«В Могилеве ж, и в Шилове, и в Орше, и в Копыси… всяких чинов люди говорят — как государевы ратные люди на Польшу и на Литву наступят и оне де под государеву руку готовы, а стоять против государевых людей нигде не станут».
ороль Речи Посполитой Ян-Казимир был встревожен — рушились планы, которые, казалось, были тщательно продуманы. В январе 1649 года в поход тронулось войско под началом гетмана Януша Радзивилла. Замысел похода сводился к тому, чтоб выйти на линию Пинск — Туров — Мозырь — Речица и оградить Белую Русь от нашествия казацких загонов с юга. Затем, по замыслу Радзивилла, поставив на колени взбунтовавшуюся чернь, ударить всем войском в тыл схизматику Хмельницкому. Король одобрил план похода, но уже в сере-, дине лета стало очевидным, что выполнить его полностью не удастся. Это подтверждали донесения гетмана. Если под Туровом сравнительно легко расправились с повстанцами, то Мозырь встретил упорством. Парламентер, посланный Радзивиллом, вернулся избитым, в изорванной одежде. Горожане отказались сдать город войску и приняли на стенах бой… Гетман объявил штурм, который продолжался несколько дней. Чернь и малочисленный отряд казаков не могли устоять против артиллерии. Кроме того, усиливающиеся морозы совершенно сковали действия повстанцев. Радзивилл ворвался в город. Сотни казаков и горожан были казнены. По приказу гетмана их сбрасывали с башни замка на обледенелые камни.
Неспокойно и в тылах армии гетмана. В Бобруйске разгоралось восстание. Гетман направил к городу отряд пана Валовича. На Березине завязались жестокие бои. В последнем пан Валович потерпел поражение и вынужден был отойти от Бобруйска. Гетман Радзивилл, разгневанный упорством повстанцев, послал в помощь Валовичу половину своего войска. Пехота и артиллерия осадили город, но штурмовать его не стали — слишком отчаянно дрались повстанцы, и Радзивилл не был уверен в быстром успехе. Снежной морозной ночью в город пробрались лазутчики. Богатые мещане и купцы поддались уговорам и, изменив повстанцам, открыли ворота. Войско ворвалось в город. Пан Валович жестоко покарал казаков и чернь. Казалось, на этом — все! Мелкие отряды, которые бродили по лесам, не представляли серьезной угрозы войску. И вдруг новое тревожное известие: под Менском вспыхнули кровопролитные бои. Отряд черни и казаков разбил два полка наемной немецкой пехоты. И, наконец, загремели выстрелы под Чериковом. Противоречивые сведения приходили из Могилева. В одних донесениях говорилось, что горожане Могилева верны королю. По другим вестям, богатая знать и купечество разделились на две половины. Одна из них тяготеет к русскому царю…
На Украине под Пилявцами Хмельницкий одержал победу над коронным войском. Теперь на пути к Варшаве у казаков не было преград. Ян-Казимир начал мирные переговоры с Хмелем, которые особенно нужны были обессиленной Речи Посполитой.
И, как злая насмешка, как злой рок, в начале апреля казацкий загон под началом Ильи Галоты, переправившись через Припять, внезапно ударил по войску гетмана Радзивилла. Удар был настолько сильным, что войско не смогло противостоять ему и откатилось к Речице с большими потерями. Кроме Галоты снова объявился загон Гаркуши. Радзивилл послал гонца в Варшаву. В письме гетман просил короля прислать подкрепление.
Ян-Казимир прочел письмо и остался недоволен действиями гетмана, но десять тысяч пехоты и конницы все же послал под Речицу.
Бутылка мансанильи распалила желание выпить еще вина. Пан Самоша знал, что вина больше нет, и все же снова заглянул в одну и вторую корзины. Он вздохнул и с сожалением посмотрел на пана Окрута и пана Вартынского:
— Нету, Панове!
Пан Окрут поднялся и ногой толкнул скамью. Она с грохотом ударила в стол. Зазвенели кубки и покатились по гладко струганным доскам.
— Прошу, шановные, ко мне. Кажется, есть еще бутылка…
Вышли из душной избы. Настроение было великолепное. Что ж, на это была причина. Три недели назад возле местечка Холмеч войско гетмана Радзивилла разбило отряд полковника Кричевского. Около тысячи казаков и черни было порублено. Остальные разбежались, как мыши, побросав сабли, протазаны и мушкеты.
Пану Вартынскому было душно. Он расстегнул сюртук, втянул воздух, бросил короткий взгляд на серебристую гладь Днепра, на домики, что прижались друг к другу.
— Как зовется это место? — спросил он Окрута.
— О, пан Вартынский! Ты спрашиваешь в который раз… Речица.
— Забываю, шановный. Речица… Славное место.
Они шли по кривой улочке, минуя тихие, словно безлюдные, хаты. Ночью прошел дождь, и в лужицах, будто в зеркале, сияло высокое голубое небо с мелкими кудрявыми барашками облаков. И вдруг из-под ворот выскочил на улицу поросенок. Хрюкнув и мотнув головой, он засеменил по улочке. Тут же хлопнула щеколда и бабий голос зацокал:
— Дюдка, дюдка!..
Увидав шановное панство, баба оробела и подалась назад. А поросенок заметался в лужицах посреди улицы, разбрасывая брызги. Пан Вартынский выхватил шпагу.
— Ах ты, паршивая тварь! — воскликнул он.
У ворот завыла баба:
— Паночек, смилуйся!.. Не трогай, паночек…
Вартынский, прыгая через лужи и под хохот пана Окрута и пана Самоши потрясая шпагой, кричал: «Юс!..» Поросенок затрусил к воротам, но Вартынский опередил его и, полуприседая, сделал несколько шагов к животному, потом, выбросив правую ногу, сделал резкий выпад. Шпага легко пронзила поросенка, и он, оглашая улицу пронзительным визгом, свалился, отчаянно трепыхая ногами.
— Цудовно! — задыхался от смеха пан Окрут. — Так грациозно и решительно поразил одним ударом! Цудовно!.. Эй, баба, через час мы придем на шкварки… И не голоси, черт побери!..
Вартынский вытер шпагу листом подорожника.
— Ну, где мансанилья?
— Пойдем! — пан Окрут показал на избу, в которой он остановился.
Хатенка была низкая и тесная, с земляным полом и широкими полатями на половину избы. Окрут приказал хозяину — щуплому седенькому мужику — убрать старую слежавшуюся солому и принести свежего сена. И еще приказал мужику убраться вместе с бабой в клуньку, что была пристроена к хате. Жильем пан Окрут был доволен, как и своим положением: как-никак писарь канцелярии войска Его ясновельможности гетмана Радзивилла — особа немалая. В любую минуту дня он мог свободно входить в кабинет гетмана. Такая привилея дана не многим. Это высоко ценили Вартынский и Самоша. Несмотря на то что были с Окрутом друзьями, относились к нему с особым почтением. Заискивание и подобострастие Окрут принимал как должное, хотя держался, с друзьями просто и доверительно.
— Пойдем! — Окрут толкнул тяжелую дверь.
Дверь оставили раскрытой — светлее в хате. Окрут вытянул из-под полатей продолговатый деревянный баул и отбросил крышку. Достав бутылку, потряс ею над головой.
Мансанилью разлили в кубки. Терпкое вино приятной теплотой расползалось в груди, начинало кружить голову. Снова наполнив кубок, Вартынский поднял его.
— За славную победу!..
Пан Самоша не замедлил спросить:
— За которую будет?
— За которую есть! — торжественно поправил Вартынский.
— Разбитый схизмат под Холмечем еще не победа, шановный.
— Неужто не победа? — Кубок вздрогнул и замер в руке Вартынского.
— Ты слыхал, что под Менском появились схизматики? Их немало.
— Не потому ли пан Самоша бежал оттуда? — со злорадством рассмеялся Вартынский.
Самоша почувствовал себя оскорбленным. Он никогда не был трусом и всегда стремился к баталиям. Но если это не удавалось — не его вина. Подканцлер Великого княжества Литовского пан Казимир Сапега считал, что Самоша нужен в Вильне. В войско гетмана Радзивилла Самоша был послан подканцлером с квартяными делами. В штаб-квартире гетмана он и встретился со старыми друзьями Вартынским и Окрутом. Промолчать на злое слово Вартынского не хотел.
— Это ты бежал от схизмата Кричевского.
— Лгарь! — побагровев, закричал Вартынский, хотя и знал, что пан Самоша говорил правду.
О том, что Самоша не лгал, знал и пан Окрут. Он был свидетелем тому, когда войско гетмана приблизилось к Лоеву и начало готовиться к переправе на левый берег Днепра. В этот час из тыла нагрянули казаки схизмата Кричевского. Бой продолжался около двух часов, и черкасы не имели успеха. Кричевский понял, что войска не одолеют, и пошел на уловку. Он приказал своему левому флангу начать отступать. Гетман понял отступление казаков по-своему и решил, что они не выдерживают натиска драгун. Радзивилл направил на этот участок все свои резервы. В этот час правый фланг Кричевского развернулся и зашел в тыл войску гетмана, а левый фланг вновь пошел в наступление. Драгуны не выдержали и начали отходить. И только случай спас войско от неминуемого разгрома. Днем ранее гетман. Радзивилл послал кавалерийские отряды навстречу казацкому войску. Гусары не встретили Кричевского и возвратились назад именно в тот критический момент отступления. Казаки не выдержали удара свежих сил. В этом бою Кричевский был ранен, и как ни защищали его черкасы, рейтарам удалось пленить казацкого предводителя…
— Лгарь! — повторил Вартынский с презрением. Он залпом допил вино и бросил кубок на стол. Кубок со звоном покатился.
Окрут подхватил кубок и, предвидя близкую ссору, примирительно сказал:
— Шановные, стоит ли пикироваться?
— Пан Вартынский со мной разговаривает, как с быдлом! — в голосе Самоши слышалось железо. — Как смеет?!
— А пан Самоша забыл, что я княжеского рода и схизматам спины не показывал.
— Войско бежало, и ты бежал! — настаивал Самоша. Глаза его сверкали. На высоком бледном лбу вздулась тоненькая синяя жилка. Было видно, как в ней пульсирует кровь.
— Неслыханная дерзость! — Вартынский поджал губы. — Я не потерплю этого.
Пан Вартынский положил руку на эфес шпаги, бросив выжидающий взгляд на Самошу. Тот ответил кивком круглой лысеющей головы. Они обнажили шпаги одновременно. Окрут замахал руками.
— Прошу вас, шановные!.. Нет причины драться… Немедля помиритесь! В моем доме…
— А моя честь?! — в бешенстве закричал Вартынский. — На шпаги!
— Не позволю, как с быдлом! — губы Самоши дрожали от негодования. — Я готов!
— Только не в моем доме, шановные, — молил пан Окрут.
Пан Вартынский выбежал из хаты. За ним — Самоша и Окрут. На узкой тропинке, что вела к хате, Вартынский и Самоша скрестили шпаги. Торопливо зацокала сталь. Слегка наклонившись вперед, пан Вартынский короткими пружинистыми шагами, припадая на правую ногу, наносил быстрые и легкие удары по шпаге Самоши. Тот, медленно отступая, парировал их. Вартыский был выше ростом, и теперь особенно сказывалось это преимущество. С пылающими глазами он яростно наступал, нанося то правые, то левые удары. Это, видимо, разозлило пана Самошу, и он, несколькими сильными ударами отбрасывая шпагу Вартынского, пытался найти удачный момент для решительного удара. Распаленный, на какое-то мгновение укоротил дистанцию. Вартынский воспользовался этим, легким ударом отвел шпагу Самоши и, сделав стремительный выпад, метнул острие в грудь Самоши.
Пан Самоша, охнув, схватился за грудь. Несколько мгновений он стоял, широко расставив ноги и тяжело дыша. Внезапно ноги его подкосились, и он упал на тропинку, не отрывая от груди руку. Пан Окрут видел, как по растопыренным пальцам расползалась кровь.
— Ах, шановные, что вы наделали! — и бросился к пану Самоше.
Не мешкая, пан Окрут побежал за драгунами и лекарем. Драгуны внесли Самошу в хату. Рана оказалась не глубокой. Ее перевязали.
Через час Окрут стоял перед гетманом Янушем Радзивиллом. Гетман расположился в ксендзовском доме, что стоял на высоком берегу Днепра. Радзивилл сидел в походном кресле возле окна и, казалось, не слушал, о чем доносил Окрут. Взгляд гетмана был устремлен вдаль, сухое, восковое лицо было неподвижным, будто окаменевшим. Наконец тонкие губы вздрогнули, разжались. Окруту показалось, что в устах проскочила саркастическая улыбка.
— Что не поделили? — спросил сухо гетман.
— По глупости, ваша ясновельможность. Слово за слово. Один гордый, и второй не меньше. Нашла коса на камень…
— Обоих бы их на псарню да высечь! Мало того, что казаки не дают покоя, так еще один одному кровь пускают… — Гетман скрестил на груди руки. Под щеками дрогнули желваки.
— Так, ваша ясновельможность. Совсем не вовремя.
Радзивилл откинулся на спинку кресла. Тонкие, сухие пальцы вцепились в подлокотники. Гетман покосился на столик.
— Садись. Будешь писать… его милости… королю…
Окрут сел за столик, придвинул ближе перо и пузырек с чернилами. Гетман говорил медленно, видимо, продумывал каждое слово. Радзивилл вдруг умолк и резко приказал:
— Читай!
— «С божией помощью удалось нам разгромить армию Кричевского под Лоевом: Самого полковника Кричевского взяли в плен. Я приказал лучшим лекарям не отходить от него, любой ценой поднять на ноги, но проклятый схизматик точно онемел. Я приказал послать к нему попа, в надежде, что, исповедуясь, он разболтает много такого, что знает — ведь он кум Хмеля…»
— Так… Теперь пиши дальше!
Окрут обмакнул перо.
— «…Но когда сказали проклятому схизматику, что к нему придет поп, он ответил: „Тут надо сорок попов, дайте лучше ведро холодной воды“. Кричевский подох, ваша милость… Двигаться дальше, на Киев, — не могу. В тылу у меня ширится восстание. Во главе черни стали какие-то Макитра и Натальчич, у них универсалы Хмельницкого. Я назначил по пять тысяч злотых за головы этих разбойников. Пока не покончу с ними, вперед не пойду…»
Гетман доносил королю о положении в крае, еще раз напомнил о надобности нового набора наемного войска.
Окрут писал и думал о том, что разгром армии Кричевского не принес спокойствия. По всей видимости, гетман Радзивилл направит войско под Могилев — там сейчас поднимает голову чернь. В той стороне объявились новые загоны черкасов, которые ведет казацкий наказной гетман Иван Золотаренко.
Гетман Радзивилл поднялся из кресла и, тяжело ступая, подошел к столику, на котором стояла бутылка французского пунша и серебряный кубок. Наполнив кубок и отпивая маленькими глотками, приказал:
— Пана Вартынского с отрядом в пятьдесят сабель отправить в Могилев… Сегодня же…
В Могилев пан Вартынский отправился охотно. В городе, неподалеку от церкви всемилостивого Спаса, стоял дом его дяди, богатого и знатного пана Константы Поклонского. Несколькими годами ранее Вартынский дважды бывал в Могилеве. Ему нравился этот тихий и богатый город на правом высоком берегу Днепра. И, вместе с тем, зная прошлое города, относился к нему настороженно. Пятьдесят лет назад, когда к Могилеву прибыл полоцкий архиепископ пан Загорский, горожане закрыли наглухо ворота. Архиепископ был потрясен неслыханной дерзостью и провел бессонную ночь в Буйничском монастыре, что в восьми верстах от Могилева. Рано утром прибыл в Буйничи ксендз и поведал архиепископу, что могилевцы не хотят признавать более пана Загорского своим владыкой, ибо переходить в унию не желают. Архиепископ уехал ни с чем. А через двадцать лет с тем же делом направился в Могилев архиепископ Иосафат Кунцевич. И ему пришлось стоять под воротами. Злое письмо отправил архиепископ королю Сигизмунду. Король послал в Могилев войско. Зачинщикам непослушания на Ильинской горе близ Успенской церкви срубили головы, а церкви опечатали. Православные не покорились и в унию не перешли. Службу свою отправляли в шалашах и дали клятву не отступать от веры. И только через пятнадцать лет по велению короля Владислава двери церквей были вновь отворены и горожанам возвращены их привилеи. В знак своей многолетней и трудной борьбы в том же году была заложена церковь Богоявления Господня. Город быстро рос и богател. Из Могилева тянулись купеческие обозы в Москву, Киев, Ригу, Новгород. Вверх и вниз по Днепру шли барки и байдаки с воском, льном, хлебом…
Сейчас Могилеву отведено весьма важное место на порубежье. Стоит город на перекрестке больших шляхов. Двигаясь к московским землям, миновать его невозможно. И русские стрельцы брали его четырежды в прошлом столетии. Теперь казацкие загоны нацелены на Могилев. В городе и его окрестностях пока тихо. Но тишина эта коварна. Чернь может подняться сразу во всем старостве… Могилевской черни, как и всей черни Белой Руси, верить нельзя.
На третий день отряд подошел к Могилеву. Вартынский спустился с кручи к Днепру. Умылись в тихой, легкой воде, искупали уставших лошадей и потом направились в город. Стража долго не раскрывала ворота. Осматривала через бойницы конников да расспрашивала, куда и зачем едут. Только потом медленно разошлись тяжелые дубовые створки. И хоть в Могилеве шляхетного города не было, но центр имел внутренний вал, стены и ворота. В городе людно. Крамники раскрыли двери и стоят в ожидании покупателей. Только тех все меньше и меньше. Время неспокойное, и люд прячет деньгу, живет скупее и экономнее.
Пан Вартынский придержал коня у крыльца дома, ловко соскочил с седла и, вбежав на крыльцо, толкнул дверь. Вышла навстречу служанка и отпрянула к стене, пропуская пана. Вартынский бросил дерзкий взгляд на розовощекую девку и, проскочив в покои, попал в объятия дяди Константы Поклонского. Высокий и худой, он обнял длинными руками племянника, глубоко вздохнул и, прищурив глаз, спросил:
— Куда путь держишь?
— Сюда, в Могилев. Ясновельможный пан гетман Радзивилл отправил с драгунами.
— Славно, шановный! Войско нужно в городе.
— Здесь спокойно?
— Так. Драгуны не помешают. Ну, пойдем, пойдем. — Поклонский взял за локоть племянника и повел в гостиную. — Как там в войске?
— Лагерем стоит под Речицей. Черкасов порешили в бою. Здрайца Кричевский душу отдал.
— Кричевский?! — радостно воскликнул Поклонский. — В бою?
Вартынский помотал головой.
— Раненого увозили черкасы. Его настигли гусары и взяли в плен. Так он, скотина, голову сам себе раскроил о колесо.
— Вот оно как!.. Поделом ему собачья смерть.
Поклонский усадил племянника за стол, который немедля накрыли слуги. Трое суток Вартынский был на сухих харчах и теперь с охотой принялся за сочную распаренную баранину в тушеной моркови. Ел и запивал виноградным сухим вином.
— Что в Могилеве? — жуя мясо, Вартынский из-подо лба посмотрел на дядю и подумал: осунулся пан Константы, но глаза по-прежнему орлиные.
— Как видишь. Бродят шайки вокруг.
— Так. Чернь ждет черкасов.
— Кто знает, кого ждет. Черкасов, а может, московитов. Известно, что русский царь помышляет о войне и готовится к ней.
Вартынский знал, что тревожит дядю. Под Могилевом, у Чаус, имение пана Константы. Земля там угожая. И если пойдет русский царь на выручку Хмелю, то из смоленского порубежья дороги на Украину лежат через Могилевские земли. Словно разгадав мысли дяди, Вартынский допил вино и, поставив возле бутылки кубок, осторожно заметил:.
— Дряхлеет Речь и слабеет.
Поклонский поднял на племянника глаза.
— Я так думаю, шановный. — И, понизив голос: — Державный не может теперь уберечь земли подданных. Панство должно само думать.
О чем должно думать панство, Поклонский не сказал. Но Вартынский хорошо знал дядю. Прежде чем говорить что-либо, пан Константы поразмыслит да прикинет, потом уж выскажет. Расспрашивать дядю не захотел. Решил, раньше-позже выскажет сам. Но Поклонский вдруг подытожил разговор.
— Время покажет. Ждать осталось недолго. Русский царь играть в молчанку не будет…
Поклонский легко встал из-за стола, прошелся по гостиной и, словно вспомнив, раскрыл дверь и приказал служанке:
— Девка! Стели пану постель, и поживее! С дороги отдыхать будет.
Вартынский не стал ждать, пока девка постелет, а следом прошел за ней. Минуту стоял у дверей, разглядывая сильные загорелые ноги. И когда та склонилась, застилая простыню, подошел сзади и, обняв, потянул на кровать. Она забилась, стараясь освободиться от цепких рук.
— Пусти, пане!..
— Ну чего ты боишься, дура, чего боишься?.. — жарко шептал Вартынский, заламывая руки девке. Освободившись, она вскочила, поправляя задранное платье. Вартынский разозлился, сверкнул глазами:
— Стели и убирайся вон, скотина!..
Пуля ударила в грудь, и Кричевский свалился с лошади. К нему бросились казаки и, подняв, на руках унесли в перелесок. Кричевского положили в телегу, и черноусый жилистый казак, в изодранном кунтуше и без шапки, показал обнаженной саблей в сторону леса:
— Погоняй!..
Алексашка ударил вожжами по крупу коня. Около десятка казаков, сдерживая разгоряченных коней, потянулось рысью за телегой, которая поскрипывала на лесной, неровной, изрезанной корнями дороге. Кричевский лежал на спине с закрытыми глазами, тихо стонал. Алексашка поглядывал на его округленное бледное лицо. Когда телегу подбрасывало, натягивал и отпускал вожжи. Он прислушивался к грохоту боя, который постепенно затихал, к крикам раненых и думал о том, чтоб побыстрее уйти поглубже в лес. Не успели отъехать и четверти версты, как послышался за спиной топот. «Погоня!..» — мелькнула мысль. Алексашка не ошибся — отряд гусар с обнаженными саблями мчался вослед. Казаки окружили телегу, чтоб защитить своего атамана. Засверкали сабли. Алексашка, кусая до крови губы, вцепился руками в дробницы, проклиная свою беспомощность. Через несколько минут половина стражи черкас была порублена. Телегу окружили. Гусар в голубом камзоле, в кирасе, приказал:
— Поворачивай коня!
Алексашке ничего не оставалось делать. Задергал вожжу. Телега медленно развернулась между обомшелых вековых сосен. Расступились гусарские кони, пропуская ее вперед. Алексашка дергал одну вожжу, и лошадь послушно ткнулась в густой олешник.
— Куда прешь?! — гаркнул гусар. — Дорогу не видишь?
Алексашка соскочил с телеги и стремительно бросился в кусты. А вослед неслось:
— Стой, пся крэв!..
Грохнул выстрел. Пригибаясь, Алексашка бежал без оглядки, лишь выбирая погуще кусты. Олешник хлестал по лицу. На мгновение остановился, чтоб перевести дух. Прислушался. Погони не было. Постоял малость, подумал и уже более спокойно затрусил по мягкой, пахнущей прелью земле. Несколько раз останавливался, поглядывая на еще высокое солнце, прикидывал, с какой стороны Сож, и шел к реке. Но реки долго не было. Потянулся старый еловый лес. В нем было сыро и хмуро. Где-то далеко хлопнул мушкетный выстрел, Алексашка смекнул, что долетел он из того места, где был бой. Значит, он забрал слишком вправо. Тогда повернул на запад солнца. И, может, через час вышел к Сожу. Пригоршнями брал прохладную воду и пил жадными большими глотками.
Вечерело. Алексашка устал за длинный и трудный день. В голове шумело, и ноги не хотели идти. Он нагреб несколько охапок моха и, положив его под сосной, сладко растянулся. В лесу было тепло и спокойно. Теперь мог подумать и разобраться в том, что произошло. Само собой разумеется, что в планах и замыслах атамана Кричевского Алексашка понять ничего не мог. Пожалуй, сотники этого тоже не знали. Было ясно одно, зря Кричевский не поставил в засаду сотню. Все могло быть иначе. Теперь загон разбит и собрать его не удастся. Кричевского посадят на кол или отрубят голову. Думал Алексашка, хорошо ли сделал, что оставил атамана. Вернее было б принять смерть вместе с ним, вместе с теми, с кем делил тяготы ратной жизни. Но везти в плен своего атамана — не разрешала душа. Правильно сделал, что бежал. Только куда теперь податься? Слыхал Алексашка, что где-то возле Хлипеня объявился загон казацкого полковника Золотаренко. Идти туда? Места знакомые. Еще можно заглянуть в деревню, где остался Фонька Драный нос. Наверно, поправился Фонька. Год прошел, ровно год с того часу, как порубали Фоньку. А может, и впрямь туда? С этими мыслями и уснул. Спалось Алексашке крепко.
На зорьке раскрыл глаза и поднял голову, прислушался. Не мог понять, приснилось ему или почудилось в дреме: прокричал петух. Нет, не почудилось — через четверть часа снова услыхал его голос. «Деревня рядом», — обрадованно подумал Алексашка. Он направился к жилью, которое оказалось совсем близко. На опушке леса, около реки увидал несколько хат. Убедившись, что в деревне нет войска, Алексашка вошел в первую. В хате уже не спали. Возле печи возилась баба. В люльке енчил ребенок. На лавке, возле оконца, сидел старик, почесывая жидкую седую бороденку. Вслед за Алексашкой в хату вошел мужик и поставил на лавку ведро с водой. Он посмотрел на Алексашку и кивнул:
— Садись, чего стоишь?
— Спасибо. Не стомился за ночь, — и сел возле старика.
— Ночевал в лесу?
— Ночевал, — признался Алексашка и был уверен, что больше хозяин ничего спрашивать не будет.
Старик тяжело вздохнул.
— Нонче не сидится люду в хатах. Все в пути, все в дороге. Ищут жизнь лучшую да красившую. А где найдешь ее в сумятице людской и разоре? Люди кровь льют, с мечом один на одного ходят. — Старик закряхтел и неодобрительно покачал головой. Перекрестившись, уставился на Алексашку. — Откуда и куда идешь, человече?
— Хожу по белу свету, — уклончиво ответил Алексашка.
— Вижу, что ходишь, ежели казацкая одежда на плечах. А говор у тебя наш.
Алексашка раскрыл от удивления рот. Он свыкся с одеждой казацкой и думать не мог, чтоб она выдала его с первого взгляда. Растерялся и не знал, что ответить старику. Решил, что прятаться нечего: чернь — люд свой.
— Все верно, отец. Куда путь держать буду, еще не знаю. Господь бог укажет дорогу.
— Правду говоришь. И тебе и братам твоим.
Кого имел в виду под братами старик, Алексашка не понял. То ли чернь, то ли черкасов.
— У каждого своя дорога, — вставил молчавший до сих пор хозяин избы.
— Всем едина, сын мой, — возразил старик.
Подумал Алексашка, что старик не родня хозяину, ежели в спор вступили. Свои давно б договорились.
— Ты, отец, далеко путь держишь? — наугад спросил Алексашка.
— Держу, — твердо ответил старик. — Гробу господню поклониться.
— В далекие края, — сочувственно кивнул Алексашка. — Из каких мест, отец?
— Воскресенского монастыря града Дисны.
У Алексашки захолонуло дух.
— Что под Полоцком?
— Он и есть. Нешто ты знаешь те земли?
— Бывал там. А ты в Полоцке бывал, отец?
— Отчего не быть? В тридцати верстах.
— Расскажи, как там в Полоцке.
— Везде одно, — старик опустил голову и потупил взор. — Жить несладко. Ропщет люд и ждет милости божьей.
— Не бунтует чернь?
— Тихо. — Старик поднял голову. — Тихо. Уповают на царя.
Алексашка согласно кивнул:.
— Уповать мало.
Старец хмыкнул и догадался о мыслях Алексашки.
— Есть славный муж, дисненский игумен Афиноген. Задумал втайне идти к государю Ликсею Михайлычу. Что из этого получится — не ведаю. Может, и смилостивится государь.
— Скажи, ляхи в Полоцке сидят крепко?
— Крепко, — снова хмыкнул старик. — Когда б их шевелили, как у Речицы…
Хозяйка поставила на стол миску толченого лука, заправленного маслом, и кувшин с квасом, положила преснак и ложки. Старик перекрестился. Следом за ним хозяин и Алексашка.
— Чем богаты, — пробасил хозяин.
Придвинули лавку к столу. Ели молча. Жевал Алексашка пахучий лук и думал о том, чтоб податься в родные края. В Полоцк — рискованно. Его помнят и схватят. А вот в Дисну… И там собрать отряд… Если только игумен Афиноген…
— Не был вчера у Сожа? — спросил старик, вытирая ладонью усы и бороду.
— Был, отец.
— Отважен, — похвалил старик. — Пусть сбережет тебя господь. А теперь что?
— Не знаю, — повел бровью Алексашка и подумал, что старику известно о гибели загона Кричевского. — Может, в родные края подамся, под Полоцк.
— Если будешь в Дисне, игумену Афиногену поклонись. Скажи, старец Змитрий жив и, даст бог, вернется с горы Афонской… Тогда уж и на Московию…
Так и не досказал старик, пойдет ли с игуменом на Московию или имел другое в мыслях.
— Передам, коли доберусь.
Хозяин избы вывел Алексашку к старому, обсаженному березами шляху и наказал:
— У Сожа еще дорога есть. На нее не ворочай. На реке гетмановы байдаки стоят. На третий день будет место Быхов. А на четвертый град Могилев. Дальше не знаю. Люди добрые скажут.
— Там я малость сам знаю… Спасибо тебе за приют.
— Что там спасибо!.. Шагай.
Стоял погожий июльский день. Идти было легко. На ногах у Алексашки старые капцы. Кунтуш отдал мужику — чтоб глаза людям не мозолил, — взял у него старенький, легкий армячишко: как-никак в лесу ночевать придется. Шел и думал, что, добравшись до Дисны, сумеет ли собрать хоть малый загон. Всю надежду питал на игумена Афиногена. Ежели он, как говорил старец Змитрий, на русского царя уповает, то даст свое благословение. А как воевать с панством, Алексашка теперь знает. Год в седле качался и с казаками в таких сечах бывал, что как вспомнит, мороз спину дерет. Думал Алексашка, правильно ли делает, что подался в родные края. Разумом понимал: рискованно. А сердце звало к Двине.
Два дня шел Алексашка глухими сосновыми лесами, березовыми рощами, полянами, усеянными душистыми травами. Полным-полно в лесу ягод — черники да малины. Под Могилевом забрел в малинник, чтоб полакомиться ярко-красной спелой ягодой. Так увлекся, что не слыхал, как подошли сзади. Вздрогнул, когда услыхал тяжелый хрипастый вздох. Повернулся — и захолонуло дух: в двух шагах на задних лапах замер медведь. Ему было жарко, и розово-белая пасть широко раскрыта. Маленькие круглые глазки, словно ягоды спелой черники, смотрели на Алексашку. Лоснящаяся бурая шерсть на животе взъерошена. Тяжелой лапой медведь отмахивался от оводней, которые кружили над головой. Алексашка попятился. Медведь засопел и тоже сделал несколько шагов. Алексашка бросился к шляху. Бурый — за ним. «Задерет…» — мелькнула мысль. Выбежав на шлях, во весь дух пустился по дороге. Медведь не отставал. Его тяжелое сопенье и гулкое шлепанье лап слышались рядом. Алексашка остановился и что было мочи закричал: «А-у-у!» Косолапый тоже остановился. Ему, видимо, надоела эта игра и, переваливаясь с лапы на лапу, медленно сошел с дороги и остановился у березы. Алексашка медленно попятился и, отойдя шагов десять, снова бросился бежать. Медведь не смотрел в его сторону.
Пробежав версту, Алексашка перевел дух. Сел на траву, отдышался, вытер потное лицо. Вспомнил, что в малиннике остался армяк. Смотрел на чащобу, что подступала к самому шляху, и думал: полно зверя в лесах. В еловых ложбинах волки логова роют. В осинниках на сухих плешинах бродят сохатые. Среди мшистых купин устраиваются на лежку зайцы. А соболей, да белок, да всякой всячины — полным-полно. Когда загон стоял в лесах, зверь обходил людей, и не думалось Алексашке, что не так уж и спокойно в чащобе. Ан на тебе. Боязно стало ночевать в лесу.
Под вечер Алексашка пришел в деревню. В ней, как и в других, было тихо и пусто. И все же люд был. Возле одной из хат отрок тесал лесину. Алексашка подошел. Тот замялся, увидав незнакомого человека, но оказался разговорчивым.
— До Мугулева верст со двадцать, — говорил он. — Прямком, може, десяток. Да не ходили прямком. Болото…
Заходить в Могилев Алексашке не хотелось. А есть ли обходной шлях, отрок не знал.
— Казаков не слыхать?
— Говаривают про казаков, — отрок повел плечом. — Только никто не видал их.
Алексашка присел на завалинку. Хотелось есть. У отрока не хотел просить хлеба. А в хате услыхала разговор старуха. Вышла, щурясь, рассматривала Алексашку.
— Казаки объявились? — спросила она отрока.
— Не знаю, — буркнул отрок. — Человек говорит.
— Что за человек? — уставилась старуха. — Странник ли?
— Странник, — согласился устало Алексашка.
— Не стар, а странник. Иди в хату, отдохни…
Не просил Алексашка, а старуха налила миску крупника.
— Хлеба нет, — словно извинялась старуха. — Не хватает от лета до лета.
Старуха спросила, откуда идет Алексашка, куда держит путь, встречал ли на дорогах черкасов и правда ли, что черкасы несут грамоты, что отныне люд литовский будет под рукой русского царя.
— Про грамоту не знаю, — ответил Алексашка. — Ходит молва, что царь заступится за чернь.
Показалось Алексашке, что лицо старухи засветилось.
— Чтоб слова твои сбылись, — старуха перекрестилась и отроку в открытую дверь: — Иди, Лука, крупнику хлебни!
Десять дней был в пути Алексашка. Шел через места Орша, Сенно, Ушачи. И везде слыхал разговоры про черкас, которые ведут войну с панством, про русского царя Ликсея Михалыча. Когда с правой руки обходил Полоцк, до которого было верст пятьдесят, млела душа и сильней билось сердце.
К Дисне подошел в полудень. Показались кресты Воскресенского монастыря, крыши хат. И вдруг оробел Алексашка. Остановился в раздумье у берега Дисны-реки, за которой лежал город. Где-то правее должна быть Двина. Но ее не видно. Приметил только мост. На него не пошел — боялся стражи. Да и платить нечем. Три злотые, зашитые в порты, берег на трудный час. Алексашка нашел брод и перебрался через него.
