«А черкасы де, государь… польскую и литовскую землю воюют, а в зборе де, государь, черкас тысяч з десять и воевали Быхова города и Могилева города уезды… А у черкасов де, государь, с поляки учинилася ссора за веру и белорусцы де к черкасам приставают…»
«Чтоб есми вовеки все едино были…»
круженный лесами и глухими болотами Пинск жил, казалось, обычной спокойной жизнью. Лавочники Федор Казакевич и Павел Красовский возились возле лобазов. Открыл двери корчмы Ицка, и на улицу дохнуло перекисшей брагой. С утра на рынке суетились бабы. В шляхетном городе стояла тишина. Но спокойствие было обманчивым. В шляхетном городе этой ночью не спали. Пан Лука Ельский ходил по комнате, заложив за спину руки. Тревожные мысли целую ночь не давали покоя: слишком внезапно оказался Небаба под стенами. Пан Лука Ельский ожидал казаков, но позднее. Был уверен, что к этому времени ближе подойдет к городу войско стражника пана Мирского. Единственное, что успокаивало и вселяло уверенность, так это приход нового короля. Он-то уже не потерпит разбоя в крае.
В доме пана Скочиковского полутемно. Маленькие окна прикрыты ставеньками. Пан Скочиковский тоже давно не спит. В плетенную из ивовых прутьев корзину уложил собольи и куничьи меха, одежду. Поразмыслил и решил, что черкасы народ опасный, и ежели появились они под стенами города, то вовсе не для того, чтоб погарцевать на виду и снова уйти в лес. И чернь не преминет случая, чтоб свести счеты. Только теперь подумал, что Шаненя больно замысловатый мужик. Куда употребляет он железо, неизвестно. Только не на колеса. Да бог с ним! Скочиковский решил уехать из города. Но как покинуть Пинск? Ворота все заперты наглухо, и к ним приставлена стража. Если только шляхетным мостом через Пину? А там, верстах в семидесяти, недалеко от Иваново есть тоже мост.
На базарной площади людей поубавилось. Топчутся бабы с цыплятами. Ни горячего сбитня, ни пирогов с капустой, ни меда. Бродят мужики, ожидая новостей. Возле них шатается обезумевший Карпуха, трясет кулаками, поглядывая на шляхетный город. Мужики усмехаются в бороды, хитро перемаргиваются.
В мужицких хатах всю ночь, как в ульях. Шепчутся, прислушиваются, не слышен ли топот копыт? Ждут не дождутся, когда ударят черкасы по городу. Пусть бы только ударили! Тогда уж выйдут на подмогу. В хатах поставили топоры возле дверей да вилы. Чтоб были под руками. Клокочет в мужицких грудях ненависть. Если уж вырвется она наружу — уподобится весеннему потоку, шумному и неудержимому, сметет все на пути, и не будет силы, которая сможет остановить или задержать ее. Припомнит чернь все, что накапливалось многие годы: и не знающие меры поборы, и батоги, что свистели над мужицкими спинами, и обиды, что чинили паны над бабами и девками, и поруганная вера. Гнев мужицкий будет неумолим и свят. Не остановится топор ни над панской головой, ни над колыской панского дитяти…
Пропели петухи. Шаненя, Алексашка и Любомир вышли из хаты. На дворе было зябко — кончался сентябрь. Небо по утрам затягивало серой, плотной дымкой. Порыжевшие листья кленов и берез устлали дол. Ветер гнал по Пине мелкую рябь. На город тянулся терпкий запах болотной прели. Днем сквозь густую туманную завесу солнце пробиться не могло и висело над лесом желтовато-белым матовым диском.
Любомир пригладил ладонью путаные волосы, спокойным взглядом окинув Шаненю и Алексашку, спросил:
— Ну, что, поедем?
— С богом!
Шаненя хлопнул вожжей по крупу лошади, и она потянула воз, в который был уложен нехитрый багаж ремесленника — седелки, хомуты, десяток колес и новые железные обода. Молча тронулись за телегой Алексашка и Любомир. Алексашка шел и старался не думать о предстоящем деле. Тревожные мысли были только помехой. Уже с вечера все продумано и решено. Ехали по безлюдной улице и знали, что из каждого оконца их провожают зоркие глаза горожан ремесленного посада. В домах не спали.
Еще издали, когда показались Лещинские ворота, Алексашка увидел стражу — двух часовых с алебардами. Они стояли у закрытых ворот. Один из них поглядывал в амбразуру. Подъехали ближе и остановились. Часовой в шлеме и с кирасой на груди недобро посмотрел на Шаненю.
— Куда едешь?
Шаненя придержал коня.
— В Логишин утварь везу… Раскрывай ворота!
— Поворачивай назад! — рассерженно приказал часовой.
— Чего кричишь, стражник? Поворачивай, поворачивай! Я утварь везу. Купцам нонче ворота открыты…
Добродушный тон Шанени смягчил стражу, и часовой недовольно фыркнул:
— Не видишь, баранья твоя голова?! — он кивнул на ворота. — За стеной казаки. Велено не выпускать никого из города и врат не открывать кому бы то ни было.
— Вот оно что! — Шаненя тихо свистнул. — И купцам уже дороги нету?
— Казакам все одно, купец ты или куничный. Порубят и тех, и других.
Шаненя закачал головой. Но уже было радостно то, что стража заговорила. Видимо, стоят часовые всю ночь, хотят спать и обрадовались, что разогнали разговорами сон.
— А знаешь, мы через шляхетный мост проехали Пину. Там стража пропустила.
— Не мели! И там наглухо закрыто.
— Не веришь?!. Неужто придумывать стану? Вот тебе крест, проехали…
Часовой не заметил, как Любомир взобрался на лестницу и высунулся над стеной по пояс. Снял малахай, снова надел. Лестница скрипнула. Часовой схватил в обе руки алебарду.
— Слазь!
— Чего испугался? — удивился Любомир. — И поглядеть нельзя, что там за казаки…
— Слазь, говорю, нечистая твоя душа! Не то… — и размахнулся алебардой.
Любомир поспешно соскочил: со стражей шутки плохие. Отошел к телеге, прислушался. За стеной, в стороне леса, трижды прокричал филин. Отлегло сердце — их заметили.
— Ох и злющий ты! Никаких казаков не видать.
— Я те покажу, смерд поганый! — не унимался часовой, потрясая алебардой.
— И ты смерд, — отбивался шуткой Любомир. — Или, может, княжеского роду?
— Что делать будем? — нарочито громко спросил Шаненя.
— Видишь сам, гонит воин, — с обидой ответил Любомир. — Придется поворачивать оглобли.
Втроем переглянулись и поняли друг друга. В лесу казаки сидят на конях и, может быть, вытянули из ножен сабли. Ждут. Тянуть дальше нельзя. Уже проходит серая, предутренняя мгла. Город оживал. Где-то недалеко гремели бадьей колодца. К воротам может подойти свежая стража, а то и войско. Надо было действовать решительно и смело, без промедления.
Перед самыми воротами Шаненя начал разворачивать коня.
— Стой, атоса слетела! — предупредил Любомир.
Часовой не хотел смотреть, как надевали атосу.
Приставил к стене алебарду и приник к амбразуре. Был самый подходящий момент, и Любомир воспользовался им. Выхватив кинжал, пырнул часового, и тот, схватившись за бок, со стоном покатился по земле. Второй часовой не сразу сообразил в чем дело. Но когда опомнился — было поздно: Любомир занес над его головой алебарду, а Шаненя и Алексашка уже возились с тяжелым засовом на воротах.
— Не шевелись! Убью!.. — закричал Любомир часовому.
Тот окаменел от страха.
Шаненя, сбивая о железо руки, тянул ржавый, непослушный засов, которого не пускали в действие по меньшей мере лет двадцать. Засов скрипел, но все же поддавался. Пронзительно взвизгнули тяжелые створки ворот. Шаненя и Алексашка с силой толкнули их, и они разошлись в стороны.
Сжав до боли зубы, Шаненя напряженно всматривался в лес. Нет, ему не показалось, не мерещилось. К воротам, сверкая саблями, уже мчались казацкие сотни. Они близко, совсем близко. А где же Небаба? Его не видно. Топот копыт все сильнее и раскатистее. Казаки пригнулись к гривам… В стороне Северских ворот гремит выстрел — черкасов заметила стража и дала знать мушкетом. Но теперь стреляй не стреляй, поздно!.. Шаненя и Алексашка отбежали от ворот, и первые всадники с криком и гиканьем ворвались в Пинск.
— Слава!.. — несется по сонным улицам.
— Сла-ава-а!.. — слышится за городской стеной.
Шаненя и Алексашка вскочили на телегу и стеганули лошадь. Любомир едва успел их догнать. Помчались на базарную площадь. А в той стороне хлопнуло несколько мушкетных выстрелов. Город ожил мгновенно. Из хат выбегали мужики. Некоторые не сразу догадывались, что произошло, но, увидев мчащихся казаков, поспешно возвращались в хаты, хватали топоры и вилы, на ходу подпоясывались бечевками, бежали к площади. Несколько раз ударил большой колокол церкви святого Николая. Звон его покатился над Пинском и замолк. Словно в ответ этому звону в шляхетном городе послышался призывный зов трубы. Раскрылись ворота, и, сверкая легкими кирасами и островерхими шлемами, вылетело на быстрых конях полсотни рейтар. Из-за выложенной камнем изгороди показались стволы мушкетов. Загрохотали выстрелы. Вспуганные казацкие кони завертелись и понесли всадников назад. За ними бросились рейтары. Но казаки и не собирались уходить. Выждали, когда подальше от шляхетного города отойдут рейтары. Потом вдруг повернули им навстречу. И небольшая, узкая базарная площадь наполнилась криком и гомоном, ржанием коней и звоном сабель.
Шаненя завернул лошадь и въехал во двор корчмаря Ицки. Тот выбежал из дома и трясущимися руками схватил Шаненю за полу кафтана.
— Иван, что теперь будет?! Боже мой, что будет?..
— Прибереги коня! — бросил на бегу Шаненя и, вытащив кинжал, побежал проулком к ратуше, куда устремились мужики. Показалось ему, что на сером жеребце рубится с рейтарами Небаба. Остановился возле хаты, чтоб разглядеть получше, и тут же потерял казака. Вместо него мелькнул светло-зеленый сюртук и широкополая серая шляпа с плюмажем.
— Войт Лука Ельский!.. — и сжал рукоятку кинжала.
Снова загремели выстрелы. В густом, прохладном воздухе вспыхнули синие клубочки дыма и повисли невесомо. Выстрелы всполошили на высоких тополях вороньи гнезда, и птицы шумным скопищем закружили над городом.
Рейтары не выдержали неожиданного стремительного натиска казаков. За рейтарами замелькали крылья гусар, понеслись к воротам шляхетного города. За ними — казаки. Но остановил их на мгновение залп мушкетов. На глазах у Шанени свалился казак, и конь, перевернувшись через круп, придавил убитого.
— Аниска! — раздалось несколько голосов.
Снова взметнулись сабли, и уже, на страшась мушкетов, казаки двинулись к стене. Ворота подались не сразу. Спешившись, казаки раскачивали их.
— Рраз! Еще раз!
— Взяли!..
Наконец не выдержали засовы и петли. Разъехались створки в стороны. Неудержимым потоком казаки ворвались в шляхетный город и удивились тишине и безлюдью.
За черкасами в город хлынули мужики. Расталкивая толпу, к ратуше пробрался Шаненя и сразу же попал в крепкие объятия Антона Небабы.
— Живой?! — обрадовался Небаба.
— Всевышний сберег!
— Спасибо тебе! — расцеловал трижды. — Спасибо!
Небаба был запыленный и раскрасневшийся. Сухие губы запеклись, а к высокому потному лбу прилипли влажные волосы. Устало смотрели глаза.
— Не время лобызаться! — Небаба вскочил на жеребца, показал саблей на мост. — Туда ушли рейтары?
— И войт ушел! — загудели мужики.
— Выпустили!
— Войт к мосту не шел, — пробиваясь к Небабе, кричал мужик в изорванной рубахе. Он был без шапки, и русые взлохмаченные волосы стояли копной. В руках его сверкал топор. — Не бежал войт. Я у моста был… Он здеся заховался!
— Искать ирода! — кричала толпа.
— Идем в хоромы!
Побежали к дому войта. В одно мгновение обложили дворец, а в середину без казаков входить не решались. Топтались у стен, заглядывая в широкие окна.
— Чего стали?!. — Шаненя вбежал на крыльцо. На какое-то мгновение им овладела нерешительность. Может быть, потому, что впервые в жизни осмелился поднять руку на святое святых — шановное панстао. И тут же поборол это чувство. Толкнул ногой дубовые двери. Они раскрылись. — Пошли!..
В комнаты, устеленные дорогими коберецами[18] хлынула чернь в лаптях и опорках, немытая, нечесаная, хлынула в покои, которые кроме служанок никто из черни не видел. Мужики обшарили весь дом, под койки лазили, все шкафы раскрыли. Никого не нашли. Тогда в ярости снова пустились по дому. Срывали с окон легкие, как пух, кружевные занавески, переворачивали ногами коберецы, швыряли стулья и опрокидывали тяжелые дубовые шкафы. В опочивальнях разодрали подушки и пуховики. Невесомое перо, будто первый снег, взлетало к потолку и падало, кружась, на вылизанный до блеска, желтый, натертый воском пол. В кухарских покоях били посуду. Со звоном рассыпались кубки, отлитые из дорогого стекла. Не обминули чердак и подвалы.
Невесть откуда появился Карпуха. Он похудел, сгорбился, только глаза его пылали. Изредка Карпуху крутила хворь, и он терял рассудок на несколько дней. Бабы его поили зельем, и, отлежавшись, вставал желтый и слабый. Теперь неведомо откуда в нем появилась сила бежать со всеми сюда, в шляхетный город. Карпуха поднял над головой костлявые кулаки.
— Огнем палить мучителей! — кричал он.
— Поймали, поймали!.. — раздалось несколько голосов.
Кого поймали, было неизвестно, и шумная толпа хлынула к конюшне. Оттуда вытащили трясущихся и бледных кухара, а за ним садовника. Оба зарылись в сено. Кухар не мог вымолвить ни слова. Упал на колени перед мужиками, обхватив голову. Садовник скрестил на груди руки.
— Бежал пан войт…
— Знамо, что бежал!
— Говори куда!
Над головой садовника сверкнула коса. Тот со страху упал. Шаненя схватил садовника за ворот и поднял с земли.
— Говори!
— Каханые-родные… — взмолился садовник. — Ходом бежал…
Толпа ахнула и загудела.
— Тайный ход есть?!.
— Показывай, где зарылись кроты!
Садовник трусцой побежал к амбару, который был в самом конце двора. За амбаром — стена шляхетного города, а от нее спуск к Пине, заросший акацией и лозой. Садовник раскрыл амбар, и мужики увидели лаз в подземелье. Опуститься в него не решились. Да и не было в том надобности. Садовник сказал, что ход ведет к берегу Пины и выводит к панскому птичнику, до которого менее полверсты.
Побег войта Луки Ельского еще больше распалил мужиков. С обезумевшими лицами они носились по шляхетному городу.
— Смерть иезуитам!
— Смерть!..
Под амбар подложили охапку соломы и выбили искру. Белый, едкий дым потянулся по земле, обволакивая деревья и дома шляхетного города. Кто-то принес весть, что часть рейтар, которая не успела перебраться мостом через Пину укрылась за стенами иезуитского монастыря, а монастырь тот обложили казаки. Мужики побежали на помощь.
Было утро. Ветер растягивал туман, который висел над Пиной, шевелил осоку. Сухие стебли качались над водой и шуршали, пугая птиц, что слетались к реке из необычно шумного города.
Первые часы восстания для Ивана Шанени были как сон. Все вертелось, словно в цветной карусели, и он чувствовал себя растерянным и беспомощным. Все, о чем думалось раньше долгими ночами, о чем говорил с Алексашкой и Ермолой Велесницким, оказалось совсем не похожим на то, что происходило в это утро. Гневные, взволнованные лица ремесленников, бородатая чернь со сверкающими глазами, мушкетные выстрелы, порубленные рейтары и казаки на базарной площади да стремительный натиск казацких сотен — все перемешалось и стучало в виски. Еще вчера вечером Иван Шаненя думал, что соберет мужиков и работный люд на базарной площади, раздаст им сто бердышей и сабель, припрятанных в телеге, и все разом ударят в спину рейтарам, если те встретят казаков возле ворот. Все планы рухнули. Влетев через Лещинские ворота, сотня казаков помчалась к воротам Северским, порубила стражу и рейтар, впустила в город остальные сотни. Затем с двух сторон зажали шляхетный город. И перехватить мост через Пину вовремя не смогли. О тайном ходе ни Шанене, ни Велесницкому и думать не приходилось. Теперь только понял Иван: войт Лука Ельский еще вернется под Пинск и приведет войско.
Не ожидал Шаненя, что так дружно поднимутся мужики. Еще больше удивился, когда увидел Гришку Мешковича с топором. Не хотел Мешкович слушать о восстании. Теперь понял, что людское горе — не камень на дороге, не обойдешь стороной. Был он христианином и останется им же…
Когда Шаненя привел мужиков к монастырю, там уже шумели казаки. Прискакали Небаба с Любомиром. Джура, соскочив с коня, приложился ухом к воротам, прислушался и, отчаянно ругаясь, застучал сильным кулаком.
— Видчыняйтэ, бисовы души, бо ж посичэмо всих!..
С монастырского двора ответили:
— Священное место сие, и недозволено тебе стучать, не впустим!
— Не впустишь — сами войдем и долго трактовать не будем. Открывай, душа из тебя вон!
— Не ты первый и не ты последний богу будешь ответ давать, здрайца! За то, что опришек в, тайный сговор втянул, наказан будешь господом…
— У меня свой бог и плевать хочу на ересь!
— Не откроем, — ответили за воротами.
— Ломай, браты! Довольно баить!
Шаненя вспомнил, что в проулке, неподалеку от монастыря холопы ставили хату. В траве лежат тяжелые пятиметровые бревна.
— Давай, мужики, тараном прошибем.
Небаба сидел на лошади, поглядывал, как тащили мужики сосновое бревно, которое еще не успели ошкурить. Бревно дружно подхватили казаки и с ходу ударили комлем в ворота.
— Взяли сильнее! — командовал Любомир.
— Дружно!..
— Открывай, нечисть!
Дубовые ворота с черными крестами жалобно взвизгивали и дрожали после каждого удара. А за воротами во дворе стояла тишина. Небабе не очень хотелось обкладывать монастырь. Гетман Богдан Хмельницкий строго наказывал: войну ведем с войском Речи Посполитой. Монастыри и костелы не трогать. Но здесь уж не его воля. Мужики сами свои давнишние счеты сводят, и препятствовать тому Небаба не будет.
Бревно ухает в ворота, как в огромный бубен. Плохо поддаются дубовые створки. И все же после каждого удара выгибаются пружиной. Еще крепче держит железная завала, хоть и расшатали ее. Еще удар, еще…
— Налегай, мужики!
— Сильней берите! — кричит Ермола. — Разом!
Затрещали ворота. После сильного удара внезапно вылетел крепкий пробой. Покатилось брошенное бревно, и две половины разошлись со скрипом в стороны. На широкий монастырский двор, усыпанный желтым песком, хлынули мужики и казаки.
Двери монастыря были непрочными — слетели с петель сразу, и казаки ворвались в прохладный полумрак. Словно привидение встала на пути стража — пикиньеры с протазанами. Широкие отточенные копья зловеще сверкнули и застыли, нацелившись остриями в лица. Только они не могли удержать и устрашить нападавших. Завязалась короткая схватка. Тишину, что дремала здесь два столетия, разбудили выстрелы, крики, скрежет железа и топот ног. К Алексашкиной груди метнулось широкое лезвие. Чудом успел увильнуть в сторону, и сразу же захватило дыхание. Все же копье чиркнуло по руке у плеча, разорвало кожу. Пикиньер промахнулся и, не выпуская оружия, полетел к Алексашкиным ногам. А на пол его положил топор. Кто доконал пикиньера, Алексашка не заметил. Первые ряды стражи были смяты, и наступавшие неудержимой лавиной пошли вперед.
Побросав протазаны, остальные пикиньеры разбежались. Казаки пустились за ними, топая по гулкому полу. Добежав до алтарей с образами, обсыпанными драгоценными каменьями, ударили саблями по ненавистным ликам…
Осмелев, за казаками пошли мужики и, наконец, дали волю гневу, что накопился в сердцах. Вытащили из камор хоругви, атласные и китайчатые гербы. Затрещала старая материя, поднимая облако пыли. Разлетелась в клочья серебряная парча; по мозаичному полу со звоном катились латунные подсвечники и всякая утварь. В кельях нашли трех перепуганных служителей. Те стояли на коленях перед образами и едва шевелящимися губами шептали молитву. Служители смотрели на казаков пустыми, отрешенными глазами, еще не понимая, что минуты их жизни предрешены.
Одна из келий была заперта. Шаненя толкнул дверь. Крючок сорвался с петельки, и дверь с шумом отлетела в сторону. Возле высокого, из черного дуба комода стоял бледный викарий, распростерши руки. Шаненя оттолкнул его, и он полетел в угол, затих, не поднимая головы. Иван раскрыл дверцы комода и онемел от удивления: стоят на полках золотые и серебряные кубки, келихи, оздобленные жемчугами и дорогими каменьями, сверкающие медные коновки. Таких богатств никогда не видели мужики. Сбились кучей, замерли. И внезапно десятки рук потянулись к вещам.
— Не трожь! — закричал Шаненя.
— Твое ли?! — набросились на него.
— Не заказывай, Иван!
— Из нашего трибуту злато!.. Разбирай!
— Не трожь! — Глаза Шанени налились кровью. — Зови Небабу, Алексашка!
Алексашка выскочил из кельи, а Велесницкий начал расталкивать толпу.
— Вытаращили загребущие зеньки, сукины сыны! — шумел Ермола, работая локтями. — Осади!
— Сам сучий сын! — разошелся мужик с курчавой жидкой бородой и со всего маху огрел Велесницкого кулаком. — Наше злато! Делить поровну будем!
Шаненя схватил мужика, приподнял и тряхнул так, что тот, вырвавшись из цепких рук Ивана, распростерся на полу. Кто-то ударил Шаненю в бок, потом схватили за руки, оттаскивая от комода. Началась потасовка с бранью и криком.
— Замрите, гады!.. — загремел громовой бас Небабы. Атаман с Алексашкой и Любомиром разбросали толпу.
Стало тихо. Вытирая ладонью разбитый нос, Велесницкий ворчал, со злобой поглядывая на мужиков.
— Не зря паны быдлом окрестили.
— Засилю, харцизки мерзкие! — рассвирепел Небаба, сжимая кулаки. Атаман схватил за горло мужика с курчавой бородой и бросил его к ногам Любомира: — Повесить!..
Мужик завыл.
— Прости его, атаман, — встали на колени два казака. — Он Северские ворота открывал.
Небаба заскрипел зубами. Но гнев отошел.
— Плетей ему!..
Шаненя начал сыпать в подол кубки и чаши.
— Забирай, атаман, злато. В казну пойдет!
И все же дюжину унесли.
— Джура, в оба гляди за златом! — и, положив руку на пистоль, Небаба вышел из кельи.
В монастыре стоял грохот. Ломали все, что можно было ломать. Кто-то камнем швырнул в цветное стекло узкого, стрельчатого окна. Дождем посыпались красные и синие осколки.
Из кельи Шаненя пробежал коридором к боковому выходу. Дверь во двор была заперта. Хотел вернуться, но заметил быструю осторожную тень на крутой винтообразной лестнице. Кто-то бесшумно опускался вниз. Шаненя отпрянул в сторону и приник к широкой пилястре. Выглядывая из-за нее, увидел черную накидку и на ней желтый крест. Узкая полоска света, что падала из окна, на мгновение осветила сухое лицо. «Ксендз Халевский!» — узнал Шаненя и оторопел от неожиданной встречи. Ксендз опускался, держа в руке ключ. Халевский кинул быстрый взгляд в сторону Шанени и, не заметив его, начал поспешно открывать дверь. Ключ долго скрежетал в ржавой скважине, и, наконец, сухо щелкнул старый замок. Халевский выскользнул во двор. И только тогда, словно опомнившись, Шаненя рванулся с места и настиг ксендза в тыльной стороне монастырского двора. Здесь никого не было. Двор маленький, обсаженный густыми акациями. Его пересекла дорожка, которая вела к заброшенной калитке Бернардинского костела. За акациями слышались шумные голоса мужиков и казаков.
— Пане ксендже!..
Шаненя видал, как вздрогнули плечи ксендза Халевского. Он остановился, посмотрел на Шаненю обезумевшими, полными растерянности глазами и, подхватив накидку, бросился к калитке. Одним прыжком Шаненя настиг его и, преградив дорогу, схватил за костлявую руку.
— Пане ксендже!.. — задыхаясь от волнения, прокричал Шаненя в лицо.
— Что тебе надобно? — восковые щеки Халевского окаменели, поджались тонкие дрожащие губы.
Шаненя не мог ответить, что ему надо. Много раз наедине с собою думал: если бы представился случай, то высказал бы ему, ксендзу Халевскому, все. И про обиды, что чинят униаты, про то, что иезуиты захватывают для своих потреб городские земли, и про веру католическую, что навязывают силой. Много было о чем сказать. Теперь отняло язык. Вымолвил нескладно:
— Больше не будешь, пане ксендже, вере нашей шкодить и до убожества ее приводить.
— Вера одна, и бог один, — ксендз Халевский задергался, стараясь освободиться от цепкой руки.
— Две! — закричал Шаненя и крепче сжал локоть Халевского. — У меня своя, у тебя своя!
Не заметил Шаненя, как прибежали мужики. Опомнился, когда ксендза Халевского стала прижимать толпа к монастырской ограде. Толпа ревела, потрясая косами и пиками.
— Не успел удрать, ирод!
— Унию принимать не будем! — потрясая косой, кричал Пилип. Рубаха его была изорвана и перемазана кровью. — На веки вечные будь она проклята!
— Не будем! — клялись мужики.
— Пусти до ксендза, пусти…
Шаненя узнал хриплый голос Гришки Мешковича. Шапошник пробивался сквозь толпу, отчаянно работая руками. «Сейчас все порешится, — подумал Шаненя. — И бабу свою вспомнит, и обиды все от униатов…» Наконец Мешкович добрался до ксендза. Короткие, узловатые пальцы шапошника старались поймать подбородок Халевского. Тот мотал головой, ударяясь затылком о камень ограды. Глаза его тревожно блуждали и, остановившись на Мешковиче, застыли в оцепенении.
— Ну?!. — прохрипел Гришка. — Думал, пане, вечная твоя власть?!. Настал долгожданный час судом праведным судить за все твои пакости!..
Мешковича опередили. Сверкнула алебарда, и стон ксендза Халевского потонул в разгневанном крике мужиков…
А в монастыре стоял грохот. Казаки, разыскав лестницы, добрались до высоких окон и вырывали тяжелые свинцовые рамы. Один казак ловко работал топором. Слетела вниз шапка, и оселедец смешно заболтался из стороны в сторону. Увидав здесь Шаненю, Небаба обрадовался.
— Богатый кляштор попался. Не зычить нам лучшего, — и кивнул на окна.
Мужики смотрели, раскрыв рты, и не понимали, зачем атаману понадобились монастырские окна. Шаненя сам не знал, но все же догадался.
— Пули лить будут. Чистый свинец… Зеньки бы не таращили, а помогали.
Мужики полезли к окнам. Небаба осмотрел первую раму, ударил топориком по мягкому металлу, остался доволен.
— Несите в кузню к Шанене, — приказал казакам. — Там все прилады найдете.
Но Шаненю Небаба не отпустил. Тот понял, что предстоит разговор с атаманом. В кузню повел Алексашка.
Алексашка был рад делу, которое дал Небаба. Теперь-то сблизится с казаками, о которых много слыхал и думал. Сегодня убедился сам, что народ это храбрый, отчаянный, за веру нерушимо стоит. Казак с оселедцем, что выламывал раму, пристально посмотрел на Алексашку, смерил его взглядом, пощупал крепкую руку и, обнаружив мускулы, показал ряд белых зубов.
— Як зализо! Козаком будэш… Мене Юрком кличуть… А тэбе як?
— Алексашкой.
— Чуднэ имя… Мабуть, Олекса?
— Как хочешь. Абы в печь не ставил…
Вдвоем легко подхватили раму и потащили в кузню. Нести ее неудобно. Сабля непривычно бьет по ноге, мешает шагать. Алексашка быстро вспотел. Оглянулся, а следом казаки тащат вторую раму.
Во дворе Ховра бросилась к Алексашке со слезами.
— Где Иван?
— Цел твой Иван! — с достоинством ответил Алексашка. — С атаманом Небабой в кляшторе стоит.
Юрко увидел Устю и заохал:
— Ото дивка! Мо твоя?
У Алексашки радостно забилось сердце. Откинув шапку на затылок, гордо ответил:
— Моя!
Устя бросила суровый глаз на Алексашку и скрылась в хате.
Юрко осмотрел кузню, ударил несколько раз молотом о наковальню, как будто хотел убедиться, крепка ли она, и, прилаживая на ее угол раму, рассказывал:
— Пять тысяч реестровых казаков на Украине, считай — ничего. Под Желтыми Водами гетман Хмель говорил, что половина Черкасчины реестровой станет. Тогда — амба! Конец панской неволе. Те, кто под Водами с гетманом был, — в реестровые попадут.
— А ты был?
— Я-то? О-го-го! И под Азовом сидел, — Юрко закатал рукав. Повыше локтя Алексашка увидел синевато-красный рубец. Он был свежим. Юрко сморщился, словно от боли. Про Азов Алексашка ничего не слыхал. Подумал только, что обошел казак половину света, много повидал.
— Далеко этот Азов?
— У моря. Далеко.
— Недолго было совсем отсечь, — Алексашка снова неодобрительно посмотрел на руку.
— И такое у казаков бывало. Пока меня господь бог бережет. А как дальше будет — не знаю.
— Что это тебя под Азов занесло? — не унимался Алексашка.
Юрко затеребил оселедец и уставился на Алексашку удивленными глазами.
— Дурной ты или не понимаешь? Война с турками была.
— Я почем знаю, война или не война? У нас на Белой Руси про Азов и про турков слыхом не слыхать. Одна татарва набегала.
Юрко помягчел.
— Десять год назад турки набежали на Азов. Взяли город и оттуда — на станицы донские за полонянками и скарбом кидались. Нечто можно было терпеть такое? — Юрко сверкнул черными глазами и насунул на лоб шапку. — Азов взяли, а турков порубили. Через год пришел под стены татарский посол и велел сдать город. А казаки ему ответили: «Не токмо что город дать вашему царю, и мы не дадим с городовой стены и одного камня снять вашему царю, нешто будут наши головы так же валяться, станут полны рвы около города, как топеря ваши бусурманские головы ныне валяются, тогда нешто ваш город Азов будет…»
— И что было потом?
— Потом, через года со три, пришел Гусейн-паша с несметной ратью и обложил город. Ушли мы. Не стали кровь лить. Но и турок не стал вершить набеги.
Юрко замолчал, насупился, думая о чем-то своем. Не спрашивал больше об Азове и Алексашка. Было ясно ему, что Юрко казак храбрый, земле своей предан и вот уже десять лет не слезает с коня. Год ему было за тридцать, и Алексашка подумал, что должна быть у черкаса семья. Тревожить казацкое сердце не хотелось. Алексашка снял с потухшего горнила два молота, разыскал зубило, положил клещи.
— Да, повидал ты немало. А родом откуда?
— Где был, там нету. Ни рода теперь, ни племени. Только, может, ждет меня Мария. Если жива. Вот такая, как твоя, чернобровая…
Больше Юрко ничего не говорил. Взял зубило, проворно перебил раму и, отрубив кусок свинца, начал старательно плескать его молотом. Свинец был мягким и ковался легко.
— Пулелейки нет у тебя? — спросил Юрко. — Плавкий ли? Да попроворней раздуй горн.
Пулелейки в кузне не оказалось — ни к чему она. Литьем пуль Шаненя не занимался. Но раздуть горн для Алексашки было делом простым. Угли сухие, мех исправный. В губку обронил искру и качнул пару раз дышло — зарделось розовое пламя. Юрко куда-то бегал и принес крошечный ковшик с острым носиком и деревянной ручкой. Алексашка догадался, что это и есть пулелейка. В нее набросали кусочки свинца. Пошла работа. К вечеру высыпали в песок первый десяток пуль. Все же долго возились, пока сноровку обрели. Радовался Юрко.
— Будет рад атаман, — Юрко пересыпал пули с ладони на ладонь и смотрел на них, как на диковину.
Завязав пули в тряпицу, пошли искать Небабу.
Иезуитский коллегиум на самой Васильевской горке. Позади, от дворов, высокий берег Пины. Впереди коллегиума — костел, монастырь и ратуша. Серая, приземистая трехэтажная громада. В коллегиуме Шаненя никогда не был. Делать ему там нечего. На здание поглядывал косо — коллегиум считал рассадником еретиков и нечисти, от которой шли все беды работному люду. Сейчас с любопытством переступил порог. От дверей на второй этаж ведет широкая лестница. Будто винтовая, она трижды поворачивает и выводит на площадку. Вдоль длинного коридора квадратные колонны под стрельчатым сводом. А с правой стороны — кельи. В коллегиуме тихо и мрачно. Куда девались обитатели, Шаненя понять не мог. Может быть, сбежали через мост на другую сторону Пины, а может, успели укрыться в Пинковичском костеле, что в нескольких верстах от города, бежав тем же потайным ходом. В кельях все было на местах. На деревянных койках сенники, застеленные шерстяными постилками, и жесткие подушки. На столиках молитвенники, чернила с песочницами и листики бумаги. Воздух был устоявшимся, насыщенный запахом плесени и старых книг.
Любомир увидел Шаненю на третьем этаже коллегиума, возле окна, из которого виден весь город, Пина с лодками и баркасами, вдалеке — серебряный рукав Струмени. С такой высоты Шаненя никогда не видал города.
— Все кельи облазил, пока тебя нашел.
— Дивлюся, — оправдывался Иван. — Уж больно забавный Пинск.
— Не время дивиться. Небаба кличет.
Сапоги Любомира загремели по гулким ступеням. За ним едва поспевал Шаненя. На первом этаже из коридора свернули в крошечный закаморник, и в полутьме Любомир нащупал ручку двери. Вошли в комнату, уставленную полками с книгами. В старинном резном кресле сидел Небаба. На столике перед ним несколько толстых книг. Рядом, на расстеленном полотенце — хлеб и вареное мясо. Небаба жевал и переворачивал листки книги.
— Джура, налей Шанене браги. За день и у него во рту пересохло.
Да и не только пересохло, но и хотелось есть. Шаненя выпил уже перекисшую брагу, вытер ладонью бороду.
— Бери мясо. — Кусая говядину, Небаба похлопал ладонью по книге с толстыми деревянными обложками, обтянутыми телячьей кожей, и кивнул на полки: — Библиотека. Книги на латынской, гишпанской, греческой мовах. Но больше на польской.
— Слово божее учили, — ехидно заметил Шаненя. — Дабы Брестский собор толковать черни.
Небаба не обратил внимания на колкое слово.
— Не только. Географию, математику и риторику учили. Джура, неси свечи! Сейчас тебе сховище[19] покажу.
Любомир принес канделябр.
— Веди!
За джурой пошел Небаба. Следом — Шаненя. В библиотеке, за крайними полками, была дверь. Любомир толкнул ее. Повеяло холодком. Каменные узкие ступеньки вели вниз. В подвале было сыро, пахло плесенью и мышами. Нашли еще одну дверь. Она набрякла от сырости и открывалась туго. Вошли в маленькую комнату, напоминающую склеп. На полу и в углу кучей лежали книги, покрытые плесенью.
— И здесь писания, только другие.
— Может, ненужные, — усомнился Шаненя, поднимая с пола тяжелую книгу.
— В том и дело, что ненужные. — Небаба взял у Шанени книгу. Любомир поднес ближе свечи. Пламя заколыхалось и замерло. Небаба, медленно водя пальцем, прочел порыжевшую страничку: — Букварь языка славянского. З Могилева. З друкарни Спиридона Соболя. Лета 1636 года… Не нужен…
Губы Небабы дрогнули и скривились в презрительной усмешке.
— А остальные?
— Такие же. — Небаба поднял еще одну книгу. Она была влажная и заплесневелая. Мыши погрызли переплет. Буковки потускнели, покрылись черными крапинками листики. — Премудрости божией книга починается. Зупольно выложена на русский язык доктором Франциском Скориной… Из славного града Полацака.
Шаненя стоял удивленный и задумчивый. Пересохшие губы механически повторяли за Небабой, голос которого был глухим… Катехизис… то есть наука стародавняя христиан святого письма… для простых людей языка русского… Сымон Будный… И припомнился недавний разговор с владыкой Егорием, который жаловался на ксендза Халевского. Требовал ксендз, чтобы закрыли братскую школу, ибо читают ученики недозволенные, пасквильные книги, направленные против шановного панства и униатов. Русские писания поперек горла стояли ксендзу острой костью. Не потому ли сбросили книги в подземелье? Ненужные… Полемичные и шкодные… Ксендз Халевский настоятельно уговаривал Ермолу Велесницкого, чтоб своего отрока вел в коллегиум, где содержать его будут за кошт короны — кормить и учить наукам разным, а также мовам греческой и латыни. Не согласился Ермола. И ходил отрок в братскую школу…
— Ты что, оглох?!
Шаненя вздрогнул.
— Думы всякие…
Вышли из подземелья на чистый воздух, и закружило в голове. Резанул по глазам денный свет.
— Теперь уразумел? — Не торопясь, Небаба достал из кармана кунтуша тряпицу, осторожно развернул ее. Шаненя увидал горсть пуль. — Потому и льем… Твоего подмастерья работа. Алексашки.
Со стороны ратуши на коллегиум потянуло дымом.
— Горит. Не пожар ли? — встревожился Шаненя и потянул ноздрями воздух.
— Пожар не к месту, — Небаба свернул тряпицу и спрятал пули. — Сухота стоит. Джура, коней!
