Вместе с директором и Марь Яной в класс вошла низенькая блондинка в больших очках. Она была в джинсах фирма, в замшевой безрукавке, полы которой свисали мелко нарезанной лапшой. В талии безрукавку перехватывал широкий ремень. Ребята изучали одежду журналистки, она смотрела сквозь свои большие очки на ребят.
Корреспондентку представил директор. Он говорил, косясь на нее и на ребят своим пестрым глазом. Журналистка некоторое время с удивлением поглядывала на директора, пока не разобралась, в чем дело.
Андрей Николаевич слегка раскачивался во время своего краткого слова, ставя точки, вопросительные и восклицательные знаки не только интонацией голоса, но и всей фигурой. Он то выпрямлялся, то слегка пригибался к столу, чтобы коснуться крышки стола. Он был очень высок.
Директор извинился, что не может присутствовать при дальнейшем разговоре — дела, попрощался, стрельнув в ребят и в учительницу озабоченной крапинкой своего зрачка, и ушел.
После директора несколько слов сказала Марь Яна. Она призывала ребят быть откровенными.
Лидия Князева стояла у стола и улыбалась ребятам. Всем своим видом, и особенно взглядом неправдоподобно увеличенных глаз, она давала понять, что заранее находится на их стороне. Слова Марь Яны она сопровождала вежливым, но в то же время нетерпеливым кивком головы, словно хотела сказать: «Да кончай ты, промокашка, без тебя разберемся». Голова Лидии Князевой при ее маленьком росте казалась непропорционально большой, видимо, из-за очков и прически. Волосы она носила крылом и все время поправляла их левой рукой. Нетерпение угадывалось в каждом жесте, и при последних словах Марь Яны журналистка уже смотрела не на ребят, а на учительницу, и в повороте ее головы было: «Да когда же ты уйдешь?»
Марь Яна кончила говорить и присела, потеснив Люду Попову и Люду Стрижеву. Лидия Князева долгим взглядом посмотрела на учительницу, виновато улыбнулась.
— Марина Яновна, извините, я хотела бы сначала поговорить с ребятами, так сказать, наедине. — И еще раз повторила: — Извините!
Учительница встала.
— Да, пожалуйста, я думала… — Неловкость была в каждом ее движении.
— Извините, — в третий раз повторила Лидия Князева, но в голосе было уже не извинение, а только нетерпение.
Марь Яна заторопилась, захлопнула за собой дверь. Получилось неловко, будто ее выставили из класса. А Лидия Князева ничего не почувствовала, вернее, эта неловкость входила в ее планы, надо было завоевать ребят, в очень короткое время приобрести авторитет. И она его завоевала очень просто, унизила их учительницу, и в ее лице всех учителей школы, дала сразу понять мальчишкам и девчонкам, что она не собирается считаться с мнением учителей.
Каждый взрослый человек, который приходит в школу, становится на день, на час учителем. Заняла место учителя на один урок и Лидия Князева. И сразу совершила грубую ошибку, впрочем, довольно распространенную и среди учителей. На подобном заигрывании легче всего стать хорошей. Если при учительнице можно обсуждать других учителей, то она «тетка, что надо», «своя в доску». Лидия Князева сходу решила стать «своей в доску». Она была еще достаточно молода, помнила свои школьные годы, «зануд-промокашек», как она говорила в редакции, и считала, что легко разговорит ребят.
— Вас уже проинструктировали, как мне отвечать?
— Да.
— Ну и как же?
— Молча.
В разных углах класса сдержанно засмеялись. Ответ был из школьного жаргона, из серии «Зачем?» — «За огурцами». «Молча» — означало не вызов, не неприязнь, а намек на то, что директор и учителя хотели бы, чтобы мальчишки и девчонки из 9-го «Великолепного» разговаривали с журналисткой «молча».
Она оценила юмор, посмеялась вместе с ребятами. Контакт установился. Лидия Князева задвинула учительский стул, села за парту на свободное место рядом с Юркой Лютиковым.
Ребята сгрудились около парты, теснились по три, четыре человека на одной скамье.
— Только тихо! — сказала Лидия Князева. — А то меня вместе с вами выгонят отсюда.
