть то, что по-прежнему необходимо видеть ему каждый день: ее хрупкие по-прежнему, но уже чуть покатые плечи, ее спину-пружинку, ее длинные и оголенные из-под короткой — еще короче, чем носят нынешние девчонки, — юбки несоразмерно зрелые ноги. Ее волосы, льющиеся по плечам, рыжие. Но плотно задернуты синие занавески с большими ромашками. Эх, сорвать бы их!.. Лариса всегда занавешивает окна, когда дождь. Боится простуды? Или шума плюща? Или, может, дружными рядами вверх влезающих бритоголовых взломщиков в полосатых пижамах? Лариса — она такая.
И все же — он должен видеть ее каждый день! Ее волосы, ее ноги из-под короткого халата, ее голос — он не может без этого. А если по-честному, Мухин, то ведь ты и приехал опять сюда, в эту старую бабушкину развалюху, чтобы каждый день видеть свою придуманную Ларису. Как привык за все эти последние десять лет. Десять летних сезонов. Когда-то бабушка рассказала соседке про чудесное дачное местечко, и Лариса мигом сняла напротив Мухиных веранду. Бабушки теперь нет, отслужившему Мухину в августе сдавать в институт, и чего бы ему тут делать — а он опять приехал, а Лариса считает... Да ничего она не считает. Будет она вникать в такие пустяки. Она попросту четко использует его для своих хозяйственных нужд, как всегда использовала («ну-ка, мальчик, помоги») его готовность совершить для нее подвиг. Всегда — это-то Мухин давно понял — используя и разменивая эту готовность на мелкие поручения... Ну что ж. Ну, приехал — тут неплохо, кино, танцы в клубе. Иногда и он ходит с какой-нибудь девчонкой на танцы. С ребятами на рыбалку. Но почему-то в толпе он чужой и затерянный, а на рыбалке ему скучно. И снова его тянет — хоть на минуту — в Ларисин мирок эстампов, ковриков, летучего сквознячка ее эфирного лака и духов. Хотя сама хозяйка озабоченно появляется и исчезает то на веранде, то в кухне — не посидишь, не поговоришь толком.
Мухин вышел во двор. Дождь прекратился — сразу, как оборвавшийся широкий занавес, с шумом обрушился, и все. Пар прозрачный, чуть лиловый, пошел от земли. В нем дрожала и струилась трава, и забор внизу, и нижняя ступенька крыльца, и кошка на ступеньке. Мухин видел, как вышла во двор Лариса, поставила на траву ведро с мыльным бельем, стала укладывать в авоську пустые кастрюли. Собралась на речку... А небо просияло после дождя. Синяя река неба заплескалась лучами солнца, стало припекать; острее и слаще травами, почвой, березовым листом запахло в мире, и хозяйственность Ларисы показалась вдруг Мухину ненужной.
Он выскочил за калитку и огородами побежал к речке купаться. Босые ступни радостно, с чавком, глубоко вляпывались в парной, жирный чернозем грядок. Плевать, что до коленок заляпаны техасы! Хотелось петь Мухину, подпрыгнуть, сдернуть с неба облако, ухватить за уголок, как простыню с веревки (но вот беда — облака уже ушли с неба), обнять весь мир и, разлетевшись, с ходу протаранить головой стог — да и вместе со стогом бухнуться в реку. И плыть, колошматить по ней ногами и руками. И он бежал к реке, и пел, и приплясывал, вертя бедрами, и махал над головой руками... Он вволю накупался. Под конец зачесал расческой гладкие влажные волосы, сунул в карман расческу в крупных каплях речной воды и по вечереющим полям пошел домой. Легкость, умиротворенность чувствовал он во всем теле. Тело было кроткое и тихое. В этот день он не думал о Ларисе. Он вернулся и крепко заснул...
А чего еще делать на даче, как не болтаться целый день у реки! Грибов в лесу еще нет. Заниматься ох как неохота (а надо, надо, Мухин! And you must, you must do it, Myhin), все равно неохота, и он снова — на речке, весь день валяется на песке. Ласковым кипяточком поливает утреннее солнце спину и плечи. Хорошо так лежать и загорать, томительно и сонно на горячем песке, и приходят разные мысли.
Мухин знает: Лариса скоро появится. Вот там, на мыску возле ив, их обычное место. Она придет или одна с бельевым тазом под мышкой, кое-что простирнуть и окунуться, или со всем семейством, тогда сзади будет безучастно ступать Толик, неся разные шмотки и подстилки. У него будет вид, будто он непрерывно извлекает квадратный корень из этого утра, неба, реки, берега и всех находящихся на нем.
Хорошо бы сегодня Лариса пришла одна! Без своего инженера.
Мухин вспомнил, как однажды он забежал за какой-то мелочью к Николаевым.
— Проходи в комнату, — улыбалась Лариса. Она была одна. Какую-то неловкость почувствовал он на этот раз. Стоял и не знал, что бы еще сказать.
— A am glad to see you! Ай эм глэд ту си ю!
— Ишь ты, по-английски заговорил, — засмеялась Лариса. — Чего это ты? В Америку собрался?
— В иняз, — Мухин достал сигарету. — Курить у тебя можно?
— Ну, ты даешь! — Лариса округлила глаза. — Ты ж не курил! Армия пошла тебе на пользу, — она захохотала, — сразу двум вещам научился: и курить, и английскому.
— И то, и другое необходимо для успеха в жизни, — от неловкости Оскар пытался острить.
— Ого, да ты стал мужчиной, я вижу! Ну, раз так, за успех надо выпить.
Она поставила на стол два фужера, достала из холодильника бутылку.
— Угощу тебя коктейлем. Собственным, — прибавила она. — Да ты садись.
Оскар потягивал какой-то сок, чуть отдающий слабеньким вином. И, освоившись, рассказывал Ларисе:
— Понимаешь, ну чего терять два года? Вот мы и решили за это время подготовиться в институт, — он стряхнул пепел и оставил тлеющую сигарету на краю пепельницы. — Я и Володька Новиков. Оба москвичи, одногодки, койки рядом. Чтобы ни одного слова между собой — по-русски, а только по-английски, и так все два года. Чуешь?