Любомир подвел лошадей. Небаба ловко вскочил в седло. Не мог взобраться Шаненя — конь почувствовал чужого человека, топтался боком, отходил, и Шаненя никак не мог поставить ногу в стремя. Если б седла не было — мигом бы сел верхом. Шаненя смутился.
— Добегу быстрее.
Небаба смеялся, качаясь в седле:
— Пособь, Любомир!
Джура взял коня за уздечку. Только тогда Иван неуклюже всунул ногу в стремя.
— Конь — разумная скотина, к своему привыкает быстро.
Шаненя пустил коня рысью следом за атаманом. Завернули за угол, и отлегло сердце Небабы. Перед ратушей суетливая толпа народу — мужики, бабы. Детишки вертятся. Неспокойный гомон. На мостовой разложен костер. Он чадит густыми сизыми клубами. Возле костра телега, и на ней Ермола Велесницкий. Нос у Ермолы распух, и Велесницкий гундосит. Что он говорит, издали не слышно. Только видно, что рукой машет и держит скруток пергамента. Увидав Небабу, толпа на мгновение притихла, замерла, и стал слышен голос Велесницкого…
— Грамота сия королевская дает право панам мети закладней. А те закладни, которые будут займаться ремеслом и торговлей разной, повинны платити сербщину и ордынщину…
Снова взорвалась толпа гомоном и заколыхалась в неспокое. Гневные голоса требовали:
— Спалити грамоту!
— В огонь!..
Велесницкий бросил в костер сверток. Рассыпались листы, вспыхнули разом синевато-фиолетовым пламенем и зачадили. Едкий дым першил в горле, и все же он был сладок для черни. Горело то, что было причиной многолетних споров и обид. Ермоле передали охапку бумаг.
— Читай! — требовала толпа.
— Тишей, люди, не слыхать!
— И слушать нечего, в огонь!
— Паны нам почали кривду и утиски великие делать… — продолжал Велесницкий. Он поднял скруток над головой и потряс им. — Моцно хотели люди их судити и рядити… Сие квиты попасовые, подымне и поборовые…
— Огнем палити квиты! — взметнулись десятки рук, сжатые в кулаки. Сверкнули косы и зубья вил.
— Чтоб в помине не было! — Гришка Мешкович вскочил на телегу, вырвал из рук Велесницкого квиты и со злостью швырнул их в костер.
— Слухайте, мужики! — Ермола сорвал с головы шапку и помахал ею. Стало тише. — Бесчинствует духовенство в городах и весях. В Меньске отняли в унию православный Свято-Духовский монастырь… Вознесенский монастырь отдали под начало виленским униатам, а землю Воскресенской церкви подарили татарам, чтоб мечеть будовали…
Толпа клокотала.
Из ратуши мужики тащили охапками инвентарные книги, описи имущества горожан, купчие ведомости и все, что попадалось под руки. Шипела, скручивалась, как береста, бумага, чадила, бросала в небо снопы искр и белого удушливого дыма. Город был взбудоражен. По улицам, потрясая кольями, носилась чернь и работные люди. В шляхетном городе звенело оконное стекло, летели наземь заборы, трещали в домах двери. Ломалось и жглось все, что напоминало о панском гнете. Не миновали дом пана Скочиковского. Перебили в злобе всю дорогую посуду, разворовали утварь, а со скотного двора увели живность.
Сейчас Небаба не думал о бунте мужиков. Его тревожили другие мысли. Объехав городскую стену, приказал часовым казакам, чтоб зорко следили за дорогой. Затем осмотрел, крепко ли заперты ворота, и, убедившись в этом, успокоился.
— Город взяли, а что будет дальше, неведомо. — Небаба с тревогой посмотрел на небо. Ветер гнал низкие, темные облака, в которых таяли кресты костела святого Франциска.
— Вернется войт с рейтарами? — не скрывая тревоги, спросил Шаненя. — Как мыслишь?
— Вернутся, — уверенно подтвердил Небаба. — За Пиньск паны будут головы ложить.
— Пока нету войска, атаман, прикажи бить в колокола и собирать ратный люд. Все вместе выдюжим.
— Запросим сотников и на совете решать будем. Придется — ударим.
Слова Небабы внесли полную сумятицу. Один за другим возникали вопросы, на которые Шаненя ответить не мог. Если Небаба был твердо уверен в том, что рейтары снова возьмут город, зачем же было рваться в него и ложить казацкие головы? Неужто Небаба не знает, что войт обложит город и сеча будет смертельная? Не благоразумнее ли уйти казакам из Пинска? В городе сидеть — как в западне. А может быть, у Небабы есть тайный, хорошо продуманный план? Ведь хитростью разбил пана Валовича… Если уйдет Небаба из города, куда деваться черни и ремесленникам? Выход один — идти с казаками. А тогда всю злобу войт выместит на бабах и детях…
Нет, Шаненя не жалел, что поднял мужиков на бунт и сделал этот трудный шаг. Больше не было сил терпеть панский гнет и сносить надругательства иезуитов. Не он бросил бы клич, так подняли б люд другие.
Небаба разгадал, что тревожило душу ремесленника. Еще в лесу он собирался обо всем рассказать Шанене, да не выпал час. Говорил тогда намеками, коротко. Да и теперь говорить не время: день выдался трудный, много казаков полегло и хлопов. И все же пришлось начать разговор.
— Одним загоном панское войско никогда не осилим, Иван. И думать об этом нечего.
Шаненя ничего не ответил. Только повернул голову и ждал, о чем будет говорить Небаба дальше. Атаман привязал коня к частоколу, что разделял сад и коллегиум, неторопливым шагом прошел к шатру. Джура поставил шатер посреди двора: не любит атаман смердючий дух, которым пропитаны иезуитские костелы и монастыри. Возле шатра казаки сложили десяток седел, снятых с рейтарских коней. Небаба сел на седло.
— Не осилим панов, но ударить им по гетманову войску с севера не дадим тоже. Заставим короля Яна-Казимира держать рейтар на месте.
Обида тяжелым комом подкатилась к горлу Шанени. Выходит так, как думал он раньше и чего опасался больше всего: закончится война гетмана Хмеля с королем, запишут казаков в реестровые, снимет Ян-Казимир с черкасов непомерные налоги и подати. Подадутся казаки в родные земли. А здесь, на Белой Руси, будет снова, как было доселе?
— Потом и белорусцы не нужны будут?.. — язвительно спросил Шаненя. — Так?
— Ты мне душу не трави! — вскипел Небаба. На переносице у него сошлись брови.
— Не серчай, атаман. Не хочу обиды твоему сердцу. Знаешь сам, камня за пазухой не таю. Сказал, что думал.
— Знаю, — помягчел Небаба. — И тебе знать следует, что войну гетман Хмель ведет не только ради реестровых списков. Не они главная печаль. Ну, будет сто тысяч реестровых казаков. А потом что? Через пять год король поднимет коронное войско и снова пройдет мечом? Под русского царя — вот единая дорога Украины. И Белой Руси тоже. Ежели черкасские земли возьмет царь под свою руку, быть и Пинеску там. Иначе погибнем. Не от иезуитов, так от свейского войска.
Шаненя слушал, потупив голову.
— Перечить не буду. Может, и твоя правда, атаман. Только черни все это неведомо. Чернь по-своему судит.
— Чернь не дурнее нас с тобой.
— Не смею так думать. А тебе скажу, атаман, что мужики и челядники не отступят от начатого дела. Они обет будут блюсти свято и клятвы не порушат.
— Этих слов я ждал от тебя. — Небаба облегченно вздохнул. — Тебе утром надобно раздать все алебарды и сабли. У кого кони есть, пусть седлают коней и держат напоготове.
— Раздам, — кивнул Шаненя.
Недалеко от шатра послышался шум и казацкая ругань.
— Пошел вон! — кричал казак. — Я тобе дам грабницю. Геть з моих очей!..
— Пусти к атаману, — настаивал пришелец.
— Не пущу! Кажи, что хочешь?
— Что там? — приподнявшись, крикнул Небаба.
— Бовдур[20] якийсь до тэбе! — зло ответил казак, размахивая кнутом.
— Пусти его.
Шаненя сразу узнал хранителя униатского монастыря пана Альфреда. Пока тот шел, успел шепнуть о нем Небабе. Хранитель приблизился к шатру, не поклонился, но голову опустил. Это заметил Небаба и, нарочито резко кашлянув в кулак, окинул пана Альфреда угрюмым взглядом. Смотритель вздрогнул, втянул худую, тонкую шею и снова поклонился.
— Что хотел?
— Прости, пан атаман, отважился сказать тебе, что недостойно поводят себя холопы и казаки…
— Отчего это так недостойно?! — насупился Небаба, перебив смотрителя. Тот поднял голову и, встретившись испуганными глазами с Небабой, замолчал. — Просился ко мне, а теперь язык отняло? Говори!..
— Покрали, пан атаман, дорогую утварь, порубили саблями хоругви святые, гербы ногами потоптали…
— Знаю. Что еще хотел сказать?
Смотритель снова замолчал, недовольный тем, что атаман не дал договорить. Подумав, затряс седой головой.
— В лютой, звериной злобе подоставали из склепов с дорогими гробницами достойных людей и тела их повыбрасывали. Негоже!..
И вдруг Небаба, держась за бока, захохотал раскатисто и громко. Смотритель недоуменно смотрел на трясущиеся плечи атамана. А тот, забрасывая голову, заходился в смехе, словно были перед ним потешные. И вдруг смех оборвался, словно обрубили топором. Небаба побагровел, глаза его стали свирепыми. Он вскочил. Сжал ладонью рукоятку сабли. Голос сорвался, стал глухим и тяжелым.
— А выкапывать бабу из могилы и ховать дважды — это достойно?!. Говори, мерзкая душа твоя!
Смотритель попятился. Похолодела кровь — неровен час, вырвет казак саблю.
— Не ведаю, пан атаман. Я не выкапывал и не ховал.
— Войт не трогал, и ксендз Халевский не выкапывал. Выходит, нет виноватых?
— Холопы на земле Речи Посполитой живут. Холопы — слуги короля. Стало быть, ховать надобно отповедно.
Небаба сложил кукиш и ткнул его в самый нос смотрителя. Тот сморщился.
— Вот!.. Православные с древних времен в лице своих предков имели свою святую веру, крещение, духовных пастырей и все церковные предписания от константинопольского патриарха выполняли, что в свободе и правах вероисповедания они были утверждены и русскими, и литовскими князьями, и польскими королями…
— Прикажи, пане атаман, чтоб гробниц не трогали, — настаивал на своем смотритель.
— Сам иди проси чернь и казаков. Это их дело. Могут и уважить твою просьбу… А просить будешь, помни: униатский епископ витебский Иосафат Кунцевич православных из могил выкапывал и волкодавов человечьим мясом кормил…
Пан Альфред съежился.
— Иди! — приказал Небаба.
Ушел смотритель. Ушел Шаненя. Поздно сидел в шатре Небаба, думал. Тускло горела свеча. Примостившись на маленьком походном столике, на лоскутке бумаги писал цифирью записку атаману Гаркуше, который стоял загоном под Речицей. Просил в письме, чтоб шел на Пинск как можно быстрее…
Когда начнет светать, записку возьмет ремесленный человек Гришка Мешкович…
Небаба вышел из шатра. Ночь была густая, темная. Город, который днем клокотал гневом и ненавистью, утихомирился. Небаба понимал, что тишина, которая повисла над домами, обманчива. Она — как порох. Пусть только проскочит искра, и — взорвется невиданным и неудержимым грохотом.
Тайным ходом войт пан Лука Ельский, гвардиан пинский ксендз Станислав Жолкевич и прислужник вышли на берег Пины. В птичнике прислужник наскоро перевязал пану войту раненую руку. К счастью, казацкая пуля не задела кость. Она порвала рукав и чиркнула по коже, оставив след.
— О, матка боска!.. Схизматики подлые… — твердил прислужник, вздыхая и охая.
Пан Лука Ельский молчал. Только желваки вздрагивали под бледными гладко выбритыми щеками. Он изредка поворачивал голову в сторону дворца и прислушивался к недалеким гулким выстрелам, которые доносились из шляхетного города. О, если б было у него сейчас войско! Переколол бы всех казаков, а мужиков посадил на колья. В ярости сжал кулаки так, что побелели пальцы. Сквозь зубы процедил прислужнику:
— Коней!
Кони были готовы, и втроем поскакали к Иваново. Около полудня были там. В Иваново ожидали рейтар и капрала Жабицкого. Рейтары, отступая под натиском казаков, удачно проскочили мост через Пину, хотя и ждали там засаду. Правым берегом дошли до села Конницы. Там бродом перебрались на левый берег и оказались в Иваново часом раньше войта. Увидев Жабицкого, пан Лука Ельский обрадовался, хотя и высказал ему свое недовольство рейтарами. Жабицкий защипал ус.
— Чернь, ваша мость, мерзкая чернь! Холопы в сговоре с казаками. Перебили стражу и открыли ворота черкасам.
— Работные люди воду мутят.
— Будут кровью платить, ваша мость.
«Кровью…» — Лука Ельский так натянул поводья, что конь остановился и, пофыркивая, попятился. Войт ударил его плетью. «Кровью…» Пока чернь — Речь Посполитая обливается. Полки коронного войска разбиты под Пилявцами. Много пушек попало в руки схизматов. Поля усеяны трупами сынов ойчины. Не исключено, что теперь придется заключать мир с Хмельницким. Мир на время, пока Его величество король соберет новое войско. И, как несчастье, как напасть: едва поднимаются черкасы — начинает шевелиться чернь на Белой Руси. От Берестья до Смоленска дороги неспокойны. Бродят шайки разбойников, вооруженных мушкетами, нападают на купеческие обозы и жгут имения. А весь юг Белой Руси, словно в лихорадке, будоражат казацкие загоны. Под Лоевом появился загон полковника Кричевского. Как мог Кричевский изменить Речи?.. И целой полосой от края до края шугает полымя: Чериков, Бобруйск, Слуцк, Быхов, Игумен. Добираются до Меньска… Ведут холопов казацкие предводители Гаркуша, Кривошапка, Гладкий, Голота, Небаба. О, святая Мария! Казаки хитры и коварны, как сам Хмельницкий. Они появляются внезапно, будто снег среди лета, рубятся храбро и не страшатся смерти. Чернь идет за ними, кормит хлебом и укрывает раненых.
На минувшей неделе гетман Януш Радзивилл уведомил секретным чаушем, что отряд стражника пана Мирского, а также сто двадцать драгун под хоругвией хорунжего Гонсевского и наемные рейтары немца Шварцоха выступили из Несвижа и будут стоять в Хомске. Какие были замыслы у пана гетмана, войт Лука Ельский не знал и понять не мог.
Когда усталые, взмыленные кони принесли всадников в Хомск, над сине-дымчатым лесом стоял короткий октябрьский закат. В светло-голубом камзоле сбежал с крыльца седоголовый пан Мирский. Он обнял Луку Ельского и вытер платком набежавшие слезы радости.
— Бежал. Бежал от схизмата и злодей, — простонал Лука Ельский. — Лучше бы я лег на поле боя!
Мирский замахал руками.
— Не хочу о том говорить! Где шановное панство? Где ксендз Халевский?
— Ничего не знаю! Да сохранит их господь…
— А пани Ядвига, панич Евгениуш?
— В Варшаве. — Войт закрыл лицо ладонями.
— Hex жые Жечь!
— Hex жые!
Из дома вышел хорунжий Гонсевский. Он обнял Луку Ельского и, увидев Жабицкого, радостно ударил ладонями.
— Капрал!.. Ты готов на охоту? Ясновельможный пан гетман был доволен тобой!
Капралу Жабицкому сейчас не до веселья и шуток. Он смертельно устал и голоден. Но перед воеводой и паном Гонсевским улыбнулся широко и браво.
— Так. Была славная охота.
— В покои, немедля в покои, — запросил пан Мирский и, подхватив под руку войта, повел в хату.
Ярко горят свечи в канделябрах. Стол богато убран. На нем все: от мяса — до антоновских яблок и душистой мальвазии. Разумные, уверенные речи литовского стражника пана Мирского успокоили войта и вселили добрый дух.
— Воля Брестского собора непорушна и вечна, как Речь Посполита. Никто не изменит ее: ни Хмельницкий, ни татары, ни московский царь. А посягнут московиты на землю Речи Посполитой — постигнет горькая участь бунтаря Хмеля. Богом дан нам этот край. — Мирский поднял палец, на котором сверкнул дорогой перстень. — Богом дан!
Еще не успели вдоволь выпить вина шановные гости, а пан Мирский отправил срочного чауша в Несвиж. Гонец хлестал коня ременным кнутом и мчался по дорогам, обгоняя ветер. Утром прискакал в Несвиж. Депешу прочитал Януш Радзивилл, и ясновельможный пан дал согласие немедля выступать к Пинску. С этой вестью чауш умчался в Хомск.
Литовский стражник пан Мирский ждал возвращения чауша к вечеру. Солнце закатилось за крыши хат, а он не вернулся. Ложился спать с тяжелым предчувствием и приказал слугам, когда прибудет гонец, чтоб разбудили его. Не прискакал чауш и ночью. Только утром к коновязи пришел рысак и тревожно заржал, бренча уздечкой. Слуги вытерли окровавленное седло и, стреножив коня, увели его на пастбище.
Пан Мирский был взволнован и опечален. Размышляя, пришел к мысли, что ясновельможный пан гетман не мог отказать в защите Пинска и потому приказал трубачу играть сбор. Было решено выступать двумя отрядами. Первый, состоящий из двухсот наемных рейтар Шварцохи и пикиньеров, поведет пан Лука Ельский. Войт остановится под стенами Пинска, обложит городские ворота и будет ждать отряд стражника литовского с артиллерией, драгунами и квартяными рейтарами. На последних надежд мало — шановное панство село на коней, но в седле сидит шатко и саблей не очень владеет. Там же, под Пинском, будет решено о штурме города, если басурманы добровольно не покинут его.
Шумно стало в маленькой, затерянной среди глухих лесов деревне. Давным-давно здешние мужики не видали войска. Только старики, которым за восемьдесят, рассказывают, что некогда, годов шестьдесят назад, в Хомск закрались татары, вырезали баб и мужиков, а девок увели в полон. Теперь попрятали стариков и девок. Хоть не татары уланы с драгунами, а паны лютуют не меньше, чем те, косоглазые.
С утра собирается войско. Бренчит оружие. Над шлемами колышутся и зловеще сверкают пики. Вонючим дегтем ездовые смазывают колеса, укладывают утварь и провиант. Побольше хлопот у пушкарей. Восемь старых кулеврин будут тянуть шестьдесят четыре коня. Беспрерывно рвутся на размытых дорогах ременные постромки. Пушкари имеют про запас целый воз лишних. Ядра и порох в бочонках уложены в дубовые ящики. Смола и пакля заготовлены в достатке. Гусары и драгуны повели к реке поить коней.
Пан Лука Ельский наблюдает за сборами и недовольно хмурится: очень медленно строится войско. Войту не терпится, и уже сейчас он строит планы штурма города. Лука Ельский не сомневается в том, что, увидав войско, холопы и ремесленники призадумаются, держать ли сторону черкашей-схизматов? Как-никак, своя жизнь дороже. Может быть и то, что ремесленники пропустят казаков ночью через ворота и помогут укрыться в окрестных лесах. Посему надобно торопиться. И еще пан войт в мыслях решил, что все войско положит, а Небабу захватит живым. Именно живым. Дабы потом выкачать в перья, обмазать волчьим салом и травить до смерти собаками. Будет только так, и не иначе. А всех пособников Небабы — на колья! Дознался еще войт про то, что головой бунта в Пинске стал некий цехмистер седельного цеха Иван Шаненя. И этому быть на колу.
Раненая рука у пана Ельского не болит, но повязка сползает.
Каштелян злится и кричит капралу Жабицкому:
— Эти поросные свиньи долго будут строиться?!
— Вшистко! — отвечает капрал и, стеганув коня, бросается к рейтарам. Те ни польскую речь, ни русскую не знают. Полковник Шварцоха шевелит белобрысыми бровями, чмыхает и кричит по-немецки, словно лает:
— Барабаны, вперед!..
Трелью сыплется мелкая дробь. Барабанщики вышли на дорогу, по команде круто повернулись и освободили шлях. Медленно тронулись рейтары.
— Наконец-то! — процедил войт.
На целую версту растянулся отряд. Поблескивают кирасы и островерхие шлемы. Впереди рейтар, на вороном коне, Шварцоха. Лука Ельский не верит наемным солдатам и особенно — немцам. В тяжкую минуту могут показать противнику спины, а то и просто поднять руки. Зато деньги просят вперед. Да ничего не сделаешь, другого войска нет. Ясновельможный пан Януш Радзивилл обещал саксонскому кюрфюсту, что будет хорошо платить, и тот послал две сотни отъявленных головорезов, которым давным-давно место на виселице.
Деревня Охов небольшая и нелюдная. Дворов в ней шестнадцать. Но она приглянулась пану Тышкевичу. Через Охов проходил старый шлях, который самым коротким путем вел из Несвижа в Пинск и затем через черкасские земли в стольный Киев. Прикинув умом да поразмыслив, пан Тышкевич купил Охов и был доволен. В полверсте от Охова, на взгорке, он поставил дом, коровник и птичник. Через год решил выстроить корчму и капличку.
На черной и жирной оховской земле хаты мужиков стояли роскошно. В густых лесах, что обняли широким кругом поселище, вдоволь хватало зверья и воды. Мужикам промысел был хороший, и всю зиму дубовые кадки держали вяленую лосятину да грибы. За грибы и зверя пан Тышкевич увеличил барщину до пяти дней. Чернь роптала. Пан Тышкевич грозился вырвать ноздри непокорным, а зачинщикам вымотать кишки[21]. Но слово свое сдержать не успел. Горячим августовским днем примчался в Охов гонец со страшной вестью: за Струменью, в пятидесяти верстах появилось татарское войско. Гонец не знал, большое оно или малое, но движется войско на север солнца, и, неровен час, через день-два могут появиться в Охове свирепые наездники на лохмоногих конях. Пан Тышкевич без промедления собрал пожитки, посадил в телегу семью и уехал под Мир, где был маенток старого Тышкевича.
Поспешный отъезд пана оховские мужики сразу понять не могли. Вскоре принесли весть, что к деревне приближаются татары. Известие это приняли с тревогой, а потом решили, что прошло то время, когда приходили на Белую Русь чужеземцы.
В полудень пошла старуха к колодцу, который был на краю деревни. Вытянула бадью, а налить воду в ведро не успела. Просвистела стрела, и свалилась баба замертво.
С криком «Алла!..», сверкая кривыми саблями, выскочили из кустов всадники и пустили коней по деревенской улице. Выбегали из хат мужики и бабы. Тех и других хватали арканами. Старух и детей рубили саблями. Только один трехлетний Силан избежал суровой участи — испугавшись крика и воя, что стоял над деревней, спрятался в кустах боярышника за хатой.
Спешившись, татары разбежались по дворам искать поживу. Увязывали в тюки и приторачивали к седлам кожухи, постилки, снедь. Потом подожгли Охов и покинули его, угоняя в далекие края пленных девок.
Через месяц возвратился в маенток пан Тышкевич. По черни не бедовал и не думал о ней. Радостно билось сердце, что не выявили татары дом, стоявший в стороне, не увели живность. Но через три года и в маенток пришла беда. Во сто крат оказались страшнее татарских сабель бердыши и косы сурового Северина Наливайки. Едва его отряд пришел на землю Белой Руси, как загудел улеем край. Чернь поспешно взяла в руки вилы и топоры, горожане — сабли и — к Наливайке. Под мощными ударами крестьянского войска пали Могилев, Давид-Городок, Туров, Пинск. Теплым мартовским днем, раскидывая комья талого снега, конное казацкое войско промчалось мимо сожженного татарами Охова и обложило маенток пана Тышкевича. С паном никаких разговоров о выкупе не вели. Сына, двух дочерей и пани под улюлюканье и свист черни посадили в колымагу, на которой возили навоз, и великодушно отпустили, а пан Тышкевич закачался в петле на воротах. Маенток разграбили и спалили, а живность увели…
Почти пятьдесят лет прошло с тех пор. Заново отстроились деревни, сожженные татарами, стерлись в памяти имена тех, кого угнали крымчаки в неволю. И только по деревням, словно призрак, ходили легенды и сказы про грозного Северина Наливайку — защитника обездоленной черни.
Внук пана Тышкевича, князь Станислав Тышкевич, приехал в Охов из Вильни и долго стоял на холме, где некогда был маенток деда. Старый лес вырубили, раскорчевали, а с холма стали видны девять хат нового Охова. Ожил старый шлях. Тянутся к Пинску купеческие телеги, а к Несвижу везут соль из астраханских учугов, вяленую рыбу из Русского моря, бухарские шелка. Но теперь купцов с каждым днем все меньше.
Пан Станислав Тышкевич раздал девять наделов земли куничникам. Один из наделов взял угрюмый высокий мужик Силан, прозванный Сиротой. Кличку такую дали ему потому, что не было у него ни отца, ни матери, ни братьев. У людей рос. Отмеряя Силану надел, староста высказал волю пана: тому куница, кто веру католическую примет. Силан дергал костлявыми плечами, супил лоб, и без того изрезанный морщинами, и согласно кивал, подергивая черной путаной бородой. И хоть был строгий наказ пана, а староста дал Силану куницу.
Землю Силан любил и лелеял. Весь надел раскорчевал, расчистил, выбрал из него сорную траву и возделывал так, что стала земля мягче пуха. Она вознаградила Силана щедро: хлеба родила хорошие, густые. Крупное золотистое зерно радовало сердце, и Силан думал, что годов через пять-шесть будет излишек, который свезет на ярмарку в Пинск, а за деньги купит живность. Но пока собрать денег Силану не удалось. Кроме того, за последний год он задолжал пану за куницу сорок грошей.
Приезд пана Тышкевича в Охов не предвещал ничего хорошего. И Силан украдкой поглядывал из-за куста орешника, как прошел пан к хате старосты. Возле хаты, под березой, поставили столик, застеленный белой скатеркой, и скамейку. Тышкевич опустился на скамейку, и слуги завозились возле пана. Силан увидел двух похолок в белых кафтанах, и сразу защемило сердце. Предчувствие не обмануло Силана. Староста обежал хаты и велел мужикам немедля собираться. Силан перекрестился и пошел к хате старосты.
Девять хат — девять мужиков. Стоят молча, сбившись в кучу неподалеку от хаты. Ждут. Пан Тышкевич отпил из гладыша кислое молоко, вытер губы и, покосившись на мужиков, спросил старосту:
— Все?
— Все, ваша мость.
Ждут мужики, что скажет пан. А тот не торопится. Чешет пальцем затылок, дергает с курчавых бровей волосы и смотрит на белые облака. Мужики видят быстрые колкие глаза, острый нос, торчащий над черной щеткой усов. Вздрогнули усы.
— Кто? — пан Тышкевич сузил глаза и посмотрел на эконома.
— Степка Бурак.
— Степка! — крикнул староста.
Степка Бурак, сутулый длиннорукий мужик, вздрогнул и опустился на колени.
— Шестьдесят грошей за куницу, — прочитал эконом.
— Почему не отдает? — спросил Тышкевич у старосты.
— Отдам, ясновельможный, — божился Степка. — Свезу в Пинск овес и коноплю и отдам…
— Не хочет куничными отдавать, пойдет в тягловые! — прошипел пан Тышкевич. — Пять дней в неделю… Похолки! Десять плетей ему, чтоб помнил про долг.
Похолки схватили Степку, бросили на траву и задрали на голову рубаху. Засвистела плеть, и голос эконома считал:
— Раз… два… три… чытыре…
Степка не стонал, не просился. Только дышал тяжело и быстро. Отстегав, похолки толкнули Степку ногой в бок.
— Сгинь с очей!..
Не успел Степка подняться с травы и завязать на штанах веревочку, как голос старосты оповестил:
— Силан Сирота!
Похолки схватили Силана и бросили на траву. Кто-то сел ему на ноги, кто-то тяжело придавил голову к земле. Упругая плеть обожгла спину, и Силан сжал зубы…
Поднялся, шатаясь. А пан процедил:
— В костел ходит?
Обомлела душа. Мимо воли приподнял голову и встретился взглядом с ясновельможным. Тот повторил:
— Ходит?
Ответил староста:
— Пойдет, ваша мость.
— Еще десять плетей сучьему сыну! — пан Тышкевич ухмыльнулся. — А ходить не будет, шкуру живьем сдеру.
Силана снова бросили на траву.
Все девять мужиков были старательно высечены в тот же день похолками во дворе у старосты.
А через две недели жизнь Силана пошла колесом. В полдень сонную тишь Охова нарушил людской говор, скрип повозок и храп коней. Грозно поблескивали пики и широкие лезвия алебард. Страх и смятение навевали крылья гусар и тяжелые черные кулеврины на неуклюжих деревянных лафетах. В хате старосты остановились ясновельможные паны — стражник Мирский и пинский войт Лука Ельский. Оховские мужики знали, что войско идет к Пинску, в котором засели черкасы вместе с горожанами. И теперь рядили, что будет с повстанцами. Насмотревшись на рейтар и драгун, на колонну пикиньеров, мужики не сомневались, что войско без боя вступит в город, ибо выстоять против такой рати — немыслимо. Вместе с тем полагали, что казаки всеми силами будут упрямиться и город без сражения не сдадут.
К вечеру за Силаном пришел староста и повел в хату. По дороге поучал:
— Переступишь порог — падай в ноги. Внимай, о чем тебе будет говорить ясновельможный пан.
— Смилуйся, — просил Силан. — Зачем я надобен ясновельможному?
— Знать не знаю.
Пока шли, все передумал Силан. Может, земли куничные продал пан? В таком разе почему других мужиков не зовут? А может, просил рейтар высечь его? Секли же недавно похолки, и спина еще не зажила. Скорее всего что сечь будут. За что — Силан догадаться не мог.
Староста толкнул мужика к двери. Переступив порог, Силан упал на колени, не рассмотрев, кто есть в избе и кому надобно кланяться.
— Вставай, — повелевал пан.
Силан приподнял голову. В углу хаты увидел троих сидящих. Первый, круглолицый, в камзоле, положил руку на черенок сабли и повторил:
— Вставай. Звать тебя?
— Силаном, ваша мость…
— Поближе иди. Ты, никак, боишься? А бунтовать смел?
— Не бунтовал я, ваша мость, — задрожало сердце Силана.
— Знаю. Не стал бы говорить с тобой, а посадил бы на кол. — И показал пальцем перед собой: — Стой здесь!
Силан подошел на шаг ближе и, кинув робкий взгляд, рассмотрел двоих: здоровузного, рыжеусого, с колкими, как шило, глазами и седого, в темном сюртуке с широким, расшитым серебром поясом. Силан сообразил, что все трое — ратные люди. Они сосредоточенно смотрели на Силана.
— Как мне ведомо, — начал второй, — ты задолжал пану Тышкевичу, податей не платишь. Не плетей заслужил ты, а на кол тебя посадить надобно. Но господин твой ясновельможный великодушен к тебе и терпелив…
— Пусть хранит его бог! — ответил Силан, но тревожное чувство все же охватило душу: давно известно панское милосердие. И на колы паны сажают в знак великой и нерушимой любви к черни. Ноги у Силана стали слабыми. Мелкая неудержимая дрожь прокатилась по всему телу, а лицо покрылось испариной.
— Приняв веру свою, не твоя ли душа воспылала любовью к ойчине?.. — пан не отводил глаз от Силана. — Тебе ведомо, что схизматы, сговорившись, предали Пинск и отдали его в руки врагов твоих?
— Говорят, ваша мость, что город обложили…
— Наверно, знаешь и то, что привел в Пинск черкасов вор и разбойник Небаба, по которому давно плачет веревка. Работные люди и чернь раскрыли ему ворота, за что будут наказаны богом… Хочу я, чтоб ты пошел в Пинск тайно и поелико возможным будет образумил чернь и посадский люд словом праведным господним, дабы не слушали предателей схизматиков, не верили им, оружия в руки не брали и никаких почестей черкасам не оказывали…
Силан слушал, о чем говорил пан. А тот хотел немного. Если б мог он, Силан, порешить схизмата Небабу — был бы королевской милости удостоен. Но это так, между прочим. Главная его забота — увещевать люд. Пан долго копошился в кожаном мешочке и, наконец, достал грош, положил в жесткую, широкую ладонь Силана.
— Бери!..
Силан вышел во двор. В голове кружило, все перемешалось, и как ни старался Силан припомнить все по порядку, о чем говорил пане, — не мог. Постепенно путаные мысли улеглись. Пан хочет порешить Небабу… Но и не говорил, чтоб он, Силан, вделал. А вот увещевать люд не требуется большого ума.
Вечером в хату Силана пришел оховский мужик Лавра.
— Разом идем, — прошептал он. — Только боязно мне.
— Чего боязно, — успокаивал Силан. — Ходить будем, глаголети… Пан обещал серебром заплатить и налоги поубавить… Хорошо было бы, если так…
— Обещал… — засомневался Лавра. — Да поглядим. Как бы не заплатил, когда восток с западом сойдется…
Утром пану Луке Ельскому принес донесение лазутчик, высланный к Пинску. Вести он доставил дивные: Северские и Лещинские ворота раскрыты. Из ворот выходят свободно мужики и бабы в лес за хворостом. В городе тишина, никаких казаков за стенами не видно и не слышно.
— А что на улицах деется? — хмурясь, допытывался войт.
— В город не заходил, не велено, — признался лазутчик.
— Жаль, — прикусил губу пан Ельский. — Значит, не видно казаков?
— Языка брать надо, ваша мость, — разгорячился Жабицкий.
— Теперь не надобен, — пан Лука Ельский отрицательно покачал головой. Решил идти к Пинску, до которого было от Охова десять верст.
Когда подошли к городу, войт приказал держать войско в лесу, костров не разводить, лошадей отвести подальше, чтоб не ржали у стен. Вместе с капралом Жабицким выехали на опушку и остановились, разглядывая город. Скупое осеннее солнце мягко вырисовывало на бледном небе белые громады костелов, монастыря и коллегиума. Кое-где над домами устало вились жидкие дымки. Высокие тополя отряхнули листья. Над деревьями стаей кружили галки. Северские ворота были раскрыты. Ни часовых, ни черни. Вскоре вышел за ворота мужик с веревкой, подошел к опушке леса, собрал хворост и, взвалив на плечи, пошел в город. Затрепетало сердце Луки Ельского: сами ушли черкасы из Пинска! Но идти в город Ельский колебался.
Половину дня простояли возле высоких смолистых сосен, поглядывая на ворота из-за густого, молодого орешника. Надоело капралу Жабицкому неподвижно сидеть в седле. Да и кони стоять не хотели. Несколько раз тихонько кашлянул в кулак. Все равно не поворачивал голову пан Лука Ельский. Думал войт. И, наконец, решился:
— Пойдем в Пинск!..
Капрал облегченно вздохнул, хоть и продолжали мучить его какие-то неясные сомнения. Ему-то приходилось иметь дело с черкасами. И всякий раз они обманом и коварством наводили ужас на рейтар и драгун. Знал об этом и Лука Ельский. Но допустить мысль о том, что войско, преданное Речи Посполитой, и на сей раз может обмануть схизматик-казак, не желал.
— Ваша мость, — капрал натянул поводья нетерпеливого коня.
— Ну…
— Пана Мирского ожидать не станем?
— Какая надобность ждать пана стражника? — войт резко повернул голову. Жабицкий заметил, как недобро сверкнули его глаза. Он повторил: — Пойдем в Пинск.
— Будет по-твоему, — покорно согласился капрал.
Жабицкий понял, что это решение окончательное.
Пришпорив коня, он пустил его лесной тропой. Выслушав капрала, Шварцоха зашевелил бровями. Он был в душе доволен, что боя не предстоит. Трубач заиграл построение.
Отряд вытянулся из леса, вышел на шлях и, не сбивая рядов, пошел к Северским воротам. Пан Лука Ельский видал, как выбежали два мальчугана, постояли возле рва и пустились вприпрыжку назад. К воротам поскакал рейтар. Постоял, посмотрел, что деется за стеной, и, убедившись, что никого нет за частоколом, поспешно вернулся. Теперь у Луки Ельского не было никакого сомнения, что казаки ночью покинули город. Он был и доволен, и одновременно сожалел об этом: выскользнул из рук Небаба. Одно теперь неясно: где он объявится. Может быть, пойдет под Лоев, но, скорее всего, повернет на Слуцк, а там, возможно, на Несвиж. Давно известно, что есть у черкасов желание пощекотать пятки гетману в его же маентке.
Первые ряды рейтар миновали ворота. Свернули на улицу и сразу же вдали показалась площадь, стена шляхетного города и ломаная крыша иезуитского коллегиума.
Гришка Мешкович зашил в порты письмо Небабы и, кроме того, заучил на память то, что наказывал атаман. А наказывал он немногое. Первое — атаман задумал разгромить отряд пана Мирского. Другое — если может он, Гаркуша, пусть ведет загон под Пинск и ударит в спину, когда полезут пикиньеры на стены.
Гришка Мешкович уходил из города с болью. Вот уже много зим и лет прошло, а он не отлучался от дома. Но идти под Речицу искать загон атамана Гаркуши вызвался сам: места тамошние хорошо знал — некогда отец его, тоже шапошник, ездил в Речицу и Гомель за товарами.
Детишек Гришкиных взялась досмотреть баба Ермолы Велесницкого, и Мешкович отправился в путь со спокойным сердцем. В мешочек положил краюху хлеба и кусок вареной баранины. Под армяком спрятал кинжал, который отковал ему Алексашка, и на зорьке шмыгнул через ворота. Над Пиной клубился туман, и влажным холодком тянуло на шлях.
Дорога петляла, огибая вечные болота, затянутые зеленовато-ржавой пеленой. От болот тянуло сыростью и плесенью. Кое-где горбами высовывались из воды кочки, покрытые густым, уже светло-рыжим мохом. А в нем яркими красными огоньками сверкала брусника. К ягоде не подступиться. Станешь на кочку и провалишься по пояс в холодную трясину. На десятки верст болота и болота. Лишь кое-где появляются песчаные островки и на плешинах этих, тесно прижавшиеся друг к другу, низкие, нахохленные, как совы, хаты. Потом снова болота, заросшие олешником и аиром. От болот на сотни верст окрест расползается по городам и весям страшная болезнь — лихорадка. В осеннее время в этих местах гнетущая тишина: ни птицы, ни комара, ни зверя. Тихо шуршат под ветром камышовые стебли и плывут низкие облака.