Шутка была не бог весть какая, но все опять засмеялись, всем нравилась «своя в доску» журналистка. Лидия Князева была довольна тем, как у нее развиваются отношения с ребятами. Она не подозревала, что действует по сценарию плохих педагогов, с которыми приехала бороться и которые действуют так же. «Вы хорошие ребята, я хорошая тетка. Будем понимать друг друга, все будет хорошо». Отпуская раньше времени свой класс, такая «тетка» говорит: «Только тихо!» Лидия Князева тоже не обошлась без этой фразы.
— Значит, договорились — тихо! Давайте по порядку. Мы получили ваше письмо в редакции и подумали, что ребятам надо помочь. Она что, действительно… такая зануда?
— Еще какая!
— «Пингвин, прячущий жирное тело в утесах — это интеллигенция», — передразнила Рыбу Лялька. Получилось смешно, и все возбужденно засмеялись.
— Как ее зовут по-настоящему? — спросила Лидия Князева.
— Как по-настоящему? Во!
— Ну, у каждой учительницы есть имя, которое она получает от рождения. В школе оно не имеет цены. В школе настоящим считается другое имя, которое дают учительнице ученики.
— А-а-а! — первым сориентировался Валера Куманин. — Рыба! Мы ее зовем Рыбой.
— Она сейчас в больнице, — сказала Алена.
— Да, я знаю. Я потом постараюсь побывать у нее. Но это дела не меняет. Рыба… Если бы вы написали, что ее зовут Рыбой, было бы сразу понятнее… Кличка многое объясняет. Кличка — это как знак качества на человеке.
— У нас есть еще Велосипед.
— И Сюра, — сказала Маржалета. — Серафима Юрьевна, историческая училка.
— А ты знаешь, — сказала Алена, глядя в лицо хмыкающей Маржалеты, — ты знаешь, что Анна Федоровна, Зоя Павловна и Серафима Юрьевна могут на тебя подать в суд и ты ответишь?
— За что?
— «Основы государства и права» учила? За унижение достоинства личности. Статья 127. И вообще я против письма. Мы сами виноваты.
— Да-вы-до-ва, стряхни пыль с ушей, баржа тонет, — сказал Валера уже не на школьном, а на уличном жаргоне. Он очень на нее разозлился.
— А ты! А ты! — Алена не знала, что ему сказать. — А ты — иди отсюда!
— Ой, Давыдова, ну ты в самом деле, — рассудительно проговорила Нинка Лагутина.
— А ты не знаешь, не лезь. Пусть он уйдет отсюда! Иди отсюда! — крикнула Алена нахально улыбающемуся Валере и швырнула ему в лицо тетрадку. Он отбил ее рукой, окрысился.
— Хочешь схлопотать?
— Хочу! — Она встала перед ним.
— Давыдова, сядь, — строго проговорила Раиса Русакова.
— А пусть он уйдет.
— С какой стати он должен уходить? — заступилась за Валеру Маржалета. — Тоже мне адвокат. Не знаю я такой статьи.
— Тогда я уйду.
— Давыдова, успокойся, — сказала Лялька Киселева.
— А ты знаешь, нужно мне успокоиться? Знаешь?
Алена схватила сумку с книгами и вышла. Тетрадка осталась лежать на полу. Раиса, помедлив, подняла ее, положила в свой портфель.
Ночью Алена внезапно проснулась. Ложась спать, она думала о том, что надо что-то сделать, отомстить Валере Куманину, надо изменить всю жизнь. Надо жить иначе. И это беспокойство ее разбудило. Тараща глаза в темноте, Алена пробралась к столу, зажгла настольную лампу, некоторое время сидела зажмурившись, привыкая к яркому свету, потом достала из стола чистую тетрадь, написала на обложке: «Дневник моей жизни». Посидела еще некоторое время и вывела на первом чистом листе: «Лирический дневник А. Давыдовой. В стихах». Последнее слово она поставила отдельно и дважды его подчеркнула. После этого Алена снова легла спать и до самого утра уже не просыпалась.
Утром Алена встала с трудом, в школу пришла невыспавшейся. Надо было надевать ботинки, брать лыжи и идти сдавать нормы ГТО. Учитель физкультуры стоял в дверях спортзала, поторапливал.
