Это должен был быть чудесный вечер, и теперь все безнадежно испорчено.
Каждый год в первое воскресенье января Жак и Беранжер Клавер принимали «попросту, по-домашнему». Без галстуков, пиджаков и тонкостей этикета. Встреча друзей с кучей детей, верхние пуговицы брюк расстегивают после обильной еды, свитеры накидывают на плечи, разгорячившись от выпитого.
«Приходите отпраздновать зиму к Жаку и Беранжер!» — гласила карточка с приглашением. Это была специальная манера обхаживать влиятельных лиц, ненавязчиво смешивая их с домашними, придавать собранию оттенок дружелюбия, обмениваться визитными карточками и откровениями посреди детских криков и рассказов о рождественских праздниках. Жак и Беранжер Клавер могли таким образом оценить свою степень популярности и убедиться, что они все еще «в чести».
Им достаточно было сосчитать число приглашенных и проанализировать их качество. Крупный босс стоил трех подруг Беранжер, но подруга Беранжер в сопровождении крупного босса — своего мужа — получала дополнительные очки.
А потом…
А потом, думала Беранжер, не помешает устроить что-нибудь веселенькое. Лица вокруг серые, речи унылые. Это будет практически благотворительная акция, размышляла она, надевая узкое черное платье и с удовлетворением рассматривая свой плоский живот и узкие бедра. «Даже ни намека на целлюлит, ни одной растяжки, а ведь у меня четверо детей! Передо мной еще маячат веселые денечки. Только бы найти мужчину, который…»
Последнее любовное свидание не задалось. Хотя… Он был красив, мрачен, холост, волосат. Ее ужасно возбуждали его загорелые запястья с черными волосками. Он бурил артезианские скважины в пустыне для одной американской компании. Она уже представляла себе, как будет перебирать пальцами его черные кудри, нежно ощупывать мощные мышцы на груди, с упоением вдыхая запах сильного мужчины, способного застрелить хищника, подбирающегося к колодцу. Но мечты ее рассыпались в прах, когда, оплачивая счет в ресторане, он достал… синюю карту. Синюю! Она и не думала даже, что такие до сих пор существуют. С ума сойти. Зевнув, она попросила буровика ее проводить. Сослалась на внезапную мигрень. Какое разочарование! Она уж не в том возрасте, чтобы бездумно тратить себя по пустякам. Синяя карта… Эта синяя карта отбросила ее во времена молодости, когда она целовалась с каждым, кого не пугали ее брекеты, даже если у него не хватало денег оплатить ей бутылочку колы. «Но в сорок восемь я должна себя беречь. Найти достойную замену — с золотой картой или платиновой, а еще лучше открытый счет — на случай если Жак даст от ворот поворот. Это не за горами. С каждым днем он приходит домой все позже и позже. В конце концов он вообще не придет, и я останусь с носом. Перейду в разряд разведенок. А в моем возрасте одинокая женщина — вид, выживающий с большим трудом».
Столы были разложены, ароматические свечи и букеты цветов расставлены там и сям, белые скатерти постелены, бутылки шампанского торчали из ведерок со льдом, тарелочки с засахаренными фруктами и восточными сластями поставлены в нужных местах, и теперь, главное, да, самое главное, все ждали горы заварных пирожных с кремом. Беранжер говорила гостям, что печет их сама, на самом деле Жак втихаря покупал их в одной кондитерской в пятнадцатом округе. У некоей мадам Кейтель, жизнерадостной австриячки, у которой не было ни шеи, ни подбородка, лишь неизменная широкая улыбка, затерянная в слоях жира.
Жак Клавер роптал. С каждым годом ему все труднее было участвовать в этом маскараде. Он выходил к гостям, волоча ноги, злился на жену, вообще на женщин, на их лицемерие и двуличие. Он ворчал: «Мы просто гномы, мы, мужчины, — бедные гномы, которых они водят за нос». Он сминал крыло «Ленд-Ровера», выезжая из гаража, прищемлял палец крышкой коробки для пирожных, ругался, ничего не испытывая, кроме ненависти, а отправляясь к мадам Кейтель, обещал Беранжер, что это в последний раз и что в следующем году он не выдержит и все всем расскажет.
И спасет свою душу.
— А у тебя есть душа? — пожав плечами, спрашивала Беранжер.
— Смейся, смейся. В один прекрасный день я сдам тебя с потрохами…
Беранжер улыбалась, сбрызнув лаком свою темно-каштановую челку и быстро, раздраженно барабаня пальцами по новым маленьким морщинкам под хитрыми карими глазами.
Муж угрожает, но никогда не перейдет к действиям.
Ее муж просто трус.
Она давно это знала.
Безе с заварным кремом от Беранжер всегда были гвоздем приема.
О них говорили накануне, говорили потом, о них грезили, рассказывали друзьям, ими любовались, их жадно хватали, пробовали — закрыв глаза, выпрямившись, торжественно и взволнованно; и все развратные женщины и безжалостные мужчины становились на время поедания безе кроткими, невинными агнцами. Чтобы получить право на заварные безе у Беранжер Клавер, непримиримые враги мирились, лучшие подруги вновь становились подругами, а острые языки напитывались медом. Все задавались вопросом, как Беранжер удалось добиться этой воздушности, нежности, тонкости вкуса… Но головы ломали недолго: тайфун удовольствия смывал здравые мысли.
Пока обслуга суетилась в гостиной, Беранжер Клавер проскользнула в супружескую спальню и удивилась, обнаружив супруга на кровати в кальсонах и черных носках. Он читал большое иллюстрированное приложение к «Ле Монд», каждый раз в пятницу вечером он откладывал этот журнал, чтобы занять себя им в воскресенье. Он обожал разгадывать судоку уровней «сложный» и «очень сложный» на последних страницах. Когда у него получалось, он издавал дикий звериный вопль, молотил кулаками воздух, вопил: «I did it! I did it!» — единственную фразу по-английски, которую он помнил.
— Ты не едешь за безе? — поинтересовалась Беранжер, пытаясь обуздать гнев, охвативший ее при виде супруга. Скоро гости придут, а он в неглиже!
— Я больше никогда не поеду за безе, — ответил Жак Клавер, не поднимая глаз от судоку.
— Но…
— Я больше не поеду за безе… — повторил он, помещая в квадрат числа 7 и 3.
— Но что скажут наши друзья? — едва сумела выдавить Беранжер. — Ты же знаешь, до чего они…
— Они будут ужасно разочарованы. Тебе придется придумать какую-нибудь альтернативную ложь, чтобы их успокоить! — Он повернул к ней голову и добавил, широко улыбаясь: — А я помру со смеху.
И вновь уткнулся в свои клеточки.
— Жак, ну ладно! Ты с ума сошел!
— Отнюдь. Напротив, я наконец-то обрел разум. Я никогда больше не поеду за безе, а завтра я вообще покидаю это жилище.
— Могу я поинтересоваться, куда ты пойдешь? — спросила Беранжер. Сердце ее бешено колотилось.
— Я снял холостяцкую квартирку на улице Мучеников на Монмартре, куда и перетащу мои книги, мою музыку, мои фильмы, мои бумаги и мою собаку. А детей оставлю тебе. Я буду брать их в воскресенье утром и привозить к вечеру. Оставить на ночь мне их там негде.
Беранжер рухнула на край кровати. Рот ее открылся, руки шарили в воздухе. Она ощутила, как комнату наполняет зло.
— И ты это давно понял?
— Так же давно, как и ты… Не говори мне, что я открыл тебе что-то новое. Мы не понимаем друг друга, мы едва выносим друг друга, мы все время притворяемся… Врем, как два сивых мерина. Это изнурительно и бессмысленно. У меня осталось несколько прекрасных лет, которые хотелось бы прожить с удовольствием, у тебя тоже, давай воспользуемся этим, вместо того чтобы отравлять друг другу существование.
Он произнес эти слова, не поднимая головы от журнала, не переставая ломать голову над тайной цифр, составленных хитрыми японцами.
— Ну ты и мерзавец! — сумела наконец произнести Беранжер.
— Избавь меня от грубостей, рыданий и скрежета зубовного… Я оставляю тебе детей, квартиру, я буду оплачивать разные расходы, и, бог с ними, пусть они славно носят свое имя, хоть я их и плохо различаю! Но я хочу мира с большой буквы…
— Это тебе дорого обойдется!
— Это мне обойдется во столько, сколько я сам решу. У меня собрано досье по твоим изменам. Мне не хотелось бы этим воспользоваться… хотелось бы избавить от этого детей.
Беранжер едва понимала, что происходит. Она думала о пирожных. Вечер у Клаверов без пирожных — испорченный вечер. Ее безе известны в свете! Какими только эпитетами их не награждали! Начиная от «волшебно!», «упоительно!» до «неслыханно!», «knock out», «oh, my God! Maravilloso! Deliziosi! Diviiiiiine! Köstlich! Heerlijk! Wunderbar!». Один русский бизнесмен произнес у них звучное «зашибец», что в переводе с этого самоварного языка означало «потрясно». Ее пирожные были медалью за доблесть, ее университетским дипломом, ее танцем живота. Ей предлагали за рецепт деньги, много денег. Она отказывала, мотивируя это тем, что он передается от матери к дочери и его нельзя разглашать посторонним.
— Предлагаю тебе сделку: мы мирно расстаемся, но ты едешь за безе…
— Я никогда больше не поеду за твоими пирожными! А расстаться по-доброму в твоих интересах, дорогая. Если помнишь, я женился на некоей Беранжер Гупийон… Тебе хочется вернуться в эту убогость?
Беранжер Гупийон. Она и забыла, что раньше носила это имя. Она выпрямилась, кровь бросилась ей в лицо. Гупийон! Он мог потребовать, чтобы она вернула себе девичью фамилию.
Опустив голову, Беранжер прошептала:
— Никогда больше я не хотела бы носить фамилию Гупийон.
— Вот видишь, к тебе вернулась рассудительность. Ты можешь сохранить мою фамилию, — объявил он, размашисто поводя рукой, точно Нерон, отпускающий погрызенного львами гладиатора. — И езжай сама за своими безе… Я встречу гостей, когда разгадаю судоку.
Это немыслимо. Она не может никуда ехать. Ногти еще не высохли, она не закончила макияж, не подобрала серьги. Надо найти преданного мужчину или женщину.
Филиппинки из приглашенной прислуги?
Она никогда, никогда в жизни не доверит никому из них ключи от своего «Мини» или от «Ленд-Ровера» Жака. К тому же они могут разболтать…
Лучшая подруга?
Таковой у нее давным-давно не было.
Она взяла мобильник. Перед глазами побежали имена и номера. Наткнувшись на имя Ирис Дюпен, Беранжер мысленно отметила, что забыла удалить его из контактов. Ирис Дюпен. Пожалуй, она больше всего подходила под определение «лучшая подруга». Резковата, пожалуй, да что там говорить, сучка еще та… да ладно… За безе она всяко бы не поехала. Скрестила бы руки на груди и смотрела бы, как Беранжер тонет. С такой же безмятежной улыбочкой, как у Жака в кровати. Она нервно хихикнула. Потом собралась с мыслями. Ирис, может, и не поехала бы, а вот ее сестрица… Добрячка Жозефина… Защитница униженных и оскорбленных. Всегда готовая примчаться на помощь. Жозефина поедет.
Она позвонила. Объяснила, что к чему. Призналась в своем обмане: «Тебе я могу об этом рассказать, потому что ты добрая, ты очень добрая, ты простишь, а вот другие… если узнают… никогда больше со мной словом не обмолвятся… Жозефина, пожалуйста, ты не съездишь за моими безе к мадам Кейтель? Это недалеко от тебя… В память об Ирис… Ты знаешь, как мы с ней любили друг друга… Ты мне жизнь спасешь… Бог знает, меня ждет не слишком-то веселая жизнь, если Жак меня бросит. А ведь он меня бросит! Он сообщил мне об этом две с половиной минуты назад…»
— Он хочет тебя бросить? — переспросила Жозефина, глядя на часы. Десять минут седьмого… Зоэ уехала к Эмме. Хотелось бы просто съесть пиалушку супа и улечься на кровать с хорошей книжкой.
— Я не знаю, что делать! Одна с четырьмя детьми!
— Выжить можно, знаешь. Я вот выжила…
— Но ты у нас сильная, Жози!
— Не сильнее любой другой…
— Нет-нет, ты сильная! Ирис всегда говорила: «У Жози за мягким сердечком прячется упорный боец».
Надо ее ублажить, обаять, засыпать комплиментами. Чтобы скорее, скорее она мчалась за проклятыми безе. Через час первые гости уже будут звонить в квартиру…
— Я в полном дерьме… Только ты можешь меня вытащить…
И Жозефина вспомнила, как Ирис произнесла в точности эти слова… когда просила написать вместо нее книгу. Большие синие глаза Ирис, голос Ирис, неотразимую улыбку Ирис. Крик и Крок схряпали страшного Крюка…
Она согласилась. «Раз это так нужно, Беранжер, я съезжу за безе. Говори адрес».
Она записала адрес мадам Кейтель. Записала, что все оплачено. Что нужно принести счет, чтобы Жак не платил за них налог, это важно, Жозефина, очень важно, а не то он распсихуется! Нужно взять большие коробки. Аккуратно положить на заднее сиденье, аккуратно вести машину, чтобы они не слиплись, не развалились и не рассыпались…
— И вот еще что… Ты не могла бы зайти с черного хода? Чтобы тебя не увидели.
— Не вопрос. А код есть?
Записала код.
— А потом ты присоединишься к нам на празднике…
— Ох нет! Я сразу домой. Очень устала сегодня.
— Да ладно! Выпьешь с нами винца!
— Поглядим, там видно будет, — сдалась Жозефина.
Первые гости явились в десять минут восьмого.
Протянули пальто маленькой филиппинке-гардеробщице.
Вошли в первую гостиную, раскинули объятия, так же с раскинутыми руками чмокнули Беранжер. Спросили, где Жак. «В своей комнате, готовится. Скоро выйдет», — отвечала Беранжер, мысленно заклиная Жака, чтобы он поскорее справился с судоку.
В половине восьмого Жозефина прошла через черный ход, поставила тяжелые ящики с безе на стол на кухне и попросила, чтобы Беранжер предупредили о ее приходе.
Беранжер вихрем ворвалась на кухню и поблагодарила ее, с порога чмокая губами в воздушном поцелуе:
— Спасибо, спасибо, ты мне жизнь спасла! Даже представить себе не можешь! Я уже утратила надежду, готова была харакири себе сделать!
«Неужели безе — такая важная штука?» — подумала Жозефина, наблюдая за взволнованной Беранжер, которая все считала и пересчитывала заветные пирожные.
— Чудненько! Все на месте. Я знала, что могу на тебя положиться… А счет? Ты, надеюсь, про него не забыла?
Жозефина порылась в сумочке. Не нашла. Беранжер заявила, что в этом нет ничего страшного, ее это вообще мало касается, раз уж они с Жаком все равно разводятся. Они теперь каждый за себя.
Она попросила одну из филиппинок помочь ей выложить безе на блюдо и отнести их на большой стол во второй гостиной.
— Сколько же у тебя гостиных? — поинтересовалась Жозефина, про себя усмехнувшись.
— Три… Когда я думаю о том, что он сбежит в маленькую холостяцкую квартирку… Он утратил разум! Но в этом для меня нет ничего нового. Я уже давно чувствую, что у нас что-то не так. Словно живу в фильме, который не понимаю… Сперва я думала, у него любовница… Представь себе, нет! Просто его достало. Что конкретно, не могу понять. Но мне в любом случае наплевать… Я уже давно ищу ему замену.
Она посмотрела на Жозефину и вспомнила о Филиппе Дюпене. Вот этот точно был идеальной добычей. Богатый, красивый, образованный. Беранжер говорили, он неравнодушен к Жозефине. Может, они даже…
— Я давно задумывалась о Филиппе Дюпене… но недавно узнала, что он вроде как женился…
— А… — сказала Жозефина, хватаясь за край стола. Ноги подкашивались, она чувствовала, что вот-вот рухнет.
— У меня есть подружка в Лондоне… Она вчера звонила… Живет с девушкой… Как, бишь, ее зовут, Дебби, Долли? Нет! Дотти! Типа, обосновалась у него со всем арсеналом и амуницией, даже не поинтересовавшись его мнением. Жаль! Он мне так нравился. Эй? Что с тобой? Тебе нехорошо? Ты вся бледная…
— Нет-нет, все в порядке, — промямлила Жозефина, цепляясь за стол, чтобы не упасть.
— Ходили слухи, что вы какое-то время были очень близки…
— Ходили слухи? — переспросила она. И сама не узнала свой голос.
— Да мало ли что говорят… Неприятно, конечно. Но это до такой степени непохоже на тебя, взять и увести у сестры мужа…
Их разговор прервала какая-то женщина, которая вошла на кухню и, заметив блюдо с безе, бросилась на них с криком: «Ах, божественно, божественно!» Беранжер шлепнула ее по пальцам. Сладкоежка извинилась с видом нашкодившего ребенка.
— Алле-оп! — воскликнула Беранжер. — Не желаете ли выйти теперь обе из кухни? Я закончу с пирожными и снова буду в вашем распоряжении.
Жозефина решила выпить шампанского. Она чувствовала себя разбитой. Слабой, бесконечно слабой. Потом второй и третий. Все тело наполнилось странной теплотой. Такие маленькие приятные мурашки. Она оглянулась, рассматривая окружавшую ее толпу.
Все те же лица.
Те же, что были у Филиппа и Ирис на приемах.
Эти люди разговаривают очень громко. Все про всё знают. Пролистали книгу — считай, прочли. Пробежали взглядом программку спектакля — считай, видели пьесу. Слышали имя — так это их лучший друг. Или главный враг, они точно не помнят. Поскольку все время лгут, они и сами начали верить в собственную ложь. Вечером превозносят, поутру морщатся от омерзения. Что такого произошло, почему они так изменили свое мнение? Они не могут сказать. Что-то услышали злое, приятное слуху, интересно показалось сплести интригу, а какой будет эффект — не важно. Убеждениями тут и не пахнет, тем более глубоким анализом. У них на это нет времени. Они повторяют то, что где-то услышали, иногда могут с важным видом повторить человеку то, что когда-то услышали от него самого.
Она знала их как облупленных. Могла описать с закрытыми глазами…
Они не рассуждают, они негодуют. Произносят высокопарные речи, закатив глаза, затем пауза — оценивают, какой произведен эффект, поднимают бровь, чтобы уничтожить бесстыдника, посмевшего им противоречить, и вновь разливаются соловьем на глазах ошеломленной публики.
Легкость мысли у них необыкновенная. Все пляшут под одну дудку. Важно лишь произвести впечатление и говорить, не вдаваясь в частности, чтобы не попасть впросак.
Жозефина подумала об Ирис, которая чувствовала себя среди них как рыба в воде. С наслаждением вдыхала зловонный спертый воздух этого мирка, словно свежий аромат полей.