В Дисне Алексашка никогда не был, но слыхал о городе, что он многим меньше Полоцка и Пинска, стоит на сухом песчаном месте, зажатом реками. Алексашка миновал пустынную и тихую рыночную площадь, за которой виднелись белые стены монастыря. Вдоль каменной ограды прошел к воротам. Они были раскрыты. В глубине двора стоял дом на два этажа. Направился к дверям. В полутемном коридоре было прохладно, пахло плесенью. Откуда-то из темноты бесшумно выплыл хромой бородатый старец. Он остановился поодаль, ожидая, что спросит Алексашка.
— К отцу Афиногену.
Сиплый голос ответил:
— В своих покоях игумен… — и заковылял к двери.
Костлявой рукой старец показал на пристроенный к дому флигель. Алексашка направился к нему. На пороге встретил смотрителя.
— Жди, — попросил он.
Алексашка ждал долго. Наконец растворилась дверь и показался сухой седобородый старик в старой, выцветшей рясе. Длинное лицо его было изрезано тонкими морщинами. Под седыми бровями светились живые, подвижные глаза. Он испытующе посмотрел на Алексашку.
— Зачем надобен тебе, сын мой?
— Старец Змитрий велел поклониться тебе, — Алексашка склонил голову.
— Где свели вас пути? — Афиноген скрестил на груди руки.
— Под Речицей я в казацком загоне был. Родом из града Полоцка. Домой вертаться не могу — беглый.
— Чем помогу тебе?
— Молю богом, дабы приютил.
— Пойдем в келью, — предложил отец Афиноген.
Алексашка шел следом по крутым скрипучим лестницам. В келье отец Афиноген показал на скамейку. Алексашка сел. Потом долго и подробно рассказывал про обиды, которые чинил лейтвойт полоцкий пан Какорка, почему и как попал в Пинск, про Ивана Шаненю и последний бой под Лоевом. Отец Афиноген слушал, пощипывая бороду, и высокий лоб его то сходился в паутине морщин и складок, то становился гладким и прямым. Неподвижно и настороженно сидел игумен, когда рассказывал Алексашка о стремлении черни Пинска пойти под руку московского царя. Еле заметно вздрагивала седая бровь отца Афиногена.
Дивным показался игумен Алексашке. Сколько ни говорил о житии черни в Пинске, о жестоких боях, в которых лилась христианская кровь, — ни словом не обмолвился отец Афиноген, ничего не расспрашивал. Поднявшись со скамьи, проронил только одно слово: «Тяжко…» — и, подумав, сказал:
— У Левки на постое будешь…
Левка жил неподалеку от монастыря в просторной новой избе. Состоял он в цехе сапожников сафьяновой работы, был уважаем среди ремесленной братии. Два года назад у Левки померла баба. И он вскоре взял в хату молодую грудастую Татьяну, хотя самому было за пятьдесят и силой мужицкой не славился. В молодости Левка пострадал: ретивая побыла лягнула по голове копытом. Долго хворал Левка и оглох на одно ухо. Руки у Левки умелые. Пошивает так, что люди качают головами от удивления. Шановное панство заказывает Левке сафьяновые сапоги, башмаки для паненок и девкам обуток. Панство хорошо платило, и люд знал, что у Левки деньга есть. А Левка клялся, что только сводит концы с концами, ибо товар теперь дорогой. Левка встретил Алексашку по-свойски. Почесал затылок и сморщился.
— Мне челядник не надобен. Живи… Или ремесничать хочешь?
— Деньги нет начинать, — развел руками Алексашка. — Гол как сокол.
— Говоришь, коваль? — и подставил левое ухо.
— Коваль, — громче ответил Алексашка.
— Вступай в цех… Неси присягу и две копы литовских в цеховую скрынку. Потом стучи себе…
— Чем стучать? Ни молота, ни меха, ни железа.
— Ну так, — сочувственно согласился Левка, — в долг бери.
— Кто даст? — усмехнулся Алексашка. — У тебя возьмешь?
— Нету! — выпалил Левка и затряс головой. — Нету…
Чтоб Левка не тревожился за харчи, Алексашка положил на стол злотый. Левка взял монету, попробовал на зуб.
— А говоришь, деньги нет…
Появление в доме незнакомого мужика баба Левки, Татьяна, встретила безразлично. Только окинула пришельца коротким осторожным взглядом. А когда Алексашка перехватил этот взгляд, повернулась спиной, крутанув толстыми бедрами.
О том, что у Левки появился постоялец, городские цехмистеры узнали через несколько дней. И сразу же пошли толки. Одни говорили, что Левка взял себе челядника. Другие утверждали, что это вовсе не челядник, а коваль, который откроет свой цех. Всполошился дисненский коваль Ничипор: появился у него соперник. Встретив Левку, Ничипор кричал ему в ухо:
— Пущай идет, откуда пришел!.. Не потребен он здеся… Сами без дела сидим…
— Заходь в хату и ему скажи, — отвечал Левка.
Только Алексашка сам еще не знал, чем будет занят в Дисне. Открывать цех — не за что. В Пинске железа было не достать, а здесь тем паче. Да и понять не мог, почему игумен направил его на постой к Левке, если в городе есть ковали. И только пожив у сапожника, стал понимать, что к чему. По вечерам, когда в хате темнело и шить было трудно, Левка откладывал в сторону кожи, усаживался на низкой завалинке, подставив под грудь острые колени, и просил Алексашку рассказывать про то, что было в Пинске. Алексашка рассказывал. Однажды Левка признался, что вести доходили до Дисны, что чернь принимала их неспокойно и на то время притихли иезуиты и панство — боялись, чтоб не зашугало полымя здесь.
Присматриваясь к Левке, Алексашка понял, что сапожник — свой человек и говорить с ним можно открыто. Улучив момент, спросил:
— А если б зашугало здесь? Поднялся б ремесленный люд?
Левка долго думал:
— Не весь. Медовар Никита… Стригаль Ивашка… Канатник Филька… А коваль Ничипор не пойдет. Этот в унию перешел.
— С чего бы? — удивился Алексашка.
— Всяк живет своим разумом. Ничипор своим. Ему спокойней под унией. Ежели выгодно будет, и татарскую веру примет. Дисна не Пинск. Тут у нас кривым колесом катится.
Алексашка почувствовал, что говорит Левка с болью.
— В Пинске все на стену встали — казаки, ремесленники, бабы. Люд на мечи злато и серебро отдал.
— Здесь встали б, если б корысть была. Отец Афиноген на то благословение дал бы. Ничего не пожалели б.
— Мне думается, что у дисненцев и гроша не выпросишь.
— Ты почем знаешь? — обиделся Левка.
— Тихо здесь, как в заводи.
— Не видно тебе, что и где деется… Не очень с униатами ладим.
Алексашка согласился, что ему и вправду ничего не видно. В Дисне своя особая, не похожая на Полоцк и Пинск, жизнь. Чувствовалось, что не ремесленники здесь голова этой жизни, а есть другая невидимая ему сила. Не раз Левка упоминал игумена Афиногена. Алексашка пытался сравнить его с отцом Егорием, равно как и Левку с Иваном Шаненей. Но из этого ничего не получалось. Не схожи тот и другой характером и делами. Ударом сабли их, наверно, не снесть. И, словно в подтверждение этих мыслей, истошный бабий крик на улице. Алексашка подхватился, выскочила из хаты Татьяна. Увидали бабу, припавшую к частоколу. Она размазывала руками заплывшее кровью лицо.
— Люди!.. — задыхалась она. — Ляхи Никиту бьют!..
— Где бьют? — допытывались мужики.
— На делянке… — в слезах бормотала баба.
Мужики подхватили колья и пустились к делянке, что была в сосняке на окраине Дисны. Побежали Левка и Алексашка.
На делянке застали только медовара Никиту с сыном Сенькой. Они сидели на траве у перевернутого воза с дровами. Никита потирал голову. А отрок его, Сенька, зажимал ладонью расшибленный нос. Из-под ладони сочилась кровь и капала на рубаху.
— Что сталось?! — Алексашка с недоумением разглядывал Никиту.
Сюда же прибежала снова баба Никиты. Причитая, рассказывала, что налетели униаты табуном, допытывались, по какому праву Никита лес рубит, ежели в унию не переходит. Потом бить Никиту и Сеньку стали. Баба заступаться начала — и ей дали. Потом забрали коня и топоры и — ходу!..
— Люди добрые, чего деется?! — надрывалась баба.
— Не реви! — цыкнул на бабу Левка.
— Разбежалась, погань! — сжал зубы Алексашка. — Давай, мужики, воз поставим.
Телегу дружно подхватили и поставили на колеса. Потом набросали дрова и покатили в Дисну. Подталкивая телегу, Левка басил:
— Вот так, что ни день… Бесчинствуют…
Мужики собрались в хате Никиты. Шумно обсуждали событие.
— В суд магистратовый подавать надо, — тряс бородой канатник Филька. — Доколе терпеть будем?! Пускай рассудят.
— А что суд? — засомневался Алексашка. — В суде шановное панство сидит и тебя боронить не станет.
— Как не станет?! На то суд, чтоб боронил от кривды.
— Чьи злоты, того и суд…
Алексашка слушал, молчал. Он не верил, чтоб униаты взяли под защиту мужика, а вместе с тем была мысль: попытаться стоит. Интересно, что будет толковать панство?
— Подавай! — настаивал Филька.
На том согласились.
За два гроша писарь магистрата составил Никите жалобу на пана Альфреда Залуцкого, зачинщика драки. Никита кланялся писарю и допытывался, будет ли прок и станет ли суд читать ее.
— Станет, — утверждал писарь.
— А что вырешит?
— Того не знаю.
Три недели судья магистрата пан Лебединский не звал Никиту. Левка убеждал соседа, что жалобой той в магистрате печь растапливали и теперь Залуцкий будет еще пуще чинить обиды православным. Но в один из дней пришел писарь и коротко бросил:
— Пан Лебединский в суд кличет.
Никита обрадовался. Пришел к Левке и напустился на Алексашку, размахивая руками:
— Ты говорил, что забыта жалоба.
— Все равно не верю, — мотал головой Алексашка. — Такого еще не было, чтоб чернь боронили.
Никита пришел в суд с трепетным сердцем. Переступив порог, трижды поклонился пану Лебединскому. Потом подошел к столу и, разжав ладонь, положил пять грошей. Пан Лебединский деньги взял и небрежно бросил в ящик стола.
— Ты — медовар Никита?
— Я, — подтвердил ремесленник.
— Платишь в цеховую казну?
— Каждый год, пане.
— Значит, на пана Залуцкого жалобу подал?
— Так, пане. Своеволит пан Альфред. Похолков собрал и драку учинил. Коня и топоры забрал. Не винен я перед паном Альфредом. Рассуди именем божьим.
Судья прервал Никиту.
— Пан Альфред на тебя жалобу подал, — и скривил губы.
Никита растерялся, раскрыл широко рот. Наконец собрался с мыслями.
— Чем я винен перед паном?
Судья бросил тяжелый, испытующий взгляд.
— Тем винен, что наговоры вершишь. Потому и били.
— Отроду не вел! — Никита перекрестился.
— Пан Альфред пишет в жалобе, — судья поднял над головой лист и потряс им. — Пишет в жалобе, что по твоему наговору подохла корова, ламус по бревнам рассыпался, а похолок залез в печную трубу.
Никита почувствовал, как у него слабеют ноги, а в голове помутилось.
— Пане судья!.. Навет ведет пан Залуцкий… Перед Христом клятву даю!
— Тишей! — приказал судья, и когда Никита замолчал, побледнев от страха, спросил: — Какой веры?
— В церковь хожу, — прошептал Никита.
— В церковь, — хмыкнул пан Лебединский. — В церковь…
— Так, пане.
— Завтра судить буду в полудень. Иди!..
Прежде чем идти домой, Никита зашел к Левке.
Тот вздохнул.
— Идем к игумену Афиногену. Он знать должен. И ты иди, — сказал Алексашке.
Расчесав бороды и пригладив пасмы, втроем пошли в монастырь. Игумен Афиноген зазвал в келью. Алексашка снова дивился житью игумена: стол, скамья, широкая деревянная кровать. На столе пузырек с чернилами и тяжелые печатные книги. Лицо игумена было усталым и озабоченным. Он сел на скамью и положил тонкую бледную руку на книгу. Пальцы его задумчиво теребили страницы. Игумен выслушал Никиту. Потом сидел неподвижно, прикрыв глаза. Лишь изредка вздрагивали его веки, и ветер, влетая в раскрытое окно, шевелил жидкие седые волосы. Он-то понимал, что и речи быть не может о наговоре. Корова подохла оттого, что стара была. Ламус рассыпался потому, что нижний венец сгнил, а похолок залез в печную трубу с того, что пьян был и не знал, что делает… Пришельцы молчали, ожидая последнее слово игумена. Наконец он широко раскрыл глаза и обвел взглядом всех троих, словно увидал впервые. Остановившись на Никите, спросил:
— Неужто тебе неведомо, что сотворили иезуиты с Гаврилой?
Что сотворили дисненские иезуиты с Гаврилой, хорошо помнят Никита и Левка. Год десять назад судом обвинили Гаврилу в тайных чарах и наговорах. «Примешь веру католическую, выпустят, — твердил палач. — Не примешь, пеняй на себя». Дабы избежать мученической смерти, Гаврила засилился в тюрьме, но веры чужой не принял.
Плечи Никиты вздрогнули. Большой корявой ладонью провел по лицу, словно сгоняя сон.
— Прости, отец, что нарушили покой, — поднялся Никита.
За ним поднялись Левка и Алексашка.
— Буду в Полоцке, — пообещал Афиноген, сдвинув брови.
Мужики молча вышли.
— А что, если будет в Полоцке? — размышлял Алексашка. — Кому выскажет обиду?
— Не знаю, братцы, — растерянно шептал Никита. — Не знаю…
В хате на пороге встретила баба Никиты. Нос у нее распух. Под глазом расплылось иссиня-фиолетовое пятно. Увидав понурые лица мужиков, заплакала.
— Принимай унию, Никита, — посоветовал Левка. — И все обойдется.
— Что?! — у Никиты скривился рот. — От веры, Левка, не отступлю.
— Сгинешь, Никита, — пригрозил Левка.
— Чего ему гинуть?!. — зашевелился Алексашка. — Бежать надо.
— Куда бежать, хлопче? — спросил с отчаянием Никита. — Куда?
— На Русь беги. Там будет спасение. Медовар ты отменный. Приживешься, как другие.
— Бежать? — глаза Никиты блуждали. — А баба? А Сенька?
— Бабу бери и сына.
— Бросать хату, маемость…
— Хату там поставишь. На Руси леса хватает.
— Может, и правду Алексашка говорит, — закряхтел Левка.
— Как бежать, ежели коня забрали?
— Моего бери, — согласился Левка.
— Что, баба, делать? — Никита спросил жену.
Баба захлюпала еще пуще.
— Ты бабу не спрашивай. На воз и — ночью…
Никита заходил по хате, растерянно оглядывая стены.
— Тут родился… Пятьдесят год прожил… Теперь — бежать из родного угла? Чем прогневил бога? — голос его задрожал. — Потом и кровью нажитый скарб бросать… О, господи!..
Мало-помалу Никита успокоился и согласился, что бежать необходимо. Тюрьмы ему завтра не миновать. А не тюрьма — замучат иезуиты побоями и налогами.
— Сенька! — позвал Никита сына. — Укладывай воз. Да побыстрее. Как стемнеет — поедем.
— Куда, татка? — с тревогой спросил Сенька.
— Подадимся на Русь.
— А хата?
Никита не ответил, только махнул рукой.
Баба собрала кой-какие пожитки, уложила их на воз. Когда Левка привел своего коня, Никита выкатил бочонок меду, бочонок солоду, вынес три мешка ржи.
— Бери, Левка, за коня. И скарб бери весь. Ведра да кадки тоже забирай. Иначе пропадут. А в хате пусть Алексашка живет на доброе здоровье.
— Ехать спокойнее ночью. Панские залоги и лазутчики спать хотят и не сидят в засадах на дорогах, — поучал Алексашка. — До Орши доберешься, а там и порубежье рядом. Не робей только.
— Тебе все откуда ведомо? — спрашивал Никита, вздыхая.
— По-всякому приходилось, — уклончиво буркнул Алексашка.
Дождались полуночи. Плакала баба Никиты, плакала Татьяна. Левка обнял Никиту. Трижды расцеловались.
— Не поминай лихом! — глухо сказал Никита.
— Трогай!.. Ничего, на Руси не пропадешь!..
Конь легко потянул телегу, и она сразу же растаяла во мраке.
Тридцать три версты от Дисны до Полоцка игумен Афиноген Крыжановский прошел за день. Тяжело было шагать под горячим солнцем. Да и года уже такие, что ноги быстро устают — шестой десяток сказывается. В пути многое передумал. Но больше всего мысли были заняты тем, чтоб свидеться тайно с бурмистром полоцким Иваном Михновичем. Сделать это нелегко. Игумен Афиноген уверен в том, что с дома бурмистра иезуиты глаз не сводят. И если, упаси господь, перехватят переписку с Михновичем, не снести головы Ивану. А его, Афиногена, в лучшем случае изгонят. Могут сделать и проще: придушить в келье. Думал еще о том, как примет его воевода и престарелый гетман Януш Кишка. Да неизвестно еще, примет ли?
Бурмистр Иван Михнович жил на Великом посаде, немногим ниже замка. Уже смеркалось, когда игумен, плутая по узким коротким улочкам, подошел к большому деревянному дому, крытому тесом, и постучал в запертую дверь. Стучал и думал: «Коль двери на запоре — не ахти спокойно живут…» Наконец загремела щеколда, слегка приоткрылась дверь. Игумен узнал заспанное лицо служанки. Она тоже узнала Афиногена и, тихо вскрикнув «ой!», распахнула пошире дверь.
— Не спит Иван? — устало спросил игумен.
— Кажись, нет…
Иван Михнович услыхал говор, стал в споднем у двери. Увидев Афиногена, простер руки.
— Заходь, заходь! Слава богу, наконец собрался.
— Собрался, — кивнул игумен.
— Устал с дороги?
— Малость, хоть и невелик путь.
Михнович повел игумена в спальный покой и приказал девке, чтоб принесла снедь. Усадив Афиногена в плетеное ивовое кресло, сам уселся на кровать. Афиноген знал Ивана давно, уважал его за разум и преданность вере, хоть и служил тот в самом логове иезуитов. Михновичу иезуиты не верили, как и всякому православному, считали его схизматиком, но, вместе с тем, обходиться без него не могли. Бурмистр был именно той прокладкой между чернью, ремесленным людом, с одной стороны, и магистратом шановного панства — с другой. Чернь почитала бурмистра, хоть и терялась в догадках: вероотступник он или нет?
— Какие вести принес? — спросил, позевывая, Михнович.
Игумен махнул рукой и крякнул.
— Невеселые. Не дают житья иезуиты, глумятся над чернью. Третьего дня избили мужика Никиту, а затем, дабы вину с плеч свалить, в наговорах и чародействе винят. Ночью мужик на Русь сбежал.
— Из Полоцка тоже бегут на русские земли. Залоги вертают беглецов, бросают в тюрьму и секут.
— Хочу воеводу Януша Кишку просить, чтоб увещевал иезуитов. Сил больше терпеть не хватает.
— Слушать твоих речей воевода не станет, — уверенно заметил Михнович.
— Его воля. Высказать должен. Пусть знает, что чаша каплями полнится. А есть ли у тебя вести?
— Поведаю. — Бурмистр перешел на шепот. — Получил записку от игумена Кутеинского монастыря Иоиля Труцевича. И он моей думки придерживается, что в Москву тебе надобно идти и челом бить царю Алексею Михайловичу.
Игумен Афиноген призадумался.
— Знаю, что надобно в Москву. Под лежачий камень вода не течет.
— Что же держит тебя? — осторожно спросил Михнович, зная расчетливость игумена.
— Чьим именем просить государя? Думал ли ты об этом?
— Прости, почтенный, — не стерпел Михнович. — Прошлый раз сам говорил, что именем Полоцкого, да Новолукомльского, да Могилевского монастырей. Неужто это не Белая Русь?
— Так, Белая Русь. И не только на них кончается. А Менский, а Бобруйский, а Гомельский уезды? С монастырями бы теми переписку заиметь.
— И в тех землях чернь клокочет. Этого мало?
— Будто ты уговариваешь меня, а я противлюсь, — хмыкнул игумен Афиноген. — Я не против того, чтоб государю бить челом. Ежели ты, да игумен Труцевич, да Могилевский архиепископ Бобрикович такой думки — противиться не стану. Пойду.
— Когда думаешь?
— Сейчас не выходит, — подумал Афиноген. — Зиму прождем.
— Пусть по-твоему, Будешь ли ты до весны в Полоцке, не знаю. А писать тебе об этом не осмелюсь — перехватить иезуиты могут. Потому знай: ежели ратные люди московские приблизятся к Полоцку, сидеть сложа руки не будем.
За окошком была густая ночь, и совсем мало осталось до рассвета. Михнович и Афиноген улеглись. Один и другой долго уснуть не могли, кряхтели, ворочались с боку на бок. Утром игумен Афиноген выпил кварту кислого молока. От снеди отказался. Вытирая усы и бороду, расспрашивал Михновича, принимает ли гетман от челядников челобитные, а если принимает, то передает ли их магистрату и суду или бросает в печь на растопу.
— На растопу ли нет — не знаю. Только проку от челобитных мало. Зол гетман. А теперь водвоя.
Почему зол, игумен Афиноген знал. На Украине Хмельницкий одержал в бою новую победу. Много ляхов полегло, много крови пролито. Теперь панству надо новое войско набирать, нужны арматы и порох. Игумен взял кий.
— Пойду!
Игумен подошел к просторному дому гетмана и был остановлен строгим окриком часового:
— Стой, старец! Куда идешь?
Афиноген оперся на кий.
— До ясновельможного пана гетмана Кишки.
— Чего тебе до гетмана?
— По державному делу надобно.
— Кто ты есть, что державное дело маешь?
— Игумен Воскресенского монастыря Дисны-града.
— Проходи, да не шуми.
Возле двери снова расспрашивал слуга, зачем понадобился гетман и воевода пан Кишка. И, смерив долгим взглядом игумена Афиногена, приказал:
— Жди!..
Ждал игумен долго. Уже высоко поднялось солнце и время шло к полудню. Наконец вышел слуга.
— Иди! Да не очень дури голову.
Игумен переступил порог, прошел вторую дверь и оказался в залике с большими стрельчатыми окнами и витражами. В голубых, красных и желтых стеклышках весело играло солнце. Игумен сощурил глаза и увидел перед собой гетмана. Он сидел в глубоком кожаном кресле. Голубой камзол был расстегнут. Под ним сияло белизной шелковое белье. Поверх камзола на широкой парчовой перевязи висела сабля. Застыло сухое лицо. Наконец седые усы гетмана вздрогнули.
— Что хотел?
— Игумен Воскресенского дисненского монастыря Афиноген Крыжановский…
— Вшистко едно, — прервал гетман. — Говори, зачем пришел?
— Бью челом тебе, ясновельможный, и прошу твоего заступничества. Тяжко стало жить работному люду в Дисне. — Хотел было сказать «шановное панство», но вовремя прикусил язык и поправился: — Литовские люди чинят обиды, избивают чернь, обкладывают непомерными податями…
— Чего брешешь?! — топнул гетман. — Подданные короля чинить обиды не могут.
— Сущую правду говорю, ясновельможный. Лгать тебе непристойно.
— Тебя, старого пса, за такие речи повесить надо!
— Смилостивься, ясновельможный, — твердо продолжал игумен. — Не от своего имени пришел — беда людская заставила. Бабы и дети плачут, мужики молят бога, чтоб животы сберег…
— И не молите! — костлявым кулаком гетман Кишка стукнул в подлокотники кресла. — Управимся с Хмелем — всю нечисть высечем и церкви огнем попалим!
— На то воля господня, ясновельможный.
— Уходи! И больше чтоб не появлялся у меня…
С тяжелыми думами шагал игумен Афиноген. Словно приговор, все еще звучали слова гетмана: «Всю нечисть высечем…» Нечисть — значит белорусцев. Здесь — значит не только на полоцкой земле, а повсюду: в Дисне, Орше, Витебске, Могилеве, Менске — на всей Белой Руси. Надеется гетман, что сие произойдет, как разобьют Хмеля. Выболтал гетман Кишка тайные замыслы шановного панства. «Управимся с Хмелем…» А если не управятся? Ведь и такое может статься. Может. Воевала Речь Посполитая с Русью. Царь Иван уже брал Полоцк. На сей раз если придут ратные люди московские, то могут остаться навечно. Пусть бы сбылось!.. Выходит, надо торопиться в Москву.
Шагал игумен Афиноген, и обливалось сердце кровью от обиды. Выходит, лгарь он? Выходит, подданные короля не чинят разбоя? То чернь, виновата. И жалобу писать некому, и суда праведного нет. Сжал сухой ладонью кий. Есть божий суд! Решил: как придет в Дисну, отпишет архиепископу Могилевскому и игумену Кутеинского монастыря, чтоб знали…
Алексашка перебрался в хату Никиты. Хата была досмотренная. Татьяна перестелила на полатях свежую солому, убрала разбросанные пожитки. Когда вносила солому, словно невзначай зацепила Алексашку боком. Тот отпрянул в сторону, Татьяна покосилась:
— Чего стоишь на пути?..
— Не заметил.
— А ты замечай! — и загадочно сверкнула карими глазами. Вороша солому, усмехнулась: — Мягко спать будет… Глядишь, и бабу скоро приведешь?
Алексашка из-подо лба посмотрел на Татьяну, подумал: блудная.
— Приведу. А что?
— Ничего. За тебя любая девка пойдет.
И вышла, покачивая бедрами.
Алексашка ходил по хате, осматривая стены, заглянул в клеть. В углу наступил на что-то круглое, твердое. Для качалки — тонковато. И не дерево: слишком тяжелое. Взял в руки и удивился — шкворень. Такие видал только в панских каретах. Как попал он в хату Никиты, понять не мог. Тонкие шкворени куют из хорошего железа. И подумал, что не плохо бы в сарае приладить горн. А из шквореня могла выйти отменная сабля. Шкворень внес в хату и положил под полати.
В полдень, цепляясь за порог, в хату ввалился писарь магистрата, уставился на Алексашку.
— Где медовар Никита? Пусть немедля в суд идет.
— Нету Никиты.
— Куда подевался, что его нету? — недоумевал писарь.
— Вот так — нету.
— Ты кто будешь?
— Челядник цехмистера Левки… Перебрался в хату Никиты.
— Убег медовар?! — глаза писаря округлились, и он выскочил из хаты пулей.
«Сейчас будет медуха…» — в тревоге подумал Алексашка. И не ошибся. Не прошло и получаса, как возле дома остановилась коляска. Из нее выбрался судья пан Лебединский. В хату не входил, остановился у порога. Алексашка поклонился.
— Где медовар Никита? — зло спросил он.
— Не ведаю, пане. Когда пришел, хата пуста была.
— Неведомо?! — лицо судьи скривилось. — Говори, куда сбежал?
— Люди сказывали, в лес.
— Лгарь! — в бешенстве закричал судья. — С бабой и отроком сбежал. Не иначе, как на Русь!
Алексашка сообразил, что все сейчас может кончиться иначе: схватят его вместо Никиты и на том — конец.
— Может, и туда, пане. Только мне Русь не нужна, ибо в унию перехожу.
Судья в гневе поджал губы, но словам Алексашки поверил. Повернул голову к писарю.
— Снаряди трех воинов. Пусть скачут по витебскому шляху и настигнут схизмата! — круто повернувшись, пошел к коляске.
Алексашка облегченно вздохнул. Когда коляска, запылив, скрылась, перемахнул через изгородь и влетел в хату Левки. Тот наблюдал из сеней и догадался, в чем дело.
— Могут догнать, — и покачал головой. — Худо будет Никите. Кола не миновать…
Алексашка сел на лавку против Левки. Сапожник натягивал на колодку юфть и прихватывал ее крошечными деревянными гвоздиками.
— Ты ответь, Левка, неужто так жить будем и терпеть?
Сапожник не торопился с ответом.
— Что делать… Судьба наша такая.
— Судьба — судьбой. А я думаю иначе. Вот если б мужики поднялись все разом — в Полоцке, Витебске, Могилеве… Гляди, как черкасы сбивают спесь панству.
— Атаман надобен на такое дело.
— Атаман сыщется. Главное — начать. Я бы попытался…
— Ты?.. — молоток в руке Левки на мгновение остановился и потом с силой ударил по колодке. Гвоздик сломался. Левка взял другой. — Ты?..
— Я. Если б пособили…
— Чем пособить тебе?
— Дай, Левка, взаймы пять злотых… Вступлю в цех, горн сделаю, ковать начну. Долг отдам тебе сразу.
— Что ковать будешь? — насторожился Левка.
— Всякую потребщину. Сабли могу. Панство сабли брать будет.
Левка тихо рассмеялся:
— Сабли ковать — уметь надо.
— Умею, — убежденно ответил Алексашка и ближе придвинул скамью. — Не пожалей, Левка, пяти злотых. Отдам, не сбегу никуда. Вот тебе крест, отдам! У тебя кожа старая, непотребная валяется. Мех сошью. И за кожу уплатить клянусь!
Левка помолчал. Потом пристально посмотрел на Алексашку.
— Задумал ты, хлопче, опасное дело. Что из него получится, не знаю.
— Нельзя, Левка, сидеть и ждать, когда панство на колы пересажает и податями замучит. Если возьмем пики в руки, казаки придут на подмогу. Русь не оставит в беде. Я тебя в сговор не тяну. Каждый живет своим умом. На такое дело надобно решиться. А пособить — не откажи.
— Ладно, подумаю, — пообещал Левка.
Два дня Левка думал и решил:
— Деньгу я тебе дам. Гляди только, бабе не проговорись. И кожу бери. Там куски есть ладные, крепкие.
Половину месяца Алексашка возился с кожей. Наконец сшил мех: В сарай натаскал земли и устроил горн. Нежданно обрадовал Левка — дал небольшую наковальню и молот. Зачем понадобилась некогда сапожнику наковальня, понять не мог. Да и не старался разобраться в этом. Для начала все было кстати.
В один из дней Алексашка направился в магистрат с просьбой открыть цех. Райцы собрали цехмистеров и велели писарю подготовить присягу. Писарь принес ее и начал медленно читать. Алексашка повторял:
— Я… Алексашка Теребень… цехмистер цеха сабельников, присягаю господу богу всемогущему, в троице святой единому в том, что верно и справедливо дела цеховые в период моего цехмистерства без ущерба для братии и цеховой казны совершать буду.
Писарь запнулся, не мог разобрать, что сам написал. Судья пан Лебединский разозлился.
— Читай! — и непристойно выругался.
— …стараясь о том, чтобы всякий хороший порядок соблюдался во время цехмистерства моего. На чем справедливо присягаю, так мне, господь боже, помоги…
Алексашка положил на стол четыре копы литовских грошей.
Вышел из магистрата — рубаха была мокрой. Глубоко, с облегчением вдохнул свежий воздух. Теперь можно начинать стучать. Никто не спросит, зачем кует сабли. Для шановного панства ковать будет.
Весь ремесленный люд Дисны говорил о новом цехе, который открыл некой Алексашка. Говорили разное. Стригаль Ивашка утверждал, что будет цехмистер в убытке, ибо сабли в Дисне никому не потребны. Кроме того, Ивашка не верил, чтоб этот молодой мужик мог постигнуть трудное ремесло сабельщика. Канатник Филька высказал обратное: товар найдет купцов. Только Алексашка не тревожился, кому придется сбывать свое изделие. По ночам мучила бессонница. Лежал, подложив под голову руки, и думал о том, удастся ли ему отковать полста сабель, сможет ли собрать отряд. И где-то далеко теплилась мысль, чтоб захватить Дисну, высечь ненавистное панство и спалить магистрат. Желание было такое еще и потому, что слишком уверовало панство в прочность католицизма на Полоччине. Пусть бы знало, и не только знало, а чувствовало, что и здесь горит земля.
Алексашка привез уголь. У канатника Фильки одолжил точило. Два дня стучал молотом по железу. Поддавалось оно плохо — горн слабоват и молот легкий. Но зато по всей околице летел от сарая звонкий стук, и знал Алексашка, что поглядывают люди в сторону хаты медовара Никиты. Но бояться ему нечего — в казну уплатил сполна и в магистрате значился сабельником.
Работать с точилом одному было неудобно. Некому вертеть ручку. И просил Алексашка любопытную детвору, которая вертелась возле нового цеха. Саблю все же отковал и ножны сделал, хоть и не очень добрые. Сабля Алексашке понравилась — емкая, весомая. Оставил бы ее охотно себе, да рассчитываться надо с Левкой. В воскресный базарный день вынес ее продавать и только растревожил себе душу — никто не берет саблю. Посмотрят мужики на сверкающее полотно и — подальше: то ли от греха, то ли от соблазна. Пришел Алексашка с базара и раздосадовано бросил саблю на полати. Теперь хоть сбегай из Дисны от людской молвы. Смеяться будут цехмистеры и челядники. Больше всех возрадуется коваль Ничипор. Пусть бы смеялись, да рассчитываться с Левкой нечем.
Алексашка сел на лавку и уставился в крохотное оконце, свесив голову. Так и просидел, пока солнце склонилось к западу. Собрался идти к Левке и сказать, что долг отдаст, но выйти из хаты не успел: в дверях встретился с паном Альфредом Залуцким. Он недоверчиво посмотрел на Алексашку, пригладил пышные усы и зашарил глазами по хате.
— Не ты саблю продавал?
— Я… — Алексашка терялся в догадках, что надобно пану?
— Покажи-ка!
Алексашка подал саблю. Пан Залуцкий вытащил ее из ножен, внимательно осмотрел черенок, пощелкал ногтем по полотну и, свирепо сверкнув глазами, взметнул над головой. Острым концом сабля чиркнула по низкому потолку. Алексашка отскочил в сторону и прижался к полатям. Пан Залуцкий ощерил зубы и зашелся в раскатистом смехе:
— Что, испугался?
Алексашка нахмурился и с недоверием посмотрел на Залуцкого.
— Кто знает, пане, что ты задумал?
Пан Залуцкий снова осмотрел саблю и, вбросив в ножны, сказал:
— Не очень ловкая… Сколько хочешь за нее?
Алексашка понял, что сабля понравилась пану, но прежде чем купить ее, решил охаять, чтоб подешевле выторговать.
— Пять рублей грошей, — ответил Алексашка.
— Бери четыре, — пан Залуцкий вытащил из-под рубахи кошелек и, не спрашивая, желает ли Алексашка, всунул ему в ладонь деньги.
Алексашка не стал противиться. Пан Залуцкий спросил:
— Еще две откуешь?
— Откую, пане, если из твоего железа.
— Поищу, — и исчез за дверью.
Алексашка долго думал: что заставило пана Залуцкого купить саблю? Ответа найти не мог. В сердцах плюнул и, зажав в кулаке деньги, направился к Левке.