Отошел Гришка верст пятнадцать и попал в первую деревню. Прижались хаты к самому шляху: за хатами снова болота. В деревне тихо, как в осеннем лесу. Где-то в траве, возле хаты, жудосно канючила кошка. «Брысь!..» — крикнул Мешкович и гулко хлопнул ладонями. Кошка выползла. Худющая. Шерсть на ней выдрана и висит клочьями. Кошка посмотрела на Мешковича зловещими зеленоватыми глазами и, перебежав дорогу, скрылась в пожухлой траве. «Не к добру…» — подумал Гришка Мешкович и перекрестился.
Заглянул в одну из хат. В ней темно: крошечное оконце, затянутое пузырем, света не дает. Распахнул пошире дверь. Возле двери лапти, кадка с водой, коновка. Зачерпнул и выплеснул воду — тараканов полно. Пить не стал. Бросил на лавку коновку, и она покатилась со звоном. Возле другой хаты показалась старая сгорбленная старуха. Она долго и внимательно рассматривала Гришку подслеповатыми глазами.
— Одна в деревне, мати? — удивился Мешкович.
— Может, и есть кто, — зашамкала старуха беззубым ртом. — А может, и одна.
— Куда подевались мужики?
Опираясь на ореховую палку, старуха долго молчала. Землянистое сморщенное лицо было неподвижно. Только часто моргали слезящиеся глаза да вздрагивали сухие пальцы, сжимавшие кий. Мешковичу показалось, что она не слыхала, о чем он спросил. Вдруг морщинками сошлась кожа на восковом лбу. Старуха раскрыла беззубый рот:
— Неужто не знаешь?
— Не знаю, мати.
Старуха с укором посмотрела на Мешковича.
— Налетели намедни, ако вороны, и мужиков в войско… Всех, кто налоги мае… Позабирали, позаграбастали… Бабы, ведомо, в маентке барщину отбывают… А ты не знаешь… Откуда странствуешь, человече?
— Отселе не видать, мати. Из Пинска иду.
Старуха снова наморщила лоб, сухой желтой рукой подбила под дырявый платок жидкие седые волосы.
— Правду ли сказывают, человече, в Пинеске?.. — И замолчала, стараясь вспомнить, что сказывают.
Гришка Мешкович догадался, о чем хочет узнать старуха.
— Знать, правду сказывают, мати. Сил больше не стало терпеть панов и иезуитов. Душа начала гореть… Поднялась чернь и работные люди.
— А то, что казаки были? Правду бают? Мешкович усмехнулся: все известно старухе. Еще раз хочет послушать.
— Были.
— Откуда тутоси казаки — понять не пойму, Стара стала и глупа… И далече путь держишь?
— В Гомель.
— Далече тебе шагать… Шагай с богом!
Старуха перекрестилась костлявыми пальцами, и губы беззвучно зашевелились. Она дала Мешковичу ковшик воды. Выпил, а жажда не прошла. Вода ржавая, пахнет болотом. Да и берут ее из болота, а не из колодца. Хотела старуха что-то сказать, да не успела. Пока собралась с мыслями, Гришка Мешкович был за порогом.
Вот уже последняя хата. За ней — кусты орешника и лес. Березы с побуревшими листьями грустно свесили долу тонкие ветви. Вдруг хруст сухого орешника и грозный окрик:
— Стой, смерд!
Повернул голову, и пересохло во рту. Прямо на него наставлен мушкет. Одним прыжком оказался возле Гришки Мешковича воин с алебардой. «Тайный залог! — мелькнуло в мыслях. — Бежать!» Но бежать не решился — наверняка станут стрелять. И неведомо, есть ли впереди засада? Остановился.
— Кто будешь? — спросил воин, пристально оглядывая Гришку. Поднял алебарду. — Отвечай!
— Гришка Мешкович, цехмистер Шапошников из Пинска…
— Брешешь! — воин тряхнул алебардой. — Нонче работный люд из хаты носа не показывает.
— Правду говорю.
— Куда идешь?
— В Гомель. Купцы обещали товар показать…
Волоча сошку, мушкетер вышел из кустов и, уставив глаза на Мешковича, уверенно повторил:
— Брешешь! Казаков ищешь в лесу.
— Зачем мне казаки! — повел плечом Гришка. — Не сваты они мне, не браты.
— Вяжи ему руки! — приказал мушкетер, вытягивая из-за пояса веревку. — Да покрепче!
«Все!.. — пронеслось в мыслях Гришки Мешковича. — Конец… Паны замучат… и откупиться у них нечем. Выход только один… Вот сейчас его, мушкетера, кинжалом… И чтоб не успел опомниться воин с алебардой… Иначе тут же срубит голову…»
— Ну, вяжите, — Мешкович подошел к мушкетеру, — коли такая охота есть…
За спиной, складывая веревку в петлю, возился воин. Но все происходило мгновенно. Мешкович сунул руку за полу свитки. Пальцы сразу же поймали черенок кинжала. Мушкетер ничего не успел сообразить. Он выронил мушкет и, схватившись за живот, опустился со стоном на траву. Теперь одно спасение — лес. Мешкович бросился в кусты. Второй воин оказался смекалистый и прыткий. Едва упал мушкетер, — подхватил алебарду и, выпав, метнул копьем в спину Мешковичу. Но промахнулся. Копье проскочило, а лезвие секиры, разорвав свитку, горячо полоснуло по плечу. Мешкович не почувствовал боли. От испуга шатнулся в сторону и зацепился носком капца за корень старой, обомшелой сосны. Не удержался на ногах. И тут же на спину навалился воин. Он был крепким и ловким. Вырваться сразу из его цепких рук Мешкович не смог. Падая, Гришка выронил кинжал. Сцепившись, они покатились по траве, хрипя и ругаясь. Несколько раз воин пытался схватить Мешковича за шею. «Придушит…» — испугался Гришка. Тот навалился всем телом, и в этот миг Мешкович почувствовал под ногой упор. Напрягся и перебросил через себя воина. Руки у него ослабли. Гришка изловчился и кулаком ударил по переносице. Хлынула кровь. Удар был сильным. Воя и рыча, воин на мгновение обмяк. Мешкович вырвался из его сильных рук и, вскочив, бросился в лес. Бежал и не смотрел куда. Колючие ветки можжевельника и боярышника больно хлестали по лицу. Возле кряжистого дуба зацепился полой за выворотень. Оборванный лоскут мешал бежать, путался в ногах. Остановился и, отдышавшись, прислушался. Погони не слышно. Оборвал полу и, уже спокойно осмотревшись, подался в сторону шляха. Ступил сотню шагов и провалился в трясину. Набрал полный капец холодной, густой воды. Долго тряс ногу, сбрасывая черную торфяную жижу. Обошел стороной болото и, когда показались белые стволы берез и шлях, присел на кочку. Кровь уже почти не сочилась. Только место горело огнем и саднило. Нарвал подорожника, смочил в болоте лист и приложил к плечу.
Выходить на дорогу Гришка Мешкович не решался, хотя и прошло уже немало времени. Думал о том, что если б были еще дозорные в тайном залоге — дали бы о себе знать. Долго сидел Гришка у дороги, посматривал по сторонам. Ни верховых, ни мужицких телег не видно. Когда солнце перешло за полудень, поднялся и, не выходя на шлях, пошел еле заметной тропкой. Тропка была влажной, и вскоре снова началось болото. «Была не была! — решил Мешкович и вышел на шлях. — До деревни можно идти спокойно, а там надо ждать снова тайный залог…»
Вечером Мешкович подошел к деревне. Шляхом заходить в нее побоялся. Решил податься огородами. Возле одной из хат увидел ребенка. Мальчишка не заметил Мешковича. Гришка осторожно приблизился.
— Мамка в хате?
Увидав незнакомого, мальчишка заплакал и убежал в хату. За ним прошел Гришка Мешкович. В хате баба взяла ребенка на руки, молча и без удивления смотрела на Гришку.
— Добрый день! — Мешкович устало опустился на скамью. — Не знаешь, баба, есть ли в деревне залог?
— Вроде бы нет. — И пожала плечами.
Мешкович облегченно вздохнул.
— Посмотри-ка, что у меня там… — сморщился Гришка, снимая рубаху.
Баба охнула:
— Где это тебя так?
— В лесу на сук напоролся.
— Ой ли правду говоришь? — баба посмотрела с укором. — Порублено.
Мешкович попросил:
— Обмой.
Рана была неглубокой, но сильной. Баба мокрой тряпицей вытерла засохшую кровь. Прикладывая сухие листья аира, качала головой. Все плечо покраснело и дышало жаром. Баба стянула с шеста чистую рубаху.
— Надевай!
— Я свою.
— Твоя в крови вся. Вон как задубела.
— Рубаха дома, а где твой человек? — Мешкович оглядел хату и начал надевать сорочку. Натягивал ее с трудом — шевелить плечом было больно, а рубаха оказалась тесной.
— Известно, — замялась баба. — На барщине. Хлеба молотит. Нонче уродило на хлеб.
— Молотит… в лесу?
— Язык что шило у тебя, и пытлив ты больно, — баба отвернулась и завозилась у печи.
Она поставила на стол миску крупника. От миски шел аппетитный запах варева. Мешкович поел. Видно, от усталости потянуло на сон. Не поднялся.
— Добрая ты, — сказал ласково бабе и вспомнил свою Марфу. — Сбережет тебя бог!
Ночевал Гришка Мешкович в копне сена. В нем было душно и млосно. Всю ночь мучила жажда, и спал плохо. Виделись страсти. Потом казалось, что летел куда-то в пропасть, проваливался и остановиться не мог. Когда ворочался на бок, ныло плечо и дергало всю руку. Рано утром поднялся и зашагал с холодком. Шел и дивился тому, что ноги становились тяжелее с каждым шагом, а в голове все больше и больше шумело. Подумалось, что после смерти Марфы слаб стал и стар. Не зря люди говорят, что старость начинается с ног. К вечеру совсем выбился из сил. С трудом добрался до деревни. Мужик пустил в хату и предложил трапезу. От еды отказался и завалился на солому.
Утром Гришка Мешкович сообразил, что не в, усталости дело. Вся спина, грудь, ноги горели огнем. «Захворал», — решил он и попросил у мужика браги. Ее не оказалось. Но у кого-то хозяин раздобыл келих сивухи. Мешкович выпил ее. Заработало сердце чаще, ударил жар в голову.
— Отлежись, — посоветовал хозяин.
— Не могу. Идти надобно.
— Твоя воля, — пожал мужик плечами. — Был бы конь — подвез бы тебя.
— Далеко ли до Горваля?
— Далеко. Скоро будет место Житковичи. Потом, сказывают, за сто верст — место Калинковичи. А там останется недалече. Верст еще с половину сотни.
Шел Гришка Мешкович, и жаркой голове не давали покоя мысли: дойти бы быстрее, найти Гаркушу. А там бы отлежался в хате или черкасском лагере. Только теперь уже не плечо, а вся спина горит. Сильнее мучит жажда. За день во рту ничего не было, окромя воды. И есть не хотелось.
Верст за двадцать от Калинкович Гришку Мешковича настигли фурманки — ехали мужики за лесом для пана. Забрался в телегу, лег на сено и не мог понять, в дрему ли впал или в забытье. Как из тумана, то выплывало, то пропадало лицо ксендза Халевского, вскудлаченная голова Карпухи и кунтуши, кунтуши… Потом мужики напоили кислым молоком, и казалось, ему полегчало. Но когда свернули со шляха и Мешкович слез с телеги, почувствовал, что дальше идти не может — не идут ноги. Кое-как доплелся до деревни. Седой согнутый старик с удивлением рассматривал Мешковича и хриповато гундосил:
— А я думал, хмельной. Водит тебя в стороны… Думал, с чего это бражничает мужик? — выставив ухо, сморщился: — Про что спрашиваешь? Стар я, глух…
— Не знаешь, где казаки ховаются?
— В лесу, вестимо. Где ж им ховаться!
— Лесов вокруг много. В какую сторону ни иди — лес. — Мешкович поднял сонные глаза.
— Кто тебя знает, что ты за человек и откуда ты, — закряхтел дед, недоверчиво оглядывая Мешковича. — Может, паны тайно послали тебя? Ходишь да высматриваешь. Мне помирать скоро, и грех на душу брать негоже. Не ходил я за казаками…
Мешкович решил, что дед, пожалуй, не знает, где казаки, но то, что слыхал о них — сомнения быть не может. Голова кружила, хотелось лечь, и совсем не стало сил разговаривать. Гришка устало прикрыл глаза.
— Мне надобны они, дед. Понимаешь, надобны… Панам я прислужник плохой, и ты меня не бойся…
Дед поверил.
— Побудь малость. Скоро вернусь.
Долго сидел Гришка Мешкович. Пил студеную воду, что подавала в ковшике старуха. Наконец заскрипела дверь. За дедом в хату вошел человек. Хоть и был в избе полумрак, под бородой Мешкович разглядел еще не старое лицо. Пощипывая бороду, мужик опустился рядом на лавку.
— Зачем тебе казаки понадобились? — твердо спросил он. — Или жить тебе без них нет мочи?
— Не ошибся. А если веры мне нет, пойдем вместе, — уговаривал Мешкович. — Не просил, если б не захворал. Видишь сам, на ногах не стою…
Мужик запряг лошадь. Мешкович залез в телегу и провалился в сон. Сколько пролежал, не знает, но открыл глаза, когда тормошил его мужик. Телега стояла в старом сосновом лесу. Мужик говорил, а Мешкович его не слышал.
— Оглох, что ли?!. В третий раз тебе толкую. Пойдешь на запад солнца. Попадешь в ельник. За ельником снова лес, да помельче этого. Левее овраг будет. В него не спускайся. Там увидишь. Версту, может, и будет.
Мешкович слез с телеги, осмотрелся красными, помутневшими глазами и пошел, хватаясь руками за смолистые стволы. А перед самым лицом плыли синие и красные круги. Остановился возле сосны, отдышался, на мгновение закрыл глаза. Когда поднял тяжелые веки, удивился, что лежит. Слабые пальцы судорожно сжимали пучок сухого, желтого мха. Поднялся с трудом и побрел через ельник. Шел, казалось ему, долго. Снова закачалось небо, завертелись сосны, заваливаясь набок. Вдохнул прохладный воздух и закричал:
— Эге-ей!.. — и, как эхо, отдалось в голове, в ушах далеким и протяжным: «Э-эй…»
Очнулся Гришка Мешкович возле костра. Пахло дымом. Кто-то приподнял его голову и приставил ко рту кружку. Выпил холодной воды и попросил склонившегося над ним человека:
— Позови Гаркушу… Гаркушу…
Гришка Мешкович слыхал далекие, глухие голоса, и почему-то чудился ему колокольный звон, который нарастал в ушах глухими и тяжелыми ударами. Расслабилось тело, и показалось Гришке, что полегчало. Только по груди, по ногам мелкой колючей дрожью прокатился озноб…
Когда снова поднесли к губам кружку, он не поднял голову, не раскрыл рта. Гаркуша подошел, посмотрел на большой, покрытый испариной лоб, снял шапку. И мысли не было у Гаркуши, что в поясе у мужика зашито ему письмо. Много приходит люда к нему в загон и просят коня да саблю…
Из Пинска пана Скочиковского выпустил Иван Шаненя. Открывая ворота, сказал:
— Услугу твою помню, пан, и плачу услугой…
За панским возком катилась еще телега со скарбом, и три мужика подталкивали ее на взгорках. Пан Скочиковский держал путь на Варшаву через Берестье. Прямым шляхом не поехал. Сказывали, что у Дрогичина бунтует чернь. Скочиковский, проклиная смуту, повернул в объезд на Охов, на Хомск. Там стоит войско пана Мирского и ехать надежнее.
Приехал в Охов и попал в объятия пана Луки Ельского. Другим бы разом пан войт и руки не подал. Скочиковский заметил, что пан Лука Ельский похудел, осунулся. Только глаза по-прежнему горят и голос не стал слабее.
— Всех до единого посажу на колья! — обещал он. — Детям и внукам закажут бунтовать.
— О, ваша мость, пане пулкувник, одна теперь надежда на вас. Вор и разбойник Шаненя просил у меня железо, дабы сабли черкасам ковать. Убить грозился, если не дам. Не испугался и не дал! Вырвался из города судом… Чернь с казаками вместе буйствует, грабит шляхетный город, разогнали иноков в монастыре и коллегиуме. А потом, ваша мость, неслыханную дерзость совершили: достопочтенного пана ксендза Халевского мученической смерти предали во дворе костела.
— Халевского?.. — Ельский почувствовал, как прилил к голове жар. Поднялся со скамейки, снова сел и проронил только одно слово: — Та-ак!..
Скочиковский продолжал:
— Костел черкасы и чернь разграбили, затем могилы святых людей осквернили…
— Завтра сам веду в Пинск войско. Следом идет стражник пан Мирский с артиллериею. Обложим схизматов с божьей помощью со всех сторон, — пан Ельский на мгновение поднял бледное лицо к небу.
— Ядрами их, пане войт! Да не жалейте железа. Отольем его, сколь надо будет во имя спасения Речи! — И увидав Зыгмунта: — Чего стоишь, тать безухий?! Прикажу второе отрезать и ноздри вырвать. Распрягай коней и давай им овса!
Зыгмунт начал распрягать коней.
Скочиковский остановился в мужицкой хате, выгнав в клуньку хозяев — бабу и мужика. Зыгмунт внес мешки со скарбом. Наговорившись с паном Ельским, Скочиковский брезгливо смахнул с полатей на пол старую, слежавшуюся солому и приказал Зыгмунту принести охапку сена. Потрапезничав мясом, запил вином, лег и захрапел.
Зыгмунт вышел во двор и долго сидел в телеге. Ночь была светлая, лунная. Изредка месяц нырял в облака. Серые, таинственные тени ползли вдоль леса. Зыгмунт поглядывал на хату, слушал, как позвякивали уздечками кони. Сидел и думал про слова Скочиковского «ядрами их… ядрами». Вспомнилось, как пять год назад Зыгмунт на глазах у пана обронил в Пину топор, привезенный из свейского государства. Топором тем рубили баркас, чтоб по рекам ходить. Был топор очень ловок в деле — широкое, тонкое лезвие, плоский обух и сварен из дивного железа: только раз в месяц на точиле тянули. Тогда пан Скочиковский кричал: «Батогами его, батогами!..» Зыгмунта били батогами, хоть топор он тут же достал из воды. Кабы это было единственный раз! Не счесть, сколько гулял панский кнут по его спине. Теперь все еще не заживает обрезанное ухо, все сочится кровь и болит голова. Завтра-послезавтра не кнутом, а ядрами будут стегать по мужикам. Наверно, знать не знают в Пинске, что к городу движется войско. Сесть бы сейчас на коня и — в город, туда, к ремесленникам, и черкасам, и работному люду… Туда, к ним, к таким же обездоленным, как он сам… Там, в Пинске, найдется и ему сабля… Тихо позвякивает уздечкой буланый конь, тянет сено, пофыркивает и тычет мордой в бок Зыгмунту.
Зыгмунт отвязал повод, сжал его в жесткой ладони. Раздумывал: так уехать, или расквитаться с паном за все сразу. И не быть в долгу? Видно, так будет справедливей. Слез с телеги, пошел к хате. Тихо ступал, а казалось, что шаги гремят на всю округу. Потянул дверь. Она предательски заскрипела. Заворочался в сене пан Скочиковский, засопел, повернулся на бок. Замер Зыгмунт посреди хаты. Выждав, приблизился к полатям. Пан глубоко дышит носом, присвистывает. «Чего медлить?.. — спросил себя холоп. — Вот сейчас… И за все сразу… За все муки, что сносил… За все страдания…» И, навалившись на пана Скочиковского всем телом, сжал, словно клещами, потную, теплую шею…
Вышел из хаты с трепетким сердцем. О штаны брезгливо вытер вспотевшие ладони. В деревне было тихо. Взобрался на буланого и задергал поводья. Двенадцать верст конь прошел к рассвету. Ворота в город были заперты, и Зыгмунт яростно застучал кулаком.
— Чего колотишь? — послышался осторожный недовольный голос.
— Впускай! Важное дело к атаману.
— Какое дело?
— Не твоего ума. Да не мешкай!
Стража пропустила Зыгмунта, и верховой казак повел его к шляхетному городу, где стоял шатер Небабы. И джуре Любомиру ни единого слова не сказал Зыгмунт. Твердил свое: атаману выложу. Любомир разозлился — может быть, у хлопа тайные коварные умыслы? Ощупал Зыгмунта и, убедившись, что под рубахой нет кинжала, пошел будить Небабу. А тот уже не спал, весь разговор слышал за тонким пологом.
— Пусть заходит.
Зыгмунт вошел и, как мог, все рассказал Небабе. Атаман слушал, и когда Зыгмунт замолчал, спросил вкрадчиво:
— Ты — лях. Как же ты решился на измену королю?
Вначале Зыгмунт растерялся и не знал, что ответить. Хлопая близорукими глазами, морщился, как от боли, и, наконец, виновато вымолвил:
— Лях. А если и лях? Пан одинаково сечет, что белорусца, что ляха, что черкаса. И ляху несладко под паном.
Небаба был доволен ответом.
— Достойно! Вот тебе казацкое спасибо! — и протянул руку. Откинув полог, крикнул: — Джура, собирай сотников. Зови еще Шаненю и Велесницкого.
Не прошло и часа, как в шатер Небабы собрались казацкие сотники. Потирая кулаком сонные глаза, вошел Шаненя и сел у полога на маленькую скамейку. Небаба был весел и в добром расположении. Сбывалось то, что он предвидел — знал: придет Лука Ельский с войском и артиллериею. Теперь он был доволен, что послал гонца к Гаркуше. Дня через два загон должен подойти к Пинску и ударить в спину пану Мирскому.
Сидели в шатре недолго. Небаба предложил сотникам хитрый и смелый план. Сотники слушали, пощипывая усы, прикидывали в уме, насколько правильна задума атамана, и, наконец, согласились, утвердив коротким словом:
— Добре, батько!..
Небаба просил Шаненю подтянуть к Северским воротам двадцать, а то и больше телег, упрятать их за хатами. У городских ворот убрали стражу, а ворота раскрыли. На все дороги, ведущие к городу, послали тайных дозорцев.
В это утро варить кашу казакам не пришлось. Примчались дозорцы с вестью: к Пинску движется войско и находится оно в трех верстах от города.
Алексашка несколько раз переплывал Пину на лодке и до Струмени ходил берегом. Струмень и шире, и глубже Пины. Вода в ней быстрая, и рыбаки на середину не выходят — несет лодку, как вороными. Луга, что тянутся к Струмени, изрезаны маленькими речулками и ручьями, берега которых заросли черемухой и смородиной. В жаркое сухое лето луга покрываются пестрыми коврами душистых и сочных трав. Сквозь желтые метелки плауна белыми бутончиками с красными лепестками пробивается толокнянка и бледно-розовые, круглые лепестки алтея. Травы эти бабы старательно собирали и сушили, припасая от разных хвороб. Ходил сюда Алексашка не любоваться цветами и зарослями. Шаненя говорил, что в речулках водится выдра — богатый на мех зверек. Шкурку выдры можно продать с большой выгодой. Только поймать выдру трудно, и удается это не всякому. Легче ловить ее зимой, когда выдра вертится у проруби. Проворные мужики раскладывают у прорубей рыбешку, сгребают купы снега и, случается, стрелой бьют из засады. Да нюх у зверька тонкий, не выходит из лунки, если человек на берегу. Шаненя ловит выдру сетью. Ею же пробовал и Алексашка. Он поставил поперек речулки сеть и длинной колотушкой, как в бубен, хлопал по воде у берега. Выбрав сеть, поймал двух зверьков. Принес в хату, поднял над головой. Переливается дымчато-коричневый мех. За шкурку такого зверька купцы дают по два гроша. А за межой, в неметчине или свейском государстве, толк меху знают и серебряной монетой платят.
— Вот, Устя, будет тебе гостинец. Придет Гришка Мешкович, выделает.
Устя смущенно улыбается, краснеет и все же горделиво говорит, опустив очи.
— Не надобен мне мех. Что я, княжна или паненка?
— Чем не княжна? — убеждает Алексашка.
— Тьфу, слушать тошно! — Но подарку рада и любопытства не может сдержать: — Куда ушел Гришка?
— Не говорил куда, но придет.
— Чего это ты ей гостинцы делаешь? — загадочно спрашивает Ховра и качает головой.
— Отчего же нет? — и супит изогнутые брови.
— Дознается пан войт — будет на орехи! — вздыхает Ховра. — Река его и зверь его…
Устя молчит. Усте нравится Алексашка, но вида не подает. Несколько раз вечерами сидели вдвоем на завалинке. Алексашка рассказывал Усте, что Полоцк, вот так, как Пинск, стоит на реке. Рассказывал, что живут там краше и веселее. Устя спрашивала, чем краше? Алексашка многозначительно цмокал и говорил о купцах, что приезжают из-за моря, о боярах и посольских людях, что едут из Московии в далекие земли через Полоцк, о богатых и людных ярмарках, на которые приезжают торговать из Пскова-града, Сабежа-града, Риги-града. «Купцам жизнь краше, — смеялась Устя. — А тебе что?» И впрямь, что ему, Алексашке, от богатства купцов и шляхетной знати?
И в этот вечер сидели на завалинке. Город замер в тревожной тишине, словно в томительном ожидании чего-то страшного, непредвиденного, обещающего большие перемены. Даже собак, которые заливаются по вечерам во всех концах города долгим лаем, и тех не слыхать. От этой тишины небо, звездное и темное, казалось еще более таинственным. От него тянуло холодом, и Устя прикрылась кожушком.
— Не пойму, — рассуждала она, — что затеяли мужики? Пришли казаки. А дальше как будет? Земля панская. И паны никогда не потерпят бунта.
Алексашка не знал, что ответить Усте. И впрямь, как дальше будет? На Украине вроде бы и понятно. Разгонят панов, и пойдет Черкасчина под руку московского царя. Многие казаки станут реестровыми.
— Как будет — не знаю. Может, поубавят оброки и подати. Может, неволить униатством не будут.
— Кабы… — Устя вздохнула.
— Ты чего так тяжело? — Алексашка взял ее руку в свои широкие и жесткие ладони.
— Не балуй! — строгим шепотом бросила она, пряча под кожушок руку.
— Не бойся, не откушу… Придут паны, срубят голову, тогда будешь лить слезы по мне.
— А чего мне лить слезы?! — тихо рассмеялась она и почувствовала, как болью сдавило сердце.
— Неужто не жалко будет?
Устя промолчала.
Пошли в хату глубокой ночью. И приснился Алексашке разговор с Устей. Она положила свою ладонь в его большие ладони и говорит: «Глупый ты, а чего мне жалеть тебя?!» А он в ответ: «Любишь, оттого и жалеешь». Она трясет его руку и твердит: «Люблю, люблю, люблю…»
Алексашка открыл глаза — Шаненя тормошил плечо.
— Вставай, Небаба кличет.
Алексашка вскочил недовольный: такой сон перебил.
— Зачем кличет?
— Стало быть, надо. Ты не мешкай.
На дворе было еще серо. А весь шляхетный город на ногах. Суетились казаки: седлали коней, приторачивали к седлам нехитрые пожитки. Небаба зазвал Алексашку в шатер.
— Пули отлили ладные. Может статься, что сегодня пойдут в дело. Найди Юрко и лейте еще. Потреба в пулях будет.
«Значит, будет бой», — по спине Алексашки волной прокатился холодок. Он пошел искать Юрко. В городе стало тесно и шумно. Возле ратуши толпились казаки и мужики. Ходил, с любопытством рассматривал люд. Повернул к костелу. И там не нашел Юрко. Увидал его среди черкасов на ступенях иезуитского коллегиума. Казаки чистили мушкеты. На каменных ступенях были разложены черные кожаные ольстры, расшитые тесьмой и бахромой. Широкие отвороты прикрывали подпатронники, набитые бумажными зарядами с порохом и пулями. Юрко увидел Алексашку и обрадованно замахал рукой.
— Ходи сюда!
Алексашка подошел, с любопытством рассматривая оружие.
— Стрелял из мушкета?
— Не приходилось.
— Еще придется. Смотри сюда, баранья твоя голова, как заряжать его надо.
Юрко достал из ольстра заряд и затолкал его в мушкет через ствол. Потом взял второй мушкет и начал объяснять, как работает колесцовый затвор и отчего получается выстрел.
— Мастерят еще оружейники и фитильные мушкеты. Только те старые и неудобные. Понял? Стрелять надо с сошки. На сошке мушкет устойчивей лежит. Да целиться лучше… Мушкет в плечо бьет после выстрела. Гляди, не свались с ног…
Казаки смеялись. Алексашка тоже смеялся.
— Вот, бери, — Юрко протянул тяжелое оружие.
— Это ж казака…
— Нет уже того казака, вечная память ему! В Пинске на плацу голову положил.
Юрко перекинул через Алексашкино плечо ольстр. Алексашка взял мушкет.
— Атаман велел пули лить.
— Старых на пять баталий хватит! — и хитро моргнул. Но ослушаться Небабу не посмел. — Сейчас в засаду все пойдем. А там уж к тебе в кузню.
Алексашка пошел вместе с казаками к костелу. Сюда же торопились мужики и ремесленники, которых вели Шаненя и Ермола Велесницкий. У Велесницкого было охотничье ружье. Мужики держали алебарды, кованные Алексашкой, и косы. Предчувствие близкого боя охватило Алексашку тревогой, и он почему-то вспомнил разговор с Устей во сне и свои слова на завалинке: «Срубят голову, тогда будешь лить слезы по мне…» Алексашка не страшился боя. Но умирать в мучениях, как у ратуши казак, разрубленный драгуном, не хотел. Лучше сразу, насмерть.
Возле костела сотники торопили казаков. Разводили людей отрядами. Кого — в костел, кого — в ратушу и коллегиум. Кое-где в выбитых окнах зданий мелькали островерхие казацкие шапки. Потом они исчезли.
По гулкой деревянной лестнице Алексашка поднялся на второй этаж и подошел к разбитому окошку. Высунул голову и широко раскрыл удивленные глаза: мужики разбирали мост через Пину. Кольями поднимали настил и сбрасывали доски в реку. Темная вода подхватывала их, выносила на стремнину и мчала к Струмени. Юрко схватил Алексашку за руку.
— К стене становись, баранья голова! И не суйся напоказ.
От стены через окно видна прямая улица, в конце которой, за поворотом, Северские ворота. Виден край ратуши и плац. У ратуши Небаба что-то толкует Шанене. Иван кивает головой, поглядывая в сторону Северских ворот. Потом он машет рукой мужикам и вместе с ними трусцой бежит по улице к воротам. Над головами мужиков сверкают алебарды. А у некоторых Алексашка видал лук и колчаны со стрелами. Через несколько минут плац, улица и проулки, что ведут к плацу, опустели. Ни живой души не видно, словно вымер город.
— Не стой, Олекса, ложись, — Юрко показал на пол.
Он сидел на корточках, прислонившись к стене, и жевал черствый преснак. Отломив половину, дал Алексашке.
— Смачный хлиб пикуть билорусцы, — кусая, Юрко рассматривал преснак.
— Горький он, хлеб. До весны не хватает.
— А ты позыч[22], колы не хапае.
— У кого? — Алексашка фыркнул. — Кто его имеет вдоволь? А позычиш — отдавать надо.
— У панов позыч, — тихо смеется Юрко. — Потом, колы взято давно, то и забуто воно.
— Кабы так!
И вдруг по этажам коллегиума пронеслось тихое, короткое: «Едут!..» Алексашка и Юрко осторожно выглянули из окошка, и сердце Алексашки затрепетало. Вот она, первая встреча с панством! Он увидел, как из-за поворота, от Северских ворот, показались кони рейтар. Зловеще поблескивали шлемы и кирасы. Из ножен вытянуты сабли, и узкие стальные полоски подняты над шлемами. Едут рейтары спокойно и даже уверенно. Они, наверно, немало удивлены безлюдным улицам, необычной тишине. Напряженно вглядывается Алексашка в рейтар и шепчет:
— Что теперь делать, Юрко?
— Жди. Пускай подойдут ближе… До ратуши…
Неимоверно медленно тянутся минуты. Уже отчетливо слышен цокот копыт по деревянному настилу мостовой. Пофыркивают кони. Впереди под хоругвью едет рейтар. Легкий ветер треплет черное полотнище с желтым крестом. Под рейтаром конь в яблоках. Не идет, а пляшет, пританцовывая задними ногами. За ним на вороном коне одетый в латы воевода. На широком светло-желтом поясе четко вырисовываются две рукоятки пистолей. А в руке у него сабля. Рейтар много, около двух сотен. Алексашка тревожно поглядывает на Юрко: почему медлят казаки? Рейтары совсем уже близко. Юрко удивительно спокоен. Наконец он берет мушкет и, не высовываясь из окна, кладет его на широкий подоконник. Это же делает Алексашка и прикладывается щекой к ложе. Вот сейчас кони поравняются с углом ратуши. До них будет пятьдесят шагов. Уже хорошо видны лица рейтар. Все усатые, все выхоленные. Алексашка положил палец на курок. Впереди, против ствола, видит сытого гнедого коня и рейтара. В рейтара целиться невозможно: он то поднимается вверх против ствола, то падает вниз, и Алексашка, злясь, следом водит тяжелый мушкет…
В стороне ратуши гремит выстрел. И сразу же над головой и в стороне, из окон костелов и домов, грохнули мушкеты и акербузы. Вот он снова — конь в яблоках и рейтар… Алексашка нажал курок. Казалось, небо упало и раскололось от страшного удара. Впереди затянуло дымом. Сквозь жидкую синюю пелену Алексашка видит, как поднялись на дыбы лошади. В одно мгновение исчезла хоругвь. Покатился конь в яблоках, и неподвижно распластался на мостовой рейтар.
— Заряжай, быстрей заряжай! — кричит Юрко.
Алексашка торопливо шарит дрожащими пальцами по ольстру. Не может понять, куда запропастились заряды. Наконец находит один и поспешно заталкивает. Ложит мушкет на подоконник. На плацу мечутся кони. Крик, грохот выстрелов. Предводитель рейтар что-то кричит, потрясая саблей, но слов не разобрать. Алексашка торопливыми глазами шарит по плацу. Промелькнуло знакомое лицо: капрал Жабицкий! Капрал выбрался из толчеи и, прижимаясь к гриве коня, пустил его вдоль плаца, возле самых домов. Алексашка приложился и выстрелил. Не попал. А на узкой улице сбились кони в кучу. Несколько рейтар, стегая коней плетьми, мчались к мосту. Увидев издали снятый настил, с трудом сдержали разгоряченных коней и повернули назад. Те, которые были в конце улицы, поняли, в чем дело, и, не обращая внимания на зов трубы, подались к Северским воротам. Оставляя убитых и раненых, за ними бросились остальные рейтары. И здесь произошло неожиданное, улица оказалась запруженной телегами. Они стояли одна к одной, с поднятыми оглоблями, в два плотных ряда. Их ни объехать, ни перепрыгнуть. Несколько рейтар спешились и стали растаскивать телеги. И в этот момент над улицей покатилось громкое казацкое: «Слава!..» Из-за хат показались мужики с косами и алебардами. Возле телег завязалась сеча. Мужики не выдерживали и отходили.
Сотня казаков, спрятанная за стеной шляхетного города, выхватив из ножен сабли, начала преследовать рейтар и прижимать их к Северским воротам. В эту минуту Небаба понял, что совершил ошибку. За мужицкими возами следовало ставить пеших казаков, а не чернь. Выход был один: повернуть сотню в проулок, обойти телеги и выйти навстречу рейтарам.
Небаба пришпорил коня. Догнать казаков оказалось невозможным делом. Передние уже сцепились с рейтарами, и Небаба, прикусив губу и приподнявшись на стременах, смотрел на короткую жестокую схватку возле телег.
За казаками к месту боя, подхватив мушкет и сошку, бежал Алексашка. Огородами обогнул улицу и добрался до телег. А тут шла рукопашная. Прижавшись к углу хаты, поставил сошку, положил на нее мушкет и выстрелил в коней. Попал или нет — не знал: заволокло перед глазами дымом. Второй раз выстрелить не успел — мужики не выдержали натиска рейтар — те закованы в латы, головы прикрыты шлемами. Спешившимся рейтарам удалось кое-как растащить телеги, и в узкий проход с ходу бросились конники. Удержать эту лавину мужики не пытались. Да и подойти к ней было невозможно. Кони в бешеном галопе летели к Северским воротам и, проскакивая их, шляхом уходили к лесу.
Вместе с мужиками был Карпуха. Он стаскивал телеги и терпеливо сидел в засаде, ожидая рейтар. Когда они появились, смотрел на коней блуждающими глазами, не торопился вылезать из-за воза. Едва осадил всадник разгоряченного белого жеребца, Карпуха метнулся к нему с косой в руках. Шарахнулся жеребец в сторону, и всадник вылетел из седла. Он покатился по мостовой к телегам и, вскочив на ноги, выставил вперед руки с растопыренными пальцами. Перекошенное страхом лицо стало белым как снег. Из раскрытого рта вырвался истошный, клокочущий крик.
— Наконец-то свел бог, пане войт! — закричал Карпуха. Подхватив покрепче косу и нацелив ее в грудь пана Луки Ельского, ринулся вперед.
Не заметил, не услыхал Карпуха топота коня за спиной, не видел, как сверкнула сабля. Не почувствовал Карпуха удара. Остановилась коса на вершке от груди пана войта, зазвенела у его ног, и сам Карпуха тяжело упал на мостовую.
Половине рейтар все же удалось прорваться через Северские ворота. Только по-прежнему бегали по плацу распаленные кони, потеряв седоков. Стонали и просили пощады раненые. А черкасам пленные были ни к чему.
Шаненя пришел к Небабе с опущенной головой, хотя и понимал, что не его, Шанени, вина. И все же он чувствовал себя виноватым в том, что удалось рейтарам растаскать телеги и прорваться. Получилось такое потому, что не привыкли к бою мужики и ремесленный люд, страшатся сабли и коня.