Квартира Беранжер представляла собой нагромождение гостиных, ковров, картин на стенах, мягких диванов, каминов, тяжелых занавесок. Служанки-филиппинки сновали с огромными блюдами, превосходящими размером самих девушек. И виновато улыбались, словно извиняясь за это.
Жозефина узнала актрису, которая прежде не сходила с обложек журналов. Ей, должно быть, лет пятьдесят, подумала Жозефина. Одета как девчонка: свитер, открывающий пупок, обтягивающие джинсы, балетки. Она хохотала по любому поводу, встряхивая черной гривой волос, а двенадцатилетний сын явно ее стеснялся. Ее, видимо, не предупредили, что заливистый хохот — привилегия молодости.
За ней бывшая красавица с длинными белокурыми волосами, знаменитая своими тремя мужьями — один другого богаче, — рассказывала, как отказалась от всех искушений. Отныне она посвятила себя самосовершенствованию и следует путем далай-ламы. Дама пила кипяток с ломтиком лимона, медитировала и искала няню для мужа, чтобы иметь возможность продолжать духовные поиски и не отвлекаться на супружеские обязанности. «Секс! Как подумаешь, сколько места ему отводят в нашем обществе!» — сокрушалась она, возмущенно воздевая руки.
Еще одна цеплялась за руку мужа, как слепой за ошейник собаки-поводыря. Он похлопывал ее по руке, говорил с ней ласково, как с ребенком, и рассказывал во всех подробностях о восхождении на ледник со своим другом Бруно. Она явно не помнила, кто такой Бруно, и пускала слюни. Он нежно вытирал ей рот.
А этот, накачанный ботоксом! Ирис рассказывала, у него сорок первый размер ноги, а он покупает сорок пятый и подкладывает в мыски ботинок свернутые носки. Хочет, чтобы все видели, что у него большая нога, и предположили, что и член соответствующий. Когда он рисовал (а он художник по интерьерам), ассистент точил для него карандаши и вкладывал ему в руку. Из Нью-Йорка к нему прилетал парикмахер делать стрижку и укладку. Брал за услуги три тысячи евро, включая билет на самолет, хвастал дизайнер. В конечном итоге не так много…
Жозефина узнавала их одного за другим.
И непрерывно потягивала шампанское. У нее уже кружилась голова.
«Что я здесь делаю? Мне не о чем разговаривать с этими людьми».
Она плюхнулась на диван и взмолилась: «О небо, лишь бы никто из них ко мне не подошел! Я незаметненько, незаметненько стану пробираться к выходу».
Ну и…
Наконец принесли безе. Их появление знаменовалось большой торжественностью. Филиппинки, затаив дыхание, несли их на серебряных блюдах. Раздались приветственные крики, аплодисменты, толпа рванулась к столу, на который поставили пирожные.
Жозефина воспользовалась суматохой, встала, взяла сумочку и приготовилась выскользнуть за дверь, как дорогу ей преградил Гастон Серюрье.
— Так-так… Составляете заметки о жизни богатых и развращенных? — спросил он язвительно.
Жозефина густо покраснела.
— Значит, я прав. Вы шпионка. На кого работаете? Надеюсь, на меня… На ваш будущий роман…
Жозефина пролепетала:
— Нет-нет, никакие заметки я не составляла…
— Ну и зря! Это сборище — кладовая разных историй. Есть о чем написать записки в стиле мадам де Севинье, не все же сидеть в двенадцатом веке… А мне прямая выгода. Посмотрите, например, на эту трогательную пару…
Он показал ей подбородком на ту самую женщину, что цеплялась за руку мужа.
— Они показались мне здесь единственными, кто вызывает симпатию.
— Хотите, расскажу вам их историю?
Он взял ее под локоть, подвел к дивану, и они уселись рядом.
— Здесь хорошо, правда? Как в кинозале. Посмотрите на них. Все устремились к безе Беранжер, словно большие жадные мухи, мухи-простофили, которых ничего не стоит одурачить… Потому что вовсе не Беранжер печет эти дивные творения. Их автор — мадам Кейтель, кондитерша в пятнадцатом округе. Вам это известно?
Жозефина притворилась, что не может в это поверить.
— Пф-ф-ф, — фыркнул Серюрье, — зря стараетесь: врать все равно не умеете. Я видел, как вы проскользнули черным ходом, сгибаясь под весом коробок! Вы даже счет обронили. Жак будет недоволен! Не удастся списать пирожные из расходов по приему.
Он сунул руку в карман и достал счет, а потом предусмотрительно сунул обратно. Жозефина прыснула, прикрывшись ладошкой. Она чувствовала себя гораздо лучше, и ее разбирал смех.
— Вот зачем она вас пригласила!.. — продолжал Гастон Серюрье. — Я думал, что делает эта восхитительная нежная женщина среди такого сборища? Сразу должен был догадаться! Жак самоустранился, Беранжер позвонила вам в последнюю минуту, и вы, конечно же, согласились помочь. Вечно вам достаются наряды вне очереди. Вам бы податься в сестры милосердия или открыть бесплатную столовую для бомжей.
— Я думала об этом… А сегодня вечером совсем другая история… Мне даже думать противно обо всем этом маразме.
— Так я и думал. Восхитительная и нежная.
— Вы произносите это так, словно имеете в виду «глупая и наивная».
— Вовсе нет! Я внимательно отношусь к словам, к тонкостям смысла и только укрепляюсь в своем мнении о вас.
— Никогда не понятно, шутите вы или говорите серьезно…
— А вам не кажется, что так даже лучше? Скучно жить с предсказуемым человеком. Быстро приедается. Если я что-то в жизни ненавижу, так это скуку. Зверею от скуки, убить могу. Или укусить. Или что-нибудь взорвать.
Он провел рукой по волосам и произнес тоном обиженного ребенка:
— И к тому же я не могу курить! Для этого надо выйти, а мне приятнее сидеть здесь, с вами. Вы не против, если я за вами поухаживаю?
Жозефина не нашлась что ответить. Уставилась на носки своих туфель.
— Похоже, я вам докучаю…
— Нет-нет! — живо возразила она, ужаснувшись, что могла его обидеть. — Но вы отклонились от темы, вы обещали рассказать мне историю той пары, которая кажется мне такой трогательной…
Губы Гастона Серюрье искривила жестокая усмешка:
— Не торопитесь восхищаться кем попало… Меньше страсти, сейчас вы услышите историю, от которой попахивает серой и святой водой…
— Значит, они хорошие актеры…
— Можно и так сказать…
— История в стиле «Тех, что от дьявола»?
— Именно. Надо бы рассказать Барбе д’Оревильи, он сделал бы из нее новеллу для своего сборника. Короче: она из богатой семьи, католики из провинции. Он из столичной бедноты, эдакий парижский воробей. Умный, ловкий, живой, обаятельный, блестяще учился. Она робкая, скромная, наивная, с трудом окончила школу. Но это с лихвой компенсировало ее состояние. Он встретил ее на практических занятиях в автошколе, соблазнил и женился, она была тогда очень молода и невинна. И сильно влюблена.
— Ну просто как в сказке! — хихикнула Жозефина. Ей все легче и приятнее было с этим человеком. Хотелось смеяться над всем, что он говорит. И не было больше так неуютно в этой большой гостиной.
— Но это еще не все! — сказал он, выдержав многозначительную паузу. — Не знаю, должен ли я все это вам рассказывать. Заслуживаете ли вы доверия?
— Святой истинный крест, разрази меня гром, чтоб мне сквозь землю провалиться! Кстати, мало кого из моего окружения интересуют эти люди…
— Это верно… Вы же ни с кем не видитесь, никуда не ходите, разве что к мессе. Навернув на голову длинную мантилью, перебирая четки на запястье…
— Практически так оно и есть! — засмеялась она.
Она смеялась как ребенок. И сразу стала от этого красивой, яркой, словно засветилась изнутри. Словно на нее направили прожектор. Смех высветил внутреннюю, скрытую красоту, от которой засияли ее глаза, ее кожа и ее улыбка.
— Вам надо почаще смеяться… — сказал Серюрье, посмотрев на нее внимательно и серьезно.
Жозефина в это мгновение почувствовала, что между ними образовалась какая-то душевная связь. Тайное нежное сообщничество. Как если бы он запечатлел нежный поцелуй на ее опущенных веках и она молча его приняла. Они заключили пакт. Она приняла его благородную грубость, его тронула ее жизнерадостная невинность. Он будоражил ее, смешил, она его удивляла и пробуждала в нем смутную нежность. «Мы могли бы стать хорошими друзьями», — подумала она, впервые обращая внимание на его длинный прямой нос, смуглую кожу, черные волосы испанского идальго, слегка тронутые сединой.
— Ну, я продолжаю… Прекрасный брак… Прекрасная квартира, которую подарили молодым на свадьбу ее родители, прекрасный дом в Бретани, тоже их собственность. Короче, удачное начало жизни. Очень быстро он постарался сделать ей детей, двух чудесных детишек, и… с тех пор и пальцем ее не касался. Она даже не удивлялась, полагая, что у всех пар так и происходит. А потом, годы спустя, она собралась в горы кататься на лыжах и забыла шерстяную шапочку в своей комнате — точнее, в их комнате, а когда зашла, застала своего мужа в постели… с другом. С его лучшим другом. В самом разгаре процесса. Это был ужасный шок. С тех пор она живет на прозаке и не выпускает руки человека, который ее предал. И с этого момента история становится примечательной… Он стал лучшим мужем в мире. Внимательным, нежным, услужливым, терпеливым. Можно даже сказать, после этого жесточайшего разочарования они только и стали настоящей парой. Странно, да?
— Действительно странно…
Любовь — странная штука. Филипп сказал, что любит ее, а сам спит с другой. Она кладет свои часы на его ночной столик перед тем, как пойти в душ, торопится в его объятия, а потом засыпает…
— И это только одна история из множества. Никто из персонажей, здесь представленных, не живет так, как рассказывает. Все врут. Одни привирают по мелочам, другие мистифицируют по-крупному. Но никто не идет тем путем, про который говорит. А вы совсем другая, Жозефина… Вы странная женщина.
Он положил ей руку на колено. Она густо закраснелась. Он заметил это и приобнял ее за плечи, чтобы вконец смутить.
Эта сцена не ускользнула от глаз Беранжер Клавер, которая стояла неподалеку.
Дети напихали безе в графин с апельсиновым соком, пирожные плавали на поверхности: выглядело весьма неопрятно.
Она как раз собиралась отнести графин в комнату, когда ее взгляд перехватил жест Серюрье…
«Что в этой женщине такого удивительного? Филипп Дюпен, тот итальянский средневековый профессор, теперь Серюрье! Они ей нужны все разом или как?» — нервничала она, открывая ногой кухонную дверь.
У двери она случайно толкнула филиппинца, который закачался, чуть не опрокинул блюдо, которое нес, ухватился рукой за раскаленную плиту, вскрикнул, потом справился с болью и умудрился ничего не разбить. Беранжер пожала плечами — дурацкая идея уродиться такой малявкой: его и под блюдом-то не видно! И тут же ее мысли вернулись к предыдущему сюжету: Жозефина Кортес. Она всех их цепляет своим видом испуганной монашки. Теперь, видимо, следует напускать на себя целомудрие, чтобы соблазнять мужчин!
Она прикрикнула помощнице, раскладывающей кружки апельсина на тарелке:
— Давайте в темпе! Гости разойдутся, а вы все будете тут копаться!
Девушка недоуменно посмотрела на нее.
— А, ну да, она же по-французски ни в зуб ногой! You’re too slow! Hurry up! And put them directly on the plate![39]
— О’кей, мадам, — ответила девушка, улыбнувшись широко и бессмысленно.
— И зачем нанимать всех этих помощниц, если все равно все делаешь за них?! — возмутилась Беранжер, выходя из кухни и ставя на стол новый графин апельсинового сока — без плавающих безе.
Именно этот момент Жак Клавер выбрал, чтобы покинуть наконец комнату и предстать перед гостями.
Он медленно, величественно спустился по лестнице, не спеша переставляя ноги, словно танцуя танго, — так, чтобы все могли лицезреть его появление постепенно, шаг за шагом. Остановился на нижней ступеньке. Знаком подозвал Беранжер. Подождал, пока она подойдет и встанет рядом. Приобнял ее, ущипнул, чтобы она улыбнулась. Она удивленно хихикнула и оперлась на него. Он откашлялся и начал свою речь:
— Дорогие друзья, приветствую вас! Я благодарю вас всех, что вы пришли сюда сегодня… Благодарю также за постоянство, с которым вы навещаете нас каждый год. Не в силах высказать, насколько я растроган, видя вас вокруг чудесных бэзэ с кремом (он так и произносил: бэзэ) нашей дражайшей Беранжер…
Он зааплодировал, повернувшись к жене. Она поклонилась, лихорадочно гадая, к чему он клонит.
— Эти маленькие замечательные бэзэ, которые мы бэзоглядно поглощаем, желая друг другу всего наилучшего и выражая друг другу свою бэззаветную преданность…
Некоторые засмеялись, Жак Клавер сделал паузу, наслаждаясь произведенным эффектом.
— Я хотел бы поблагодарить жену за этот прекрасный праздник… за это произведение кулинарного искусства… Но я еще и хотел бы сообщить вам бэзотрадное известие… Увы, увы… Наши бэзэ не смогли обэзопасить наш брак. Они оказались бэзсильны его сохранить. Но мы и бэз этого уже были на исходе супружеских сил. И чтобы избавить себя от бэзполезных страданий и сохранить бэззаботную улыбку, мы решили разбэзжаться. И я хочу сообщить вам, что отныне и по обоюдному согласию мы с Беранжер будем жить в бэзбрачии… И уверить, что о совместной жизни у нас останутся самые бэзоблачные воспоминания…
Жак Клавер подождал, пока шум утихнет, и продолжил:
— Вы можете не бэзпокоиться: Беранжер останется в этой квартире с детьми, а я переберусь на Монмартр, на улицу Мучеников, в район моего бэззаботного детства, который мне так дорог… Я хочу сообщить вам об этом сейчас, чтобы остановить досужие домыслы и сплетни, которыми бэзотлагательно обрастает любое событие. Беранжер была все эти годы прекрасной супругой, образцовой матерью, великолепной хозяйкой…
Он вновь ущипнул ее за талию, прижав к себе, чтобы сохранить на ее лице натянутую улыбку, рожденную первым щипком, и добавил:
— Но увы, всему на свете приходит конец! Я устал, она устала, мы устали и отстали друг от друга. И решили обрести свободу, пока оковы усталости не стали крепче стали. Мы расстаемся с благодарностью, достоинством и взаимным уважением. Вот, друзья мои, вы знаете все или почти все. Остальное — бэзынтересная история. Как при любом разводе. Спасибо, что выслушали меня, и давайте вместе поднимем бокалы за наше здоровье в наступившем году…
Недавний гомон уступил место ледяному молчанию. Гости смущенно поглядывали друг на друга. Покашливали. Посматривали на часы, вздыхали, что пора ехать. Все хорошее когда-нибудь кончается, детям завтра в школу…
Всей толпой повалили одеваться. Уходили, раскланиваясь с хозяевами. Беранжер кивала, словно понимая их тайное желание как можно скорее смыться. Жак Клавер торжествовал: он свел счеты и с безе, и с Беранжер.
Гастон Серюрье удалился последним. С ним ушла и Жозефина Кортес.
Перед выходом он наклонился к Беранжер и опустил ей в карман сложенный вчетверо листок. Прошептал:
— Будь внимательна, не бросай где придется, неудобно, если вдруг попадет в чужие руки…
Это был счет.
На улице он обернулся к Жозефине и спросил:
— Вы приехали на машине, я надеюсь?
Она кивнула и провела рукой по лбу, пытаясь прогнать подступившую головную боль.
— Я заберу машину завтра. Я слишком много выпила.
— На вас не похоже…
Она грустно улыбнулась и кивнула:
— Да, но сегодня… Много выпила, потому что мне было очень грустно. Вы даже представить себе не можете, до какой степени мне было грустно.
— Хмельна и грустна… Давайте-ка улыбнитесь! Все-таки первое воскресенье года.
Она попыталась пройти по бордюру тротуара и не упасть. Вытянула руки, чтобы удержать равновесие. Покачнулась. Он подхватил ее и повел к своей машине.
— Я вас отвезу.
— Вы очень любезны, — ответила Жозефина. — Знаете, по-моему, вы мне нравитесь… Да-да… Каждый раз, когда вас вижу, вы придаете мне бодрости и смелости. Я начинаю себя чувствовать красивой, сильной, яркой. Что для меня, прямо скажем… необычно… Даже когда вы выдыхаете мне дым прямо в лицо, как тогда в ресторане… У меня есть идея книги. Но я не уверена, должна ли я рассказывать вам о ней, потому что она все время меняется. У меня много идей, но они время от времени словно испаряются в воздухе… Я расскажу вам, когда буду уверенней…
И она плюхнулась на переднее сиденье.
Ей захотелось, чтобы он покатал ее ночью по Парижу. Просто, безо всякой цели. Проехаться по набережным. Посмотреть на темные блики на воде, на огни Эйфелевой башни, на свет фар встречных машин. И чтобы он включил радио и она услышала итальянскую сюиту Баха. А она, как Катрин Денев в «Капитуляции», открыла бы окно и высунула голову, чтобы ветер играл ее волосами…
Наутро в ее голове была настоящая кузница, молот долбил по наковальне. Не открывая глаз, она почувствовала, что рядом кто-то есть. Зоэ.
Посмотрела на часы. Шесть утра.
— Ты заболела? — забеспокоилась Зоэ.
— Нет, — пробормотала Жозефина, с трудом присаживаясь на кровати.
— Можно с тобой поговорить?
— Но разве ты не должна была уехать к Эмме?
— Мы поссорились… Ох! Мамочка! Нам с тобой надо поговорить… Я сделала ужасную вещь, просто ужасную…
С Жозефины мигом слетела утренняя муть. Она навострила уши, поморгала, чтобы привыкнуть к свету ночника, ощутила на ногах тушу Дю Геклена, погладила его, потрепала по холке, напомнила ему, что он лучший в мире пес, и согнала на край кровати, а потом заявила:
— Слушаю тебя, детка. Но прежде принеси мне аспирин… Лучше две таблетки… У меня голова сейчас лопнет.
Пока Зоэ бегала на кухню, она пыталась вспомнить, что произошло накануне… Покраснела, потерла уши, смутно припомнила, как Серюрье высадил ее внизу и подождал, пока она войдет в подъезд. «Боже мой! Я напилась. У меня ведь нет такой привычки! Я вообще не пью. Но…» Филипп и Дотти, Дотти и Филипп, ночной столик, их комната, так это правда, они спят вместе, она переехала к нему со всем арсеналом и амуницией. Жозефина сморщилась, чувствуя, как подступают слезы.
— Вот, мам, выпей!
Жозефина проглотила таблетки. Скривилась. Скрестила руки на груди. Объявила, что она готова внимательно выслушать Зоэ. Зоэ смотрела на нее и сосала палец, не зная, с чего начать.