— Чую, — усмехнулась Лариса. — Ай, молодцы! А что начальство?
— А что начальство! Поддержало, поставило в пример другим: вот, мол, ребята не теряют времени... На второй год — такое постоянство! — сам инженер-капитан занимался с нами. В общем, выдержали железно. За все два года ни слова по-русски... Володька уже поступил в МИМО, в институт международных отношений. А я, ты же знаешь, немножко опоздал...
— Ну ты будешь сдавать-то?..
В тот день Лариса говорила с ним очень уж дружески, как с равным, как-то слишком уж ласково. Чокнулась с ним даже... «За успех»... Правда, в этом чоке и в четком ее голоске звенела обычная Ларисина насмешечка, которую он знал с детства («ну-ка, мальчик, помоги!»). Но тут она видела в нем впервые мужчину, а не мальчика... «Будешь сдаватъ-то...» — спросила она тогда, и это звучало по-настоящему дружески.
— В августе. А как же. Скорей всего, на вечерний.
— Ну, давай, — сказала Лариса. — Если надо, Толик тебе поможет.
Она повернулась к нему спиной и потянулась за кухонным полотенцем — высоко на веревке. Из-под короткого халатика выглянуло кружево черной комбинации. Она потянулась еще выше, Оскар заметил ободок чулка с пристегнутой резинкой. Мухин сам долил себе коктейля из бутылки, залпом выпил. Впрочем, Ларисин коктейль был ненамного крепче фруктового сока.
— Ну как, понравилось? — обернулась Лариса и взглянула на пустую бутылку. А голосок ее звенел лукаво и насмешливо.
Потом она убирала фужеры и протирала их полотенцем, потом они почему-то совсем близко друг к другу стояли в другой комнате и Лариса, чуть нагнувшись над зеркалом, поправляла свои волосы. Зачем-то ей вздумалось ворошить и его, Оскаровы, лохмы на макушке — у Оскара аж мурашки по спине пробежали. Он обнял ее, она резко отстранилась, но голову ему тут же затуманил ее неземной и дохлый настой духов, он еще сильнее привлек ее, шагнул к дивану.
Она всерьез рассердилась. Вырвалась и ушла на кухню.
Когда Мухин выходил, пристыженно и бесшумно, из ее квартиры, Лариса крикнула ему из кухни весело :
— Так знай, Толик поможет, если надо. Ты не стесняйся!..
День, как всегда, идет своим ленивым летним и незаметно молниеносным ходом. Солнце катится по небу с действительно устрашающей быстротой: только с утра расположился у реки — уже полдень, малость позагорал на песочке — уже вечер.
Появляется Лариса:
— Оскар, ты на тот берег поплывешь?
— Угу, — мычит Мухин затылком к Ларисе. Он нарочно не поворачивает голову, чтобы не знать подольше, одна она или с мужем. Подольше побыть в блаженном неведении.
— Осик, спроси там у аборигенов, хлеб в магазине есть или нету сегодня?
«Хоть бы сначала поздоровалась, — со злостью думает Оскар. — Утилитарная женщина. Чёрта, так я тебе и скажу, что привезли хлеб, даже если он там и есть. Совру, а то я знаю, что будет дальше: «Осик, слетай, лапонька, за хлебом, тебе ведь все равно для себя нужно». И волоки вплавь через речку пять буханок на вытянутой руке. Раз сплавал так для тебя, и хватит. Что я тебе, олимпийский чемпион?»
Оскар чувствует, что его совсем разморило от полдневного зноя, что слишком он нудно и длинно мысленно бормочет об этом самом хлебе, о своих обидах на Ларису и, того гляди, совсем задремлет. В башке уже звенит. Он делает усилие и, шатаясь, идет к воде...
Освежившись, накупавшись, выяснив на том берегу у аборигенов, что хлеб есть («Лариса, сегодня хлеба нет!»), он выскакивает и бежит, облитый блеском, по берегу... Глядит на Ларису. Она стоит к нему спиной, выжимает прополосканное белье и бросает его в таз. Толик в стороне, под ивами, лежит и слегка посапывает. Газета мерно вздымается на его спортивном торсе. Налетел с реки ветерок и катнул газету вдоль по песку. Оскар сел, обхватив руками мокрые колени, и глядит.
Странно катится газета! То ворохнется судорожно по песку, то прильнет, снова рванется и снова затихнет. Как солдат, ползущий по-пластунски. Край газеты распахнулся, и виден снимок на развороте: и впрямь солдат на этом снимке. Солдат какой-то чужой, снимок иностранный, что ли. Он в каске, в комбинезоне, а рядом — пленный или кто-то из населения: кажется, девушка. Издали не разберешь. Газета снова катится короткими перебежками...
— Толик, газета! — тонко восклицает Лариса. Толик не слышит, мерно посапывает. Лариса расстилает по траве на солнце белье.
Оскар глядит на ее наклоненную фигуру. Она хорошо загорела, почти бронзовая. Когда она нагибается, видна на коже белая полоска около самых ягодиц, незагорелое место, которое обычно закрывают трусы.
Он вдруг ловит себя на мысли, глупой и дикой, что жаль — он не солдат и сейчас не война. Вот тогда бы... Тогда бы он, прямо из боя, потный, закопченный, вдруг встретил бы Ларису... был бы куда смелее... Какие-то картины стали возникать в его воображении... Тьфу, черт! Сон, просто вздремнул он на солнце, голову напекло. Бред!
Он шумно вздохнул и забормотал что-то.
— Что, армию вспомнил? — прозвучал Ларисин голос.
Распрямившись, она стояла и глядела на него. И весело усмехалась. И счищала ладошкой с бедра присохшие песчинки.
— Да нет, я так, — смутился Оскар.