Казакам бой дался легко, и Небаба был доволен тем, что план его не был нарушен. Но пан Лука Ельский теперь не уведет отряд в Охов. Будет ждать приход пана Мирского, чтоб кулевринами и пищалями штурмовать город. Пан Мирский приблизится к Пинску завтра. Значит, бой может завязаться через два дня. К этому времени должен подойти Гаркуша.
— Не убивайся, — Небаба положил руку на плечо Шанени. — Здесь моя вина.
У Шанени полегчало на душе.
Рубанув безумного хлопа возле Северских ворот, капрал Жабицкий осадил коня, соскочил с седла и помог войту Луке Ельскому взобраться на лошадь. Руки пана войта дрожали и дважды теряли поводья. Наконец он овладел собой и пустил лошадь рысью, беспрерывно оглядываясь назад. По шляху, обгоняя пана войта, скакали рейтары. Возле леса они остановились. Придя в себя, пан войт, гневно ворочая глазами, с презрением смотрел на полковника Шварцоха.
— Разбежались, как овцы!.. Мерзкие трусливые псы!.. Ни одного гроша не получат эти негодяи!
Шварцоха терпеливо выслушал длинную тираду брани и, наконец, разжал сухие губы:
— Была засада, гер войт.
— Они шли сражаться, а не показывать спины схизматам! — терял самообладание Лука Ельский.
— Иногда, ваша светлость, проигрываются не такие сражения. — Шварцоха развел руками и снял шлем. Голова его была мокрой. По щеке к подбородку сползла и остановилась капля пота.
— Если сабли в руках трусов! — закричал пан войт, брызжа слюной.
— Я потерял тридцать отважных рейтар, — сухо заметил Шварцоха. — И если бы не они, мы не вырвались бы из этого пекла, будь оно трижды проклято!.. Мои рейтары не трусы. К их ногам бросали сабли и мушкеты отборные стрелки кардинала Ришелье!.. Это что-то да значит, гер войт!
— Но казаков они не выдержали! — злорадно рассмеялся пан Ельский. И продолжал спокойно, но резко: — Завтра здесь будет отряд стражника Мирского с пушками… Пусть твои свиньи посмотрят, как надо сражаться!
Пану войту разбили походный шатер. Он забрался в него и не выходил половину дня. Пан Лука Ельский лежал на сене, укрытый медвежьей шкурой. По телу катилась мелкая и неуемная, противная дрожь. Нет, холодно не было. Пережитое нахлынуло волной тяжелых, нерадостных мыслей. В который раз задавал себе вопрос: как мог он, опытный и отважный воин, довериться этой зловещей и предательской тишине? И доверился. И жестоко поплатился за это. Гетман Януш Радзивилл, и маршалки сейма, и, может быть, его величество король будут знать, как позорно бежал он под ударами поганых казацких сабель. Счастье лишь в том, что остался жив. Если б не капрал Жабицкий, который не вызывал ранее у пана войта большого уважения, лежал бы он сейчас на мостовой с распоротым животом. Еще не мог понять пан войт, как уцелел он от первых залпов — смердючие черкасы стреляли метко и быстро. Ни на шаг не отступало от них мужицкое быдло. А ведь он, пан Ельский, был твердо уверен в том, что казаков в городе нет. Ни один верноподданный Речи Посполитой не вышел ему навстречу и не сказал: «Засада!..» Значит, все они, холопы с бабами и детьми и работный люд, заодно с черкасами, в сговоре с ними и уничтожать надобно безжалостно одних и других…
Кто-то топтался возле шатра и прервал мысли. Пан Лука Ельский высунул голову из-под шкуры.
— Кто ходит?
Откинулся полог, и показался робкий кухар.
— Обед, ясновельможный…
— Пошел вон! — бросил войт и улегся снова.
Потом пан Ельский слыхал, как ругал рейтар полковник Шварцоха. О чем говорил Шварцоха, войт не знал, ибо по-немецки не говорил. Но слова иноземные не понравились. «Как собака лает», — подумал и поджал губы.
Встать войту все же пришлось. Чауш сообщил из-за полога, что по шляху движется войско, которое ведет пан Мирский. Войт прикусил губу. Конечно, тридцать паршивых рейтар и столько же драгун — не потеря для отряда, но позорно смотреть в глаза шановному стражнику и признаваться, что был в городе и оставил его. Мирскому, конечно, Шварцоха расскажет, как конь сбросил войта, что спас от гибели капрал Жабицкий, что казаки на городской стене хохочут, показывают войску кукиши и выставляют зады. Не так обернулось все, как хотел бы пан Лука Ельский.
Войт привесил саблю, ладонями разгладил складки на сюртуке, надел шляпу с пером и вышел из шатра. Войско приближалось. На тонконогом арабском скакуне ехал впереди стражник Мирский. Войту подвели коня. Тяжело садился в седло — болел бок, который ушиб на мостовой. Когда сел, поехал навстречу отряду. Приблизившись к Мирскому, поднял руку, выставил два пальца и улыбнулся через силу.
— Hex жые Речь!
— Hex жые!
Пан Лука Ельский испытующе посмотрел на стражника Мирского. «Нет, ему еще ничего не известно. И это к лучшему». В шатре за обедом сам рассказывал:
— Вошли в город… Я ждал засаду и приказал Шварцохе рубить схизматов… Да разве это войско? Трусы и злодеи. Ни гроша, ни одного гроша!
— Оставь, ясновельможный! — махнул Мирский, поднимая кубок. — Завтра казаки разбегутся, как мыши. А чернь сама раскроет ворота.
— Пожалуй, — согласился пан Ельский.
— В обозе у меня малая бочка пороху, полбочки серы, шестьдесят снарядов и пятьдесят огненных пуль для гаковниц. Пушек схизматам не выдержать.
Три дня стоял лагерем под Пинском отряд пана Мирского. На опушке леса, против Лещинских ворот, выставили жерла тяжелые кулеврины. Огромным полукольцом до Северских ворот расположилось войско. Были пасмурные, холодные дни, и воины жгли костры. Ночью они зловеще светились и напоминали горожанам о предстоящей битве. Днем, стоя у шатра, пан Мирский подолгу наблюдал за притихшим, настороженным городом. Ворота были заперты, а на стенах ни души. И все же пан Мирский понимал, что за войском неустанно следят сотни глаз. Был уверен еще, что в окрестных лесах бродят казацкие лазутчики, которые имеют связь с городом. Пан Мирский также выставил тайные залоги, но что деется в городе, узнать не мог.
У пана Мирского было намерение начать штурм города на следующий день, утром, после прибытия к городу. Пушкари заложили заряды, затолкали пыжи и замерли с зажженными факелами в ожидании команды. За несколько минут до выстрела примчался чауш с письмом. Мирский торопливо сорвал печать, подвешенную на конском волосе, прочел письмо, и листок задрожал в руке. В письме Януш Радзивилл сообщал, что чернь в городе Турове взбунтовалась и открыла ворота города казакам. Те ворвались в Туров и перебили шановное панство. В связи с этим гетман просил быть осторожным и опрометчиво не поступать.
— Туров, Туров… — прошептал в расстройстве пан Мирский и спрятал письмо в сюртук.
В Турове пану Мирскому бывать не приходилось, но город этот знал лишь потому, что некогда владел им знатный князь Константин Острожский, которого считал изменником Речи. Это он слишком уж пекся о просвещенстве края и даже открыл школу для черни. «Хлопов обучать греческому языку!..» — прикусив губу, ехидно подумал пан Мирский. А потом чернь взбунтовалась и отослала верноподданнические прошения русскому царю. Тот был рад случаю и отправил стрельцов и артиллерию под Туров. Ратники царя взяли город и опустошили его…
Письмо гетмана заставило пана Мирского отложить штурм на несколько дней. Теперь стало очевидным, что под Пинском не окончатся баталии на Полесье. После каждого разгромленного загона внезапно появляются новые, такие ж многочисленные и дерзкие в своих действиях. И будет ли конец им — знает один бог.
На третье утро пан Мирский вышел из шатра, в который раз посмотрел на стену. Ворота были раскрыты, и около двух сотен черкасов, вытащив сабли, вышло в поле. Заиграл рожок, и драгуны вскочили на коней. Пан Мирский смотрел, как гарцевали казаки, и вдруг все разом скрылись снова за воротами. Пан Мирский был удивлен — не мог понять: что это значило? Казаки не пожелали принимать боя. Он тут же решился:
— Пробил час!
— Да поможет нам бог! — прошептал войт.
Войт Лука Ельский ждал этого часа и, наконец, дождался. Теперь он не хотел думать и не думал о тех сложных условиях, в которые попал град Туров, ни о гетманах Потоцком и Калиновском, взятых в полон Хмельницким. Перед ним стояли казаки и чернь, которые разграбили и опаскудили шляхетный город, учинили страдания его сердцу и теперь были ненавистны на веки вечные. Войт покосился в сторону кулеврин, которые задрали в небо стволы, сел на коня и, прошептав молитву, застегнул шлем.
В руках пушкаря колышется факел. О, святое, всемогущее пламя, перед которым не может устоять никакая сила! Пан войт взмахнул рукой, и пушкарь поднес огонь. Из ствола малиновым языком выскочило пламя, и ахнула кулеврина. По лесу покатилось эхо. Оно не успело растаять, как раздался второй выстрел. Вслед за ним гаркнули пикиньеры:
— Hex жые!..
Словно в знак нерушимой, твердой воли им ответили застывшие в строю драгуны:
— Hex жые!
Загрохотали все остальные кулеврины. Сладковато-колючим запахом пороха затянуло маленькую поляну перед лесом. Ветер заколыхал сизый дым, и он медленно поплыл в сторону. Потом еще раз зарядили пушки и поднесли фитили.
Ядра со свистом пролетели городскую стену. Куда они падали — неизвестно. Может быть, покатились по огородам, разбрасывая землю. Может быть, ударили по хатам, кроша сухие бревна. Пан Лука Ельский до рези в глазах всматривался в ворота. Ему казалось, что открываются они, расходятся в стороны. Но ворота не открывались. Сжимая повод, он упрямо твердил:
— Не может быть! Отворятся… Отворятся…
Мелкой раскатистой дробью ударили барабаны. Запела труба, и драгуны, не нарушая строя, пошли к стене. Продвинувшись вперед, остановились в двухстах шагах. Внезапно над стеной прогремел одинокий мушкетный выстрел и облачком вспыхнул голубоватый дымок. Показалась казацкая шапка и исчезла.
— О-го! — процедил войт. — Это быдло еще собирается давать бой королевскому войску? А может, казаки выстрелом предупредили о сдаче?
Но ворота не открывались и теперь, после выстрела. Стало ясно, что сами они не раскроются. Их надо раскрывать. Предстоял штурм трудный, жестокий. «Окончится ли он победой в первый день? — спрашивал себя войт. И отвечал себе же: — Вряд ли…» Он вынул из кармана сложенный листок и спросил стражника Мирского:
— Пошлем?
Стражник Мирский утвердительно кивнул. Рейтар привел низкорослого щуплого мужика. Руки у него были связаны, и конец веревки держал воин с бердышом. Следом за мужиком явился трубач отряда.
— Развяжи хлопу руки, — приказал пан Мирский.
Сняли веревку. Мужик стоял, как и прежде, с заложенными за спину руками, спокойными и немного грустными глазами смотрел на пана Мирского, словно ему было известно, зачем его схватили два дня назад и увели из хаты.
— Хлоп! — пан Мирский смерил быстрым взглядом мужика с ног до головы. — Ты в Пинске бывал?
— Бывал, пане. Приходилось… Когда панскую пшеницу на ярмарку везли…
— Замолчи! — оборвал стражник. — Язык у тебя мотляется, как сучий хвост. Где ратуша, знаешь?
— Как не знать, пане!
— Пойдешь вместе с трубачом в город, понесешь письмо маршала и полковника пиньского злодеям: ремесленникам и черни. Покажешь трубачу, где ратуша. Пусть прочитают письмо и дадут ответ — напишут или словами, все равно. Чтоб запомнил, что говорить будут. Понял?
— Как же, пане!
Пан стражник Мирский взял из рук войта бумагу и отдал ее трубачу. Тот расстегнул сюртук, положил бумагу за пазуху. Перекинув через плечо трубу, застыл перед воеводой.
— Разговоров с ворами никаких не веди! — строго наказывал пан Мирский. — Спрашивать будут о войске, отвечай, что не знаешь ничего. Скажи, велено ждать ответ до захода солнца. Потом вертайся с хлопом назад… — и добавил, подумав: — Если разбойники отпустят…
Трубач побледнел, но ответил достойно:
— Выполню, ваша вельможность!
Они пошли по дороге прямо к Лещинским воротам. Не доходя полста шагов, трубач остановился, приложил трубу к губам и, набрав воздух, заиграл протяжно и звонко. Звук полетел по городу и замер. На какое-то мгновение стало тихо. Так тихо, что пан Мирский услыхал, как за стеной в стороне шляхетного города жалобно заржал конь. Возле ворот трубач повесил трубу через плечо и постучал кулаком.
— Эй, отворите!
За воротами послышался спокойный, чуть хрипловатый голос. По говору трубач поднял, что говорит казак.
— А ты кто будешь?
— Трубач войска его милости маршала и полковника…
— Ой, матка ридна! Якэ панство до нас…
— Откройте врата, — просил трубач.
— А что надобно тебе?
— Несу письмо полковника Пинского повета и войта пана Луки Ельского.
— Ты ему и труби, пану… Знаешь куда?
— Зело дерзок ты на язык, — обиделся трубач.
— Кому письмо? — спросил другой голос.
— Черни и посадским людям…
— А чернь что, по-твоему, не люди, лихо твоей матери! — зло выругался казак.
— Замолчи, Юрко! — строго приказал голос. — Что в письме том писано?
— Читать буду.
— Напышы пану, колы гавкав вин з гаковныць, уси пацюки здохли от переляку.
За воротами раздался дружный смех.
— Тише! Ржете, ако кони… Пан Лукаш универсал прислал. Сейчас читать будем… Распускай ворота!
Пан Лука Ельский смотрел, как медленно разошлись створки тяжелых ворот и в город вошли трубач с мужиком. Войт поковырял сухой травинкой в зубах, сплюнул и вопросительно посмотрел на пана Мирского. Стражник понял войта и неопределенно пожал плечами.
— Чернь труслива и расчетлива. Не думаю, чтоб хлопы и ремесленники рисковали головами баб и детей во имя кучки черкасов. Если не все, то найдутся, которые поразмыслят, — пан Мирский наклонился в седле. — Я уже послал двух мужиков в город. Посмотрим. Мужики на посулу падкие.
— И я хотел бы верить, ясновельможный, — войт не отрывал пристального взгляда от ворот. — Но все они: мужики, и бабы, и дети — подлые схизматы.
Пан Мирский, хмыкнув, согласно кивнул.
— И схизматы дорожат головой…
Прошел час, а ворота не раскрывались. Пан войт нетерпеливо вздыхал и все больше уверялся в том, что черкасы изрубили трубача. Решил: если это только так, то кара будет вдвое суровей. Не положено ни пленить, ни казнить послов. Только татары так делают. Хотя трубач с мужиком не державные послы, но письмо несли от имени его вельможности. Прошел еще один томительный час. И долетел до слуха пана войта Луки Ельского тревожный звон колоколов церкви. Вдруг он замер и через недолгое время загудел снова.
— Набат! — насторожился пан Мирский.
— Так, набат.
Гул его то замирал, то нарастал и летел во все стороны от Пинска. Потом он умолк. Над полем, где стояли рейтары и драгуны, повисла гнетущая и зловещая тишина.
Возле ратуши немедля собралась толпа мужиков и казаков. Стоит шум и гомон. Небаба поднял шапку, помахал ею и надел на голову снова.
— Тишей!.. Слушайте, люди, Лукаш Ельский универсал прислал работному люду и холопам.
Снова загудела толпа.
— Что писано в нем?
— Пущай назад уносят! — настаивало несколько голосов.
— Читай! — предложил Шаненя. — Послушаем.
Небаба показал трубачу на телегу, и тот, взобравшись, стал рядом с атаманом. Посмотрев на бумагу, Небаба ухмыльнулся.
— Слушайте, работные люди и мужики! — снова стало тише. Небаба окинул толпу. Она уже не колыхалась, а замерла в ожидании слов. — Войт пинский Ельский прислал письмо вам, чтоб вняли голосу его. Трубач, читай!
Трубач развернул листок, начал читать тихо и путано.
— Не слыхать!..
— Моцней! — потребовали голоса.
Небаба разозлился:
— Не жрал сегодня?!. Читай на всю глотку, чтоб люд каждое слово слыхал.
Покосившись на суровое лицо атамана, трубач струхнул и начал читать заново. Уже громче. Листок подпрыгивал в его дрожащих руках.
— «Лука Ельский, маршал, полковник Пинского повета и войт города Пиньска, объявляю. Так как у вас показалась такая явная будущему, уже избранному, Его величества королю, милостивому господину нашему и Речи Посполитой измена, что вы нарочно бунтовщиков казаков к себе привлекли, город и вольности свои в великую неволю им предали…»
Мужики гневно зашумели:
— Чего брешет войт?!. Не предавали мы вольности!
— Про какие вольности бает пан?
— Мы православные и Речи Посполитой изменить не могли, — закричал Ермола Велесницкий. — Вера у нас своя, и менять ее на унию не собираемся.
— Читай дальше!
Трубач глубоко захватил воздух.
— «…теперь по определению божию и начальства его, войска королевства Польского, находящиеся под предводительством князя, его милости господина гетмана великого княжества Литовского, с сильною артиллериею к Пинеску стянулось и с помощиею божиею хотят взять город и всех бунтовщиков и изменников наказать огнем и мечом… Будучи войтом вашим и не желая, чтобы дети невинныя и пол женский столь строгой справедливости карою обременены были, горячо упрашиваю его милость предводителя войск… чтобы они мне, для извещения вас, а вам для образумления, дав несколько времени, святой справедливости руку остановили; в чем вы познали бы ваши обязанности к королям, господам вашим, это изменническое ваше настроение оставили, а головы свои наклоняя к покорности…»
— Слышите, мужики! — не выдержал Шаненя и поднял кулак. Лицо его побагровело, вздулась на лбу синяя жилка. — Наклоняйте головы свои и переходите в унию… И терпите обиды от господ ваших и королей!..
Как волна, неумолимая и грозная, поднятая свирепым ветром, понеслось над площадью:
— Не будем!..
— Не бу-уде-ем!
Седобородый мужик в изодранном зипуне добрался до телеги и схватил трубача за полу.
— Детей невинных и пол женский пожалел, а от девки гды замуж идет, куница врадку двадцать грошей, а от вдовы тридцать грошей…
Трубач вырвал полу из рук седобородого, а тот хватал за ноги, кричал свое:
— Вольности нашей казакам в великую неволю не предавали. Казаки браты нам вечные! Понял?!
— Я читаю, что велено, — отвечал трубач, растерянно оглядываясь по сторонам. Огромная толпа клокотала.
— Читай! — кивнул Небаба.
Снова стало тихо.
— «…а головы свои наклоняя к покорности… обратились с покорною просьбою, чтобы при виновных оставшись от наказания несколько свободными, могли вкусить сколь ни есть милосердие, а если этого не сделаете, скорее познаете над собою, женами и детьми вашими, строгую кару справедливости божией. Писано в лагере под Пинеском, 9-го октября 1648 года. Лука Ельский, маршал и полковник повета Пиньского…» — трубач вытер рукавом вспотевший лоб и замолчал.
Неистово гудела толпа. Колыхались гневные, раскрасневшиеся лица. Над толпою поблескивали косы и алебарды. Только казаки стояли в стороне, молча слушали. Молчал и Небаба. Он видел, что именно в эту минуту будет решаться ответ на письмо войта: останутся ли они вместе или откроют ворота и наклонят перед войтом покорные головы.
— Податями и оброками короли замучили, а панство грозит мечом! — брызгал слюной седобородый.
— Коту под хвост универсал панский! — с надрывом кричал канатник плешивый Юзик и спрашивал толпу: — Слыхали, а? Что придумал, погань, а?
— Прочь унию!
— Про-очь! — неслось над плацем.
Шаненя кивнул Велесницкому:
— Бей в колокола! Будем собирать люд, Ермола. Пусть все слушают панское слово!
Велесницкий сел на коня, стеганул зло плетью и помчался к церкви. Загремел колокол. Повалили к ратуше мужики и бабы. На площади стало народу еще гуще. Всем было известно содержание письма войта. Город и тысячи людей в нем походили на встревоженный улей. Мужики прибежали на плац, вооруженные чем попало: кто вилами, кто просто кольем. Говорили уже не о письме. Тяжелая барщина, большая плата за куничные земли, требования униатов закрыть православные церкви — волновали умы горожан. Еще ближе и роднее стали пинчанам казаки, что пришли из недалеких украинских земель. Трясли бородами старики и вспоминали Северина Наливайку. Тогда клялись белорусцы украинцам, что были и останутся им братами: Кричали бабы, проклиная на веки вечные род панский. И не запугали кулеврины час назад, когда ухнули за городом и гулкое эхо выстрелов покатилось за Струмень. Ударили ядра в мостовую, разбивая в щепы настил. Одно ядро раскололо березу. Развалившись надвое, она перегородила улицу. Челядники нашли еще теплое ядро и понесли его казакам…
Возле базарной площади, за ратушей, собрал чернь кряжистый, подстриженный под горшок мужик, зажал в кулак редкую бороду и, стреляя глазами по сторонам, говорил осторожно:
— Ежели только ворвется в город войско, перережут всех, старых и малых, обесчестят девок, а холопов на колья посадят. Шутки с паном войтом плохие. Что обещал, то сделает…
— А что ты, горбоносый, советуешь?
Мужик, названный горбоносым, виновато огляделся, пожал острыми костлявыми плечами.
— Подумати надобно, как теперь быть. За топор взяться — не хитрое дело, да под стеной гаковницы стоят и пикиньеры ощерились пиками.
— Правду человек говорит. Подумати не залишне.
— Знаем, что правду. И панского милосердия с лаской вот так вкусили! — Шаненя провел ребром ладони поперек горла. — Выхода у нас иного нет.
— Откуда он будет, выход, ежели его не ищем. — Пробубнил горбоносый. — Что бы ни говорили да ни рядили, а воля божья одна свершится…
Не понравился горбоносый Шанене. Он выбросил руку в сторону ворот.
— Казаков не предадим и открывать ворота пану не будем! Иди! Силой никто не держит. А люд не мути!
— Не мутит он. Человек свою думку высказывает. Он, может, не меньше твоего обид от панства сносил.
— А ты скажи, кто будешь? — закричал Велесницкий. — Не лазутчик ли панский?
Воспользовавшись перебранкой, горбоносый — замолк и юркнул в толпу. За ним бросился Шаненя:
— Держите его!..
Горбоносого окружили плотным кольцом.
— Что-то не видел я тебя в Пинске? — Шаненя пристально стал разглядывать мужика.
— Неужто всех знаешь? Люду полон город. — Горбоносый ежился и старался вырваться из цепких рук.
— И правда што! — пробасил кто-то.
— Не ты ли новый заступник явился? Ведите к Небабе. Там казаки допросят, — решил Шаненя. — Только держите покрепче!
— Чего меня к казакам?! — взвыл мужик. — Пускай свои спрашивают, что надо…
— И черкасы не чужие…
— Я супротив черкасов ничего не говорил… Куда вы меня, братцы, ведете? Стойте!
— Иди, иди!
Подталкивая горбоносого в спину, повели к ратуше. Небаба выслушал, посмотрел исподлобья на мужика.
— Что-то не нравишься ты мне… Джура!
— Здесь я! — отозвался Любомир.
— Дать ему плетей, чтоб признался. Да не жалей!
Горбоносый задрожал и упал на колени.
— Пан атаман!.. Дай слово вымолвить!
Но казаки схватили горбоносого и потащили. Он закричал глухо и надрывисто:
— Помилуй, атаман, батька родной! Все скажу!.. Сам!..
— Говори! — Небаба уставился на мужика колючими черными глазами.
— Болтал я сдуру, пан атаман!.. Прости пустую голову… Не лях же я, православный…
— Не знаю, кто ты. Где хата твоя?
— Православный… — твердил горбоносый, припав к земле.
— Где живешь?! — прикрикнул Небаба. — Будешь мне долго голову морочить? Отвечай, нечистая сила!
Мужик еле слышно прошептал:
— В Охове…
— Кто послал в Пиньск? Ну!..
— Не хотел я… Заставили… Не хотел идти… — и, закрыв лицо руками, упал ниц.
— Лазутчик, — покачал головой Небаба. — Лукаш Ельский образумил и послал.
— Повесить его, нечисть! — ревела толпа.
— Смерть изменнику!
— Карати на горло, атаман!
— Делайте, что хотите! — махнул Небаба и отвернулся.
Мужики схватили горбоносого и потащили к раскидистому вязу, что рос за ратушей…
Небаба сложил листок и отдал его трубачу.
— Неси, отдай пану Лукашу Ельскому. Спрашивать будет — расскажи, что видел и слышал.
Любомир повел мужика к Лещинским воротам. Увидав джуру, казаки оттянули железные засовы.
— Азами би[23] духом не пахло!
Трубач, довольный тем, что остался жив и невредим, поспешно выскочил за ворота.
— А ты? Покаместо[24] стоять будешь?
Мужик не торопился за трубачом.
— Не хочу до пана войта, — залепетал мужик. — Христом господом прошу, не неволь, казак, душу. Паче смерть приму от сабли, а не пойду назад…
— Не моей волей решать, — строго предупредил Любомир.
За мужика стали просить казаки и сообща решили оставить его в городе.
Небаба приказал Любомиру трубить сбор. Заиграл рожок. Сотники вывели казаков к городской стене. Казаки двигались шумно. На ходу подгоняли амуницию, проверяли оружие. Около полусотни мушкетов в загоне Небабы прибавилось — часть побросали рейтары Шварцохи, часть досталась из шляхетного города, когда бежал пан войт. Мушкеты и заряды раздали казакам. Пуль и зелья было достаточно. Небаба, тронутый единством горожан, повеселел. Атаман и казаки знали, что бой предстоит жестокий, что многим суждено сложить головы. Это не пугало. Был бы прок от пролитой крови.
— Не слышно Гаркуши, — Небаба с тревогой сказал Шанене. — Может, перехватили твоего Мешковича?
— И это может быть. Только Гришка и на дыбе рта не раскроет. Надежный мужик.
— По времени Гаркуше пора быть здесь.
— Скажи, атаман, выстоим ли? Как душа твоя чует?
Трудный вопрос задал Шаненя. Стены в городе слабые, старые. Осаду долгую, да еще при пушках, им не выдержать. А войска казацкого немного. Единая надежда на холопов и ремесленников. Но задумал Небаба не осаду держать, а разбить отряд пана Мирского. Если, конечно, Гаркуша подоспеет…
— Не знаю, Иван, как битва пойдет. А в битве случиться всякое может. Должны выстоять.
Они сели на коней и поехали по запруженной повозками и казаками улице.
— Дорогу атаману! — неслось по рядам.
Расступались казаки и горожане, которые шли вместе.
— Дорогу!
Высоченный казак с обвислыми черными усами схватил стремя Небабы и посмотрел атаману в глаза.
— Поспеемо, батько, к зимушке на Украину ридну вернуться? Болит серденько по милому краю.
— Не нравится на Белой Руси?
— Дома лучше.
— Что там огонь, что тут огонь. Побьем панов и вернемся. Видишь сам, в какой беде белорусцы.
— Вижу, батько. Не оставимо. Полягаем, а не оставимо…
Тугой комок подкатился к горлу Шанени. Хотел обнять этого рослого казака, прижать к сердцу.
— Отчепись! — крикнул Любомир казаку и щелкнул плетью. — Не занимай дорогу.
И снова стали пробираться через поток людей. Сотники поставили казаков на стену.
— Мушкеты до ворот! — приказал Небаба. — В ворота войско ломиться будет. Горожан сюда на подмогу…
Не прошло и часа, как на стенах был весь загон. К нему присоединилась чернь и ремесленники. Обеспокоенным глазом Небаба окинул поле. Но люди не видали тревожного взгляда атамана. А ему было о чем тревожиться. В полверсте застыли драгуны в синих сюртуках. Темными овальными пятнами на груди драгун лежали кирасы. Рядом с ними рейтары.
У Шанени захолонуло дух, когда он поднялся на стену: тучей стоит войско. У леса подняли жерла пушки, возле — которых возятся пушкари. Уже дымят фитили. А мужики машут кулаками войску, поднимают косы, кричат:
— С казаками помирать будем!
— Не выдадим черкасов!..
У леса пропели трубы и смолкли. Вылетели из стволов кулеврин яркие языки пламени, и гром выстрелов потряс околицу. От пушек облаками поднялись к небу клубы порохового дыма. Со свистом пролетели над стеной ядра. Одно из них угодило в стену, отскочило и, влетев в ров, зашипело в воде. Сразу же к воротам пошло войско. Шло угрюмо и тяжело. Пикиньеры, рейтары и драгуны предвидели кровавый бой, в котором полягут многие. Не впервые встречались с черкасами и знали, что рубятся те — насмерть. Обособленно держались рейтары Шварцоха. Они не шли на приступ: ждали, когда стену прорвут пикиньеры. Шварцоха и его войско только теперь поняли, что были жестоко обмануты канцлером, который заверил, что поход по Великому княжеству Литовскому будет для воинов веселой прогулкой, что крестьяне падают ниц лишь при виде мушкетов. Тогда была выплачена рейтарам часть денег. Теперь же ничего не оставалось делать — впереди бой и смерть.
Снова ударили кулеврины. Над головой Небабы с шепелявым свистом прогудело ядро.
— Мушкеты! — крикнул он.
Казаки взялись за оружие.
За пикиньерами шли стрелки и рейтары. В двухстах шагах кони остановились, и, обходя их, к стене бросилось пешее войско. Стрелки поспешно поставили сошки, положили на них мушкеты, и раздались выстрелы. Втянув голову в плечи, к стене припал Шаненя. Пули прожужжали над головой, как пчелы. Через ров, который местами давно пересох, опережая стрелков и потрясая алебардами, побежали пикиньеры.
В ответ со стены загремели казацкие мушкеты. Покатились в желтую траву первые убитые, застонали раненые. Пикиньеры добежали до ворот. Они были накрепко заперты, и войско начало штурмовать стену. Грохот мушкетов был недолгим — пока сближалось войско с казаками. Грохот внезапно сменили казацкие голоса, грозные и гучные. Засверкали сабли. Опустились книзу пики, и началась рукопашная.
Грозя длинными и острыми алебардами, воины лезли на стену. Казаки рубили черенки алебард саблями, но твердое, сухое дерево не поддавалось ударам. Пикиньеры уже знали отчаянный казацкий нрав и пики старались держать в руках крепко. На глазах у Шанени Юрко ударил саблей по древку. Воин держал его слабо, и пика острием пырнула стену. В какое-то мгновение Юрко цепко ухватился за древко и вырвал пику.
— Бей ляхов! — кричал Юрко, отчаянно работая пикой. Сделав выпад вперед, метнул ее в воина. Острие пробило плечо, и, зажав рану рукой, пикиньер упал на землю. Едва удержался на стене и Юрко. Потеряв равновесие, ткнулся лицом в острый камень, разодрав щеку.
Перед глазами Шанени мелькнуло острие. Отшатнувшись, почувствовал, как всего пробило холодным потом. Оцепенел на мгновение и в тот же момент заметил идущего на него воина. Он увидел еще перекошенное яростью лицо пикиньера, свирепые глаза и полураскрытый рот. Шаненя вскрикнул, но крика не получилось, он застрял где-то в груди, в горле. Скорее машинально, чем умышленно и осмысленно, он выкинул вперед обе руки, крепко зажав в них бердыш. Копье ударило в сталь, соскочило и, сорвав с головы шапку, ушло назад. Шаненя отпрянул от стены. «Живой!..» — мелькнуло в мыслях, и губы, одеревенев от испуга, с трудом зашевелились. «Господи, убереги!..» — страстно прошептал Шаненя. Ему показалось, что теперь перешагнул роковой рубеж страха и больше смерть не угрожает ему. Шаненя поднял бердыш и ринулся к стене, где во весь рост выросла фигура пикиньера. Какое-то мгновение они смотрели друг на друга оцепеневшими глазами, безумными глазами.
— Не дамся! — закричал ему Шаненя и со всего маху пустил бердыш.
Наверно, страшен был Шаненя в этот миг. Пикиньер метнулся вниз до того, как лезвие бердыша успело коснуться его спины. Он свалился в ров и замер в густой, липкой грязи.
Отчаянно рубились одни и другие. Иногда казалось Небабе, вот-вот, еще немного и — одолеет войско, прорвется через стены, вышибет ворота. Сквозь звон сабель, сквозь треск мушкетов долетел до казацких ушей властный голос Небабы:
— Не уступай!..
Бросались казаки на войско, падали, обливаясь кровью. А те, которые еще могли стоять на ногах, поднимались снова. Но если уж и падали мертвыми, то не выпускали из рук сабель.
Небаба скакал на взмыленном коне от ворот к воротам. У Лещинских было легче. Не выдерживали пикиньеры, все чаще откатывались за ров. Тогда на помощь приходили рейтары и прямо с коней палили из мушкетов по стене.
Вечерело, и бой стал затихать. Уныло играли трубачи отход. К лесу отползали со стоном раненые. От стен отнесли в поле хоругви. Задымили костры.
Только казаки не уходили от стен. Сидели в изорванных кунтушах, без шапок, смачивали языками пересохшие губы. Всю стену обошел Небаба. Возле убитых останавливался, крестился и шел тихо дальше. Поднялся на стену возле ворот и окинул взглядом поле, шлях и костры у леса. Наступила такая тишина, что было слышно, как далеко в лесу кричала одиноко сорока. Небаба шумно втянул воздух. От стены, от кунтуша пахло порохом и потом. Подозвал Шаненю. Будто пьяный, поднялся Иван. Свитка на нем изорвана, к потному лбу прилипли взлохмаченные волосы.
— Цел? — и большими сильными руками обнял Шаненю.
— Бог уберег…
— Было, тяжко, Иван. Но выстояли. А завтра будет еще труднее. Гаркуши нет. Чует мое сердце, что не дошел Мешкович. Придется, Иван, идти по хатам и поднимать баб и стариков…
— Поднимем, — тихо, но уверенно ответил Шаненя. — Девок и баб поднимем. На смерть пойдем, все до одного поляжем, а терпеть втиски панства не станем! — ладонями сжал Иван руку Небабы повыше локтя. Голос его дрожал. — Слышишь, атаман? Не станем! Хватит! Ну, а если иная судьба выпадет нам… Приведется тебе, а не тебе, так другие расскажут гетману Хмелю, что белорусцы с украинцами братами на стене умирали…
Замолчали оба.
Возле стены истошно голосила баба — нашла убитого мужика. Казаки подняли убитого и на руках понесли в хату. Потом в стороне Лещинских ворот послышалось тихое причитание и плач. Где-то кричало дитя: «Мама!» Небаба долго смотрел на костры, которые колыхались в стороне леса, и непрестанно думал о Гаркуше. Слез со стены, потрепал гриву усталого коня. Жеребец ткнулся мордой в карман кунтуша, где для него обычно лежал ломтик хлеба. На сей раз в кармане было пусто. Любомир сунул атаману черствую краюху.
— Жуй, батько!
Небаба откусил хлеб. Он показался ему горьким. Укусил еще раз и остаток протянул на ладони жеребцу. Тот взял его прохладными влажными губами.
— Собирай, джура, сотников. Совет держать будем…
Увидав Шаненю живым и невредимым, Ховра, не стыдясь слез, бросилась к нему и, обняв шею руками, положила голову на его грудь. Поодаль стояла Устя, вытирая слезы.
— Господи, господи, чем все это кончится?.. — закрывая глаза платком, тихо шептала Ховра.
Шаненя гладил голову жены жесткой ладонью.
— Да чего ты?.. Видишь, живой… Чем кончится… Война. Не маленькая, понимаешь.
Ховра понимала. Она видала, как терзалась душа Шанени, как страдал он и ждал часа, когда на Белую Русь придет московское войско. «Не ляхи мы, — белорусцы. И держава у нас повинна быть своя», — твердил ежедневно. Когда почил владыка Егорий, на зверя был похож Шаненя, метался по хате. «Отравили!.. Подсыпали зелья в кубок. Даст бог, расплатимся». И ждал такого дня. Теперь пришел он. Ховра предчувствовала, что беда неминуема. Не будет в Пинске так, как желают этого Шаненя, Ермола Велесницкий, Алексашка и вся чернь. Осталось ей терпеливо покориться судьбе. Целый день просидела Ховра в хате с Устей, вздрагивала от выстрелов и молила бога, чтоб не сбылось непоправимое. Потом в хату прибежали соседские бабы, принесли весть, что много убитых, что возле стены в муках помирают раненые. И лили слезы по своим, ломая пальцы, сдерживая рыдания.
Усте было вдвое тяжелей. Одно, что батька там, другое — болело сердце за Алексашку. Вспоминала, как смотрел он добрыми, ласковыми глазами, как рассказывал ей про старинный град на Двине-реке, и сжимался в горле ком. Не могла понять Устя, чем приворожил Алексашка. Когда Шаненя сказал, что жив он — словно крылья выросли за спиной.
— А завтра что? — с тревогой спросила Ховра.
— Завтра?.. — Шаненя думал, что ответить жене. — Не ушло панское войско.
— Значит, снова?..
— Снова, Ховра.
— О, господи! — ломая пальцы, прошептала она.
Шаненя хлебнул давно остывший крупник, но спать ложиться не стал. Пришли Алексашка и Ермола Велесницкий. Ховра поставила снедь, а те не притронулись, сидели и вели тихий разговор о завтрашнем дне. Шаненя передал просьбу Небабы.
— Пойдем по хатам, — решил Ермола. — Вся ночь впереди.
Когда выходили, в сенях Устя тронула Алексашку за руку. Он остановился и услыхал ее сдержанное дыхание.
— Домой не придешь?
В голосе ее звучала и тревога и просьба.
— Завтра… Если жив буду…
— Ликсандра, — голос ее задрожал. — Бабы пойдут на стену, и я пойду, Ликсандра, к тебе…
— Нечего делать там.
— Я слыхала, как батька говорил. Никто не останется дома. И я пойду, Ликсандра…
Он притянул ее к себе, и Устя не противилась. Она прижалась к нему и положила теплые ладони на его щеки, покрытые редким и мягким курчавым пушком. В этот миг Алексашка почувствовал, что она стала еще ближе и дороже. Ожидание недоброго кольнуло в сердце, и он попросил:
— Не ходи.