— Ты лучше задавай мне вопросы.
Жозефина призадумалась.
— Дело серьезное?
Зоэ кивнула.
— Такое серьезное, что нельзя исправить?
Зоэ замялась и пожала плечами: вопрос не совсем верный и она не знает, как на него ответить.
— Ты что-то сделала сама?
Зоэ кивнула.
— Что-то, что мне не понравится?
Зоэ виновато опустила голову.
— Что-то ужасное?
Ответом был взгляд, полный отчаяния.
— Это ужасно само по себе или могут быть ужасные последствия? Зоэ, ты должна мне помочь, я не понимаю.
— Ох! Мам… Это правда ужасно.
Она закрыла лицо руками.
— Что-то между вами с Эммой? — спросила Жозефина, потянувшись к Зоэ, чтобы ласково, ободряюще погладить ее.
Видно, какая-то мимолетная размолвка. Зоэ никогда ни с кем не ссорилась. Она умудрялась все конфликты решать мирным путем.
— Да ты в принципе не можешь совершить ничего ужасного. Это не в твоем характере…
— Ох, мам, еще как могу…
Жозефина притянула к себе дочку, зарылась носом ей в волосы, почувствовав запах яблочного шампуня, подумала: «Как было просто, когда она была ребенком… я ее укачивала, целовала, пела песенку — и горя как не бывало».
Она начала тихонько:
— «Кораблик плывет по реке, по реке, кораблик плывет по реке…»
Зоэ высвободилась и пробурчала:
— Ну, мам, хватит! Я уже не ребенок. — И вдруг выпалила: — Я переспала с Гаэтаном!
Жозефина вздохнула (ей трудно было притворяться, что она не в курсе):
— Ты ведь обещала…
— Я переспала с Гаэтаном, и с тех пор… С тех пор, мам, он стал какой-то странный.
Жозефина сделала глубокий вдох и попыталась сосредоточиться:
— Погоди, милая… Ты почему расстраиваешься? Потому, что переспала с ним и нарушила обещание, или потому, что он стал после этого «странным»?
— Из-за того и другого, мам! И в довершение всего Эмма не хочет со мной дружить…
— А это еще почему?
— Потому что я не посоветовалась с ней перед тем, как… это сделать. Сказала, что я ее обошла… А я ей сказала, что у меня не было выбора, я действительно не успела ни о чем подумать, я и не знала, что…
Удары молота по наковальне в кузнице Жозефининой головы возобновились. Она взяла себя в руки и решила рассматривать проблемы по мере поступления.
— А зачем ты переспала с ним, девочка? Ты помнишь, о чем мы с тобой говорили?
— Но я не нарочно, мам. Мы были в подвале, ну и…
Она рассказала про белую свечку, бутылку шампанского, наступившую темноту, шаги в коридоре, страх и сменившую его страсть…
— Это было так естественно… Мне не казалось, что я делаю что-то плохое…
— Я верю тебе, детка…
Зоэ с облегчением прижалась к матери. Уткнулась носом в ее грудь. Вдохнула. Выдохнула. Выпрямилась и…
— Ты на меня не обижаешься?
— Нет, не обижаюсь. Жалею только, что ты так рано повзрослела…
— А почему он теперь странный? Сам не звонит, разговаривает со мной с отсутствующим видом. Отвечает только из вежливости, никогда не скажет ласкового слова. Не знаю, что мне делать…
«Если бы я могла тебе помочь», — думала Жозефина, глядя на Зоэ. Девочка кусала губы, хмурила брови и едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться.
— Может, я не создана для любви?
— Почему ты так думаешь?
— Мне страшно, мам… Мне бы хотелось, чтобы время текло и обтекало меня, а я бы этого не замечала… Чтобы мне всегда оставалось пятнадцать… Штука в том, чтобы все время твердить себе: я не стану взрослой, я не стану взрослой…
— Не надо так, Зоэ. Наоборот, нужно твердить себе, что жизнь скоро принесет тебе множество самых интересных и разнообразных событий… Ты просто не знаешь, чего ожидать, и поэтому боишься. Всегда боишься неизвестности…
— А как ты думаешь, если мужчина тебя поимел, он тебя уже больше не хочет?
— Да что ты! Гаэтан тебя не «поимел»… Гаэтан влюблен в тебя.
— Ты правда так думаешь?
— Ну конечно!
— Я люблю Гаэтана, и мне не хочется, чтобы он оказался придурком…
— Да он и не придурок, детка. Я уверена, он переживает какие-то трудности. Может, с ним случилось нечто ужасное, о чем он не может поговорить даже с тобой. Ему стыдно, он боится, что ты его бросишь, если все узнаешь… Спроси его. Скажи: я знаю, с тобой случилась какая-то ужасная история, о которой ты не хочешь мне рассказывать… Сама увидишь, он все расскажет, и тебе станет легче.
— И вот еще что: мы с Эммой, до того как поссорились, ходили в кафе с компанией приятелей, и там… я услышала, как парни отзываются о девочках. Они ужасно говорят о девочках! Они говорят: а эта вот шлюха распоследняя, с кем угодно в кусты пойдет! А эта страшная, как смертный грех, но вроде добрая. Мы с Эммой сидели и слушали, а они прямо при нас все это выдавали! Хуже всего, что я не осмелилась их одернуть, остановить! В итоге мы просто смылись и пошли к Эмме домой. Я все время думала о Гаэтане: а вдруг он тоже обо мне говорит, вдруг он рассказал про нашу ночь своим приятелям? Как мерзко!
— Как ты могла подумать, что Гаэтан…
— Ведь мы никогда так о парнях не говорим! Это было просто ужасно! Их послушать, — вся грязь не от них, а от девчонок. А девчонки все шлюхи первостатейные и сексуально озабоченные. В них ни капли чувства, мам, ну ни капельки! Мне было очень противно. И вдруг, когда я заговорила с Эммой о Гаэтане, она сказала, что ужасно обижена, что я с ней заранее не посоветовалась… Это значит, что я не считаю ее настоящей подругой… И мы поссорились. Мам, я ничего не понимаю в любви, абсолютно ничего!
«А я? — подумала Жозефина. — Я в этом полный профан. Наверное, существует какой-то кодекс правильного поведения, какие-то правила, которые следует соблюдать. Для меня и для Зоэ это было бы идеально. Мы не приспособлены для превратностей любви, нам чужды стратегические уловки. Нам бы хотелось, чтобы все двигалось по прямой, чтобы все всегда было красиво и чисто. Хочется сразу все отдать и чтобы другой все забрал. Безо всяких расчетов и подозрений».
— Мам, а что вообще нужно мужчинам?
Жозефина почувствовала себя беспомощной. Мужчина любит вас не за ваши достоинства, не за то, что вы всегда рядом, не за то, что вы — стойкий оловянный солдатик. Мужчина любит вас за свидание, на которое вы не пришли, за поцелуй, в котором ему отказали, за слово, которое так и не было произнесено. Серюрье говорил об этом вчера вечером: прежде всего не следует быть предсказуемой.
— Я не знаю, Зоэ. Не существует каких-то правил, знаешь…
— Но ты должна знать, мам! Ты же уже старая…
— Спасибо, дорогая! — смеясь, ответила Жозефина. — Ты очень меня порадовала!
— Ты хочешь сказать, что никогда ничего нельзя знать наверняка? Никогда?!
Жозефина огорченно развела руками.
— Но это ужасно! Вот у Гортензии не бывает таких проблем, она-то…
— Не сравнивай себя с Гортензией!
— Она никогда не страдает! Она не выбирала между Гэри и своей работой. Собрала сумку и поехала. Она сильная, мам, такая сильная…
— Ну это же Гортензия!
— А мы не такие… не похожи на нее.
— Совершенно не похожи, — улыбнулась Жозефина, которую в конце концов начала веселить эта история.
— А можно я с тобой посплю, пока будильник не прозвонит?
Жозефина подвинулась и освободила место для Зоэ. Та легла рядом. Обернула прядь волос вокруг большого пальца, палец сунула в рот и объявила:
— Меня достало, что парни не уважают девчонок. А хуже всего, что я ничего не сказала, как последняя кретинка. Никогда так больше не будет! У парней нет ничего такого, чего бы не было у нас. Ну, есть у них штука между ног, так и у нас есть тоже!
Пока Жозефина спала вместе с уткнувшейся носом ей в шею Зоэ, Гортензия в Лондоне уже встала. Черный кофе, три кусочка сахара, цельнозерновой хлеб, лимонный сок, утренние потягушки. У нее полтора месяца на две витрины. Месяц и бюджет голодной верблюдицы в безводной пустыне. Мисс Фарланд одобрила ее идею, положила в карман ручку со стриптизершей с площади Пигаль, постучала по столу длинными тонкими пальцами с алым вампирским маникюром, впрочем, довольно небрежным: «Три тысячи фунтов, у вас на ваши витрины три тысячи фунтов…»
— Три тысячи фунтов?! — воскликнула Гортензия, округлив губы в яростном «о-о-о-о-о!». — Но это же курам на смех! Мне надо нанять ассистента, построить декорацию, нанять микроавтобус, чтобы все это перевезти, найти манекенщиц, одежду, фотографа… У меня полно идей, но с тремя тысячами фунтов ничего не выйдет!
— Если не нравится, бросьте эту работу. Желающих полно. — Мисс Фарланд показала подбородком на стопку досье на столе.
Гортензии пришлось подавить свой гнев. Она грациозно поднялась, широко улыбнулась и как смогла спокойно вышла из комнаты. Выходя, поймала насмешливый взгляд секретарши. Сделала вид, что не заметила, аккуратно закрыла дверь кабинета, глубоко вздохнула и со всей мочи врезала ногой по стене рядом с лифтом.
«Три тысячи фунтов», — вздыхала она каждое утро, вписывая новую строку расхода в уже довольно длинный список.
Она все не могла успокоиться, гнев душил ее. Три тысячи фунтов, бормотала она под душем, три тысячи фунтов, шипела она, когда чистила зубы, три тысячи фунтов, вздыхала, припудривая нос. Три тысячи фунтов, плевок в лицо. Кошкины слезки. С самого раннего детства она знала: без денег ты — ничто, с деньгами ты — фигура. Напрасно мать доказывала ей обратное, твердила о сердце, о душе, о сострадании, о солидарности, о благородстве и всякой другой дребедени, она не верила ни единому слову.
Без денег ты сидишь на стуле и плачешь. Не можешь сказать «нет», «я выбираю», «я хочу». Без денег ты не можешь быть свободным. Деньги служат для того, чтобы покупать свободу погонными метрами. И у каждого метра свободы своя цена. Без свободы ты сгибаешь шею, ты позволяешь жизни вытирать о тебя ноги и еще благодаришь за это. Что бы сделала Шанель на ее месте? Нашла мужчину, который бы ее финансировал. Не из любви к деньгам, а из любви к своей работе. «Как я. Дайте мне денег, и я удивлю вас, я просто чудеса сотворю. — Кому она могла это сказать? — У меня нет богатого любовника. У Боя Капеля были конюшни, банки, титулы, большие дома, полные цветов и слуг, чудесные мягчайшие свитеры из кашемира… Мой любовник — внук королевы, но он всегда носит одну и ту же майку, одну и ту же линялую куртку, а еще он гуляет по паркам и изображает белку.
А кроме того, мы в ссоре».
Она писала столбики цифр, подсчитывая расходы. Манекенщицы, аренда фотостудии, зарплата фотографа, типография, чтобы сделать из фотографий огромные афиши, одежда и аксессуары, декорации, права на использование видео Эми Уайнхаус, и еще, и еще… Она тщетно пыталась вычеркнуть какую-нибудь строчку, но, увы, никак… За все нужно платить. А они считали, она не в курсе? Она вернулась к теме богатого любовника. Николас? У него есть идеи, связи, но ни копейки денег и белые ручки горожанина. Даже в грузчики не годится. А другие, прежние? Она слишком плохо с ними обращалась, чтобы теперь просить у них помощи. Она даже не уверена, что соседи по квартире соизволят ей помочь. После ее замечания по поводу самоубийства сестры Тома отношения стали заметно прохладнее. «Надо научиться быть поласковее», — подумала она.
Впору удавиться.
К кому? К кому пойти за помощью, кому сказать: «Поверьте в меня, дайте мне денег, у меня точно получится. Поставьте на меня, и вы не пожалеете?»
Кто сможет, выслушав все это, не счесть ее самонадеянной нахалкой и воображалой? «Я не воображала, я Габриэль Коко, скоро у меня будет своя марка, свои модели, свои дефиле, свои поклонники, я буду царить на страницах журналов, цитаты из которых выбьют на монетах. Я уже все в уме приготовила: «Мода — не безумство, не фобия, не бездумное транжирство, но выражение искренности, подлинности чувств, моральной требовательности, которая дает женщинам уверенность в себе и изящество. Мода не навязана извне, она имеет глубокие корни в истории и человеческих душах. У моды есть глубокий смысл…» Журналисты будут вопить от восторга. Повторять мои высказывания. Цитировать их во всех газетах». Именно эту фишечку про моральную требовательность и глубокий смысл она должна преподнести лоху. Интеллигентному, образованному, понимающему лоху с кругленьким счетом в банке.
Такие на улицах не валяются.
«Этому интеллигентному лоху должна понравиться моя идея про деталь. Объяснить ему, что женщины находят свою красоту в безупречном внешнем облике, подчеркивая его одной незначительной деталью, деталью, которая становится визитной карточкой, выделяет из толпы. Я должна рассказать лоху красивую историю, привести неоспоримые доводы, которые примирят снобизм культуры с идеей красоты. Он размякнет и радостно раскроет свой кошелек».
Когда она так думала, уверенность возвращалась. Гортензия расправляла плечи, поднимала подбородок, щурила глаза и воображала себя клонящейся под градом выгодных предложений о работе. Но когда она перебирала, чье имя вписать в историю в качестве интеллигентного лоха с кругленьким счетом в банке, ее охватывала паника. Где его взять? По каким лондонским улицам он сейчас болтается? Поискать его в телефонном справочнике?
У Гортензии не было друзей. Она не верила в дружбу. Она никогда не вкладывалась в это чувство… Существует ли сайт, где можно нанять друзей на месяц, чтобы успеть оформить две витрины? Чтобы горбатились как каторжные, а потом слить их с милой улыбкой на устах. Спасибо, молодцы, война окончена, все свободны. Друзья должны оказывать услуги бесплатно. Ах, как остро сейчас ей нужны друзья!
Она снова подумала о соседях. Сэм уехал, но Том, Питер, Руперт… Нет, плохая идея. А этот новенький? Жан Прыщавый? Он будет польщен, что она просит его об услуге. Он такой урод! На парковке он без проблем мог бы ставить машину на места, предназначенные для инвалидов.
С момента, как он переехал в их квартиру, он успел отрастить тоненькие белесые усики под вечно забитым носом. Что-то ее смущало в этом парне. Ей казалось, она его где-то встречала. Какое-то воспоминание из прошлого — причем неприятное. Дежавю. Они почти не общались. Он отказывался разговаривать с ней по-французски под предлогом, что хочет совершенствоваться в английском. Акцент его припахивал сардинами из марсельского старого порта.
— Ты сам откуда?
— Из Авиньона.
— Надо же, а я решила, что ты земляк графа Монте-Кристо…
— Вот и не угадала!
Фраза вырвалась у него по-французски и рассыпалась веером раскатистых солнечных звуков, в лондонской квартире сразу запахло морем, буйабесом и рататуем[40]. Лоб его победно заалел, прыщи радостно замигали, как цифры на световом табло в шоу «Как стать миллионером». Что-то опять показалось ей смутно знакомым — то ли акцент, то ли прыщи… А может, и то и другое…
Но он уж точно не оплатит расходы на витрины. У него ни гроша. Чтобы оплатить учебу, он вынужден подрабатывать: помогать на вечеринках, драить полы в «Старбаксе», мыть посуду в «Макдоналдсе», выгуливать собак в богатых домах. Это король подработок, с которых он возвращался вечером красный, запыхавшийся и нервный.
Иногда, когда она поворачивалась к нему спиной, ей казалось, он на нее смотрит. Она резко оборачивалась: глядит в другую сторону. «Может, просто рядом с ним мне не по себе… Судьба несправедлива. Почему одни рождаются красивыми, очаровательными, беззаботными, а другие — унылыми уродами? Я при рождении вытащила выигрышный билет. Крибле-крабле-бумс, у вас тонкая талия, длинные ноги, сияющая кожа, тяжелые волосы с золотистым отблеском, белоснежные зубы и взгляд, убивающий парней наповал. Абракадабра, у вас сальные волосы, лицо в рытвинах, красный нос и зубы враскоряку». Она благодарила провидение и иногда, в порыве сентиментальности, родителей. Особенно отца. Когда она была маленькой, она запиралась в его стенном шкафу и вдыхала запах его костюмов, присматривалась к длине рукавов и ширине лацканов, к форме нагрудного кармана. Как так могло случиться, что он влюбился в такую незаметную серую мышь, как ее мать? Этот вопрос погружал ее в пучину раздумий, откуда она вскорости выныривала. Нельзя было терять на это время.
Потом она думала о Гэри, о шарме Гэри, об элегантности Гэри и становилась задумчива. Ох, Гэри, Гэри… Что он сейчас делает, интересно? И где он? Он ее ненавидит. Не хочет больше встречаться. А вдруг он ее забыл? Пусть лучше ненавидит, лишь бы не забыл, вот это действительно неприятно. Она вновь начинала думать о деле. Нельзя позволять, чтобы из-за парня у нее сбился настрой и упала работоспособность. Нет уж, спасибо. Она подумает о Гэри позже, когда урегулирует вопрос с богатым лохом.
Она вернулась к своим цифрам и озадаченно почесала голову.
Николас. Нужно начать с него. Ей необходима его помощь. Его советы. В конце концов, не за красивые глаза его назначили арт-директором престижного магазина «Либерти» с фасадом эпохи Тюдоров, выходящим на Оксфорд-стрит.
Она позвонила ему, назначила свидание в баре «Клеридж». Заказала два бокала розового шампанского. Он выглядел удивленным. Она сказала: «Это же я тебя приглашаю, мне нужно у тебя кое-что спросить». Рассказала ему про свои трудности. Намекнула на возможность заема. Он тут же ее остановил:
— У меня нет ни пенни, чтобы вложить в твое предприятие.
Грубо, но определенно.
Гортензия, загнанная в угол, несколько минут поразмыслила, потом вновь перешла в наступление:
— Ты должен мне помочь, ты мой друг…
— Только тогда, когда тебе это нужно… Давай вспомним все истории, когда ты обращалась со мной, как…
— Сейчас же прекрати! У меня слишком много проблем, чтобы сводить старые счеты! Ты нужен мне, Николас, мне нужен ты и твоя помощь.
— А что мне за это будет? — спросил он, поднося к губам бокал с шампанским.
Гортензия посмотрела на него раскрыв рот.