«Что она, мой сон подсмотрела, что ли? — подивился он. — Телепатия!»
— А вообще, да... Старшина наш Бондаренко припомнился.
— Понятно, — она опустилась рядом на песок, повязала капюшончиком на голове косынку. Потом разлеглась, щекой в ладонь, вытянула длинные ноги.
— Значит, не привезли, Осик?
«О чем она? Кого не привезли?.. Тьфу, она все о хлебе».
От ее близости — опять его охватил волшебный, чуть химический запах ее духов. От этого он ответил невпопад, не то, что хотел.
— Да нет вроде... Я могу сплавать опять, узнать.
— Ты лучше за молоком слетай! А, лапонька? — тут же сказала Лариса. — О господи! — она вздохнула. — Что ни день, то новая проблема. То того нет, то этого... Ну, пойдем окунемся, а то тебя солнечный удар хватит. То-олик! — крикнула она в сторону ив. — Купа-аться!
— Если меня удар хватит, то я за молоком не слетаю, — проворчал Оскар. Но юмор его не дошел до Ларисы.
— Понимаешь, мальчишки без молока сидят, черт знает что! У нас в Глинках, как назло, ни одной коровы... Вся надежда на Редькино.
— Знаю, — кивнул Оскар. По пояс в воде он стоял и поплескивал себе на плечи, медля окунуться после зноя. — Вы у кого там берете?
— Да у Козла. Так его зовут все. Второй дом Козловых, с правой стороны.
— Что ж, могу и слетать, — повторил он и нырнул.
— Ой, лапонька, сейчас, только я бидон сполосну... — крикнула в ответ Лариса.
И удивленно завертела головой в разные стороны: «лапоньки» нигде не было видно. Река была пуста. Мухин дельфиньим ходом шел под водой и не спешил выныривать — хватит! Он хотел вдоволь накупаться, он жаждал свободы — перед тем, как идти выполнять свой обычный оброк для Ларисы!
Мухин бойко зашагал по заливному лугу, в руке его побренькивал да позванивал пустой бидон.
Трава около берега была только что скошена. Пахло плотным, как борщ, запахом созревших трав и молодого сена. Мухин взбежал на взгорок — весь в колкой щетине стерни, как стриженый затылок допризывника.
Оттуда открывалось поле, где травы еще не были скошены и качались пучки самых разнообразных цветов: зонтики, корзинки, кружева разных ромашек и хвощей, а вокруг телеграфных столбов — розовые струистые лианы иван-чая.
Столбы через поле шагали вдаль стометровыми шагами, и каждый столб, окруженный иван-чаем, напоминал ногу в ботфорте. Или в болотном сапоге, только коротком.
Над столбами гудело, когда Мухин проходил мимо них. Провод кое-где провис, а в одном месте столб покосился, вероятно от грозы; но столб не падал, опущенным проводом упираясь в землю, как споткнувшийся человек — рукой.
Вдали в травах на холме стояла корова. Она стояла в солнечном нимбе. Словно обведенная по контуру кисточкой сияющего белого цвета. От этого она казалась чудовищной и фантастической. Голова была опущена в траву, а громоздкое ее тело — когда Мухин подошел ближе — напоминало палатку, изнутри распяленную на кольях.
Мухин шел по горячей тропке между овсами. Его обдавало жаром хлебов. Вдали синела опушка, там шумел прохладный, как море, лес. Так думалось о лесе издали. Оттуда налетел ветер...
Березовый листок прилип Мухину к руке, как билет на вход в лесную прохладу.
Сразу за опушкой, в наилучшем сосновом месте, начинался дачный поселок, который потом постепенно переходил в пыльную, паршивую, обыкновенную деревеньку Редькино.
Около опушки, слева, вился жгутик ручейка, впадающего ниже в реку. Когда-то здесь было большое русло, ныне оно затравенело, по местам образовались глиняные оползни, крутые и желтые, как срезанные гигантской стамеской. В них чернели дыры ласточкиных гнезд.
Ласточки вились и хлопотали над обрывом, и вдруг то одна, то другая — пропадала в дыре, как шар в лузе. Одна из них, подхваченная ветром, взлетела высоко, потом снова упала и заметалась. Своим мельканием она штриховала небо над Мухиным. Мухин остановился и долго глядел на нее. Судорожная, полоумная. «А что, — подумал Мухин, — раз не только люди, но и животные бывают с различной психикой (вспомнилось, как бабушка рассуждала о «разном интеллекте» ее и соседского котов), то и среди птиц могут быть свои ненормальные и несчастные. Недаром говорят: «белая ворона». Нормальными бывают только одни инженеры».
Мухин вошел в лес. Вот и поселок дачный, с одинаковыми какими-то картонно-фанерными домиками, покрашенными под более дорогой материал. Это была подделка. И все тут было какое-то ненастоящее, фальшивое, но с претензией на роскошь. Каждая дачка — всем своим убогим размахом: клумбами, кактусами и фикусами, выставленными в кадушках, фруктовыми деревьями, столиками под ними, гамаками и душевыми бачками и прочим — старалась показаться шикарнее, чем она есть, «работала» под виллу миллионера.
Мухин шел по узкой прямой улочке, посыпанной песочком, как будто он шел в трубе. С обеих сторон были дачные домики. Все домики были убийственно стандартны, все одинаковы, как соседние кабинки вокзальной уборной (такое неинтеллигентное сравнение почему-то пришло в мухинскую голову).
А впрочем, если уж говорить об уборных, то участки лепились так тесно, что в их концах одну уборную от другой отделял только забор. Соседи вполне могли, сидя в них, обсуждать последние известия... Был полдень. Из уборных, из кухонек в садиках, с крылечек веранд — появлялись плотные дамы, на гамаках покачивались, свесив ноги, дочки в брючках, на велосипедах между клумбами катались упитанные чада, похожие на Ларисиных Сашка и Сережку. А молодые женщины, издали похожие на Ларису, занимались хозяйством. В каждом дворике и садике — с ужасом заметил Мухин — по Ларисе: одна Лариса согнулась над клумбой, другая, стоя у столика, чистила овощи; в разноцветных платьях и халатах, черноволосые и рыжекудрые, разного роста, но все прекрасные и стройные — всюду были Ларисы, одни Ларисы! Это была фантасмагория. «Не рехнулся ли я? — думал Мухин. — Может, я — вообще? Того?»