Со двора долетел нетерпеливый бас Шанени:
— Алексашка!
Устя вздрогнула. Он сильнее обнял ее и коснулся губами ее щеки. Выскочив из сеней, виновато проворчал:
— Оборка развязалась…
— Иди, Алексашка, в хаты по этому ряду, — Шаненя показал в узкий проулок посада. — Я заверну сюда. Ермола тоже пойдет. Зови, Алексашка, люд. Зови всех. Пусть идет, кто может…
Ночь была темная, холодная. Северный ветер тихо гудел в голых ветках тополей и вязов. Со стороны леса тянуло дымом. Город чувствовал этот дым и не спал.
Шаненя потянул ручку двери, вошел в хату. Тишина.
— Есть кто? Или спят?..
— Не спим, — послышалось в темноте. — Не Иван ли?
— Я, — ответил Иван. — Узнали?
В хате жили дед Микола со старухой, невесткой и внуком. Был у деда сын Степан. Весной прошлого года Степан отбывал барщину в урочище пана. В обед пошел к реке пить, и неведомо откуда в ноги ему бобер. Степан убил его палкой. На ту беду — староста. От него стало известно пану, что Степка убил бобра. Тот рассвирепел: чернь в его угодьях без дозвола зверя бьет, своевольничает! Приказал немедленно схватить Степку и высечь двадцатью плетями. А староста подлил масла в огонь, сказал, что Степка православный и веры католической не принимает. Пан добавил еще тридцать плетей. Если б секли лозой — ходил бы с рубцами. Так нет же! Полосовали ореховыми палками, в палец толщиной. Отбили мужику все нутро. Хворал Степка целое лето, кровью кашлял, а под осень помер. Остались старики с невесткой.
— Что принесло ночью?
— Беда принесла, дед Микола.
— Ведомо, что беда не вылезает из хат холопских.
— Крепок ли ты, дед?
— Не будешь крепок, если семь десятков минуло… — и закряхтел. — Руки ломит, спину ломит. Помирать пора, Иван. Хлеб зря ем и обузой невестке стал.
Зашуршала солома. Дед Микола слез с полатей, зашлепал босыми ногами по земляному полу.
— Тут лавка стоит. Садись… В ногах правды нет. Не зря, наверно, пришел?
— Не зря, дед. Небось, знаешь, что деялось сегодня у городских стен? Сказывали тебе?
— Говорили, — дед крякнул. — Слава богу, выстояли.
— Сегодня выстояли. А завтра, кто знает? Напирало войско отчаянно, да все потуги были напрасны. А с утра будет еще свирепей… Казаков и мужиков полегло немало. Не знаем, как удержать стену. Хожу по хатам и зову люд.
Наступила долгая и трудная тишина. «Кому идти на стену из этой хаты?» — подумал Шаненя. Старик со старухой слабы. Невестке… Не ворочается язык звать бабу на такое тяжелое мужицкое испытание. Дитя и ее защищать бы от меча… О, горькая доля Белой Руси! То немцы скубут бедных людей, то литовцы. Татары сколько раз набегали, бесчестя и предавая огню. Теперь рейтары и гайдуки Речи Посполитой…
— Ладно, спите… — Шаненя поднялся, зашарил рукой по двери, отыскивая клямку.
Домой вернулся Иван — кричали петухи. Бросился на полати и уснул. Спал не много. Рассвело — обнял Ховру, поцеловал в лоб Устю и, подхватив бердыш, пошел из хаты, опустив голову. Плакала Ховра, провожая на улицу. Прощалась Устя с отцом и, проводив, с тревогой поглядывала в проулок, не бежит ли проститься Алексашка. А тот не шел…
Утро выдалось сухое, ветреное, и, как плохое предзнаменование, — багровый рассвет. В разрывах серых и быстрых облаков разлило утреннюю зарю уже не греющее солнце. Заря одинаково зловеще скользила и по усталым, пепельно-серым лицам казаков, и по кирасам драгун, и по мужицким косам, неподвижно застывшим у городской стены. На поле спереди леса построились и замерли шеренги войска гетмана Януша Радзивилла. Желтые кресты на хоругвях колышет беспокойный ветер. На том же месте стоят кулеврины, подняв к небу черные хоботы, В руках пушкарей чадят фитили. Осталось только поднести их…
У Северских ворот собрались все вместе — Шаненя, Алексашка, Ермола Велесницкий. Сегодня уже нет того тревожного волнения, которым были охвачены накануне первого боя. Алексашка, как и Шаненя, смотрел и радовался тому, что к стене беспрерывно прибывали мужики, бабы, подростки. Стало людно, как на ярмарке. Шли с топорами, вилами, дрекольем. Просили Шаненю:
— Ставь, Иван, куда надобно.
— Место у всех одно. Вон, видите, замерли, притаились, как звери… — и покосился в сторону леса.
А казаки хоть и устали вчера смертельно, словно не были в бою. Словно спали в пуховиках, напившись браги. Разговоры ведут и шутят. Объехав стену и увидав люд, Небаба успокоился. Теперь с панами можно снова померяться силами. С болью думал и не мог простить себе, что весной отказался от пушек. Все боялся, что будут кулеврины непомерной обузой при больших и быстрых переходах. Теперь, если б были две или три — разогнали бы рейтар десятью внезапными выстрелами. Во всяком случае, не лезли б так рьяно на стену. В подтверждение мыслей Небабы у леса загрохотали орудия. Внезапный гром разорвал тишину. Возле ворот упала от страха баба, выронив вилы. Ее подхватили и, бледную, поставили на ноги.
Атаман вскочил на стену. Скрыв тревогу, смотрел, как пикиньеры, поддерживаемые рейтарами и стрелками-мушкетерами, пошли к городу. Они двигались клином медленным и тяжелым, острие которого было направлено на Северские ворота. Не отводя глаз, Небаба вытащил саблю и поднял ее над головой.
— Насмерть стоять будем! — раздался его голос. — Не посрамим казацкой славы!
— Будем! — ответили сотни казацких глоток.
— Не посрамим! — Любомир вытащил саблю.
Еще мгновение, и голоса черкасов потонули в грохоте мушкетных выстрелов, звоне оружия, вое баб. На сей раз пан Мирский не разбивал войско на два отряда, а целиком бросил его штурмовать Северские ворота. Понял, что в едином кулаке удар будет сильнее. Небаба сразу разгадал план стражника и послал джуру за казаками, что стояли против Лещинских ворот. Те сели на коней и, примчавшись, спешились.
— Стойте! — приказал Небаба. — Если прорвутся в город, будете рубиться с рейтарами.
Тяжело было сотне смотреть, как обливались кровью, падали со стены браты. Сжимали рукоятки сабель и скрежетали зубами. А бой усиливался с каждой минутой. В единый нарастающий гул сливались крики воинов, ржание коней, выстрелы. Под мушкетами и саблями падали пикиньеры и все равно, наседая, лезли на стену, держались на ней. Казалось, еще мгновение и они будут в городе. В ворота глухо стучал таран. От каждого удара ворота вздрагивали и скрипели, обещая раскрыться.
В этот момент произошло то, чего Небаба не ожидал. С криком и воем появились у ворот бабы и девки. С кольями и каменьями взбирались они на стену. Опешили пикиньеры, когда полетели в них камни.
Баб и девок привел на стену Шаненя.
— Бейте их, бабоньки!.. Иродов поганых, мучителей наших! — подбадривал Ермола.
Крики и гвалт заглушили выстрелы. Отхлынули от стены рейтары за ров.
— Бегите за камнями в бани!.. Поленья берите! — поучал Велесницкий.
Бабы слушали его и бежали за камнями. И вдруг Алексашка увидал Устю. Она бежала к нему раскрасневшаяся, в расстегнутой поддевке. Платок ее съехал с головы, и кончики его трепетали на ветру. Лицо Усти было тревожным.
— Ты куда? — прошептал он, оглядывая Устю беспокойными глазами.
— Не уйду, Ликсандра, не гони.
Он заметил в руках Усти увесистый голыш. Алексашка понял, что Устя никуда не уйдет, что она будет здесь до последнего часа, что бы ни произошло. Потому уже спокойно попросил:
— Не лезь на стену.
В поле заиграли трубы. Пикиньеры выстроились и снова бросились к воротам.
Зазвенели казацкие сабли и мужицкие косы, полетели камни и поленья. Над стеной стоял вой и крик. Снова загремел таран, и с треском разлетелись ворота. Бросив бревно, пикиньеры метнулись в стороны, давая дорогу рейтарам. Те пустили коней в брешь. Шаненя оцепенел от ужаса, когда увидал шагнувшего навстречу коню мужика. «Дед Микола!..» — вырвалось у него. Старик поставил косу, как рогатину. В этот миг влетел в ворота рейтар. Полоснула коса по брюху лошади. Встал конь на дыбы и рухнул, подмяв деда. На коня налетели напирающие сзади рейтары. Началась свалка. К воротам, навстречу войску, сверкая саблями, ринулась казацкая сотня. Она ударила стремительно и смело.
Появление свежей сотни рейтары не ждали. Ускакав от ворот, повернули коней и, дав им шпоры, снова бросились на казаков. Те приняли бой, но от ворот не отходили — не разрешал Небаба. И не ошибся. Пикиньеры и мушкетеры отступили от стен и стали заходить клиньями вдоль рва, чтоб отрезать черкасов. Тогда Небаба дал команду отступать. Ворота запрудили телегами, забросали бревнами.
Снова наступила тишина.
Устало пофыркивали кони.
Черкасы относили от стен убитых и раненых.
С каждым часом пан Лука Ельский становился мрачнее. Не гадал он, не мог думать, что казацкий загон найдет дружную поддержку горожан. Трубач, возвратившийся из города, говорил о едности казаков и черни. Лука Ельский слушал, но верить в силу схизматов не хотел, и сейчас не верит. Три часа он смотрел, не слезая с коня, как рубились возле стен те и другие. Дважды были моменты, когда казалось, что ожесточенное упрямство сломлено, что победа над схизматами одержана. И оба раза войско откатывалось от стены.
Приподнимаясь на стременах, пан Лука Ельский пристально смотрел в сторону ворот. Протирал платком глаза и недоуменно пожимал плечами. Нет, не мерещится ему. И все же спрашивает с сомнением у пана Мирского:
— Бабы?
— Бабы, ваша мость. Швыряют каменья в воинов.
— Совсем лишились рассудка и чести, — ухмыльнулся войт и тут же вспыхнул: — Никому не будет пощады. Бабам тоже.
Стражник Мирский ничего не ответил — возле ворот творилась неразбериха. Лука Ельский своими глазами видел, как раскрылись ворота, как устремились рейтары в брешь. За ними хлынули драгуны. Потом образовался затор.
— Что там такое?
— Не пойму, пан Лукаш, — нервно ответил Мирский. — В город войско не входит.
— Почему не входит? — заерзал в седле войт. — Ворота были раскрыты.
— Так, ворота были раскрыты, пан, как дверцы в мышеловку, — съязвил Мирский.
В тот же миг все стало ясным. Рейтары отошли от ворот, и появились серые казацкие кунтуши. Засверкали сабли. Заметались по полю кони без всадников, и черкасы снова исчезли за стеной. Вылазка казаков вконец разозлила Луку Ельского. От шеи к лицу поползли малиновые пятна.
— Шановный пан Мирский! — сдерживая гнев, сквозь зубы простонал войт. — Надобно нечто делать.
Войт задергал ногой, стремя крепко держало сапог, и пан Ельский дернул его так, что жеребец шарахнулся в сторону. Соскочил с коня стражник литовский и, оглядывая поле боя, впился глазами в пикиньера. Он полз на локтях к лесу, волоча перебитые ноги. Где-то близко в кустах выл раненый и просил: «Добейте-е…» Стражник с горечью заметил:
— Я потерял почти половину отряда. Убедился, ясновельможный, как живуча чернь?
— Пепели огнем! Разрывными ядрами бей!
— Будет гореть город.
— Пусть горит! — пан Лука Ельский поджал губы. В глазах сверкнули недобрые искорки. Вздрогнул тучный подбородок и замер на белой пелерине, закрывающей стоячий воротник сюртука. Со щеки на пелерину скатилась капля пота и расплылась пятнышком. — Слышишь, пан стражник, пусть горит! Доколе будем возиться?..
На стене маячили почти неподвижные фигуры казаков. А за спиной у них лежал город, таинственно притихший, непонятный своим упорством и неслыханной дерзостью к неповиновению. Пан Лука Ельский возненавидел его и готов был сжечь без жалости, дотла вместе со своим дворцом.
— Пушкари, ядра!
Возле тяжелых кулеврин засуетились пушкари. Из леса, поскрипывая осями, двуконная упряжка тянула возок с зажигательными ядрами и порохом. Пушкари тайно перешептывались: добро ли палить свой город?
И хотя были злы на казаков, все же восторгались их отвагой и мужеством.
Пушкари засыпали порох, забили его паклей и пыжами. Возле каждой кулеврины положили по три ядра, из которых короткими хвостиками торчали фитили. Пушкари ловили команду.
— Зажигай!
Подхватили по ядру, поднесли к фитилям огонь и, пустив ядра в стволы, отскочили в сторону, зажав ладонями уши. Замковые поднесли факелы. И все восемь кулеврин вздрогнули от грохота, выплюнув в небо клубки дыма и пламени.
Пан Лука Ельский смотрел на город. Войт стоял неподвижно, словно был высечен из камня, и только подбородок его, гладковыбритый и лоснящийся, вздрагивал после каждого выстрела.
Возле леса ухнули кулеврины. Низко, над самой стеной, засвистел воздух, и Алексашка втянул голову в плечи. Ядра полетели далеко в город. «И в стену нелегко попасть», — подумал Теребень. Устя прижалась к Алексашке на мгновение и тут же отпрянула: люди кругом.
Грохот кулеврин не испугал казаков. Вылезли на стену и стояли в полный рост, уперев руки в бока. Легкий ветер шевелил подолы коротких кунтушей, трепал чубы и оселедцы, выбившиеся из-под шапок. За казаками поднялись мужики. Следом осторожно выглядывали бабы.
Возле ворот атаман собрал сотников. Обсуждая возможность нового удара рейтар и пикиньеров, сообща решали, как отбивать штурм. Был здесь и Шаненя. За эти дни Иван непомерно вырос в глазах горожан. Они знали его как мастерового седельника, человека мирного и тихого, совершенно непригодного к баталии. Ан на тебе, сколько в нем оказалось отваги, и храбрости, и преданности вере. Увидав среди баб Устю, Шаненя нахмурился, но ничего не сказал.
Ухкали кулеврины. Ядра летели низко, и мужики, прислушиваясь к их шипению, торопливо крестились. Бабы падали с воем, молили господа, чтоб берег животы. И, еще не поднявшись с земли, тревожно поглядывали в ту сторону, где, падая, грохотали огненные заряды. Выстрелам не было конца. Сизыми клочьями летел на город сладковатый дым, от которого першило в горле.
Одно ядро ударило в угол хаты возле самой стены. Ударив, отскочило на мостовую и покатилось по бревнам, выбрасывая клубочки дыма. Зарывшись в колдобину, взорвалось, лизнув ярким пламенем деревянный настил.
— Город жечь будет, — встревожились казаки.
Мужики зашумели:
— Как же город жечь? Неужто пойдет на такое?
— Пойдет, — заверял Юрко. — Когда паны шалеют, всего ждать можно. Не лучше татар…
— Идолище поганое, детей не щадит!
Вдоль стены покатились голоса:
— Пускай палит. Сдаваться не будем.
Велесницкий залез на стену и приложил ладони ко рту. Голос его не мог не услышать войт.
— Палите, ваш мость! Все равно казаков не выдадим и голов не склоним. Вместе умрем!
Недалеко от ворот строилось войско. Призывно играли рожки и трубы. На поле за шляхом гарцевали рейтары. За ними проносили знамя с желтым крестом и хоругви. У леса по-прежнему был виден шатер и возле него две неподвижные фигуры всадников. Небаба говорил, что это паны Мирский и Ельский. Час от часу к шатру и от него скакали верховые.
Прибежала к воротам мертвенно-бледная баба, на бегу простирая к Шанене руки.
— Гори-им, Иванушка-а, гори-им!.. — и упала на колени, ломая пальцы.
От бабы не могли толком узнать, где начался пожар. Но быстрее всех подробности принесли детишки. Два ядра упали на крыши и подожгли солому. А хаты — те на посаде. Несколько баб, побросав колья, побежали в город.
— Может, наша? — заволновалась Устя.
— Сказали бы, — успокаивал Алексашка, хотя и сам не знал, чьи хаты горят. В одном не сомневался: пожар будет большой — осень стоит сухая, а сейчас, как на беду, ветерок.
Небаба затеребил ус и посмотрел в сторону посада. Там поднимались к небу клубы дыма.
— Ничего не скажешь, хитро задумано, — рассуждал вслух атаман. — Уйдут со стены мужики, если хаты гореть станут. Побегут спасать скарб. Дымом решил выкурить.
Слова Небабы пришлись Шанене, как нож в сердце. Может, и впрямь поверил атаман, что сейчас побросают мужики алебарды и косы да побегут спасать скарб и живность? Что ж, думать так волен каждый черкас. Шаненя тоже посмотрел, как поднимается столб дыма и ползет тяжелыми густыми облаками к Струмени. Зашевелилась в груди боль. Прахом идет жизнь, погибает в огне, захлебывается кровью и пожарами. Гинет все то, что наживалось мозолями и потом долгими годами. В нахлынувшей ярости схватил за отворот армяка плешивого Юзика и прокричал в самое лицо:
— Ну чего замер, чего?!. Незачем пялить очи! Огня не видал? Не уйдем! Пусть палит!..
Недалеко от ворот ядро, попав в дом, разорвалось. Послышался сухой треск, потянуло гарью, от которой резало глаза. Небаба положил руку на плечо Шанени, хотел что-то сказать, но не сказал. Только кивнул на стену:
— Пошли!
Мужики обнимались и крестились. Бабы тихо всхлипывали. Алексашка обнял Устю, поцеловал и перекрестился.
— Боязно мне что-то… Вчера страха не было, а сегодня боязно.
— А ты не бойся, — утешал ее Алексашка, поглядывая в сторону ворот. — Им страшнее.
К воротам двигалось войско. И чем ближе подходило оно, тем тише становилось на стене. И только когда пикиньеры приблизились вплотную, а рейтары занесли над шлемами сабли, тишина взорвалась сотнями мужичьих и бабьих голосов, которые тут же потонули в грохоте боя.
С каждой минутой схватка становилась ожесточеннее. Пикиньеры и рейтары шли напролом. Казаки гибли, но держались на стене. Обливаясь кровью, свалился под воротами длинноусый казак Павло. Пикиньер пробил ему грудь пикой и сам лег рядом от мужицкого топора. Истошно выли бабы, забрасывая пикиньеров и рейтар камнями да поленьями.
Несколько стрелков и пикиньеров прорвалось через ворота. К ним бросился Шаненя с мужиками. Со стены с алебардой соскочил Алексашка, но Шаненя крикнул на бегу:
— Вертайся, одолеем!
Скорее интуитивно, чем умышленно, Алексашка посмотрел на стену в то место, где были бабы. Нашел Устю, и тут же заледенело сердце. Какое-то мгновение она стояла, пошатываясь и держась за бок. Потом ноги ее подкосились, и Устя опустилась на стену. Не удержавшись на ней, свалилась и замерла, раскинув руки. Алексашка метнулся к ней, припал, тормоша. Она лежала, не раскрывая глаз, и не шевелилась.
— Устя!.. Да ты что?!. Устя!..
Предчувствие страшного и невозвратного не обмануло. Она лежала, сжав пухлые губы. На щеках Усти еще держался румянец. Набежавший ветер зашевелил ее льняные волосы, которые выбились из-под платка. Дрожащими пальцами тронул их и подумал, что они шелковистые. Удивился, что не знал этого. Он ждал и почему-то надеялся, что Устя сейчас откроет глаза, и все еще не хотел верить в случившееся. Алексашка взял ее руку, повисшую и слабую.
— Устя…
Теперь Алексашка, как и она, не слыхал ни выстрелов, ни гула боя, ни криков. Ему казалось безразличным все, что происходит вокруг. И те, которые бились на стене, не видели ни Усти, ни Алексашки.
Алексашка бережно поднял Устю и на руках понес в сторону посада, к дому. Шел, шатаясь, по безлюдным, придавленным страхом улицам. В лицо летел едкий, густой дым, и горячий ветер спирал дыхание. Совсем близко, на соседней улице, пылали хаты. Трещали сухие бревна, бросая в дымное небо языки пламени. Всего этого не видел Алексашка.
Он вошел во двор, толкнул дверь ногой. Ховры в хате не оказалось. Подумал, что и она где-то на стене. Ни Ховра, ни Шаненя еще ничего не знают. Он положил Устю на полати и снова позвал, будто надеялся, что она может услышать его:
— Устя…
Алексашка долго и неподвижно стоял, гладя огрубевшими пальцами ее холодеющий лоб… Вспомнил, как говорил ей: «Срубят голову, тогда будешь лить слезы по мне…» А она в ответ: «Чего мне лить слезы!» — и тихо засмеялась. Нет, не увидела она Алексашкиной смерти…
Алексашка заметил расплывшееся и подсохшее кровавое пятно на ее боку. «Пуля…» — понял Алексашка. И холстяная рубаха его напиталась. Устиной кровью.
— Скоро встретимся там, Устя…
Алексашка закрыл лицо ладонями и, шатаясь, словно пьяный, пошел из хаты. Со двора вернулся на порог, посмотрел на Устю и прикрыл дверь.
Во дворе были отчетливо слышны людские голоса, которые долетали от Северских ворот. Выстрелы гремели реже, а то и совсем пропадали. До ворот Алексашка не дошел — рейтары и пикиньеры ворвались в город, и поредевшие ряды казаков не смогли сдержать напора войск. Разбросав повозки возле ворот, рейтары порубили баб и начали теснить мужиков в проулки.
Казаки сели на коней и снова отбросили рейтар к воротам. Но заставить их уйти за стену не смогли. Бой переместился на главную улицу, которая вела к площади и шляхетному городу. Въезд в улицу успели завалить повозками и рухлядью. Преодолеть эти завалы пикиньеры сразу не смогли — на чердаках домов засели казаки с мушкетами, в окнах и у ворот мужики с алебардами. Каждая хата ожесточенно встречала войско. Когда становилось невмоготу, отходили к другой хате. И так, пока не стало смеркаться.
Вечером бой затих. Только пожар разгорался. Огонь охватил весь посад и бушевал сплошным малиново-красным морем. Алексашка с ужасом думал о том, что пламя давно подобралось к хате Шанени. Пройти туда было невозможно. Шаненя, в изорванном армяке, пропахший дымом, с землистым, осунувшимся лицом, сидел на ступенях коллегиума возле Небабы. Он не знал про Устю ничего, и Алексашка не хотел говорить ему правду. Где Ховра и что с ней, Шаненя тоже не знал. И пусть пока не знает. Легче будет мужику.
Положив саблю на колени, Небаба сидел, свесив тяжелую голову. Сколько славных и храбрых казаков легло сегодня в бою! Многие начинали вместе с гетманом Хмелем под Желтыми Водами. В жестоких битвах прошли они всю Украину. Отрадно было Небабе, что умирали казаки гордо и смело, как и сражались. Что касается черни и ремесленников пинских — каждого без раздумья взял бы гетман Хмель под свои знамена в первые ряды. Нет похвалы их мужеству, и нет награды для них… А завтра… Что будет завтра? Сколько снова поляжет в бою? Можно было б этой ночью уйти через узкие Западные ворота, которыми давно не ездят из-за болот, примыкающих к самому городу. Все равно ни пуль, ни зарядов у казаков нет. Надеяться на одни сабли да на отвагу людскую — нечего. Ах, Гаркуша, Гаркуша!!. Сколько надежд было на него! Не дошел Мешкович до лагеря, не передал письмо. Теперь сомнений нет… Для тех, кто остался жив, теперь одно спасение — уходить по болоту. Уходить всем разом, с мужиками, с бабами, с детьми. Днем позже, а город войско возьмет. Только не город, а пепелище. Небаба сжал зубы…
К ночи пожар разгорелся еще пуще. Пламя огромными белыми языками потянулось к Лещинским воротам. Из дымных и горячих переулков выскакивал обезумевший скот и мелкая живность. Коровы, задрав головы, трусцой бежали к реке. С кудахтаньем носились куры. Овцы блеяли и жались к людям. Пламя то сливалось в единое ревущее море, то погасало местами, бросая в небо снопы искр. Снова появился пропавший было ветер. Он пришел со стороны Струмени и круто повернул на шляхетный город. За дымом поползло и пламя.
Огонь выгнал из хат и погребов всех, кто притаился в ожидании тихого часа. Это были дети и старики. На руках у баб плакали младенцы. Успокаивая их, бабы сами обливались слезами и молили господа бога о конце тревог. Единственным безопасным местом пока была площадь и шляхетный город. Но огонь подбирался медленно и сюда. Совсем неожиданно повалил дым из костела святого Франциска. Вначале люд недоуменно пожимал плечами: как мог загореться он? Битва ему еще не грозила. Потом догадались, что пустили мужики петуха.
Небаба тяжелым взглядом окинул площадь. Сидят казаки с мужиками. Разговаривают мало. Больше с тревогой поглядывают на дым, что плывет низко, цепляясь за крыши хат, на малиновые языки пламени. Небаба наклонился к Шанене.
— Сожалеешь, Иван, что пошел за казаками? — и не отвел пристального взгляда.
Шаненя поднял голову. Лицо Небабы было тревожным и усталым. Глаза его ввалились, нос заострился, а лоб бороздили тонкие, как паутина, морщинки. Небаба ждал ответа.
— Нисколько не жалею, атаман. Жизнь, наша сам знаешь какая. Куда ни кинь — клин. Не от сабель, так податями и чиншами паны поубивают. Может быть, теперь образумятся ляхи, поймут, что огонь палит без разбору, что мужика, что пана… Детишек жаль. Невинная кровь прольется. Думаю, атаман, так… Рубиться дальше с панами нет смысла. Значит, голову свою ставить под топор? Надо ли, атаман?
— Ты прямее, что думаешь?
— Уходить.
— Мыслил и об этом. — Небаба посмотрел, как внезапно взметнулись в небо языки пламени. Загорелась хата. — Мыслил. Детей и стариков бросать?
— Детей трогать не будут, — уверенно заметил Шаненя. — А стариков? Тоже, пожалуй… Неужто озверели?
— Гм-м! — ухмыльнулся Небаба. Он снял с колен саблю, положил на землю, вытянул усталые и затекшие ноги. — Видел, как рубили на стене баб? Зверьем были и подохнут им же. Не жди от панов никакой ласки. Без разбору передушат всех: старых и малых. Запомни! Прав ты: не худо увести горожан и казаков. С часом загоились бы раны, обросли, а там померились бы снова. У Хмеля тоже не всегда удачи…
Шаненя локтем толкнул Небабу в бок.
— Уводи, атаман, людей. Все пойдем. Может, и бабы с детьми уйдут. Многие на Русь потянутся. На Московии примут наших. Уводи. Завтра поздно будет.
Небаба долго молчал, думал. Потом, оглядываясь по сторонам, поднялся.
— Джура!
Любомир лежал неподалеку под старым тополем, натянув кунтуш на голову. Он вскочил, приложил руку к шее, замотанной холстяной тряпицей. Полотно промокло от крови — рыжеусый рейтар снес бы Любомиру голову, если б не увернулся казак. Конец панской сабли едва коснулся шеи.
— Что, батько?
— Собери побыстрее сотников!..
— Мужиков побили, покололи, — причитала седая баба, глотая слезы. — Хаты попалили… Живность извели… Где теперь жить будем? Старцами по свету детей пустим…
Бабы слушали и тихо всхлипывали. Мужики супили брови, чесали бороду, а что думали, не говорили. И только рябой, широкоскулый мужик покрякивал, изредка вставляя слово. Когда замолчала баба, сказал то, на что не решались некоторые.
— Если б не казаки, может, и тихо было… Они взбаламутили. — Посмотрел на жилистого, подлабунившегося мужика, спросил: — Неправду говорю?
Мужик повел бровью.
— Правду, — ответила за мужика седая.
— Побоялась бы бога, Ганна, — горестно вздохнула стоящая рядом молодица. — Забыла, как терпела до казаков, как слезы лила? Сладко было?
— Ну, не сладко было. А хат не палили и смерти люд невинный не предавали. Чем провинился перед господом богом мой Федька?.. — Седая зарыдала, закрыв платком лицо, по которому скользили малиновые отблески пожара. — За что головушку сложил?..
Стало тихо, и люди услыхали, как бушевало пламя. Словно мушкеты, постреливали в огне сухие бревна, обваливались подгоревшие крыши, бросая в густо-синее небо клубы белого дыма.
— Выход один, — рябой развел длинными руками и пожал плечами, желая подчеркнуть, что выход все же есть: — Надо идти с повинной. Иначе будет, что сказывалось в письме пана войта…
— Значит, выдать казаков? — глухо спросил согбенный дед, опираясь на посох.
— Зачем выдавать их? — рябой замялся, почувствовав недобрый голос. — Мы себе живем, они — себе. Чего печешься за них? Хотят, пускай милости просят господней. А не хотят, пусть уходят за Ясельду, откуда пришли.
— Тогда кто же их выпустит? — застучал посохом дед. — Порубят рейтары.
— Ежели так, выбирать надо, — заморгал рябой. — Детей и баб спасать али казаков. Третьево дня говорил о том же мужик. Схватили казаки и повесили, царство ему небесное. Теперь получается, как вещал он.
— Обожди-ка, а не ты ли был с ним? — растолкав баб, Зыгмунт подошел к рябому и стал в упор рассматривать его. — Один, сказывали, бежал.
— Приглядись, может, узнаешь! — обиделся рябой. — Ну, что стоишь и зеньки пялишь? Хватай да вешай.
— И повесил бы за твои речи.
— Не торопись. Завтра рядом висеть будем…
Зыгмунт покосился недобрым глазом. Когда он ушел, рябой не остался в толпе: не был уверен, что мужик не вернется с казаками. Пошел к площади. Шел и думал, что напрасно вел разговоры. Не выдадут мужики казаков. Какие бы деньги ни обещал пан войт, нечего помышлять о том, чтоб схватить атамана. Весь час он среди черкасов, а те преданы ему и берегут, как икону. Чернь тоже не уговорить на такое дело.
На площади было людно. Зарево близкого пожара освещало людей, дома, проулки. Постоял, послушал, о чем говорили черкасы. И то, что услыхал — опалило голову… Все равно заплатит пан! И хорошо заплатит… Успеть только надо… Быстрым шагом прошел площадь, свернул к костелу святого Франциска. Из костела валили клубы дыма, и внутри его бушевало пламя. Обогнув, костел огородами, прошел к Северским воротам. Улица была завалена. Перебрался через опрокинутые телеги. Неизвестно откуда выбежали два воина, наставили пики в грудь.
— Стой!
— Не шевелись! Куда идешь?
— Ведите до пана войта!
Воины присмотрелись: смерд.
— Ты кто есть?
— Скажи, Лавра… Донесение спешное…
Воины снова переглянулись и, наставив пики, повели к хате. Один караулил Лавру, второй колотил в дверь. Наконец показалась высокая фигура.
— Ваша мость, смерд просится до пана войта.
— Где этот чертов схизмат? — зевнул и зло выругался.
— Тут я! — обрадовался Лавра. Но, увидев не войта, а капрала Жабицкого, огорчился. Хотел, как приказывали, донести самому пану.
— Важные вести пану войту.
— Говори! — и снова зевнул.
— Пан просил, чтоб ему…
— Что ему, что мне — разницы нет. Пан войт спит, и будить его не стану. — Жабицкий повысил голос. — Принес вести, так не таи! — Подался вперед, слегка вытянув шею. Цепкой рукой схватил на груди сорочку и притянул Лавру к себе. — Ну!..
— Ваша вельможность, казаки уходят из города.
Сон как рукой сняло.
— Куда уходят?
— Не знаю, пане, но уходят. Через Западные ворота сегодня на зорьке.
— Через Западные?.. А не брешешь? — Капрал Жабицкий приблизился к лицу Лавры. В отблесках пожара жесткие глаза впились в мужика, и Лавра отшатнулся. — Никому не сказывал?
— Упаси господь! — рябой опустился на колени. — Через час седлать коней будут.
— Вот что, хлоп, — подумав, решил капрал. — Иди спи и никому больше ни слова. Не то — голова полетит! — капрал расстегнул сюртук, достал мешочек, долго рылся в нем, бренча деньгой. Потом сунул монету в ладонь Лавре: — На!..
Когда мужик скрылся, Жабицкий пошел в соседнюю хату. От сполохов огня в хате было светло. Капрал различил белую простыню на мягком сене. Осторожно позвал:
— Пане войт!
— Кто здесь?! — испуганно подхватился пан Лука Ельский и зашарил под подушкой. Выхватив пистоль, наставил в темень: — Кто?
— Я, ваша мость, капрал.
— Наполошил, — шумно вздохнул пан Ельский и заворочался в сене. — Чего тебе?
— Казаки будут уходить на зорьке.
Пан войт отбросил одеяло.
— Кто принес вести?
— Доподлинно стало известно, — уклончиво ответил капрал Жабицкий. — Через Западные ворота, к болотам.
— Так, так, так, — растерянно повторял пан Лука Ельский, сидя на полатях. Таких вестей он не ожидал, хотя и подумывал о том, что не будут сидеть казаки в городе и ожидать, пока их перережут, как курей. Наконец собрался с мыслями. — Мигом поднимай стражника литовского и пана Парнавского с хоругвями, Шварцоху с рейтарами. Пусть идут в засаду к воротам.
Капрал повернулся к дверям. Взволнованный вестью, пан Лука Ельский забыл прозвище капрала. Остановил его окриком:
— Эй, капрал, черт побери!.. Передай пану стражнику, чтоб живьем Небабу брал. Только живьем!
— Сам пойду, — успокоил капрал.
Пана стражника литовского Мирского капрал Жабицкий терпеть не мог. Не в меру заносчивый, гордый и самоуверенный лях. Если только захватит Небабу — наделает шуму и звону на всю Речь Посполиту. А ведь когда б не он, Жабицкий, пожалуй, сегодня ушли б казаки…
Пан стражник выслушал капрала лежа. Потом встал и, ни слова не говоря, вышел из хаты. За Мирским, сжав зубы, подался Жабицкий.
Пехота поднималась плохо. Ни пикиньеры, ни мушкетеры не могли понять, по какой надобности их заставляют выходить из хат в полночь после такого жестокого и трудного боя. Но все же выходили, с опаской поглядывая на космы пламени, что зловеще лизали ночное небо. Воинам было приказано не шуметь, не разговаривать и оружием не бренчать. Их вывели через Северские ворота и полусонных направили глухой, малопроезжей дорогой, огибая город с запада.
Огонь неотступно приближался к шляхетному городу. Удушливый тяжелый дым тянулся к площади. Казаки не обращали на него внимания. Они торопливо седлали коней. Небаба поглядывал на черкасов и с болью думал, что осталось не более ста сабель из семисот. Вместе с казаками уходило около двух сотен горожан. А сколько тех и других полегло под стеной, определить было трудно. Шаненя говорил, что много, не менее тысячи человек. И больше всего легло черни и работного люда — которые ко всякому ратному строю и стрельбе не привычны.
На плацу бабы прощались с мужиками. Молодуха в коротком тулупчике повисла на шее мужика:
— Куда я денусь теперича, Пилипушка?.. Кто боронить станет, Пилипушка?..
— Даст бог, вернусь, — хмуро успокаивал Пилип и целовал ее влажные губы.
— Когда же ты вернешься, Пилипушка?.. — она гладила заросшие бородой щеки и повторяла: — Ну, когда же ты, когда?
Пилип не знал, когда он вернется домой. Он еще раз поцеловал бабу, сел на коня. Молодица держалась за стремя, шла, и плечи ее вздрагивали.
Во второй половине ночи казаки тронулись к Западным воротам. Ворота были старые, узкие, на одну телегу. Долго возились в темноте с запорами. Засовы заржавели, а створки ворот вросли в землю. Можно было выломать их, да Небаба велел не шуметь. Раскопали лопатами кое-как землю и раскрыли.
Шаненя, Алексашка и Ермола Велесницкий были в хвосте. У ворот остановили коней, посмотрели на черный дым, что стлался над посадом. Только посада уже не было. Остались угли, и ветер крутил над ними облака золы и сажи. Пламя подсвечивало их то лиловым, то темно-бурым цветом. Шаненя снял шапку, перекрестился. Алексашка заметил, как слетела с ресницы слеза и запуталась в курчавой бороде. Тяжко было Шанене оставлять город, в котором прошла вся его жизнь. А еще тяжко было потому, что не знал, где Ховра и Устя. И Ермола не знал, где его баба Степанида, не знали, где детишки Гришки Мешковича. Когда садились на коней, Шаненя хмуро сказал Алексашке:
— Загинули у стены… Иначе пришли б на плац…
Алексашка ничего не ответил. Проглотил тугой комок, который подкатил к горлу. Многое узнал Алексашка за последние дни, многому научился, хотя и нелегкие испытания выпали на его долю. Дважды помирал на стене. Страшно стало, когда занес воин над его головой острый, сверкающий бердыш. Конец бы пришел, если б даже увернулся влево или вправо. Смекнул броситься вперед, на воина, вцепился в шею, ударил головой о камень. И когда тот, сомлев, скатился со стены в ров, понял, что жив остался чудом. Здесь, в Пинске, не только разумом, а сердцем почувствовал, какую тяжелую долю готовили паны простому люду. От беды этой одно спасение — московская земля. Говаривали намедни казаки, что гетман Хмель послал к царю Алексею Михайловичу тайное посольство, которое было не только от имени гетмана, а всего люда Украины. Алексашка подумал, пусть бы на Белой Руси был свой гетман, который вот так пекся о черни и вере. Отправили бы и белорусцы гонцов с челобитной и грамотой к царю.
Алексашка покосился на Шаненю. Тот был угрюм. Может быть, и он думал о том же. Шаненя снова перекрестился, нахлобучил малахай и дернул поводья. Конь вышел за ворота.