— Ничего. Денег у меня нет, я едва выживаю на содержание, которое мне выделяет мама, и…
— Ну подумай…
— О нет! — простонала она. — Ты ведь не будешь требовать, чтобы я с тобой переспала!
— Именно так. Из педагогических соображений.
— И как ты сам это назовешь, а?
— В последний раз, когда мы вместе ужинали, ты между делом обронила, что я слабак. Я хочу знать почему. Покажи, как мне стать лучше. Ты задела меня, Гортензия…
— Это не входило в мои намерения…
— Ты действительно думаешь, что я не слишком хорош в постели?
— Ну да…
— Спасибо. Большое спасибо… Тогда я заключаю с тобой сделку: ты проводишь со мной несколько ночей, обучаешь меня искусству сделать женщину счастливой, а я открываю тебе двери моих ателье, позволяю тебе заимствовать на время платья и пальто, шарфы и ботинки, я подаю тебе новые идеи и помогаю тебе. Короче, мы вновь составляем пару, и если достигну прогресса, я смогу вновь завоевать тебя.
— Но этому нельзя научить! — растерянно сказала Гортензия, горестно вздохнув. — С этим умением рождаются, с этим любопытством тела к другому телу, с этой страстью…
— И ты считаешь, я этого лишен…
— Ты действительно хочешь знать, что я думаю? Предупреждаю, ты меня возненавидишь…
— Да нет, лучше не надо… Оставь свое мнение при себе.
— Думаешь, дальше будет лучше?
— Ты скажешь мне об этом однажды.
— Обещаю. Но лучше как можно позже…
Он помрачнел, выпрямился, попробовал принять независимый вид — вид человека, которому все равно, отказался от этой мысли и внезапно бросил:
— О’кей, я помогу тебе, открою запасники и облегчу тебе задачу, но только ты об этом никому не скажешь… Некрасиво получится, если сотрудники «Либерти» узнают, что половина их гардероба сфотографирована для витрин «Харродса»…
Гортензия бросилась ему на шею, расцеловала дружески и нежно, прошептала на ухо: «Я люблю тебя, знаешь, люблю по-своему, и поскольку в любом случае я никого не люблю, будь счастлив, что ты единственный…» Он отбрыкивался, старался оттолкнуть ее, но она обняла его, положила голову ему на плечо, и в конце концов он покорился и одной рукой ее обнял.
— Я правда такой уж слабак? — вновь принялся он за свое.
— Ты немножко неловкий… Немножко скучный… Можно подумать, что ты трахаешься, держа в руке учебник по технике секса: «Делай раз, я касаюсь правой груди, делай два, я касаюсь левой груди, делай три, я пощипываю, я глажу, потом я…»
— Достаточно, я, кажется, понял. Но ты ведь можешь мне сказать, что на самом деле нужно делать?
— Теоретические уроки, не переходя к делу?
Он кивнул.
— Ладно. Ну тогда урок номер один, очень важный: клитор…
Он густо покраснел.
— Не сейчас. И не здесь. Как-нибудь вечером, когда мы оба немножко выпьем или будем падать от усталости после работы… И у нас будет переменка…
— Знаешь что, Николас, я тебя просто обожаю!
Она заказала еще два бокала розового шампанского и вздохнула про себя: «Боже! Я разорена. Придется не есть целую неделю. Или пойти в супермаркет «Теско» с автоматическими кассами, где кассирши за тобой не следят. Купить рыбу и пробить картошку. Точно так же с фруктами, овощами, крупами и яйцами: везде пробивать картошку! Крибле-крабле-бумс, начнется дикая пляска этикеток!»
Они разработали план. План грандиозного сражения. Нужно ведь, чтобы все было готово в срок. Нужно найти фотографа и моделей, которые согласятся работать бесплатно. Нужно перевезти декорации, одежду, фотографии и еду… «Их нужно хотя бы кормить, всех этих людей, которые согласятся работать на тебя бесплатно», — заметил Николас. Они сократили все лишние расходы, и Николас пришел к той же цифре, что и Гортензия: шесть тысяч фунтов. Не хватало всего-то трех.
— Видишь, — расстроенно прошептала Гортензия, — я была права…
— Ничем не могу тебе помочь, у меня нет ни богатых родителей, ни дядюшки-миллионера…
— Закажем еще по одной? Была не была…
И они заказали еще по бокалу розового шампанского.
— Весьма достойное шампанское, — с досадой заметила Гортензия.
— А вот скажи, пожалуйста, — со значением начал Николас, просматривая несокращаемый список необходимых расходов, — нет ли у тебя самой богатого дядюшки, который живет в Лондоне? Ну, помнишь, этот муж тети, которая… это самое… в лесу…
Гортензия рухнула на стол.
— Филипп! Ну конечно! Какая я дура!. Совершенно о нем позабыла!
— Вот так-то. Тебе осталось просто ему позвонить…
На следующий день она так и сделала. Они назначили встречу в «Уолсли», Пиккадилли-стрит, 160, чтобы вместе пообедать.
Филипп уже был на месте, когда она вошла в лондонский ресторан, в котором было принято обедать у состоятельных людей. Он ждал ее за столиком, уткнувшись в газету. Она вгляделась в него издали: какой красивый мужчина! Очень хорошо одет. Темно-зеленая твидовая куртка в тонкую голубую полоску, рубашка «Лакост» бутылочно-зеленого цвета с длинным рукавом, вельветовые серо-бежевые брюки, красивые строгие часы… Она почувствовала гордость, что у нее такой дядя.
За столом она не сразу перешла к делу. Сперва справилась об Александре, о его успехах в школе, друзьях и увлечениях. Как поживает ее братик? Нравится ли ему во французском лицее? Хорошие ли учителя? Спрашивает ли он про маму? Грустит? Судьба Александра мало интересовала Гортензию, но она надеялась растрогать дядю и подготовить почву для своей просьбы. Родители обожают, когда с ними говорят об их чадах. Надуваются, топорщат перышки. Все убеждены, что снесли лучшее в мире яйцо, и любят, когда посторонние это подтверждают. И понеслось, бла-бла-бла, трали-вали семь пружин, сладкие речи о том, что хоть она и редко видит своего двоюродного брата, она так его любит, так любит, и какой он красивый, умный, совсем не такой, как другие дети, гораздо взрослее. Филипп молча ее слушал. Она гадала про себя, хороший ли это знак. Они прочли меню, заказали дежурное блюдо, roast landaise chicken with lyonnaise potatoes. Филипп спросил, хочет ли она бокал вина и чем он может ей помочь, потому что знал наверняка, что она позвонила ему не затем, чтобы говорить об Александре, который ее меньше всего интересует.
Гортензия решила не замечать намека на свою бессердечность. Сейчас не время отвлекаться на такую ерунду. Она рассказала, как ее выбрали из тысячи кандидатур, чтобы украсить две витрины магазина «Харродс», как она нашла идею и…
— И тут мне показалось, что ничего не получится. Все так сложно, так дорого! У меня полно идей, но я вечно наталкиваюсь на проблемы с финансами. Что самое неприятное в историях с деньгами — в некоторый момент все становится невыносимо трудным. Идея кажется великолепной, а потом составляешь бюджет, и оказывается, что она весит тонны. Например, чтобы перевезти декорации и прочее, мне понадобится машина. Да что я говорю — машина! Грузовичок… И еще нужно кормить всю эту компанию. Я попрошу у своего квартировладельца, который держит индийский ресторан, чтобы он готовил на день целый котел курицы с карри по сниженной цене, а за это я помогу ему с кредитом в магазине. Но… Столько всякой организационной работы, просто ужас…
— Сколько тебе не хватает? — спросил Филипп.
— Три тысячи фунтов, — бросила Гортензия. — А если бы четыре, это было бы вообще замечательно!
Он, улыбаясь, посмотрел на нее. Вот, право же, забавный зверек, отважный, нахальный, красивый… Она знает, что красива, но ей на это наплевать. Она пользуется красотой как инструментом. Не девочка, а бульдозер, который сносит все преграды на своем пути. Слабое место красивых женщин в том, что они знают о своей красоте. Это знание порой делает их глупыми и пошлыми. Нежатся в своей красоте, как в шезлонге. Ирис нежилась всю жизнь. И вот до чего дошло. Гортензия не нежится. На ее лице можно прочесть решимость и уверенность. Она идет вперед без колебаний. А ведь эти неуловимые драгоценные колебания и придают красоте пленительную зыбкость…
Гортензия нервничала, ожидая ответа. Она терпеть не могла просить о чем-то, роль просителя была ей органически противна. «Как унизительно ждать решения! Он смотрит на меня, словно взвешивает! Сейчас начнет морали читать, как мать. Труд, заслуги, стойкость, душевные качества. Наизусть знаю всю эту хрень. Неудивительно, что они с матерью спелись. Как у них, кстати? Все еще встречаются или предаются самобичеванию и хором проповедуют воздержание в память об Ирис? С них станется, они способны такую тухлятину развести. Корнелевский «Сид» в цвете на широком экране. Долг, честь и совесть. Любовь у стариков — все-таки противная штука. Барахтаются в липкой гадости сантиментов. Хочется просто уйти не попрощавшись, пусть сам обедает. С какого перепугу я вообще решила к нему обратиться? Что говорил Сальватор Дали об элегантности? «Элегантная женщина, во-первых, вас презирает и, во-вторых, чисто выбривает подмышки». А я валяюсь у него в ногах, и у меня под мышками словно кусты выросли! Если он не откроет рот через две с половиной секунды, я встану и скажу, что это ошибка, ужасная ошибка, что я очень сожалею и больше никогда, никогда…»
— Я не дам тебе этих денег, Гортензия.
— А?
— Не потому, что я в тебя не верю, наоборот… Но я окажу тебе тем самым медвежью услугу. Скажи я «да», все стало бы слишком легко. Нужно быть очень хорошим человеком, чтобы суметь противостоять легкости.
Обессиленная, поверженная в прах Гортензия слушала молча. Сил не было возразить. Бла-бла-бла, его очередь вести сладкие речи, читать морали. «Так мне и надо! Я чувствовала, что это плохая идея, потому что она пришла в голову не мне. Нужно верить только себе, а других не слушать. Он не только мне отказывает, он еще и отчитывает меня!»
— Избавь меня от нотаций! — проворчала она, глядя в сторону.
— Далее, — продолжал Филипп, не обращая внимания на нелюбезный тон племянницы, — я искренне считаю, что маленькие подарки укрепляют дружбу, а большие ее разрушают… Если я дам тебе эти деньги, ты будешь считать себя обязанной вести со мной беседы, справляться об Александре, который тебе до лампочки, даже, не приведи бог, встречаться с ним, и начнется нагромождение лжи. А так ты мне ничего не должна, ты не обязана притворяться и можешь оставаться тем, кто ты есть: маленькой замечательной стервочкой, которую я очень люблю!
Гортензия сидела, выпрямившись, пытаясь сохранить остатки достоинства и присутствия духа.
— Я понимаю, я все понимаю… Ты совершенно прав. Но мне так нужны эти деньги. И я не знаю, к кому обратиться. Не знакома ни с одним миллиардером, представь! А ты… у тебя же денег куры не клюют! Почему все так легко, когда ты стар, и так трудно, когда ты молод… Надо бы наоборот! Нужно давать дорогу молодым…
— А ты не можешь попросить ссуду в колледже? Или в банке? У тебя не к чему придраться…
— Времени нет. Я уже все в голове перебрала, но так ничего и не придумала. У задачки нет решения.
— У задачки всегда есть решение.
— Легко тебе говорить, — буркнула Гортензия, считая, что лекция затянулась.
Она посмотрела на цыпленка и вспомнила про лоха с кошельком, которого упускает. Он наверняка думает об Ирис. Она-то уж точно сильнее всего любила в нем его кредитку. Это не особо почетно для мужчины.
— Ты думаешь об Ирис, когда говоришь мне здесь всю эту чушь?
— Это не чушь.
— Но я совсем не такая, как она! Я пашу как лошадь! И ни у кого ничего не прошу. Только у мамы, и то строго по минимуму.
— Ирис тоже сперва пахала как лошадь. В Колумбийском университете она была одной из самых блестящих студенток в группе, а потом… все стало слишком легко. Она поверила, что достаточно только улыбаться и хлопать ресницами, и все само придет. Перестала работать, растеряла идеи… начала манипулировать людьми и хитрить. Под конец она уже обманывала весь мир, даже саму себя! В двадцать лет была как ты, а потом…
«Как быстро все меняется, — подумала Гортензия. — Когда я вошла сюда, меня ждал элегантный, довольный жизнью человек. А сейчас у него несчастный вид. Стоило мне назвать имя Ирис, как вся его самоуверенность испарилась, и вот он уже на ощупь пробирается в прошлое».
— Это я во всем виноват. Я помогал ей устраиваться в жизни, поддерживал ее иллюзии. Я так высоко ее вознес! Прощал ей вранье. Я думал, что люблю ее… А сам только ее портил. Как портят балованного ребенка. Она могла бы стать выдающейся личностью.
Он прошептал задумчиво в пространство:
— Легкомысленная, до чего легкомысленная…
Гортензия возмущенно возразила:
— Это все прошлое. Оно меня не интересует. Меня интересует только сегодняшний день. Здесь и сейчас. Только то, что я делаю в настоящий момент. К кому обратиться, как из этого выпутаться… Да мне плевать! Это все меня не касается. Каждый кузнец своего счастья. Ирис свое упустила — тем хуже для нее, но лично я сейчас должна достать три тысячи фунтов, или мне придется сделать себе харакири!
Филипп слушал ее и думал: «А ведь она права. Она не должна расплачиваться за легкомысленность тетки. Она другая, но мне не хочется быть невольным кузнецом ее несчастья».
Официант спросил, нести ли им десерт. Гортензия не расслышала его слов. Она даже не прикоснулась к цыпленку. Филипп догадался, что она в отчаянии, вырвался из потока воспоминаний и вернулся в настоящее:
— Знаешь, что тебе нужно сделать… — Она недоверчиво уставилась на него. — Составь заявку. Четкую, по пунктам: первое, второе, третье. Упомянешь колледж Святого Мартина, расскажешь об этом проекте, как ты победила из тысячи кандидаток, как у тебя появилась идея, какая это была идея, как ты рассчитываешь работать, каков твой бюджет, и я сведу тебя с финансистом, который одолжит или даст тебе эти деньги, смотря насколько выигрышно ты сумеешь себя представить… Твоя судьба в твоих руках, а не в моих, это же гораздо интереснее, разве нет?
Гортензия кивнула. Бледная улыбка заиграла на ее губах. Через секунду она уже ухмылялась, словно мигом расслабились все мышцы. Она потянулась. Он бросил ей вызов и тем самым возродил к жизни. Она схватила нож и вилку, чтобы вгрызться в цыпленка, и заметила, что официант уже унес приборы. С удивленным видом пожала плечами, начала лихорадочно грызть хлебные палочки. Ей хотелось есть, и теперь она была уверена, что получит недостающие три тысячи фунтов.
— Мне жаль, что я так сказала об Ирис, я, наверное, была резка…
— Давай оставим сладкие речи, нам с тобой ведь они не нужны.
— О’кей… Никаких сладких речей!
— Нужно одно: чтобы ты нашла аргументы, которые смогли бы убедить мецената, польстить ему, дать понять, что благодаря тебе он попадет в мир искусства. Люди, у которых много денег, любят думать, что у них к тому же полно талантов и художественного вкуса. Представь свои витрины скорее как выставку, чем как просто явление в мире моды…
— Знаю-знаю! — перебила Гортензия. — Я уже развила неоспоримую аргументацию для интеллигентного лоха и собиралась опробовать ее на тебе. Теперь остается только перенаправить удар.
Он улыбнулся, его позабавила ее терминология.
— Понимаешь, Филипп, я-то не легкомысленная, я просто легкая… Легкая снаружи и яростная внутри! Меня ничто не остановит.
— Рад это слышать.
Она приехала в «Либерти» к Николасу. В суматохе офиса он показался ей куда красивее, значительнее, привлекательнее, чем недавно в кафе. Даже почти загадочным. Она остановилась в удивлении, взглянула на него с симпатией. Он не обратил на это внимания, настолько был погружен в свои заботы: ему удалось найти фотографа, который согласился поработать бесплатно.
— Он настолько плох?
— Нет, просто хочет сделать книгу про моду… Он китаец, ему сложно с визой, он не может запросто поехать в Милан и Париж, а без этого ему никак… Так что его воодушевила идея поработать для француженки, тем более студентки колледжа искусств и дизайна имени Святого Мартина, поэтому будь с ним помягче.
— Я не собираюсь его кусать! Можно подумать, я монстр какой-то…
— Он ждет в коридоре.
Гортензия отпрянула.
— Тот волосатый карлик ростом метр десять, что стоит на лестнице?
— Так не следует говорить! Это отличный фотограф, и он нам сделает замечательные снимки — абсолютно даром! Так что будь повежливей…
Гортензия подозрительно посмотрела на него.
— Ты уверен, что он годится?
Николас вздохнул.
— Гортензия, ты правда считаешь, что у тебя есть время обсуждать каждое мое решение? Нет. Так что доверься мне.
И ввел в кабинет Чжао Лю, который с воодушевлением пожал им руки. Он восхищенно смотрел на Гортензию, пожирая глазами такую невероятную красавицу на полметра выше его, и постоянно повторял «it’s wonderful, it’s wonderful» в ответ на каждое сказанное ею слово.
Вечером, возвращаясь домой, Гортензия чувствовала себя совершенно разбитой, но счастливой. Денек выдался хороший, крибле, Филипп познакомит ее с богатеньким лохом, крабле, она нашла фотографа, бумс, они выбрали двух долговязых элегантных манекенщиц, которые согласились работать ради славы. Крибле-крабле-бумс, проект обретал форму.
Жан Прыщавый одиноко сидел в полумраке гостиной. Смотрел телевизор, положив ноги на низкий столик. Скорее дремал перед включенным экраном. Вечно этот парень какой-то сонный. «До чего пофигист, а?» — подумала она, разглядывая его.
Узнав об отъезде Сэма, они сразу дали объявление на сайте gumtree.com. И тут же повалили посетители. Явилась парочка лесбиянок, привет, мы две миленькие лесбиянки, ищем комнату в симпатичной квартирке, вас не смущает, что мы лесбиянки? Нет? Превосходно. Мы еще немного нудистки. Мы любим ходить по квартире голышом и еще очень любим, чтобы на нас смотрел мужчина, когда мы… это… вас такое не шокирует? Особенно если он индеец. Среди вас, случайно, нет индейца?
Студентка, изучающая юриспруденцию, в сандалиях и длинной плиссированной юбке, обошла всю квартиру, приговаривая: «Как же здесь грязно! Нет, как же здесь грязно!..» Она достала из кармана платочек и протирала дверные ручки, прежде чем к ним прикоснуться.