Вдоль всей улицы с обеих сторон, у каждой калитки, сидело по длинношеему мордастому псу. Псы были таких дорогих пород, что даже не лаяли на чужого Мухина, не снисходили до вульгарного лая, только поворачивали вслед ему коробчатые мохнатые головы.
Мухин ускорил шаги, ему было душно. Он шагал мимо домиков-кабинок, мимо шеренги неподвижных псов, похожих на идолов острова Пасхи. Они, как по команде, поворачивали головы и смотрели ему вслед.
Роща стала редеть. Пошли места захудалые, сараи и свинарники, и началась деревня. В начале деревни встретился мужик: здоровенный, черноволосый с проседью, в пестрой трикотажной тенниске навыпуск. Рожа его показалась Мухину зверской, опереточно-разбойничьей. Все дело в том, что мужик был рябой, его красное лицо было усеяно оспинами, как стенка в тире.
— Не скажете, — спросил Мухин, — где тут Козел живет?
— Я Козел, а чего? — ответил мужик.
Он заулыбался, и его «зверская рожа» оказалась довольно симпатичным, добродушным лицом славного дядьки-балагура.
— Ты чего, ко мне, что ль? — спросил мужик.
— Да я за молоком, — Мухин показал на бидон, — мне сказали, у Козловых есть, дом Козловых... — он смущенно мямлил, стараясь исправить свою невольную грубость.
— Ой, браток, а у нас сегодня, кажись, и нет, гости приехали. Родня, понимаешь. А знаешь что, вон второй дом, спроси у хозяйки.
— Ага, ага, спасибо! — заторопился Мухин.
Козел размашисто пошел дальше. Потом обернулся и крикнул издали Оське:
— Если хозяйки нет... там дочка... У нее спроси... Жми дальше, браток!
«Ну и рожа, как стенка в тире. А славный дядька», — подумал Мухин, и стал «жать дальше».
Оська откинул калитку и вошел во двор. Его облаял черный и лохматый пес: выкатился из яблоневого сада и бросился к Мухину.
— Назад, Цыган, ко мне! — раздалось с крыльца. — Смирно, Цыган!.. Да вы не бойтесь, он смирный.
На верхней ступеньке крыльца сидела девушка и глядела на Мухина.
Оська поздоровался. Девушка тоже.
С огородов, из дальнего конца деревни, слышалось пение: «...и с плеча ее бросает в набежавшую волну».
— А сегодня что, деревенский праздник какой-нибудь? — спросил Оскар.
— Праздник вчера был, — ответила девушка, яблочный спас. А это гости наши поют, дядя мой приехал, пошел к родне.
Девушка послюнила палец, провела по пушистым серым бровям, потом пригладила волосы на висках. Рядом с ней на ступеньке стояло прямоугольное зеркало и лежал гребешок. Как видно, она тоже собиралась в гости. Она спросила:
— А вы к нам?
— А я к Козлу за молоком пришел, — сострил Оскар и сам по-глупому рассмеялся.
Тут, рядом с этой простецкой девушкой, он сразу освоился и чувствовал себя свободно. Словно он сам заразился от только что встреченного дядьки его добродушием и балагурством. А может, в этом доме сам дух был такой — веселый, простой и дружеский — и он сразу же охватил и Мухина. Однако его шутка — «к Козлу за молоком», он сам почувствовал, — была действительно глуповата, но девушка, казалось, этого не заметила.
— Да? — она взглянула на Мухина и вздохнула. — А вы знаете, у нас сегодня нет молока. Все ушло на еду... Да вы садитесь, — она подвинулась на ступеньке. — Может, чего придумаем.
Оскар сел рядом. Девушка протянула ему зеркало, а сама взяла расческу.
— Подержите вот так, ага?
Оскар приподнял зеркало, а девушка стала, глядя в него, причесываться.
— Да не так, повыше, повыше! Вот теперь так. — Она отвела его руку немного влево и вверх.
Ладонь ее была жестковатая и теплая. От волос и нежной здоровой шеи пахло парным молоком и сеном.
Она поплевала на гребень и принялась начесывать волосы.
— Ну, вот так, спасибо! — взяла из рук Мухина зеркало, отложила зеркало и расческу в сторону и протянула ему ладошку: — Познакомимся?
— Мухин. Ося.
— Галя... А вас... Вася? Ой! Я не расслышала, —. переспросила девушка.
— О-ся... В общем, Оскар, — передернул плечами Мухин, — такое имя...
С девчонкой было хорошо. Она разговаривала весело, удивляла Мухина простодушием. Чистое скуластенькое ее лицо все время вспыхивало улыбкой.
— Вы всегда здесь живете? — спросил Мухин.
— Раньше жила, а теперь я в городе, в общежитии, — она широко заулыбалась. — Я в техникуме учусь.
— В каком?
— А в строительном техникуме. Сейчас я на практике.
— Где? На стройке? — не сразу сообразил Мухин.
— Прям, на стройке! Тут наш лагерь недалёко, в лесу. Может, видали?
— А, видел, знаю, — соврал Мухин. Лагеря он не видел.
— Ну и вот. У нас танцы там каждый вечер, дачники приходят. А вы почему не приходите? — она посмотрела Мухину в лицо и расширила глаза. Мухин усмехнулся:
— А откуда вы знаете, что не прихожу?
— Чего-то я вас не помню.
— А вы всех помните?.. У вас, наверно, феноменальная память.
— Всех не всех, а вас бы запомнила.