Алена надела ботинки, взяла лыжи и палки и спряталась в небольшой тесной комнате, где лежали маты и всякий спортинвентарь. Алена села на маты, обняла лыжи и прижалась к ним щекой. «Там и снегу-то почти не осталось. Весна уже, какие-то нормы, лыжи», — подумала она. Алюминиевые палки, к которым Алена прижималась щекой, холодили лицо. Ей уже не хотелось спать, а хотелось грустить. «Ох!» — вздохнула она.
Затих в коридоре грохот лыж и стук ботинок, которые всем девчонкам были велики. Алена выбралась из своего укрытия, прошлась по пустому залу. Гулко, размеренно звучали ее шаги. Гулкость шагов отозвалась в ней ритмом. Возникло настроение для стихов. Слова и образы подступали к горлу, оставалось их только выкрикнуть. Алене хотелось впервые в жизни написать что-нибудь откровеннее…
«Передо мной бумажный лист, где каждый суффикс, словно свист, ломает строй стихов… каких-то, строй стихов… веселых, строй стихов… неизвестно каких… Надо придумать…»
В первой строфе она со свистом всех суффиксов поломает строй стихов веселых и напишет что-нибудь грустное-грустное, тревожно-сладкое. Ей хотелось доказать Валере Куманину, что он не сможет ее больше оскорбить. Она защитится от него откровенными стихами. Ей хотелось жертвенного признания, чтобы все ахнули и испугались, какая она отчаянная, не боится, что над ней будут смеяться, при всех признается в любви. Интересно, как Сережка воспримет: испугается вместе со всеми или будет сидеть с открытым от удивления ртом.
На всех этажах шли уроки, ее одноклассники бегали по двору на лыжах, а Алена в спортзале сочиняла свои первые, по-настоящему откровенные стихи. Она подставляла себя под удары слов с такой же жаждой боли, как Ахмадулина: «Ударь в меня, как в бубен, не жалей…» Но и этого ей казалось мало. Она готова была, как Сергей Есенин, «рубцевать себя по нежной коже, кровью чувств ласкать чужие души». Сердцу было больно и сладко придумывать тоскливые, разрывающие душу слова. И повторять их было больно и еще более сладко. Она читала вслух готовые строчки и вдохновенно ловила открытым ртом возвращающиеся к ней из всех углов спортзала гулкие слова, ставшие эхом мысли и чувства.
На истории и на геометрии Алена продолжала сочинять свое новое, очень важное стихотворение. Доказывала у доски теорему и даже четверку получила, а в голове и во всем теле невидимый метроном отбивал размеренные доли чувства, заставляя жить в ритме стихотворения, заставляя подыскивать недостающие слова и рифмы. На перемене пришла последняя рифма, и Алена почувствовала, как во всем теле и в сознании наступила тишина.
На уроке географии Алена сидела обессиленная, как после трудной физической работы. Она отдыхала, почти не слушала, что говорила Марь Яна, но смотрела на нее преданными глазами.
Открылась дверь и заглянула мать Маржалеты. Эта полная женщина имела нормальное имя и отчество — Надежда Семеновна. Но она любила произносить имена с иностранным шиком, вместо Александры — «Александрин», вместо Нюры или Анны — «Аннэт». Дочь Маргариту звала Маржалетой. И ее соответственно все эти Александрины и Аннэты звали Надиной.
Надина Семеновна сначала заглянула в класс, потом поманила пальцем дочь и только после этого посмотрела на учительницу.
— Марина Яночка, извините!
Та хмуро покосилась на дверь, но ничего не сказала, только склонила голову к журналу, что могло означать и разрешение и отказ. Крупная, в мать, Маржалета вышла в коридор. На груди у этой рано оформившейся девицы болтался поверх школьной формы замочек на цепочке — такой же крик моды, как бритвочка. Бритвочка у нее тоже была. Маржалета как-то надела ее под платье с большим вырезом. Блестящая бритвочка так и легла в ложбинку.
Ребята пришли в жуткий восторг. «Маржалета, обрежешь», — кричали они. Пришлось снять.
Вернулась Маржалета. Замочек она держала в руке. Шла по проходу, сердито наматывала на палец цепочку. Близкая к школе родительница, узнав о приезде журналистки, приходила каждый день следом за дочерью в школу, ловила в коридоре, вызывала с уроков, чтобы привести в соответствующий школьный вид.