А еще этот, который даже не удосужился прийти и ответил на объявление по Интернету:
«Я был счастлив узнать, что у вас в комнате есть большой шкаф, но мне он не понадобится, потому что я стопроцентный гей. Я большой модник и одежду выбрасываю после того, как разок надену. Вы не указали в вашем объявлении, геи вы или нет, потому что если среди вас есть хотя бы один гей, меня бы это устроило. Мне двадцать пять лет, я родом из Мали, в Лондоне живу уже четыре года. Недавно разошелся со своим другом. Вам не помешает, если я буду приводить домой парней? Мне нужно хорошенько покувыркаться, чтобы забыть о нем. У меня есть очень красивая ткань из моей страны, которую можно повесить или расстелить в гостиной. Еще у меня есть коллекция порножурналов, которые я с удовольствием дам почитать. Ответьте, если вас заинтересовала моя кандидатура, парни!»
Питер недовольно кривился. Снимал круглые очочки, протирал и изрекал, что это даже не смешно. Они отвергли целый ряд кандидатов, которые предлагали переехать к ним с крысой, хорьком, питоном и попугаем, несколько вегетарианцев, девушку в парандже и еще одну, которая ела только индийскую еду и никогда не мылась.
Когда появился Жан Прыщавый, его приняли сразу. Он избавил их от лунатиков, эксгибиционисток и сластолюбивых уроженцев Мали.
Гортензия решила, что ей неохота ни будить Жана, ни заводить с ним культурную беседу. Она скользнула в свою комнату, чтобы подумать о том, сколько всего нужно успеть.
Еще нужно написать заявку для Филиппа…
Жан Прыщавый в миру звался Жан Мартен.
Жан Мартен не спал. Жан Мартен смотрел телевизор.
Когда Гортензия вошла, он закрыл глаза и открыл их, как только она повернулась к нему спиной.
Стерва.
Он с ней разделается. Он еще не знал как, но эта девчонка заплатит ему за все.
Прежде всего за то, что она такая злобная гадина, а потом — за всех, кто обращается с ним как с ходячим прыщом и зловонным уродом. Его личный ад начался в четырнадцать: именно тогда появился первый гнойный прыщ. Сперва появилось легкое воспаление, которое разрасталось, превратилось в красную бляшку, бляшка росла и надувалась, внутри образовалась белая головка, наполненная гноем, и гной этот потек, заражая другие участки кожи и покрывая лицо цепочкой пламенеющих кратеров. До четырнадцати лет обычного мальчишку тискали, целовали и ласкали все женщины в их семье. На него заглядывались кузины, соседские девчонки и одноклассницы. Не потому, что он был хорош собой, он был даже скорее какой-то «несуразный», зато он был единственным сыном мсье и мадам Мартен, фабрикантов нуги в Монтелимаре, семейного предприятия, которое передавалось от отца к сыну с 1773 года. В этом году нуга стала символом города, специализацией мирового значения. Монтелимар, столица нуги, три тысячи тонн каждый год. Жану Мартену достанется все производство, как до него — его отцу, деду и прадеду, он будет ездить на «мерседесе», жить в красивом семейном особняке и женится на девушке из хорошей семьи. Может, стратегический союз с другой такой же известной семьей фабрикантов нуги? Жан Мартен был завидным женихом…
Пока не вылез первый прыщ…
С тех пор ему никто не смотрел в лицо, и он научился отводить глаза. Мать смотрела на него с сочувствием и бормотала: «Бедный мой сыночек, бедный мой сыночек», — думая, что он ее не слышит. В их семье слыхом не слыхали о дерматологии. Все говорили: «Трудный возраст, само пройдет, это до первой девушки… — При этом отец и его друзья гоготали и подталкивали друг друга локтями. — А потом как рукой снимет, исчезнут словно по волшебству».
«Но ни одна девушка не захочет целоваться с прокаженным», — тщетно пытался возразить Жан Мартен. Он запирался в ванной, устраивался перед зеркалом, смывал следы желтой лавы, разглядывал алые вулканы и страдал. Когда все это начинало нестерпимо зудеть, он сладострастно чесал, чесал, это было приятно и приносило облегчение… но на коже оставались кровавые раны, которые потом превращались в шрамы.
Тогда он начинал неистово мастурбировать… Не помогало.
Он прочел о прыщах все, что смог найти. Накладывал на лицо свиной жир, зеленую глину, соли Мертвого моря, пероксид бензоила, свинцовую мазь, медную мазь, прижигал йодом, чистым спиртом, салициловой кислотой, глотал препараты, от которых потом болел…
Вновь отчаянно мастурбировал.
У всех парней были подружки, у всех, кроме него.
Все уже трахались, все, кроме него.
Все парни могли ходить с голым торсом, все, кроме него.
Все парни брились, намазывались лосьоном. Все, кроме него. Средства после бритья жгли ему кожу.
Он надувался, краснел, горел, покрывался коркой, сдирал ее, и все начиналось сначала. Он превратился в одну сплошную рану. Прыщи были везде: на лице, на плечах, на спине. Он перестал выходить из дома.
Сосредоточился на занятиях. Получил аттестат с отличием. Год готовился, чтобы поступить в Высшую школу бизнеса. Родители были рады успехам мальчика, подарили ему мотоцикл, и он приобрел привычку мчаться на всех парах, подставляя ветру лицо, чтобы подсушить свои прыщи.
Однажды вечером он смотрел телевизор вместе с бабушкой, которая была фанаткой киноклуба на канале «Франс 3». В цикле «Современный английский кинематограф» он вдруг увидел нечто, его поразившее. Он наконец увидел на экране таких же, как он, парней: уродливых, красных, покрытых прыщами. Английские актеры ничуть не были похожи на американских звезд с их гладкой розовой кожей, они были как он, Жан Мартен. И он решил отправиться на учебу в Англию. Родители воспротивились: ему полагалось остаться в Монтелимаре и получить в руки бразды правления фабрики по производству нуги. «Ты единственный сын, — говорили ему за каждым семейным обедом, — ты должен осваивать основы производства».
И все же он поступил в престижную Лондонскую школу экономики и ушел из дома, хлопнув дверью. Остался без гроша. Жизнь его должна была совершенно перемениться.
Она и переменилась. По крайней мере он поверил, что переменилась. Стала гораздо лучше. Ему смотрели в лицо, с ним разговаривали, дружески хлопали по спине. Он научился улыбаться во весь рот, не стесняясь кривых зубов. Его даже приглашали в паб. У него могли взять конспекты, немного денег, проездной. Таскали у него нугу, которую тайком присылала бабушка. Он не был против, наоборот — он был счастлив, у него были друзья. Но подружек по-прежнему не было. Как только он оказывался рядом с девушкой и хотел ее поцеловать, она начинала увертываться, твердила: «Ах нет! Это невозможно! У меня есть парень, он такой ревнивый!»
Он вновь сосредоточился на учебе. Жевал нугу и думал о Скарлетт Йоханссон. Он был от нее без ума. Красивая блондинка, нежно-розовая кожа, ослепительная улыбка, он подумал, что однажды, когда разбогатеет, наймет знаменитого дерматолога, который его вылечит, и тогда он на ней женится. Он засыпал, посасывая нугу. После университета и бесконечных маленьких подработок он уставал до изнеможения. А что делать — нужно было оплачивать занятия, жилье, пишу, телефон, газ и электричество. У него уже не оставалось времени думать о проблемах с кожей, но мастурбировал он по-прежнему энергично.
Так длилось до вечера, когда он встретил Гортензию. На приеме, который давали мсье и мадам Гарсон в честь своей дочери Сибил. Он работал в баре. Гортензия подошла к стойке и начала опрокидывать бутылки с шампанским в ведерко со льдом. Он попытался возмутиться, и она уничтожила его на месте своим презрением. Она разговаривала с ним так, как даже с собаками не разговаривают. Каждая ее фраза была словно метким апперкотом в лицо.
Он уже дрался с парнями в Монтелимаре, получал удары, подлые удары, но никто не смог причинить ему такую боль, как Гортензия — несколькими словами. Словами, которые подкреплял полный презрения взгляд, скользнувший по нему, словно по куче отбросов, лишавший его права называться человеком. Он внимательно посмотрел на нее, зафиксировал ее изображение в памяти и поклялся никогда ее не забыть. Если когда-нибудь встретит эту стерву, он отомстит. Граф Монте-Кристо покажется по сравнению с ним младенцем. Он не станет касаться ее физически, о нет! В тюрьму из-за нее идти неохота, но он раздавит ее, размажет, морально искалечит. Он не спешил, времени у него было достаточно.
И однако… Когда впервые ее увидел — она как раз выливала первую бутылку шампанского, — он не поверил своим глазам: эта девушка была точной копией Скарлетт Йоханссон. Его любимой Скарлетт. Он ошеломленно уставился на нее. Был готов промолчать, не заметить, пусть себе хоть все бутылки выльет. Скарлетт собственной персоной, только с каштановыми волосами с медным отливом, зелеными длинными глазами и сногсшибательной улыбкой. Тот же маленький задорный носик, те же детские припухлые губы, созданные для поцелуев, та же сияющая кожа, та же царственная осанка. Скарлетт…
Она его оскорбила. Его любовь, его мечта его оскорбила.
Когда он пришел в эту квартиру, Гортензия была в Париже. Его приняли. Ударили по рукам, high five, low five, и дело в шляпе. Семьсот пятьдесят фунтов комната.
Вечером, возвращаясь с одной из подработок — по вечерам он выгуливал двух маленьких очаровательных джек-рассел-терьеров, которые радостно вылизывали ему лицо каждый раз, когда он приходил, чтобы забрать их на прогулку, — он оказался лицом к лицу с Гортензией. Он чуть в обморок не упал.
Стерва!
Она, похоже, его не узнала.
С этого момента он вышел на битву со своей судьбой. Как граф Монте-Кристо. И как граф Монте-Кристо, должен неторопливо и тщательно продумать свою месть. У этой девки обязательно есть слабое место. Тайное местечко, куда можно вонзить предательский кинжал. Бросить ее, истекающую кровью, обезображенную горем, и только тогда сорвать маску и плюнуть ей в лицо.
Но до этого долгожданного момента, момента, придающего смысл и сладость его пресному однообразному существованию, необходимо хранить инкогнито.
Для начала он отпустил усики. Объявил, что родом из Авиньона, чтобы нуга из Монтелимара ненароком его не выдала, и решил не произносить ни слова по-французски, чтобы скрыть свой южный акцент. Он будет ждать столько, сколько нужно. Говорят, месть — блюдо, которое едят холодным. Он заморозит его и будет есть ледяным.
Гэри не узнавал свою жизнь. Словно она превратилась в большого воздушного змея с разноцветным хвостом, который улетал далеко-далеко в небо, а он бежал за ним, пытаясь догнать. Словно все, что имело для него значение прежде, уже не считалось. Или просто исчезло. И он остался на обочине с пустыми руками и колотящимся сердцем и впервые почувствовал приступы страха, жуткого страха, от которого он задыхался, дрожал и готов был разрыдаться.
Со страхом он и прежде был знаком. Когда он прижимался к матери и та шептала ему, что любит его, любит больше всех на свете, и по ее голосу, такому тихому, словно она не хотела, чтобы ее услышали, было понятно, что она в опасности. Она шептала еще, что он узнал тайну, тайну женщины, портрет которой выбит на монетах и напечатан на банкнотах и на голове у которой корона, но об этом нельзя говорить ни единому человеку, никогда-никогда, что тайны нельзя никому доверять, а этой особенно нельзя ни с кем делиться. Даже слова о тайне, что она сейчас произносит, могут быть опасны, и она прикладывала палец к губам, повторяя: «Опасны». Они скованы одной цепью, одной тайной, одной опасностью. Но прежде всего нужно помнить, что она всегда будет любить его, оберегать изо всех сил, пусть он об этом помнит, всегда-всегда, она сильнее прижимала его к себе, и ему становилось еще страшнее. Он дрожал, все его тельце дрожало, она еще крепче его обнимала, притискивала к себе что есть силы, и они сливались в одно существо, пытаясь вместе выстоять против страха. Он не понимал, чего боится, но чувствовал, как опасность окутывает его белым душным покрывалом. И на глаза наворачивались слезы. Это было слишком сильное чувство, чтобы его контролировать, ведь он не мог его даже определить, не мог обозначить словами, чтобы справиться с ним, чтобы его прогнать. Белое душное покрывало окутывало все вокруг, окутывало их — узников молчания.
Страх охватывал его и в те моменты, когда она убегала на встречи с человеком в черном, все равно куда, в любое время, прервавшись на полуфразе, выскочив из горячей ванны, отставив стаканчик с белым сладким йогуртом, которым кормила его с ложки. Раздавался телефонный звонок, она снимала трубку, и голос у нее менялся, делался каким-то пристыженным, блеющим, она говорила «да-да», спешно одевалась, закутывала его в большое пальто, и они убегали, захлопнув дверь, и иногда она забывала дома ключи. Они приезжали в отель, это часто бывал шикарный отель, с лакеем на входе, лакеем на скамейке, лакеем у лифта, лакеем на каждом углу, она сажала его внизу, не глядя на господина в униформе за большой конторкой, который смотрел на нее с неудовольствием, давала Гэри проспект, который хватала со стола, говорила ему: «Смотри! Сейчас ты будешь учиться читать или посмотришь картинки, я скоро вернусь, никуда не уходи отсюда, ладно? Ни за что на свете не уходи, хорошо?» Она убегала тихонько, как воровка, возвращалась со слезами на глазах и начинала уговаривать его (при этом казалось, она разговаривает сама с собой, спорит со своей совестью), уверять его, что любит, любит его до безумия, что это просто… хоп! И вновь куда-то убегала. Господин в униформе смотрел, как она удаляется, и качал головой, с жалостью глядя на него, а он ждал. Не двигаясь. А внутри, в животе, рос страх, что она не вернется.
Она возвращалась. Измученная, усталая, с красным смущенным лицом. Покрывала его поцелуями, брала на руки, и они возвращались домой. Иногда она вспоминала о сладком белом йогурте и докармливала его, а иногда наполняла горячую ванну или ставила грустную музыку и ложилась рядом с ним и засыпала прямо в одежде.
Он вырос, но все продолжалось по-прежнему. Они вдвоем сидели перед телевизором, смотрели передачу, поставив блюдо на колени, смеялись, играли в вопрос-ответ, пели песенки, но звонил телефон, она бросала ему пальто, и они ехали куда-то через весь Лондон и приезжали в какой-нибудь отель. Она садилась на диван при входе, что-то ему говорила, он кивал и ждал, пока она уйдет. Он больше не сидел в холле, листая идиотские проспекты с рекламой солнечных островов в теплых морях, а выходил на улицу и шел проведать белочек в парке. Рядом с отелем всегда был парк. Он садился на траву. Подпускал их ближе, угощал печеньем, которое всегда лежало у него в кармане. Они были совсем ручные. Подбегали и ели у него с руки. Или уносили кусочек печенья, забавно прыгая по траве. Они удалялись изящными быстрыми скачками, высоко подпрыгивали, тщательно рассчитывая каждое движение, поглядывая то направо, то налево, чтобы убедиться, что никакой опасный соперник не норовит отобрать у них кусочек печенья. Он веселился, глядя им вслед. Проворные, ловкие, как дикие индейцы, они карабкались по ветвям, по толстому серому стволу и исчезали в листве. Вскорости их уже не было видно, они сливались с корой. Тогда он пытался изображать их, прыгал в своем длинном пальто, держа руки перед грудью, и вращал глазами во всех направлениях, словно ожидая нападения. Чтобы забыть тянущий страх в животе. Чтобы не слышать вопрос, который огненным обручем крутился у него в голове: «Вдруг она не вернется?» И внезапно опрометью кидался назад, в отель, и садился, погружаясь в чтение идиотского проспекта.
Она всегда возвращалась. Но он все равно боялся.
Наконец человек в черном перестал звонить. Или просто они переехали во Францию. Он не очень хорошо помнил, в каком порядке это произошло. И больше никогда не было этих звонков. Не было брошенного ему в спешке пальто, захлопнутой двери, недоеденного йогурта. Днем и ночью она сидела дома.
Пекла печенья, коржики, пирожки и пироги, жарила-парила, запекала и заваривала. Три сорта блюд продавала поставщикам для устройства торжеств. Говорила, что таким способом зарабатывает на жизнь. Он знал, что она лжет. Она всегда вольно обращалась с правдой.
Он пошел в школу во Франции. Говорил по-французски. Он забыл о внезапных звонках, недовольных швейцарах и недоеденном йогурте. Ему нравилось жить во Франции. Матери вроде тоже нравилось. Она хорошо пахла, хорошо выглядела, она вновь стала играть на пианино в консерватории Пюто. Она больше не кричала во сне. Жизнь наладилась. Стала похожей на жизнь других людей.
Только по белкам он скучал…
И вот теперь ему снова стало страшно.
С того момента, как Гортензия собрала сумку, схватила пальто и убежала. «Сиди спокойно, никуда отсюда не уходи, читай проспект или смотри картинки. Мы провели потрясающую ночь, это правда, но у меня есть дела поважнее. Подожди меня здесь, не уходи». Гэри был парализован. Он не мог уйти. Он ощущал в себе глубочайшую пустоту, жуткую пустоту, которая норовила его поглотить.
И ничто не в силах было заполнить эту зияющую пустоту.
С того момента, как Гортензия ушла…
Внезапно прервав ночь, которая для него только началась. Их долгая общая ночь, их ночное безумие… Она рассчитывала, что он станет ее дожидаться, прилежно тарабаня гаммы на своем белом пианино. Ялюблютебя, ялюблютебя.
«Но у меня полно других важных дел».
Он видел, как разноцветный хвост воздушного змея удаляется в облаках. Он не знал, где ручка, управляющая цветами, не мог вернуть красный, желтый, зеленый, фиолетовый в свою жизнь.
Жизнь его стала белой-белой. Он больше ничего не знал. Он уже ни в чем не был уверен. Он не знал, хочется ли ему играть на пианино. И спрашивал себя, не захотелось ли ему стать пианистом только для того, чтобы понравиться Оливеру. Чтобы придумать себе отца, которого, должен признать, ему так не хватало. Да, он внезапно понял это в душевой, когда Симон сказал: «Ты что, Иисус, что ли? У всех есть отцы!» — и ему болезненно захотелось иметь отца, как у всех.
Он позвонил Оливеру.
Услышал в автоответчике: «Вы попали в квартиру Оливера Буна, меня сейчас нет дома. Оставьте сообщение, а если звоните по профессиональному вопросу, обратитесь к моему агенту по телефону…»
Гэри повесил трубку.
Все смешалось в голове. Все стало белым-бело. Всплыло все, о чем он прежде не задумывался. Так вот что такое быть взрослым! Миновать время детства и юности. Ничего про себя не понимать.
Быть взрослым — это когда в голове белым-бело?
Он сказал себе, что, может, ему и страшно, но по крайней мере он не трус. Трусом он был раньше. Впрочем, была ли то трусость, равнодушие или беззаботность — он понять не мог. В его памяти всплыло имя миссис Хауэлл, дамы, у которой жила его мать, когда была студенткой и когда встретила его отца. Он припомнил, что она живет где-то на окраине Эдинбурга.