— Э-э... — Мухин пригладил пятерней челку. — Правда?
— Ага. У вас запоминающаяся внешность. А вы женаты?
Мухин поперхнулся от неожиданности:
— И да, и нет...
«Ну и простота святая! — подумал он. — А почему «и да, и нет»? А ладно, пусть поломает голову». Он и сам не знал, почему он так ответил. «Ну и девчонка! Ну, дает!» Мухин хотел было презрительно пофыркать в душе, но, сам того не замечая, с интересом слушал самоуверенные реплики этой простушки, и уже ждал их, втянулся в игру. Девчонка не умолкала. Ясная, крепкая, вся на виду. Все это было так непривычно.
— Эх, — она откинулась и потянулась, — знаете, о чем я думала сейчас?
— Откуда же я могу знать?
— О наших ребятах.
— О студентах?
— Ага! Вот практика была у нас зимой. На стройке. Ой, вот смех-то был! У нас в бригаде шесть девчонок, из стройтеха нашего, — затарахтела Галя. — Значит, практика, зимние каникулы. Вот прораб и говорит нам: «Белите, ребята, стены», — она опять расширила глаза и приблизила к Мухину лицо.
«Странная манера кокетничать», — подумал Оскар.
— А в январе белить, это, значит, мартышкин труд. Стены не просохнут, и вся побелка отвалится. Мы и говорим: «Не будем, говорим, белить, не просохнут стены-то!» А он говорит: «Белите!» А мы: «Не будем!» А он: «Мажьте, а то практику не зачту!» А мы, — она еще больше удивленно округлила глаза, — а мы: «Ну и черт с тобой, не зачитывай!!!» Это по-тихому, конечно, а вслух: «Ладно, говорим, побелим стены, сам ответишь», и побелили.
— Ну, еще бы! — кивнул Мухин. — Раз начальство велит... Ты бы посмотрела, как в армии...
— Ты понимаешь, Оскар! Вот, говорим, побелка отвалится, сам будешь отвечать. А так и вышло. Она и отвалилась. Прораб говорит: «Белите снова!» Мы белим, а она обратно отваливается.
— Глупо! — Мухин захохотал. — Кукольный театр у вас, что ли?
— Чего глупо! Не глупо, а здОрово! — Галины глаза стали совсем круглые, как яйцо, от восторженного испуга.
Вообще, показалось Мухину, Галины глаза обладали способностью расширяться до бесконечности, по нарастающей.
— Белим — отваливается. Белим — отваливается, — повторила Галя.
— Ну, а дальше? — спросил Оскар. Не терпелось узнать, чем же все это кончилось.
— А вот, значит, так всё и белили, а она так все и отваливалась. Покуда практика не кончилась... Ух, и весело было!
Она обхватила руками колени.
— Ну, и ответил прораб? — спросил Мухин.
— Не-а. А чего ему будет-то? Поставил: нам — зачеты, кому надо — пол-литра! И порядок. А еще мы батареи ставили, — продолжала Галя. — Где ставили? — она опять округлила глаза и вытянула губы трубочкой. — В жилом доме... Вернее, ставят мужики да наши парни из техникума. А мы, девчонки, только сидим себе на подоконнике да песни поем. А работяги тяпнули раз, тяпнули два, да еще жильцы-то им в каждой квартире подносят...
«Зачем?» — хотел спросить Мухин, но Галя опередила :
— Это чтобы в комнате побольше секций поставили, чтоб теплее было. Ну вот и накачались. Все у них из рук валится. Стали батареи варить, а у них ка-ак сварка из рук вырвется, ка-ак полыхнет огонь во все стороны, прям гиперболоид инженера Гарина, все жильцы ка-ак побегут, паркет сожгли, кресло, обои — в дым, у одних был сервант заграничный — в дым закоптили... жуть! Вот была потеха!
— Ух ты!
— Ну, а потом уж мы, девчонки, после них мигом батареи поставили, — она послюнила палец и пригладила волосы на висках. — Во как. Не то что ваш брат.
— Да ну? — сказал Мухин. Мужская честь его была задета. «Однако, гордая, — подумал он. — Мастера, парни — все дураки. А вот девчонки всё могут».
— Ага, — Галя поджала ноги и подбородком оперлась о колени. Кожа на коленных чашках натянулась, розово заблестела, коленки стали сильными, квадратными, как лбы у собак боксеров. И вся Галя, видел Мухин, была не гибкая, но сильная, ладная.
Когда она вот так сидела, с ногами, на ступеньке, изгибы ее спины и ног еще больше показывали, какое это крепко сработанное тело. Хотелось глядеть на него, на Галины бедра и ноги, но Мухин стеснялся глядеть и отводил глаза.
— Вы очень интересно рассказываете, — сказал Мухин.
Почему-то они опять перешли на «вы», но не заметили этого.
Она повернулась, посмотрела широко на Мухина. Глаза были дымчатые. Он только сейчас это заметил.
— Ой, да ну, что вы, неужели вам интересно со мной? — она еще ближе пододвинула к нему лицо, расширив глаза.
Забавно это получалось у нее, как в кино. «Ей бы актрисой быть, — подумал Мухин. — Жанной Прохоренко. Да она, пожалуй, натуральнее... Смешная!»
— Интересно, — подтвердил Мухин.
И вдруг взял ее за локоть. Она засмеялась и вскочила.
— А знаете, мне все равно сейчас корову доить. Давайте я вам налью молока...
— Вы и доить умеете?
— Где ваш бидон?.. Ага! Я умею все, что надо в колхозе. — Она весело вышла.
Мухин сказал ей вслед, когда она выходила:
— Ты универсальна, моя бэби, — насмешкой он старался скрыть какое-то непонятное чувство. — Ты просто чудо! Я убит.
И поплелся к сараю, где девушка доила корову…
Потом он шел домой, с тяжелым бидоном в руке, в бидоне шепталась пышная пена, парное молоко булькало. Он шел не спеша, кружным путем, огородами.