Проехали версты две, как впереди остановились казаки. Послышались крики, и тут же раздался одинокий мушкетный выстрел.
— Что там такое? — вглядываясь в серую мглу, Алексашка тревожно вытянул шею.
И тут же, вспыхнув малиновыми огоньками, впереди прогремел залп. Шаненя, стеганув коня, помчался в голову отряда. Но пробиться на узкой дороге не смог. Издалека до него долетел короткий крик Небабы:
— Сабли!..
А Небаба понял, что произошло непредвиденное. Оставался один выход: рубиться через засаду. Место для боя было никудышное. По левой руке топкое, непроходимое болото, примыкающее к Пине. По правой впереди — лес, в котором засело войско. Сколько его, никто не знал.
Пан стражник литовский Мирский полагал, что, наткнувшись на засаду, казаки бросятся снова в город и постараются укрыться за его стенами. Затем будут пытаться переправиться через Пину. Потому к единственному броду, что в трех верстах на запад от Пинска, Мирский послал отряд рейтар и пищальников. Но, к его удивлению, получилось обратное. Когда заиграл рожок, призывающий к преследованию, рейтары, мушкетеры и пикиньеры выбежали из леса, казаки ринулись им навстречу. На узкой дороге завязался жестокий бой.
Выстрелы и появление рейтар были неожиданны для казаков. Десяток коней метнулось к болоту.
— Куда подались!.. — цепенея от ужаса, закричал Небаба. — Трясина!
Голос атамана остановил растерявшихся черкасов. Только кони в диком ржанье уже бились в топкой жиже, поднимая брызги холодной ржавой воды. Казаки покидали седла, тащили за поводья коней и сами проваливались по колено в болото.
Через минуту все перемешалось. Черкасы врубились в рейтар, но прорвать строй одним ударом не смогли.
— Уходи, батько! — Любомир опередил Небабу, подставляя саблю под бешеные удары рейтара.
Воин был ловким и сильным. Мгновенно перебросил саблю в левую руку и, привстав, занес ее. Любомир не растерялся. Оставив повод и зажав ногу в стремени, слетел с седла, нырнув под брюхо коня. И в этот момент сабля со свистом упала на седло, разрубив луковину. Любомир вскочил в седло с другого бока коня и с ходу ударил рейтара саблей пониже кирасы. Тот свалился под ноги лошади. Конь, захрапев, не слушаясь Любомира, пошел в сторону. И тотчас джура заметил, что рейтары окружают Небабу. На помощь к атаману бросился Юрко. Рейтары сдерживали коней и сторонились ударов этого дюжего злого казака. Он не давал приблизиться к Небабе со спины и вконец разозлил Мирского, наблюдавшего за боем. И только когда случайно посланный драгун свалил пулей коня, Юрко полетел на землю. На него сразу же набросились драгуны. Одного сшиб саблей. И все же накинули петлю, свалили на землю, скрутили веревками. Затем, перебросив через седло, увезли в лес.
Только теперь рейтары окончательно зажали Небабу с двух сторон, подставляя сабли под удары казака. Сами не рубили. И до слуха Любомира долетел гортанный хрип стражника Мирского:
— Живьем брать, живьем!..
Похолодела душа у Любомира. Задергал поводья, ударил каблуками коня и, подняв саблю, в ярости бросился на рейтар. Из груди вырвалось:
— Батько!..
Но голос джуры потонул в людском крике, топоте и ржанье коней. Может быть, услыхал, а может, увидел Шаненя, как зажимают Небабу. Налетел на рейтара, рубанул саблей так, что развалился ворог на две половины. Нашлись у мужика сила и ловкость в этот момент. Ведь никогда не сидел в седле и саблю не держал. Пальцы только шилом володали.
— Гады!.. — хрипел, задыхаясь, Шаненя. — Змии семиглавые, проклятущие!.. Вот вам!..
Ударил саблей по кирасе. Взмах был сильным. Но кираса не поддалась. Да и не думал ее рубить Шаненя. От злости полоснул. Соскочила сабля с железа и срубила ворогу кисть.
— Держись, атаман!
В стороны метнулись рейтары от ошалелого мужика. А сзади налетел коршуном рыжеусый капрал.
Шаненя не почувствовал удара. Только мгновенно закачалась земля, завертелась, поплыла. Замельтешились в глазах кони и люди. Сразу наступила ночь.
Небаба видел, как, пробиваясь к нему на помощь, падал с коня Шаненя. Еще пуще вскипел гнев. Послушный конь изогнулся дугой, прижав уши, вытянул шею. Еще прыжок. Рубанул рейтара справа, потом — с левой стороны.
— Живьем! — потрясая саблей, кричал пан Мирский.
— Не будет живого! — рубясь, отвечал Небаба. — Тильки зошлого возьмитэ!..
Близкий выстрел свалил коня. Небаба вылетел из седла. Но, падая, саблю не выпустил. К Небабе бросились пикиньеры. Первого срубил с одного маха. Повернулся ко второму. Тот перепугался свирепого казацкого лица и не выполнил приказа стражника — обороняясь, поднял бердыш. А через мгновение сам упал от острой сабли Любомира.
Небаба уже не слыхал, как гремело казацкое «Слава!» над усеянной трупами дорогой, не видал, как мчались в прорыв быстрые казацкие кони.
Конец октября выдался сухим и теплым. Догорали золотом кленовые листья, устилали шляхи бурым ковром. Пустынно и тихо стало в лесах. Ни птиц, ни зверей. Изредка выскочит заяц на поляну, попадет на сухие листья и, перепугавшись шороха, что наделал сам, бросится опрометью в лесную чащобу. Там влажный мох поглощает предательские шумы. И если кто по-прежнему трудился в лесу неутомимо и усердно, так это дятел. На березах по шляхам каркает воронье. По ночам плывут над Полесьем туманы, клубятся над тихими реками молочным паром. Все чаще слышится жуткий волчий вой, от которого замирает сердце, — начинают серые искать поживу в окольных деревнях и фольварках.
Половину дня кони шли рысью. Только к полудню забрались в чащобу передохнуть и отдышаться. Пустили утомленных коней на чахлую осеннюю траву, сняли сабли, пропахшие дымом и потом кунтуши. В небольшой, заросшей кустарником речушке смывали пыль с усталых лиц, обмывали студеной водой раны. И еще дивились тишине, что стоит над землей, — ни выстрелов, ни звона сабель, ни крика…
Сел Алексашка на поваленную ветром сосну и сидел долго, не шевелясь, в мленой истоме. И только одна за другой летели думы, путаные и нечеткие. Не мог сжиться с мыслью, что уже нет ни Шанени, ни Небабы, и сам Пинск становился далеким и невозвратным днем, похожим на былину. За пятнадцать верст от города все оборачивался в седле и поглядывал на сизый столб дыма, что стоял над Пинском. Там, вперемешку с золой, остался прах Усти. Осенний ветер разметет его, смоют дожди и снега, и не останется ни могилки, ни следа. Только память Алексашкина будет бережно хранить живой облик Усти, и в сердце она останется вечно свежей и тяжкой раной.
Думал о том, что многим славным черкасам привелось лечь на горячую землю Пинска. Из далекой Сечи пришли украинцы на Белую Русь. Пробивались сюда через пылающие огнем степи, чтоб помочь братам в трудный и горький час. С ними породнился навечно кровью. И если приведется Алексашке, ляжет за них без раздумья, как лег Шаненя.
Любомир обмыл в речушке рану на шее, обмотал свежей тряпицей и, увидав Алексашку, тяжело опустился рядом.
— Куда подадимся?
— Дорога теперь одна — в лес. — Любомир вздохнул. — Будем искать Гаркушу.
Где отряд Гаркуши, казаки знали понаслышке. Шли на восток солнца и были уверены, что найдут. Под Гомелем, Быховом, Речицей, Туровом так же пылали хаты и панские маентки. В деревнях слыхали о Гаркуше. Ходили среди казаков слухи о том, что под Лоевом объявился отряд атамана Кричевского. Говорили о нем разное. Одни уверяли, что Кричевского тайно послал сам гетман Януш Радзивилл, чтоб побольше собрал в отряд казаков и черни, а потом привел их в стан королевского войска. А еще: Кричевский знатный пан и прозвище его совсем другое. Иные утверждали, что рода он шляхетного, но перешел на сторону казаков и черни и верен им до конца. В это верили больше. В подтверждение вспоминали гетмана Хмеля, который также из богатого рода, знает многие языки и без толмачей говорит с греками и татарами. Казаки не сомневались: куда бы ни пришли теперь, примут с охотой. Могут податься и на Украину, в войско гетмана Хмеля. Сто сабель казацких — немалая сила. Но Гаркуша ближе всех. Ко всему с Небабой имел дружбу…
Шли рысью казацкие и мужицкие кони через безлюдные тихие веси. Ныли сердца, и не покидали грустные думы. С тоской смотрели на опустошенные деревни. Ни мужиков, ни баб, ни живности. Брошены в хатах ветхие пожитки. Не топлены печи. Гуляет осенний ветер по дворам. Люд, который покрепче на ногах, подался на Русь. Некоторые укрылись в лесах, нарыли землянок и нор, ждут, когда пройдет смутное время. А скоро ли оно пройдет — неизвестно. В Пинске погасло пламя — в других местах уже дымится. Тревожно звонят в церквях колокола. Чернь слушает этот звон с трепетным сердцем и знает, что святые отцы втайне читают молитвы и просят бога избавить от панов-униатов и еретиков. Слышит ли господь молитвы эти? Внемлет ли им?.. Должен внемлить: обильно полита кровью земля Белой Руси. Стоят свежие, гладко струганные кресты на тихих кладбищах. А конца войны не видать. Ходят слухи, что ведет король Ян-Казимир с гетманом Хмельницким переговоры о мире. Если так — погаснет пламя на черкасской земле, вернутся казаки домой. А здесь что будет? Не так просто угомонить растревоженные сердца. Не утихнет, наверно, Белая Русь…
Слипаются глаза у Алексашки. Устало качается в седле, думает о черкасах, о жестоких боях, а перед глазами грустное и тревожное, по-детски ласковое Устино лицо…
Вторую половину ночи пан Ельский спал плохо. Мучили кошмары. Несколько раз вставал, пил из кадки студеную воду и, кряхтя, ложился снова. Ворочался с боку на бок и чесался — заедали блохи или от житейских забот шел зуд по телу. Под утро уснул. И виделось пану Луке Ельскому, будто стоит он на высокой горе. Оказалось вдруг, что гора та — замок самого короля Яна-Казимира. Подходит к нему медленно ясновельможный король и говорит: «Править тебе Пинеском». Королю покорно ответил войт: «Воля твоя, ясновельможный». А тогда тот молвит: «В злате будешь, в богатстве. Не давай поводья черни… Высекай схизматов мечом, выжигай полымем…» Хотел ответить войт — не ответил: разбудил воевода Парнавский. Вошел в хату, вспотевший и красный, опустился на лавку. Озорно поблескивали глаза.
— Разбили черкасов!
— Сон в руку! — пан Лука Ельский облегченно вздохнул. Потер лицо ладонями. На дворе было тихо. — Схватили схизмата Небабу? Не ушел разбойник?
— Схватить не удалось, — зацокал с сожалением Парнавский. — Не подступиться было к нему. Двух рейтар зарубил, да еще двое легли от схизматов, что спешили к нему на выручку. Порешили его наконец.
Пан Лука Ельский начал поспешно натягивать сапоги. Пристегнув саблю, налил в келих вина, выпил его одним махом. Келих подал воеводе.
— Бушует пламя? — войт заглянул в окно.
— На убыль пошло. Ветер пропал.
— Неси хоругви в город. Чтоб неповадно было черни, карать будем волею божей, как обещано было мной в письме. — Распахнув двери, крикнул: — Коня!
Прежде чем поднимать войско, войт вел разговор со Шварцохой. Тот был хмур и недоволен. Почти все рейтары и пехота порублены казаками. А те, которые остались живы, не хотели идти в бой. Пан Лука Ельский вскипел:
— У нас уговор был, пан Шварцоха, королевской печатью скрепленный. Рушить его не смеешь!
— Доннер ветер с уговором! — коверкая немецкие и русские слова, волновался Шварцоха. — Рейтары и пехота ждут денег, которые обещал гетман Радзивилл.
— Гетман свое слово сдержит, — уверенно ответил войт. — А ты не будь подобен на татар и совестью не торгуй. Те Хмелю готовы служить и королю в один час. Смотрят, с кого больший ясыр взять, да где повыгодней.
Шварцоха скривился.
— Войско наемное, гер войт. И ты смотришь выгоду, и рейтары. Гетман Радзивилл обещал харчи, а кормит чем?.. — Шварцоха поджал губы.
— К черту, пся южка! — снова не утерпел войт. — Какие харчи надобны твоим бездельникам?!. Не жарить ли им индеек? А пожрав, они будут греть пупы у костров?!.
— Воля твоя, гер войт, — твердо ответил Шварцоха. — Рейтары уведут коней в лес.
— Добро, — согласился пан Лука Ельский. Понял: наемные рейтары — не квартяное войско. Могут повернуть оглобли. — Добавлю им по три кварты пива в день. А сейчас не в бой ведешь, а в город, из которого удрала чернь и волею божьей на рассвете полегла в болоте. Схизматов усмирять надо. Я отпишу сегодня же гетману Янушу Радзивиллу о деньгах. К вечеру прикажу выдать рейтарам по одному злотому из своей казны… Если в городе поживу найдут — ни я, ни гетман перечить не будем. Так и передай своему войску.
Войско было довольно переговорами с войтом пинским. Оно выступило через час. Следом за ним повели отряды воевода Парнавский и прибывший из-под Слуцка хорунжий Гонсевский. За ними тронулись пушкари. Кое-где город еще горел. К этому времени на всем посаде лежали угли. Выгорела Слобода и большая часть улиц, примыкавших к Лещинским воротам. Но огонь добрался вплотную к шляхетному городу. Первым домом на Васильевской горке, который лизнуло пламя, был дом пана Скочиковского. Сухой гонт вспыхнул, как солома. За крышей задымили смолистые, почти новые бревна. Затем пламя перекинулось на сараи.
Неподалеку догорали два молитвенных дома, церковь, костел Святого Франциска и ратуша, подожженная казаками перед уходом из города.
От Северских ворот, по улице, пропахшей дымом и притихшей, стегая коней, мчались рейтары. Припав к гривам, сверкая саблями, теперь они были уверены в том, что нет силы такой в городе, которая могла бы остановить их и повернуть назад. Спрятались люди по хатам и погребам, залезли на чердаки и, раздвинув солому, с замирающими сердцами смотрели на сытых коней, на сверкающие сабли, на свирепые лица под железными шлемами. Откуда и чей появился в этот час на улице босоногий мальчишка с русой головкой? Придерживая рукой широкую синюю рубашонку, перебежал дорогу и прижался к березе, с удивлением рассматривая войско. Отделился от мчащейся лавины всадник. Чиркнула сабля густой туманный воздух… Ахнули притаившиеся под крышами люди, отпрянули от щелей, прикрыв лица ладонями. А он остался лежать под березой, раскинув ручонки, уткнувшись окровавленным лицом в пожухлую траву.
За рейтарами, выставив пики, подняв алебарды и бердыши, бежала пехота и растекалась по кривом улочкам, которые пощадил огонь. Улочки сразу же наполнились детским криком и воплями баб. Врывались в хаты, насмерть кололи пиками, рубили бердышами и безжалостно добивали раненых. В сундуках и на полатях искали скарб. Брали все, что приходилось по душе.
Влетели в дом золотаря Ждана. Бабе, что была на сносях, распороли брюхо. Она тут же скончалась на полу, в страшных муках, истекая кровью. Золотарь схватил топор, но его прижали пиками к печи:
— Злато!
— Нет у меня злата, — шептал каменеющими губами Ждан.
— Показывай, где сховал!
— Нету… — твердил золотарь.
— Казакам отдал?! — глаза пикиньера выкатились, подергивались желтые впалые щеки. — Говори!
— И не было его!
— Получай!.. — сделав выпад, пикиньер вонзил острие в грудь золотаря…
Войско сразу же заняло шляхетный город. Войт Лука Ельский, не слезая с коня, объехал свой дворец и остановился у выломанной двери. Потом, не торопясь, взошел на крыльцо. В гостиной остановился. Пальцы судорожно сжали ременную плеть, а сердце застучало сильно и часто. Дворец был разорен. Окна и двери выбиты, под ногами хрустит стекло. Дорогие картины вырезаны из багетных рам и разорваны. На полу валялись клочья штор и занавесей. Со спинок дорогих кресел вырвана кожа. Везде мусор, битая посуда, утварь. И как подлая насмешка — в середине покоя мужицкий потоптанный лапоть. Спальные покои войт смотреть не стал — не хотел тревожить душу. Пощелкивая плетью по сапогу, направился к площади.
У ратуши, которая дымилась, ожидал пан Мирский. Стражнику подвели коня, и ясновельможный сел в седло.
На площади собралось войско. Шум и толчея. Войт приказал обойти все оставшиеся дворы, хватать мужиков и баб и вести к ратуше. На чернь устроили облаву. Привели первого. Лицо его было в крови, рубаха изорвана и висела клочьями. Мужика толкнули под ноги лошади войта. Жеребец попятился. Мужик распростерся на камнях. Гайдуки подхватили его и поставили на ноги. Рейтар поклонился войту и показал пальцем на холопа:
— С казаками был.
— На кол! — приказал Лука Ельский.
Мужика снова схватили. А в нем пробудилась сила. Он отшвырнул рейтара, и тот грохнулся на землю. Мужик поднял окровавленную голову:
— Придут казаки, Небаба придет, ваша мость… В третий раз не удерешь!
— На кол! — в ярости закричал войт.
На мужика мгновенно навалилась стража, скрутила руки и накинула веревку. Потащили с площади, зажимая ладонью рот. А он мотал головой и кричал:
— Придет!.. И казаки еще придут!.. Перевешают мучителей наших…
Рейтары и пикиньеры стали приводить к ратуше по два-три человека. Были и старики, и подростки. Пан войт не смотрел на них. Разговаривал о чем-то с паном стражником Мирским, время от времени поглядывая на дворец, и бросал коротко страже:
— В сило старого пса!
— Этого — на кол!
— В сило!..
Шум, и возня, и крик послышались за спиной. Стража притащила Лавру. На одном плече висел армяк, разорванная рубаха обнажила белую впалую грудь, усыпанную мелкими веснушками. Лавра вырывался.
Стража держала сильнее и больно била рукоятками бердышей, а он уверял:
— Меня пан стражник послал!..
— Лгарь! — отвечала стража и колотила снова.
Увидав пана стражника Мирского, вырвался и бросился к нему. Стража схватила вновь. Тяжелый кулак гайдука разбил нос, и кровь закапала с бороды.
— Пане ясновельможный… Это я, Лавра!.. — махал руками мужик. — Признай, пане…
Стражник Мирский покосился:
— Повесить!
Лавра побелел, задрожала борода, сперло дыхание.
— Пане стражник!.. Я — Лавра… Ты посылал меня в Пинеск. Про казаков доносил тебе!..
Войт сверкнул глазом на стражу. Те схватили Лавру. Он бился в истерике и кусался. Увидав капрала Жабицкого, рванулся к нему.
— Пане, тебе доносил… Я — Лавра… За что мне кара?!. — и завыл истошно.
Капрал Жабицкий крикнул страже:
— Загадано! — и отвернулся в сторону.
Стража потащила Лавру к виселице.
Привели на площадь схваченного рейтарами Юрко. Лука Ельский удивился. Не давались черкасы в руки живыми, рубились до последнего вздоха. Юрко шел гордо, но с опущенными глазами — на панов смотреть не хотел. Казаку была приготовлена особая кара. Гайдуки поспешно обкладывали поленьями и хворостом столб. Обложив, втащили на поленья Юрко и привязали к столбу. Казак молчал. Только глаза его, полные ненависти, тревожные и колючие, шастали по рейтарам. Гайдуки подложили под поленья солому, высекли искру. Солома вспыхнула синеватым огоньком, задымила, лизнула короткими белыми язычками пламени по сухому хворосту. Он задымил. Через несколько минут схватились огнем поленья, зачадили, окутав сизым дымом неподвижную фигуру казака.
Издали смотрел войт на костер, на дым, прислушивался, не кричит ли казак. Юрко не кричал.
— Иродово племя! — и засопел от злости.
Неизвестно, как пробилась сквозь войско к пану войту старая, согнутая в крючок баба. Опираясь на палку, подняла седую голову.
— Смилуйся, пане ясновельможный! Хватит крови и горя люду несчастному. Прикажи остановить кару…
Лука Ельский повернул голову. Под тугими щеками заиграли желваки, хрустнули пальцы, сжимая ременный повод. Выпрямился в седле, глубоко захватив воздух.
— Слово мое бессильно. Рад бы выполнить твою просьбу, да не могу. Не я караю. На то воля божья.
— Хаты попалены, живность побита, — продолжала баба.
— Кто виновен? — прервал ее войт. — Я запросил бунтарей-казаков в город? Я им ворота открывал? Устелили головами болото, подлые схизматы. И чернь полегла там же. — Лука Ельский выбросил руку в сторону ворот. На пальце сверкнул золотой перстень. — Все, что пожгли и разграбили, теперь одновлять будете! Семь дней в неделю прикажу выходить, а за маемость мою златом платить велю. Бунт подняли… Господ своих побивали и святые могилы осквернили… На царя московского надеялись и подмоги ждали от него?! Не придут московиты сюда! Земля эта Речи Посполитой была вечной и останется! Запомни, что тебе сказал!
Баба не спускала тревожных, сухих глаз, слушала покорно и, когда войт замолчал, ответила:
— Не божьим веленьем младенцев бьют!
Пан Лука Ельский заскрипел зубами:
— Ты будешь меня учить, старое быдло? Вон!
Старуху схватили и швырнули так, что она осталась лежать на мостовой. И чтобы не мутила глаза, подняли, оттащили с площади и бросили во двор спаленного дома.
Пан Лука Ельский вытер платком вспотевший лоб. Он устал за день. С отвращением смотрел на виселицы, на трупы, что лежали возле них на плацу, на пылающий костер и удовлетворенно кивнул стражнику Мирскому:
— Научим!
К вечеру слуги во дворце привели в порядок несколько комнат. Усталые вошли в покои, выпили по кубку вина и без вечери улеглись в постели. А утром примчался чауш и сообщил, что из Несвижа выехал в Пинск папский нунциуш Леон Маркони. К полудню должен быть в городе. Пан Лука Ельский был рад этому известию и вместе с тем недоволен. Принимать его негде, и хлопот полно. А с другой стороны, пусть видит, как платит чернь за бунтарство и непослушание и как стоят за господа бога те, кому папа доверил беречь святые каноны.
Леон Маркони приехал в Пинск к полудню в сопровождении пятидесяти гусар. Из окна кибитки настороженно смотрел на сожженный город. Но, минуя площадь, словно не заметил ни виселиц, ни трупов казненных, ни медленно умиравших в страшных муках на кольях.
Пан войт и стражник Мирский вышли на крыльцо встречать гостя. На бледном, суровом лице папского нунциуша на какое-то мгновение задержалась улыбка и тут же исчезла.
— Слава богу! — прошептал он.
— На вечные времена! — поддержал Лука Ельский и, думая о высоком госте, не догадывался о цели его приезда.
Накрыли стол. От вин нунциуш Маркони отказался, но все же кубок поднял за столь трудную и славную победу, о которой услыхал за час до выезда из Несвижа. Прикоснулся сухими губами к чаше и, не отпив, поставил ее на стол.
— Гетман Януш Радзивилл выходит с войском под Лоев, — сообщил Маркони.
— Может быть, к зиме и покончим с бунтом. — Стражник Мирский прищурил остекленелый глаз. — Остались мелкие шайки, которые показать носа из леса теперь побоятся.
— Будет неплохо, — Леон Маркони был голоден. Он притянул поближе миску с курицей и отломал ножку. — Есть надежды, что схизмат Хмельницкий угомонится.
Войт и стражник переглянулись. До сих пор приходили дурные вести — королевское войско терпело поражение. Значит, что-то задумано. Леон Маркони не заставил задавать вопросы. Сообщил с достоинством, словно о победе:.
— Его величество король Ян-Казимир согласился заключить перемирие.
— Со схизматом?! — стражник Мирский не сдержал дурного слова.
— Пожалуй, это к лучшему, пан Мирский, — войт, подумав, согласился?. — Передышка — спасение Речи. Много войска полегло. Теперь обещать ему мир, собрать силы и ударить так, чтоб на Московии погребальный звон стоял.
Леон Маркони сухо улыбнулся.
— О чем ведете речь, шановные, — недоуменно пожал плечами стражник. — Вы видали, как рассыпался грозный Небаба? А мы его только пощекотали.
«Пощекотали, — с горечью подумал пан Лука Ельский. — Пятнадцать дней страшных схваток… Больше тысячи рейтар и пехоты легло…» Возражать стражнику не хотел — самолюбив и горд пан Мирский. Но согласиться с ним тоже не мог — верил в превосходство войска над бунтарями. Хмель — тот же бунтарь и предатель.
— Здесь, в княжестве Литовском, о мире речи быть не может. Только огнем и мечом.
— Да не с кем меряться силой, — стражник пригладил жидкие пепельные усы.
— Вы слыхали, Панове, Кричевский объявился под Лоевом.
— Здрадник! — заскрипел зубами войт. — Но там быстро порешит его пан Януш Радзивилл.
— А я настигну Гаркушу… С ним будет проще, чем с Небабой. — Стражник Мирский поднял кубок.
— Канцлер пан Ежи Осолинский надеется на быстрый исход, — заметил Маркони и бросил в миску обгрызенную кость курицы. — Хорошо, если бы сбылось… Папу тревожит, что предают костелы огню и паскудит чернь в святых местах. — И, понизив голос: — Из веры нашей бегут в православную…
«Вот с чем приехал!» — грустно подумал Ельский.
Но куда держит путь папский посланник, войт и стражник узнали только назавтра, когда он попросил заложить лошадей и дать стражу, ибо путь до Киева долог и труден. В Киеве монаха Леона Маркони ждал митрополит, и разговор у них должен быть конфиденциальный.
Из Пинска Маркони выезжал под именем монаха Льва Маркоцкого. А через десять дней пан Лука Ельский узнал, что тайного посланника короля Яна-Казимира монаха Льва Маркоцкого под Киевом переняли казаки, обыскали, нашли пузырек с ядом и грамоту, учиненную тайнописью для митрополита. В грамоте той говорилось, чтоб зелье попало в руки нужного человека поелику скорее и пущено в дело. Казаки почуяли, что недоброе дело затеяли паны супротив гетмана Хмельницкого, хоть имя его в грамоте той не упоминалось. Папскому нунциушу привязали на шею камень и посадили в Днепр воду пити…
По случаю разгрома казаков и взятия Пинска канцлер Ежи Осолинский прислал срочное письмо гетману Радзивиллу в Несвиж. Будучи человеком сухим по характеру, на сей раз канцлер сочинил удивительно теплые и ласковые строки, которые начинались: «Шановный мой и коханый!..» Разгрому отряда Небабы Ежи Осолинский придавал особое значение, ибо видел в нем серьезную угрозу спокойствию в Великом княжестве Литовском. Чернь, которая совсем недавно была весьма покорной, стала неузнаваема. Варшавское воеводство, гордость и надежная опора короля, заклокотало. В лесах появились вооруженные шайки повстанцев. Шановное панство поспешно побросало маентки и уехало кто во Львов, а кто на французскую землю. Но и Львов не обещал тишины. Благодаря надежным людям удалось узнать, что Хмель нацелил на Львов войско казацкого полковника Кривоноса.
Канцлер восторгался мужеством стражника литовского Мирского и, обещая не оставить подвиг его без вознаграждения, горько сожалел, что не удалось схватить Небабу. Осолинский просил не обольщаться победой, ибо предатель Кричевский под Лоевом — не меньшая сила, чем разгромленный загон. И, поскольку в поход собрался сам гетман, просил его побыстрее разгромить изменника. Что касается Гаркуши, такого предводителя повстанцев и воров он не слыхал и думать о нем не желает. Но если бродит оный по дорогам княжества, то надлежит поймать его, карать на горло, а хлопов сечь нещадно.
«А зря, что не слыхал о Гаркуше…» — подумал гетман Радзивилл и поднес письмо к свечке. Оно вспыхнуло и рассыпалось на столе серым пеплом. Гетман уже знает о Гаркуше. Загон его небольшой, около пятисот сабель. Но сам он хитрее лисицы. Гаркуша осторожен. Боя от стражника Мирского он не примет, а будет уходить до тех пор, пока не заманит в ловушку. И тот угнаться за Гаркушей с артиллериею не сможет.
Гетман Януш Радзивилл ответил канцлеру таким же любезным и длинным письмом и выразил твердую уверенность в том, что придет час, когда схизмат Хмель сложит оружие. Перемирие пойдет на пользу. Кроме того, оно даст возможность усмирить чернь в Великом княжестве. Гетман сообщал, что послал стражника Мирского в Горваль перенять загон Гаркуши, разгромить его, затем выйти к Гомелю и стать там, дабы преградить в дальнейшем путь черкасам. Сам гетман уже собрал войско с артиллериею и через несколько дней выходит под Лоев. Пехоту же мыслит отправить по Днепру байдарками. Гетман считает, что войска будет достаточно, несмотря на то, что под Лоевом объявился новый загон, который ведет казацкий атаман Подбодайло.
Высказал в письме мысль, что было бы неплохо набрать на всякий случай войско саксонских, а еще лучше свейских стрелков, ибо, как стало ему, гетману, известно, послы Хмельницкого снова тайно отправились в Москву. Ежели только чернь Великого княжества дознается, что склонен русский царь взять Украину под свою руку — от Берестья до Смоленска, затем весь полесский край будет в огне.
Не хотел огорчать канцлера Ежи Осолинского, но пришлось. Лить пушки и ядра в Несвиже сейчас гетман не может из-за отсутствия железа. Печи железоделательные, что имеются под Пинском, полностью разрушены чернью, а сам купец — пан Скочиковский — задушен ночью в постели неизвестно кем. Те железоделательные печи, что под Речицей, малопроизводительные. Кроме того, они погашены, ибо плавильщики, кузнецы, подмастерье и растопщики побросали цеха и подались в загон Гаркуши.
Второе письмо гетман написал пинскому войту и стражнику литовскому пану Мирскому. Поздравлял одного и другого с победой, а стражнику литовскому Мирскому предписывал двигаться к Речице, настигнуть Гаркушу, схватить и посадить на кол при наибольшем стечении черни. Вручая письмо усатому капралу, сожалел, что откладывал охоту — этой осенью в лесах полно пушного зверя, кабанов и сохатых.
Капрал Жабицкий также сожалел, что не состоялась охота — было бы много всякой снеди и сладких крепких вин. От слуг слыхал, что гетман угрюм и суров в эти дни. Наверно, потому, что в поход собирается.
В десяти верстах от Пинска, в сожженном черкасами маентке, капрал остановился у колодца. Сам напился студеной, стягивающей зубы холодом воды и смотрел, как глубоко дышали вспотевшие бока жеребца. Тяжелой, грубой ладонью гладил лоснящуюся шерсть на упругой шее жеребца. Тот чувствовал хозяина, стриг ушами, пофыркивал, звеня уздечкой над корытом. К лошади капрал относился с особым уважением. Дважды жеребец уносил его от быстрых казацких коней, выхватывал из-под острых сабель. Со спины он тоже легко настигал черкасов. И когда приподнимался капрал в седле, занося саблю для рокового удара, жеребец, прижав острые уши, уходил в сторону, описывая круг. Только вот на коня, лоб в лоб, шел плохо. Может быть, чувствовал: не выносит хозяин открытого боя.
На косогоре показалась будара[25]. Она скатилась к самому колодцу, и жеребец, чуя чужую лошадь, захрапел, забил крепкими ногами, пошел от корыта боком, ворочая кровавыми глазами. Капрал Жабицкий придержал его, намотав на ладонь повод, и покосился на синий купецкий кафтан.
— О, святая Мария! — воскликнул человек по-польски, оглядывая рейтар, что замерли в стороне; и капрала. — Как радостно видеть вас на дорогах!
Жабицкий нахмурился.
— Откуда едешь, купец? — «На лазутчика похож», — мелькнула у капрала мысль.
— Меня зовут Войцех Дубинский. — Плечи купца задрожали, а глаза были тревожные. — Путь держу из Речицы… Да невыносим и труден он… Будь они прокляты, паскудные схизматы и еретики!
Жабицкий присмотрелся. На лазутчика купец походил все же не очень. Руки слишком белые и меча не держали; спина согнута крюком. На коне сбруя что ни есть купецкая, да не простая, а ременная, крепко сшитая. Дуга в замысловатой резьбе, какую любят ливонские негоцианты. И сапоги заморского покроя — с крутыми, узкими задниками. Припомнился капралу Полоцк. Там частенько видал подобных подорожников с товарами.
— Что делал в Речице пан Дубинский? — и, подкрутив усы, представился: — Капрал Жабицкий, войска его ясновельможности маршала и полковника…
Купец поднял усталые глаза.
— Брат мой, Константы Дубинский, долгие лета ему, был негоциантом при дворе его величества короля свейского и торговал мехами да мальвазией… Этой весной почил в бозе. Теперь дела его вершу в Гомеле и Речице. Некогда куница водилась там добрая. И теперь иной раз попадается… — Войцех Дубинский замолчал. Потом протянул распухший палец. — Крутили руки… Перстень живьем рвали, ироды.
— О голове думай, купец!
— Пусть бы коня взяли. Поверь, коня не жаль. Мне перстень тот дороже всего был. Гетман Януш Радзивилл одарил за мальвазию, что привез ему из венецианских погребов. — Голос купца сорвался. — Атаман ихний, вор и негодник Гаркуша, затолкал его на палец и говорит: злато ваше — будет наше… Вот какие времена пошли на земле Речи Посполитой.
Историю с перстнем капрал не слушал.
— Известно тебе, что то был Гаркуша? — Жабицкий повел бровью, вспомнив, как снял голову казаку и привез весть, что Гаркушу зарубил. Забыт тот случай. И хорошо, что забыт.
— Как же! — встрепенулся купец и часто заморгал глазами. — Разбойники его по имени называли.
— В самой Речице было?
— Нет, не в Речице. Под местом Горваль. Через него намеревался в Бобруйск ехать. Дорога короче. В Бобруйске у купца мои товары лежат. А схизмат Гаркуша говорит: хочешь жить — поворачивай оглобли.
Купец слез с будары, потер затекшие ноги и, разнуздав коня, повел его к корыту.
— Много казаков видел у Гаркуши?
— Не много, да и не мало. Сотни полторы. Может, их и больше в лесах ховается. Здесь, сказывают, объявился стражник Мирский с артиллериею. Зачесались схизматы и, как понял, будут уходить за Березу.
Запрокинув голову, капрал Жабицкий загоготал. И, оборвав смех, посмотрел на купца колючими глазами.
— Откупился удачно.
— Хороший ты человек, — с умилением заметил купец. — Припрятал я бутылочку мальвазии… И вот случай. За здравие твое и за добрые слова…
Купец приподнял над колесом крыло. Капрал увидел залепленный грязью ящичек. В него опустил руку и вытянул обложенную сеном граненую бутылку.
Они отвели коней в сторону. Купец долго сопел, раскладывая на сидении снедь. Давно не видал такой снеди капрал. Тут и сельдь, моченная, в соусе и обсыпанная душистым горошком, ветчина закопченная, сало и скидель[26] с медом. Купец достал медную коновку и ловко распечатал бутылку.
Капрал отпил глоток, потянул ноздрями воздух над коновкой. Да, это была мальвазия, ароматная и хмельная. Капрал пил маленькими глотками и прислушивался, как расплывалось в груди тепло. Купец как будто воду пил. Вытер ладонью усы и бороду, взял кусок ветчины пожирнее, зачавкал, морщась.
— Зуб болит…
— Зуб не живот — выдрать можно. Налей-ка еще, — крякнув, попросил капрал и протянул коновку.
— Пей на здоровье, — купец лил мальвазию и рассуждал: — Пускай бы поразмыслил пан стражник, да на коня, да к Березе-реке у Горваля. Там перебрался бы на левый берег и сел в засаду, как черкасы. Едва только переправится Гаркуша, на берегу его и порешить…
Снова загоготал капрал, но, кинув хитрый взгляд, заметил:
— Дело говоришь, купец.
— Как же, шановный! Купцы — люд расчетливый. Прежде чем резать, меряем. И пану стражнику литовскому ума не занимать. Поторопиться только надобно.
После мальвазии селедка и окорок не шли. Капрал Жабицкий ни того, ни другого не ел. Налил меду и, потягивая его, думал о словах купца. Купец тоже думал о своем. Качал головой, чавкал и поминутно вытирал бороду ладонью. У капрала мелькнула мысль побыстрее добраться до пана войта. Жабицкий, к удивлению купца, внезапно поднялся и отвязал повод. Жеребец начал перебирать ногами.
— А ты доподлинно знаешь, что Гаркуша не ушел за Березу?
— Пока войско пана стражника далеко и с места не трогается, Гаркуша не уйдет. За рекой деревень мало, и жрать нечего.
— Спасибо за хлеб и вино. Мне пора.
— Не в Пинск? — не отставал купец. — И я туда путь держу.
— Там и сойдемся.
Вскочив в седло, капрал кивнул купцу. Тот приподнял шапку и пожелал доброго пути.
В Пинске Жабицкий сразу же вручил письмо гетмана пану Луке Ельскому и, когда тот прочел, рассказал о встрече с купцом. Войт слушал, казалось, без интереса. Наконец, сладостно потянувшись и зевнув, спросил:
— Где тот купец?
— Должен быть в Пинске.
— Найди, и приведи.
Разыскать купца было нетрудно. Посад и слобода сожжены. А если б уцелели, делать купцу там нечего. Будара стояла у коновязи на площади, а сам он искал ночевку в уцелевших домах. Обрадовался, когда увидал капрала.
— Войт пан Лука Ельский будет иметь разговор с тобой. Бороду расчеши да смени кафтан. Псиной воняешь.
У купца округлились глаза.
— Матка боска!.. — и зачесал в растерянности затылок.