Узнал расписание поездов, купил билет в один конец — он не знал, чем кончится путешествие, — и в один прекрасный день с утра поехал на вокзал Кингс-Кросс. Четыре с половиной часа пути. Четыре с половиной часа, чтобы подготовиться и научиться не быть трусом.
В поезде он вспомнил подробнее, что мать говорила о миссис Хауэлл. Не так-то много. Когда Гэри родился, ей было лет сорок, она выпивала, у нее не было ни мужа, ни ребенка, она готовила ему смесь в бутылочке, пела песенки, а ее бабушка была служанкой в поместье его отца. Он посмотрел в Интернете. Нашел имя, телефон и адрес. Джонстон Террас, 17. Он позвонил, спросил, есть ли свободная комната. Подождал у телефона, сердце его колотилось, в ушах стучало. Нет, ответила женщина дребезжащим голосом, к сожалению, все заняты. О, как жаль, сказал он расстроенным голосом. А потом очень быстро, на одном дыхании, боясь не суметь выговорить до конца вопрос:
— А вы миссис Хауэлл?
— Да, сынок. Мы знакомы?
— Меня зовут Гэри Уорд. Я сын Ширли Уорд и Дункана Маккаллума.
Первый раз в жизни он произнес имя отца. Первый раз поставил рядом имя отца и имя матери. У него перехватило горло.
— Мисс Хауэлл? Вы меня слышите? — Голос его не слушался.
— Да. Это правда ты, Гэри?
— Да, миссис Хауэлл, мне теперь двадцать. И я хотел бы видеть моего…
— Приезжай скорее, приезжай как можно скорее! — И миссис Хауэлл повесила трубку.
Поезд пересекал бескрайние поля. Барашки и овечки белыми пятнами выделялись на свежей зелени. Маленькие неподвижные белые пятна. Гэри казалось, поезд будет вечно мчаться по бескрайней равнине, испещренной белыми пятнами. Потом поезд поехал вдоль моря. Гэри вышел к красивому вокзалу в стиле хай-тек. Прочел надпись: Дарем. С вокзала он заметил море, берега в белых высоких скалах, узкие извилистые тропинки. Замки из красного кирпича со стрельчатыми окнами и длинными шпилями, замки из серого камня с большими окнами на фасаде. Он подумал: «Какой, интересно, замок у отца?»
Ведь у меня есть отец…
Как у всех мальчиков. У него есть отец. Разве это не чудесно?
Как ему называть его? Отец, папа, Дункан, мистер Маккаллум? Или вообще никак не называть…
Почему миссис Хауэлл попросила, чтобы он приехал как можно скорее?
Что подумала мама, когда услышала сообщение, которое он оставил на автоответчике ее мобильного? «Я уезжаю в Шотландию, в Эдинбург, повидаться с миссис Хауэлл. Хочу встретиться с отцом…» Гэри нарочно позвонил, когда знал, что она не может подойти, что она учит детей «правильно» питаться. Он поступил как трус и сам это признавал, но никакого желания объяснять, зачем сейчас ему понадобился отец, у Гэри не было. Она начала бы задавать слишком много вопросов. Она из той породы женщин, что все анализируют, во всем хотят разобраться, все понять, причем не из праздного любопытства, а из любви к человеческой душе. Она говорила, что ее восхищают механизмы действия человеческой души. Но иногда ему становилось от этого тяжко. Иногда он предпочел бы, чтобы его мать была легкомысленной, эгоистичной, фальшивой. И к тому же, признался себе он, считая белых барашков, чтобы привести в порядок мысли, он никогда бы не осмелился сказать ей, что думает на самом деле: «Мне нужен отец, мужчина с яйцами и членом, мужчина, который пьет пиво, ругается, рыгает, смотрит по телевизору регби, чешет шерсть на груди и ржет над неприличными анекдотами. Мне надоело жить в окружении женщин. Слишком много женщин вокруг меня. И в особенности слишком много тебя, ты все время рядом, мне надоело составлять пару с собственной мамашей… Мне нужен член с яйцами. И пинта пива».
Нелегко такое сказать…
Он покидал в дорожную сумку свитеры, штаны, футболки, теплые носки и белую рубашку. Шампунь, зубная щетка. Айпод. «А, еще галстук: вдруг он пригласит меня в шикарный ресторан? А у меня вообще-то есть галстук? Ну да! Я надеваю галстук, когда хожу к Ее Величеству Бабушке.
Интересно, «мой отец» знает, что я внук королевы?»
Он набрал «Маккаллум» на сайте genealogy/scotland.com и ознакомился с историей семейства. Темная история, мрачная. Очень мрачная. Замок построен на землях Кричтона, под Эдинбургом. В шестнадцатом веке. Говорили, что он проклят. Трагическая история про монаха, который вечером, в грозу, постучал в двери замка и пообещал в награду за ночлег вечный покой душе владельца замка. Ангус Маккаллум убил его ударом кинжала: монах потревожил его во время неистовой пьянки после долгой утомительной охоты.
— А про покой тела ты что-нибудь слыхал, приятель? — поинтересовался он, глядя, как монах умирает.
Но прежде чем умереть, монах проклял замок и его владельцев на пять грядущих веков. «И останутся от Маккаллумов только руины и пепел, трупы и тела, повисшие на ветвях, только блудные сыновья и бастарды». Из легенды было не слишком понятно, когда истечет срок проклятия. Но люди говорили, что после той роковой ночи по сводчатым коридорам дворца стал бродить призрак монаха в капюшоне, подсаживаться к столу, двигать приборы и тарелки, гасить дыханием свечи и тихо, зловеще хихикать.
Девизом Маккаллумов было: «До смерти не изменюсь».
Их описывали как людей вспыльчивых, подозрительных, драчливых, ленивых и высокомерных. История убийства Кэмерона Фрезера, кузена, жившего в соседнем замке, весьма показательна. Высокородные сеньоры с разных концов графства имели привычку раз в месяц собираться, чтобы обсудить дела, касающиеся лесов, ферм и земель. Это были пиршественные сборища, с девушками из близлежащей таверны. Однажды январским вечером 1675 года ежемесячное собрание сопровождалось, как обычно, весельем, вином и хохотом девушек в открытых корсажах, но тут Кэмерон Фрезер поднял вопрос о браконьерах. Он очень сурово осуждал их. Мюррей Маккаллум заявил, что лучший способ бороться с браконьерами — не замечать их. Подумаешь, бедняки украли несколько животных, мы-то здесь уж не знаем, в какое мясо вонзить зубы! И чтобы проиллюстрировать свои слова, он схватил одну из девушек за грудь и, яростно вцепившись зубами в сосок, откусил его! Кэмерона Фрезера это не слишком взволновало, но с некоторой горечью он заметил, что кузен Маккаллум может позволить себе такое безразличие, поскольку сам Кэмерон и его соседи сурово наказывают браконьеров, и лишь благодаря этому на землях Маккаллумов еще бегает несколько зайцев! А иначе ему пришлось бы глодать корни своих вековых дубов! Все собрание разразилось хохотом, а оскорбленный Мюррей Маккаллум вызвал кузена в оружейный зал и там спровоцировал смертельную схватку, в ходе которой задушил Фрезера. «Поединок чести, монсеньор!» — так объявил он на суде. Покойный оскорбил имя Маккаллумов. Обвиняемый был признан виновным в убийстве по неосторожности, но суд его оправдал.
Этот Мюррей Маккаллум был зловредным существом: по ночам разрушал запруды, чтобы затопить земли соседей, насиловал деревенских девушек. Ходили слухи, что в замке из слуг остались лишь дряхлые старики и шлюхи. Он не желал ничего оставлять наследникам и срубил все дубы в парке, а древесину продал, чтобы оплатить огромные карточные долги, а когда извел парк, принялся за лес. В довершение всего он убил две тысячи семьсот ланей со всей округи и велел всех зажарить, устроив жуткую оргию, из тех, о каких слагали легенды. Особенно известна одна, про Людоеда из Кричтона. Он женился на нежной милой девушке, и после свадьбы она целыми днями сидела взаперти в своей комнате. Один слуга сжалился над ней и приносил ей блюда с остатками трапезы ее супруга. Мюррей Маккаллум о том проведал и заподозрил, что слуга стал любовником его жены. Он застрелил слугу из пистолета и положил труп в постель к жене. Он заставил ее тридцать дней и тридцать ночей спать возле своего любовника — чтобы у нее было время раскаяться.
У него был сын, Аласдер, по натуре робкий и боязливый, он сбежал из семейного поместья и стал капитаном на фрегате. Он был так неуклюж, что все звали его Аласдер Беда: стоило ему ступить на корабль, как корабль разбивался в бурю о рифы или же его грабили пираты. Его сын Фрезер остался в фамильном замке и возглавил банду, с которой нападал на путников. Чтобы на него не донесли, он никого не оставлял в живых. Когда власти спросили у населения, кто главарь разбойников, никто не осмелился выдать Маккаллума, опасаясь мести. Но в конце концов Фрезера Маккаллума все-таки повесили на дереве.
Ни один Маккаллум не проявил себя отважным и благородным. Все они явно были богатыми и тщеславными бездельниками, которым повезло жить в эпоху, когда титул и состояние наделяли их всеми правами. Один из последних Маккаллумов признавал, что его так и подмывает делать всякие гадости: «Я знаю, что умру на эшафоте, но моя рука сама тянется творить зло».
На протяжении многих веков сеньоры Кричтона наводили ужас на окрестные деревни и деревушки. Шотландские легенды воспевали подвиги этих жестоких, циничных, но обаятельных людей. В одной из таких легенд рассказывается история Маккаллума, которого обожала жена, а он был влюблен в другую. Его приговорили к смерти за то, что он убил пять сирот, охотясь за их наследством. Жена в день казни пришла к королю просить помилования и, чтобы разжалобить его величество, исполнила нежную балладу, в которой воспевала достоинства своего мужа и свою к нему любовь. Король был растроган и явил свою милость, простив преступника. Неблагодарный муж, освободившись, вскочил на коня и ускакал, объявив бедняжке-жене: «Все ваше прекрасное любящее тело не стоит одного пальца на руке моей возлюбленной…» А когда она заплакала, причитая, что он разбил ей сердце, ответил: «Разбитое сердце — всего лишь признак плохого пищеварения».
Таковы были предки, и хотя начиная с восемнадцатого века королевская власть обязала их подчиняться закону, череда ужасных насильственных смертей не прекратилась. Когда Маккаллумы не дрались, не воровали, не насиловали — они топились. То по собственной воле, а то и нет…
Единственная деталь из жуткой семейной истории, которая умилила Гэри, была история белок из Кричтона. На землях замка было полно белок, которые строили свои гнезда на деревьях вокруг озера. Это были великолепные ярко-рыжие белки с пышными хвостами, честь и слава земель Маккаллумов. Нигде в округе не было таких прекрасных рыжих белок. Старинное семейное предсказание гласило:
Когда рыжая белка в Кричтоне покинет гнездо,
Небеса потемнеют и воздух запахнет бедой.
От прожорливых крыс будет людям тогда не спастись…
Значит, его любовь к белкам не случайна. В нем играет кровь Маккаллумов…
Гэри подумал, не ушли ли из леса белки или, может, уходят сейчас, и не потому ли миссис Хауэлл, предчувствуя драматический финал, попросила его приехать поскорее.
«Приезжай скорее, приезжай как можно скорее…»
Он пытался найти причину, почему его приезд так важен.
Он все еще терзался вопросами, когда поезд остановился на вокзале в Эдинбурге.
Вокзал назывался Уэверли — в память о романе Вальтера Скотта, который родился в Эдинбурге. В его честь в городе возведен огромный памятник, нечто вроде позолоченного мавзолея, на улице Принцев. Эдинбург, столица Шотландии, дал миру многих писателей, поэтов и философов. Дэвид Юм, Адам Смит, Стивенсон, Конан Дойл… А еще изобретатель телефона Грэм Белл. Гэри взял сумку, вышел на перрон. Вокзал находится под землей, и чтобы попасть в город, нужно пройти по бесконечным каменным лестницам.
Когда Гэри наконец выбрался на улицу Принцев, в Старый город, у него создалось впечатление, что он попал в прошлое. Ошеломленный, он протер глаза: на него надвинулись крепостные стены цвета охры, кирпично-красные и серые стены замков…
Замки и дома, тесно прижатые друг к другу, устремляли в небо свои шпили. Они рассказывали историю Шотландии, королей и королев, заговоров и убийств, браков и рождений. Словно ты оказался в декорациях к историческому фильму. Если сильно дунуть, они рассыплются, а за крепостными стенами появится старинный город-призрак.
Он вошел в первую же гостиницу на улице Принцев и спросил комнату.
— С видом на крепостную стену? — спросила девушка-администратор.
— Да, — ответил Гэри. Он хотел перед сном полюбоваться величественной красотой этих старых камней, ощутить себя блудным сыном, вернувшимся в отчий дом.
Он хотел перед сном помечтать о замке в Кричтоне и об отце, который его ждет.
Он заснул совершенно счастливый.
И снился ему странный сон: монах-призрак из замка садился за стол в столовой, сбрасывал черный капюшон, крестился, молитвенно складывал руки на груди и объявлял, что снимает с рода проклятие. За ним в столовую входил Дункан Маккаллум, усталый гигант с налитыми кровью глазами, обнимал его, хлопал по бокам и называл «сынок».
Ширли выслушала сообщение Гэри, выйдя из школы, где тщетно пыталась приучить перекормленных жирным и сладким детей к здоровой пище. Стараясь не выронить ворох папок, она сжимала в руке телефон. Сначала ей показалось, что сообщение адресовано не ей. Ну конечно, ошиблись номером! Она прослушала его снова, несколько раз подряд, узнала голос Гэри и замерла на краю тротуара, не в силах пошевелиться. Мимо проносились машины. Может, она плохо расслышала из-за шума? Как иначе объяснить эту дикость: ее сын отправляется на поиски отца?
«Зачем?! Дался ему этот тип! Он в жизни ничего для него не сделал! А я, родная мать, стою тут на обочине и при одной мысли об этом готова броситься под машину. Я, мать, которая его вырастила, выкормила, воспитала, берегла как зеницу ока, все для него сделала, всем пожертво…»
Она оборвала себя на полуслове.
«Не смей произносить это слово! Я тебе запрещаю! Так говорят только ревнивые мамаши-собственницы».
Одернула себя: «Что за чушь я несу! Сама ведь в это не верю. Не шла я ради Гэри ни на какие жертвы. Я просто любила его до беспамятства. И сейчас люблю до безумия, а пора бы образумиться».
— Извините… — Перед ней стоял школьник из класса, откуда она только что вышла. — Вы себя плохо чувствуете? Вы так побелели…
Она устало улыбнулась в ответ:
— Все в порядке, не волнуйся. Мне просто надо подышать свежим воздухом.
— А почему вы не переходите?
— Задумалась.
— Про уроки?
— Д-да… Я думала, удалось мне вас убедить или нет?
— Про наггетсы было интересно! Я вот точно больше никогда не буду их есть.
— А другие ребята, как ты думаешь? Послушают они меня?
Он снисходительно улыбнулся и промолчал.
— Правда ведь, я хорошо сказала: «Будете вести себя как бараны в стаде, так и превратитесь в окорочка!»
— Вы не обижайтесь… Но по-моему, надо что-то добавить покруче. Они обожают наггетсы. Словами их не проймешь!
— Правда?
— У меня мама следит, что мы едим. А остальным это не особенно интересно. К тому же здоровая пища влетает в копеечку.
— Знаю-знаю, — пробормотала Ширли. — Кстати, это возмутительно, что нужно платить, чтобы не есть отраву.
— Вы только совсем уж не отчаивайтесь, — встревожился мальчик.
— Не волнуйся… Придумаю что-нибудь.
— Тогда — что-нибудь кровавое. Как из фильма ужасов.
Ширли с сомнением нахмурила брови.
— Фильмы ужасов — это не мое.
— А вы поднатужьтесь!
Переспросил: «Точно все в порядке, может, перевести вас на ту сторону?» Как старушку, которая боится потока машин.
Он не отставал, и она пошла за ним и завернула в кофейню, где торговали вдобавок цветами, сластями, курицей-гриль, электрическими лампочками и прочим барахлом. Усмехнувшись, Ширли поискала взглядом, нет ли ножа для колки льда или пилы по металлу, — пригодилось бы для урока.
Что-нибудь кровавое!.. Что ж ей теперь, превратить свои уроки в «Техасскую резню бензопилой»? Надо спросить у Гэри, может, он что подскажет…
Стоп! У Гэри она спрашивать не будет. Ей придется привыкнуть обходиться без его советов.
Пусть себе отправляется искать отца, она не будет ему мешать. Дальше она пойдет одна. Хромая и спотыкаясь.
В душе у нее наливалось тяжестью неумолимое чувство одиночества — как глыба льда. Поежившись, она попросила у пакистанца за кассой кофе-латте и пачку сигарет. Курение опасно для вашего здоровья. Вот она и доведет себя до могилы. Медленно, но верно. Одиночество тоже опасно для здоровья. Почему этого не пишут на сигаретах, шампуне и бутылках вина? Одна, теперь она совсем одна! Никогда еще ей не приходилось оставаться одной. Мужчина ей был не нужен. У нее был сын.
Она заказала еще один латте и покосилась на пачку сигарет.
Каков теперь из себя Дункан Маккаллум? Все так же привлекателен? Все так же боевит? Все так же уверяет, будто в Москве на него набросился на улице пьяный русский и он укокошил его на месте ударом сабли?.. Гэри понравится, что отец у него такой красавец, дерзкий, бесстрашный. В глазах Гэри он так и засияет. Дункан Маккаллум — герой!.. «Тоже мне, — фыркнула Ширли. — Да ноль он, ноль без палочки!..» Голос рассудка одернул: «Хватит, голубушка, хватит сочинять. Не мешай парню жить. Отойди в сторонку и займись лучше собственной жизнью…»
«А что моя жизнь? Моя жизнь прекрасна, — возмутилась в ответ Ширли. — Только ничего в ней больше нет. Пустой коробок, а в нем несчастный жук с оборванными лапками. Даже спички нет, сигарету нечем зажечь!» — «А кто виноват? — не унимался голос рассудка. — Был у тебя прекрасный принц с душой нараспашку, кто дал ему от ворот поворот? Что? Нечего сказать?»
«Оливер? — прошептала Ширли. — Оливер? Так он куда-то… куда-то делся».
А с чего это он куда-то делся? Сглазили его, что ли?
Вот то-то и оно…
От Оливера ни слуху ни духу.
И вряд ли он объявится.
Когда она вернулась из Парижа, он позвонил — веселый и преисполненный решимости.
— Когда увидимся? Есть пара предложений.
— Мы больше не увидимся. — Набрала в грудь воздуху и добавила: — Я в Париже влюбилась… Как-то неожиданно вышло…
Он попытался пошутить:
— Влюбилась на вечер или всерьез и надолго?