Вечер какой теплый и душистый! Вечер напоен медным звоном цикад. Что это цикады сегодня громкие необыкновенно? Оскар слушал не их, а себя: он ощутил в себе тишину, покой. Какую-то умиротворенность и легкость, как бывает на душе и в теле после долгого купанья. Хорошо бы это чувство сохранить в себе на всю жизнь!
Сохранить, а как? Грибы вот консервируют, и ягоды тоже, даже их сок и аромат сохраняется, а этот чудесный вечер — со всеми этими запахами, цветами, таинствами — разве его засунешь для сохранности в бак или в трехлитровую банку? Счастье не засолишь. Не замаринуешь свой час блаженства, своей тихой радости, своего покоя.
«А то бы... Эх, а если бы это было возможно!.. — размышлял с полной серьезностью Мухин. — Вот, скажем, в мире слякотная поздняя осень, на душе — сквозняк, брр... или зима, холодно... — а ты взял, вскрыл баночку июня и хвойного леса, сунул нос в бачок летнего вечера... Как хорошо! Почему до сих пор не изобрели такого? Куда смотрят ученые! Занимаются там чем-то, ракеты, комбинаты, ерундой разной. А вот до этого не дотопали. Позор!..»
Он и не заметил, как дошел до самых Глинок. Вот и крыльцо, и его окликает Лариса:
— Оскар, — она опять кличет его по-псиному, с ударением на «о». — Все в порядке? Есть молоко?
Мухин кивает. Сейчас неохота ему отвечать. Вдруг почувствовал, что очень устал от этого похода. Какую-то пустоту в душе, вялость он вдруг ощутил. Странно! А Ларисин голос кажется слишком резким, словно бы насильственно колотится в уши.
— Заходи, заходи, Оскар! Я тебя сейчас молочным коктейлем напою. Ты ведь хочешь коктейля?
— Нет, спасибо... — (Вспомнился тот коктейль.)
Мухин прошел к себе.
Ночью шел дождь. Шумели в окно — оно было раскрыто, — шумели, бушевали березы во дворе, а за ними — все деревья, все леса, весь лесной горизонт. Вдувало бурей дождевой колкий ветер — прямо до подушки, до головы. Оскар метался во сне, просыпался под гулкие обвалы дождя и снова засыпал... Кто-то все снился ему, какая-то огромная, хохочущая, с голыми ногами и квадратной спиной; то она бежала куда-то под грохот волн (море почему-то снилось), то сидела — подбородком в колени — одна на высокой - высокой скале. Одна над морем. И глядела на облако, но облако становилось серой собакой, которая скакала по бушующим вершинам леса, а та, с голыми ногами, смутная, как валькирия, кричала со скалы вслед собаке: «Оскар! Оскар!..»
Мухин вскакивал, глядел на шум дождя за окном — мирный простецкий шум простого дождя, — падал, успокаиваясь, на постель и снова засыпал.
Встал он поздно. Было солнечно. Весь двор сверкал, переливался осколками росы. Но уже опять набегали тучи.
И снова понемногу дождило.
День обещал быть серым и пасмурным. Мухин такие дни любил... Приятно в такую погоду бродить по лесу. От ходьбы жарко. Ветер — в лицо и волосы треплет. Брызнет ни с того ни с сего дождиком — хорошо! Солнце глянет. И тогда солнечными, пыльно-желтыми полосами весь лес разлинован, и под ногами вспыхивает оранжевый ковер хвои и шишек.
Вдалеке, за деревьями, на опушке копошатся какие-то фигурки. Странно, что они делают? Заняты они чем-то странным.
С какими-то палками, трубками, треногами-раскоряками выше их ростом. Как будто каждая из фигурок таскает на себе большого паука. Двухэтажные люди. Какие-то человеко-пауки. «Тьфу ты! — подивился Мухин. — Не пойму что-то».
Ветер раскидывает по лесу их голоса — даже до Оскара доносится.
— Левей, Рита, левее!..
— Так? Витёк, так?
— Левей, Рита, левей! .
— Так?
— Теперь так!
Мухин подошел, пригляделся.
Парень устанавливает теодолит. Другой прильнул к трубе прибора. Он деловито машет кому-то рукой.
Мухин идет по темному, пасмурному лесу, в таинственной сумеречи, под монотонный накрап дождя и шелестение...
Лес кишит незримой «муравьиной» работой и голосами. Лес живет таинственной жизнью. Так чудится Мухину.
Лес полон какими-то деятельными гномиками с линейками, рейками, трубками, теодолитами... То они вдруг появляются рядом и около, то, как по мановению, исчезают...
— Серега, не трогай, не вытягивай! Это ж не наша вешка!
— Ну да! Забыл? Сам вбивал.
— Стой, куда! Куда планку-то потащила!
— А метки, наши метки? Где наши-то колышки?
— Понаехало тут два вуза и сто техникумов! Теперь разберись, где кто метил. Где мы, где они...
— Ну, уж «сто». Скажешь тоже.
— Серега, а ты ихние выдергивай, ставь свои! — веселый девчоночий голос явно поддразнивал какого-то Серегу. — Давай, давай, чего робеешь! Они, небось, не робеют.
«Да это ж студенты Галкиного «стройтеха», — догадался Оскар. — Наверно, и Галка здесь».
Он вспомнил, как она смешно растаращивает глаза и придвигает свое лицо к нему, как будто хочет рассказать что-то страшное. И рассказывает: «Мы белим, а она обратно отваливается». Ах ты, Галка!
— Эй, где наши колышки?! — снова швырнул ветер целую горсть голосов.
«Того гляди и Галка встретится, — думалось Мухину. — Она здесь, в этом лесу».
В лесу потемнело. Забарабанили по листве большие капли. Оскар поскорей свернул в ельник, укрылся под кряжистой старой елкой. Внизу, у самого ствола, было сухо и пыльновато, хоть костер разжигай, и копошились муравьи. Но дождь стал проникать и сюда, и Оскар зашагал от елки к елке, выбирая навес погуще.