Купец долго рылся в бударе, пока нашел то, что было необходимо — двадцать серебристых соболей. Кафтан сбросил и надел армяк, расшитый серой тесьмой. Подтянувшись голубым широким кушаком, пошел следом за капралом. Когда ступил в покой, бросился к ногам пана войта, охая и причитая.
— Встань, — приказал Лука Ельский.
Купец приподнял голову.
— Смею ли стоять перед тобой, ясновельможный?
— Дозволяю, — самодовольно кивнул войт.
С трудом сдерживая волнение, купец рассказывал, как чинили обиды ему поганые схизматы.
— Обожди со своим перстнем! — недовольно прервал Лука Ельский. — Тараторишь без уему. Ты мне про Гаркушу…
Купец рассказал все, что знал.
К вечеру войско пана Мирского было в полном сборе. Стражник литовский хотел поговорить с купцом и установить место под Горвалем. Но купца в Пинске уже не оказалось. Стража подтвердила, что после полудня он выехал из города через Лещинские ворота, а куда и каким шляхом подался — неизвестно.
Стражник литовский пан Мирский и так собирался настичь Гаркушу. Купец только подлил масло в огонь. На рассвете рейтары и пехота срочно покинули город.
До горвальских лесов добрались на третий полудень. Почуяв своих, дозорцы загона Гаркуши вышли на конях из леса. Через час Любомир, Алексашка и Ермола Велесницкий сидели у шатра Гаркуши. Беседа была трудной.
— Недели со две назад посылал к тебе, атаман, мужика Гришку Мешковича. Не дошел до тебя, наверно?
— Помню, пришел мужик и свалился без памяти, — вспоминал Гаркуша. — Сказать ничего не мог, помер. Казаки говорили, что несколько раз мое имя вспоминал… Мало разве люда приходит в загон? Сегодня три мужика с косами пришли. Вчера тоже прибились из-под Гомеля…
— Ждал Небаба. Думал, вот-вот ударишь в спину. Если б тогда побили Мирского, туго пришлось бы гетманову войску в княжестве.
— Радзивилл… — после долгого раздумья проронил Гаркуша. — Поднялся из берлоги Радзивилл. Он во сто крат посвирепей стражника.
— И его побивали б, — заверял Любомир. — Небаба давно собирался померяться с гетманом.
Небаба… Больше нет его, храброго казака и верного друга. Год назад под Сечью повстречались они. Небаба с любопытством слушал, как рассказывает Гаркуша про свою далекую родину — Белую Русь, про родину, с которой бежал. «И казакам панство не любо, — говорил Небаба. — Одна надежда на царя…» Потом усмехнулся и заметил: «Язык у тебя мотляется складно… Тебе бы в посольство гетманово…» Вскоре Небаба ушел в войско. Вместе с ним подался и Гаркуша. Под Желтыми Водами был крещен первым боем. Рубился отважно. Услыхал о нем гетман Хмельницкий, зазвал к себе в канцелярию, с ног до головы осмотрел пристально и так хлопнул по плечу, что Гаркуша едва устоял. Весело засмеявшись, заметил:
— Слаб еще на ногах… Но будешь сотником!
Под Корсунем полковник Лаврин Капуста вызвал к себе Небабу на тайный разговор и спросил, поведет ли он загон в земли Великого княжества Литовского. Небаба согласился. И еще спросил Капуста, знает ли он надежного человека, который бы ведал тот край. Небаба назвал его, Гаркушу…
Нет больше Антона Небабы…
Хоть и устал в пути Алексашка, а ночью этой плохо спалось ему. Лежал, слушал, как грустно шумит ветер в соснах. Всякие мысли разгоняли сон. Несколько раз поднимал голову, смотрел сквозь ветки шалаша, как неподвижно сидит у костра Гаркуша. Бледно-малиновые отсветы пламени скользили по его лицу и гасли. Он шевелил костер, подбрасывая в огонь валежник и поленья. Они дымили, потом разом вспыхивали ярко и весело. О чем думал Гаркуша? Наверно, о погибшем друге. А может быть, о том, что долетела до загона весть, как месяц назад под Пилявцами брали победу черкасы в трудном бою?..
Перед рассветом Алексашка задремал, но скоро проснулся — колкий холодок забрался под свитку. Как ни вертелся, больше уснуть не мог. Вышел, поеживаясь, из шалаша. Возле костров грелись озябшие за ночь казаки. Когда Алексашка приблизился к костру и протянул к огню руки, расступились черкасы, предлагая сесть. Уже всем было известно об участи загона Небабы.
— Садись. В ногах правды нет…
Алексашка присел на корточки, подставляя лицо приятному теплу. Услыхал сдержанный говор.
— Донесли войту… Иначе быть не могло.
— Э-эх, попалась бы та нечисть!
И Алексашка был этой мысли: так, кто-то донес. Значит, были лазутчики. А может, кто из своих? Да теперь об этом нечего думать. Надо садиться снова в седло и брать в руки саблю. Алексашка понимал, что предстоит начать новую жизнь, только более суровую и уже не подобную на ту, что была в Пинске. Лес будет теперь ему родным домом.
Алексашку, Велесницкого и казаков зачислили в одну сотню. Ее вел казак Микола Варивода. Сотня была лихая. Казаки в ней — бывалые рубаки, шли за гетманом Хмелем от славного острова Хортица, бились под Желтыми Водами и Корсунем. Рослые, с оселедцами и серьгами в ушах, с кривыми саблями, которые взяты в боях с татарами и панами, они внушали уважение.
Два дня сидели казаки в лесу, пожимали плечами, почему не ищет атаман боя? А Гаркуша пребывал в шатре молчаливый, угрюмый, размышлял и ждал кого-то. На третье утро прискакал в лес человек, одетый непривычно казацкому глазу. Одежонка купеческая, а присмотришься получше — казак, и только! Спрыгнув с коня, направился к шатру. Гаркуша вышел к нему навстречу, обнял крепко и повел за полог. О чем говорили они — никто не знает. Когда вышли, Гаркуша велел созывать сотников, и жизнь в лесу неузнаваемо изменилась.
— Собирайте коней! — торопил Микола Варивода.
— Может, сабли острить заодно? — допытывались казаки.
— Ты скажи, куда поведет Гаркуша?
— Поведет. В лесу стоять не будем, — уклончиво отвечал сотник. — Твое дело готовым быть.
— Готов уже третью неделю. Дальше некуда. — Тряс серьгой краснощекий казак. — Ноги затекли сидеть.
Варивода подошел к Алексашке, посмотрел на старую, потертую свитку, остался недоволен.
— Та що ты за казак?!. Пишлы до мэнэ!
Алексашка пошел за сотником. Петляли между возов и коней по всему лагерю. Варивода привел его к возу, вытащил малиновые шаровары и синий кунтуш. Примерив кунтуш к Алексашкиным плечам, сказал:
— Он кровью малость запецкан, да не беда. Казацкая кровь. Одевай! Постой-ка, а что за сабля у тебя?
— Сабля. Рубит помалу.
— Саморобка?
— Сам ковал.
— Ну-ну, дай-ка глянуть!
Варивода взял саблю, приподнял над головой, потряс ею и зацокал.
— Не нравится?
— Вроде бы ничего, емкая, — похвалил сотник и кому-то крикнул: — Эй, коваль! Иди посмотри саморобку. — Моргнул Алексашке: — Тут у нас спец есть…
Из-за шалаша показался казак в коротком синем кунтуше, перехваченном ременным шнурком. На затылок отброшена смушковая шапка. Сбоку у него висела сабля.
— Какая саморобка?
У Алексашки дрогнуло сердце и мгновенно пересох рот. Он или не он? Может ли быть еще похожий, как капля воды? Он, конечно, он!.. По носу узнал…
— Фонька! Бесова душа твоя!
— Алексашка!..
И бросились друг к другу в объятия. В мгновение собрался люд. Пока Алексашка и Фонька обнимались да хлопали друг друга по плечам, казаки строили догадки.
— Воны браты!
— Какие тебе браты! Смотри, как лупят друг друга.
— Брагу! Бегите за брагой!
— Цэ сустрича! Кильки нэ бачылыся?..
Фонька Драный нос одной рукой ворошил жидкие волосы друга, а второй крепко обнял Алексашку за шею.
— Не думал, что ты сыщешься. Ан, гляди, племя наше какое живучее. Огнем не спалить.
— Я с грехом пополам сбег все же. А ты… И во сне видал, как казнят тебя. Сомнения не было, что на колу душу отдал.
— Стража налетела, как ветер. Ась пана Жабицкого помнишь? Ткнул в морду ногой, да так, что зуб вылетел. — Фонька Драный нос раскрыл щербатый рот и покачал головой. — Ох и полосовал он! Думал — все, капут!
— Не бедуй, дружок твой здесь, недалече.
— Кто? — Фонька Драный нос приподнял брови.
— Капрал Жабицкий. В Пинске.
— Вот оно что! — Фонька загоготал. — Может, сведет с ним бог — расквитаемся. Я бы тебе спину показал, как размалевали. Ахнул бы…
— Знаю, как паны малюют. Ты ему и покажешь на радостях, когда встретитесь.
— Ну, хопить вам, — ворчал Варивода.
— Не про твою ли саморобку сотник говорил? — Фонька Драный нос взял из рук сотника саблю.
— Чего рты пораскрывали?! — напустился на казаков Варивода. — Собирайте коней. Ты, Драный нос, еще успеешь накалякаться, пускай переоденется. Время не ждет.
Натягивая шаровары, Алексашка рассказывал:
— В Пинске был. Десять дней осаду держали. Людей полегло — тьма. А он из пушек по городу палить начал… Полымем все занялось и дымом. Вышли б из города, если б не здрада. Небаба погиб, и Шаненя голову сложил.
— Шаненя кто?
— Расскажу. — Вспомнив Устю, опустил голову. Алексашка надел кунтуш, поворочал плечами. — Как шито на меня. А скажи, не тянет в Полоцк?
— Тянет. — Фонька Драный нос вздохнул. — Не знаю, доведется ли бывать там? Недавно прибился в загон мужик из наших мест. Поведал, что неспокойно и там. Бунтует люд. А Гаркуша сказывал, будто Полоцк — русский град и рано ли поздно, а будет он под рукой царя.
По лесу летели команды. Казаки седлали коней, радовались концу томительного безделья. Поговаривали, что загон спешно пойдет за Березу, а чтоб никто не знал об этом в окольных деревнях и Горвале, уходить за реку будут ночью или на зорьке.
Вечером Гаркуша зазвал к себе в шатер Любомира, вел с ним долгий разговор. Любомир вернулся и рассказал Алексашке, что загадано ему запрячь лошадь в воз с сеном, верстах в десяти от Горваля, стать на дороге и там дожидаться панского войска. Когда настигнет его стражник литовский, сказать, что стоят казаки в лесу, что ходят слухи, будто собираются черкасы уходить за реку Березу, ибо напуганы войском его милости. Кроме Любомира еще посланы в деревни люди, чтоб подобную молву пускали. И, прикинув казацким умом, прошептал Алексашке:
— В засаду пойдет загон. Та я понимаю.
Алексашке трудно было понять, что задумал Гаркуша. Если и впрямь собирается вести черкасов за реку, то зачем выдавать замысел ворогу? А может, Гаркуша путает дороги стражнику? Не стал ломать голову догадками. Обнял Любомира. Глаза у казака были печальные.
— Не привыкши я к такому делу. Саблей рубать мне проще и уверенней.
Весь день глухими лесными тропами шли казаки к Березе. Вечером приблизились к Горвалю. Ночевали в лесу, не раскладывая костров. Ночью ничего было, а к рассвету озябли. Когда начали гаснуть зорьки, сели на коней и тронулись к броду. Не мелким оказался брод. Прихватила вода.
Выходили на берег кони, дрожали и пофыркивали. Казаки сразу же скрылись в лесу, что был в четверти версты от берега. Гаркуша выставил дозоры. Он был доволен местом — глухое, песчаное. Брод у Горваля единственный, и если стражник решит идти на левый берег, то переправляться будет именно здесь. Днем казаки замели метелками песок на берегу, что ископытили кони, сушились на холодном солнце, жевали лепешки и тихо переговаривались. Гаркуша обошел загон, остановился на опушке и, поглядывая на реку, что серебрилась вдали, решил:
— Даст бог, здесь помянем Небабу…
Второй день сидят казаки в засаде. Тоскливо и муторно. Позевывая, смотрят на дорогу за рекой: не показалось ли войско пана стражника? Войска не видно. Только вышел из кустов орешника лось. Постоял, приподняв голову, послушал. За версту чует зверь человека, а хруст ветки в лесу и за две версты ловит. Поглядывают казаки на лося, вздыхают, мясо само в котел просится. О лосятине и думать нечего. Постоял красавец, мелко перебирая ногами, пошел к водопою. Пить не стал. Учуяв людей, замер у воды, потом подался в орешник.
Поглядывая на дорогу, Алексашка и Фонька за это время рассказали друг другу все беды, что приключились за четыре месяца, все думы поведали один одному. Фонька Драный нос был доволен своей теперешней жизнью. С казаками подружился сразу. И, видно, потому, что его доля походила на их судьбу, Фонька стал люб казакам. Дали ему казацкую саблю, ладного коня, но под Гомелем в бой не пустили, держали в резерве. «Не просись. Еще не крепок в седле, — сказал Варивода. — Снесут тебя, как соломинку. Надо будет — сам скажу, чтоб пошел…»
Слушал Фонька грустный рассказ про Устю, тяжело вздыхал вместе с Алексашкой, хлопал белыми ресницами. Не выдержав, упрекнул Алексашку:
— Не уберег ты ее.
— Как же уберечь было? — Алексашка повернулся с боку на бок. — Все на стену пошли, и бабы, и старики, и подлетки. Все. Она бы и слушать не стала.
— Да, — согласился Фонька. — Теперь все равно не вернешь.
— Вечером, бывало, сидели вдвоем над рекой… Прижмется она боком, голову на плечо мне положит. А у меня дух спирало от радости.
— Ты говорил ей, что люба она?
— Нет. Зачем говорить? Она и так знала.
— А Шаненя знал?
— Ну, вроде бы и знал.
— И не перечил?
— Чего ему перечить? Не урод я.
— Не в том дело. Посад в Пинске не малый. Мастерового и богатого люда хватало. Мог ей найти жениха с мошной. Не ровню тебе.
— Это верно. Пекари, гончарники, канатники деньгу да живность имели. А вот видишь, и не искал.
— Кончим воевать, — утешал друга Фонька Драный нос, — найдется любая.
— Где же искать, Фонька? Разве знаешь, где счастливую долю найдешь свою?
— От дурной! У черкасов невест брать будем, — не то шутя, не то серьезно ответил Фонька.
— Кончится война — на свои земли уйдут черкасы. А я останусь здесь. С Белой Руси нет мне дороги.
— Как это останешься? — удивился Фонька Драный нос. — Неужто собираешься вертаться в Полоцк?
— В Полоцк ли, нет — еще не знаю. Меня там не ждет ни брат, ни сват. И если вспоминает, то одна виселица. А черкасы многому научили. Заронилась думка собрать загон и пойти по Белой Руси. Таких, как ты да я, бездомных и обиженных, немало… — Алексашка кусал травинку и долгим, неподвижным взглядом смотрел на дорогу. — Хватит шановному панству нашей крови. Напились, насосались, как пауки. На всех дорогах люди на кольях сидят, ветер висельников качает.
То, о чем Алексашка говорил, Фонька Драный нос никогда не думал. Собирать загон? Ну, может быть, это и не так трудно. Люд придет. А кто атаманить будет? Говорить об этом просто. Язык без костей…
— Своим ли умом судишь?! — ужаснулся Фонька и сплюнул. — Мушкеты надобны, зелье, сабли. Коней где взять? А мушкеты — не рогатина, в лесу не выломаешь. На такую войну злата много надобно. И оно с неба не падает.
— Знаю, Фонька, все знаю. Не раз думал об этом. Злато будет. Посадские люди дадут, ремесленники. Им шановное панство — тоже кость в глотке. Сабли и мушкеты раздобыть можно. Теперь знаю, как делать надобно… Думал еще, что гетман Хмель не бросит люд наш в беде. Вратами останемся. Помощью не откажет. Но самая большая надежда на Русь. Вот кто руку протянет…
Слушал Фонька, и шел мороз по коже: уж больно смело говорил Алексашка. Ему и в голову никогда не приходила мысль о том, чтоб поднять люд…
Рядом зашептались казаки, вытянули шеи: по ту сторону реки от леса по дороге катился клубочек. Десятки глаз впились в него и не могли сразу понять, что катится.
— Заяц!
— Ей-право!.. — Алексашка приподнялся на локте.
— Волк поднял.
— Ой ли!
Заяц бежал к броду. Не добежав до него, сделал свечку, потом вторую и пропал в кустах.
— Люди подняли, — заключил Гаркуша.
Он не ошибся. На косогоре показались три всадника в синих мундирах. «Они!..» — вырвалось у Гаркуши. Каким мучительно долгим было ожидание! Чего только не передумал за несколько дней. Уже уверился, что вылазка купца оказалась пустой и ненужной затеей.
Всадники прискакали к броду и остановились у самого берега. Гаркуша отчетливо видит их лица — озабоченные и напряженные. Один из них, в плаще, плотный и усатый, приподнял шлем, окинул коротким взглядом правую и левую стороны, посмотрел на лес, что подходил к реке двумя клинами.
Алексашка узнал усатого сразу. Толкнул Фоньку локтем.
— Капрал! Ей-богу, он!
Фонька приподнялся, пристально рассматривая всадника. От напряжения замельтешило в глазах. И вдруг вырвалось из его полураскрытого рта:
— Он!
Так сказал, что услыхал Гаркуша. Сверкнул глазами атаман и, показав кулак, процедил сквозь зубы:
— Расшибу!
Алексашка прикусил язык. А Фонька Драный нос впился глазами в капрала, словно видел его впервые. Рука сама потянулась к сабле и сжала рукоятку.
Всадники долго стояли на берегу, смотрели песок — не видны ли следы копыт. Усмехнулся Гаркуша: ищите!.. Всадники постояли и, повернув коней, поскакали на косогор. Когда скрылись, махнул сотникам платком. Казаки уже знали, что делать. Отползли поглубже в лес и побежали к лошадям, что были отведены подальше. В седла вскочили в одно мгновение и вытащили сабли.
Гаркуша разбил загон на два отряда. Первый поставил справа от брода, второй укрыл в лесу слева. Решил, когда выйдет на берег войско — ударить с двух сторон.
Смотрел с тревогой атаман на косогор, из-за которого длинной змеей выползали рейтары, драгуны, пехота. Сколько их, определить было трудно. Но то, что их больше и что оружие у них крепче — не сомневался. Теперь одна надежда была у Гаркуши: внезапный удар. Он всегда сопутствовал удаче. Как получится на этот раз, Гаркуша предвидеть не мог. Даже сейчас, когда стало очевидным, что стражник имеет намерение переправиться через Березу, все еще не верил в ловушку. Гаркуша слыхал о Мирском — отважном и решительном воине. В тяжелых сечах он разума не терял, а если приходилось круто, уводил войско и ускользал, как слизняк.
Чуя воду, кони шли к реке весело. Над островерхими шлемами колыхались хоругви. Уже до Гаркуши долетают отчетливые слова команды, тонкий голос рожка. Гаркуша косится глазом на казаков. Те словно вымерли. Теребят холки коням и поглаживают, чтоб не храпели и, не дай бог, ржали. Варивода тоже не спускает глаз с сотни. Лицо его заострилось, шея вытянулась, и едва заметно вздрагивают свисающие книзу тонкие, тронутые проседью усы — сотник покусывает в тревоге губу.
Гаркуша посмотрел на рейтар и, протянув руку, ребром ладони разрубил воздух. Варивода кивнул: мол, понял — врезаться и отсечь рейтар от драгун и пехоты. Если сделать это — одними командами захлебнется стражник Мирский.
Возле воды кони остановились. На вороном жеребце подъехал всадник в голубом мундире и шляпе. На боку его дорогой отделкой сверкала сабля. «Стражник Мирский», — определил Гаркуша и, сжав зубы, ухмыльнулся. Осадив на скаку коня, к Мирскому подъехал усатый. Отбросив плащ, он показал в сторону леса. У Гаркуши забилось сердце: значит, не заметили. Сейчас пойдут…
Войско прибывало к реке. На берегу стало тесно. Стражник Мирский махнул плетью, и два драгуна пошли в воду. Они добрались до берега и повернули назад. Убедившись в том, что драгуны без особого труда одолели брод, Мирский пустил первыми рейтар. Привстав на стременах и задрав полы камзолов до кирас, они торопили коней, а те с опаской входили в незнакомую холодную стынь. За ними на правый берег вышли драгуны. Последними шли пикиньеры. Сбросив порты и капцы, они в исподнем входили в воду, приподнимая над головой привязанную к пикам одежду. На берегу стали выкручивать исподнее. «Теперь бы ударить! — сладостно прижмурился Гаркуша. — И порты надеть не успели б…» Да было рановато. Ждал атаман, когда войско отойдет от берега, чтоб было легче отсечь от воды. И смотрел на хоругви, возле которых гарцевал стражник Мирский.
Наконец, рейтары медленно тронулись к лесу. Варивода нетерпеливо посмотрел на атамана. Взгляды их встретились, и сотник понял: пора! Он крепко насунул шапку, чтоб не свалилась в бою, упругими ногами натянул стремена.
— Помоги мне бог!.. — прошептал Гаркуша и поднял руку.
Сотник коротко свистнул.
Опушка леса внезапно ожила, загудела топотом и гиканьем. Казацкие кони, выбравшись на прибрежный луг, легко понесли всадников. А те, взметнув сабли, прижались к гривам в неудержимой ярости. Рейтары и драгуны не слыхали команды пана стражника. Они скорее инстинктивно поняли, что надо делать, и поспешно выхватили из ножен сабли. Но пустить коней навстречу черкасам не смогли. Успели только поднять над головой сталь, защищаясь от первых ударов.
В какое-то мгновение у Гаркуши появилось желание помчаться в то место, где колыхалась хоругвь и мелькала широкополая шляпа. Встретиться бы с ним на ровном поле!.. Но подавил это желание, понимая, что сейчас не об этом думать надо. Врубиться клином между рейтарами и драгунами казаки с ходу не смогли. Сберегли тех железные кирасы. Все же смяли рейтар, и они стали отходить, теряя всадников. Гаркуша заметил, как бросился к драгунам Мирский и те, построившись в каре, парировали казацкие удары. Сверкала сталь, с диким ржаньем носились раненые кони, путая команды, гудели рожки. Драгуны не слушали команды и, словно обреченные на смерть, шли бесстрашно под сабли.
— Через минуту будет поздно! — прокричал себе Гаркуша: войско приходит в себя. Выхватив из-за пояса платок, отчаянно замахал им над головой.
С правой стороны леса вместе с топотом коней к реке полетело громкое и раскатистое: «Слава!..» Засаду, да еще в засаде, стражник Мирский не ждал. Острые глаза Гаркуши заметили, как на мгновение Мирский прикрыл лицо рукой в черной перчатке. Стражник понял, что сейчас отряд наверняка рассыплется и собрать войско будет невозможно. Черкасы станут крошить его по частям, отделив рейтар от пикиньеров. Кусая до крови губы, он с ужасом думал о ловушке, в которую заманили его казаки. Это тот поганый купец сумел обольстить войта…
Гаркуша на мгновение потерял из виду стражника. Когда снова заметил его шляпу — было поздно. Подняв серебристые брызги, конь его вбежал в воду и пошел к другому берегу.
— Убег! — вырвалось у Гаркуши. — Ах, нечисть!
Казаки все же зашли со стороны реки, отрезали дорогу к броду и завязали смелый бой. Драгуны, поняв безвыходность положения, перестали поддерживать рейтар и, рубясь, стали отходить к реке. Воин, державший хоругвь, сторонясь боя, устремился к Березе. Увидав, что хоругвь уходит, Гаркуша, стегая коня, пустился за воином.
— Хоругвь!.. Держи хоругвь!..
Воину преградил путь казак. Ударились сабли. Лошадь у воина была прыткая и сильная. Встав на дыбы, она резко повернулась и, обходя казака, пошла к реке. Наперерез коннику летел Гаркуша. Воин почувствовал, что теперь ему не уйти: зажат с двух сторон. Расстояние стремительно сокращалось, и он бросил хоругвь. Древко попало под задние ноги коню, сцепив их, словно путами. Конь, упав, вышвырнул из седла воина. Пролетев аршин шесть, он не поднялся. Казак подхватил хоругвь и поскакал к лесу.
И все же драгуны пробились к реке. Отбиваясь от наседавших казаков, бросились в воду, ища спасения на другом берегу. Гаркуша перехватил Вариводу. Конь Миколы тяжело дышал, а сам Варивода задыхался. Лицо его было мокрым. Он поминутно вытирал рукавом лоб и убирал волосы, сползающие на глаза.
— Стой! — приказал Гаркуша.
— Кажется, одолели, — Варивода тревожными глазами смотрел, как все еще мелькали кони. Рейтары один за другим уходили вдоль берега вниз — брод держали черкасы.
— Одолели! — Гаркуша смочил языком пересохшие губы и завертелся в седле, вглядываясь в сторону. Там рубились двое. — Кто же это?
В стороне леса сцепился казак с рейтаром. Сверкая саблями, они то сближались, то расходились в стороны, ища момент для последнего, решительного удара.
— Алексашка! — узнал Варивода. — Не выдюжит хлопец!
Сотник ударил коня в бока, и тот рванулся с места.
Алексашка не ждал помощи и не просил бы ее, если б даже и пришлось туго. Вместе с сотней он мчался на рейтар, и случилось так, что не скрестил саблю. Дважды рубил по спинам, и оба раза отскакивала сабля от кирасы. На скаку замахнулся на него драгун. Алексашка подставил саблю. Выручила саморобка. Только концом чиркнул лях по кунтушу и разрубил полу. Алексашка побелел: беречься надо! И в этот миг увидал капрала Жабицкого. Плащ на нем был изорван и болтался клочьями. Под плащом виден рейтарский сюртук, поверх которого затянута короткая кираса. Со шлема на затылок спадала узорчатая кольчуга.
— Свел бог! — крикнул Алексашка и, повернув коня, пошел на капрала.
Жабицкий оторопел: на плюгавой лошаденке, с непокрытой головой идет на него черкас.
— Пся мать! — гаркнул капрал и, подняв саблю, пошел навстречу Алексашке.
Алексашка выкинул вперед упругую руку, и сабля капрала со скрежетом прошла по стали, ударила в рукоять.
Жабицкий не дал жеребцу уйти далеко, повернул его и, вглядываясь, чтоб не налетели казаки сбоку, снова пошел на Алексашку. Из-под козырька железного шлема капрал с лютой ненавистью смотрел на мужика и не мог понять, смеется ли над ним схизмат или впервые сидит в седле. Держит саблю перед собой, как свечу. Жабицкий размахнулся. В тот же миг поднял саблю Алексашка. Сухо динькнула сталь, выбив искру, и конец сабли, отвалившись, врезался в землю. Капрал Жабицкий оцепенел от ужаса. Лицо его, потное и красное, побелело. Глухой дрожащий крик сорвался с уст капрала:
— Не смей!.. — согнутой левой рукой он прикрыл лицо.
Тяжело дыша, неспокойно гарцевали всадники. Сжавшись в седле, Жабицкий смотрел на Алексашку пылающими обезумевшими глазами. И сейчас, обезоруженный, он не хотел признавать преимущества смерда над ним. Вместе с тем, в глубине сознания ощутил, что он во власти этого изорванного, обросшего мужика на рябой кобыле. Внезапное чувство страха овладело капралом, и он увидел ее, смерть, в сверкающей над головой полоске стали.
— А ты смел?!. — Алексашка занес саблю. — Сколько черни побил в Полоцке, помнишь?.. Сколько погубил в Пиньске, помнишь?.. Сколько обид чинил люду простому? И думал, что не услышит господь молитв наших, не увидит сиротских слез?!. Долг платежом красен, пане капрал!..
И опустил саблю…
Закинув голову, сполз с седла Жабицкий. От мертвого шарахнулся в сторону жеребец и пошел, волоча длинный повод. Алексашка соскочил с седла, поднял обломанную саблю капрала.
Подъехал Варивода.
— Выручать хотел… — Взял обломок из рук Алексашка повертел и, рассматривая, прочел: — «Ян-Казимир король»…
Варивода воткнул обломок в землю, прижал сапогом. Обломок спрятался по самую рукоятку.
Уже не звенела сталь оружия, но и не стояла тишина на пожухлом осеннем лугу — черкасы перевязывали раны и копали могилы убитым. На другом берегу Березы рожок собирал разбросанное войско. Из кустов орешника выходили пикиньеры и, с опаской поглядывая на реку, торопливо поднимались на косогор.
Поручик Парнавский загнал коня. Не доехав до Озарич семи верст, конь рухнул на дороге и остался лежать с открытыми печальными глазами. Поручик пересел на коня рейтара и, безжалостно хлестал его, помчался дальше. Парнавский знал, что гетман Януш Радзивилл вышел из Несвижа с войском и ведет его на Лоев, где бродит по лесам шайка здрайцы Кричевского. По слухам, Кричевский собрал пять сотен черни, и если ее не разогнать, один святой Иезус может знать, чем обернется это скопище схизматов. Но гетман торопился не очень. «Устраивает охоты на зверя, когда горит под ногами земля…» — со злорадством подумал Парнавский. Стражник литовский знал, что Януш Радзивилл был благосклонен к Парнавскому, и только потому отправил именно его с дурной вестью о разгроме отряда.
Мчался Парнавский недолго. В полудень, миновав Озаричи, часа через три увидел войско. Оно тянулось медленно по старому Логишинскому шляху, обсаженному березами. Войско шло огромным обозом, в котором содержались все воинские припасы, необходимые в больших походах: ядра, бочонки с зельем, пули, ольстры, черенки для пик, алебарды и все остальное, что также надобно — книги со священными писаниями, посуда для воевод, сундучки с лекарствами, кандалы для татей и другие принадлежности. Поручик, увидев крытый высокий дормез, направился к нему. Стража расступилась, и, остановив покрытого испариной коня, он соскочил у самого дормеза. Нога не выскользнула из узкого стремени, и Парнавский упал. «Дурная примета!..» — мелькнула тревожная мысль. Быстро поднявшись, посмотрел на открытое оконце, за которым застыло бледное, неподвижное лицо гетмана. Парнавскому показалось, что уста Януша Радзивилла скривились в презрительной улыбке. Но гетман ничего не сказал. Став на одно колено, Парнавский с тревогой посмотрел в лицо Радзивиллу.
— Говори! — приказал гетман.
— Стряслась беда, ясновельможный! — Поднявшись с колена, застыл у окошечка.
Гетман раскрыл дверцу и поставил на подножку высокий лакированный сапог. Худые, длинные пальцы, на которых сверкали алмазами перстни, судорожно сжимали эфес сабли.
— Что?.. — и окинул Парнавского беглым взглядом.
— Стражник литовский пан Мирский настиг Гаркушу по левую сторону Березы-реки. Схизмат устроил в лесу засаду. Два часа смертельно рубились рейтары и драгуны на берегу… Полегли, но одолеть схизматов не привелось.
— Почему?.. — и, не дождавшись ответа, закричал: — Почему?!.
— Засада была, ваша мость, — Парнавский побледнел.
— Отходить! — топнул сапогом по ступеньке гетман.
— Пан стражник отошел и увел войско к Речице… — ответил Парнавский, но сколько осталось рейтар и драгун после битвы, умолчал.
Гетман Януш Радзивилл со свистом втянул в себя воздух и соскочил с дормеза. Все его планы, которые строил в Несвиже, рушились. Гетман рассчитывал, что, разгромив Гаркушу, он направит отряд стражника под Хлипень, где поднимается чернь. Усмирив ее, пан Мирский пойдет к Лоеву. Там они должны встретиться. Теперь, минуя Хлипень, к Лоеву придется идти одному. Это половина беды. Хуже, что за спиной неспокойно. И посылать под Хлипень пока некого. Больше того, неизвестно, куда поведет след Гаркуши. Если он окажется под Хлипенем, войско его увеличится чернью. Хлипень Гаркуша обложит и возьмет — укрепления в городе слабые, войска почти нет. А в городе немалые запасы зелья, пуль, ядер, провианта. Работные люди сами откроют ворота разбойникам и запросят в город.
— Мерзкий схизмат! — в ярости простонал Радзивилл. — Посажу его на кол и мясом буду кормить псов.
— Так, ваша мость! — поддержал Парнавский, но сам грустно подумал: «Сперва надо поймать разбойника»…
Дормез гетмана съехал с дороги, пропуская войско. Януш Радзивилл смотрел на сытых коней, на железные шлемы всадников и мучительно думал о том, что под Хлипень все же следует послать отряд. Пусть он не гоняется за схизматом, а пройдет по весям и заставит чернь стать на колени, приведет ее к послушанию и покорству. Но кого послать? Воеводу Константы Мазура? Одряхлел воевода и стал глуп. Пан Винцет Ширинский? Этот молод и слишком горяч. Его опутает схизмат Гаркуша, затянет в ловушку и порубит. Воевода пан Оскерко? Гордый и самовлюбленный лях. Сошлется на хворь, на мирские дела, а из маентка не тронется. При мысли о стражнике литовском Мирском — задергались скулы. О, святой Иезус! В этот трудный час для Речи Посполитой его окружают глупцы и жалкие трусы, которым судьба ойчины не гложет сердце… А если послать его поручика? Смел, решителен, голову не теряет. В этом убеждался трижды, когда брал его на охоту. Ко всему имеет заслуги в прошлом. Одно плохо: староват. Испытующе посмотрел на Парнавского и разжал сухие губы:
— Поедешь с отрядом под Хлипень.
У Парнавского похолодела душа. Он уже был под Пинском и вдоволь хлебнул там огня. Теперь еле ушел от Гаркуши. И снова туда, где бродит схизмат и разбойник. Лучше было б в войско пана Потоцкого. Там хоть видишь перед собой врага. А эти лесные разбойники и негодяи коварны и злы. Но пану гетману ответил достойно:
— Хотел просить тебя, ясновельможный, под Хлипень послать.
— Бери пятьдесят рейтар.
«Пятьдесят рейтар!..» — Поручик Парнавский почувствовал, как мгновенно онемели ноги. Это равно, что самому идти в плен к Гаркуше.
— Сегодня выступать?
Гетман не слыхал вопроса. Мыслями он был под Белой Церковью, откуда получил последнее тревожное известие: истекают кровью войска Речи Посполитой. Но стало известно, что в ближайшие дни король Ян-Казимир подпишет перемирие с Хмелем. Это будет кстати. Тогда лишь развяжутся руки. Огнем и мечом пройдет он по Бедой Руси до Орши и Полоцка и силой заставит хлопов любить и почитать господ своих…
— Что еще хотел? — нахмурился гетман.
— Выступать дозволь, ясновельможный.
— Иди. И помни: не щадить ни мала, ни велика… Перемирие с Хмелем, а с ними — война.
Гетман Януш Радзивилл приподнял полы сюртука, сел в дормез и хлопнул дверцей.
По шляху шло войско. «Перемирие с Хмелем… — шептал Парнавский. — Один свенты Иезус знает, сколько еще положат голов под Хлипенем и Лоевом…»
Ермола Велесницкий нашел Алексашку на опушке леса. Под старой олешиной он перематывал на ногах истертые, влажные онучи. Подошел к нему и нехотя спросил:
— Не знаешь? Фоньку-то твоего…
Алексашка поднял голову. Тревожное предчувствие охватило сердце, и ему показалось, что оно вот-вот остановится. С трудом зашевелились губы:
— Что Фоньку?
— Порубили…
— Как же так… порубили? — Онуча вывалилась из ослабевших рук.
— Не знаешь, как рубят?.. — вздохнул Ермола. Помолчав, начал рассказывать: — Как выскочили казаки из засады, да как ударили, учуял пан стражник, что делу конец. Спасать душу надобно. Он хвать и повернул коня к реке. Фонька увидал его и кричит: «Уходит, идолище!..» И — за ним! Может быть, и настиг бы его Фонька у самой воды. Осталось аршин десять… За паном шли рейтары. Кони у них прыткие. Один рейтар и полоснул Фоньку по плечу. Кирасы-то нету…
— Нету, — прошептал Алексашка.
Алексашка поднялся, а ноги не держали. Фонька… Друг… Хотел все вернуться в Полоцк и завидовал Алексашке, что была у него в Пинске любовь. Фонька Драный нос… Лучше бы не встретил его!
— Веди, — попросил Ермолу.
Он шел следом за Велесницким к реке. Шли, обходя порубленных рейтар и казаков, и возле каждого Алексашка вздрагивал, думал — Фонька лежит.
Неподалеку от брода, на пожухлой, вытоптанной конями траве лежал Фонька Драный нос. Рядом сабля и шапка. Побелевшие руки раскинуты, на восковом лице ни кровинки. Показалось Алексашке, что шевелятся Фонькины губы. «У мертвого-то…» — подумал Алексашка. Склонился над другом, сложил его руки на груди. И вдруг разжались губы, и слабый выдох шевельнул грудь. Алексашка отпрянул. Глаза у Фоньки приоткрылись.
— Живой он, живой! — закричал Алексашка. — Фонька!..
Фонька Драный нос шире раскрыл мутные глаза, зашевелил побелевшими губами.
«Воды!..» — догадался Алексашка и бросился к реке. Шапкой зачерпнул холодную воду и, расплескивая ее на бегу, мгновенно примчался. Велесницкий приподнял голову Фоньки, и Алексашка влил в приоткрытый рот воду. Фонька вздохнул. Казалось, что ему полегчало.
— Зови быстрей казаков!
Ермола побежал за казаками. Те примчались целой толпой. Они подняли Фоньку, понесли к лесу и положили возле костра. Фонька тихо стонал. Пришел Гаркуша, сурово посмотрел на казаков.
— Разглядеть не можете, где живые, где зошлые, леший вас дери! Неведомо, каких закапывали!!!
— Разве мы знали?!. — виновато оправдывались казаки. — Лежал нерухомо, руки раскинул…
— Водку неси! — приказал Гаркуша джуре.
Принесли водку. Гаркуша влил глоток в рот Фоньке. Казаки начали раздевать раненого, чтоб перевязать рану. Удар оказался сильным. Была перебита кость ключицы, разрублена лопатка. Конец сабли провел кровавый след до самого пояса. Кто-то вздохнул и сказал с сомнением: «Да-а…» Сказанное означало, что вряд ли выживет Фонька.