— Всерьез и надолго, — ответила она и закусила губу, чтобы не признаться, что соврала.
— Понятно. Зря я тебя отпустил… Сам виноват… Есть такие романтические города, что не захочешь, а вляпаешься. Рим, Париж… Девушек туда отпускать нельзя. Разве что приставлять к ним компаньонок. Пожилых бородатых англичанок.
Он, похоже, не особенно расстроился. Ее это задело.
И с тех пор она только о нем и думала.
С тех пор она больше не ездила в Хэмпстед-Хит купаться в ледяном пруду.
Уже три недели. Она считала дни. Считала ночи. И сердце у нее сжималось — хотелось завыть от горя.
«А не махнуть ли тебе к холодному пруду?» — предложил внутренний голос. «А смысл? — буркнула в ответ Ширли. — Он меня уже сто раз забыл…» — «Ну-ну! Бери велосипед, жми! Молчишь? Боишься?» — «Это я-то боюсь? — вознегодовала Ширли. — Да ты с кем говоришь? А кто работал на секретной службе Ее Величества? Мне не привыкать к опасности, я знаю, как ее нейтрализовать. Знаю, как захватить двойного шпиона, или, там, если по Лондону шатается террорист. Буду я, по-твоему, бояться какого-то бедолагу в велюровых штанах с пузырями на коленях?..» — «Эк расхвасталась!..» — «Это не хвастовство, а трезвый взгляд на вещи. Например, я, Ширли Уорд, могу в двадцать секунд разминировать бомбу в микроволновке. И умею, когда нужно наладить слежку, так хитро пожать человеку руку, что у него на ладони останется намагниченная пленка, а он ничего не заметит. Что, съел, голос рассудка? Нечем крыть?» — «Допустим… Но я не о таком страхе говорю! Я о другом, глухом, глубоком страхе — страхе завязать с кем-то по-настоящему близкие отношения…» — «Подумаешь! Ничего я не боюсь! Я могу скрутить человека в секунду — напасть сзади и вмазать кулаком между лопаток…» — «Ну так езжай в Хэмпстед, окунись в холодный пруд! Тут надо побольше храбрости, чем чтобы напасть сзади!»
Ширли выпятила губу. Она поразмыслит. Не факт, что оно того стоит. Она расплатилась за кофе, задержалась взглядом на пачке сигарет и решила оставить ее на столике.
Она еще подождет доводить себя до могилы.
Внутренний голос рассердил ее, и это пошло ей на пользу. Она решила пойти домой и хорошенько подумать, чем впечатлить школьников вместо «Резни бензопилой».
«Как узнать, что ты нашел свое место в жизни?» — размышлял Филипп, прихлебывая утром кофе у входа в маленький парк.
Этого он не знал.
Но знал, что счастлив.
Он долго был человеком, который, как говорится, преуспел. У него было все, что полагается счастливчику, но про себя он знал, что чего-то ему не хватает. Он не задерживался подолгу на этой мысли, но на минуту у него нет-нет да щемило сердце и портилось настроение.
От Жозефины вестей не было. Он не торопил события. Еще несколько недель назад это вынужденное ожидание оскорбляло его и огорчало, но сейчас он с готовностью с ним мирился. Он больше не мучился, что ее нет рядом, — он понимал ее, порой ему хотелось объяснить ей: счастье — это же так просто, так просто!..
В этом он был уверен, потому что сам был беспричинно счастлив.
По утрам он бодро вставал, завтракал, ловил веселый оклик Александра: «Пока, папа, я в школу!» — гудение фена, которым Дотти укладывала в ванной волосы, оперные рулады Бекки, голос Анни — та каждое утро являлась на кухню с вопросом, что сегодня готовить. Раньше дом стоял пустой и молчаливый. Теперь здесь не смолкали шаги, смешки, пение, радостные восклицания. Он жевал ветчину, читал газету, отправлялся на работу или оставался дома, улыбался, когда звонил Жаба и жаловался на убытки. Он плевать хотел на убытки. Он ничего не ждал.
Ждать было незачем.
Он всему радовался, всем наслаждался.
В пять они с Беккой устраивали чаепитие. Ставили на стол китайский чай и бутербродики с зеленым салатом. Чашки и блюдца были яркие, расписные — вустерский фарфор. Они обсуждали, что произошло за день, что будет вечером, замечания Александра, голос тенора в старой записи, сравнивали его с другим певцом, Бекка принималась напевать, он прикрывал глаза.
С прошлым он развязался. Принял решение: что прошло, того не изменить, можно лишь самому приучиться смотреть на все иначе. Постановить: больше прошлое не будет давить, мучить, душить, загромождать собой всю жизнь. Хватит играть роль. До сих пор он только и делал, что играл всякие роли. Образцового сына, образцового ученика, образцового супруга, образцового специалиста… И ни в одну из этих ролей не вписывался полностью. Странная штука жизнь! На шестом десятке найти свое место, прекратить строить из себя то, чего ждут от тебя другие. И всего-то нужно было, чтобы появились две женщины. Бекка и Дотти. Они не выламываются, ничего из себя не изображают, никем не притворяются. И жизнь разом становится проще. И в ней потихоньку, капля за каплей, появляется счастье.
По утрам он пьет кофе и смотрит на парк. На столе у окна красуется пышный букет пионов, а за окном, на балконе, — две каменные вазы с самшитом, подстриженным в шар. В уголке длинноносая лейка, из которой Анни поливает цветы. Фасад дома работы Роберта Адама, архитектора восемнадцатого века, украшают две колонны. На крышах домов — закопченные каминные трубы из красного кирпича и телевизионные антенны. Окна с маленькими стеклышками — раму в таких поднимаешь вверх одним движением. Крыши из черной черепицы. По фасадам тянутся трубы…
Счастье или рассуждение Боссюэ о гвоздях. Ему очень нравились эти строки в «Размышлении о мимолетности жизни»: «Трудам моим едва ли восемьдесят лет… Что же сочту я за эти годы? Минуты удовлетворения, минуты почестей? Как редко рассыпаны они по моей жизни! Они подобны гвоздям на длинной стене: издали видится, будто их много, но собери их — пригоршни не наберется».
А сколько гвоздей у него в горсти?
Он приоткрыл окно, и комната наполнилась нежной сыроватой свежестью. Какая красота: солнце пробивается через облака, согревает голубое холодное небо, в воздухе словно звенит утренняя сырость, но ее уже теснит тепло занимающегося дня… Хорошо в Лондоне. Лондон — как большая деревня: здесь кипит и гудит жизнь — дела, мысли, шумные улицы, тихие аллеи и парки.
Он смотрит на деревья на улице, на парковочные счетчики, которые запускаешь сообщением с мобильного телефона — называется Рау by phone. Вот подъехал красный грузовичок, что развозит письма и посылки. Соседка собирается за город, пакует машину. На ней розовая блузка. Она заталкивает в багажник красный велосипед. Велосипеды у каждого фонаря, прикручены толстыми цепями к столбу, переднее колесо снято — чтобы не украли. Распевают птицы. Мужчина в сером костюме паркуется там, откуда только что отъехала соседка, и внимательно читает правила счетчика. Иностранец, должно быть, — не знает, как в городе оплачивать парковку. Достает телефон. Потом поднимает глаза к небу, поджав губы. Он, наверное, то и дело поджимает губы — рот у него словно запавший. Снова садится в машину. Где-то неподалеку крякают утки. Они вперевалку пересекают лужайку и исчезают из виду. Мужчина сидит за рулем, положив руки на колени. Похоже, в раздумье.
— Я в магазин, — говорит Анни, — купить вам что-нибудь?
— Нет, спасибо. Я в обед уйду…
Сегодня у него обед с Гортензией и финансистом. Он получил ее текст. Впечатляет. Все четко, ясно, дерзко — этой-то дерзостью ее задумка и подкупает.
— Вернусь — приберу.
— Ради бога. В доме и так ни пылинки.
Анни расцветает от удовольствия и выходит из комнаты. На ней длинная, в пол, серая юбка, как у монашки.
На днях он случайно зашел на кухню. Анни стояла перед Беккой и Дотти и хохотала так, что едва не задыхалась, по щекам у нее катились слезы, она приговаривала: «Будет вам, будет, не могу!» Он тихонько отступил на шаг и притворил дверь. Она бы смутилась, если бы увидела его в эту минуту.
В гостиную прошмыгивает Дотти.
Филипп чувствует, что она стоит за спиной, но не оборачивается.
С тех пор как она здесь поселилась, у нее вошло в привычку ходить по дому бесшумно, словно чтобы никто ее не видел. Эта осторожность в движениях и трогает его, и раздражает. Она словно говорит: «Мне так хорошо здесь, Филипп, не гони меня» — и тем самым невольно напоминает, что ее пригласили погостить на несколько дней и ее присутствие затянулось. Ему хочется напомнить, что он питает к ней ровно те же чувства, что и прежде: она славная, милая, но он не любит ее по-настоящему. Будь сам он прежним, он бы так и сделал. Прежде в его жизни царил полный порядок.
Каждый вечер, когда они остаются в спальне одни, единственный за день час, когда можно поговорить с глазу на глаз, она прижимается к нему так искренне, так доверчиво, что он откладывает объяснение на потом. Она спит как ребенок. Даже в постели почти не занимает места. С тех пор как обосновалась у него в роскошной квартире, она больше не зубоскалит. Дорогая мебель, изысканный стол, столовое серебро, канделябры, цветы, запах натертого до блеска портрета, — и ухватки лондонского сорванца разом с нее слетели. Она понемногу превращается в другую женщину, уравновешенную, мягкую, всегда словно чем-то слегка удивленную, и с лица у нее не сходит упрямое выражение: будто она нашла свое место и никому не собирается его уступать.
Иногда, когда Филипп зовет ее в кино или оперу, она радостно вскидывается — одновременно робко и порывисто, — вскакивает, хватает пальто и сумку и ждет его, вытянувшись в струнку, в прихожей, мол, я уже готова, — лишь бы он не передумал брать ее с собой. Если звонит телефон, она поглядывает на него исподтишка, пытается угадать, с кем он говорит и не мелькают ли в разговоре слова «Париж», «Франция», «Евростар». У нее на лице написано, что она боится, как бы он не уехал: а вдруг, вернувшись, он выставит ее прочь?
Эта потерянность ему не по душе, и он предлагает: «Слушай, давай я подыщу тебе работу». — «Нет-нет, — отвечает она. — У меня есть пара вариантов…» Отвечает поспешно, запинаясь, конфузясь, и он, смягчившись, прибавляет: «Не торопись, Дотти, не соглашайся на абы что» — и тогда она слабо, жалобно улыбается, как страдалица, которой едва удалось избежать нового удара.
«Ясное дело, — думает Дотти с тех пор, как живет у Филиппа, — я не такая красивая, не такая умная, не такая образованная, как ему надо». Скромность, страх, щемящая тревога часто идут рука об руку с влюбленностью, и Дотти не исключение. Она молча страдает, но ничем не выказывает своих чувств. Она изо всех сил старается быть веселой, беззаботной, но беззаботность состроить трудно, и притворство всегда отдает фальшью.
Когда Бекка и Анни пускаются обсудить с ней, как лучше пожарить утку или пришить кружево, она смеется вместе с ними, их мягкость и нежность словно обволакивают ее, но стоит ей остаться наедине с Филиппом, как к ней возвращается угрюмость, и она уже не раскрывает рта.
И скользит, скользит…
Когда Филипп в рассеянности останавливает на ней взгляд и смотрит сквозь нее, не видя, она сжимается и чуть не плачет. А между тем уйти не решается — уйти, снова стать смелой, самой по себе. Она все надеется… Разве плохо им вчетвером в роскошной квартире на Монтегю-сквер? Они с Беккой и Анни терпеливо, по ниточке, плетут это тихое счастье. Опутает же оно его рано или поздно по рукам и ногам!
Забудет он рано или поздно ту, другую…
Ту, что живет в Париже, прыгает по лужам, преподает в университете. Жозефину. Она знает, как ее зовут, — выспросила у Александра. И фамилию ее знает: Кортес. Жозефина Кортес. Она, должно быть, красавица, ученая, сильная. Элегантная и преисполненная шарма, как все парижанки, уверенная в себе, как все француженки, — ведь они такие свободные, ничем не связанные, они знают, как завладеть сердцем любого мужчины. Жозефина Кортес написала кучу диссертаций, научных трудов, даже модный роман — его перевели и на английский. Дотти боится его читать. Жозефина Кортес одна воспитывает двух дочерей, потому что ее муж погиб — его растерзал крокодил. Все в этой женщине шикарно, не жизнь — роман! По сравнению с ней Дотти чувствует себя мелюзгой, деревней. Она смотрит на себя в зеркало: чересчур светловолоса, чересчур бледна, чересчур худа, чересчур недалека. Вот ей бы такие волосы, как у «той», такую же уверенность в себе, такие же манеры, такую же изящную непринужденность!.. Она уверена, что у Жозефины нет ни единого недостатка, и трепещет.
Иногда ей кажется, что во взгляде Филиппа мелькает та, другая.
А когда встречается с ней глазами, на мгновение он словно не может скрыть раздражения. Потом, опомнившись, спрашивает: «Все в порядке?» И тогда она знает: он думал о Жозефине Кортес.
Впятером у них получилась своеобразная семейка. Но все-таки это семья.
Дотти хочется верить, что у нее здесь тоже своя роль. Маленькая, конечно, невзрачная, но роль. И не так уж ей охота снова выходить на работу.
Она ходит на собеседования. Бухгалтерских вакансий пруд пруди. Она выжидает: может, ну может, однажды он предложит ей остаться насовсем…
Остаться у него.
А если она найдет работу, ей придется перебраться обратно к себе, верно?
И каждый день, что она еще живет в этой квартире, для нее — почти что предложение руки и сердца. «В один прекрасный день, — мечтает она, — он обернется, вытянет руку, а меня рядом не будет, и тогда он примется меня искать. Он станет скучать по мне». Этого дня она ждет, как влюбленная девчонка — первого свидания.
Она подходит к нему сзади, тихонько обнимает за плечи. Говорит, что пойдет по делам: у нее собеседование в «Берниз».
Хлопает входная дверь. Филипп остается один. В этом году он не поедет ни в Венецию, ни в Базель, ни в Кассель. Зачем нагребать картин, скульптур?.. Разве его это еще интересует? Он и сам не знает.
Недавно Александр показывал Бекке на каком-то сайте скульптуру современного японского автора, Такаси Мураками, под названием «Одинокий ковбой». Стоит пятнадцать миллионов долларов. Бекка от ужаса опрокинула чашку.
— Бог ты мой! — пробормотала она. — Это ж надо!
Она смотрела прямо перед собой, ничего не видя, и в глазах у нее так и полыхала ярость.
Филипп хотел было объяснить, что эта скульптура — герой японского комикса, юноша в человеческий рост, вокруг которого в воздухе, как лассо, обвивается струя спермы, — имеет большое значение для искусства: она стирает границу между «музейным» и «популярным», к тому же это насмешка над чопорным американским и европейским современным искусством… Но промолчал. Александр был смущен. Бекка словно отгородилась ото всех. Никто больше не сказал ни слова.
С тех пор как Бекка живет у них, она сильно переменилась.
Он так и не знает о ней ничего. Не знает ее фамилии — просто Бекка. Не понять, сколько ей лет. Когда она смеется, слушает, задает вопросы, глаза у нее совсем молодые.
Бекка владеет искусством счастья. Когда с кем-нибудь разговаривает, то прямо обволакивает человека взглядом, облекает светом, запоминает и тщательно выговаривает его имя. У нее великолепная осанка и грациозные движения, даже когда она просто берет со стола хлеб, передает соль или поправляет прядь волос. Движения медленные, плавные, они гармонично обрисовывают ее тело, задают контур самой ее жизни. Она поет, готовит, разбирается в истории французской и английской монархий, русских царей и турецких султанов. Она объездила весь мир и прочитала столько книг, сколько во всей квартире бы не поместилось.
Розовые и голубые заколочки канули в прошлое.
Бекке нужно было подобрать гардероб. Платья Ирис пришлись ей впору. Так странно видеть ее вещи на ком-то другом… Иногда он ловит себя на том, что шепчет имя жены, когда видит в конце коридора фигуру Бекки. У нее такое же врожденное изящество, элегантность. Этому не научишься. Она умеет по-особенному застегнуть кофту, повязать вокруг шеи косынку, выбрать ожерелье… Как-то в ресторане она расстегнула сумочку — бывшую сумочку Ирис, «Биркин», — так просто, так красиво, будто она всю жизнь ею владела…
Когда Бекка перестала одеваться в лохмотья, оказалось, что она гибкая, легкая, с крепкими мышцами. «Да у тебя талия, как у девочки!» — воскликнула Дотти. Фигура танцовщицы, тело сухое, как удар палкой.
И Бекка поспешно отвела глаза…
Откуда она? Что у нее случилось, почему оказалась на улице? От бездомной жизни она набралась словечек, но теперь их от нее не услышишь. Она больше не говорит «милай», только «Александр». Чай пьет церемонно, за столом держится безукоризненно. Изъясняется утонченно. И напевает не что-нибудь, а оперные арии.
В прошлой жизни ему бы непременно хотелось обо всем этом разузнать.
Но в прошлой жизни он бы не позвал ее жить с ними…
В прошлой жизни гвоздей у него в горсти было раз-два и обчелся.
Подлежащее, сказуемое, прямое дополнение.
Подлежащее, сказуемое, прямое дополнение.
Подлежащее — тот, кто совершает действие. Сказуемое — действие. Прямое дополнение — то, над чем действие совершают.
Вот так она и начнет урок со студнеобразным Кевином. У пацана такая путаница в голове, что грамматику ему нужно объяснять просто и четко. Тонкости — потом.
Анриетта дает уроки.
Кевин имеет компьютер.
Потом можно будет навесить сюда и косвенное дополнение, и обстоятельства места, времени и образа действия. Но пока им лишние сложности ни к чему. В свое время она объяснит ему и это, так же просто. Косвенное дополнение отвечает на вопросы «кому?», «чему?», «от кого?», «от чего?» и зависит от глагола. Обстоятельство места отвечает на вопросы «где?» и «куда?». Обстоятельство времени — на вопрос «когда?». А обстоятельство образа действия — на вопрос «как?».
Когда ставишь эти вопросы и даешь на них ответ, в голове наводится порядок. И в жизни тоже. Если у ребенка в голове каша, чего от него ждать, кроме отрыжки?
Кристально просто. Как бутылка минеральной воды.
В погребе среди старых тряпок ей попался древний букварь — ее собственный, со школьных времен. Полистала: с ума сойти! Грамматика снова стала бесхитростной и ясной, прямо заманчивой! «Кто ясно мыслит, ясно излагает». Прав был старик Буало!
Подлежащее, сказуемое, дополнение.
Подлежащее, сказуемое, дополнение.