Надину Семеновну выбрали председателем родительского комитета еще при старом директоре и с тех пор выбирали каждый год. Она любила общественную школьную работу, отдавала ей много времени. Через мужа Надина Семеновна доставала, когда требовалось, автобусы для экскурсий, грузовые автомобили, стройматериалы для ремонта школы.
— Давыдова, что ты на меня смотришь? — спросила Марь Яна. — Хочешь отвечать? Иди!
— Нет! Я нечаянно.
В классе засмеялись.
— Иди, иди, Давыдова.
Алена вздохнула и пошла к доске. Рассказывать надо было об экономике ФРГ. Алена подошла к карте. Но в это время дверь снова открылась и показалась высокая прическа Надины Семеновны.
— Марина Яночка, еще на одну минуточку мою непокорную… Маржалета!
В голосе прозвучали наставительные нотки. Дочь ушла, видимо не дослушав наставления родительницы.
— Мама, я в школе, — сказала Маржалета.
— Я тоже в школе, — с достоинством ответила Надина Семеновна.
— Не пойду.
Массивная фигура Надины Семеновны поторчала некоторое время в проеме, и дверь захлопнулась.
— Продолжим, — сказала Марь Яна, поднимаясь со стула.
Она взяла свой стул, поднесла к двери и просунула в дверную ручку. В классе засмеялись.
— Не вижу ничего смешного. Рассказывай, Давыдова. Мы слушаем.
Алена опять вздохнула. Трудно было перестроиться на уроки. Сережка Жуков, как обычно, не слушал и даже не замечал того, что происходило в классе. Перед ним на столе лежала книга, он сидел, уткнувшись в нее.
— Сейчас бы прочитать хорошую книгу, — сказала Алена, имея в виду Сережку, но он не услышал ее.
— Что? — спросила учительница.
— Марь Яна, можно я прочитаю стихи?
— Об экономике ФРГ?
— Нет.
— Никаких стихов, Давыдова. У нас урок географии. Что с тобой? Не знаешь урока?
— Знаю, — сказала очень серьезно Алена, и было видно: знает.
В классе зашумели: «Пусть прочитает», «Читай, Давыдова!».
— Или лучше тогда отпустите меня с урока.
Она сказала это без вызова, без озорства, устало и печально.
Марь Яна внимательно посмотрела на девчонку. На какую-то долю секунды увидела на месте Алены Катьку и сразу поняла по интонации, что надо разрешить. Подумала с нежностью к своей младшей сестренке и к Алене: «Господи, с этими девчонками так легко наломать дров, так легко не услышать, что девчоночье сердечко бьется не в механическом, а в человеческом ритме».
— Ну, хорошо, Давыдова, читай, если иначе нельзя. Тиха-а! Тиха-а! В конце концов не каждый день нам предлагают стихи.
— «Признание в одиночестве».
Все притихли. Было что-то необычное в том, как озаглавила свои стихи Алена. Все ждали, что она прочтет.
— Жуков читает книжку, — сказала Алена.
— Жуков, убери книгу. Давыдова хочет прочитать свои стихи. Послушай и ты, пожалуйста.
— Да пусть читает, — сказал Сережа, нехотя пряча книгу в стол.
И наступила тишина. Сердце в груди Алены гулко билось, все громче, громче…
— «Передо мной бумажный лист трещит от чувств моих духовных, где каждый суффикс, словно свист, ломает строй стихов неровных. Чудак, он верит пустоте, которую я лью отныне, чтобы забыться вдалеке и жить одной в ночной пустыне, куда я часто ухожу, куя в груди своей металл, и я в себе враз нахожу чудесный мой сентиментал».
Хохот взорвал тишину недоумения, подбросил ребят над скамьями. Некоторые засучили ногами от удовольствия. Все были восхищены Аленой, тем, как она ловко сумела притвориться серьезной и взволнованной.
— Сентиментал! — восторженно всхлипывал Юрка Лютиков.
— Коровья тоска! Есть такая порода коров — сентиментальская. Честно!
— Симментальская, дурак!
— Лирика симментальской коровы, — сказал Валера. — Хи-хи!
— Га-га!
Алена и сама смеялась. Она не понимала, как это произошло. Зачем они смеются? Зачем она сама смеется? Она писала и прочла им серьезные стихи. Она высказала в них всю муку, которую невозможно нести в себе молча. Алене было смешно до слез. Она хохотала и вытирала слезы.