— Бери телегу и вези в деревню. Там бабы выходят, — решил Гаркуша.
Алексашка собрался быстро. В телегу казаки положили сено, дали на дорогу вяленой медвежатины. Под сено Алексашка спрятал саблю и сразу же отправился в путь. Фонька был в беспамятстве. Дважды его поил Алексашка и думал о том, чтоб быстрее добраться до деревни. К вечеру показалось на шляху несколько хат. Алексашка обошел их и никого не увидел. В хатах было пусто. По давно погасшим очагам, по заплесневелой воде в кадках заключил, что люди ушли давно. Куда ушли — понять было нетрудно. Кто в лес, кто бодался на Русь. Люд ищет убежище от панского гнева.
Что делать дальше, Алексашка не знал. Ничего не оставалось делать, как ехать в любую другую деревню, но увидал старуху. Она осторожно выглядывала из-за угла покосившейся, вросшей в землю хаты. Алексашка обрадовался:
— Как повымирали! Никого не видать… Скажи, матка, в какой хате Марфу найти?
— Нечто одна Марфа? — после долгого молчания спросила старуха, выходя на тропу.
— А сколько их тут? Мне бы одну найти… Хворого привез.
— Кто послал тебя к Марфе? Или сам знаешь ее?
— Послали. Из леса…
Она заковыляла следом за Алексашкой, остановилась у телеги, рассматривая восковое лицо Фоньки.
— Я ж не подниму его.
— Сам подниму, мати. Куда ложить?
— Повремени… — старуха исчезла за хатой.
Ожидая старуху, Алексашка задавал себе вопрос за вопросом: кто такая Марфа? Откуда знает ее Гаркуша? Раз послал к ней, значит, чем-то помогает загону?
Вскоре старуха привела Марфу. Низкорослая, укрытая дырявым платком, она посмотрела мельком на Алексашку и сразу же направилась к телеге.
— Может, к тебе? — спросила старуха. — Не ухожу его: глаза не зрят и руки ослабли.
— Вези ко мне, — сказала Марфа.
Алексашка повел коня к самой крайней хате. С Марфой внесли Фоньку и положили на полати.
— Звать его как?
— Фонькой.
— Черкас?
— Стал черкасом. А родом из Полоцка. Видишь, как его рейтары порубали…
Марфа куда-то ходила. Пришла — темно на дворе стало. Она зажгла лучину. Потом растопила печь и поставила греть воду. Когда вода закипела, запарила листья. Марфа не разговаривала, ничего не спрашивала, словно Алексашки не было в хате. Да и говорить Алексашке не хотелось. Больше думал о пережитом за последние дни, о том, какая будет у него впереди дорога.
Поздно вечером Марфа стала возиться возле Фоньки. Она сама повернула его на бок. Ловко развязала намоченные кровью онучи и бросила их под полати. Потом прикладывала к ране примочки и поила Фоньку отваром.
— Чего сидишь? Ложись, — сказала она Алексашке.
Алексашка улегся на лавке. Долго не мог уснуть. Потом задремал и вздрогнул: почудилось, ходит кто-то за хатой. У печи скреблась мышь. На припечье тихо похрапывала Марфа. Алексашка встал, подошел к Фоньке, прислушался. Дышит. Лег снова. Уже перед рассветом, обессиленный, задремал.
И увиделось Алексашке, что вошел в хату высокий, начинающий полнеть мужик в собольей шапке. А на плечах у него шуба. Поверх шубы парчовая накидка, расшитая золотыми и серебряными нитями. Трясется острая жидкая бороденка. В руках — посох.
— Ты кто? — спросил Алексашка.
— А разве ты не знаешь, дурья твоя голова, что я есть государь твой, царь Алексей Михайлович?
— Нешто ты царь? — удивился Алексашка. — Как же дозволил ты, что в муках умирал раб твой, Фонька?
— Не помрет Фонька, — ответил царь. Он снял соболью шапку и надел на голову Фоньке. — А ты кто?
— Не узнал? — рассмеялся Алексашка. — Сказывают, ты бывал некогда в Полоцке?
— Бывал, — ответил царь. — А тебя не видывал.
— Полно врать! И Полоцк видывал, что на берегу Двины-реки стоит. Хотим мы, царь-батюшка, чтоб взял ты Полоцк под свою крепкую руку. И не токмо Полоцк, а все города и деревни Белой Руси и правил ими, как правишь Русью.
— Отчего не взять! Пиши челобитную и посылай в Посольский приказ людей.
— Челобитную писать не буду, ибо грамоте не учен, а посольские дела не вершил, — разозлился Алексашка. — Люди достойные писать будут. Шаненя напишет.
— Не морочь голову! — царь стукнул посохом по полу. — Нет Шанени. Пошто врешь мне?
Алексашка испугался, увидав разгневанное лицо царя.
— Прости меня, царь-батюшка! Зарубили Шаненю. Душа его лишь жива. Не убить ее ни татарам, ни панам, ни немцам, пока Русь стоит.
Алексашка заплакал…
И, вздрогнув, раскрыл глаза. Тормошила Марфа.
— Чего кричишь? — тихо спросила она.
— Соснилось…
— Сходи водицы попей.
Алексашка вышел в сени, нащупал кадку и, припав к ней, напился. Близился рассвет. Спать больше не хотелось. А перед глазами стояла соболья шапка, посох и жидкая борода.
Утром Фонька, приоткрыв глаза, увидал Алексашку. Слабыми губами еле слышно прошептал:
— Где я?
— В хате, — Алексашка обрадованно склонился над полатями. — Полегшало малость?
— Огнем палит.
— Отвару испей.
Подошла Марфа. Она черпала ложкой мед, настоянный на зелье, и давала его Фоньке. Выпил несколько ложек. Хотел было что-то сказать Алексашке, но снова впал в беспамятство. Целый день Алексашка не отходил от друга. Думал с тревогой, выживет ли Фонька? Вечером к нему снова вернулась память. Совсем слабо зашевелились бескровные губы:
— Помру я, Алексашка…
Алексашкино горло сдавило.
— Чего это помрешь? Не так случается — посекут и живы остаются. Или забыл, как тебя в Полоцке полосовали?
— Помру, — твердил Фонька. — Не вынесу…
— Вот заладил свое! Отлежишься у Марфы, загоятся раны, и сядешь снова в седло. Помни, Фонька, мне да тебе помирать еще час не пришел.
— А панов побили?
— Побили, Фонька. Устелили головами луг. А те, которые уцелели, позорно бежали за Березу.
Ночь Фонька спал спокойно, не стонал. А утром попросил есть. Марфа отварила ему кулеш. Повеселел Алексашка. Теперь появилась надежда, что выживет. Придвинул скамейку ближе к полатям и рассказывал:
— Надо же присниться такому. Царь в шубе, с посохом, говорит: возьму под свою руку… Может, сбудется сон, тогда заживем по-новому.
Фонька вздохнул.
Говорил Алексашка с тем, чтоб облегчить муки друга, а сам не верил своим словам. Не отдаст король Ян-Казимир земли русскому царю без войны. Гаркуша говорит, что Русь к войне еще не готова. Со временем будет война, если по доброй воле не поступится король. Алексашка верит Гаркуше.
Через день Алексашка прощался с Фонькой.
— Когда поздоровеешь, ищи загон под Хлипенем. Гаркуша говорил, там будем стоять.
— Если, даст бог, выживу.
— Скоро ли, не скоро, а поднимешься. Не найдешь под Хлипенем, люди скажут, куда ушли.
— Бывай, друже! — глаза Фоньки затуманились. Хотел приподняться, да не смог. Сползла слеза и застыла на бледной щеке. — Свидимся ли еще?
— Свидимся, — уверенно ответил Алексашка, надевая шапку. — Не хорони себя до времени.
— Попадешь в наши края, поклонись земле… за меня…
Тяжело было расставаться с другом. А надо было. Остановился на пороге, посмотрел еще раз на Фоньку и вышел, глотая подступивший к горлу тугой комок.
Глухими, старыми лесами ехал Алексашка до большого, длинного села Стрешин. Похолодало. Шел мелкий, нудный дождь. Правда, такой погодой спокойнее было ехать. В Стрешине остановился у корчмы. Долго искал запрятанные два гроша. Завалилась тряпица в угол пояса портов. Наконец нашел ее. Тогда более смело толкнул тяжелую, набрякшую от дождя дверь. Люда в корчме не было. Холопам не за что бражничать, а челядников в Стрешине нет. Ждет сонный корчмарь проезжего человека. А теперь таких все меньше и меньше. В хате парно и полутемно. Пахнет брагой и каким-то непонятным варевом. Подошел к корчмарю, вгляделся и обрадовался:
— Добрый день, Ицка!
Ицка поднял большие черные глаза, удивился:
— Ты не стрешинский?
— А ты разве стрешинский?
— Тут живу, значит, здешний.
— А я думал — пинский… — Алексашка положил на стол грош. — Налей браги, да покрепче. Озяб в пути.
— Да, я жил в Пиньске. Когда начался этот гармидар[27], бросил все, забрал бабу и уехал в Стрешин. Тут живет мой брат. Ты тоже из Пиньска?.. Меня же не хотели выпускать из города. Так ты знаешь, что я сделал? Я дал казаку злотый… Слушай, говорят, что там Пина стала красной от крови. Это правда?
— Правда, — кивнул Алексашка.
— Вот и тебе удалось выбраться… Слушай, а где ты жил там? Возле вала или, может быть, на посаде?
— Шаненю знавал?
— Скажи мне, а кто не знал Ивана Шаненю?!. Это был седельник!.. М-м…
— У него жил.
— У самого Шанени?! — Ицка выпучил глаза. — . Он живой остался или нет?
— Порубили рейтары.
— Порубили?!. Ай, ай, ай! А что, он не мог уехать? Дал бы пару злотых, и ему открыли б ворота… Что, у него не было денег?.. Слушай, говорят, что от Пиньска ничего не осталось?.. Ну, раз ты меня знал, я тебе дам брагу, которую для себя делал.
Ицка пошел в каморку и налил полную коновку. Нес и боялся расплескать. Алексашка отпил. Дух захватило — ароматная, крепкая. Вытер ладонью усы.
— Ничего не осталось от города. Угли.
— Ай, ай, ай!
— Слушай, Ицка, говорят, где-то возле Стрешина стоят казаки. Не знаешь?
— Откуда я могу знать, где эти казаки, — пожал плечами корчмарь и заморгал ресницами. — Зачем тебе казаки? Тебе мало их было в Пиньске?
— Надобны, — Алексашка отпил брагу и зацмокал. — Для себя варишь вон какую, а продаешь…
— Болбочешь абы-что! Это один человек просил сделать… Совсем немножко.
— Так не слыхал?
— Зачем мне нужны твои казаки! — фыркнул Ицка. — Что у меня с ними за гешефт[28]? И так говорят, что жиды всюду лезут, так мне еще надо впутываться в дело с казаками!
— Может, мимоходом сдыхал?
— Не надо мне и мимоходом! — и, подумав немного, склонил голову набок. — Слушай, тут у меня остановился человек, купец пан Войцех Дубинский… Такой разумный человек. Так он тоже не знает. Но у него есть хурусник, или черт его знает, кто он. Если хочешь, могу спросить у купца.
— Спроси.
Ицка вытер передником руки, тяжело поднялся и толкнул коленом дверь, что вела в каморку. В каморке снова дверь. Первая отошла, и Алексашка прислушался. Разговор был тихий, но кое-что Алексашка услыхал. «Заходил в корчму, но жил у седельника…» — говорил Ицка. Голоса купца не услыхал. Корчмарь отвечал ему: «Наверно, надо, если ищет…» И снова долгая тишина. Наконец Ицка вышел. Он пожал плечами и развел руками.
— Сейчас выйдет сам.
Алексашка ожидал. Скрипнула дверь. Вышел купец, посмотрел на Алексашку и рассмеялся. Не удержался и Алексашка:
— Савелий!
Ицка заморгал глазами: какой Савелий, если он Войцех?..
— Чтоб вас обоих взяла холера… — и побежал в каморку за брагой.
В шатре у Гаркуши тесно. Сидят сотники Варивода, Семен Щербина, Чернущенко. Мыслями сотники разделились. Варивода супит брови, молчит. Семен Щербин ждет его слова и злится. А Варивода ждет последнее слово Гаркуши и чует сердцем, что атаман не поддержит Семеновы речи. Не выдержал Варивода:
— Горяч ты, Сенька!
— Ты не попрекай! — поджал губы Щербина. — Послушай, что казаки говорят.
— Раскудахтались, как куры! Чем недовольны? — Гаркуша надкусил яблоко. Оно было кислое. Атаман сморщился, швырнул яблоко за полог. — Говорите!
— Будто ты не знаешь, атаман, — понизил голос сотник. — Надоело людям по лесам прятаться.
— Неужто прячемся?
— Ты к слову не цепись. Казаки ждут, когда поведешь на Хлипень.
— Думаешь, возьмем город? — Варивода посмотрел из-под лба. — Вряд ли. Только казаков положим…
— Обложить бы надо, — настаивал Семен Щербина. — Такой думки и Чернущенко. Так, сотник?
Чернущенко завертелся от прямого вопроса.
— Войска в Хлипене вроде нет. Попробовать можно. Как атаман скажет…
Гаркуша молчал. Сидел, по-татарски подобрав под себя ноги, думал и слушал, о чем говорят казаки. Он верит, что черкасы обложат город и будут рубиться, не страшась смерти. Но будет ли прок от той сечи? Город немалый. Много в нем купечества и шляхетной знати, много работного люда. Полтораста лет назад Хлипень принадлежал Руси. Потом снова отошел к Речи. Быть не может, чтоб Радзивилл не держал город под надзором. Хлипень на перекрестке больших дорог. Гаркуша понимал: если пан гетман сразу не пошел на Хлипень, а держался правее, дорогами, то лишь потому, что надеялся на стражника литовского. Да, может статься, что Радзивилл повернет к Хлипеню, но Гаркуша все же не верит в это. Скорее пойдет навстречу Кричевскому, под Лоев. Знает и то Гаркуша, что в Хлипени много одежды и харчей. Об этом думать приходится — через месяц подуют холодные ветры, начнет подмораживать. Куда деваться загону? Казаки в лесу отсидеться могут: нароют землянок, костры жечь будут. А лошадям сено потребно. Лошадей надо уберечь от ледяного ветра. Да, в самый раз уйти на Украину, в теплый край. Тем более что утром специальный чауш, посланный полковником Максимом Гладким, принес весть. Скрывать ее от казаков больше нет смысла…
— Гетман Хмельницкий заключил перемирие с королем.
— Перемирие?!. — голос Щербины сорвался.
Варивода вскочил и хлопнул ладонями.
— Пидэм до жинок!..
— Значит, с Казимиром дружба?
В словах Щербины Гаркуша почувствовал железо.
— С дружбой еще погоди. И жинками тоже. Сперва пойдем под Хлипень.
Решение атамана было неожиданным и непонятным. Значит, об этом он думал в самом начале разговора и молчал. Варивода затеребил усы и хмыкнул.
— Будем рушить мир?
— А ты его заключал? — загоготал Чернущенко.
— Ни.
— Жинка твоя — сабля.
— Заладили: жинка да жинка! К бису жинку! — разозлился Варивода. — Я спрашиваю: как рушить мир?
В мыслях Гаркуша понимал, что именно теперь, когда заключено перемирие, здесь, на Белой Руси, надо сильнее щипать шановное панство. Пусть помнят: войско гетманово — одно дело, а чернь на Белой Руси свое слово держит. Кроме того, под Хлипень идти надо еще и затем, чтоб не обольщало себя панство победой и войско держало на виду.
— Будем брать город или нет — время покажет, — решил Гаркуша. — Скажите казакам, чтоб завтра с утра седлали коней. Ты, Варивода, не пекись за мир с панами. Пускай о том печется гетман Хмель. Земля княжества литовского — не Украина.
— Стой, атаман! — перебил Варивода. — Не ты ли говорил, что земля эта русская?
— Тем паче, — рассмеялся Гаркуша. — Будет царь Алексей Михайлович думать. Или не доверяешь ему? — Гаркуше показалось, что обиделся сотник. — Украина и Русь свои земли имеют, белорусцы — свои.
Семен Щербина слушал разговор, поглядывал то на Гаркушу, то на Вариводу, стараясь вникнуть в суть. Дивился, что горячо спорит Варивода.
— Какие у белорусцев земли? У них ни гетмана, ни своей рады нет.
— Потому и нет, что панской пятой придавлены. Придет час, выберут гетмана, и рада будет.
— Так, — согласился Щербина. — Татар меньше, а хана имеют и град главный — Бахчисарай.
— Тебя бы, атаман, в гетманы белорусцам. Пошел бы? — моргнул Варивода.
— Кто откажется от гетманства… — захохотал Гаркуша, держась за бока. — Если б избрали, пошел.
Ночью Гаркуша проснулся от шума дождя. Тяжелые капли барабанили в старый шатер. Уснуть не мог. Лежал и думал о разговоре с сотниками. Да, пожалуй, если б была у белорусцев своя рада, волей-неволей, а пришлось бы Речи Посполитой считаться с чернью и слать послов. Проще было бы говорить и с Московским государством. А так получается, что живут белорусцы на птичьих правах у себя в хатах, на своей земле, где родились. Эх, если б прислал сейчас гетман Хмель на Белую Русь пять загонов по тысячи сабель! Под Лоевом раскрошили бы пана Радзивилла и пошли на Оршу, Менеск и Полоцк. Собрали бы люд в Полоцке, избрали вече, избрали голову и подали бы челобитную царю Алексею Михайловичу, чтоб помог войском беречь покой в крае. Не сунулся б в Белую Русь Ян-Казимир: паны знают, что перемирие с Хмелем ненадолго. А жить с ляхами надлежит в мире и дружбе, как и всем державам между собой. Каждый свой хлеб ест и добывает его своими руками. Каждый свою веру имеет. Чинить обиды один народ другому не должен… — думал Гаркуша.
Атаман встал, вышел из шатра. Костры, прибитые дождем, погасли. Возле одного из костров, втянув голову под кунтуш, поеживался казак. Гаркуша наклонился.
— Ты, Алексашка?
— Я.
— Не спишь?
— Под дождем несладко спать, — Алексашка зевнул и, сев на корточки, начал шевелить погасшие полешки. Они дымили и шипели. Разворошил золу. В ней сверкнул тлеющий уголек. Начал раздувать его.
— Ты бабу покинул в Полоцке? — вдруг спросил Гаркуша.
— Какую бабу? — Алексашка поднял голову, не понимая, о чем спрашивает атаман.
— Жинку, детей?
— А-а, — Алексашка усмехнулся. — Нет… — и подумал: а чего это он спрашивает? Может, доведался про Устю? Никто о ней рассказать не мог.
— А у меня есть жинка…
— Далеко?
— Отселе не видать.
Показалось Алексашке, что Гаркуша вздохнул.
Алексашка положил под угольки бересту. Она затрещала, сворачиваясь в трубочку, и вспыхнула, лизнув валежник короткими язычками. Лениво разгорались сырые иголки. Костер долго дымил и запылал только перед рассветом, когда совсем затих дождь. Гаркуша сидел неподвижно, выставив к огню сильные, большие ладони. Казаки обступили костер, грелись и сушили промокшие кунтуши. Заалело небо. Стало веселее. Шумно разговаривают казаки. Насунув на лоб шапку, Варивода тянет песню:
Та немае лучче, та немае краще,
Як у нас на Вкраини…
Тихо подхватывают казаки, и под старыми, обомшелыми соснами разливается песня звоном:.
Та немае ляха, та немае пана,
Немае унии…
Гаркуша поднялся. Из шатра джура вынес саблю и пистоль.
Лагерь ожил. Казаки седлали коней, приторачивали к седлам походную утварь и снаряжение. Разговоры вели о мире, который учинил гетман Хмельницкий, и прикидывали, сколько еще понадобится войска, чтоб разбить Яна-Казимира.
— Выводи-и! — послышались команды сотников.
Казаки подбирали поводья, садились в седла. Отдохнувшие кони непослушно вертелись и, получая плети, пофыркивали, неохотно перебирая ногами по густому, еще зеленому папоротнику. На лицах людей исчезала усталость от бессонной сырой ночи. О ней уже не думали казаки.
— Идем на Хлипень!
— На Хлипень!..
Вытягивается сотня за сотней из леса к старой, давно забытой купцами дороге. Она раскисла, и в липкой густой грязи тонут копыта коней. Над лесом, над дорогой и полем висит туманная осенняя дымка. Колкий холодок забирается под серые кунтуши, и казаки поеживаются.
Натянув поводья, Гаркуша сдержал нетерпеливого жеребца — тот не хочет стоять на обочине. Гаркуша смотрит, как движется войско. Увидав Алексашку, зовет его рукой.
Алексашка поворачивает коня.
— Стой! — приказывает атаман.
Что Гаркуша хочет, Алексашка не знает, но зря останавливать атаман не будет. Искоса Алексашка поглядывает на Гаркушу, и мимо воли видится ему широкоскулое, смуглое лицо Небабы. Гаркуша только моложе и потому статней. Ему годов немногим больше сорока. Хотя одет он в казацкое, а говор выдает атамана. Скажет слово по-черкасски, а потом такое, что услышишь только здесь, на Белой Руси. Грустен был Гаркуша у костра. Видно, вспомнил дом, жинку… Не отрывая глаз от войска, сказал:
— Идем на Хлипень.
— Слыхал, — ответил шепотом Алексашка.
— Что там деется и стоят ли рейтары — знать не знаем. А надо выведать. Подбери пять мужиков из своих. Поведет Любомир, и сядете в засаду под Хлипенем. Если в город придется заходить — тебе выпадет. Одевай свою старую свитку. Уразумел?
— Так, атаман.
— Скачи к Любомиру, и — с богом!
Алексашка кивнул. Стеганул коня, и тот помчался, обгоняя загон, выбрасывая из-под копыт комки липкой мокрой земли.
Любомира настиг в голове загона. А ему еще вчера было известно, что пойдет с ним Алексашка. Гибель Небабы тяжело перенес Любомир. Он стал молчаливым и злым. Когда казаки заводят разговор про панов — поджимает губы Любомир и под щеками медленно перекатываются упругие желваки. Казаки видят это и перешептываются. Только с Алексашкой по-прежнему разговорчив.
Шли на рысях почти весь день. Дорога вывела к большому, обсаженному березами шляху. Кое-где маячили старые, обомшелые и покосившиеся, неведомо кем и когда поставленные верстовые столбы. Остановились у одного и решили, что дорога ведет на Речицу. Поехали по дороге с опаской. Вскоре увидели старого козопаса. Пастух заметил верховых, бросился бежать.
— Батька! — крикнул Алексашка.
Услыхав это слово, хлоп остановился и, тяжело дыша, уставился на конников. Подъехали к нему.
— Я думал… — и перекрестился.
— Чего испугался? — спросил Любомир.
— Стар стал, не вижу, — оправдывался пастух.
— А слышишь добре.
— Слышу, что свои.
— Далече ли до Хлипеня? — Алексашка свесился с седла.
— До Хлипеня? — козопас приоткрыл рот. — До Хлипеня будут Сиваки, за ними Репки. А за Репками и Хлипень.
— Верст двадцать осталось?
— Может, и осталось. А куда тебе на ночь глядя? Тут и ваши заночевали.
— Наши? Кто же есть? — насторожился Любомир. — Наших не может быть.
— Стало быть, есть, — уверял козопас. — Казаки. В хате с того конца деревни стоят.
— Посмотрим, — Любомир тронул коня. Когда Алексашка поравнялся с ним, прищурил глаз: — Не ляхи ли переоделись?
Увидав из-за кустов бузины крышу хаты, спешились. В кустах оставили коней. Раздвигая ветки, Любомир и Алексашка осторожно приблизились к хате. Возле нее возок, лошади, седла, сваленные в кучу. Горит костер, и человек десять у огня. Люди в кунтушах, с саблями. Любомир прислушался. Говор свой, украинский. В костре чугун — кашу варят. Потянул ноздрями воздух. Показалось, пахнет просом. Но сомнения не было: казаки.
— Пошли! — решительно кивнул Алексашке.
Раздвинув кусты, зашагали по сухим сучьям. Возле костра услыхали. Вскочили казаки, выхватили сабли. Усатый, могучий казак с оселедцем показал пальцем в землю.
— Стой! Кто такие?
— Казаки, — ответил Любомир по-украински.
— Не брешешь? — подозрительно посмотрел усатый. — Заходи, Прошка, чтоб не дали стрекача.
Казак, которого назвали Прошкой, заскочил за спины Любомира и Алексашки, но не приблизился. Остальные тоже стали обжимать кольцом. Алексашка и Любомир выхватили сабли.
— Ты не шути, не то порубим! — предупредил грозно усатый. — Клади саблю!
Казаки расступились полукольцом, настороженно рассматривая двоих. Первый — вроде казак, а второй, в изорванной свитке, на белорусца смахивает.
— А ты не грозись, — повысил голос Любомир. — Видишь, что не испугались. Сами к хате шли.
В дверях показалась рослая сухопарая фигура в расстегнутом кунтуше, без шапки. Серебром спадают на лоб жидкие волосы.
— Чего шумите? — увидав двоих, нахмурился. — Кто такие? Чего с саблями? Идите ближе!
Любомир вбросил саблю в ножны, и подошел к седому. Пока приближался, успел рассмотреть зоркие глаза под мохнатыми бровями, длинный, с горбинкой нос, морщины, изрезавшие худые бритые щеки. Он стоял, уперев руки в бока, широко расставив крупные ноги, обутые в юфтовые сапоги. Ни сабли, ни пистоли за широким малиновым поясом, который туго перехватывал белую льняную рубаху и синие шаровары. Окинув Любомира проницательным взглядом, покрутил седеющие усы.
— Казак?
— Казак.
— Куда держишь путь?
— Хожу по белу свету.
— Все ходят, кто ноги мает. До какого загона приписан?
— До Небабы…
— Небабы? — усомнился седой. — Где он есть, тот Небаба?
— Вечная память ему! — Любомир перекрестился. — Загинул под Пиньском.
— А ты по лесам шастаешь, как тать?
— У тебя не крал, — поджал Любомир губы.
— Дерзок! — повысил голос седой. — Прикажу язык вырвать. А кровь у тебя, вижу, настоящая, казацкая.
Любомир промолчал, только сверкнул глазами. По спокойному, уверенному лицу седоголового понял, что ведет разговор не с простым казаком.
— Отвечай, кто и куда идешь?
— Атаман Гаркуша послал.
— С того бы и начал. А то ерепенишься, как петух, за саблю хватаешься. Другим разом общипают, что и кукарекнуть не успеешь. Сразу попадешь в котел. Теперь час другой. Можешь ли покликать Гаркушу ко мне?
— Верст двадцать скакать надо.
— Скачи. Скажи, зовет Силуян Мужиловский, посол гетманов.
Любомир окликнул казаков, что остались в бузине. Те вывели коней.
— Ого-го, — загремел Прошка. — Войско целое! Давай поближе к огню и каше. Голодные, небось, чтоб вас волки грызли!
Отведать каши Алексашке не довелось. Пожевал ломоть душистого хлеба, разглядывая мякоть.
— Чего глядишь? — кивнул Прошка, заталкивая в рот окраец.
— Не ел такого.
— На Московии пекут.
Почему на Московии да как он сюда попал, не спрашивал — времени не было. Сел в седло и помчался назад, к загону. В темноте долго искал лагерь. Костры помогли. Поднял сонного Гаркушу. Рассказал ему о встрече с казаками и передал, чтоб ехал к некому Мужиловскому. Услыхал это имя, сон у Гаркуши словно ветром сдуло.
— Не перепутал? Прозвище добро запомнил?
— Как есть.
Гаркуша разбудил сотника, пошептался с ним в шатре. Вскочив на жеребца, коротко бросил Алексашке:
— Не отставай!
Алексашка не мог понять, кто такой Мужиловский и почему при упоминании о нем Гаркуша сразу же сел на коня. Почти всю дорогу атаман молчал. Когда кончился лес и кони вышли на шлях, — расступилась тьма, стало веселее ехать.
— Посольство гетмана Хмельницкого, — сказал Гаркуша, ворочаясь в седле.
— Куда едут?
— Неведомо мне.
— Хлебом потчевали. Такого хлеба еще не едал. Говорили, на Московии пекут. Там хлебопеки мастеровые.
— Значит, из русского государства едут, — заключил Гаркуша. — Может, добрые вести на Украину везут. Но почему оказались под Хлипенем, понять не могу.
Уже на рассвете подъехали к хате. Стоявший на часах казак пошел будить Мужиловского. Через раскрытую дверь донеслось басистое: «Зови!..» Не дожидаясь казака, Гаркуша подхватил саблю и переступил порог. Алексашка услыхал радостный голос атамана:
— Здравствуй, батька!
— Здравствуй! Бог свел нежданно-негаданно.
Они обнялись. Алексашка присел у двери. В хате зажгли лампаду, и тусклый огонек заполыхал на столе.
— Садись! — Мужиловский хлопнул ладонью по лавке. — Как ты, крепок и здоров?
— Как видишь, батька… Что занесло на Белую Русь? Видать, из Московского государства?
— Не ошибся. — Мужиловский понизил голос. — Гетман Хмельницкий с посольством отправил к царю. И просил завернуть в земли Литовского княжества, подивиться, чем живет люд и что деется в местах этих.
— Клокочет Белая Русь, батька. Так и передай гетману. Мужики бросают хаты и берутся за косы. Десять дней Пинск шугал пламенем. Люду полегло, как на поле Куликовом, а то и больше. Под Бобруйском и Слуцком теперь казацкие загоны вместе с холопами стоят. Осадили Кобрин, Лоев, Игумен… Я на Березе разбил стражника литовского Мирского, а Радзивилл вышел с войском на Кричевского. Теперь на Хлипень иду. Вот такие дела…
Мужиловский слушал, качал головой, и тень его, такая же большая и стремительная, как сам он, шевелилась на стене.
— Будет клокотать. Белорусцам не слаже, чем черкасам.
— Ремесленники и чернь дознались, что гетман Хмель просит царя взять черкасские земли под свою руку. Теперь только и говорят об этом.
Мужиловский встал, молча прошелся по хате. Алексашка отодвинулся подальше от двери, положил голову на руки. В темени Мужиловский заметить его не мог. Он постоял у двери, вдыхая прохладный воздух, вернулся к столу. Из плетеной ивовой корзины вынул скудель и куманец.
— Попей меду. Свежий, липовый… — сел, кряхтя, на скамью. — В Москве с Ордин-Нащекиным вел такой разговор… Он той же думки, что и гетман Хмельницкий. Пора люд собирать в единую державу, под одни хоругви. И белорусцам в той державе по праву надлежит быть. Сейчас не время говорить про земли княжества Литовского…
«Когда же будет то время?» — горестно подумал Алексашка и прикусил губу.
— Дай мир подписали, — заметил Гаркуша.
— Что — мир! — Мужиловский со злостью сплюнул. — До весны. Там снова в поход тронемся.
Гаркуша рассказал Мужиловскому о жестоких схватках с рейтарами Януша Радзивилла, о православных церквях, закрытых иезуитами, о бедности, что висит, как рок, над хатами мужиков. Потом велась речь о загоне. Мужиловский спрашивал, сколько в нем сабель да где берут казаки харчи и, постукивая пальцами по доскам стола, предупреждал:
— Гляди, атаман, чтоб не чинили обиды белорусцам твои казаки. До гетмана доходят всякие слухи, и карать за своевольство он будет жестоко. На Хлипень — иди! Мир или не мир, а шановное панство пусть знает и всегда помнит: у черкасов и белорусцев думы и заботы одни…
Алексашку клонило в сон — смежались глаза. А он старался слушать, о чем идет разговор. Будто за пеленой хриповатый голос Гаркуши:
— Правда ли, что в Москве неспокойно?
Мужиловский ответил:
— Правда. Люди посадские бунтуют. Громили дворян и бояр. В ответ на бунтовство воеводы лютуют больше прежнего, порют целыми улицами, тащат в застенки и на дыбу поднимают. Царь наказывал князьям, а те — головам стрелецким, чтоб стрельцов смотрели и ружья у них досматривали почасту и чтоб они, стрельцы, к стрельбе и всякому ратному строю были навычины и к походу, и к бою всегда были напоготове…
Послышались слова Гаркуши:
— Круто и на Руси…
И снова Мужиловский:
— Круто… Пусть царь о том печалится… Наши думы о другом. Гетман высказал их царю такими словами: «…зычим быхмо собе самодержца такого в своей земле, яко ваша царская вельможность православный христианский царь…» И еще писал гетман: «Чтоб есми вовеки вси едино были…»
И голос Гаркуши:
— Русские, белорусцы, украинцы…
Потом говорили еще о чем-то.
Алексашка поднялся и тихонько вышел во двор. Ночь была густая, золкая. Постепенно светало. Казак, стоявший на часах, сладко зевнул и спросил Алексашку:
— Не спится?
— Еще не ложился.
— Иди в копну. Тепло в сене, мягко.
За хатой стоял стог. Алексашка заворошил сено и наткнулся на спящего казака. Тот забормотал во сне и затих. Алексашка лег рядом. Слипались глаза, а все текли и стояли в ушах слова: «Чтоб есми вовеки вси едино были…»
Проснулся от того, что Любомир дергал за ногу. Было светло. В хате пусто. Гетманово посольство уехало. Только жеребец Гаркуши чесал гриву о березу, что стояла под самой хатой. Гаркуша сидел рядом на колоде с Вариводой. «Откуда появился Варивода?» — подумал Алексашка. И, оглянувшись, раскрыл рот от удивления: неподалеку от хаты стояло казацкое войско. Гаркуша посмотрел на сонного Алексашку.
— Поздно спишь, а сабля не точена.
— Остра, атаман.
— Напои коня и — в седло!
Алексашка не понял, шутит Гаркуша или говорит серьезно. Ночной разговор Мужиловского породил ворох мыслей. Они набегали одна за другой, и Алексашке трудно было понять и разобраться в них. Одно лишь уразумел, что придет час, когда стрельцы московского царства придут на землю эту и скажут: думы у нас одни и помыслы одни, и борониться от врагов будем разом до последней капли крови. Наступит в крае покой. Снова заскрипят на дорогах купеческие дробницы и фуры, груженные всякими товарами. От синего моря по Двине до града Полоцка поплывут байдаки и лайды с железом и снедью. Никто не будет более грозить мушкетами и огненными ядрами… Из Белой Руси будут ходит к черкасам гостевать белорусцы. Еще крепче станет вечная дружба, скрепленная кровью. Только не увидят всего этого ни Шаненя, ни Гришка Мешкович, ни Устя. Остался лежать под Пинском Небаба. И не знает Алексашка, доживет ли он до того ясного дня, который рано или поздно придет.
Хлипень рядом, один переход без привала. Посланные Гаркушей лазутчики вскоре вернулись. В хату собрались сотники и слушали, о чем те говорили.
— А в Хлипене том ведомо, что войско казацкое объявилось. Поудирало шановное панство. Со стен пищали глядят и пики наставлены. А ворота в Хлипене накрепко заперты.
— Что будем делать, сотники? — Гаркуша обвел всех сидящих медленным взглядом.
— Обложим! — ответили те. — Может, и ворвемся…
— Собирайте сотни. Выступать будем немедля.
Кашу, пахнущую дымом и обильно заправленную салом, Алексашка ел второпях. Играл рожок, и казаки подтягивали ремни в седлах. Позвякивали уздечки. Кони, чуя поход, тревожно стригли ушами. За хатой стоял козопас и, опираясь на кий, смотрел, как садились в седла казаки.
— Бывай, батька! — крикнул ему Алексашка.
— В добрый путь!
— Спасибо за слово…
Войско выходило на шлях. Шумно переговаривались казаки. Алексашка видит, как, подгоняя коней, уходят вперед дозорные.
— Далеко ли до города? — Алексашка настиг Любомира и пустил коня рядом.
— Быстро дойдем.
Хотел еще Алексашка спросить, большой ли город Хлипень, будет ли такой, как Пинск. Но не спросил. Подумал, что брать его будет нелегко.
Чем ближе город, тем тише разговаривают казаки. Наконец совсем умолкли. Только топот копыт на шляхе да позвякиванье уздечек. Лес стал редким. Вскоре показалась светлая полоска поля, и вдали, сквозь стволы старых, обомшелых сосен виделся город: длинная вереница домов и над ними купол церкви и острые крыши двух костелов.
— Хлипень!..
Издали Алексашке не видны ни стены, ни ворота, ни те, кто их охраняет. Хлипень, как и Пинск, прижался к реке. Ее не видно из-за леса. Гаркуша говорил, что река большая, глубокая. Атаман неподвижно сидит в седле, смотрит на город. Только ему одному известно, что там, в Хлипене, есть лазутчики, которые должны подать сигнал. Гаркуша ждет. Долгая гнетущая тишина мучит казаков. Алексашка поглядывает на Гаркушу, на казаков и чувствует, как трепетно бьется сердце. Нет, ему не страшен бой. Сейчас он крепче и уверенней сидит в седле: за спиной у него надежные и верные братья.
— Дым, дым!.. — понеслось шепотом от седла к седлу.
— Горит!..
В двух местах, где высились острые крыши костелов, валили в небо густые, черные клубы дыма. Их колыхал ветер, и они, расползаясь, ложились одеялом над крышами хат. Гаркуша пошевелил носками стремена, подобрал повод.
— Пора!..
Коротко и тонко пропел рожок.
Рванулись кони и, выскочив из леса, пошли к городу напрямую, порыжевшим от осенних дождей полем. И сразу же понеслось над землей стоголосое:
— Слава-а!..
— Слава! — кричал Алексашка.
На городской стене вспыхнуло одно облачко, второе. Гром выстрелов покатился над полем. Алексашка не слыхал его. Припав к лохматой гриве коня, сжав зубы, он смотрел вперед. Одна лишь мысль стучала в голову, в виски: «Домчаться, долететь!.. За все… За обиды… За тех, которые полегли!..» Словно на крыльях кони. Сейчас нет силы, которая сдержала бы их. Видит: приподнялись в седлах черкасы и к низкому, дымчатому небу, что летело навстречу, будто молнии, неумолимо взметнулись сверкающие казацкие сабли…