В этом году зима пришла совсем рано. Целую неделю над землей плыли низкие, густые и серые облака. От них тянуло холодом. Раскисшие от сентябрьских дождей дороги застыли, загустели. Упругие ветры разметали последние листья. Уже давно не видно и не слышно певчих птиц. Только воробьи слетаются к поселищам и шумно толкутся возле сараев и на гумнах. У мужиков почти все работы закончены. Хлеба убраны, намолочены, в кадушки засыпано просо. Теперь в деревнях пойдут свадьбы.
Утром Левка вышел из хаты, посмотрел на небо, поежился.
— Вот и покров пришел… Видно, снег ляжет… — Левка смотрит на жидкие дымки, что вьются над хатами, и думает: на покров пекут бабы пироги из свежей мучицы. У Левки работы теперь прибавилось — шьют горожане на зиму обувку. Кто капцы заказывает, кто побогаче, из юфти.
После полудня пошел снег. Он летел спокойный и жидкий. Большие снежинки падали на еще теплую землю и сразу же таяли, размалевывая дорогу влажными пятнами. Выбегали из хат босоногие детишки и, задрав головы, ловили в ладони первый снег. Глядя на улицу, мужики гадали, какая будет зима: мягкая ли, суровая, снежная или нет?
Кряхтя и ругаясь неизвестно чего, Левка перелез через забор и ввалился в хату к Алексашке.
— Есть ли кто?
— Здесь я, — ответил Алексашка из темного угла.
— Не вижу, — и, присмотревшись, проворчал: — Ховаешься?
— От кого ховаться?.. Садись на лаву.
— Ты, как слышу, звенишь молотом?
— Бог милостив. А грех на душу беру: шановному панству сабли кую. — Алексашка завертелся на лавке. — Ходит молва, что пан Альфред Залуцкий в войско весной собирается с сыновьями и зятьями. Речь спасать будет… — Алексашка тихо рассмеялся.
— И я слыхал. Пущай идет!
— Худо, Левка! — не согласился Алексашка. — Надо сделать, чтоб не был пан в войске.
— Его воля, — развел руками Левка. — А что сделаешь?
— Подумаю.
Видит Алексашка, что жмется Левка, кряхтит. Спал, наверно, плохо — вчерашний разговор не давал покоя. До полуночи сидели и вели беседу о жизни. Со всем соглашался Левка. А теперь, наверно, сомнения стали мучить. И так в который раз. Нерешительность Левки злит Алексашку, но он глушит в себе эту злость.
— Ну, а если не пойдет люд? — в который раз спрашивает Левка и выставляет ухо.
— Как же не пойдет?! Сам говоришь, что нет мочи терпеть.
— Ну, оно так. Взять в руку алебарду — непросто.
— Ты возьмешь? — напирает снова Алексашка.
— Возьму… — Левка лезет за пазуху, копошится и вынимает тряпицу. Нетвердой рукой протягивает деньги. — Бери. Гляди, при Татьяне не балабонь…
На прошлой неделе Алексашка купил железо у коваля Ничипора. Продавал тот неохотно, хоть теперь не видел в сабельнике конкурента. Сколько ни допытывался, где Ничипор берет железо, тот не сказал. Если б забрел Алексашка в Полоцк, нашел бы его сколько надо. Сказывали еще, что есть железо у некого купца в Новолукомле. Может быть, когда ляжет зима, поедет в Новолукомль.
Левка вздыхает. Алексашка понимает душу ремесленника и видит его сомнения.
— Ты не бедуй по деньге. Деньга — пыль. Была бы вольница.
— Будет ли она?
— Помянешь мое слово. Быть такого не может, чтоб за черкасов стал государь, а наш край в беде покинул. Из Московии купцы привозят вести, что готовятся ратные люди к походу. Если до сего часа не выступили, значит, время не пришло.
Левка уверовал в слова Алексашки и ушел с твердой надеждой на лучшие времена. Алексашка развернул тряпицу, сложил талеры один к одному и спрятал в отдушине под печью. Подумал, что за эти деньги не особенно разживешься железа, но когда нет ничего, и это не бедно. Долго стоял Алексашка возле оконца и думал: удастся ли ему весной собрать отряд? Сейчас уверен, что мужики возьмут сабли. А бывают такие минуты, что гложут душу сомнения. Тогда старается думать о другом и гонит прочь дурные мысли. И все равно одолевают думы про отряд. Алексашка присмотрелся к дисненским мужикам и ремесленникам. Не такие уж они тихие и покорные, как это казалось раньше. И совсем несхож игумен Афиноген с Егорием. Дисненский владыка не менее почитаем, но в глазах его больше твердости и мужества. У игумена Левка бывает часто — носит всякую снедь. Левка говорит, будто собирается игумен весной за святыми писаниями в Москву. Алексашка не верит, что идет Афиноген за книгами. Ведут туда другие заботы.
Скрипнула дверь, и в хату, словно крадучись, вошла Татьяна. Последний час Алексашка сторонился ее, старался не смотреть в насмешливые, пытливые глаза. Она подошла совсем близко и, будто невзначай, коснулась его плеча упругой грудью.
— Покровских пирогов тебе принесла… Или ты не рад?
— Спасибо…
— Чего в глаза не смотришь?
Алексашка поднял очи и усмехнулся:
— Коли тебе так охота.
Татьяна положила пирог на стол, подошла к нему и внезапно обхватила шею сильными руками, прижалась к груди. Алексашка оторопел:
— Пусти, задушишь!
— Чего ты сторонишься, скажи?.. Чего?.. — жарко зашептала она и еще сильнее сдавила шею. — Неужто я не люба тебе? Скажи!..
Оттолкнуть бабу Алексашка не решался, но и освободиться от ее цепких рук не мог.
— Люба или не люба… Левка здеся…
— Что тебе Левка?!. Хворает он весь час… Истосковалась я…
Алексашка почувствовал ее трепет и жар. Он с тревогой поглядывал на дверь, и ему казалось, что она сейчас раскроется и покажется согбенная, сухопарая фигура Левки. Он сжал ее руки повыше локтей.
— Пусти!.. Нельзя мне с тобой… Другим разом…
Татьяна притихла, замерла. Потом с силой оттолкнула Алексашку и выскочила из хаты, хлопнув дверью.
Злой неведомо на кого, Алексашка топтался в хате, и виделось ему лицо Усти…
Зима выдалась снежная. Хаты позаметало до самых крыш. В Дисну ни приехать, ни выехать — заметены дороги снегами. Это не тревожило горожан. Хлеб и дрова в хатах были. И если что тревожило чернь, так это неизвестность, что деется на Руси и Украине, ведут ли черкасы бой и движутся ли к литовскому порубежью ратные люди царя Алексея Михайловича. Нет, не движутся. Если бы было так — дали бы знать, невзирая на снег и морозы.
В марте стало пригревать солнце и осели снега. Зазвенела капель. Из душных, прокуренных за долгую зиму хат вылез люд, радуясь первому теплу.
В один из мартовских дней зазвал Алексашку игумен Афиноген.
— Здоров ли ты и крепок? — спросил, усаживая под образами.
— Бережет господь, — ответил Алексашка.
— Слыхал я, ремеслом занят?
— Так, отец. Надобно на хлебушек промышлять.
— Надобно, — согласился игумен и кивнул. — Трудами праведными живет человек. У тебя будет — богу дашь.
Алексашка ждал, что скажет игумен. Ведь зазвал не ради потехи. Но Афиноген не торопился. Все расспрашивал, чем живет люд в Дисне. Алексашка рассказывал и был уверен, что игумен знает не хуже его, что и как деется в городе.
— Живем, отец, надеждами…
— Мне помнится, сказывал ты, что на Дисну через Могилев шел? — вдруг спросил игумен.
— Через те края.
— Шлях знаком тебе… — игумен призадумался. Вдруг высказал все, зачем ждал Алексашку. — Хочу дать тебе письмо архиепископу Могилевскому Иосифу Бобриковичу. Чтоб отнес. Окромя тебя некого больше просить.
— Когда надобно идти?
— Наперво послушай… Письмо не ховай ни в шапку, ни в подол. Стража на залогах эти места знает. Проси Левку, чтоб в обуток зашил, да так, чтоб не промочилось. Паче чего, сгубишь письмо, передай словами архиепископу, что игумен Афиноген на Московию пошел за книгами да иконами. Но сгубить письма не должен. Иди хоть завтра…
Алексашка выслушал и опустился на колени.
— Благослови, отец…
Игумен Афиноген трижды перекрестил Алексашку.
Левка долго думал, как зашить письмо в истоптанные капцы Алексашки. Наконец решил. Он распорол задник, приставил к нему туго завернутое в бычий пузырь письмо и пришил заплату из старой, но добротно выделанной кожи. Алексашка перетащил в клуньку Левки все двадцать сабель, что с неимоверными трудами отковал за долгую зиму.
— В Могилеве не забавлюсь, — заверял Левку. — Отдам и вернусь сразу же.
— Надо, — соглашался Левка. — Время настает горячее.
— Знаю. Люд говаривает, что промеж Оршей и Витебском видели казаков. Ежели так, они могут быть и под Полоцком.
Алексашка решил выходить на зорьке. Но в полночь поднялся с полатей, глянул на двор. Стояла глухая мартовская ночь. Даже звезд и тех не видать. Решил, что это на руку. Одного только боялся — собак. Те, которые здесь, в проулке — не тявкнут. Алексашку знают. А вот там, подальше, злые и заливистые псы. Прижав локтем небольшой сноп соломы, пошел улицей к слободе. Потом проулком в обход, к дому пана Альфреда Залуцкого. Шел и присматривался, не стоит ли кто у хат? И успокаивал себя — если стоит — не узнает. Ночка густая.
К дому вышел с улицы. Собак пан Залуцкий не держал. Потому Алексашка был спокоен. Постоял, прислушиваясь: не выходил ли кто на двор. Убедившись, что людей нет, подошел к широкому низкому крыльцу, затолкал под него солому и, присев, одним ловким ударом выбил искру. Сухой трут задымил сразу. Алексашка пару раз дохнул на него и всунул в солому. Поднявшись, вышел на улицу большими торопливыми шагами.
В хату не заходил. Стоял на дворе, нетерпеливо поглядывая в сторону Слободы. Там было так же темно. «Неужто погасло?» — с тревогой думал Алексашка.
Трут не погас. Он долго дымил, и, наконец, занялась солома. Крыльцо было под крышей, и сухое дерево вспыхнуло сразу. Темноту ночи сперва прорезали рыжеватые всполохи, а потом взлетел сноп искр и небо занялось малиновым заревом, которое росло с каждой минутой. Где-то недалеко раздался истошный бабий крик:
— Люди-и, гори-им!..
В хатах стали просыпаться. Выскочил во двор Левка и, увидев пламя, бросился к Алексашке. В самое лицо прохрипел:
— Па-ажа-ар!..
— Пан Залуцкий горит, — спокойно ответил Алексашка.
— Залуцкий?!. Ты почем знаешь?
— Он.
— Гасить бы надо помочь, — засуетился Левка, забыв обиды.
— Погаснет. — Алексашка схватил Левку за руку. — Догорит и само погаснет.
А где-то недалеко кричали люди. Кто-то бежал по улице, гулко топая. Со стороны пожара долетал сухой треск смолистых бревен и гомон. Алексашка чувствовал, что Левка догадался, чья рука высекла искру. Но он не сожалел о содеянном. Слишком велика была ненависть к панству. Алексашка смотрел, как длинные космы пламени лизали небо. Потом рухнула крыша и взметнулся столб искр. Пламя пошло на убыль. Алексашка сплюнул сквозь зубы.
— Теперь пан Залуцкий в войско не пойдет. Не до Хмеля ему.
Глухими лесами и забытыми дорогами десять дней шли игумен Афиноген и старец Елисей к литовскому порубежью. Труден был путь. Недавно сошли снега. Земля была мягкой и влажной. По лесам в низинах еще стояли талые воды. Но трава уже зеленела повсюду и в небе пели жаворонки. Ночевали путники в деревнях. Люди давали ночлег и корм.
За Оршей в лесу настиг конный загон. Усатый сержант долго и обстоятельно расспрашивал игумена, куда и зачем идет, почему пустился в путь ранней весной и что надобно в московской земле. Сержант оказался разговорчивым и не злым.
— За книгами идем, — толковал игумен Афиноген.
— Зачем они тебе? — гоготал сержант. — Московские книги никчемные, а потому непотребные в княжестве Литовском.
— Неправду говоришь, — обиделся игумен. — Книги разуму учат и служению богу.
Сержант загоготал еще пуще:
— Не холопов ли разуму учить собрался? Не мели, старец! Идешь на Русь царю поклониться. Вижу тебя, сатану.
— Ты волен думать, что хочешь, — Афиноген замолчал.
— Должен был схватить тебя, — добродушно заметил сержант. — Да иди, кланяйся. Гляди только, не расшиби лоб! — и снова загоготал.
Игумен Афиноген был доволен, что легко отделался от залога. То, что обыскивать станут — не боялся. Ни писем, ни челобитной игумен не нес. А вернуть назад стража может.
После Смоленска шли еще четыре дня. На пятое утро подошли к речушке, за которой виднелось большое село.
— Не Вязьма ли? — Афиноген пристально вглядывался вдаль.
— Может, и она, — согласился старец Елисей и кивнул: — Гляди, батюшка, за мостом стрельцы!
— Слава богу! Русская земля починается.
Прошли мост. Приблизившись к стрельцам, игумен поклонился служивым. Рослый стрелец в островерхой шапке и с мушкетом в руках пристально осмотрел странников. Игумена Афиногена определил сразу.
— Куда, божий человек, путь держишь?
— На Русь, сын мой, в московскую землю.
— Издалека ли идешь?
— Издалека. Из Дисны-града, что под славным Полоцком.
— Что надобно тебе в московской земле? Идешь по своей воле или нужда заставила?
— Теперь, сын мой, из Литвы на Московию простой люд по нужде идет. И я спешу поклониться всемилостивому государю, царю христианскому нашему Алексею Михайловичу, долгие лета ему!
— Складно баешь! — похвалил стрелец. — Не лазутчик ли ты польский? Пойдем-ка в расспросную избу!
— Господь с тобой! Какой я лазутчик. Дела у меня государевы.
Направились в село. Стрелец привел к избе, раскрыл двери.
— Заходи!
В избе за столом сидел служивый человек в кафтане. Из узкогорлого кувшина он неторопливо налил в кварту браги, отпил, вытер усы и бороду.
— По государеву делу, — стрелец кивнул на игумена. — А по какому, не знаю.
— Говори, старец, да не ври: плети на Руси ременные.
Игумен Афиноген не обиделся. На то и рубеж, чтоб его караулить. Но служивому ответил твердо:
— В мои года, служивый человечек, лгать негоже. От четырех монастырей Белой Руси послан я за делом к государю…
Служивый не дослушал игумена — к избе подкатили два крытых дормеза. Стрелец сообщил, что прибыло посольство литовское. Служивый бросился из хаты. Поднялась суета. Посольству приказали ехать дальше, в съезжую избу, где его встретит воевода вяземский Ивашка Хованский.
К съезжей избе игумен и старец Елисей пришли следом. Посольство встретил воевода Хованский, рослый, с широкой русой бородой, остриженный под горшок. Он был в синем кафтане, высоких сапогах, с саблей на боку. Послы откланялись ему в пояс. Хованский ответил поклоном; стоял гордо, широко расставив длинные ноги. Литовские послы доставали грамоты.
Посольские грамоты воевода читать не стал. Только покосился на печати, подвешенные на тонком волосе, и сказал толмачу, что коней до Москвы даст. У игумена Афиногена долгие расспросы не вел и повозки не дал.
— Нет свободных коней, — сказал он. — Езжайте, как ехали.
Игумен Афиноген и не просил лошадей. Был рад скорому дозволу. Откланявшись Хованскому, кивнул старцу Елисею, чтоб рта не раскрывал, а шел спорней.
Дивится игумен Афиноген Москве. Велик город. Из конца в конец версты на три лежит. А кругом не обойти за день. Вокруг монастыри — Новодевичий, Андроников, Симонов, Данилов. В городе соборов понастроено, а главой всем собор Василия Блаженного, что на рву, противу колокольни Ивана Великого. А там, за метровыми стенами кремля — палаты всемилостивейшего государя Алексея Михайловича. Посады, что выросли вокруг кремля, обнесены крепкими стенами Китай-города. Игумен Афиноген бывал в больших городах и малых, видел Киев и Константинополь, но ни один из них так не волновал душу, как Москва. Со всех концов великой Руси тянется сюда люд, чтоб утвердить свое право на житие. Всех встречает она хлебосольно и по мере сил своих помогает.
Шумно и людно в Москве. В посадах одни крамники и ремесленный люд. В крамах все, что душа желает: сукна, обувка, стравные речи. В купецких крамах заморские товары не только на деньгу, а и на меха выменять можно. У игумена мошна пуста, и покупать не за что, но в крамы заглядывает из-за любопытства, чтоб цены знать. Крамники рады покупателю, хвалят товары и клянутся, что дешевле и лучше не найти во всей Москве. Пучеглазый горбатый крамник с огненно-рыжей бородой схватил за рукав игумена и потащил к полкам.
— Бери, отец, габу на ризу! Дешево отдам, бери…
Игумен щупает и мнет пальцами материал, цокает, качает головой.
— Добрая габа, вельми добрая. Но пока непотребна.
Крамник прислушивается к говору, трясет бородой.
— Из литовского края, отец? Угадал или нет?
— Из литовского.
— По говору слышу, — обрадовался крамник. — Ну, садись, садись, отец. Как там люд живет? Сказывают, что бунтуют против короны? Правда или нет? Бунтуют не зря. Зачем белорусцам корона? Ляхам — другое дело. А белорусцам — пропади она пропадом!
— Выходит, что так.
— Еще сказывают, обиды чинят иезуиты православным. Так ли?
— Ан в Москве знают? — усмехнулся игумен.
— В Москве все знают! — крамник поскреб бороду. — Думаешь, Москве все равно? Э-э, нет! Москва все видит, отец, все понимает. Она, Москва, молчит, а потом свое слово скажет. А как же! Что деется у казаков, Москва тоже знает.
Крамник был говорливым, выспрашивал, чего прибыл игумен в Москву и какие у него дела. Афиноген не хотел рассказывать, что пришел с челобитной к государю, и сослался на богомольные книги, которые надобно купить. А крамник все бранил ляхов и послов, что понаехали в Москву из Речи Посполитой.
— И тайно едут! — крамник выпучил глаза. — Хотят поссорить государя с Хмельницким, а государь наш, православный царь, умен, ох умен. Слушает, а свое дело знает!..
Игумен Афиноген насилу отвязался от крамника. Больше в лавки не заглядывал: по говору узнают белорусца и держат расспросами. Волочился со старцем Елисеем по шумным улицам. Разный люд видал: и странников в лохмотьях с посохами, и купцов в длиннющих возах, груженных товарами, и бояр в возках, устеленных малиновым сукном. Стрельцы разъезжают верхом на сытых конях. Боярам и стрельцам люд дает дорогу.
В улочке, что ведет к Неглинке-реке, толпа народу — крамник поймал вора. Тот вертелся возле горшка с пирожками с требухой и, улучив момент, цапнул один. Крамник оказался юрким и в тот же миг схватил вора — белобрысого сопливого голодранца.
— Держи его крепче! Не то сбежит! — кричали крамнику.
— Морда, как у разбойника…
— Пускай сожрет пирожок… Голодный, небось… — заступился мужик, перетянутый кушаком.
— У тебя бы стянул… Что говорить бы стал?!.
— Ну, дай раз по роже!
— Дам! — кричал крамник, не отпуская вора. — Дам!..
— Правильно! По сопатке ему, чтоб знал и помнил.
Крамник не раздумывал. Тяжелющим, как гиря, кулаком огрел по носу. Воришка сразу свалился с ног. Потом крамник набросился сверху и давай молотить, куда придется. Толпа гоготала и охала. Мужик с кушаком не выдержал и схватил за полу крамника.
— Будет! Расшибешь совсем…
Крамник, потный и красный, остановился, яро посмотрел на мужика и набросился на него:
— Расшибу!.. Я за свое… Мозолями добывал!.. А ты что заступничаешь?! Не вместе ли промышляете?!
— Ты меня поймал? — строго спросил мужик.
Пока шла перепалка, вор приподнялся и под свист и улюлюканье бросился в толпу. Ловить его не стали.
Игумен Афиноген с Елисеем поднялись на соборную площадь. Там снова толпа, только возле самого лобного места. Вначале игумен подумал, что казнят кого-то. Здесь немало было посечено голов и немало пролилось крови на плоские голыши мостовой. Казни не было. На деревянном помосте, что возле лобного места, розгами пороли мужика. Неизвестно кому мужик кричал: «Смилуйся!», но его продолжали сечь, громко отсчитывая удары. Потом мужик замолчал. По толпе прокатился ропот:
— Сомлел, бедной!..
Мужику плеснули на голову кружку воды и сволокли с помоста. Из толпы выбралась баба с заплаканными глазами и, увидав Афиногена, бросилась к нему, воя и причитая:
— Прибили Фролку… Батюшка, родненький, прибили Фролку… Задолжал барину… За пять алтыней, батюшка… Господи всемилостивый, спаси душу его!..
Упав на колени перед Афиногеном, ударилась лбом о мостовую. Бабу подхватили две девки и поволокли к телеге, в которую укладывали Фролку. На помосте уже секли другого.
— И на Руши текут люто… — прошамкал беззубым ртом Елисей.
— Секут, — согласился игумен и вздохнул.
Игумен Афиноген не был противником наказаний и считал, что порка розгами учит разуму, как и книги. Но и не был сторонником лютой порки, когда хлопа доводили до смерти или, потери рассудка. По сему делу у игумена были споры с райцами магистрата, и те считали Афиногена отступником от положения, утвержденного королем Ягайло еще сто с лишним год назад. И, наперекор игумену, особенно усердно и зло пороли православных за малейшую провинность, чтоб другим впредь неповадно было.
— Мерзко глядеть, — проворчал игумен и глянул в небо. Солнце стояло высоко, на полудни. — Пойдем, Елисей, в Посольский приказ…
Где находился Посольский приказ, не знали. Игумену было только известно, что именно там вершатся все государевы дела. Когда ночевал в Новодевичьем монастыре, поп сказал игумену, что государя ему не увидеть и с богомольниками речей царь не ведет. Есть в Приказе рука царева — думный дьяк Алмаз Иванов. Может, он соизволит принять челобитную. Он-то, Алмаз Иванов, принимает грамоты королей и правителей разных держав, которые везут в Москву послы. Именно теперь игуменом Афиногеном овладело беспокойство: как примут его в Приказе? Пусть нет у него ни письма, ни грамоты, но послан он четырьмя монастырями от люда Белой Руси. Стало быть, посол…
До мурованного просторного дома Посольского приказа игумен Афиноген все же добрался. Стрельцы, стоявшие у дверей, пропустили игумена в просторный зал. В нем было жарко натоплено и светло. Посредине стояли две длинные лавы, обтянутые кожей и застеленные ярко-бордовыми коберецами. Такие ж коберецы лежали на полу и вели к двери в другой покой. В углу, возле высокого окна, поставлен стол и два кресла. На столе песочница. Сидя на лаве, игумен в который раз думал, как будет говорить, что высказать надобно в первую очередь, а о чем умолчать. Думал еще, кто может выйти. Что, если государь? Тогда упадет ему в ноги. А если думный дьяк Алмаз Иванов? И ему падать надо.
Отворилась дверь. Мелькнул голубой кафтан. Зарябило у игумена в глазах, и он, склонив голову, опустился на колени.
— Вставай, отец! — повелевал голос.
Игумен Афиноген приподнял голову. В руке увидал лист белой бумаги. Понял: писарь.
— Вставай! — повторил он. — Расспросные речи вести будем. Идем-ка к столу. Да садись, не стой…
Расспросные речи в Посольском приказе игумена полоцкого Воскресенского монастыря Крыжановокого.
«…1651 г. апреля в 12 день явился в Посольском приказе старец литовские стороны, сказался ис под Полотцка гор. Десны Воскресенского монастыря игумен Афиноген Крыжановский. Наперед до сего блаженные памяти при великом государе царе и великом князе Михаиле Федоровиче всея Руси и при отце его государе блаженные ж памяти при великом государе святейшем патриархе Филарете Никитиче московском и всея Руси выехал он к Москве на вечное житье, из Киева до смоленские службы лет за 5. И по их государскому указу был в Никольском угрешском монастыре в келарах, и монастырь каменной построил весь, и своих пожитков в то монастырское строение приложил немало.
И после де смоленские службы, как были на Москве литовские послы для докончания, Песочинской с товарыщи, и в те поры после де их отпуску, он, Афиноген, бил челом государю об отпуске во Иерусалим поклонитися гробу господню и во Афонскую гору. И по государскому указу отпущен с ыными гречаны — с Луховским Тихоновы пустыни, с ыгуменом Иакимом да с сербянином с иыгуменом Никифором и с ыными старцы, и записка де тому в Посольском приказе есть.
А ныне де ехал он до Вязьмы за послами. И в Вязьме воеводе бил челом о подводах, и чтоб ево отпустил из Вязьмы ко государю к Москве, а дело за ним великое государево. И воевода де вяземской подвод ему и провожатого не дал, а хотел об нем писать ко государю, а писал ли или нет, того не ведает. А сказал де ему: приехал де ты за литовскими послами, и ты де за ними и поедь, и дал де ему на заставу о пропуске печать свою. И он де ехал после послов на своих лошадях. А поехал из Вязьмы в пятницу, на святой неделе, а к Москве приехал в четверг, апреля в 10 день. И въехал за городом в Новинской монастырь и начевал в Новинском 2 ночи, а с ним того ж монастыря один старец. А приехал он де бити челом государю от 3 монастырей христианских греческого закону: от монастыря Братцкого, что в Полотцку, от монастыря Лукомского и от своего монастыря, Воскресенского, что им ныне учало быть от ляхов утесненье великое. И только де грех над православными християны тот учинится, Хмельницкому и черкасом ляхи будут сильны и их побьют, и им де, православным християном, всем погибель. А только де они в своих бедах по бозе надежду имеют на православного христианского государя царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси и чтоб де государь пожаловал указал им, где прибегнути местечко. А блиски де им новгородцкие монастыри. И в новгородцких бы де монастырях, где пожалует государь укажет, потому что де от них до Великих Лук только 115 верст.
А вестей сказал: наперед де сего ко государю ни о каких вестях писати было им нельзя. А как де в нынешнем году, в великий пост, весть им учинилась, что Хмельницкой хотел ему, государю, крест целовать, а государь де послал к нему свою государскую великую казну, и в те де поры белорусцы християнские веры всяких чинов люди духовные и мирские все обрадовались. И бурмистры, и райцы радные, которые православные християнские веры, все межды собою совет учинили на том, что им всем прямить государю. И только б лише Хмельницкой государю крест целовал для того, что уж от ляхов жить невозможно, изгоняют их конечно и х Киеву их белорусцов, никого не пропускают для того, чтоб они с Хмельницким не свиделись и ни о чем с ним не мыслили, только де хотят украткою. А тайным обычаем они, белорусцы, с Хмельницким ссылают и о всяких вестях ведомо чинят. А нынешние де зимы, в мясоед перед масленою неделею, он, игумен Афиноген, был в Полотцку у воеводы и у гетмана Великого княжества Литовского Януша Кишки с полотцким же игуменом с кн. Гедройцем. И спрашивали его со многим прошеньем, чтоб им сказал, что над ними, белорусцы, от ляхов будет, потому что де он хотя и римские веры, только человек доброй, и старой, и богоязлив.
И гетман де им сказал, король де и вся Речь Посполитая приговорили так, сколь скоро они снесут Хмельницкого, и тогда всех белорусцов до одного человека и с сущими младенцы высечь и церкви божии и монастыри все выжечь, только оставить однех ромлян. А он де, гетман, объявляет им про то, подлинно ведая, потому что он первой человек всей Литвы, и племянник де его гетман Януш Радзивилл о том к нему писал, только я де на то не позволяю.
И на сеймиках де римляне все на них, белорусцов, кричат завсегда, чтоб с ними конец учинить и всех их известь.
А послы де нынешние королевские Станислав Витовский и Филипп Обухович посланы ко государю от короля о том, чтоб государь на вечном миру крест целовал Хмельницкого и иных белорусцов никого не принимал, чтоб им всех белорусцов снесть и християнская вера искоренить, про то де им, белорусцом, всем ведомо подлинно. А будет де государь креста целовать не станет, и им де велено о том отписати х королю тотчас, а королю половина войска своего пустить на Хмельницкого, а другую на Московское государство.
Да и ныне де, как послы пришли в Вязьму, в понедельник, на светлой неделе, пригнал от короля гонец татарин з грамотами, и вышедчи де старшей слуга посольской сказывал им всем вслух, что король писал к послом, что турской царь писал х королю и обещаетца ему против черкас помогать.
Да и о том де ведомо чинит, что он, царь, до волоского государя писал, чтоб он ха Хмельницкого сына дочери своей не давал. А будет де он дочь свою за него даст, и он де велит ему голову отсечь.
Да и про то де король ознаймует, что уж у него, Хмельницкого, сын в руках, да и о том де пишет же, что он, король, сам выезжает в войско в обоз в среду, на светлой неделе. И послы б де на пограничье и в Вязьме ото многих пограничных и жилетцких людей разведывали накрепко, что у царского величества с Хмельницким и, разведав бы о том о сем, писали к нему тотчас.
И послы де из Вязьмы послали х королю своего гонца и писали к нему тайно, а велели, чтоб король к ним опять отписал наскоро. А что писали, про то не ведает. И для де того оставили человека своего татарина Тикотинского на рубеже в Самлеве, чтоб он королевских грамот дожидался и к ним приезжал тотчас.
А его де, игумена Афиногена, послали ко государю ис Полотцка все белорусцы, остерегая его, государя, потому, что король над християнскою верою умышляет тайно. А писать де было им с ним нельзя, потому что живут все в великом страху, и велили ему бити челом государю, чтоб он, великий християнский государь, их, белорусцев, принять в свою государскую оборону, а ляхам их не выдал. А будет де он, государь, их не примет, и им де всем будет погибель да и Московскому де государству добра от них никакова не будет.
А то де ему подлинно ведомо, как на ляхов за их многие неправды велит государь послати своих государевых ратных людей, и белорусцы де, сколько их есть, все в тем поры встанут на ляхов заодно. А чаят де тех белорусцов зберетца со 100 000 человек.
И ныне де белорусцы-могилевцы ляхов в город к себе не пущают, а дают им дань большую поневоле, что под их руками.
А поборов де ныне збирали со всее Польши и с Литвы со всякого дыму по 16 злотых польских, а рускими деньгами по 2 руб. по 20 алтын, а с купетцких де людей имали в запрос рублев по 200 и по 300 и больше, а с ыных и по 1000 руб., и с шляхты собирают по тому же запросы большие — тысячи по 2 и по 3, а хотят геми наймовать иных государств людей.
А про то де он объявляет подлинно, как ему стать на страшном суде христове, что король в правде ни во что, и их во всем разрешает для того, чтоб вся православная християнская вера до конца искоренить, и попы их все ходят неправдою и крестопреступники.
А нынешние де зимы, в мясоед, после рождества Христова, папа писал к королю и к своим духовным бискупом, чтоб они ис костелов сребро и злато все побрали и передали б в деньги, только б оставили по одному достакану келиху, и писал им под клятвою, чтоб они конечно Русь сносили, чтоб руская вера нигде не именовалась. И своих де денег в помочь прислал к ним немало. Да и цесарь де хрестьянской потому ж прислал к ним людей 15 000 чел. и денег прислал же немало.
И считают де ныне войска литовского с 200 000. А стоит де войско и собираетца на месте Игумени под Менском и под Бобруйском над Березыною рекою.
А польского де войка у Хмельницкого стоит и збираетца от Стародуба к Любечю и к Лоеву за Днепром. Остерегают того, чтоб сюда литовского войска не перепустить за Днепр, а сказывают де того Хмельницкого войска и татар 400 000. А Хмельницкой де стал на том: покаместа король церквей православных всех и вотчин церковных, которые они на костелы свои побрали, им не отдаст, и с ними в землях рубежа не учинят, и при вольностях их прежних королей не оставит, и покаместа им битца с ними до которых мест всех белорусцев, и черкас, и волынцев, и подолян станет, которые в православной християнской вере все тверды и неотменны…»
Среди множества покоев во дворце царя Алексея Михайловича была небольшая горница, которая находилась как бы в стороне от залов, спален, поваренных комнат. В горницу царь уединялся с самыми близкими боярами и думным дьяком Алмазом Ивановым для тайных разговоров и бесед.
Когда думный дьяк вошел в горницу, там были бояре Илья Данилович Милославский и воевода Василий Петрович Шереметьев. Двадцатидвухлетний царь был задумчив и, как показалось дьяку, немного бледен. Алмаз Иванов еще раз бросил взгляд на высокие брови, прямой крупный нос, припухлые губы. Под солнечным лучом, что пробивался через оконце, жидкая черная борода казалась рыжей. Встретившись взглядом с большими карими глазами царя, думный дьяк вздрогнул и приложился к протянутой руке.
Месяц назад из Москвы уехало посольство Хмельницкого. Спустя две недели притащился возок с послами Речи Посполитой. Пятнадцать дней получали послы по семь чарок вина двойного, по две кружки «ренского» и романеи, по четыре кружки различных сортов меду и по ведру пива на душу. Через думного дьяка добивались встречи с царем. Грамоты королевские царь принял, дал харчи, а с остальным не торопился.
— Ляхи ищут союза, государь, — говорил Милославский, зажав в кулак пышную бороду. — И посольств Хмельницкого страшатся.
— Хмельницкого брать сейчас под свою руку не могу, — сухо ответил царь. — Не время. Держава к войне не готова. Ко всему, известно тебе, что бунтует чернь в Новгороде, в Устюге и Курске. И ляхи не примирятся с потерянными землями на Украине.
Боярин понимал, что царь боится сейчас военного конфликта с Речью Посполитой, хотя на Земском соборе уже дважды вели речь о помощи Хмельницкому войском.
— Оно так, государь, — не хотел перечить Милославский, но и отступать от своих мыслей тоже не хотел. — Тучи висят густые. Гетман Радзивилл собирает войско, чтоб ударить с севера.
— Знаю, — прервал боярина царь. — А уверен ли ты, Илья Данилович, что шведы не станут мешать? — царь глянул на молчавшего до сих пор воеводу Шереметьева.
Воевода зашевелился. И, к удивлению царя, хоть и не прямо, а поддержал Милославского.
— Время подумать, светлейший государь. И на Белой Руси чернь поднимается.
Царь вспомнил о богомольце и спросил у думного дьяка:
— Что в расспросе том говорил игумен?
— Дозволь прочитать, государь?
— Читай!