— Хватит, Давыдова, — сказала учительница. — Пойди погуляй.
— Я больше не буду.
Вместо признания получилась хулиганская выходка. Она сама предала свое признание и призвание — слишком долго ерничала, заигралась, зарифмовалась. Никто не заметил, что в этом стихотворении совсем почти не было нарочито уродливых поэтических фраз, а какие были, пришли в стихи сами. «Но ведь я чувствовала, чувствовала, — подумала Алена. — Мне же по-настоящему больно было и сладко от каждого слова. Почему же они не почувствовали?»
Лидия Князева пришла к концу уроков, чтобы встретиться с Аленой Давыдовой. Они вместе вышли на улицу. Пригревало солнышко, снег подтаивал, оседал. Огромные глыбы сбрасывали с крыш на тротуар. Они лежали вперемешку с кусками льда.
Алена любила это время, когда все начинало таять и с крыш сбрасывали снег. С их дома вчера весь вечер счищали глыбы снега и сбивали сосульки, скребли по железу. А утром дворник скреб под окнами, не давал спать. Но было приятно прислушиваться. Весна!
— Ты вела себя так вчера почему? — спросила журналистка.
— Так, — ответила Алена. Она не была расположена к разговору.
— Ты вчера довольно метко бросила тетрадкой в этого парня. Ты что… очень его не любишь?
Она засмеялась, приглашая Алену к откровенному разговору. Лидии Князевой было лет тридцать — тридцать пять, но голос у нее был какой-то старый, хриплый и смеялась она хрипло, вернее не смеялась, а мелко-мелко кашляла. И в конце, когда уже не хватало дыхания, гулко, болезненно откашливалась и набирала полную грудь воздуха для нового приступа смеха.
Алена прошла еще несколько шагов, не отвечая на вопрос, который считала необязательным, и остановилась.
— Спрашивайте, что вы хотели спросить?
— Идем. Я тебя провожу. По дороге и поговорим. Ты куда идешь?
— Я иду на крышу.
Лидия Князева не удивилась.
— И я с тобой пойду на крышу. День сегодня хороший, только по крышам и ходить.
Алена пожала плечами. Они долго шли молча.
— Я хочу попросить тебя почитать стихи, — сказала журналистка. — Ты ведь пишешь стихи?
— Да.
— Почитай.
— Я могу читать стихи только на крыше.
— Я думала: ты шутишь. Ну хорошо, пойдем на крышу.
Лидия Князева работала в отделе писем. Она считала этот отдел очень удобным в творческом смысле. Все письма проходили через ее руки, любое письмо она могла оставить себе и поехать по нему в командировку. Творческий метод ее был очень прост. Она встречалась с автором письма, записывала все, что узнавала от него и о нем, а затем садилась писать статью. Во первых строках пересказывала письмо, цитировала из него несколько строк или приводила полностью, а затем рассказывала о себе, как ездила, как встретил ее автор письма, как они просидели целую ночь, беседуя о жизни.
Заявление рыжей девочки, что она идет на крышу, сначала несколько удивило Лидию Князеву, а потом даже понравилось. Хороший журналистский ход предлагала сама жизнь…
Алена жила в шестиэтажном доме с аркой, с покатой зеленой крышей, огороженной по краю ржавой решеткой. В некоторых местах, особенно со стороны двора, от решетки остались только столбики. По весне, когда открывали чердачный люк, Алена забиралась на крышу и часами просиживала там, глядя сверху на город. Дом был построен до войны, в войну разрушен, после войны отремонтирован. Его и два других, примыкающих к «Электронике», собирались снести, чтобы построить на этом месте такое же высокое здание: «Дом книги».
Алена надеялась отвязаться от журналистки, думала, что та не полезет на крышу. Но Лидия Князева полезла. Она была в красных сапожках на высоких каблуках, сильно прибавлявших ей рост, делающих осанку. Но на крышу в таких сапогах лезть было неудобно. Перед чердачной лестницей Алена сказала, надеясь остановить журналистку:
— Вам, наверное, в таких сапогах скользко будет?
— Ничего! Полезли, старуха!