Около низинки стеной стояла шеренга старых елей, их острые вершины разной высоты напоминали храм Василия Блаженного. Древний лес. Храмовые ели!.. Мухин подошел ближе, раздвинул ветви ближней к нему елки — и аж присвистнул от неожиданности. Множество глаз блеснуло на него.
Ребята сидели прямо на мху, на куртках, на своих рабочих чемоданчиках. Они хохотали. При виде постороннего — все замолчали. А одна девчонка, уставясь на Мухина, громко фыркнула.
— Кончай, ша, — сказал парень.
Две-три девчонки зашептались,
— Гей, славяне, — сказал Мухин. — Здорово! Неплохо устроились.
Он видел, что все они моложе его, и не робел.
— Над нами не каплет, — сказал парень под дружный хохот. Самые простые слова почему-то вызывали у этих ребят громкий, продолжительный хохот. — Присаживайся!
— Присаживайтесь. Вот сюда, — одна из девушек подвинулась.
Оскар сел между толстой девушкой с косичками и каким-то парнишкой. В этой компании он сразу почувствовал себя своим.
— Эй, Женька! — крикнули ребята кому-то в темноту леса. — Где ты там? Давай свою гитару.
— Же-еня-а! Ждем! — подхватили девушки.
Из-за стволов появился Женя, долговязый паренек, остроглазый и длинноносый, с ухватками штатного местного комика. В руках он держал брезентовый мешок.
— Ну где ж твоя стукалка? — спросил чей-то тенорок.
— Нет больше стукалки! — ответил Женя, пощелкивая пальцем по какому-то деревянному предмету в мешке. — Надоели гитары, у всех теперь гитары. Все! Сменял!
Ребята разочарованно переглянулись.
— А это что? — Женька с ужимкой вытащил из мешка какой-то круглый инструмент.
— Это арбуз! — не растерялась толстушка с косичками. — С двух сторон срезанный.
— На арбузе только ты играешь, — отпарировал Женька. — Банджо, хлопцы!
— Женька, на «банджу» перешел?
— Ну, валяй, играй!
— Жень, спой «Я потомок Мамая»!
— Женька, давай «Провожала бабуся пирата»!
Женя поставил прямо напротив Мухина два чемодана, один на другой, уселся, потренькал на струнах, прислушался. Настроив банджо, он откинулся, сделал потешную мину и запел. Ребята заржали, хотя ничего смешного в песенке не было. Веселье продолжалось долго. Женька пел разные песни. А под конец затянул «Провожала бабуся пирата». Парни серьезно и мрачно ему подпевали мужественными голосами, иногда всхлипывая и вытирая воображаемую слезу, а девчонки прямо визжали от восторга.
...Зря сирот не обижай:
Береги патроны.
Без нужды не посещай
Злачные притоны...
Скрипуче пел Женя, и лицо его сразу делалось скорбное, старушечье. Старушка, в изображении Жени, наставляла внука, который отправлялся на разбой. Тот хрипло и мрачно (тут Женя преображался в пирата) отвечал заботливой бабусе, что он и без нее знает, что ему делать. А бабуся ласково называла внука «соколом одноглазым». Наконец она надоела своими советами верзиле-бандиту, и он заявил, что пусть тогда сама и отправляется на «дело» вместо него. «Ладно, — соглашалась бабуся: — Я — не ты... Давай выкладывай сюда пистолетов пару».
Дождь захлестал вовсю. Вся группа укрылась под навесом из курток и плащей, натянутым между елок. Там девчонки достали из футляра магнитофон.
— Ну как, будем? — воскликнула толстая с косичками.
— Давай, чтоб согреться! — один из парней включил магнитофон и крикнул остальным: — Братцы, пошли танцевать!
Под навесом сразу стало тесно.
Танцевали парами в обнимку, группами — в шейке, а кто просто скакал и дрыгал ногами в своем собственном танце — в танце без названия — и налетал на деревья и кусты. Хохот стоял оглушительный.
— Ося, здравствуй! Ты откуда здесь?
Галя, в пушистом свитере и техасах, пробивалась к нему в толпе танцующих.
— Га-аля! — Оскар замахал ей рукой.
Галя подошла. Она молча остановилась перед обрадованным Оскаром, сложила руки за спиной и принялась его разглядывать. При этом она наклоняла голову то к одному, то к другому плечу, и по-кукольному расширяла глаза...
— Ишь ты! — наконец сказала она. — И он тут.
— Галка! — сказал Оскар.
И они пошли танцевать.
Сначала танцевали молча, в обнимку. Галина мягкая сильная фигура упруго покачивалась в такт музыке...
— Вот не думала, что вы придете, — она положила один локоть ему на плечо, продолжая танцевать. Оскар бережно держал ее за талию.
— А я гулял и наткнулся на ваших.
Он провел ладонями по ее спине. Свитер был пушистый, а спина теплая, податливая.
«Ду ю шейк...» — громко засипел магнитофон, лента была истертая.
— Старая музычка, — сказал Оскар тихо, ближе привлекая к себе Галю.
— А, сойдет, — так же тихо ответила Галя. Она двигалась упруго и небрежно.
Дождь перестал. Словно короткий ливень обессилил небо, и пустые, ветхие облака быстро ушли. Неожиданно светло стало в лесу, на просеке, куда выкатились танцующие, ясно стало вверху за деревьями.
Галины волосы пахли дождем, мокрой травой, рекой. Они натолкнулись в танце на кого-то. Это были толстая с косичками и долговязый Женя. Он по-товарищески подмигнул Оскару и передернул носом, кинув взгляд в сторону Гали: «Давай, мол, жми, не теряйся!» — так можно было понять эту мимику. И они вскачь скрылись за деревьями.
— Вот комики! — засмеялась Галя.
...Потом они шли рядом по просеке.
— Ну вон еще до той сосны, Ось. А то меня наши ждут. Отдохнули, и хватит...