Дьяк развернул листок, который почему-то дрожал в руках. Царь слушал внимательно, потупив большую круглую голову. Изредка он бросал короткие взгляды то на воеводу, то на боярина. И показалось царю, что известие, которое принес дисненский игумен, по душе пришлось одному и другому. Обстановка на Белой Руси была благоприятной, хотя и тревожной. Богатая шляхта замучила чернь податями и чиншами. Невмоготу стало холопам. «Время подумать…» — сказал воевода. Да, время. Можно не только вернуть Дорогобуж и Смоленск, а вести спор за полоцкие земли, тем паче что об этом просят монастыри. Дьяк кончил читать, а царь все еще неподвижно сидел в раздумье. Поднял внезапно голову на воеводу Шереметьева.
— Неплохо бы придвинуть войско к порубежью. Пусть видит король.
Шереметьев разгадал мысли царя: пусть видит король и держит армаду улан и драгун, не пуская в дело. Это облегчит черкасам вести бои. И все же, не сдержавшись, спросил царя:
— Будем ли закупать мушкеты?.. — Шереметьев ждал ответа и по нему мог бы судить, что втайне думает государь.
— Сколько надобно их?
— Тысяч двадцать, — повел бровью воевода. — И тридцать тысяч пудов пороху.
— Где мыслишь брать, Василий Петрович? — царь прикусил губу, пристально рассматривая воеводу.
— В Голландии, — сразу же ответил Шереметьев. — У них мушкеты добрые, кучно бьют и нетяжкие для походов.
Думный дьяк внимательно слушал разговор и знал, что в мыслях царь принял решение готовиться к войне с Речью Посполитой. Это означало, что возьмет Украину под свою руку. И, как понимал дьяк, удар будет направлен через земли Белой Руси. Разговор шел к концу, и Алмаз Иванов развернул еще один листок.
— Что там? — сдвинул брови царь.
— Челобитная того ж игумена.
— О чем?
— Просит денег, государь.
— Денег? Читай!..
Медленно, немного нараспев, дьяк читал:
— «Царю государю и великому князю Михайловичу всея Руси бьет челом богомолец твой Афиноген игумен Воскресения Христова Дисненского монастыря Полотского уезду. Пожаловал ты, государь, меня, богомольца своего, по нашему челобитью с братьею образами и книгами. И нашего монастыря иное неудобь прибрать образов и книг без денег хотовых, и дорожат. Милосердный государь царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси, пожалей меня, богомольца своего, вели, государь, на образы и на книги деньги выдать. И на твое государево жалованье на деньги я, богомолец, твой, образы и книги скорее приберу. И вели, государь, мне прибавить корму, как тебе, праведному государю, обо мне, богомольце твоем, бог известит. Царь государь, смилуйся…»
— Штодня просят, — царь расстегнул ворот рубахи: в горнице было душно.
— Как прикажешь, государь? — спросил Алмаз Иванов.
— Вели давать поденного корму по гривне на день.
Царь протянул руку к кувшину с квасом. Думный дьяк предупредил его и, налив полную кружку ароматного питья, подал, расплескивая на дорогой коберец.
Могилевский архиепископ Иосиф Бобрикович, тучный, саженного роста старик, брал письмо из рук Алексашки с недоверием. Он расспрашивал, здоров ли игумен Афиноген, как живет Дисна, был ли год хлебным, и пристально рассматривал Алексашку, слушая ответы. Алексашка отвечал, что знал, и дивился расспросам: неужто игумен не написал всего в письме — лист весь испещрен буковками.
— Ждать ли ответного письма? — спросил Алексашка.
— Не собираешься ли в обратный путь? — архиепископ сцепил на животе толстые пальцы.
— Хлопот в городе нет.
— Нет уж, повремени малость, — архиепископ приподнял ризу и нащупал на поясе кожаный мешочек. Распутав тесемку, всунул в узкое горлышко два пальца, заворошил деньгу. Наконец отыскал нужную монету и сунул ее в ладонь Алексашке. — Повремени. Надобен будешь. А пока иди на постой.
Алексашка побрел по улице, оглядываясь на новую церковь Богоявления господня, которую построило могилевское братство за свой кошт. Шел и думал, что щедр душой архиепископ — одарил злотым. Такое у святых отцов не часто бывает. Деньгу они любят и бережливо копят. Решил, что за вести, которые принес от игумена. Видимо, пришлись по сердцу.
Могилев, как и все большие города Белой Руси, имел в центре шляхетный город, обнесенный валом, с крепкими дубовыми воротами. Но, в отличие от Пинска и Полоцка, ремесленный посад был также защищен валом. А весь город уже сам по себе имел стену и ворота. Ворота шляхетного города выходили на просторную и чистую базарную площадь, на которой стояло множество крам, больших и малых. Город людный и нешумный. По просторным крепким домам Алексашка заключил, что живут здесь не бедно: король дал городу право свободной торговли.
Оказавшись на площади, Алексашка искал корчму. И, не обнаружив ее, решил спросить прохожего мужика. Тот шел, согнувшись под тяжестью — на спине лежал мешок. Пошел к нему навстречу. Всматриваясь в заросшее черной бородой лицо, в длинный черный лапсердак, подумал: он ли?.. Да, он!
— День добрый, пане Ицка!
Ицка поднял голову, заморгал красными, воспаленными глазами, пытаясь узнать Алексашку, и казалось, узнал:
— Ой, Иван!
— Ивана уже третий год нету, вечная память ему!
— Постой, постой! Ты в Стрешине был?
— Был. И в Пинске был.
— О, теперь вспомнил. Только как зовут… — Ицка поставил мешок на землю и зачесал затылок. — Можешь меня резать, не помню.
— Алексашкой.
— Кажется, так. А что ты делаешь в Могилеве?
— Пришел брагу пить.
Ицка весело рассмеялся.
— Ну, идем ко мне, — предложил Ицка. — Только пособи мешок нести. Купил гарнец жита…
— Корчму держишь? — Алексашка подхватил мешок.
— Ай, что за корчма!.. Ну, корчма… Надо же что-то делать. В Стрешине уже никто не заходил. Кругом казаки. Так я плюнул и переехал в Могилев.
Пришли в корчму, которая оказалась на площади. Ицка убрал покупку. Потом налил кувшин браги, усадил Алексашку за стол.
— Слушай, уже, наверно, третий год, как я тебя видел в Стрешине? А тебя черт все время носит по свету… Слушай, скажи хоть теперь правду: ты был с казаками в хурусе? И зачем это надо было тебе? Они режут всех, без разбора. Я не знаю, что было бы, если б не уехал из Стрешина. Слава богу, в Могилеве спокойно и можно жить.
— Магистрат тут злой?
— Ай, что мне магистрат? Сделал брагу — продал брагу. Надо налог? На тебе налог! Что еще? Бурмистр тут Козьма Марков. Добрый человек. А королевский урядник Миколай Петровский. Это — гнида. Если Марков сказал: белое, Петровский говорит — черное. Есть еще райца пан Поклонский. Не пан, а одна отрава… Что ты сидишь? Пей брагу! Пей…
Ицка налил кубок и придвинул его к Алексашке.
— Секут паны хлопов? — Алексашка отпил браги, крякнул от удовольствия.
— Ты болбочешь и не слышишь. Как это, чтоб не секли?! Только последнее время стало немного тише. А знаешь почему? — Ицка приблизился. — Теперь панству не до хлопов. У них голова по другому болит.
— Это ты болбочешь, Ицка! От чего у пана может болеть?.. — сказал безразлично Алексашка, ожидая, что корчмарь распалится.
— Если я говорю, значит, знаю. Все говорят, что будет война с царем. Ты знаешь, что это такое?.. Панство уже теперь не ведает, что делать. Бросать маентки?.. Хорошее дело!..
Алексашка слушал Ицку, пил брагу и думал. То, что говорил корчмарь, свидетельствовало о многом. Показалось Алексашке, что именно об этом писал игумен Афиноген архиепископу Могилевскому.
Наговорились вдоволь. Вспомнили многое и многих. Легче стало у Алексашки на душе. Казалось ему, что после долгой разлуки встретился с Иваном Шаненей, Велесницким, Устей. А Ицка, вспомнив панскую жизнь, прослезился. Встал Алексашка из-за стола, протянул корчмарю грош. Ицка замахал руками.
— Ты сегодня у меня гость! Спрячь деньги… Завтра будешь платить. Приходи завтра. Будет свежая брага…
Но так получилось, что Алексашка долго не видел Ицку.
Архиепископ Иосиф Бобрикович решил, что Алексашка может быть потребен для разных дел, и потому попросил бурмистра Козьму Маркова, чтоб приберег хлопа. Алексашке дали жалованье — злотый на месяц, выдали алебарду и определили в магистратову стражу. День стоял Алексашка с алебардой у двери магистрата. Стоял вместе с таким же часовым Петькой Косым, хлопом из деревни Луполово, что под Могилевом. Петька был смышленым, разговорчивым мужиком и пришелся Алексашке по душе. Вместе стояли в хате на постое. Своей судьбой Петька был вроде доволен. Все же легче стоять с алебардой и жить на магистратовых харчах, чем пять дней в неделю ходить на барщину. Алексашке не по сердцу пришлась служба. Всю жизнь подальше был от магистратов, люто ненавидел панов магистратовых и суды, что при них со сборщиками налогов и райцами. «Тут тоже свои Какорки…» — думал Алексашка, с неприязнью поглядывая на дом в два жилья и на двери, у которых стоял.
На второй неделе в полудень в магистрат прибежал королевский урядник Миколай Петровский. Толстые, лоснящиеся щеки его тряслись. Левой рукой он придерживал саблю, правой замахал страже.
— Пошли!..
Петька Косой и Алексашка, приподняв алебарды, побежали за королевским урядником. Миновав две улицы, остановились перед хатенкой, что в самом начале ремесленного посада. Петровский толкнул дверь и, пригнувшись, вошел в избу. Стража остановилась у двери. Урядник осмотрелся в полутьме и, не увидав кого искал, схватил бабу за кофту. Затрещала старая материя.
— Куда девался мужик?! — загремел Петровский.
Баба упала на колени.
— Паночек, за что?!. Пано-очек!..
— Где мужик?! — урядник схватил бабу за волосы и тряхнул так, что та зашлась воем. — Сбежал, падаль?! Говори, куда сбежал?
Баба не могла вымолвить слова. Урядник выбежал в сени и увидел лестницу на чердак.
— Лезь! — приказал Петровский Алексашке.
Алексашка полез по шаткой лестнице. Щупая ногами слежавшийся мох, прошел к дымоходной трубе, собирая лицом густую паутину. Возле трубы наступил на что-то. Пригнулся, пощупал — ноги мужика.
— Подбери, — тихо шепнул и подошел к лестнице. — Не видать, пане урядник!..
— Должен быть! — рассвирепел урядник и полез по лестнице. — Куда девался?..
Алексашка сжал зубы. Захотелось схватить его и придушить. Посторонился, пропуская Петровского. Пригнувшись, урядник пошел по чердаку, хватаясь за низкие стропила. На мужика все же набрел.
— Вылезай, пес! Не то — порублю здесь!
Мужик покорно стал слезать с чердака. Это был средних лет челядник, с усталым испуганным лицом.
— Вяжите руки ему! — приказал Петровский.
— Веревки нет, пане, — Алексашка прошелся по сеням.
— У тебя там глаза вылезли! — урядник ткнул пальцем на чердак. — Смотри мне! Сбежит — не снесете головы. Ведите!..
Стража привела мужика в суд магистрата и заперла в амбаре.
— Карауль! — урядник ткнул кулаком Алексашке в грудь.
Алексашка остался у двери амбара. Ему было слышно, как за дверями охал и вздыхал челядник. Алексашка тихо отвел щеколду и, слегка приоткрыв дверь, стал у щели.
— За что тебя схватили?
— Сбег от цехмистера, — вздохнул тот. — Сманил меня гончар, деньгу большую обещал…
— Чего испугался? Дадут двадцать плетей. На том и конец.
— Еще цехмистера облаял и кума его, войта…
— Это хуже.
— Хуже? — испугался мужик. — Что сделают?
— Нешто я знаю, — прошептал Алексашка. — Жив будешь.
— Детишки малые…
— Тебя не секли ни разу?
— Бог хоронил… Теперь вот, видишь… За деньгой погнался… Неужто прибьют? — голос мужика дрожал.
— Счастье было твое, что до сих пор не секли. Потому впервые страшно. Ты привыкай. Мужик к лозе привычен должон быть… — зло говорил Алексашка, поглядывая по сторонам, не идет ли урядник.
— Тебе хоть раз выпало? — спросил челядник.
— Хотели, да не дался…
Мужик не понял, как можно не даваться, но больше ничего не спрашивал. Алексашка стоял и думал, что мог бы помочь челяднику — выпустить ночью и бежать из Могилева вместе. Да захочет ли бежать мужик? Может, ему лучше, чтоб высекли и отпустили к бабе и детишкам? Не каждый решится бросить хату и податься в бега. Ему, Алексашке, это не страшно. Но впервые. У него ни бабы, ни детишек, не будет сердце болеть. Но мысль бежать из Могилева зрела с каждым днем. Не может дозволить себе служить магистрату и с королевским урядником хватать хлопов. Алексашка до крови прикусил губу: давал клятву себе биться с панами! Теперь служит панам. Бежать! Сегодня ночью бежать! Куда? Или к черкасам, которые, говорят, стоят под Быховом, или в Дисну. Там сабли накованы. Снова приоткрыл дверь.
— Скажи, если б удалось бежать — бежал бы?
— Куда? — встрепенулся челядник.
— Не знаешь, куда бегут хлопы? В леса бегут, к черкасам. Берут в руки сабли и мушкеты. Черкасы вон три года бьются.
— Страшно бежать, — просипел челядник.
Алексашка метнул глаз на двор и, прижав спиной дверь, мгновенно толкнул щеколду. По двору шли королевский урядник и два похолка. У одного в руках веревка. Раскрыв дверь, стали вязать челяднику руки. Мужик дрожал и молил Петровского:
— Смилуйся, паночек, не карай… Детишки малые в хате…
— Молчи! — приказал урядник. — Государевых мужей поносишь мерзкими словами… Язык тебе вырву, псу!..
Похолки повели челядняка в сторону базарной площади. «Сечь будут, — подумал Алексашка. — Вот и весь суд…»
Вечером Алексашка пришел в хату и растянулся на соломе рядом с Петькой Косым. Петька рассказывал:
— Двадцать плетей дали челяднику. Секли, пока кровь не пошла. Потом повели к цехмистеру. А у мужика ноги не шли. Похолки волокли… Чего молчишь?
— Говорить нечего, оттого и молчу.
Петька Косой не отставал с разговорами. И прежде всего потому, что видел в Алексашке бывалого и не совсем обычного мужика. Алексашка мало рассказывал о себе, хоть тот и расспрашивал по вечерам.
— Не по мне эта служба, — хмуро сказал Алексашка. — Я, Петька, никогда прислужником у шановного панства не был. И не буду… Сбегу!..
— Послушай! — Петька повернулся на бок и придвинулся ближе. — Перехватил я разговор.
В хату вошла баба, следом мужик. Баба загремела печной заслонкой и вытащила горшок с варевом.
— Какой разговор? — нахмурился Алексашка.
— Потом, — и кивнул на бабу.
— Идите вечерять, — баба положила ложки на стол.
После вечери Петька и Алексашка улеглись. Залез на нары и хозяин избы. Утомленные за день мужики уснули быстро. Алексашка проснулся в полночь. Долго лежал и думал. Решил, что тянуть нечего. Через час запоют петухи и начнет светать. Осторожно, чтоб никого не разбудить, поднялся, взял армяк. Под лавкой нащупал топор и вышел из хаты. Не успел ступить шага, как тихо заскрипела дверь. Алексашка вздрогнул: рядом стоял Петька.
— Ты взаправду бежать надумал? — с тревогой прошептал он.
— Караулишь?! — разозлился Алексашка.
— Чего трепешь? — Петька Косой начал божиться. — Проснулся. Досказать тебе хочу.
— Про что будешь досказывать? — оборвал Алексашка.
— Ты не ерепенься, а послушай… В смятении могилевское панство. Поклонский сказывал, что не сегодня-завтра царь известит, что берет Украину под свою руку. Еще будто известно ему, что Русь готовится к войне с Речью Посполитой, собирает ратных людей и делает им смотры. И еще сказывал, — Петька шептал совсем тихо, — ежели такое станется, пойдет он, Поклонский, на службу к царю и Могилев сдаст ратным людям без бою.
Алексашка хмыкнул, но подумал, что Петька лгать не будет.
— Кому говорил? — спросил Косого.
— Не видал. Темно было.
Может быть, не хотелось Петьке Косому, а пришлось сказать, что стоял под распахнутым окном в доме пана Поклонского. Непонятно было Алексашке, как он попал под окно? А еще больше не понимал, что творилось в Могилеве. Бурмистр Козьма Марков — православный и унии не принял. Почему пан Поклонский готов служить русскому государю, когда войско Речи Посполитой потеснило казаков под Берестечком и одержало там победу? До Могилева дошли вести, что панское войско готовится к новому наступлению, а войска гетмана Радзивилла взяли Киев. Все перемешалось в голове Алексашки, и мучительным было то, что не может ни у кого узнать и некого просить разобраться в происходящем. Как-то сразу уверовал Алексашка, что Петька Косой — надежный хлоп и довериться ему можно во всем.
— Не знаю, что будет, — Петька поежился и сладко зевнул.
— Поживем, увидим, — уклончиво ответил Алексашка, хотя и сам терялся в догадках о происходящем. Пораскинув умом, решил, что Могилевскому шановному панству все равно, чей целовать крест — царский или королевский. Своей корысти ищет панство в войне. Алексашка решил повременить с уходом. Не ответил ничего Петьке, пошел в хату, положил на место топор и зарылся в солому.
Быстро летит время. Вчера, кажись, только зима стояла, Днепр был накрепко скован льдом, а снова пришло лето. Оно было дождливым и холодным. И только к сентябрю установились дни теплые и солнечные. Октябрьским погожим утром прилетела в Могилев весть, что Земский собор в Москве подтвердил волю царя Алексея Михайловича взять Украину под свою руку. С этой вестью поп церкви Всемилостивого спаса Иеремия стучался в келью архиепископа Иосифа Бобриковича. Архиепископа словно подбросило с постели. Встав, походил по келье, в раздумье ломая пальцы. Они гулко хрустели. Тревожился тем, что долго нет известий от игумена Афиногена Крыжановского. Может быть, не стали слушать в Посольском приказе его речи? Не верилось в такое.
— По такому событию следует бить в звоны, — сказал Иеремии. — Да не придется.
Поп Иеремия вздохнул, перекрестился. Ошалеют униаты, услышав звон. А молитвы во здравие русского государя будут в церквях все же читать и молебны служить тоже будут.
— Свершилось долгожданное, — Бобрикович прикрыл глаза. — Станет Русь великой державой. Не будут ей страшны ни свейские дружины, ни крымские бусурманы. Кончится владычество униатов на русских землях. Иди, старче, передай радостную весть бурмистру Маркову…
Бурмистр Козьма Марков уже знал эту весть. У дверей магистрата встретился с паном Поклонским. Бурмистру показалось, что тот притворно весел.
— Дружба царская с черкасами будет недолгой. Было время, когда Хмель и королю присягал на вечные времена. Потом с татарами в союз вступил.
— Русского государя с татарским ханом равнять нечего, — с достоинством заметил Марков.
— Хан как вершил набеги, так и будет вершить. Пусть черкасы не ждут заступничества от Руси. У царя голова болит по северному порубежью: свейские полки грозятся.
— Кто знает, пан Константы! В единой державе кулак сильнее.
Пан Поклонский рассмеялся, а бурмистру показалось, что получилось это нарочито.
— Речи Посполитой этот союз не страшен.
— Прости, шановный, не ради устрашения взял царь черкасов под свою руку. Так я думаю.
— А ради чего? — вырвалось у Поклонского.
Бурмистр не ответил — не хотел начинать разговор о вере.
Когда оба скрылись за дверью магистрата, Алексашка шепнул Петьке Косому:
— Панам эта весть — костка в горле.
Стоять с алебардой у дверей Алексашке не хотелось. Думал о том, чтоб попасть в корчму и послушать, о чем толкует люд — к полудню московская весть облетела город. В хатах рядили, какая теперь будет жизнь у черкасов, получит ли чернь от царя какие-либо привилегии или будет жить, как на Руси.
Вечером, когда Алексашка и Петька пришли в корчму, там уже был ремесленный люд. Корчмарь налил кружки. Алексашка отпил и сморщился:
— Кислая твоя брага.
Вытирая передником веснушчатые руки, корчмарь, рябой узколобый шляхтич, обиделся.
— Не пил ты кислой.
— Вон у Ицки в корчме пьешь и еще хочется.
— Иди к Ицке!..
Алексашка не слушал, о чем ворчал корчмарь. С кружкой пристроился у стола, за которым стоял спор и галдеж.
— Будет война, — тряс бородой цехмистер хлебников розовощекий Васька. — Царь не потерпит, чтоб черкасов побивали.
— Может и не быть, — оспаривал ремесленник, которого звали Ермилой. — Король с царем договорятся не лить кровь.
— Ты белены объелся, Ермила! — гоготал Васька. — Земель своих король не отдаст без боя. Окромя черкасских земель, у царя старый спор за смоленскую землю.
— Смоленский край с литовским краем одной бедой заручены, — тихо сказал Алексашка. Но все услыхали и повернули лохматые головы.
— Тишей! — озлился Ермила. — Крамольные речи ведешь.
— Не ты ли у магистрата с алебардой стоишь? — Васька вглядывался в Алексашку. — Шановному панству служишь и к челядникам ухо прикладываешь?
В корчме насторожились. У Алексашки дрогнуло сердце: вот сейчас со свистом и смехом вытолкнут его из корчмы, как выпроваживают прислужников. Не будет никакой веры ему. И никому не докажет, что не слезал с коня два года и саблей добивался воли родному краю. Нет свидетелей. Другое видели люди: с Петькой вели челядников в суд. Это видели. Уставился на хлебника Ваську ярыми глазами.
— Я стою. Только панству не прислужничаю и веру не продаю! Я панство своими руками… — Алексашка поставил кружку с недопитой брагой и выскочил из корчмы.
Три лазутчика, посланные на Московию, вернулись в стан гетмана Януша Радзивилла почти одновременно. Гетман допрашивал их в своей опочивальне, не дав ни умыться, ни сменить пыльную одежду. Все, о чем рассказали лазутчики, не было неожиданным для гетмана. И тем не менее Януш Радзивилл был потрясен и взволнован. Он понимал, что надо срочно писать письмо королю Яну-Казимиру. Но сделать это именно сейчас не мог. Необходимо было все продумать, взвесить и оценить сложившееся положение. Лазутчики доносили, что летом царь устроил на Девичьем поле смотр своему войску и остался доволен. А в середине октября после службы в Успенском соборе царь заявил боярам, что решил идти на недруга своего польского короля. Стало известно и то, что под Новгород и Псков послан воевода Шереметьев, откуда он и поведет свою армию в сторону Витебска и Полоцка. На Брянск и Могилев будет идти воевода Трубецкой. В сторону Смоленска готовятся полки князей Черкасского и Одоевского во главе с государевым полком.
Из писем, которые получал гетман от канцлера, было известно, что этим летом царь отправил посольство в Речь Посполитую. Посол Репнин пытался помирить короля со схизматиком Хмельницким. Король ответил послу, что подобное никогда не свершится. Посольство уехало. Но он, гетман, уверен в том, что не так старался посол в примирении, как хотел знать, что деется в польских землях.
И самая дурная весть — решение Земского собора. Гетман Радзивилл как никто понимал, что это означало. Теперь на веки вечные нечего думать о победе над Русью. Пусть царь еще не объявил войну, но гетман уже чувствовал ее дыхание. Еще не прогремят первые выстрелы на полях сражений, как в спину ударит топорами и пиками чернь.
А полки Речи Посполитой измотаны походами и боями. Коронное войско тает, как свеча. На квартяное — нет денег. Единственный выход теперь — заключить новый союз с крымским ханом и поссорить Русь со свейским королем. Первое сделать легче. За деньги крымский хан тронет свое войско. Свейский же король не очень благоволит к Яну-Казимиру.
Чем больше гетман Радзивилл думал о событиях, тем сильнее обрастали они предположениями и, словно снежный ком, валились на него. А он устал от мыслей, от переписок с королем и канцлером, от забот о войске, хотя и понимал, что именно сейчас ему необходим трезвый и спокойный разум, чтоб видеть и предугадать грядущее. Для этого необходимо быть еще и гадалкой…
Из окна опочивальни виден старый запущенный сад. В нем пустынно и голо. Ветер давно оборвал листья на яблонях. Пожухла трава. Гетман взял звоночек. Когда вошел слуга, приказал:
— Зови Окрута!
Гетман не слыхал, как вошел писарь — смотрел на длинные ветви, что раскачивал ветер. И вздрогнул от голоса:
— Слушаю тебя, ясновельможный!
Радзивилл остановился посреди комнаты, расставив ноги и заложив руки за спину. Лицо его было землистым, а под глазами мешки.
— Пан Окрут, приведи гадалку.
Найти гадалку для гетмана оказалось непростым делом. Слуги поскакали в сторону Житомира и Коростеня. И на второй день привезли в стан престарелую цыганку. Она вылезла из возка, седая и сгорбленная. Худое, испещренное морщинами лицо было мертвенно-каштановым. Впалые щеки говорили о том, что у гадалки давно выпали зубы. Только в глазах ее теплился огонек. На ногах у нее старые истоптанные капцы, которые приказали надеть слуги. Она шла, опустив голову, шаркая спадающими капцами.
В комнате поклонилась Радзивиллу, но на колени не стала.
— Звал тебя, — сказал гетман, рассматривая грязные одежки и сухие пальцы с большими синими ногтями. — Хочу, чтоб сказала мне всю правду.
— Говорю сущую правду, вельможный, — прошепелявила гадалка.
— Не хвались, старая ведьма! Лгать ты мастерица.
— Гневишься зря, вельможный…
Слуги принесли небольшой столик и поставили его возле кресла гетмана. Напротив стул для гадалки. Из-за пазухи она достала кость, в которую играют мужики в корчме, и положила рядом на столике с ладонью гетмана. Потом склонилась над широкой белой ладонью, рассматривая паутину извилин. Гадалка долго молчала. Едва вздрагивали сухие, бесцветные губы и блуждали по ладони глаза. Гетман потребовал:
— Говори!
— Земные печали терзают душу тебе, вельможный. Будут они приходить к тебе и уходить. Лишь одна следует по пятам твоим неотступно денно и нощно и жжет сердце твое огнем. Но тебе не страшна она и ты не боишься ее. Только стоит за ней недруг твой, коварный и злой, который жаждет испить крови твоей… — Гадалка взяла кость, покатила по столику и продолжала: — Сойдутся пути ваши, и пойдешь ты, вельможный, трудной дорогой в гору… Там ждут тебя радости, но будут они недолги… Омрачит их близкий тебе человек…
Гадалка замолчала. Слушая старуху, гетман старался понять смысл ее слов. Да, жжет ему душу судьба ойчины… Будет он ранен в бою… Или хворать будет тяжело… А сын Богуслав замыслил против него тайное дело… На булаву великого гетмана литовского зарится… Радзивилл сжал зубы.
— Еще что?!.
— Будешь ты, вельможный, видеть силу свою в твердой руке. Но к деньгам не спеши. Пусть сами найдут к тебе дорогу…
Последние слова не понравились гетману. Сжал ладонь в кулак. Сверкнул огнем на пальце дорогой бриллиантовый перстень. И в эту же минуту услыхал во дворе тяжелый храп коня.
— Кто там? — крикнул слугам.
Отворилась дверь, и вошел Окрут.
— Дозволь, ясновельможный…
— Не хорунжий прискакал?
— Нет, ясновельможный. Секретный чауш от короля.
— Зови!
Окрут пропустил чауша. Он остановился у дверей и, встретившись с гетманом, тяжело проглотил слюну.
— Велено передать… ясновельможный… Русский царь объявил войну Речи Посполитой…
Заохкала за столиком гадалка. Словно очнувшись, гетман поджал губы и процедил:
— Уходи вон!..
Гадалка засеменила к двери. Взбешенный тем, что тяжкую весть слыхали чужие уши, приказал Окруту:
— Сними ведьме голову!..
Всю осень и зиму из лучшей пеньки канатники вили постромки и вязали ременные гужи. Ратная упряжь должна быть крепкой — не купецкие возки тащить коням, а пушки да ядра. В эту же пору харчевники и хлебники на пути от Москвы до Вязьмы и Великих Лук строили новые амбары, куда надлежало завозить сухари, муку и сало. В Великие Луки городскому воеводе был послан государев указ, в котором говорилось о предоставлении дворов, как только новгородцы, псковичи, пусторжевцы и невляне пришлют туда своих людей с запасами. Под Можайском и Вязьмой строились государевы станы. Зимой стало поступать закупленное за рубежом оружие. Мушкеты, пищали, латы доставлялись из Риги через Новгород и Псков. В связи с этим к Москве стягивались ратные полки для вооружения и отправки на западное порубежье. Основные силы направлялись в смоленскую сторону. Они состояли из сорока тысяч служивых людей, стрелецких приказов и полков иноземного строя. В Новгород был поспешно выслан воевода Шереметьев, где ему надлежало произвести смотр служилым людям, а затем идти в Великие Луки, и вести туда московских и новгородских стрельцов. Окончательный сбор всех ратных сил в Великих Луках был назначен государевой грамотой на Троицын день.
По заснеженным российским шляхам тянулось войско — пищальники, драгуны, пушкари. Войско торопилось: на исходные рубежи надлежало выйти до весенней распутицы. Качаясь в возке, воевода Шереметьев в который раз перечитывал Приказную грамоту. Уже на память заучил, что «от Лук Великих до Невельского рубежа — 15 верст, а до Невеля — 50 верст; от Лук же до Усвяту 70 верст, а до Озерищ 70 же верст, а меж Усятом и Озерищи 30 верст… Да от Невеля до Полоцка 120 верст, а до Витебска 120 же верст… А от Лук до Полоцка 170 верст. А меж тех городов места болотистые и озера и мхи…»
Тянулось войско. Утопали тяжелые пушки в глубоких снегах. Обгоняя полки, мчались гонцы с царскими указами и приказными грамотами. Обгоняя ветер, летели в Москву депеши от воевод и окольничьих. Всколыхнулась Русь…
Думный дьяк Алмаз Иванов накинул на плечи шубу. Прихватив грамоты воевод, торопко прошел из Посольского приказа к возку, и быстрые кони, выбрасывая из-под копыт комья снега, понеслись к царскому дворцу. Возле красного крыльца возок остановился, и, несмотря на годы, легко выпрыгнув, дьяк, отряхнул с сапог снег и вошел в залик. Государь принял в посольской комнате — самой светлой и просторной. Приложившись к руке, дьяк приготовился читать депеши. Но царь предупредил взмахом руки:
— С депешами погоди! Прибыл гонец от свейского короля. Спрашивает дозвол на приезд посольства. Какой ответ дашь гонцу?
— Тебе решать, государь.
Царь усмехнулся:
— На то Посольский приказ утвердил.
Дьяк был серьезен, хоть и видал веселое расположение царя.
— Я думаю, светлейший, что следует немедля послать послов в Свейскую державу, Данию и Голландию и уведомить о твоем решении начать войну.
Царь откинулся на спинку кресла. На переносице сошлись брови. Умен дьяк и осторожен. Это понравилось царю.
— Не перечу. Составь письма. И укажи, что Ян-Казимир нарушил договор, заключенный с Речью три года назад, и былые договоры, заключенные с Владиславом.
— И по сей день печатаются пасквили в королевстве.
Царь нахмурился:
— И сие не забудь. В договоре была статья об истреблении пакостных книг. Ан все осталось прежним. Печатают гадости про государей наших, про бояр и про всяких чинов людей злые бесчестия, и укоризны, и хулы.
Дьяк согласно кивнул.
— По твоему велению, государь, в литовскую сторону были посланы лазутчики…
— А вестей нет, — перебил царь. — Их, бездельников, сечь надо и очей не спускать с них. И мне служат, и панам заодно. Знаю!.. — царь кулаком постучал по колену.
— Приходят вести.
— О чем доносят? — Царь с недоверием посмотрел на дьяка. — Добрые ли вести?
— Добрые, государь, — подтвердил Алмаз. — Белорусцы ждут твоего прихода… — думный дьяк запнулся.
— Не договариваешь? — царь стрельнул глазом.
— Ждут, государь, и пишут челобитные, чтоб дозволил переселяться в твои земли. Заодно побаиваются, что ратники будут брать в полон жен и детей, грабить маемость и жечь хаты.
— Плохо, что боятся, Алмаз.
— Плохо, — согласился дьяк.
— Немедля отпиши воеводам, чтоб белорусцам никакого дурна не делали.
— Отпишу, государь.
Затем царь слушал депеши, которые долго и нудно читал дьяк. Не выдержав, зевнул.
— Гундосишь ты, Алмаз. В сон клонит… Стар становишься.
Думный дьяк смутился:
— Прости, государь…
— Ладно, иди… Воеводам сегодня же пошли грамоты.
Алмаз Иванов уехал в Посольский приказ. Едва вошел, кликнул писаря и, усадив за стол, стал диктовать:
— «…а ратным людям приказали б есте накрепко, чтоб они белорусцов крестьянские веры, которые против нас не будут, и их жон и детей не побивали и в полон не имели, и никакова дурна над ними не делали, и животов их не грабили. И которые белорусцы придут к нам в полки, и вы о тех белорусцев нашим государевым жалованьем обнадежили и велели им приводить к вере, что им быть под нашею… рукою на веки неотступно, и нам служить, над польскими и над литовскими людьми промышляли, с нашими ратными людьми сопча за один. И некоторые белорусцы похотят быть и нам служить вместе с нашими ратными людьми, и вы б тем людям велели быть на нашей службе… А будет белорусцы с нашими ратными людьми вместе быть…»
Писарь непрерывно позевывал. Это не нравилось думному дьяку, и он склонился над столом, пробегая глазами лист.
— Что пишешь?!. — загремел Алмаз Иванов. Схватив писаря за бороду, дернул. Писарь сморщился от боли. — Что пишешь, мерзкая душа твоя?!.
— Прости, великодушный, — простонал писарь, — проглотил слово.
— Слушай и не пропускай!.. «…а будет белорусцы с нашими ратными людьми вместе быть не похотят… а похотят быть свободно, и вы б им… начального человека доброго поволили, и тому начальному человеку з белорусцы велели б есте с собою в походе, приказали б есте беречь и смотреть накрепко, чтобы от них нашим ратным людям какие хитрости не учинилось…»
Писарь писал усерднее, выписывал каждую буковку, и, чтобы не пропускал слов, думный дьяк перечитывал написанное, следил за пером. Наконец писарь вздохнул облегченно, выпил целую кружку студеной воды и сел размножать писаное для воевод. Алмаз Иванов не доверял подьячим и был в Приказе до того часу, пока грамоты не были скреплены печатями. Потом распорядился:
— Вызывайте чаушей и немедля отсылайте воеводам!