Она считала себя бесстрашной журналисткой: в кратер вулкана так в кратер вулкана, на крышу так на крышу, лишь бы не упустить интересный материал, «взять прямо со сковородки жареный факт».
На крыше, после того как снег счистили, осталась снеговая крошка. Она подтаивала, железо было мокрым. Приходилось карабкаться на четвереньках, чтобы не загудеть вниз. Крыша громыхала, скользила под ногами, но Лидия Князева упорно лезла за Аленой.
На самом верху, около телевизионных антенн, — ровная бетонированная площадка. Здесь Лидия Князева выпрямилась на подрагивающих от напряжения ногах, долго откашливалась, свистя и хрипя прокуренным, простуженным горлом, и затем ее душу охватил восторг восторгов. Она никогда не поднималась так высоко, не стояла на крыше дома.
Здесь же, около антенн, на кирпичах лежала доска. Видимо, рабочие, которые счищали с крыши снег, здесь отдыхали, как на лавочке. Ноги всё подрагивали, и Лидия Князева села на доску.
Алена, взобравшись на крышу, распахнула шубку, сняла шапку. Ветер играл фартуком, подбрасывая его и опуская, а затем вдруг стихал, и фартук повисал неподвижно. Солнечные лучи в короткие минуты затишья становились горячей, казалось, они прижимают фартук к платью и проникают сквозь платье к телу. И снова налетал ветер, щекотал шею, руки, лицо, тело под платьем. Алена запрокидывала голову, ловила веснушками и челочкой солнце и ветер.
Лидия Князева перестала подкашливать, сидела тихо, отдыхала. С крыши далеко в обе стороны был виден бульвар. В середине широкой улицы — деревья с грачиными гнездами. По ту сторону бульвара мчатся трамваи и машины, по эту — только машины.
За бульваром, насколько хватало глаз, поблескивали мокрые крыши, освещенные солнцем. За дальними домами виднелось серое прямоугольное здание телеграфа. За телеграфом, чуть в стороне, между крышами, торчали золотые купола Покровской церкви, золотились на солнце кресты.
Шум трамваев и автомобилей отсюда казался далеким, нереальным. Лидия Князева несколько раз глубоко вздохнула, кашлянув, напомнив о себе.
— Аудитория готова. Я говорю, аудитория готова.
— Что? — притворно спросила Алена, оборачиваясь, и ветер тотчас же сбил челочку набок. Алена дунула на нее, сказала: — Ладно, я вам почитаю. Только я пишу стихи в стиле Зеленого человека.
— Какого… зеленого человека?
— Этого… — Она показала на глухую стену «Электроники».
Там почти всю стену занимал плакат, на котором был изображен зеленый человек с лотерейным билетом в руке. Алена подождала, пока журналистка посмотрит…
— «А ты еще не приобрел лотерейного билета? Он может дать вам и ковер, и холодильник, и вот это».
— Что — вот это? — спросила Лидия Князева.
— Машину. Видите… нарисована на билете. А стихи внизу написаны, их отсюда не видно.
После неудавшегося жертвенного признания Алена много думала, подыскивая беспощадные примеры для своей поэзии… «Вот кто — Зеленый человек!» Счастливец с лотерейным билетом был нарисован так плохо, что один палец заходил за другой, и получалось, что он держит билет и кукиш показывает: «И вот это…» «Мне показывает», — решила Алена.
Лидия Князева посмеялась, опять закашлялась.
— Ну хорошо, почитай все-таки.
Алена долго молчала и неожиданно, не предупредив, начала читать стихи. Она выкрикивала слова, рифмы, голосом и манерой чтения давая понять, что сама относится к этой поэзии, как того и заслуживают всякие нелепости вроде: «Бык моста», «Извергнуть уменье из знаний своих», «Сентиментал».
Она читала, испытывая радостное чувство освобождения. Она расковывалась, она сбрасывала с себя чешую слов. Она знала теперь: не в словах дело. Дар поэта не придуриваться, а, как написал Есенин, «ласкать и корябать».
Лидия Князева прослушала все, что написала Алена за два года.
— Спасибо…
— Вам — спасибо!
— Мне за что? — удивилась журналистка.
— Есть такая сказка, знаете, «У короля ослиные уши»? Надо прошептать или прокричать, чтобы освободиться от тайны. Теперь другое буду писать.