— Ты с кем работаешь? Кто у вас в группе? Женька?
— Ой, Женька! С ним поработаешь! С ним только животики надорвешь... А у нас и так все шиворот-навыворот.
— Не понял, — по-военному сказал Мухин. Ему тоже хотелось быть веселым и бойким, как этот комик Женька, как все эти ребята.
— А я тебе скажу. — Галка взяла его под локоть и пошла медленнее: чтобы успеть рассказать «до сосны». — Знаешь, у нас все колышки куда-то поисчезали. Вот пропадают да пропадают, как сквозь землю проваливаются! Мы вбиваем в почву-то, а потом приходим, а их нет...
Сверкало на кончиках веток, на иголках, на стеблях травы вокруг них, сиял в косом луче пар над просекой. Мухину туманило голову, наверно от испарений, от жара. «Про какие там еще колышки она говорит?.. Ах да, кто-то у них колышки вытаскивает... Какая-то нечистая сила».
— И в поле тоже... Мы их по всему полю искали, бегали-бегали.
Они дошли до сосны, где надо было прощаться.
— Ну, мне пора, — сказала Галка. — Ребята ждут.
И убежала.
Мухин еще раз встретился с Галей. Это было в субботу, через два дня. Он придумал предлог для своего появления в Редькино — пригласить Галю в клуб на танцы. Суббота же! Хотя танцевать Мухину не хотелось. Ему хотелось просто поболтать с ней. Побродить с ней по лесным дорожкам.
Не повезло на этот раз Мухину. Галя все была занята по хозяйству. То она исчезала в сарае, то мать звала ее в огород. И когда наконец они остались вдвоем во дворе на скамейке, мать крикнула с крыльца:
— Галка, к тебе твой архитектор пришел!
«Вот тебе и на, — подумал Мухин, — «твой», да еще «архитектор».
— Ну, в общем, ты как, пойдешь сегодня? — спросил он чужим, ненатуральным голосом.
— Ага. Я бы пошла. Да вот Володька пришел.
— Ну и что? — Мухин делал вид, что не сдается. — При чем тут Володька?
— Это парень мой. Он в архитектурном учится, на первом курсе, — она, как обычно, расширила глаза. — Обидится, если не пойду, мы с ним всегда по субботам ходим.
Она заметила, что Мухин молчит, и вытянутым пальцем дотронулась до его плеча.
— Ну, ты знаешь, это так... Он же не знал. А потом я с тобой пойду.
Мухин стал прощаться.
— Вот прямо завтра. Давай? — сказала Галя. — Или послезавтра.
Но ни завтра, ни послезавтра Галю увидеть Мухину не пришлось. Как назло, зарядили дожди. Практика у студентов временно прекратилась. Многие уехали, Галя тоже.
От нечего делать, на третий день Мухин пошел прогуляться по знакомым местам. Погода уже налаживалась, земля кое-где даже просохла. «После обеда, наверно, и студенты появятся», — подумал Мухин и стал внимательно поглядывать на песчаные обочины и себе под ноги. Ему вспомнились Галины «колышки».
И вдруг с удивлением он заметил, что вот уже третий день с того самого дня, как он попрощался с Галей, он совсем не думает ни о чем другом, кроме нее. Ни о своих делах, ни о подготовке в вуз, ни о Ларисе. Мысленно перед ним Галя стояла, по-сосновому свежая и крепкая, с начесанной гребешком каштановой челочкой. Галка, которая с удивлением глядит на него, Мухина, — «ишь ты, и ты тут!» — наклоняя голову то к одному, то к другому плечу, которая моложе его, Мухина, на целые годы... Ну и Галка!..
«А что касается ее архитектора, это мы еще посмотрим!»
— Мальчишки, ау! — знакомый Ларисин голос разнесся за поворотом тропинки.
Трясогузка, скакавшая по тропке, мигом вспорхнула, как будто оклик ее спугнул. Поддавшись забаве, Оскар шумно хлопнул в ладоши: с куста сорвалась группа воробьев — дружно, как ружейная дробь. Рванули вбок и снова незримо засели в листве, как в засаде. «У, бандиты!» — шикнул на них, воробьишек, Мухин, ему было беспричинно весело.
— Сере-ожа! Ко мне!.. — звенел Ларисин голос.
Мухин дошел до опушки, откуда в глубь леса вела тропинка, и увидел впереди Ларису. Она шла по тропке и, часто наклоняясь, что-то собирала в небольшой мешок или рюкзак. Подбежал к ней старший ее малыш, четырехлетний Сережка, потянул за рюкзак в сторону. Вот они вышли на опушку, пошли по полю, по боковой проселочной дороге. Сережка тоже что-то искал и то и дело обрадованно подпрыгивал, взмахивал руками.
Мухину не хотелось присоединяться к семейству, занятому делом; он предвидел, что Лариса сразу его нагрузит кладью («О, Оскар!.. Подержи, Оскар! Захвати вот это, лапонька!»), а ему хотелось побродить одному. Он наблюдал издали...
Что же они такое собирают? Черт побери — колышки! Лариса выдергивала из мха на бугорках или прямо из земли вдоль обочины четырехугольные короткие деревяшки, вбитые по самую маковку, и аккуратно складывала их в рюкзак. «На растопку», — догадался Мухин. О том, что эти колышки и клинышки носят вполне производственное название «реперы» или «вешки», и о том, что они, очевидно, не случайно стали здесь «произрастать» в таком изобилии, хозяйственная Лариса, наверное, не догадывалась. Это знание ей было ни к чему. Она шла себе все дальше и выдергивала из земли колышки, как выдергивают морковь. На срезах стояли карандашные буквы и цифры. А рюкзак в Ларисиной руке заметно округлялся и тяжелел.
Но Оскар Мухин уже шагал обратно, по пути весело препирался с воробьями, подмигивал промелькнувшей белке, и очень метко носком ботинка подшибал с тропинки сухие шишки.