День близился к концу. Думный дьяк почувствовал усталость. Пора было и обедать. Он накинул шубу и вышел на крыльцо Посольского приказа. Стоял и смотрел на мартовское голубое небо. Скоро прилетят грачи. Подумал о том, что нынешняя зима показалась долгой и трудной. Вся в хлопотах и тревогах. Но, слава богу, все идет чередом.
По улице к Посольскому приказу мчались на конях три всадника. Алмаз Иванов приложил ладонь к глазам: кто может торопиться к концу дня? В первом узнал вяземского воеводу Ивашку Хованского. Тот придержал усталого коня возле самого крыльца. Соскочив с лошади, снял мохнатую шапку. Голова была в испарине.
— С чем прискакал? — чуя недоброе, спросил Алмаз Иванов, пристально вглядываясь в потное лицо воеводы.
— По спешному государеву делу, дьяк.
— Говори!
— Третьего дня под Смоленском объявилось войско гетмана Януша Радзивилла с артиллериею…
Думный дьяк прикусил губу. Подумав малость, крикнул слугам:
— Возок! Да побыстрее!.. Поеду к государю!..
Уснуть пан Поклонский не мог — мучили мысли. Так и провалялся в пуховиках до петухов. Только под утро, обессиленный и измученный, задремал на час.
Поднявшись, вышел в залик, постоял у окна. Утро было тихое. Уже взошло солнце и небо светилось розово-сиреневой дымкой. Над Днепром плыли туманы. Из-за них не было видно ни реки, ни лугов, что раскинулись на левом берегу. Со стороны реки тянуло влажным и колким холодком. Эта прохлада освежала после душной ночи.
Поклонский надел башмаки. Посмотрев на саблю, после некоторого раздумья снял ее со стены и прицепил к широкому поясу. Чтоб не разбудить спавших, на цыпочках вышел из дома. Было рано, но город уже не спал. Скрипел журавель. Потом прогрохотала телега. Во дворе баба кормила курей и созывала их: «Цып, цып, цып…»
Пан Поклонский знал, что пан Альберт Далецкий еще спит. Но шел к нему и не думал о том, что старого пана придется поднимать с постели. Достучаться оказалось непросто — слуги спали крепко. Все же достучался. Девка, увидев Поклонского, испугалась, но идти будить пана не отважилась.
— Побыстрее! — приказал Поклонский.
Возвратившись, она пригласила в гостиную. Поклонский пошел за ней. Пан Далецкий сидел в кресле в исподнем белье и, позевывая, ковырял в носу.
— Доброе утро!
— День добрый, пане Поклонский! — ответил Далецкий. Он покосился на саблю, которую давно не видел на Поклонском. — Что принесло тебя такой ранью?
— Не стал бы будить, шановный, если б не дело.
— Садись, говори, — Далецкий показал на кресло.
Прежде чем сесть, Поклонский подошел к двери и приоткрыл ее: нет ли чужих ушей за тонкой перегородкой.
— Слыхал, пан Альберт, новости?
— Как же! Вести печальные.
— Что будем делать?
— Я на войну не гожусь, — хмыкнул пан Далецкий. — Слаб и стар.
— Не зову в войско, пан Альберт. Знаю, ты свое отвоевал. Здесь орешек потруднее, и раскусить его надобно… Русский царь Могилева не минет. Подумал ли ты об этом?
— Думай не думай… — пан Далецкий широко раскрыл сонные глаза. — Мои думы царю не помеха.
Спокойствие Далецкого злило пана Поклонского.
— Что будет с маентками?
Пан Далецкий поднял глаза на Поклонского и, как показалось, вдруг понял, что привело в такую рань пана.
— С маентками? — приподнялся и сел глубже в кресле.
У пана Альберта, как и у Поклонского, был маенток из двадцати холопских дворов в пятнадцати верстах от Могилева. Сейчас, словно молния, проскочила мысль, что царское войско может разграбить маемость, а дом сжечь. Могут сжечь его и холопы, узнав о приближении русского войска. Пану Альберту стало жарко.
— Ничего теперь не сделаешь, — Далецкий заерзал.
— Надо спасать маентки. — Поклонский встал, затоптался возле кресла, придерживая саблю, и уселся снова, вытянув длинные ноги.
— Как?
— Царь помнит о смоленских землях, потерянных в минувшей войне. Он лишит всех привилей, заберет в полон жен и детей наших. Выход вижу только один: принять государя.
— Никогда! — словно выстрел, вырвалось у Далецкого.
— Не торопись, шановный. Подумай, пока есть время.
— О чем говоришь, пан Поклонский?! — возмутился Далецкий. — Стать здрайцами ойчины? Из-за маентка?.. Пусть испепелит его русский царь!.. Головы склонять не буду и на службу к нему не пойду.
— Не знаю, пан Альберт… Я всегда верил в твой разум. Теперь не мыслю, что ответить. Я пекусь не только о маентках. Думаю о том, как сберечь город. Сам знаешь, что войска у нас нет и пушки не стоят. Стены Могилевские тоже не ахти какие крепкие.
— Запремся и будем сидеть.
Поклонский усмехнулся и горестно покачал головой.
— Долго не усидим, пан Альберт. Только гнев царский сильнее будет.
— Никогда! — повторил Далецкий. Несколько минут он сидел молча, закрыв бледное лицо большими длинными ладонями. Подняв голову и уставившись на Поклонского, уже почти спокойно предложил: — Пойдем в магистрат. Пусть свое слово скажет шановное панство. Эй, девка, подай обувку!
Пан Далецкий одевался долго, сопел и ворчал неизвестно на кого. Когда шли по улице, из окна своего дома пан Болеслав Шелковский увидел, что в магистрат направилось шановное панство. Наспех натянув кафтан, тоже направился туда. По дороге завернул в дом королевского урядника Николая Петровского. Тот ничего не мог сказать, по какому делу идут паны Поклонский и Далецкий. Но решил натянуть сапоги и направиться туда же. Кто дал знать бурмистру Козьме Маркову и райце Прохору Лукину — неизвестно. Они пришли в магистрат следом. Явились райцы Степан Талейка и Леопольд Чечка.
Все собрались в комнате Козьмы Маркова и уселись на скамьи, что стояли вдоль стен. Покручивая усы, молчали. Никто не начинал разговора. Только пан Поклонский бросал короткие взгляды на пана Далецкого. Неожиданно заговорил Далецкий:
— Шановное панство! Вам ведомо, что русский царь объявил войну Речи…
— Всем уже ведомо, — поддержал Шелковский.
— Что будем делать? — спросил Далецкий, оглядывая присутствующих.
Хотя никто не знал, что было на уме пана Альберта, вопрос был ясен. Все зашептались, завертелись на скрипучих и шатких скамейках. Всем было известно, что отряд в пятьдесят сабель во главе с паном Вартынским — не войско.
— Как думает пан бурмистр? — спросил Шелковский.
Козьма Марков не успел ничего сказать. Поклонский поднялся и положил руку на рукоять сабли.
— Панове! Наступает горький час Могилеву. Стрельцы царские в город придут, возьмут стены, а шановных людей повырежут. Так может статься. Выход вижу один: сдать город на милость царскую.
— Здрайца! — закричал пан Далецкий и плюнул на пол.
— Повремени, пан Альберт, — попросил бурмистр Марков. — Обговорим.
— Нет, не здрайца! — бросил в ответ Поклонский. — Я хочу тебе сберечь жизнь и маемость твою.
— Не прошу! — Далецкий побагровел. — Позора такого ни бог, ни ойчина не простит.
— Оно так, — мягко согласился с Далецким пан Болеслав Шелковский. — А поразмыслить все же надобно. Может, и следует поступиться. Отсидеться надо, переждать время.
— О чем толкуешь? — королевский урядник посмотрел из-подо лба на Шелковского.
— Неужто не слышишь, пан урядник?
— Слышу, да не пойму.
— У каждого маемость нажита… А русский царь нашу веру не поганит…
— Проще говори, — не стерпел урядник.
— Сдать город надо и с хлебом встретить…
— И думать не смею, — твердо отрезал Петровский. — За такие речи тебе и пану Поклонскому языки рвать надо!
— Рви! — вскипел Поклонский. — Посмотрим, как тебе стрельцы завтра голову рвать будут.
— Готов от схизматиков смерть принять, но веру не продам!
В комнате все сразу зашумели, заспорили. Пан Леопольд Чечка считал, что Поклонский говорит дело и отказываться от его предложения не стоит. Райца Степан Талейка махал руками, проклинал русского царя и тех, кто пойдет к нему на службу. Бурмистр Козьма Марков молчал и выжидал, кто будет брать верх в споре. Сердцем бурмистр был за то, чтоб открыть ворота стрельцам, и думал об этом все годы. Поклонский же пришелся не по душе. Видел, что пан живот свой спасает. Одинаково шел бы он и к турецкому хану, и к свейскому королю. Но сейчас пусть пан Поклонский корысть ищет, а прийти на его сторону следует. Единственное, что сдерживало, так это ярость королевского урядника. За его плечами пятьдесят драгун, которые верны Речи. Его сторону держат паны Далецкий, Талейка, Лукин. Заколебался вдруг пан Чечка. Сел на скамью, подперев голову руками, замолчал.
— Чернь и ремесленный люд спросите! — кричал пан Поклонский, выставив руку в распахнутое окно в сторону посада.
— Не мути чернь! — затопал ногами королевский урядник. — Не смей!..
— Мутить ее нечего. Она ждет русского царя.
— Молчи, здрайца!
Поклонский выругался и выбежал из комнаты. Следом ушел и пан Болеслав Шелковский. Урядник устало опустился на скамью и вытер рукавом вспотевший лоб.
— Собачья кость! Ишь что задумал… К царю с хлебом и солью. Не бывать этому!.. За чернь заступается…
Пан Альберт Далецкий тяжело дышал и непрерывно плевался.
— За ним глаз надо держать, пан урядник. Натворит бед.
— Вижу птицу, — согласился Петровский. — Сегодня же схвачу…
Райцы стали расходиться. Когда ушел последний, Степан Талейка, бурмистр вышел из комнаты, остановился у стражи и спросил Алексашку:
— Все слыхал?
— Слыхал, — несмело ответил Алексашка, теряясь в догадках, хорошо ли, плохо ли, что слыхал.
— Знаешь, где стоит дом пана Поклонского?
— Проходил, видел, — кивнул Алексашка.
— Иди сейчас да передай пану, чтоб бежал. Иначе вечером схватит урядник. Понял? Гляди, чтоб не приметили тебя.
Проулками и огородами пробирался Алексашка к дому пана Поклонского. Дом стоял неподалеку от церкви Богоявления. Здесь шел спокойнее — ляхи обходят церковь. Следом за служанкой к двери подошел молодой рослый пан с закрученными кверху усиками.
— Что надо? — сурово и недовольно спросил он.
— Пана Поклонского жду.
— Пошел вон! — приказал пан.
Тут же послышался голос Поклонского:
— Кто там? — Поклонский вышел и, увидав Алексашку, сдвинул брови: — Что хотел?
— Бурмистр послал к тебе, пан. Велел передать с глазу на глаз.
— Говори, не бойся.
— Велел уходить тебе из города. — Алексашка перешел на шепот. — Пан королевский урядник обещался схватить…
Поклонский бросил короткий взгляд на Алексашку.
— Понял, пан Вартынский? — спросил он и кивнул.
— Я говорил тебе… — с укором ответил Вартынский.
— Сам знал… Да ничего! Даст бог!.. Пана Шелковского надо бы выхватить.
— Пожалуй, — согласился Вартынский.
— Вот что, хлоп, — сказал Поклонский Алексашке. — Ты, я вижу, надежный мужик. Знаешь, где живет пан Болеслав Шелковский?
— Нет, — признался Алексашка.
— Слушай и запоминай! Выйдешь к церкви — по правую руку будет улица. Пойдешь по ней до колодца. За колодцем второй дом с широким резным крыльцом.
— Найду! — уверенно сказал Алексашка. — Что сказать?
— Чтоб седлал коня и немедля выезжал из города к Днепру. За мостом у леса встречусь с ним. Беги!..
Алексашка быстро нашел дом Шелковского. Пан молча выслушал и, как показалось Алексашке, побелел.
— Что делать? — растерянно спросил он. — Хлоп, что делать?
— Седлать коня и — через мост к лесу, — повторил Алексашка.
— Обожди! Как я один через город?.. Нет, хлоп, одному мне не гоже. Поедешь со мной. Иди в конюшню и седлай коней.
Алексашке не понравилась задума Шелковского. Паны скроются в лесу, а ему придется вертаться в город. Королевский урядник схватит его. Такое дело может кончиться плохо. Но ничего не оставалось делать, и Алексашка пошел в конюшню. Оседлать двух коней дело было недолгое. Пан Шелковский ждал на крыльце. Он легко сел в седло и рысью пустил коня по улице. Не прошло и четверти часа, как выехали за городские ворота, проскочили мост через Днепр и пыльной дорогой поскакали к лесу, что был в полверсте от реки. Еще издали Алексашка увидел двух всадников и узнал панов Поклонского и Вартынского. Поклонский соскочил с седла, отвел пана Шелковского в сторону и долго о чем-то говорил с ним. Шелковский слушал и кивал головой. Потом все сели на коней. Поклонский повернулся к Алексашке:
— Поедешь со мной!
Алексашка хотел спросить куда, но не спросил. Только вечером, когда остановились на ночлег в небольшой грязной деревушке, Поклонский, будто невзначай, проронил:
— Скачем в Москву…
У Алексашки захолонуло дух.
В посольской книге писарь Приказа сделал запись о том, что Могилевский мещанин Константин Поклонский приехал в Москву 22 июня 1654 года. Думный дьяк Посольского приказа долго и подробно расспрашивал Поклонского. Его интересовало все: что думают мещане Могилева о войне России с Речью Посполитой, как живет чернь, сколько и какое войско в городе, стоят ли на стенах пушки и ждут ли государя в литовском крае? Когда беседа была закончена, думный дьяк отправил Поклонского на посольский двор и приказал дожидаться, не сказав, соизволит ли царь государь принять. На пятый день прискакал стрелец и велел Поклонскому идти к всемилостивому Алексею Михайловичу во дворец.
Царь принял в Посольской комнате. Он сидел в красном, расшитом золотом кафтане. На ногах его были сафьяновые сапожки. Возле трона по одну сторону стоял думный дьяк Алмаз Иванов, по другую князь Черкасский — двоюродный брат царя. Государь протянул правую руку для целования. Ее поддерживал князь. Затем Поклонский сел на скамью, что стояла против трона.
Царь был добр и любезен. Он терпеливо выслушал Поклонского и кивком дал понять, что одобряет мужественный побег из города. Затем государь подтвердил, что намерен сохранить за шляхтичами, которые перейдут к нему на службу, все их прежние права, привилегии и земельные угодья, а за верную службу дать новые владения. Царь обещал также сохранить все былые привилегии за мещанами.
Думному дьяку государь приказал наградить Поклонского, Шелковского и Вартынского саблями, выдать им по рублю денег. Кроме того, Поклонскому был дан чин полковника и разрешено собирать полк из шляхтичей, ремесленного люда и черни.
Перед отъездом из Москвы думный дьяк Алмаз Иванов имел беседу с Поклонским. Дьяк высказал пожелание, чтоб Поклонский по возможности быстрее прибыл под Могилев и взял город. Вслед за Поклонским под Могилев пойдет отряд под началом воеводы Воейкова. И, если будет в том надобность, поможет брать город.
Из Москвы скакали к Могилеву по Калужской дороге. Потом повернули на Рославль. Сидел в седле Алексашка и чувствовал себя счастливым: думал ли когда-нибудь, что побывает в столице русского государства! Билось учащенно сердце, когда стоял на площади перед Василием Блаженным, когда ходил у стен Китай-города, когда смотрел на стрелецкие полки, уходящие к Смоленску. Сильнее браги кружил голову перезвон колоколов московских церквей.
А еще был счастлив, что свела его судьба с паном Поклонским, отважным воином. У стрельцов Поклонский раздобыл саблю Алексашке. Пусть не государев подарок, а московская.
К Алексашке Поклонский относился учтиво. Может быть, потому, что увидел в мужике смекалку. Поклонский обещал Алексашке, что сделает его сотником. Когда Поклонский говорил это, Алексашка видел, как дрогнули и скривились в презрительной усмешке губы пана Вартынского.
Местечко Чаусы — большое: около двухсот дворов. Лежит оно на перекрестке людных шляхов. Из него можно попасть в Оршу, Могилев, Быхов и, само собой, в Московское государство. Вокруг Чаус деревень гуще, чем в других местах. И это потому, что земли здесь угожие, хлеб родит хорошо. Есть в Чаусах церковь, корчма и при ней постоялый двор с парой лошадей. Приезжие лошадей не просят, а в корчму заглядывают, чтоб выпить кварту браги, заказать пирожки или вареной говядины.
Когда Поклонский прискакал в Чаусы, осмотрел местечко. Оно понравилось. Сказал спутникам:
— Здесь будем собирать полк, — и Алексашке: — А ты набирай сотню.
Алексашка не представлял себя сотником, но с этой мыслью сжился быстро. Обязанности свои он знал — насмотрелся у черкасов. Лишь одного не мог представить: как будет командовать сотней, которой нет и неизвестно, какая она будет. Сотне нужны кони, сабли да пики. Где все это брать? А пан Поклонский про оружие ничего не говорит.
В корчме подкрепились мясом, запили брагой. Полковник приказал собрать люд к небольшой площади у корчмы. Здесь были коновязь и колодец. Здесь собирались базары. Алексашка быстро объехал хаты. Бородатые мужики шли, почесывая бороды и поглядывая на приезжих, с осторожностью. Собрались не только мужики, но и бабы с детишками. Сбились в кучу возле коновязи и ждут. Поклонский сел в седло и орлиным глазом окинул толпу.
— Слушайте, мужики и бабы, о чем буду речь вести! — Поклонский подкрутил усы. — Царь наш, православный государь, объявил войну Речи Посполитой. Войско русское стоит под Смоленском, идет к Витебску и Полоцку, чтоб из неволи униатской освободить чернь. Города литовские сдаются на имя царское, открывают ворота и хлебом-солью встречают московских стрельцов.
Мужики слушали, раскрыв рты от удивления, бабы охали и крестились. Поклонский продолжал:
— В Могилеве заперлись вороги наши, город московским стрельцам сдавать не желают, надеются на приход Радзивилла… Неделю назад в Москве милостиво принял меня царь наш государь Алексей Михайлович, долгие лета ему, и приказал мне, подданному его, полковнику белорусцев, собирать в Чаусах полк и вести его на Могилев… Зову вас, мужики, берите сабли, у кого есть, а у кого нет — топоры и вилы… Седлайте коней и вместе пойдем на ворогов отечества, душителей веры нашей и свободы!..
И вдруг словно улей загудела, заколыхалась толпа. Алексашка смотрел на мужиков и видел, что многое хотели бы спросить у Поклонского, но не решались. С болью Алексашка подумал, как пригодились бы те сабли, что остались в Дисне.
Два дня Поклонский сидел в хате постоялого двора, ждал. Ни один мужик не пришел. Поклонский покликал Алексашку. Сидел, насупившись, грыз ногти.
— Видишь, сотник, не идут… Почему не идут?
— Придут, пан полковник, — ответил Алексашка. — Мужик должен подумать. Сразу на такое решиться не всякий может.
— Наверно, ты правду говоришь. Подождем…
На третий день у коновязи остановилось пять верховых мужиков. Один был с саблей. Алексашка, выскочив из корчмы, подошел к ним. У четырех разглядел топоры.
— Куда собрались? — спросил того, который с саблей.
— В войско.
— Слава богу! — прошептал Алексашка. — Звать тебя как?
— Степкой нарекли.
— Сабля у тебя откуда? — заинтересовался Алексашка. — Э-э, милый, и седло у тебя казацкое! Где же ты раздобыл все?
Степка замялся.
— Под Быховом.
— У казаков был? — допытывался Алексашка.
— Был.
— И сбежал?
— Нет. — Степка растянул ворот рубахи. От шеи к плечу тянулась розовая полоса. Кожа на ней сошлась рубцами. — Видишь, как хватануло. Долго хворал, но выдюжил.
Алексашка слыхал, что Быхов обложен войском казацкого наказного гетмана Золотаренко. И вот уже сколько времени стоит под стенами, а взять не может. Ляхи отбиваются пушками. Алексашка не стал больше расспрашивать Степку. Судьба его схожа с судьбой других белорусцев. Побитые, покалеченные отлеживались по хатам, а когда становились на ноги, снова седлали коней и брали в руки сабли. Алексашку обрадовали первые пришельцы. На радостях вбежал в хату к Поклонскому. Паны сидели за столом и тянули из кубков вино.
— Пан полковник! — выпалил Алексашка. — Первый люд пришел!
— Дай-ка посмотреть на него! — полковник поставил кубок и поднялся. Следом вышли Вартынский и Шелковский.
Поклонский подошел к мужикам.
— Отменные воины! — похвалил он. — Возьмем город, мушкеты раздобудем…
Алексашка повел бровью: откуда в Могилеве мушкеты? Если наберется два десятка — хорошо будет. Что правда, то правда, взять его можно и топорами. Поклонский торопится с набором. Через две недели к городу подойдет отряд воеводы Воейкова.
К вечеру совсем весело стало на душе у Поклонского. Из окрестных близких деревень повалили мужики пешие и конные. Весть о наборе в полк разнеслась по Могилевскому и Мстиславскому поветам. Мужики седлали коней и пробирались в Чаусы лесными тропами, подальше от людского глаза.
Прошла неделя. В Чаусах собралось люду около двух тысяч человек. По ночам во дворах и на околице местечка дымили костры.
Алексашка собрал сотню и расположился на берегу речушки Баси, что подступала к Чаусам. Смотрел Алексашка на сотню и горько усмехался. На всю сотню — пять сабель. Мужики в боях не бывали, на конях сидят шатко. Десять улан или драгун могут размести эту сотню за четверть часа. И все же на душе было тепло. И он вначале некрепко держал саблю.
Ночи в июле стоят теплые. Но мужики жмутся к кострам. У огня веселее. Всякие разговоры ведут. Больше всего говорят о панстве, от которого нет житья черни. И теперь живут надеждой, что на Белую Русь с русским царем придет новая явь. Какая она будет, никто представления не имел. Может, такая, как у казаков? У костра завели разговор про черкасов. Подошел Алексашка. Мужики потеснились.
— Садись, пан сотник!
Словно стеганули плетью Алексашку. «Пан сотник…» Как будто клещами сдавило горло. «Пан сотник…» Ударил жар в лицо. Хотелось крикнуть им: не пан я! Одних кровей с вами!.. Прикусив до крови губу, сел у костра, протянул к пламени руки.
— Рассказывай, — попросил мужик с курчавой бородой.
— Все рассказал, — хмыкнул Степка. — Жарко под Быховом было. Стены крепкие, с окнами для пушечного боя. Харчей в городе много. Пороху и ядер хватает. Осаду могут три года держать…
— О-хо! — удивлялся мужик с курчавой бородой. — Полегло сколько люду! Как ни говори, а помирать страшно на войне.
— Ежели сразу, то не страшно, — заметил белоголовый детина. — Ядрой ударит, и — все! А бывает, отсекут руку или хребет порубят… Не приведи господь!
— У нас там под Быховом один мужик помирал. Тяжко было смотреть.
— Что с ним сталось? — детина отодвинулся от жаркого огня.
— Ну и храбрый был мужик! — покачал головой Степка и уставился на пламя. Бледно-розовые отсветы костра скользили по его задумчивому лицу. — Помню, минулогодней весной стало известно атаману Золотаренке, что из Гомеля пробирается в Быхов отряд гусар, а ведет его некий знатный воевода или кто другой. Атаман решил сделать засаду. Подобрали в лесу место и начали выжидать. Гусары хитрющие были — днем не шли. На зорьке, когда спать охота и едва начинает светать, поскакали шляхом. Много их было, с полсотни сабель. Видим, вошли они в лог. С одной руки ручей и болото, с другой косогор, заваленный буреломом. Из того бурелома мы выскочили, а сам атаман в лоб ударил гусарам. Ляхи не наполохались, бой приняли. Рубались яро, а выдержать не смогли. Пустились назад. А мужик тот горяч был, отважен. Он за ними. Конь у него ладный был. Двоих настиг и снял с седла. Пустился за третьим, что воеводой был или кем другим. Видит мужик, что лях уходит, так он его арканом зацепил. Где он это умельство постиг, никто не знал. Сказывали, будто татарин обучил… Сволок он его с седла, привел к Золотаренко. Воевода тот бледный, дрожит и пытает Золотаренко: «Выкуп хочешь?..» Атаман его на злато выменял, а мужику тому со своих плечей кафтан отдал.
— Ты говорил, что помер тот мужик? — вспомнил курчавобородый.
— Помер, царство ему небесное!
Но как помер мужик, Степка рассказать не успел. Пан Поклонский приказал трубить сбор. Засуетился весь лагерь, побросав костры. Полетела команда собираться по сотням. Мужики к командам непривычны, толкутся, кто у корчмы, кто на берегу Баси, перепутав места расположения сотен. Пан Вартынский скачет на коне от одной сотни к другой, ругает мужиков, потрясая плетью. Наконец собрали по сотням. Когда собрали, поступил приказ не расходиться, ибо на зорьке полк выступает к Могилеву. Мужики полегли на траву. Никто не спал. В ожидании похода и первого боя вели тихие разговоры.
На рассвете полк тронулся. Тридцать верст шли весь день. Пешим было труднее под еще горячим августовским солнцем. Когда день клонился к концу, подошли к деревне Печерск, которая была в версте от Могилева. В городе сразу же заметили и мужиков, и сверкающие топоры. Ворота были наглухо заперты. На валу маячило несколько драгун с мушкетами.
Поклонский и паны Вартынский и Шелковский, не слезая с коней, долго смотрели на город. Потом приказали полку стать табором против ворот.
Расположившись в одной из хат, пан Поклонский начал писать письмо бурмистру Лукину и королевскому уряднику Петровскому. В письме он предлагал немедля сдать город. И если таковое мещане не сделают, будет брать стены штурмом. Затем пан Поклонский отправил мужика с письмом к городским воротам. Поклонский видел, как отошла створка и мужик исчез за воротами. Полковник решил, что сдачу города к ночи ждать нечего, и дал команду войску вечерять. Запылали костры, выбрасывая в густое небо снопы искр. Костры, отражаясь, поблескивали в Днепре, и на воде то разливалось, то меркло зловещее зарево.
Рано утром пан Поклонский был на ногах. Стоял хмуро, поглядывая в сторону ворот. Всякие мысли шли в голову: а может, повесили того мужика с письмом и ждать ответа нечего? А может, еще пишут и советуются? Мужицкое войско тоже смотрело на город. И вдруг на виду у всего полка на стене мелькнула фигура человека и скатилась с трехметрового вала. Вскочив, человек бросился бежать к реке. Пан Поклонский понимал, что это не ответ на письмо, а беглец.
Наконец человек добежал до деревни. Его повели к Поклонскому. Когда Алексашка посмотрел на беглеца, ахнул и протянул руки.
— Петька!
Петька Косой хотел было броситься к Алексашке, но, увидев пана Поклонского, опустился на колени и, задыхаясь от радости, затараторил:
— Шановный пане, шановный пане! Ждут в городе русское войско, не дождутся. Чернь ликует и молит бога, чтоб быстрее пришли… Рады сдаться на имя царское!..
— Не кричи, а говори тише! — прервал Поклонский Косого. — Не глухой. Отвечай, не пришла подмога городу?
— Нету войска, шановный… Королевский урядник только с драгунами на стенах.
А через половину часа про Петьку Косого забыли: ворота раскрылись, пропуская мужика. Он принес ответ полковнику Поклонскому.
Поклонский читал письмо и хмурил брови. Королевский урядник сообщал, что ему, Поклонскому, он сдавать города не будет, а сдаст его войску царскому на милость государя. Поклонский скомкал письмо и бросил в костер. У Поклонского мелькнула мысль штурмовать ворота. И если б было хоть пятьдесят мушкетов, решился бы на штурм. Кроме того, через день или два под город придет воевода Воейков. Тщеславие толкало Поклонского на стены, а страх поражения не давал ступить шагу из Печерска. Теперь осталось только одно: ждать воеводу. Мужики, ни разу не побывшие в бою, обрадовались тому, что штурм откладывается, и целый день провалялись на траве.
Вечером снова задымили костры и пошли разговоры о казаках. Положив голову на седло, Алексашка лежал на спине и смотрел в густое, звездное небо. Степка начал снова рассказывать про баталии. Алексашка не слушал. Думал о Поклонском. Уже месяц живет с ним бок о бок, а понять пана полковника не может. И, самое главное, не видит душу его. Скрытая она и недоступная до его, Алексашкиного, ума. Племянник его, пан Вартынский, этот виден. На чернь смотрит люто… Алексашка приподнял голову, прислушался. Степка рассказывал:
— Тогда атаман Золотаренко сказал: ползи, Фонька, к стене…
— Как звали мужика? — спросил Алексашка.
— Фонькой.
— А что было перед этим?
— То было, что задумали казаки прорыть ход к стене под землей, подложить бочонок пороху и подорвать стену. Копали недели, может, со три. Когда осталось до стены метров пять, прорвало откуда-то воду и затопило ход. Опечален был Золотаренко: столько надежд строил и все рухнули. А черкасы его супокоивают: не бедуй, батько! Стену все равно разметем… Ждали только густой ветреной ночи. На ту ночь взялся Фонька подкатить бочонок к стене и взорвать его. Скоро выдался случай. Гудел ветер. В траве и листьях деревьев шуршал дождь. В бочонок казаки заделали фитиль, выкатили его. И сказал атаман Золотаренко: ползи, Фонька, к стене…
Алексашка поднялся, подошел к костру.
— Ну, рассказывай, что дальше…
— Пополз Фонька, толкая впереди себя бочонок. Мы сидим, не дышим, ждем. Время медленно тянется. Гадаем, сколько часу надобно, чтоб поджечь фитиль. Наконец приполз Фонька, а бочонок не рвется. Догадались, что погас фитиль, примоченный дождем. Тогда Фонька положил за пазуху сухой конец и снова пополз к стене.
Алексашка не вытерпел:
— Скажи, была у того Фоньки кличка?
— Какая кличка? — не понял Степка.
— Кликали его Фонька Драный нос.
— Не слыхал такой клички. Фонька да Фонька, — вспоминал Степка. — Говорил он, что не раз был сечен панскими батогами, а последний раз саблей. Говорил, что заговорен от смерти. Потому не имеет страха… А ноздри впрямь были дырявые…
— Он! — вырвалось у Алексашки. — Рассказывай дальше!..
— Лежим, значит… Ночь темная, сырая. И разом будто солнце вспыхнуло, высветлив все окрест. И ухнуло так, что казалось, небо свалилось на землю. Со стены в ночь ударили мушкеты, загремели пушки. Постреляло панство и затихло. А мы ждем: нет Фоньки да нет. Потом слышим, стонет кто-то в поле, зовет. Поползли казаки и приволокли Фоньку. А ему ядрой ноги отбило.
— Как же попал он? — удивились мужики. — Ночь густая была…
— Случаем попал… Негаданно… Приволокли Фоньку. Лекарь туда-сюда, а что он сделать может, ежели ноги отшибло. Исходит мужик кровью. Его перевязывали тряпьем. Нечто тряпка удержит кровь? Под утро подошел к Фоньке атаман. Фонька говорит ему: «Бывай, батько!.. Бывайте, браты! Бейте панов, говорит, добывайте себе волю…» Утром Фонька помер. Поховали его по-казацки: в лесу насыпали курган шапками…
Поднял Степка голову и увидел, как скатилась у сотника слеза и запуталась в редкой русой бороде.
Алексашка поднялся и побрел между костров. Вышел к Днепру. Долго стоял над обрывом. Думал и надеялся, что встретятся еще. Думал, как возьмет царь Белую Русь под свою руку, вернутся в Полоцк. Не выпало Фоньке Драный нос. Упал Алексашка в траву и, обхватив голову руками, заплакал, как бывало в детстве…
Перед утром задремал. Проснулся от людского гомона. Открыл глаза — солнце поднялось высоко. А в деревне войско — воевода Воейков пришел. Подхватил саблю, побежал.
Когда оказался возле хаты, в которой остановился пан полковник, увидел, как воевода, обнимая, похлопывал Поклонского по плечу. Алексашка с радостью и любопытством рассматривал войско. Как оно было не похоже на мужицкий полк! Воины с мушкетами, с ольстрами, с запасом провизии. На конях ременная, хорошо подогнанная сбруя. Воевода и Поклонский ушли в хату. Были там недолго. Когда вышли — заиграл рожок. Войско село на коней и тронулось к воротам. Полк Поклонского потянулся за войском. В двухстах шагах остановились. Простояли около часа. Воевода собрался посылать в город письмо. Написать его не успел — ворота широко раскрылись, и в широком проеме Алексашка увидел высокую фигуру королевского урядника и Козьму Маркова. За ними — толпа горожан. На вытянутых руках бурмистр держал хлеб. Легкий ветер шевелил белые расшитые концы полотенца.
Воевода Воейков и Поклонский пошли к воротам. За ними войско.
— Сдаются на имя царское! — радостно сказал Алексашка Петьке Косому, который шел рядом.
Петька Косой что-то ответил, но что, Алексашка разобрать уже не мог. Расступаясь перед воеводой и войском, толпа гудела сотнями голосов:.
— Слава государю!..
— Долгия лета Лексею Михалычу!..
— Сла-ава!..
В церкви Богоявления Христова ударил колокол, потом второй раз. И, наконец, чаще и чаще, пока удары не слились в единый звон, который плыл над городом и таял где-то далеко в приднепровских лугах. Навстречу войску валил народ. За внутренним валом, на площади стало совсем тесно. Все перемешались — воины, ремесленники, бабы. Войско расквартировалось по хатам. Пан Поклонский увел воеводу Воейкова к себе домой. Алексашка с Петькой Косым тоже ушли на постой.
Весь день в городе было шумно и весело. В две корчмы не пробиться — полно цехмистеров и челядников. Те и другие бражничают, поднимают кружки за здоровье государя и гадают, какая будет жизнь в Могилеве. Захмелевший хлебник Васька бил себя в грудь кулаком и, расплескивая брагу, с жаром кричал:
— Не мог царь-государь покинуть белорусцев. Не мог! Одной веры с московским людом, одних кровей!.. Говорил, что придут стрельцы? Говорил. И пришли!..
— И Радзивилл еще может прийти, — перечил Ермила.
— Типун тебе на язык!
— Я не хочу того, — оправдывался Ермила. — Война. Всякое бывает на войне.
— Пей, Ермила! Чтоб во веки веков не было унии!
— За царя нашего батюшку!..
Эту ночь крепко спал Алексашка. Только сны видел тревожные. Снилось ему, что рубился на саблях с уланами, весь был измазан вражеской кровью. Потом виделось, что сидит с Фонькой Драный нос в кустах и ждет панское войско. Только Фонька порублен весь и Марья перевязывает ему не плечо, а ноги… Измучили сны Алексашку. Утром вышел из хаты, снял рубаху и ведро воды выплеснул на спину и грудь. Немного стало легче.
Алексашка съел кусок баранины, запил кружкой кваса и, позвав Петьку, пошел в магистрат, куда велел прийти Поклонский. Алексашка вошел в комнату. Пан Поклонский был в новом зеленом кафтане, синих штанах. Сапоги начищены до блеска. Он бросил на Алексашку гордый и строгий взгляд.
— Чего хотел?
Алексашка замялся:
— Ты велел прийти, пан полковник.
— Нужен будешь — позову. Сам не суйся!
Алексашка вышел. Во дворе сплюнул и сказал Петьке:
— За ночь будто подменили. И смотреть не хочет.
— Панская кровь в нем была и осталась, — шепнул Петька, поглядывая на дверь.
— Может, помешал, — пожал плечами Алексашка. — Наверно, государю письмо писать собрался…
Письмо писалось. Слагал его не Поклонский, а воевода Воейков. Он сидел за столом и поминутно макал перо в большую глиняную чернильницу. Писал и громко говорил, о чем пишет:
— «Отписка полкового воеводы М. П. Воейкова на царский стан под Смоленском о сдаче Могилева…
Государю царю и великому князю Алексею Михайловичу, всеа Великия и Малыя Росии самодержцу, холоп твой Мишка Воейков челом бьет. В нынешнем, государь, во 162 году августа в 24 день божиею милостию и твоим государским и сына твоего государева, государя нашего благоверного царевича и великого князя Алексея Алексеевича, счастьем могилевцы шляхта и бурмистры и райцы и лавники и мещане и всяких чинов люди под твою государеву высокую руку поддалися и городам Могилевом и уездам тебе, государю, челом ударили. И меня, холопа твоего, и полковника Костянтина Поклонского могилевцы всяких чинов люди встретили чесно, со святыми иконами, и пустили в город. И те бурмистры и райцы и лавники и мещане лутчия люди, пришед в церковь соборную, передо мною, холопам твоим, и перед полковником по святой евангельской заповеди тебе, государю, веру учинили, что им, могилевцам, которые живут в православной христианской вере, быть под твоею государевою высокою рукою вовеки неотступным. А достальных могилевцов мещан и всяких черных людей стану я, холоп твой, приводить к вере в ыныя дни и на роспись писать имена их по чином. А которая, государь, римскоя веры шляхта хочет быть под твоею государевою высокую рукою, и я, холоп твой, по той евангильской заповеди приводить их к вере не смею, что они християне.
И о том мне, холопу твоему, как укажешь.
А с сею, государь, отпискою и с саунчем послал я, холоп твой, к тебе, государю, астроханца Божена Мизинова августа в 25 день».
В начале июля прошли хорошие теплые дожди. После них стали быстро наливаться хлеба. Колосья стояли колос к колосу, тяжелые, золотистые. К августу хлеба поспели. Радовались глаз и сердце пана Камоцкого.
Утром вышел из имения и пошел, пошел до конца поля, до самого дубового леса. За дубами виднелись полоски холопов — куничные земли. На одной из них мелькал белый бабий платок. «Жнет… — подумал пан Камоцкий и остановился у своих хлебов: — Раньше, чем панское…» Поймав колос, выковырял неуклюжими пальцами зерно, взял его на зуб. Зерно было упругим и уже не поддавалось старым зубам. Это еще сильнее распалило пана Камоцкого. Зашагал к дому и, едва переступил порог, разразился бранью. Потеряв самообладание, схватил трость и заколотил ею по столу.
— Па-ахолки!.. Па-ахо-олки, свиные души!..
Прибежали перепуганные похолки.
— Кто дозволил хлопам жать?!. Отвечайте!..
— Никто не дозволял, пане…
— Почему жнут?! А панское обсыпаться будет?! Узнайте, чьи бабы жнут, и ведите на двор мужиков. Да живо мне!..
Похолки пустились в поле. Бежали, думали: что вырешит пан? Камоцкий крут и беспощаден. Наказывает хлопов яро и каждый раз придумывает новую кару. Весною хлопа посадил в сарае на цепь и морил голодом трое суток. Другого мужика посадил под деревом, а сверху подвязал ведро с водой. В донышке пробил дырочку, и вода каплями била в голову. К ночи хлоп сомлел. В минувшем году кару для баб и девок придумал: завязывал спадницы на голове и сажал в колючий репей. Что сейчас будет — угадать тяжко.
Роптали в хатах мужики и молили бога, чтоб смилостивился над их душами. Бог не внимал молитвам. Был час, когда чаша терпения, казалось, наполнилась и должна была пролиться. Но в деревне остановилось войско, и на сей раз хлопы снесли обиды.
Похолки узнали, кто жал жито на своих куницах, и привели трех мужиков к дому пана Камоцкого. Те бросились пану в ноги, божились, что панское жито уберут и обмолотят, что бабы не думали жать, а только вышли на зажинки. Пан топал ногами.
— Кто дозволил, пся юшка?! Кто?.. — ткнул пальцем в первого, Гаврилу. — Ведите во двор!
Двор пана Камоцкого узкий, длинный, огорожен крепким полуторааршинным частоколом. Во дворе сараи для скота. Пану принесли скамейку. Он уселся, сцепив на животе пальцы. Глядя на Гаврилу, сказал:
— Беги до конца двора. Переберешься через частокол — твое счастье. Поспевай только. Ну!..
Мужик побежал. Пан Камоцкий выжидал, пока Гаврила приблизится к забору, потом махнул рукой и закричал:
— Ату!.. Ату его!..
Из ворот сарая выскочили три здоровенных пса и с воем бросились за Гаврилой. Они настигли его у самого частокола и острыми зубами вцепились в худые икры. Гаврила упал, задрыгал ногами, отбиваясь от псов. А те хватали за руки, рвали рубаху и штаны, на которых выступали темные, кровавые пятна. Пан Камоцкий хохотал, держась за живот, и кричал: «Ату его!..» Собаки метались вокруг мужика с хриплым лаем. Когда Гаврила замер, распластавшись на земле, Камоцкий приказал похолкам:
— Перебросить через частокол!
Похолки подняли Гаврилу. Залитые кровью штаны и рубаха на нем висели клочьями. Пан Камоцкий прокричал:
— Скажи бабе, чтоб завтра шла панское жито жать! — и кивнул: — Ведите другого!
Совершив кару, пан Камоцкий приказал похолкам, чтоб хорошо кормили псов, ибо с сего дня будет учить чернь собачьими зубами.
Деревня в этот день притихла, замерла. Ни детей не видно, ни баб. Тишина была зловещей. Пан Камоцкий не почувствовал этого. После сытного обеда лег вздремнуть. Уснуть не пришлось. Вскочил с пуховиков, прислушиваясь к людскому гомону на улице. Глянул в оконце, и замерло сердце: разъярилась чернь, с дрекольем и топорами колышется толпой у дома.
— Запри двери! — приказал служанке.
— Заперты, пане, — отвечала перепуганная девка. — На все запоры.
А в двери уже грохотали. Она вздрагивала, не поддаваясь ударам. Пан Камоцкий заметался по покоям. Холодный пот выступил испариной на узком лбу. Выскочил в сени. Из сеней во двор и шмыгнул в конюшню. Обезумевшими глазами искал место, где можно было б спрятаться. И не находил его. В самом углу конюшни была куча навоза. Стал поспешно ее разгребать. Когда разворошил, улегся, присыпая себя теплой и влажной трухой.
Лежал и, сдерживая дыхание, слушал, что делалось в доме. Там стоял гром и крик. Трещали сухие доски, и гневные голоса черни перекрывали этот грохот. Пан Камоцкий слушал и шептал молитву.
Не найдя Камоцкого в доме, чернь хлынула во двор. У Камоцкого остановилось дыхание, когда она вбежала в конюшню.
— Сбежал, ирод!.. — слышались голоса.
— Не мог сбежать! — уверял кто-то. — Искать надобно.
— Нету!..
Мужики добрались до псарни, которая была рядом с конюшней. Армяками накрыли собак. Потом, разыскав вожжи, повесили их на воротах. Собаки долго выли и, наконец, затихли. Обмер пан Камоцкий, когда услыхал:
— Огнем палити волчье логово!
Жечь дом мужики не стали — побоялись, что пламя перебросится на холопские хаты.
В полночь пан Камоцкий вылез из навоза. Тихо ступая, вошел в дом. Все в нем было перекрошено. Двери и окна выломаны, стол и сундуки разбиты, одежки изорваны и разбросаны по покоям, вся утварь перемолота. Сжалось в бессильной злобе сердце. Была б сейчас его сила — всех перегрыз бы зубами, передавил, чтоб детям заказали, как на панское добро поднимать руку. Был рад тому, что живность не поубивали. Вернулся в конюшню, оседлал коня. Вскочив в седло, погнал его по Могилевскому шляху. Ехал и рассуждал, что виной всему — приход московского воеводы с войском. Волю чернь учуяла и ждет защиты царя. Теперь будет бушевать чернь и грабить панские маентки.
В Могилев приехал под утро. В Днепре напоил коня, почистился от высохшего навоза. И хоть от кафтана шел тяжкий дух, явился в магистрат к пану Поклонскому и упал в ноги.
Поклонский выслушал и сжал зубы.
— Накажу! — успокоил пана Камоцкого. Отворил дверь, приказал: — Сотника сюда!
Алексашку нашли быстро. Когда он вошел, пан полковник приказал:
— Поедешь с паном Камоцким и пригонишь в город мужиков!
Алексашка не спрашивал, далеко ли ехать и зачем гнать мужиков. Взял двадцать конных, поскакал вослед за паном Камоцким в маенток, который был в двенадцати верстах от города.
Когда в маентке появились конники, объявились и похолки, неизвестно куда девшиеся ночью.
— Где были? — закричал пан Камоцкий.
— Прятались, пане, — виновато признались те.
— Прятались! Одним миром мазаны. Ведите сюда мужиков. Всех!..
Привели всех из десяти хат. Пригнали Гаврилу и еще двоих, покусанных собаками. Мужики сбились в кучу, поглядывая с тревогой на пана и конников.
— Москалей ждете, схизматы поганые! Бунтовать вздумали?! Шесть дней в неделю будете отбывать… За маемость и за собак кровью заплатите. Веди, сотник!
Мужиков погнали в Могилев. Алексашка не смотрел на них. Погано было на душе. Не думал никогда, что придется ему вести под стражей такую же, как он сам, чернь… Он не знал, зачем ведет их в город, но предчувствовал, что чернь будут карать. Алексашка мял в кулаке повод и думал о пане Поклонском.
Когда привели мужиков во двор магистрата, Поклонский не стал смотреть их. Приказал вести в тюрьму и выпороть каждого, дав по тридцать плетей.
Когда палач отстегал последнего, мужиков отпустили, приказав вернуться в маенток и поклониться в ноги пану Камоцкому. Отпуская, пригрозили, что другим разом пересажают до единого на колья.
В это утро пану полковнику Поклонскому не до мужиков. В магистрат пришел рослый, крепко сложенный мужик с саблей. На казака не очень похож, и все же Поклонский чувствовал в нем черкаса. И не ошибся. Он окинул взглядом Поклонского и Вартынского, вытер ладонью усы и спросил:
— Кто будет пан атаман Поклонский?
— А ты кто?
— Лист имею пану атаману.
— Давай его. От кого лист?
— Ты пан Поклонский? — с недоверием спросил мужик, расстегивая короткий армяк.
— Я.
— Почитай. Будешь знать от кого. — Но все же сказал: — От пана наказного гетмана Ивана Золотаренко.
Поклонский был удивлен: быстро узнала казацкая старшина под Быховом. Теряясь в догадках, что хочет Золотаренко, начал читать письмо. Читал — и холодело внутри. С неприязнью глянув на казака, сказал:
— Иди, жди. Когда отпишу — позову. — Когда казак вышел, зло сверкнул глазами: — Указчик нашелся! Хочет, чтоб города поднепровские в Белой Руси отдавались не на царское, а на его имя. Это затем, чтоб господарила здесь казацкая старшина. Хитер черкас!..
— Отпиши Золотаренко, что не бывать тому.
Поклонский подумал.
— Затевать ссору сейчас с черкасами не время. Царь их под свою руку взял. Так писать надо, чтоб и не по его воле было, и чтоб не обидеть. Золотаренко понять должен: мы свою старшину имеем — шановное панство, которое править будет магистратом.
И вместе с тем Поклонского тревожило письмо Золотаренко. Наказной гетман без раздумья рубил шановное панство Белой Руси, заявляя, что уничтожает врагов его царского величества. А это развязывало руки черни.
Письмо наказному гетману Поклонский решил писать следующим днем. Сейчас упросил воеводу Воейкова повременить отправлять чауша с отпиской к государю — хочет приложить и свое письмо. Усевшись за бумагу, долго думал, как писать царю. Даже колебался, писать ли о том, что задумал. Наконец твердо решил — просить!..
Пан полковник Поклонский просил государя, чтоб всемилостивейший царь вознаградил за услуги и подарил ему местечко Чаусы и четыре деревни со всеми угодьями и крестьянами, а также поместье в самом Могилеве. Кроме того, просил поместья в Могилевском повете панам Вартынскому и Шелковскому, которые не жалели животов своих и доказали любовь свою к государю.
Закончив письмо, размышлял, как подписать его. Такие письма государю в Руси было принято подписывать «холоп твой». Об этом знал Поклонский, но называть себя хлопом не хотел. Нашел слово, которое считал достойным. И подписал: «Подданный твой Константин Поклонский».
Алексашка вошел в корчму и положил Ицке в ладонь монету.
— Налей три кружки!
— Сразу три?.. Выпей одну. Потом еще налью.
— Мужики пить будут, — кивнул на Петьку Косого и Степку. — Ну, как тебе живется под государевой рукой?
Ицка пожал плечами.
— Я знаю?.. Живется… Абы войны не было. Если будет тихо, всем будет хорошо. И тебе, и мне, и королю, и панству… Слушай, скажи мне, что это говорят?..
— Не пойму, что спрашиваешь?
— Ой, ты уже не понимаешь! — Ицка обиженно посмотрел. — Почему это нас надо выгонять из Могилева? Куда мы пойдем?
— Кто говорил тебе?
— Ну, все говорят… Пан Поклонский так задумал.
— Не знаю, Ицка. Не слыхал. Не мог он задумать такого. В городе жить всем хватает места.
— Ну и я так думаю.
— У людей языки мотляются, как телячьи хвосты. Не слушай.
— Дай бог!
Втроем уселись на скамье. В корчму зашли челядники. Стало шумно. Петька Косой прижался к Алексашке.
— И я слыхал, что жидов изгонять будут…
Алексашка пил брагу маленькими глотками, смаковал резкое и ароматное питье.
— Куда изгонять? Придумают же!..
— Не пойму, сотник, что сотворили с мужиками? Если мы теперь под великой рукой государя, православный царь наш значит… — Степка посмотрел в глаза Алексашке, запнулся. Потом нашел нужные слова: — Пан тот лях… Собаками травил… А видишь, Поклонский за пана заступился… Неужто государь дал грамоту православный люд пороть за ляха?
— Не слыхал я про такую грамоту.
— У казаков наоборот. Атаман заступается за чернь.
Как у казаков, Алексашка знал не хуже. А разобраться в этом деле теперь сам не мог.
После браги потянуло на сон. Пошли в хату, где были на постое, зарылись в солому и сразу захрапели.
Рано утром Алексашку тормошил прислужник пана Поклонского. И, разозлившись, что не может добудиться, потянул за бороду. Алексашка раскрыл глаза и что было сил огрел прислужника кулаком по лбу. Тот свалился в солому с воем.
— Чтоб тебе рука отсохла, пан сотник!
— Чего будишь? — недовольно накинулся Алексашка.
— Полковник кличет, — ворчал прислужник, размазывая сопли.
— Не спится ему, — Алексашка выругался и стал натягивать сапоги.
В магистрате были Поклонский и Вартынский. Полковник придирчиво осмотрел Алексашку.
— Сабля где?
— Если потребна — возьму.
— Потребна. Сейчас поедешь с драгунами на тайное и важное дело. — Пан Поклонский озабоченно насупил лоб. — Будем изгонять жидов. Драгуны посекут. А тебе глядеть, чтоб ни один не ушел.
У Алексашки пересохло во рту. Почему изгонять из города люд? Чем провинился он перед господом? Да не просто изгонять, а сечь будут. Холодок прокатился по спине. Значит, Ицка правду слыхал. А он, Алексашка, выходит, лгарь. Ничего не сказал пану полковнику, пошел за саблей.
Когда возвратился к магистрату, на площади было и людно, и шумно. Жидовки плакали и кричали:
— Куда гонят нас?
— Почему нельзя жить в Могилеве?..
— Всевышний, помоги нам, — подняв тощие руки к небу, молила старуха.
Вцепившись в стремя, молодая черноглазая не отставала от Поклонского.
— За что нас, пане, изгоняют?.. За что, скажи? Мы все подати отдали!..
— Не знаю! — неохотно отвечал Поклонский. — Не мой указ, а государев!
— Оставь нас в городе, пане!..
— Собирайся побыстрее!.. И не голгочи!
На площадь согнали человек пятьдесят мужчин, баб и детей. Мужчины под руки вели немощных стариков и старух. Старик кивал лысой головой.
— Дали бы спокойно помереть…
— Помрешь, — твердо проронил Поклонский.
— Трогайся! — прокричал черноусый драгун и показал саблей вдоль улицы.
Толпа тронулась. Драгуны недобро поглядывали на людей. Те медленно, словно прощаясь с городом, шли, понурив головы. Возле хат стояли горожане, молчаливым взглядом провожая толпу. Алексашка заметил Ицку и отвел взгляд. Он не сомневался, что Ицка видел и его. Помочь корчмарю ничем не мог.
Отошли от Могилева версты на две. Пан Вартынский велел остановиться. Он объехал толпу, приподнялся на стременах.
— Эй, жидове! У кого выкуп — подавайте пану полковнику.
К Поклонскому бросились люди, вытаскивая из-за пазухи тряпицы. В протянутую шапку полетели колечки, перстенки, броши, серебряные чарочки. Зазвенела монета.
— У тебя что, нет злата? — кивнул Вартынский сгорбленному мужчине с густыми поседевшими пейсами.
— Нету, — развел тот руками.
— Закопал на огороде?
— Огорода тоже нет…
— А что у тебя есть?
— Воши… — ответил человек и потупил голову.
Собрав выкуп, Поклонский пришпорил коня и ускакал в сторону города. За ним пустился Вартынский. Драгун показал на поляну, что простерлась у леса.
— Поворачивай сюда! — приказал он.
Люди почувствовали недоброе, загудели, засуетились:
— Зачем туда? Мы пойдем на Быхов!..
— Отпусти нас… Мы дали выкуп…
Разозленный драгун приказал конникам:
— Секи тут!..
Внезапно засверкали сабли. Крики и вой огласили окрестность. Заметались люди, ища спасения. Но спасения не было. Падали на дороге, обагряя траву кровью. Алексашка судорожными пальцами вцепился в гриву коня. Если б мог он — заложил бы уши, чтоб не слышать криков, раздиравших душу.
Черноусый драгун одним ударом срубил бабе голову, пустил коня наперерез убегавшим к лесу. Когда двое упали, заметил третьего, сбитого с ног, стоявшего на коленях. Тогда только Алексашка увидал, что это Ицка. Стеганув коня, подскочил к Ицке и поднял саблю, защищая от драгунского удара.
— Мой!.. Сам порешу!..
Драгуну было безразлично. Повернув коня, заметил девочку, убегавшую к лесу. Пустился за ней. Привстав на стременах, изогнулся дугой и рубанул всей силой. Та и не вскрикнула — полетела в траву, раскинув смуглые руки.
Алексашка соскочил с седла, толкнул Ицку и придавил к земле. Тот не сопротивлялся.
— Лежи, Ицка! Не шевелись! До вечера лежи. Стемнеет — приду.
Корчмарь замер в траве.
В город драгуны возвратились в полдень и сразу же повели поить и чистить коней к Днепру. Алексашка возвратился в хату. Сел на лавку и с отвращением посмотрел на крупник, что поставила перед ним хозяйка.
— Порубили? — спросил Петька Косой.
— Царство им небесное! — Алексашка перекрестился. И вдруг неудержимая злость овладела им. Ударил кулаком по столу. Подпрыгнула миска с крупником. — Была бы моя воля — ему б первому снес голову!..
Хоть и не сказал кому, а Петька понял. Алексашка возненавидел пана Поклонского и знал, что не ему одному не по сердцу пришелся назначенный государем полковник.
День тянулся неимоверно долго. Что бы ни думал, мысли возвращали к порубленным. Когда начало темнеть, Алексашка оседлал коня, прицепил саблю.
— К полуночи вернусь, — бросил Петьке Косому.
Ночь была тихая и теплая. В небе плыли жидкие облака. Луна то выходила из них, то пряталась. Тени скользили по дороге, затягивая шлях холодным леденящим мраком. В траве лежали убитые. Алексашка тихо позвал:
— Ицка!.. — Никто не ответил. Окликнул снова корчмаря: — Ицка, это я!..
Алексашка увидел, как поднялась тень и, пошатываясь, поплыла к дороге. Это был Ицка. Он подошел и дрожащим голосом попросил:
— Слушай, убей меня… Я хочу быть вместе с моей Розой… Убей!..
Алексашка отшатнулся:
— Что ты, Ицка!.. Жить надо…
— Убей!.. — Ицка заплакал, закрыв лицо ладонями. — Чем мы прогневили бога, скажи?!.
Алексашка ничего не мог ответить Ицке, который был таким же цехмистером, как десятки других, которых знал в Полоцке, Пинске, Дисне.
— Залезай на коня. Поедем.
— Я хочу умереть… Тут лежит моя Роза. Никуда не хочу ехать. Оставь меня. Они придут завтра и меня убьют…
— Поедем, Ицка! — Алексашка взял Ицку за руку. Ицка дрожал. — Ставь ногу в стремя и садись на хребет.
— Куда ты тянешь меня? — бормотал Ицка.
— Садись! — Алексашка обхватил Ицку и приподнял. Корчмарь сел на круп коня. Одним махом Алексашка вскочил в седло. — Держись покрепче.
Проехали версты три. В густой синеве ночи выросли хаты.
— Буйничи, — узнал Ицка.
Алексашка соскочил с коня и помог слезть Ицке. Подталкивая корчмаря, пошли к хате. В хате спали.
— Тут хлоп живет… В магистрате скамейки и столы мастерил. Надежный мужик. — У оконца Алексашка окликнул хлопа: — Потап!
— Кто тут? — послышался сонный голос хозяина.
— Я, Алексашка.
— Что пригнало в полуночь?.. Иди в хату…
— Не один я. Человека привел.
Потап распахнул двери.
— В корчме в Могилеве брагу пил? — спросил Алексашка.
— Было раз…
— Корчмаря Ицку знаешь?
— Кто его помнит! Разве одна корчма?
— Сховай человека, Потап!
— Не из леса… что секли сегодня? — догадался мужик.
— Коли знаешь, толковать тебе нечего. Побудет неделю, а там подумаем. Поесть дай…
— Я сало не ем, — прошептал Ицка.
— По салу жив будешь, — ответил Потап. И уже Алексашке: — Езжай, сховаем…
Алексашка вышел из хаты с облегченным сердцем. Садился в седло тяжело. Теперь только почувствовал, что устал. Хотелось спать.
Едва выехал из деревни, услыхал конский топот. Опытное ухо определило, что едет один всадник. Кто может ехать глухой ночью? Натянул поводья и вытащил саблю. Фигура всадника в ночной мгле выросла сразу, в десяти шагах. Всадник тоже увидел Алексашку и остановился. Стояли молча, кто первый подаст голос.
— Кто будешь? — спросил Алексашка.
— А ты кто?
— Отвечай да не хитри. Не то — одним махом снесу голову!
— Хитрить не горазд. Из Могилева еду.
Голос показался Алексашке знакомым. Он тронул поводья. Конь подошел ближе. Всматриваясь в седока, Алексашка удивленно окликнул:
— Степка!
— Ты, сотник? А я думал, проскочу и око не увидит.
— Куда собрался?
— Куда глаза глядят. Подамся на Быхов, к гетману Золотаренко.
— Не по душе Поклонский? — усмехнулся Алексашка.
— Извечных ворогов наших — шановное панство — Поклонский под свое крыло берет и чернь карает не меньше. Не хочу под его хоругвей быть.
— Не ты один так мыслишь.
— Бежим вместе, сотник! И тебе у Поклонского делать нечего. Думаешь, не вижу, как душа твоя терзается? Зачем неволишь себя? Помянешь мое слово: биться с Радзивиллом не будет Поклонский. Ворон ворону глаз не клюет. А то, что он государю в ноги бил челом — маенток свой сберечь хочет…
Все, о чем говорил Степка, было давно понятно Алексашке. И ему не раз приходила мысль убежать в казацкое войско. Все не хотел верить, что Поклонский оборотнем станет. А теперь, может быть, и решился бы махнуть со Степкой под Быхов, да сдерживало то, что воевода Воейков сидит в Могилеве и, как понимает Алексашка, дожидается государева войска.
— Я повременю еще, — ответил Алексашка. — К зиме видно будет.
— Вольному воля, — вздохнул Степка. — Не поминай лихом!
— Бог тебе в помощь.
Алексашка тронул коня, и тот побрел по дороге.
Сентябрьским днем в Могилев прибыл подьячий Посольского приказа и привез государеву грамоту. Пан полковник Поклонский принял подьячего со всеми большими почестями, хотя они не были положены столь невысокому чину. Но известия, которые привез подьячий, заслуживали наивысшего внимания мещан, купцов, посадских людей. Собрались члены магистрата, суда и райцы. Былые споры и обиды забыли. Пан Поклонский взял грамоту и начал читать пункт за пунктом. Каждый из них вызывал восторженное покрякивание и возгласы. Когда Поклонский закончил, стали на память перечислять пункты.
— Мещанам дозволяется торговать в Могилеве беспошлинно.
— Не спеши, пан Болеслав! Наперво сказано, что городу покинуто Магдебургское право. Потом уж остатнее.
— Я и говорю! Городу даны две ярмарки по двадцать дней.
Затем перечисляли все остальные права. Посадские люди освобождались от воинской службы. Мещанам обещалось, что их не будут переселять в другие города. Шановное панство, которое приняло государево подданство, может пользоваться всеми правами на маентки и на чернь, которыми владела. Пану Поклонскому государь пожаловал местечко Чаусы, четыре деревни и усадьбу в Могилеве. Не обминул царь панов Вартынского и Шелковского. И один лишь пункт словно не заметили, словно пропустили. Он гласил, что мещанам и дворянам католического вероисповедования запрещалось занимать служебные места в магистрате и суде.
И все же доброе расположение было нарушено и омрачено. На взмыленных лошадях примчалась из деревни Пашково семья пана Скурмы. Пан упал в ноги Поклонскому и просил наказать злодеев, спаливших маенток.
— Кто спалил? — допытывался Поклонский.
— Спалили, — лепетал пан Скурма. — Чернь спалила, мужики…
— Знаешь, кто зачинщик?
— Знаю. Господом прошу, накажи! Маентки палят, грозятся поубивать и до казаков уйти.
Как ножом полоснул сердце пан Скурма. Черкасы, выходит, для черни ближе. Правду говорит пан Шелковский, что мужики все меньше и меньше идут в полк. И еще говорил пан Шелковский, что бегут из полка те, кто раньше сам просился в него. Пан Поклонский сжал кулаки, с сожалением посмотрел на пана Скурму, стоявшего на коленях.
— Встань! — приказал Поклонский. — Пан Вартынский, седлай коней и скачи в Пашково. Бунтарей повесь на березах… Оповестить надобно чернь всего уезда Могилевского, что за маентки, которые палят, буду сажать на колья!.. — Щипая ус, подумал, что с подьячим надо отправить письмо государю: пусть пришлет повелительные грамоты, чтоб в уезде все послушны были…
Гетман Януш Радзивилл приказал разбить палатку на окраине местечка, на берегу извилистой и юркой речушки Вабич. В хате останавливаться не захотел — полно тараканов и мышей. Возле откинутого полога слуги поставили столик. Пан Окрут разложил две карты — Московского государства и Речи Посполитой.
— Найти, где стоим! — приказал писарю.
Окрут склонился над картой и отыскал кружок с надписью «Головчин». В кружок воткнул булавку.
— Восемнадцать верст до Белынич и тридцать до Могилева.
— М-гм… — буркнул гетман и покосился на булавку.
Окрут знал, что гетману известно это местечко. О нем говорил еще неделю назад. Сейчас впервые за последний месяц Окрут увидал Радзивилла спокойным, хотя усталость и бледность не сходили с его лица. Тревоги гетмана объяснимы. Все лето войско вело тяжкие, кровопролитные бои с московитами. Из-под Смоленска гетман отступил к Орше. Туда гонцы принесли плохие вести. Воевода Шереметьев 17 июня взял Полоцк. Через восемь дней ему же сдалась и Дисна. В середине июля князь Трубецкой взял Мстиславль. Русский царь велел внести в государев титул город Полоцк, поставив свое титулованное «князем Полоцким» между титулами «князя Рязанского и Ростовского», а титул «Мстиславского» после «Кондинского». Последнее сообщение было не менее неприятным: Шереметьев подошел к Витебску. Взял этот город, московскому войску открывается дорога на Вильну.
Оторвавшись на пятьдесят верст от войска князя Трубецкого, здесь, в Головчине, гетман решил дать короткую передышку войску, наметить план дальнейших действий и сообщить о нем королю.
Гетман Радзивилл понимал, что несмотря на готовящееся наступление войск коронного гетмана пана Потоцкого и польского гетмана пана Лянцкоранского на Украине кампания этого года проиграна. Единственное, что может поправить дело, так это настойчивое требование крымского хана разрыва отношений России с Украиной. Хан грозился военным союзом с Речью Посполитой. И вместе с тем гетману было ясно, что Русь теперь настолько окрепла, что угрозы хана для нее не страшны, хотя союз с Речью царю будет нежелателен…
— Тридцать верст до Могилева, — повторил гетман. — Надо попытаться вести разговор с паном Поклонским… Я думаю, что его любовь к русскому царю не очень сильна. Пусть одумается, пока не поздно, — гетман повысил голос. — Могилев я все равно возьму, если не теперь, то позже…
— Кого прикажешь, ясновельможный, послать в Могилев?
— Пана Самошу, — после некоторого раздумья ответил гетман.
Окрут цокнул. Радзивилл сдвинул брови.
— Что, не нравится?
— Не смею думать, ясновельможный, — замялся Окрут. — Не совсем добро будет пану Самоше вести разговор.
— Почему?
— Племянник Поклонского пан Вартынский в Могилеве. Они шпагами дрались. Я доносил тебе, ясновельможный.
— Крест царю целовал, продавец?
— Вместе с Поклонским.
Гетман сжал зубы.
— Пришли Самошу.
О чем говорил Радзивилл с паном Самошей, Окрут не услыхал. Знал только, что этой же ночью пан Самоша и два драгуна, переодетых в холопское, оседлали коней и подались шляхом на Могилев.
Гетман Януш Радзивилл впервые за последнее время поужинал с вином и рано улегся опочивать. Лежал и думал, что надо было послать под Быхов сотни три драгун. Там, под Быховом, стоит с войском сын его, Богуслав Радзивилл. С этой мыслью и уснул.
А проснулся от пушечных выстрелов и криков. Отбросил одеяло и стал поспешно натягивать одеяние. Без дозвола вбежал в палатку Окрут и, задыхаясь от волнения, почти простонал:
— Трубецкой, ясновельможный!..
— Откуда? — прошипел гетман, натягивая сапоги.
— Подкрался, как тать…
— А где тайные залоги?! — Гетман прицепил саблю, застегнул шлем. — Спали, злодеи?!. Повешу!..
Когда Януш Радзивилл выбежал из палатки, за речушкой уже кипел бой. Драгуны и гусары отбивались от наседавших москалей. Теперь не было времени думать, как мог князь Трубецкой так стремительно пройти пятьдесят верст и незамеченным пробраться в Головчин. Спали часовые, если русские пушкари подтянули стволы так близко.
Ударила кулеврина, и ядро, просвистев над палаткой, грохнуло, взметнув комья земли. Подвели коня, и гетман вскочил в седло. Он кому-то кричал, но кому и что — Окрут понять не мог: торопливо укладывал в сундучок карты и бумаги. Слуги спешно собирали постель и палатку.
Зажигательное ядро попало в хату. Сразу же вспыхнула солома и густой черный дым клубами поплыл к речушке, за которой шло сражение. Гетман, дав шпоры коню, бросился к месту боя. Но Окрут остановил его:
— Ясновельможный! Москали обходят! — и показал на стрельцов, которые бежали по косогору, обходя Головчин. Гетман на мгновение растерялся, но, быстро овладев собой, приказал трубачу:
— Давай отход!..
Рейтары и драгуны, услыхав зов трубы, начали поспешно отходить. Русское войско не стало преследовать. Это немного успокоило гетмана. Он сел в карету и, прежде чем закрыть дверцу, отдал приказание:
— Отступать до села Шепелевичи!..
Войско тронулось. Пушкари, не сумевшие сделать ни одного выстрела, со злостью стегали коней. Рейтары с неприязнью поглядывали на драгун, что те не сдержали москалей на подходе к Головчину. Драгуны же полагали, что рейтары врубятся в строй русских и расчленят его на две половины. Гетман был зол на тех и других, что не уследили за приближением противника. Вместе с тем благодарил бога, что удалось вытянуть всю артиллерию. Русским достались только трупы и тяжелораненые.
К Шепелевичам шли почти весь день. Дорога была узкая и кривая. Лес подступал почти к самой колее. Пехота и кавалерия двигалась сравнительно легко. Пушкарям же досталось. На ухабах и колдобинах лопались постромки. Поспешно цепляли новые и, подталкивая тяжелые стволы, помогали на ухабах взмыленным лошадям.
В Шепелевичах войско гетмана встретилось с отрядом хорунжего Гонсевского, который также отходил от Орши по Смоленской дороге, но свернул к югу, опасаясь встреч с передовыми отрядами воеводы Шереметьева. Узнав о нападении Трубецкого на Головчин, Гонсевский высказал гетману опасение, что русские горазды преследовать.
— Могут, — согласился Радзивилл. — Но не думаю, чтоб пустились. Трубецкой без передышки сделал полсотни верст. Да тут тридцать.
— Русские тяговитые, ясновельможный, — предупредил Гонсевский. — Кажется, падают с ног, а идут. Наше войско завидовать может…
Гетману не понравилась похвала.
— Нечему завидовать. Биться надо с ворогом, — ответил хмуро.
До глубокой ночи сидел хорунжий в палатке гетмана. Развернув карту, гетман поставил на столик свечу и, рассуждая, водил пальцем.
— Царь пойдет на Борисов, Менск, Берестье. Думаю, что замысел соединить свое войско с Хмелем.
Хорунжий внимательно следил за пальцем гетмана, скользившим по карте.
— К зиме может дойти до Менска… Трубецкого надо бы остановить. Уж очень ретиво рвется.
— Остановим, — уверенно ответил гетман. — Будем отходить до Борисова. Там станем твердо.
Утром войско двинулось в поход. Длинной, извивающейся змеей выползали по дороге полки из Шепелевич. А в полудень, обгоняя войско, промчались гонцы и остановились возле кареты гетмана Януша Радзивилла. Предчувствуя недоброе, гетман побледнел.
— Настигает Трубецкой, ваша ясновельможность!..
— Где он?
— В одной версте.
— Мерзкая тварь!.. — гетман выругался. Из кареты Радзивилл пересел на коня. Он оглядел местность вокруг леса. Бой давать негде. Артиллерия ушла вперед и помочь ничем не может.
— Выставить навстречу гусар!
Полки начали перестраиваться. Поднялась суматоха. Перестроиться для боя не удалось. Неожиданно загремели выстрелы, и русские появились с двух сторон, зажав гусар и драгун. И те, и другие сражались храбро, шли под острые сабли русских воинов и гордо умирали за Речь и короля. Гетман видал, что у московитов не хватает сил разбить войско. Решил воспользоваться этим и уклониться от дальнейшего боя. Пришпорив коня, поскакал к Гонсевскому под самые выстрелы. И вдруг вздрогнул, наклонился и прижался к гриве коня, едва не выпустив саблю. Почувствовал, как обожгло левую руку. Сжал зубы и только простонал:
— М-м-м…
Хорунжий увидал гетмана и метнулся к нему.
— Что с тобой, вельможный?!
— Зацепило!..
Гонсевский закричал страже. Десять гусар окружили гетмана и поскакали по дороге, быстро удаляясь от жаркого места. За ними пустилось конное войско. Русские не отставали, шли следом, стреляя на ходу из мушкетов и пуская в ход сабли. Наконец Трубецкой настиг обоз. На милость московитов обоз сдался и боя не вел. Среди многочисленных трофеев и пленных были двенадцать полковников, палатка и карета гетмана Януша Радзивилла.
Пан Вартынский был недоволен дядей. Особенно неприязнь усилилась в последнее время, после того как, однажды отужинав, он сказал, что хотел бы получить свою долю злата. «Отдам!» — сухо бросил пан Поклонский, но когда отдаст — не сказал. Прошел месяц с того дня, как Поклонский припрятал шапку с кольцами, брошами, браслетами, которые взял у жидов. Теперь Вартынский сожалеет, что сразу не забрал половину. Пан Поклонский все унес к себе в покои и спрятал. С тех пор ни словом не обмолвился о злате. Поклонский видел, что племянник стал раздражителен, все меньше разговаривал. А если и вел разговор — в глаза не смотрел. Поклонский понимал, что добыча становится причиной раздора, но делить ее не хотел наполовину. Решил, что племяннику должно хватить и четвертой части, за которую он должен быть признателен и благодарен. Если б не он, Поклонский, не было б и этого. Больше того, племянник должен быть благодарен за имение и деревню, которые получил от царя после просьбы Поклонского. И все же злато придется делить.
Поздно вечером позвал к себе в опочивальню племянника, поставил на столик ларец и придвинул свечу.
— Глаза не пяль и не проси, — предупредил Поклонский. — Дам сколько надобно.
Он открыл крышку. Колыхнулось пламя свечи. Сверкнуло тысячами искорок злато, замельтешилось, переливаясь гранями. Вартынский уставил глаза в ларец и посмотрел на дядю.
— Это все?
— Как видишь, — Поклонский легонько встряхнул ларец. Содержимое его зазвенело.
— Кажется, его больше было, — не сдержал удивления Вартынский.
— Еще что придумаешь? — отрезал Поклонский. — Не воровством ли уличаешь?
— Серчать нечего, — нахмурился Вартынский.
Оба вздрогнули, посмотрев на оконце: показалось, что скрипнула ставенька. Пан Поклонский прикрыл крышку ларца и придавил крепкой ладонью.
— Ветер, — успокоил Вартынский.
— Я не серчаю. — Поклонский поднял тяжелый взгляд. — Подумал бы, чем благодарить за маентки, потом уж ждал злата.
Вартынский ничего не ответил — только задрожали губы. Если б мог он сейчас, разбил бы ларец на голове дяди, растоптал, размолол злато, чтоб никому не досталось. Пересохшим ртом настойчиво проронил:
— Дели!
Поклонский вынимал из ларца кольца, внимательно рассматривал их и раскладывал в две кучки. Одну кучку придвинул поближе к себе, вторую, меньшую, к Вартынскому.
— Из моей доли надо отдать пану Шелковскому, — оправдываясь, сказал Поклонский, но все же вынул из ларца еще один браслет и положил в кучку Вартынского.
— Вот, бери…
Вартынский ладонью ссунул со стола в подол рубахи свою долю и, ничего не говоря, вышел из опочивальни. В своей спаленке высыпал злато в тряпицу и заложил под подушку.
Накинув кафтан, вышел на крыльцо. Ночь была ветреная, но не темная. Показалось Вартынскому, что у кустов мелькнула тень. Присматриваться не стал — колышатся и шуршат ветви сирени и акации. Подошел к углу дома и тут же был схвачен сильными руками. Не успел ни вырваться, ни крикнуть. Острая боль пронзила все тело. Его отпустили, и Вартынский тяжело упал на землю.
Спустя полчаса Вартынский очнулся. Кое-как дополз до крыльца. Или служанка услыхала шорох, или тоже выходила по надобности, но наткнулась на Вартынского и с криком бросилась в дом. Проснулись слуги. Поднялся переполох. Зажгли свечи. Вартынского принесли в комнату. Грудь его была в крови. Он с трудом приоткрыл глаза и слабыми губами прошептал:
— Они убили меня…
— Кто?.. Говори кто?!. — кричал Поклонский в самое лицо и тормошил слабую руку.
Но пан Вартынский больше ничего не успел сказать…
Всю осень Поклонский получал плохие вести от чаусского старосты. Тот сообщал, что холопы ни денег, ни хлеба не дают, все больше и больше проявляют своевольство, в полк идти не желают. А с тех пор, как Могилев принял русское подданство, а на Украине черкасы собрали раду и объявили о своем решении идти под руку московского государя, все время грозятся побросать хаты и податься с бабами и детьми к черкасам.
Вести тревожили Поклонского. Тревожили потому, что с тех пор как получил в собственность Чаусы и четыре деревни, от холопов не имел ни гроша, ни зернышка. Но деньги и хлеб он взыщет раньше или позже. То, что мужики в полк не идут и службу нести не желают — дело хуже. Полк тает с каждым днем. Те, кто три месяца назад сами шли и просились принять ратниками, теперь тайно бегут к казакам или в леса, где собираются в шайки. Эти шайки не только жгут панские маентки, но и завязывают бои с небольшими войсковыми отрядами.
Поклонский собирался в Чаусы, но поездку откладывал из-за осенней распутицы: в сентябре и октябре шли дожди. Дороги раскисли и стали плохо проезжими. В конце октября начались морозики. Лужи на шляхах затянуло тонким белым ледком. Поклонский собрался в дорогу.
Выехал рано утром. Кони легко шли по твердой земле. В Чаусы прискакали за полудень. Староста повел в хату, выставил мед и мясо. Поклонский не прикоснулся к снеди. Одно, что к седлам были привязаны корзины с провизией, другое — не хотел брать угощение от старосты, которого собирался наказывать.
Староста послал бабу за казначеем. Тот немедля явился и, переступив порог, упал в ноги Поклонскому. Полковник не стал ожидать, пока казначей произнесет все здравицы.
— Говори, сколько собрал налога?
Казначей расстегнул кожушок, снял с шеи веревочку, на которой болтался мешочек.
— Девяносто семь злотых, милостивый пане!
— А остальные?
— Божатся лавники и купцы, что после ярмарки отдадут сразу.
— Передай купцам и лавникам, что буду сечь нещадно за долги. Знают те и другие, что деньги нужны на военные потребы. Мне, полковнику белорусцев и защитнику вашему, не к лицу увещевать чернь и мещан. Сами должны знать обязанности и блюсти их.
Казначей кивал седой бородой и повторял:
— Так, пане милостивый, так… Молимся денно и нощно за твое здоровье.
Поклонский деньги взял.
— К новому году чтоб все долги были отданы. Не то тебе первому бороду вырву!
В десяти верстах от Чаус деревня Горбовичи. Поклонский решил на обратном пути заехать в Горбовичи и приказать холопам везти зерно в Могилев.
Горбовичи прижаты густыми сосновыми лесами к шляху. Десяток хат, словно старые обомшелые грибы, наполовину торчали из земли. Живности у горбочевских хлопов никакой. Жили тем, что сеяли хлеб и промышляли мелкого зверя. У деревни текла неглубокая, но богатая на рыбу речушка. Мужики ловили плотву, вялили и солили ее на зиму. За последние полсотни лет дважды горели Горбовичи. Первый раз налетели татары. Девок и мужиков забрали в полон, стариков и детей порубили, а деревню сожгли. Второй раз гроза подожгла хату. От нее пошли пылать другие. И оба раза Горбовичи выживали, отстраивались заново. Казалось, не было силы, которая могла испепелить навечно эту тихую, заброшенную в лесах деревню.
Возле первой хаты Поклонский соскочил с седла и приказал старосте, которого взял с собой, звать мужиков из всех хат. Пока староста ходил, прикинул, что деревня может дать два воза хлеба. Рожь уродила в этом году, и хлопы собрали ее вовремя. Староста быстро возвратился. Сняв шапку, мял ее в трясущихся руках.
— Нету хлопов, пане…
— Собери! — недовольно ответил Поклонский и щелкнул кнутом по голенищу.
— Пусто в хатах…
Тревожное предчувствие овладело Поклонским.
— Куда подевались хлопы?
— Поубегали, пане…
Поклонский сжал короткое плетеное кнутовище. Не спрашивал, куда поубегали. Было ясно: подались на Украину или в русские земли. Поклонским овладел неудержимый наплыв ярости. Он схватил отвороты полушубка и тряхнул старосту. Мужик побледнел.
— А я, что, не Русь?!. Говори, не Русь?!. Кто я?!. — Поклонский швырнул мужика, и тот, выронив шапку, полетел на землю.
Не поднимаясь, староста мотал раскудлаченной головой и шептал в страхе:
— Прости, милостивый…
— Кто я?! — закричал Поклонский и с силой рубанул плетью по кожуху. И вдруг обмяк, опустив руки. Неожиданно, словно молния, пронеслась мысль, которая не приходила, которую не ощущал ни сердцем, ни мозгом. Посмотрел на испуганного, распростертого на земле холопа, и стало страшно. Пересохшими губами прошептал: — Нет, не Русь… Потому бегут…
Поклонский вскочил в седло. Конь захрапел, завертелся. С презрением посмотрел на темные, приземистые хаты. Скривил губы и прошептал: «Подарил государь…» Натянув повод, крикнул подсотнику, показав на деревню:
— Спалити!..
Подсотник не сразу понял приказание Поклонского. Стоял, посматривая на деревню, будто старался увидеть что-то.
— Чего раскрыл хлебало?! — набросился полковник на хлопа. — Не слыхал, что говорю?!.
— Палити?..
— Жги!
Подсотник подошел к хате, разворошил старую, сухую солому крыши и вытянул клок. Долго бил огнивом, высекая на трут искру. Наконец раздобыл огонь. Солома задымилась, выбрасывая белые струйки. Подсотник всунул дымящийся клок в крышу и, потряхивая солому, ждал, когда она займется пламенем.
Поклонский словно окаменел в седле. Смотрел, как шевелил ветер еще слабый дымок, пригибая его то в одну, то в другую сторону. Вот уже мелькнул ярко-оранжевый огонек и погас. Потом он появился где-то рядом, выстрелив облачком сизого дыма и лизнув обомшелую солому. Подсотник снова заворошил это место. Оно окуталось дымом и занялось розовым пламенем.
Поклонский отпустил повод, стеганул коня и помчался в сторону Могилева. За ним поскакал подсотник.
Подъезжая к дому, Поклонский еще издали заметил оседланного коня. Повод был наброшен на сучок акации. Кто мог приехать, Поклонский не догадывался. Вошел в сени — навстречу служанка.
— Кто приехал? — недовольно спросил у девки.
— Пан Самоша.
Фамилия была абсолютно незнакома и ничего не говорила Поклонскому.
— Давно ждет?
— Перед вами приехал, пане…
Поклонский снял саблю и вошел в гостиную. Навстречу поднялся из кресла невысокий плечистый пан в синем сюртуке. Лицо гладко выбрито. Черные усики аккуратно закручены кверху. Он поклонился хозяину и назвался.
— Хотел иметь с паном Поклонским разговор, — сказал Самоша.
— Прошу пана! — Поклонский показал на кресло.
— Никто не будет мешать? — Самоша покосился на дверь.
— Нет. — Поклонский выглянул из гостиной. — Эй, девка! Чтоб в покой не шли!..
Самоша окинул быстрым взглядом гостиную, словно в сию минуту впервые вошел в нее, и, уставив пристальный взгляд на Поклонского, сказал:
— Меня прислал гетман, ясновельможный пан Януш Радзивилл.
У Поклонского похолодела спина. Мимо воли подумал о загадочной смерти племянника пана Вартынского. Не гетмановы ли это дела, если тайные люди бродят в Могилеве? Но тревоги и беспокойства своего не выдал.
— Пан гетман был удивлен, что я перешел на службу царю? — Поклонский натянуто улыбнулся. Улыбка получилась неестественной.
— Гетман не службу узрел, а измену Речи Посполитой.
Поклонский сморщился: уж очень откровенно начал Самоша.
— Так ли это, шановный пан? И ты, и пан гетман знают, что Речь не в состоянии теперь оборонить маемость панства в княжестве Литовском.
— М-м… — хмыкнул Самоша. И бросил испытующий взгляд. — И ты решил, что это по твоим силам?
— Теперь царь об этом будет думать.
— Так ли? А гетман думает, что царю дела нет до шановного панства. Он на земли княжества Литовского посягает. Могилевский повет ты ему своими руками отдал. Этого он и хотел от тебя, когда ты и пан Вартынский в Москве крест целовали. Царь не дурак. Он знал, что за спиной твоей войска нет и не будет, хоть имя полковничье дал тебе и саблю подарил.
— А полк, пан Самоша, не войско? — Поклонский подался вперед.
— Что за войско?! — Самоша махнул рукой. — Гетман знает, что из войска твоего чернь бежит к Золотаренко. И хоть взял царь под свою руку Украину, а казаки помышляют на землях литовских свои корни пустить.
— Я с казаками дружбу не веду, — сухо ответил Поклонский. — Что помышляет Золотаренко, не знаю.
— Может, и правду говоришь, — согласился Самоша. — Но Речь не отдаст схизматам этот край. Никогда! Попусту возгордился царь победой над Головчином. Победа ли то была? Отошел гетман к Борисову, и вся победа. А тебе, шановный, видно, известно, что не сегодня-завтра гетман пойдет к Быхову и обложит его?
Этого Поклонский не знал. Удивления своего выдавать не хотел. И все же Самоша поймал едва уловимую тень тревоги на лице Поклонского. Самоша продолжал:
— Обложит Быхов и возьмет его. Потом, пожалуй, пойдет на Могилев…
Поклонскому надоел этот не совсем понятный и трудный разговор. Он понимал, что не затем пан Самоша пришел тайно в Могилев.
— Гетману лучше знать, куда вести войско.
— И я так думаю, пан Поклонский. Гетман послал к тебе для другого разговора. — Пан Самоша выждал. — Гетман надеется, что ты вернешься на службу к королю.
Поклонский опустил глаза. Он предполагал, что именно с этим делом явился Самоша. Заговорил тайный посланец гетмана о движении войска к Быхову и Могилеву не зря. Это не только откровенный разговор о планах Радзивилла. Если только гетман обложит Могилев и Поклонский не успеет покинуть город — не миновать ему плахи. Об этом не раз думал в часы бессонниц длинными осенними ночами. В подтверждение доброго намерения гетмана Самоша добавил:
— Ясновельможный обещает оставить чин полковника…
— Гетман ждет моего слова сегодня же?
— Нет. Можешь подумать. Но ежели твердо решил остаться на царской службе, говори сразу же.
— Добро, пан Самоша. Передай гетману, что подумаю.
— Буду у тебя, шановный пане, через неделю, — Самоша поднялся из кресла и дал понять, что разговор окончен.
— Прошу пана к столу, — предложил Поклонский.
Самоша от трапезы не отказался.
В день воскресенья утром хозяйка хаты, где Алексашка и Петька Косой стояли на постое, пекла блины. Зачиненные еще с вечера, они хорошо поднимались на сковородке, румяные и пышные. Алексашка тыкал в мочанку и заталкивал в рот сразу по полблина. Жирная мочанка текла с губ, и после каждого блина, аппетитно крякая, Алексашка ладонью обтирал бороду. Насытившись, сладко потянулся и заглянул в кадку. В ней было сухо.
— Теперь бы студеной водицы… Может, выскочишь, Петька?
Петька Косой, не торопясь, нахлобучил облезлую заячью шапку, взял ведро. Но испить после блинов холодной, с тонкими льдинками воды не привелось. Петька влетел в хату с порожним ведром, швырнул его на скамью и схватил подвешенную на стене саблю.
— Радзивиллово войско под стенами!..
— Ты не дури! — нахмурился Алексашка. Но поднялся и протянул руку к сабле.
— Вот тебе крест! Бежим быстрее!..
Выскочили из хаты и бегом пустились к городскому валу. А там уже были горожане. Когда поднялись на вал, Алексашка не поверил глазам: на ослепительно белом снежном поле в версте от города застыло войско — пешие и конные. Морозный ветер, что летел из-за Днепра, трепал бунчуки и знамена. Огромным кольцом вдоль вала войско обжимало город. Люд на валу шумел и судачил. Кто-то говорил, что войска ровно двенадцать тысяч. Кто-то видал артиллерию, которая спрятана за войском в лесу. Кто-то предсказывал, что завтра Радзивилл будет штурмовать город и, взяв его, вырежет московских стрельцов, а горожан полонит за то, что сдались на милость царя.
В городе стало хлопотно. Крамники закрывали лавки, запирали амбары. Ремесленники на огородах прятали под снег свои изделия, укрывали харчи и одежду. А к Луполовской стороне вала торопились ратники воеводы Воейкова. Прискакал на лошади пан полковник Поклонский. Вместе с воеводой поднялся на вал.
— Будут штурмовать, — Воейков смотрел на войско и прикидывал, с какой стороны может быть нанесен удар по воротам.
— Будет, — согласился Поклонский. — Надо расставлять полк.
— К воротам пустим ратников. — Воейков подумал, что удивительно спокоен и, кажется, равнодушен Поклонский к тому, что произошло. Увидав Алексашку, подозвал к себе: — Где твои ратники? Почему пеший ходишь?
— Жду, когда пан полковник укажет, — растерялся Алексашка.
— Что тебе указывать! — напустился Поклонский. — Не видишь войско?! За бороду тебя волочить на вал?..
— Где становиться? — все же спросил у воеводы.
Воейков выбросил руку к левой стороне ворот. Там меньше было снега и подход к валу свободен.
— Сюда!
Алексашка смотрел на войско и думал о Пинске. Но здесь труднее будет — государевых ратников не более десяти сотен, а на ремесленников надежды нет: на валу вертятся одни дети. Нежданно зашумели люди, заговорили. Алексашка посмотрел в сторону войска и увидел, как два всадника на рысях шли к воротам. Когда они приблизились — узнал гусар. Они были без оружия. Даже сабли — неизменный атрибут — и те оставили.
— Везут послание, — определил воевода Воейков.
И не ошибся. Подъехав к воротам, один из них приподнялся на стременах и сообщил:
— Письмо его ясновельможности гетмана Януша Радзивилла бурмистру и ратным людям…
Воейков приказал отворить ворота. Гусары за стены не въезжали. У ворот слезли с коней, передали в руки пана Поклонского бумагу и, вскочив в седла, ускакали в поле. Поклонский подошел к воеводе и, развернув лист, начал читать. Письмо было коротким. Гетман Януш Радзивилл сообщал, что град Могилев обложен гусарами, драгунами, пехотой и артиллериею. Всех воинов около пятнадцати тысяч. Посему малочисленному отряду московских ратных людей и воинам Могилевского полка сопротивляться нет смысла. Гетман Радзивилл и хорунжий его королевского величества Гонсевский предлагают сдать город без кровопролития. Гетман грозился, ежели завтра утром ворота не будут открыты, он, гетман, прикажет брать город боем.
— У нас три тысячи ратников, — Поклонский посмотрел в сторону королевских гусар.
— Немногим меньше, — поправил воевода.
— Выдержим ли?
— Должны выдержать. Другого выхода нет, — твердо ответил Воейков. — Гетман будет ждать до утра. С рассветом всему войску быть с оружием и конями на валу…
Трудная ночь была у Алексашки. Нахлынули воспоминания о прожитых годах с того часа, как бежал из Полоцка. Словно шесть дней, пролетело шесть лет. И все годы не было покоя. Все годы в седле, с саблей. Сколько людей перевидел за это время! Сколько друзей потерял в кровавых боях! А впереди — тьма, неизвестность. Впереди снова бои… Русскими ратниками уже давно взяты Витебск, Полоцк, Дисна. Говаривают, что передовые и сторожевые полки, которые ведет самолично Алексей Михайлович, нацелены на Менск, а там — на Вильну и Оршаву. Приходят вести, что Москва собирается объявить второй государев поход на Речь Посполитую…
Алексашка встал рано утром. Старательно обувался, оборками затягивал одежки. Вышел на двор из душной хаты, глубоко втянул морозный воздух. Падал легкий, жидкий снег. Алексашка дал коню сена.
Когда рассвело, вместе с Петькой Косым поехали к валу. Удивился тому, что у ворот уже был воевода Воейков. Рассматривая грузную, крепко сбитую фигуру, Алексашка подумал, что есть что-то подкупающее в его спокойствии, властном лице.
— Всем на вал! — приказал воевода. — Пусть видит ворог, что сдавать города не будем!
По обе стороны ворот встали стрелки с мушкетами. От них в два конца вала растянулись цепью ратники полка пана Поклонского. Привязав лошадей, Алексашка и Петька Косой поднялись на вал. На том же месте, где и вчера, стояло войско гетмана. Только теперь оно перестроилось. Против ворот в колонне замерли стрелки. За ними, немного поодаль — гусары. На белом снежном фоне отчетливо виднелся ряд кулеврин, поднявших в небо черные хоботы. Стрелки и гусары стояли под развевающимися знаменами и бунчуками. Войска напротив, справа и слева. Алексашка оглянулся: своих мало. Неподалеку от вала воевода поставил резервы — конных ратников. В какую сторону ни глядел Алексашка, не видал пана полковника. И вдруг Поклонский появился на жеребце, которого раньше Алексашка не видал у пана. Серой масти, в яблоках, он пританцовывал на тонких, сильных ногах. Остановившись возле воеводы, Поклонский неторопливо слез с седла. Алексашка видел, как полковник о чем-то говорил Воейкову. А тот, не поворачивая головы, смотрел на вал, слушал. Потом, резко махнув рукой, ушел к отряду стрелков.
— Не договорились! — шепнул Алексашка Петьке Косому.
Внезапно грохнула пушка. Ядро, просвистев, не долетело до вала и, ударив в тугую землю, взметнуло фонтан снежной пыли.
— Началось! — Алексашка покрепче насунул шапку. — Не робей, Петька. Держись поближе ко мне.
— Страшно, — прошептал Косой.
— Чего это?!.
— Гляди, какой тучей стоят…
Воевода собрал на вал сотников и показал на гусар.
— В бою гусары горячи, рассудок теряют. Их надобно к Днепру увести. Там сейчас снег топкий. — Снова грохнула кулеврина, и ядро упало возле вала. Воейков и не повернул головы. Только недовольно повысил голос: — Чего пялите очи! Сюда глядите!.. Сами в сугроб не лезьте. Их вон куда намело… На холку яра. С того места лощиной уходить надо берегом и в обход, в спину гусарам… Ты затягивать будешь, — сказал Воейков рябому скуластому ратнику. И Алексашке приказал: — Свою сотню веди с ним.
Алексашка вздрогнул.
— Сотни нету, пане…
— Куда подевалась? — нахмурился воевода.
— Кто куда, пане, — Алексашка виновато развел руками. — Может, полсотни сабель есть.
— Веди, кого имеешь.
В поле заиграл один рожок, второй. На мгновение ветер затрепал знамена. Заколыхалось малиновое полотнище с белым крестом. Залп кулеврин расколол морозную тишь. Сняв мушкеты с плечей, тронулась пехота. Барабанная дробь поплыла над заснеженным полем. Пехота шла медленно, осторожно. Когда запел рожок, пехотинцы приподняли мушкеты и побежали к валу. Саженей за пятьдесят остановились и, поставив сошки, дали залп по стоявшим на валу ратникам. Пули не причинили вреда. Ратники легли на снег и также приготовили мушкеты.
В это время раскрылись ворота. Две сотни конников, проскочив их, вышли в поле, огибая стороной Радзивиллову пехоту. Тот же час гусары сверкнули саблями и, пришпорив коней, пошли в бой.
Прикусывая до крови губы, Алексашка смотрел, как мчались кони, выбрасывая из-под копыт снег. Вот гусары пригнулись к гривам, выставив вперед стальные полоски. Расстояние между конницей стремительно сокращалось. Когда оставались считанные сажени, ратники повернули коней и, стегая их плетями, начали отходить в сторону, к реке. Гусары устремились за отступающими. Алексашке казалось, что еще немного, и гусары настигнут сотни. Но кони, проскакав половину версты, замедлили бег.
Доскакав до яра, Алексашка пустил коня берегом. Не отставая, шли сотни. Гусары, чтоб отсечь дорогу к отходу, влетели на яр. И сразу же кони забились в крутом снегу.
— Заходи-и! — послышались голоса.
Кони послушно пошли по логу и, повернув к яру, налетели на гусар. Началась сеча. Алексашка сошелся с дюжим гусаром в круглом железном шлеме. Свисающая со шлема кольчужка прикрывала шею, почти все лицо и заходила за подбородок. Он рубил яростно, тяжело, и Алексашка едва поспевал подставлять саблю. Цокала и скрежетала сталь. Гусар наседал, и казалось, еще немного — засыплет ударами и одолеет. Мороз прошелся по спине Алексашки. И в этот момент, будто молния, сверкнула сбоку сабля. Гусар запрокинул голову. И конь, поднявшись на дыбы, сбросил в снег порубленного седока. Алексашка только успел заметить широкую спину рябого сотника.
Схватка была недолгой. Застрявшие в снегу гусары отбивались цепко и устилали снег трупами. Выскакивая в лог, они уходили вдоль Днепра к Луполовской слободе, к лесу. Взметая снежную пыль, с яра выбирался гусар на вороном коне. В руках его мелькало древко, на котором мотлялся бунчук. Увидев Петьку Косого, Алексашка закричал, показав саблей:
— Перенимай!..
Петька Косой был сбоку гусара и ближе к нему. Он задергал повод, ударил ножнами коня и поскакал наперерез. Гусар разгадал мчащихся к нему конников и; пришпорив коня, попытался вырваться в поле. Но расстояние между ним и Алексашкой сокращалось. Гусар знал, что не за его головой устроили погоню два москаля. И когда увидал, что может быть порублен — бросил бунчук в сторону. Алексашка тут же сдержал коня. Соскочив с седла, поднял зарывшееся в снег древко.
Только теперь до Алексашки долетели выстрелы мушкетов, которые гремели на валу. Там еще шел бой — воевода отбивал натиск пехоты. Мушкетеры уже не пытались пробиться к воротам, но и не отходили от вала, засыпая пулями ратников. Но когда увидели, что гусары поспешно отступают к лесу, стали тоже отходить, подбирая раненых. Словно в знак мести и бессильной злобы, ударили кулеврины. Ядра летели через вал и падали в посаде, разметая снег и мерзлую землю.
Алексашка сел на усталого коня и направился к воротам, возле которых толпились ратники. За валом увидел воеводу и Поклонского. Тот поджал губы.
— Что, бунчук захватил?..
— Захватил, пане полковник! — радостно ответил Алексашка и все же ощутил лед в голосе Поклонского. Мимо воли протянул бунчук воеводе.
— Славный воин! — воскликнул Воейков, принимая бунчук. Осмотрев гладко оструганное древко и заделанный шелковыми нитками хвост, остался доволен. — Не гетманский, а сына его, Богуслава Радзивилла. Добре!.. Пусть привыкает отрок… Еще не раз придется битому бежать… — Воейков отдал бунчук Алексашке. — Принесешь в хату.
Алексашка ходил с бунчуком у вала, преследуемый ратниками. Они с любопытством рассматривали искусно заделанный хвост и дивились дорогим, золоченым нитям. Были и такие, что просили подержать бунчук и, приподнимая его, смотрели, как трепал ветер жесткие конские волосы.
Весть о том, что в бою захвачен бунчук Богуслава Радзивилла, мгновенно облетела весь город. И как-то сразу померкла молва о неустрашимости войска гетмана Радзивилла. Больше того, пехота, вооруженная новыми голландскими и немецкими мушкетами, не смогла подойти к валу. Из хаты в хату передавали подробности, как заставили полк гусар принять бой в глубоком снегу, из которого две роты не выбрались.
Когда начало смеркаться, Радзивиллово войско отошло на версту — гетман побаивался вылазок, которым научили его казаки. Но и воевода не уводил ратников от вала. Разбрелся люд по ближним хатам, пристроился на ночлег. Алексашка нашел хату, в которой остановился Воейков. Вошел в сени и стал в нерешительности, приставив бунчук к стене. В хате был говор, и Алексашка узнал голос Поклонского:
— Посольский приказ государево слово не блюдет. Царь обещал наделить землей шановных людей. Из семнадцати имен только шесть получили.
— Отписал бы государю, — говорил Воейков. — На Приказ обиды таить нечего. В Приказе теперь дел невпроворот. Сам знаешь.
— Знаю. Забыть дьяки не могли. Подавал челобитную, чтоб дозволил мне государь своей волей изменников карать. Снова молчат думные. Царского жалованья за службу не шлют…
— Оставь, пан! Неужто обеднел, что жить нет мочи?
— Не криви душой, воевода. И ты деньгу ждешь.
— Жду. А роптать не буду. Даст бог, одержим победу над ворогом — государь наградит и деньгой и угодьями.
— Может, будет по-твоему. Не знаю. Вижу только, что чернь бушует. Пока одержим победу — попалят маентки. Чернь на короля роптала. Ждала, дождаться не могла, чтоб под государеву руку попасть. Дождалась. А грабит и жжет по-прежнему.
— Ты вновь свое, — устало сказал воевода.
В хате стало тихо. Алексашка решил, что самый момент войти. Приоткрыл дверь. Поклонский обернулся.
— Дозволь, пане.
— Чего тебе?!
— Пан воевода велел бунчук принести…
— Пошел к черту с бунчуком! — разозлился Поклонский.
— Давай его сюда! — попросил Воейков.
Алексашка приставил бунчук к ушаку и поспешно прикрыл дверь. Шел Алексашка и думал: корыстен Поклонский, как татарский хан. От корысти добра не ждать.
Петька Косой обрадовался приходу Алексашки.
— Что сказал воевода?
— Что говорить ему? Взял бунчук, и на том весь разговор. Да пришел я не вовремя: лаялся с Поклонским.
— Лаялся? — испугался Петька. — Чего лаялся?
— Почем я знаю? — Алексашке не хотелось рассказывать об услышанном. — Поклонский загадал на зорьке быть на конях. Вылазку задумал.
Петька Косой отломал преснак, приложил к нему кусок вареной говядины и протянул Алексашке. Поев, оба растянулись на соломе, прижавшись друг к другу.
На рассвете поднял хозяин избы.
— Вставайте! В рог трубят.
Поднялись, позевывая. Седлая коня, Алексашка ворчал:
— Какая вылазка в темени? Ни своих, ни чужих не видать.
Оседлав коней, поехали к воротам. Там уже толпились конники. Было их человек двести. Приехали Поклонский и полковой писарь пан Шелковский. Возле них приметил третьего, незнакомого, пана. Но кто такой, в темени не разглядел. Не слезая с коней, переговаривались. Потом трубач дважды проиграл сбор. Начали строиться. Через сотников всем было приказано, выехав за ворота, мчаться за паном Поклонским. А там в поле будут команды, где вести отряду бой. Алексашка слушал и не мог понять, что к чему. Ежели вылазка, значит задумано напасть на спящего ворога. А теперь не лето, в поле у костров не спят. Но размышлять не было когда, и зло шепнул Петьке Косому:
— Леший знает, куда мчаться и кого сечь…
— В поле будет видно, — тихо ответил Петька.
Снова заиграл рожок. Часовые раскрыли ворота. Поклонский дернул повод и, длинным ременным концом стеганув по крупу, пошел вперед. За ним устремился отряд. Минуя ворота, стегали коней и уходили в темень. В поле немного светлее. Алексашке показалось, что совсем близко, слева от ворот, застыл людской строй. И сразу отогнал эту мысль — не мог ворог так близко подойти к валу. Да и незачем это делать ночью.
В тот же миг увидел, как бросились к раскрытым воротам люди. Словно молния проскочила мысль: «Здрада!» У Алексашки вырвалось:
— Наза-ад!..
Алексашка стеганул коня и, выхватив саблю, бросился за Поклонским. Он показался в темени внезапно. Приподнявшись на стременах, Алексашка занес саблю и закричал:
— Здрадник!..
Осталось два скачка. И в самое лицо ударила вспышка выстрела. Словно иглой прошило голову. Конь Алексашки поднялся на дыбы. Лопнула подпруга, и Алексашка вместе с седлом сполз на снег.
— Здрадник!.. — простонал Алексашка и схватился за щеку, потом за ухо. По бороде поползло что-то липкое и влажное. «Кровь…» — понял Алексашка и, поднявшись, шатаясь, подошел к коню.
Испуг и растерянность прошли. Только в коленях еще была мелкая, противная дрожь., Алексашка взобрался на коня.
А у ворот и за валом гремели мушкетные выстрелы, слышались крики. По полю в растерянности метались сабельники отряда Поклонского.
— За вал!.. Быстрее за вал! — кричал Алексашка и торопил коня. — Здрада!..
Что произошло, поняли все и, нахлестывая коней, пустились к воротам. Но было поздно — пехота Радзивилла ворвалась в город и на посаде уже шел бой.
Город проснулся мгновенно. Ратники выбегали из хат, не успев надеть армяки. Но оружие было в руках. Ратники не смогли сдержать стремительного и внезапного удара. Пехота врага настойчиво продвигалась к внутреннему, меньшему, валу, ворота которого все еще были раскрыты. Прорубившись через пехоту, большая часть отряда Поклонского успела проскочить через ворота и, спешившись, встала. Проскочил и Алексашка.
Уже рассвело. Ратникам стало легче вести бой. Твердо встав на вале, они не подпускали к нему пехоту.
Возле деревянного острога, примыкавшего к малому внутреннему валу, Алексашка увидел воеводу. Он был в коротком расстегнутом полушубке, без шлема. Седые длинные волосы прилипли к потному лбу. Окровавленным подойти к нему Алексашка не решался. А хотелось сказать, как бежал Поклонский из города.
Алексашку подтолкнули к лекарю. Он посмотрел на бороду, заплывшую кровью, тронул пальцем ухо.
— Повезло тебе, хлоп! Если б еще на полдюйма — лежал бы с пробитой головой. По уху не бедуй. Зарастет.
Лекарь увел Алексашку, посадил в телегу, на которой стоял ящичек с лекарствами и тряпьем. Он обтер бороду, смочил онучу зельем и, приложив ее к уху, завязал сухой тряпкой.
— Не примерзнет? — с опаской спросил Алексашка.
— Зелье на водке. Не должно мерзнуть.
На перевязанную голову шапка надевалась туго. Кое-как натянув ее, Алексашка пошел искать седло.
Два дня падал снег и яростно гудел ветер. В глубоких сугробах, казалось, утопал весь посад и центр города. На третьи сутки улеглась непогодь и тяжелое, густо-серое небо повисло над Могилевом. О штурме малого вала Радзивилл и не помышлял. Не пробиться пехоте через глубокие рыхлые заносы. Теперь оставалось гетману ждать, когда пригреет первое мартовское солнце и осядут снега. И он ждал, обложив вал со всех сторон. Приблизиться к валу было опасно — русские стрельцы лежали с мушкетами и стреляли метко.
После того как за малым валом укрылся отряд воеводы, на третий день утром к дому, где стоял Воейков, пришли три горожанина.
— Проходите! — требовал часовой с мушкетом.
— Воеводу видеть хотим, — настаивали горожане.
— Звать не буду, — отрезал часовой. — Опочивает воевода.
Все трое отошли от дома. Притоптывая стынущими ногами, терпеливо ждали, пока не появился Воейков. Вышел он нескоро, и мужики изрядно окоченели. Но дождались. Поклонились ему в пояс.
— С каким делом? Кто такие?
— Я, Васька-хлебник, да Пашка-корзинщик, и Борис-ложечник пришли к тебе…
— Знаю, что пришли, — перебил воевода. — Говори зачем?
— Чтоб дозволил принять в войско… Будем биться вместе с ратниками… Люд Могилевский под королем жить не хочет.
Хотя воевода и торопился на вал, но горожане заставили умерить шаг. Он остановился.
— А ты за весь люд речь держишь? Почем знаешь, о чем думает люд?
— Знаю, батюшка воевода. Могилевцы в думах едины.
— Едины… — Воейков усмехнулся. — Поклонский от всех белорусцев крест царю целовал, а потом бежал, будто тать.
— Может, и целовал, — согласился Васька-хлебник. — Да мы его к государю не слали. Нам ведомо от архиепископа Иосифа, что от всех белорусцев ходил к царю дисненский игумен Афиноген. А Поклонский свою выгоду у царя искал.
— Ты не ищешь? Поклонский ворота большого вала открыл. Чем докажешь, что за меньшой вал не пустишь? — Воевода не спускал пристальных глаз с Васьки-хлебника. — Чем докажешь?
— Кровью, батюшка.
— Подумаю, — не торопясь, ответил Воейков, пощипывая бороду. — Ежели ты хлебник, скажи, есть ли запас хлеба в городе?
Васька растерялся от неожиданного вопроса. Но ему было нетрудно понять, что тревожило воеводу.
— Больших запасов в закромах не жди. То, что имеется на месячишко-два, может хватить. Ховать от тебя не будем. Что есть — на всех разделим.
— Хочу верить тебе. Если желаете стоять вместе с ратниками, перечить не буду.
— Цехмистеры пойдут и работный люд вместе с ними, — заверял Пашка-корзинщик. — Хотим под руку московского царя.
— Спасибо, люди! С божьей помощью удержим город.
Только участвовать в первом же бою Ваське-хлебнику не пришлось. Воевода приказал найти хлебника и привести в хату для разговоров. Ваську разыскали быстро. Разговор воеводы был недолгим.
— На валу обойдемся без тебя, — воевода кивнул головой. — Обойдемся. Пеки хлеб ратникам.
Васька шел домой в глубоком раздумье. Печь хлеб для него дело немудрое. В клети стоит пять бочек муки. На этом — все. А сколько могут продать лавники — Васька не знает. Помимо того, воевода не сказал, будет ли казна платить за хлеб. Спросить об этом Васька не осмелился.
Целую неделю каждым утром Васька укладывал в телегу большие круглые хлебины. Пышные, запеченные, цвета лесных боровиков, они отдавали таким ароматом, что за десяток саженей был слышен запах хлеба. Васька ехал к валу, и там сотники забирали выпечку. Несколько раз они сыпали в ладонь Васьки звонкую монету, которая наполовину не окупала затрат. Но теперь Васька не думал о выручке. За неделю ратники дважды отбивали Радзивиллово войско и отгоняли его от ворот.
В конце февраля Васька добавлял в тесто овсяную муку. Когда ее не стало, начал подмешивать отруби. Но и те в начале марта были на исходе. Теперь сотники делили буханку на двадцать человек. На ратника приходилось по небольшому ломтю.
Настал день, когда Васька-хлебник отправился к воеводе. Васька нашел его возле вала в окружении ратников, среди которых были и горожане. Воевода что-то читал, и Васька, приблизившись, стал слушать.
— …город обложен крепко… и держать осаду будем до того часа, пока сами не раскроете ворота и не сдадитесь на милость короля… А ждать осталось недолго. Нет у вас ни хлеба, ни мяса. Будут пухнуть от голода дети, бабы, и смерть станет косить невинный люд… Образумьтесь, ратные люди, образумься и ты, воевода. Не проливай лишней крови. — Воевода сложил листок. — Третье письмо шлет Радзивилл… Что будем делать?
Ратники молчали. Кто-то притопывал, и под ногами тихо поскрипывал снег. Трудный вопрос задал воевода. Отвечать на него надо сейчас, без промедления — возле ворот стоит мужик в коротком, подранном на локтях зипуне и ждет ответ, чтобы нести его в стан гетмана. Ратники знали, что в городе нет хлеба и все остальные харчи на исходе. Руки у людей стали слабыми и алебарды держат некрепко. Была единственная надежда, что из Шклова придет на помощь отряд воеводы Ромадановского, состоящий из трех полков. Но когда стало известно, что Ромадановский потрепан в бою с ворогом, перестали думать о помощи.
Медленным взором воевода обводил ратников, и, наконец, его зоркий, слегка прищуренный глаз задержался на Алексашке. У Алексашки словно оборвалось что-то внутри. Замерло сердце. Смотрел на воеводу, и показалось, что он спрашивает: «Ну, говори, мужик, что думаешь? Не молчи!..» Алексашка оторопел. А глаза Воейкова еще больше сузились: «Милость панскую ждешь?!.»
Алексашка вздрогнул и ответил:.
— Осаду держать будем!
Вздрогнула у воеводы бровь.
— Как думаете, ратники?
Толпа зашевелилась. Дохнула в холодный воздух паром из грудей.
— Биться готовы, воевода!
Расталкивая ратников, к воеводе пробрался Васька и упал в ноги.
— Могилевцы ждали тебя, воевода, и теперь верим, что не покинешь нас в тяжкую минуту. Ратникам помогать станем, животов не пожалеем. Молим, воевода, чтоб города не сдавал.
Воевода узнал Ваську.
— Ты ли, хлебник?
— Я, воевода… — Васька поднял вскудлаченную голову. — Ни муки, ни отрубей нет. Печи остыли. За мечом пришел к тебе, воевода.
Воейков пристально смотрел на Ваську. Пощипывая бороду стынущими пальцами, думал. Васька ждал, что скажет воевода.
— Значит, хлеба ждать нечего, — проронил Воейков.
Васька развел руками.
— Подмели все, подобрали до жменьки…
— Пойди-ка со мной, — приказал воевода.
Ратники расступились. Воевода отвел Ваську к хате.
— Как вижу, ты человек надежный и разговор можно вести с тобой не таясь. Нужен ты сейчас снова, и не для битвы. Скажи, дороги окрест города знаешь?
Васька нерешительно кивнул:
— Вроде бы знаю.
— В Быхов ходил?
— И в Быхов, и за Быхов хаживал. Когда хлеб вымок, рожь покупал в Быхове.
— Хочу, чтоб снес ты письмо в Быхов, писанное наказному гетману Ивану Золотаренко.
— Твоя воля, воевода.
— Таить от тебя не буду, — Воейков распахнул полушубок. Под ним сверкнула короткая кираса. — Большой осады не выдержим. Тощают ратники. Без подмоги не обойтись. Пока государево войско подойдет, кровью изойдем. Есть надежда на черкасов. Они ближе к Могилеву. — Из-под кирасы воевода вытащил листок. — Если будет Золотаренко спрашивать, что да как в городе — рассказывай все, что знаешь. Станет пытать, много ли войска у меня, ответь — полторы тысячи есть.
Васька спрятал письмо за пазуху.
— Сюда не ховай, — предупредил Воейков. — Если на залог попадешь, найдут и голову срубят.
— Сховаю! — уверенно ответил Васька. — Когда нести надо?
— Хоть сегодня в ночь.
Шел Васька и думал, как надежнее и быстрее выбраться из города. Решил идти не ночью, а посреди бела дня, на виду у всех. Выезжать будет на хромой кобыле, которую возьмет у Пашки-корзинщика. Кобылу обвешает Пашкиным товаром. В хате Васька тугой трубкой завернул письмо в бычий пузырь.
Пашка не пожалел ни кобылы, ни дюжины корзин, которые вязал к ярмарке. В гриву заплел письмо и, убедившись, что спрятано оно надежно, выехал через Белыничские ворота.
В конце марта и без того угасающая зима резко пошла на убыль. Подули теплые ветры, и пригрело первое весеннее солнце. Под крышами засверкала дружная капель. За неделю сошел в полях снег. Воздух стал легким и чистым. А еще через несколько дней вздулся Днепр, из-под толстой ледяной шубы, что укрывало русло, пробилась вода и пошла лугом до самого Луполова. Потом, словно выстрелы кулеврин, затрещал лед. Вздыбились иссиня-белые глыбы и, громоздясь одна на одну, пошли медленно по реке.
Алексашка взобрался на вал и почувствовал, что вспотел. По ногам прокатилась мелкая дрожь. Закружило голову и захотелось сесть. Он опустился на землю. Голова тяжело свесилась, и на мгновение сами прикрылись глаза. Кто-то положил на его плечо руку.
— Ты что?
— Да так…
— Млосно стало? — допытывался голос.
Алексашка поднял голову. Возле него, пригнувшись, стоял стрелец с мушкетом. Алексашка знал его — вместе скакали из Москвы в отряде воеводы Воейкова и Поклонского. Алексашка вспомнил имя стрельца: Елисей. Увидав его сочувственное лицо, ответил:
— Млосно… Третий день не жевал ничего.
— Тяжко, — согласился Елисей. Он присел на корточки, расстегнул ольстр и вытащил из него тряпицу. Развернув ее, протянул Алексашке вареный бурак, — Пожуй!
Алексашка посмотрел на бурак.
— Сам не ел…
— Бери. Я один сгрыз.
Алексашка взял бурак и слабыми, шатающимися зубами начал кусать сочную мякоть. Нестерпимо хотелось есть, и, откусывая, глотал, не жуя. Ему казалось, что сейчас мог бы съесть двадцать бураков. Но такое желание было несбыточным. С харчами в городе стало совсем плохо. Стрельцы промышляли кто где может. Что будет через неделю-две, никто предвидеть не мог. Радзивилл не отступал от вала. Два тяжелых приступа стрельцы отбили. После них гетман прислал воеводе еще одно письмо и предлагал сдачу. Воейков изорвал бумагу на мелкие клочки и приказал их пустить по ветру с вала.
В середине апреля стрельцы стали резать слабых коней и варить мясо. Только не менее страшнее голода была хворь, которая зловеще ползла по городу.
— Мрут от животов, — сказал Алексашка, доедая бурак.
— Отощал люд, оттого и мрет, — Елисей вздохнул. — К отощавшему хворь липнет, как черт до грешной души…
В городе ударил колокол. Ударил негромко, но тихий и протяжный звон его долетел до вала и поплыл к посаду. Потом послышался второй удар. Алексашка прислушался. Посмотрев в сторону города, определил:
— Успенская церковь. С чего бы?..
— Бога побойся, — строго заметил Елисей и перекрестился. — Или забыл?!.
— Прости, всевышний! — прошептал, крестясь, Алексашка и вспомнил: — Праздник входа господня в Иерусалим… Сегодня вербная неделя…
— Можно есть рыбу и запивать вином. — Вслушиваясь в перезвон большого и малых колоколов, Елисей сказал: — Говорили, что службу будет нести архиепископ.
— Послушать бы!
— С вала уходить нельзя. Неровен час — нахлынут иезуиты. — Посмотрев на Алексашку с сожалением, согласился: — Ежели тебе так охота, беги, глянь. Только недолго будь.
Алексашка поднялся, оглядывая посад. Недалеко, за домами, виднелись костры Радзивиллова войска. Было видно, как возле костров грелись стрелки. Ничто не предвещало боя. Алексашка оставил Елисею мушкет.
— Я быстро…
Двери Успенской церкви были широко раскрыты. Алексашка снял шапку, пригладил вскудлаченные волосы и вошел в храм. На амвоне в расшитой светлой ризе высилась худощавая фигура Иосифа Бобриковича. Вздрагивали огоньки свечей, и длинная серая тень архиепископа колыхалась на алтаре. От дверей до самого амвона стояли горожане — мужики, бабы, дети. Почти у всех в руках Алексашка видел веточки вербы. Бобрикович читал молитву и просил бога благословить вербу и тех, кто ее принес. Прислонившись спиной к холодной стене, прикрыв глаза, Алексашка слушал молитву. А в голове снова кружило, и голос архиепископа то удалялся и пропадал где-то далеко-далеко, то гремел близко, рядом. И тогда в ушах стучала кровь.
Алексашка словно забылся. И очнулся, когда в храме звучало торжественное пение. Бобрикович освещал вербу святой водой. Алексашке хотелось тоже держать в руке веточку вербы, чтоб она охраняла его и людей от злых духов, дома — от пожара, хлеба — от градобития, чтоб помогла ему в грядущем бою с ворогом. Алексашка зашептал молитву. И в тот же миг город всколыхнул взрыв. Расталкивая прихожан, Алексашка выбежал из церкви. Над деревьями, над церковью с криком кружили вороны, напуганные грохотом. Алексашка помчался к валу. Клубы дыма, пахнущие порохом, поплыли в лицо.
Алексашка поднялся на вал и нашел Елисея на том же месте, где оставил его.
— Держи! — Елисей протянул мушкет. — Острог взорвали…
Вытянув шею, Алексашка вглядывался в сторону острога, который стоял на валу. Острог дымился. Одна его стена была обрушена. Возле острога маячили воины.
— Выбрали, ироды, день, — процедил сквозь зубы Елисей.
— Как же они подкопались? — недоумевал Алексашка.
— Видишь, смогли… — и закричал: — Ляхи идут!..
По спине Алексашки пробежал холодок: сверкая отточенными пиками, к дымящемуся острогу шла колонна пехоты.
— Туда надо идти, — кивнул Елисей.
Алексашка хотел было согласиться. Но взгляд его задержался на кривом узком проулке ремесленного посада. За избами разглядел стрелков с мушкетами и пикиньеров. «Не ловушка ли?..» — мелькнула мысль. А по валу к острогу бросились ратники.
— Стой! — закричал Алексашка. — Лях в засаде сидит!
— Где засада? — заметался на валу Елисей, с тревогой поглядывая на колонну пикиньеров, которая медленно шла вперед.
— За хатами войско построено. Сейчас пойдет… Беги к воеводе.
Елисей мигом скатился с вала. Воеводу нашел возле острога. Воейков не поверил словам ратника и поднялся на вал. Со стороны острога посад проглядывался хуже — тополя заслоняли проулки. Но войско увидел. Воевода обнял Елисея.
— Беги назад! Сейчас пошлю ратников.
Следом за Елисеем пришло двести ратников и столько же конных. Сюда же прискакал Воейков и настрого приказал не подниматься никому на вал — пусть Радзивилл думает, что замысел его не разгадан. Только Алексашка маячил на гребне, коротко переговариваясь с воеводой.
— Не показываются из-за хат? — нетерпеливо допытывался Воейков. — Гляди зорко!
— Покамись сидят, — отвечал Алексашка, прохаживаясь взад и вперед.
Он с тревогой смотрел, как приближалась к острогу пехота. Сверкнув, опустились пики. Грохнули мушкеты. С вала — ответный залп. И в то же время из-за хат, словно волна, выкатилось войско и помчалось к валу. Алексашка закричал:
— Бегут!.. — и услыхал властный голос воеводы:
— На вал!
Ратники поднялись на гребень, поставили мушкеты на сошки, крепче зажали в руках алебарды и пики. У Алексашки давно заряжен мушкет. Он слышит, как тонко поют рожки. На бегу Радзивиллова пехота сжимается в клин. Острие его направлено на вал, на него, Алексашку. Вот она уже совсем близко. Алексашка прицелился. Почему-то дрожит рука, и он сильнее сжал ложе. Прямо перед стволом на мушке колышется в беше зеленое сукно короткого зипуна. Алексашка нажимает курок. Приклад бьет в плечо. Зеленый зипун проваливается вниз, исчезает. Алексашка видит, как падает пикиньер, раскинув руки. Через него переступают другие и, выставив пики наперевес, трусцой бегут к валу. Алексашка поспешно заряжает мушкет. Заряд выскальзывает из пальцев. За упавшим не сгибается. Берет из ольстра другой. И уже без сошки, почти в упор стреляет в пикиньера, ползущего на вал. Выстрелы, крики, звуки рожков — все слилось в сплошной гул. Пикиньеры добирались до гребня и под ударами ратников летели вниз. Алексашка услыхал хриплый голос воеводы:
— Смелее, ребятушки! Стойте за землю русскую!..
Подбадриваемая воеводой пехота алебардами рубила твердые древки пик. Враг напирал, и казалось, вот-вот прорвется через вал. Воейков, обнажив саблю, вбежал на гребень.
— Держитесь, ратники! — воевода поднял саблю. — С нами бог!
Сильнее замелькали алебарды. С расколотой головой покатился с вала один пикиньер, за ним второй. Увидав Воейкова, к нему бросился воин. Он пропорол пикой ратника и, сверкнув острием, нацелился в грудь воеводы. Осталось сделать два шага. В этот момент между пикой врага и воеводой выросла сухопарая фигура Елисея. Пика вонзилась ему в живот.
Бросив мушкет, Алексашка одним прыжком оказался возле воина и схватил его за горло. Сцепившись, оба покатились с вала. Воин подмял под себя Алексашку и, схватив за волосы, несколько раз ударил головой о жесткую землю. Все поплыло кругами в глазах Алексашки, и он ослабел. Воин вскочил и, обрадованный тем, что легко вырвался из рук москаля, пустился бежать к посаду. Но убежать не удалось. Воевода раскрыл ворота, и две сотни конников, подняв сабли, ринулись лавиной вдоль вала. Под ноги коня свалился порубленный пикиньер. Алексашка с трудом заполз на вал. Подхватив пику врага, встал на гребне. Только пика теперь не была нужна. Штурм отбили. Войско Радзивилла откатилось в посад. Под валом стонали раненые.
У Алексашки шумело в голове и подкатывалась тошнота. Шатаясь, пошел по гребню. К валу бежали бабы. Одна из них бросилась к Алексашке, развернула тряпицу и сунула в руки горячую лепешку.
— Ешь, ешь… — шептала она, задыхаясь от волнения.
Алексашка жевал лепешку и грустно смотрел на высокое бледно-голубое небо, что висело над утомленным от боев и осады городом.
Гетман Радзивилл обедать не захотел. Приказал принести кувшин вина. Налил кубок, залпом осушил его и, наполнив снова, поставил на стол. Вытер ладонью усы, остановился посреди комнаты, заложив за спину руки. Голубая парчовая накидка, затканная золотыми и серебряными нитями, сползала с плеча. Гетман швырнул ее в кресло. Хорунжий Гонсевский молчал. И молчание это раздражало гетмана.
— За три месяца отбили пять приступов. Пять! — Радзивилл выставил руку с растопыренными пальцами. — Сожрали половину коней, а города не сдают. Я потерял пять сотен пехоты и почти столько же гусар и драгун… Откуда берется у схизматов сила?
— В своей хате углы помогают, ясновельможный, — проронил Гонсевский.
— Своя ли хата Могилев? — у гетмана дрогнул подбородок.
Гонсевский почувствовал недовольство в голосе Радзивилла. Еще двести лет назад могилевское староство составляло одну из королевских волостей. Через сто лет король даровал городу Магдебургское право. Землями вокруг Могилева владело шановное панство.
— Выходит, так, — с горечью усмехнулся хорунжий.
— Не из хат, а из сараев вылезло быдло. Надо загонять в стойла. Кнутами загонять. В Пинске снова бушует чернь.
— Есть вести? — у Гонсевского приподнялись брови.
— Войт Ельский письмо прислал. Пишет, под городом снова объявился загон. Ведет его казак Небаба.
— Этого не может быть! — воскликнул Гонсевский. — Его порубили в болоте. Не хочет чернь верить в его конец.
— Скорее, что так. Войт встревожен и просит драгун. На Пинск сейчас войск нет, и посылать ни одного драгуна не буду. Могилев костью стоит.
— Надо бы, — осмелился не согласиться Гонсевский. — Вспомни, ясновельможный, как усмирили — почти семь лет спокойно было. Как воевать Могилев, если за спиной неспокойно.
— Могилев возьму, тогда и порешим, — твердо ответил Радзивилл.
— Твоя воля, ясновельможный. Позволь заметить, не видно, чтоб горожане собирались сдать город. Орешек твердый.
— Расколется. Начнут копыта конские грызть — расколется.
— С божьей помощью! — согласился хорунжий, но в мыслях не думал, что такое скоро сбудется.
— Половину войска положу, но город возьму! — Гетман поднял кубок и выпил вино. — Завтра по валу буду ядрами бить. Иди, хорунжий, готовь войско к бою. Утром чтоб полковники строились со знаменами и бунчуками.
Гонсевский ушел. Радзивилл прилег на походную кровать и, заложив под голову руки, задумался. Совсем стар стал хорунжий и боязлив. В победу не верит. Заметил гетман, как вертелся хорунжий в седле во время боя и беспокойно грыз ногти. А совсем недавно еще носился по полю от полковника к полковнику. Может быть, отправил бы его в королевство на покой, да заменить нет кем. Гонсевский осторожен и хитер.
Дверь приоткрыл Окрут и, не ожидая разрешения гетмана, вошел. Радзивилл недовольно покосился.
— Прости, ясновельможный. Два гонца прибыли. Один из-под Быхова, другой из Кричева.
— С чем прибыли? — гетман приподнялся на локте. — Веди по одному.
Вести, которые принесли гонцы, были дурные. Быховский сообщил, что наказной гетман Иван Золотаренко посадил на байдаки и челны пять сотен казаков и отправил их водой к Могилеву, а полковник Василь Золотаренко, брат гетмана, да Тимофей Аникеев пошли с пешим и конным войском берегом. Другой гонец поведал, что князь Трубецкой еще в конце января вышел с войском из Вязьмы к Брянску, а теперь находится под Кричевом, в пятидесяти верстах от Могилева. Таких вестей гетман Радзивилл не ждал.
— Зови пана Гонсевского! — приказал Окруту.
Когда хорунжий явился, гетман объявил ему:
— С востока движутся к городу москали, с юга — черкасы. Завтра сниму осаду и отойду к Борисову. Что да почему, полковникам не говори. Им знать пока нет надобности.
Гонсевский был озадачен всем происходящим. Рушились планы, которые были задуманы на лето. Отходя от Могилева, придется отвести войско от Полоцка и Витебска. Необходимо поспешно уводить обозы с харчами и артиллерийскими припасами. По всей вероятности, войско королевское будет собираться под Менском, ибо, как доносят лазутчики, армия князя Шереметьева устремлена на Вильню. Вступать в бой с князем Трубецким гетман не решился. Во-первых, Радзивилл не знает, сколько ратников у Трубецкого. А по-другое, не рискнет подставлять спину черкасам.
Гетман был хмур. Второй раз ему приходится уходить от русского войска. Нет, он не страшится боя. Он хочет сберечь полки для будущих сражений. Ибо ждать свежих подкреплений нечего. Сегодня их нет у короля. Надеяться на ландскнехтов нечего тоже. Наемному войску необходимо платить. А денег у казны — шиш. В прошлом году папа Иннокентий X обещал пятьдесят тысяч талеров. В январе распутный и дряхлый старец почил в бозе. В казне Ватикана не оказалось ни одного шелега, чтоб похоронить святого отца. И похоронил папу за свой кошт некий монах.
— С утра отходить будем? — спросил хорунжий.
— Как управимся, — гетман прищурил глаз и повторил: — Как управимся…
Едва занялся рассвет, войско Радзивилла было поднято. Пикиньеры еще не знали, куда их поведут. Поговаривали о новом штурме вала, с тревогой и недоверием поглядывали на город. Когда драгуны и гусары стали покидать посад и уходить за большой вал, стало ясно, что штурма не будет. По приказу Радзивилла Окрут взял пятьдесят пикиньеров и отправил их к пушкарям за паклей. Они же прикатили бочонок смолы. Пикиньеры навязали пыжи, облили их смолой и насадили на дреколье. Окрут приказал зажечь пыжи и показал на хаты посада:
— Палите!
Пыжи густо чадили и жарко пылали. Капли горячей смолы падали на землю, и пикиньеры несли пыжи на вытянутых руках. Они подбегали к хатам и совали их в соломенные крыши. Сразу же потянуло удушливой гарью.
Тотчас узкую посадскую улицу огласил истошный бабий крик:
— Па-ажа-ар!..
Возле одной из хат мужик уцепился за факел, выбивая его из рук пикиньера. Воин пнул мужика сапогом в живот. Мужик, отскочив в сторону, схватил в сенях вилы и ринулся на пикиньера.
Издали заметив потасовку, Окрут выхватил саблю и вместе с пикиньером бросился к хате.
— Схватить собаку! — приказал Окрут.
Разъяренный мужик ударил вилами по пике и выбил ее из рук воина. Метнувшись к Окруту, вонзил вилы в его грудь. Выронив саблю, Окрут свалился со стоном. В тот же миг мужика пронзила пика.
Могилевский посад большой и тесный. Около трехсот хат стоят одна возле одной. Узкие улочки пересекают посад от большого к малому внутреннему валу. Живет в хатах разный люд: обедневшие ремесленники, подмастерья, мелкие торговцы, похолки шановного панства и даже бывшие куничники, которым удалось перебраться в город и заняться промыслом.
Запылали посадские хаты, перебрасывая пламя с одной улицы на другую. Тяжелый сизый дым, словно пушистое одеяло, медленно плыл к центру города, потом поворачивался в сторону Днепра и полз к Луполову. Широкие языки малинового пламени поднимались за дымом, то гасли, то разом вспыхивали гудящей, жаркой стеной. Из посада бежали люди за вал, в поле. Иные торопились укрыться за малым валом, куда огонь переброситься не мог. В огне гибло имущество и скот, который с воем, лаем и кудахтаньем носился по улицам, ища убежище.
А за большим валом длинной, колыхающейся змеей уползало по шляху войско гетмана Януша Радзивилла.
Мая первый день 1655 года выдался погожим. В лазоревом небе до рези в глазах ярко светило солнце. В этой бездонной, прозрачной голубизне неутомимо пели жаворонки. На деревьях монастырских и панских садов набухали почки, и через день-два яблони выбросят нежные, бело-кремовые лепестки. Приднепровский луг укрылся сочной молодой травой. И потому больнее было смотреть, как дымились пепелища ремесленного посада. Люди хмуро стояли в тех местах, где были хаты, ворошили дрекольем золу, словно хотели увидеть или найти что-либо из пожитков, не тронутое огнем. Но из-под углей выворачивали черепки посуды да кое-где находили почерневшие в огне топоры или вилы.
Алексашка прошел посад и спустился к Днепру. Возле воды сел на валун, нагретый солнцем, смотрел, как возле самого берега юрко вертелись мальки пескарей, тычась острыми головками в мелкий белый песок.
Алексашка сбросил пропахшую потом рубаху, снял капцы и до колен закатил штаны. Ступил в воду. Она была холодной, и у Алексашки сперло дыхание. Но все равно стал мыться. Мелким песком потер ноги, начал умывать лицо. Послышалось Алексашке, что кто-то окликает его. Поднял голову и оторопел. На противоположном берегу Днепра стоял всадник. Поблескивал островерхий шлем, на луке, поперек седла, лежала пика, «Воин!.. Русский воин!..» — заколотилось сердце.
— Смерд! — кричал всадник.
— Чего тебе? — отозвался Алексашка.
— В городе войска нет?
— Панского нет… — кричал Алексашка. — Отряд воеводы Воейкова стоит…
— Спасибо за доброе слово!..
Всадник повернул коня. Алексашка взобрался на валун и ахнул: в версте от берега увидал войско. Начал поспешно обуваться. На ходу натянул рубаху и бросился опрометью в город. Пулей влетел на крыльцо дома, где жил воевода. Воейков вышел навстречу.
— Какие вести принес?
— Государево войско под городом! — задыхаясь от бега, выпалил Алексашка.
— Где видал?
— За Днепром, на лугу.
— Добро разглядел? Не перепутал? — и приказал слугам: — Коня!
На колокольне Успенской церкви звонарь тоже увидел войско. Он несколько раз дернул веревку большого колокола, и над Могилевом покатился гулкий звон. Потом звонарь бросился по лестнице, оглашая двор хрипастым криком:
— Пришли!.. Господи, пришли!.. Царевы ратники пришли, господи!
Воевода поскакал к мосту и у реки встретился с передовым отрядом войска князя Трубецкого. Отряд вел полковник Тульчин. Не прошло и получаса, как через распахнутые ворота большого и малого валов проскакали ратники и возле городской ратуши спешились. А на площадь уже бежал люд. Бабы, обливаясь слезами, облепили Тульчина и, падая перед ним на колени, молили бога, чтоб дал здоровье царю-батюшке и русским ратным людям. Растолкав баб, мужики и ремесленники подхватили полковника и воеводу Воейкова на руки и понесли к церкви Успения. Худой и желтый старик дергал полу кафтана Тульчина.
— Пухли от голоду, батюшка, мерли, как мухи… Кладбище детками малыми выложили. И ждали тебя, батюшка, ждали…
— С ратными людьми в земляном валу и в остроге сидели в осаде февраля шестого числа… А Поклонский крест царю целовал и предал клятву свою!..
И посыпались жалобы и обиды на шановное панство, под гнетом которого стонал простой люд.
— Слава государю Ликсею Михалычу-у! — закричал замотанный окровавленным тряпьем ратник.
И вся площадь ответила многоголосо:
— Слава! Слава!..
— Долгие лета царю всея Руси!.. Сла-а-ва-а!
— На веки веков вместе с Русью!
— Под руку Ликсея Михалыча! — кричал ратник.
У Алексашки, стоявшего в толпе, сжалось сердце.
Внезапно ощутил, как застучала в виски кровь. Ему стало душно, и он растянул ворот рубахи. «Под руку Ликсея Михалыча…» — эта мысль не давала покоя все годы. Только и жил надеждой он, Алексашка, как и весь люд Белой Руси, что кончится вечное панство князей, помещиков, богатой шляхты, навсегда сгинет власть иезуитов. «Под руку Ликсея Михалыча…» Станут широко открыты дороги на Русь. Будут московские купцы возить в Полоцк, и Могилев, и Пинск, и другие города хлеб, кожу, блону, изделия из злата и серебра. Заказаны станут дороги для ворога. Не придут за полонянками крымские татары, не станут совершать набеги литовцы и немцы. А если и появятся на рубежах недруги — не даст русский государь в обиду ни белорусцев, ни черкасов. Встанут все единой, нерушимой семьей… «Под руку Ликсея Михалыча…» Не будет гонений на православную церковь, на веру. На всей Белой Руси начнется строительство храмов. А еще будет у белорусцев своя рада, как у черкасов. И объединятся все земли — Полоцкая, Могилевская, Новолукомльская под одно архиепископство, о чем думал и говорил дисненский игумен Афиноген Крыжановский.
И вдруг на площадь принесли новое радостное известие: черкасы пришли!
Люди бросились к воротам, побежали к Днепру. Там к песчаной отмели пристало пять байдак. Около сотни черкасов, вооруженных мушкетами и саблями, в синих шароварах и смушковых шапках, шли в город. Рослый и плечистый смуглолицый казак подошел к воеводе Воейкову и слегка поклонился.
— Наказной гетман Иван Золотаренко велел кланяться тебе…
После приветствий и расспросных речей о здоровье гетмана и воеводы на площади стало шумно. Повсюду слышался белорусский, русский и украинский говор. Над людским гомоном, над площадью, над городом плыл торжественный звон колоколов.
Алексашка с саблей на боку вертелся на площади, рассматривая русских ратников. Остановился возле рослого конника, с восторгом дивясь ладно подогнанной амуниции. В эту минуту его кто-то крепко схватил за руку повыше локтя. Алексашка повернулся и оцепенел, уставившись на гладко выбритое лицо, свисающие усы и оселедец. Смотрел и не мог вымолвить слова. Наконец вздохнул и прошептал:
— Любомир!..
— Я.
Любомир развел большие сильные руки и, обняв Алексашку, прижал к себе.
— Здравствуй, друже! Шел в Могилев и сердцем чуял: встречу! Верил, что ты жив.
— Жив. А многих давно нет…
Алексашка вспомнил Небабу, Ивана Шаненю, Гришку Мешковича, Фоньку Драный нос. Как из тумана, выплыли на мгновение и исчезли Устины глаза.
— Пойдем-ка из этой толчеи!..
От площади прошли улицей к валу, взобрались на него и сели на траву. Любомир глубоко вздохнул и посмотрел в глубокое, облитое солнцем небо. Несколько минут сидели молча. Этого времени Алексашке было достаточно, чтоб подумать о новой жизни, которая в тяжелых кровавых боях приходит на Белую Русь…