Ну их к черту, эти новомодные закрученные названия! Тут «номинативная группа», там «вербальная группа», и тебе «функция», и «прямое дополнение первого уровня», и «косвенное дополнение второго уровня»… Раньше-то все называли своими словами. В ее время. Учительница стучала по доске длинной деревянной линейкой. А если кто из учеников отлынивал, могла хлопнуть ею по пальцам. Благословенные годы! Дисциплина в школе была железная. Один плюс один равнялось двум. Слово называлось словом, а не «морфемой». Названия французских департаментов и главных городов заучивали наизусть. Когда мадемуазель Колье входила в класс, серые фартуки вытягивались в струнку.
Подлежащее, сказуемое, дополнение. В школу возвращаются порядок и выучка. Франция поднимается с колен! Дети машут трехцветными флажками и рдеют от гордости за родину. Как при де Голле. Вот это образец грамматики и гражданских чувств! Анриетта преклонялась перед де Голлем. Вот кто говорил по-французски безупречно, без ошибок, без неточностей. Прямая натура, прямая осанка, и манера выражения под стать. Не то что ее ученичок — сам из себя рыхлый и мозги такие же…
К выправлению школьных оценок Кевина Морейра дос Сантоса Анриетта Гробз решила подойти со всей серьезностью. Она сообразила, что этот ребенок — сущий клад. Из его «плохишества» можно извлечь немалую выгоду. Настоящее преступное дарование! Ему только не хватает инструмента-другого, но уж этим она его обеспечит, и немедленно. Главное — ему совершенно чужды угрызения совести, на дурной поступок он пойдет в любую минуту и глазом не моргнет. Он вообще не отличает дурного от доброго. Для него имеет значение только собственный комфорт. Что для него хорошо, то и хорошо, а что ему не по нраву, то плохо. Как обойти затруднение, уклониться от усилия, обвести ближнего вокруг пальца, получить все, чего хочется, без промедлений, — по этой части ему выдумки не занимать. Учиться ему неохота, но когда нужно скрасить и облегчить себе жизнь, тут он и изобретателен, и сил не щадит.
И сегодня ей пришлось лишний раз в этом убедиться.
Анриетта пришла заниматься, как условлено: раз в неделю. Кевин буркнул что-то невразумительное. Он никогда не здоровался и не вставал. На уроке жевал резинку и без конца выдувал пузыри.
Старуха уселась, как обычно, сбоку, между столом и стенкой, за плечом у Кевина. Но ему это вдруг не понравилось. Он загородил экран.
— Ты сегодня рановато, старая грымза. Проваливай, возвращайся позже, я занят.
— Пришла уж, так посижу. Я пока разложу вещи, заканчивай свои дела.
Она достала Кевиновы тетради, домашние задания — черновик, чтобы он переписал набело, — учебник по грамматике, учебник по географии.
— Проваливай, сказано…
— Что такое, золотко? Я тебе мешаю?
— Мешаешь, мешаешь, старая дура. Пошла отсюда!
К хамству мальчишки Анриетта привыкла. Она села рядом и отвернулась.
— Не так! А чтобы я только спину твою видел!
Он снова застучал по клавишам. Старуха притворилась, будто ищет что-то в ранце, а сама украдкой поглядывала на экран. Ее взгляду предстала самая настоящая банковская кража. Кевин открыл сайт банка, где держала сбережения его мать, ввел несколько цифр, секретный код, — и пожалуйста, перед ним счет мадам Морейра дос Сантос.
Тут Анриетта подняла голову.
— А дальше? — спросила она.
— Не твое дело!
— Зато твоей матери будет любопытно.
Мальчишка прикусил язык. Старушенция его застукала. Деваться некуда.
— Боюсь, если рассказать ей, чем ты тут занимаешься, она будет не в восторге, — вкрадчиво продолжала Анриетта. Надо ковать железо!
Кевин вертелся на месте. Под его жирной задницей стул немилосердно скрипел.
— Ты что-нибудь поняла?
— Поняла твою хитрость… И если хочешь знать, по-моему, ловко придумано. Я тебе союзник, не враг. Если, конечно, ты меня не вынудишь!
Кевин глядел недоверчиво.
— Терять тебе нечего, а выгода верная. Можем обтяпать на пару дельце-другое.
— Бабки я и без тебя зашибу.
— Положим… А молчание мое как купить?.. Давай уговоримся: ты мне объяснишь, что к чему, и я ничего не скажу твоей матери. Иначе сам понимаешь…
Он теребил резинку и не знал, что ответить.
— Не будешь, говоришь, рыпаться, если объясню? Да уж только попробуй!.. А то я ногу тебе сломаю где-нибудь на лестнице. Ты же у нас пешком ходишь, лифт бережешь… Или всем расскажу, что ты пылесос включаешь в розетку на лестничной площадке, чтобы не платить за электричество.
— Я никому не скажу! Могила!
— Знаешь ведь, мне это раз плюнуть!
— Знаю.
— Мне это даже в радость будет…
— Не сомневаюсь, — улыбнулась Анриетта. Победа! Чем больше он грозится, тем вернее расколется.
«Крыса ты, вот ты кто, голубчик, — подумала она. — Но теперь у меня на тебя есть управа».
И Кевин принялся объяснять.
Он периодически заглядывает на мамин счет. Когда денег достаточно, втихаря берет у нее карточку и снимает десятку, двадцатку, тридцатку — по обстоятельствам. Когда денег на счете маловато, ничего не трогает. Уже давно. И мать ни о чем не догадывается.
— Простенько и со вкусом, — хвастливо заключил он. — Я окучиваю ее счет, а она и в ус не дует. Я беру только маленькие суммы.
Подлежащее, сказуемое, дополнение, отметила про себя Анриетта. Самые простые конструкции — самые верные.
— Откуда же у тебя код? Для сайта и для карточки. С таким-то парнишкой она, уж верно, держит ухо востро!
— А то! На ночь кладет кошелек под подушку.
— Но для тебя это, конечно, не помеха. С твоей-то выдумкой!
— Хорош заливать, бабка. Льсти кому другому, меня этим не проймешь.
— Что ж, — вздохнула Анриетта, — вольно тебе грубить. Я все расскажу твоей матери, она отправит тебя на следующий год в интернат. Даже ногу мне сломать ты и то не сможешь.
Кевин Морейра дос Сантос глубоко задумался и зажевал еще энергичнее.
— Я тебя не выдам, — проговорила Анриетта медовым голосом. — Скажу по секрету: я сама обожаю аферы. По-моему, мошенники — самые умные, самые изобретательные люди на свете!
«Изобретательные»? Кевин глянул на нее подозрительно. Что это еще за намеки?
— Изобретатели — вечные неудачники, носятся всю жизнь с какими-то завиральными идеями, вкалывают на дядю и не загребают ни копейки…
— Ну что ты! Изобретательный — значит, умный, сообразительный, с воображением… Ну так что? Расскажешь? Куда тебе деваться-то!
— Ну ладно, — сдался он и как-то обмяк.
Первый раз Анриетта видела, чтобы он уступил. Как хорошо, что она пришла пораньше! Теперь их отношения станут другими: с эксплуатацией покончено, скоро она займет положение делового партнера, и если до обходительности между ними еще далеко, она не теряла надежды, что когда-нибудь он начнет относиться к ней с уважением.
— Она хранит важные бумаги в сейфе, а ключ всегда держит при себе. В лифчике. Как-то я давай к ней ластиться, а ей это в диковинку, ну и с непривычки, значит, разволновалась, и тут-то я ключик — хряп! Чмок-чмок, щекотушки, она от радости чуть не ревела, прямо таяла, ну я и просунул палец в выемку, правее, левее… Она и не заподозрила ничего! Пришла соседка, дескать, в подвале труба течет. Мамаша за ней, а я сразу к сейфу. Стырил оба кода, она их никогда не меняет, боится, что потом запутается. Мозгов у нее, как у курицы. Ну а дальше… карточку свистнуть вообще детский сад. Когда утром она разносит письма по квартирам или, там, когда я дома, когда уроков нет. Банкомат-то рядом, слева, за углом. Две минуты, и готово. Ну, если очереди нет.
Он гордился своими махинациями, что и говорить, хвастался самозабвенно. Что за подвиг, если о нем не похвастаться? Половина удовольствия — рассказать всем, какой ты умный и сильный.
Анриетта слушала и запоминала. Подлежащее, сказуемое, дополнение. Кевин щекочет и целует маму. Кевин крадет ключ, код, карточку. Кевин обкрадывает мать. Проще простого! Зачем все усложнять?
Вот так же она обкрадет Марселя. Шаваль прав, масштабную аферу скорее раскроют. Нет, куда надежнее старое доброе мелкое жульничество.
Задобрить, похитить код, украсть деньги. Перевести их со счета Марселя на собственный. Банк у них один и тот же. Когда они еще были женаты, Марсель открыл отдельный счет на ее имя — мало ли что… Например, на случай его внезапной кончины. Вдруг что-нибудь не заладится с наследством. Раз в три месяца он переводил ей на этот счет кругленькую сумму, осмотрительно выбирал, куда вложить деньги, и это приносило неплохой доходец. После развода счет он не закрыл, а оставил за бывшей супругой, чтобы она не знала нужды. Болван! Нужна ей его жалость! Что он себе возомнил? Что она из слабаков? Жалкая старуха, на ней пора ставить крест? Плохо он ее знает!.. Это ей вместо пенсии, объяснил он в суде. Она никогда не работала, никаких пособий не получает. Судья согласился. За Анриеттой остается квартира, Марсель выплачивает ей солидные алименты и по мере надобности переводит ей еще денег на «пенсионный» счет. Он значился в длинном перечне собственных банковских счетов Марселя Гробза, личных и деловых. В самом-самом конце списка. Счет на имя Анриетты Гробз.
Перевести деньги с личного счета Марселя на счет Анриетты, которым никто не пользуется, проще пареной репы.
В банке все знали, что Марсель щедр на подарки. Ему нередко случалось выписывать кому-то из сотрудников чек к свадьбе, к рождению ребенка, на похороны близких. Он улыбался и говорил: «Бросьте, не благодарите, это пустяки, мне в жизни столько выпало, грех не поделиться…» Никто не удивится, что он решил перевести денег Анриетте. А самому Марселю не до того, чтобы проверять свои счета. Этим занимается его бухгалтер — преданная как собака Дениза Тромпе, двадцать лет выслуги в концерне Гробза. Анриетта прозвала ее Пищалкой — оттого что нос у нее торчит, как автомобильный клаксон. На ее плоской, как блин, физиономии это единственная выразительная деталь. Раскляклая, как размокшее печенье, блеклая, линялая, по амурной части вся биография — дешевые любовные романчики, которые она таскает в сумке и читает в метро. Мечтает, что за ней явится прекрасный принц на белом коне, с пылким взглядом и улыбкой испанского гранда, преклонит колено и признается ей в любви. У самой же зубы желтые, рот морщинистый, редкие волосенки, которые она безжалостно начесывает, разлетаются во все стороны, только откроешь дверь в ее кабинет. Ей пятьдесят два. Ни тени нежных чувств ей никому уже не внушить. И все ее оплывшее лицо как будто говорит: так тому и быть.
Задобрить. Вот что потребуется от Шаваля. Охмурить Пищалку! Пусть нашептывает ей комплименты, водит любоваться луной на Монмартр, угощает лимонадом, прикасается поцелуем к морщинистым губам… Пусть платит натурой! Он, само собой, взъерепенится, но Анриетта сумеет его уговорить. Он сохнет по Гортензии? Она будет без устали будоражить в нем эти мечты. Будет петь ему на ухо: «Деньги, деньги, деньги…» Деньги — всесильное божество, перед деньгами не устоит ни одна девушка… Он соблазнит Пищалку. Выведает код. И тогда она, Анриетта, обчистит Марселя до нитки. Аккуратно, незаметно. Она разбогатеет. Ее наконец отпустит страх, который преследует с детства, — страх нищеты.
От этого кошмара она избавится навсегда.
Подлежащее, сказуемое, дополнение.
Сам того не зная, Кевин Морейра дос Сантос подсказал ей решение. Теперь надо только натравить Шаваля на Пищалку.
— Ну ты, старая грымза, замечталась, что ли? У меня еще дел навалом! Гони сюда домашние задания!
Анриетта вздрогнула и поспешно протянула Кевину тетради. Ему осталось только переписать своей рукой черновики.
— Марсель, по-моему, у меня неврастения, — простонала Жозиана.
Марсель едва вошел. У него был долгий, тяжелый день на работе. Он шумно выдохнул, опустил на пол старый портфель, до отказа набитый бумагами, тяжело выпрямился, вздохнул: до чего же земля низко! Он с наслаждением предвкушал, как поскорее переобуется в мягкие войлочные тапки и нальет себе крепкого виски с ароматом торфа.
— Попозже, лапочка, я тебя прошу, не сейчас…
День выдался тяжкий. На столе громоздились папки с жирными штампами «Срочно». Куда ни посмотришь, везде эти красные буквы. Новая секретарша, Сесиль Гриффар, несла и несла письма и записки, на которые необходимо ответить немедленно. Он так устал, что впервые в жизни подумал: «Не потолок ли это его сил и знаний? С одной стороны — дела, с другой — Младшенький: ему требуется все больше времени, и в учебе за ним только поспевай… Нет, это чересчур!» Перед уходом он присел за стол, уронил голову на руки и долго сидел неподвижно. Сердце бешено колотилось. Он не знал, за какую «срочную» папку хвататься первой. А когда поднял голову, к щеке прилип кусочек клейкой ленты. Он отодрал его и долго на него смотрел.
— Как будто бывает подходящий момент для неврастении! — упрямо ответила Жозиана.
— Господи, лапочка, что, опять все по новой? Опять она задурила тебе голову?[41]
— Зубочистка? Нет… Тогда было иначе, томление какое-то, грусть без причины. Нет, сейчас нечто основательное. Знаешь, я все обмозговала, а не так, из пальца высасываю.
— Ну что такое, перепелочка моя, что с тобой? Ты же знаешь, какой я шерстолапый Тарзан! Я сигаю с ветки на ветку и зарюсь на твою юбочку.
Марсель стащил плащ и широко распахнул объятия.
Но Жозиана даже не улыбнулась. Она сидела на стуле, словно обессилев, и не шелохнулась в ответ.
— Я как пустышка, волчище… Толку от меня никакого, выхолощенная, и все тут. У тебя работа, поездки, договоры, дела, Младшенький по уши в книжках… Надо бы в самом деле нанять учителя, со мной ему скука смертная! В парке ему скучно, с ребятами скучно… Он, конечно, старается не показывать, он добрый мальчик, чуткий. Но я-то вижу. Мне это, как хлорка, в нос шибает. Он, бедный, так и сочится скукой, она у него из глаз капает. Он и сидит со мной, и уверяет, что ему интересно, да старается говорить попроще… Но я все равно уже ничего не понимаю! Не моего это полета, мозгом не вышла!
— Да что ты такое говоришь! Ну, ясное дело, он нас уже порядком обскакал. Смотри, я вот опять засел за книжки, чтобы понимать, о чем он болтает. Ох и трудно мне это дается… Но я учусь, учусь понемножку. И потом, все-таки он у нас терпеливый, добрый, он нас любит, хоть мы для него и простоваты…
— Я знаю, что любит, только ему этого мало. Он изнывает, Марсель, вот оно — изнывает. Того и гляди тоже станет неврастеником!
— Лапочка, я все для вас сделаю. Луну с неба достану, только б дотянуться!
— Знаю, славный мой, знаю. Ты тут ни при чем. Это я расклеилась. Выпала я из всего этого… Я так хотела этого ребенка, так мечтала, молилась, свечки ставила, чуть пальцы себе не сожгла… Я хотела подарить ему столько счастья! А выходит, что мое-то счастье ему на один зуб. Знаешь, до чего он нынче додумался? По-английски решил шпарить! Он, видишь ли, получил от Гортензии записку: «Привет, Кроха, мои витрины продвигаются, хочу пригласить тебя с родителями в Лондон, когда они откроются, потому что ты мне здорово помог. Собирайся и приезжай. Жду тебя со всеми почестями». И он собрался ехать. Учит английский, хочет сразу, как приедет, все понимать. Все уже по часам расписывает, куда пойти, что посмотреть, учит историю памятников, королей, королев, метро, автобусов… Хочет пыль ей пустить в глаза! Не иначе влюбился!
Марсель улыбнулся, смахнул слезу. Породил великана, а семимильные сапоги-то и забыл…
— Я вас обоих обожаю, — проговорил он, сгорбившись. — Если с вами что-нибудь случится, я себя изничтожу!
— Никто тебя не просит себя изничтожать, волчище. Просто послушай меня.
— Слушаю, лапочка.
— Для начала надо заняться Младшеньким, подыскать ему учителя на полный день. А то и пару-тройку, ему все интересно. Шут с ним! Пускай растет как чудо-юдо, раз уж я теперь знаю, что он не один такой, — вон и в Сингапуре, и в Америке… Пускай. Спасибо Боженьке, что дал мне этого ребенка…
— Боженьке-Боженьке, — проворчал Марсель, — можно подумать, я тут вообще сбоку припека…
— Не глупи, волчище… Я что хочу сказать: я согласна, пускай он будет какой есть. Я во всем ему помогу. Пусть себе изучает что хочет, хоть я обо всех этих премудростях и слыхом не слыхивала, не буду ему мешать. Я знаю, что не семи пядей во лбу, зачем мне становиться ему поперек дороги? Я его так люблю, прямо нутром, кровиночку мою!.. Так что все, отхожу в сторонку, пусть разгуливается. Но мне самой, Марсель… мне самой до смерти хочется пойти опять работать.
Марсель издал изумленный возглас. Это уже серьезно, заявил он, раз так, виски ему требуется немедленно. Он распустил галстук, снял пиджак, поискал глазами тапки, наполнил стакан. Чтобы слушать дальше, нужно было устроиться поудобнее.
— Так, лапочка, давай. Я столь же не глух, сколь и нем.
— Я хочу вернуться на работу. У тебя, не у тебя… Лучше, конечно, у тебя. Можно подстроиться, на полставки например. Когда у Младшенького будет урок с правоподателем…
— С преподавателем, золотко.
— Не суть! Так вот, когда у него после обеда урок, я могу ходить на работу. Я много чего могу делать. До нашего сына мне, конечно, далеко, но как секретарша я неплохо справлялась, помнишь?
— Более чем, родная. Но это работа на полный день.
— Тогда на складе, у Жинетт и Рене. Я работы не боюсь. И потом, я по ним обоим скучаю, они мне как семья. Мы с ними почти не видимся. А когда видимся, нам и сказать-то друг другу нечего. Я тут рассиживаюсь, руки в боки, барыня такая, а они вкалывают как проклятые. Я теперь и в дорогих винах разбираюсь, и слова знаю красивые, и манеры… Так они теперь меня чуть не боятся! Ты не замечал, когда мы теперь вчетвером встречаемся, как у нас разговор то и дело затухает? Муха пролетит, и то расслышишь! Не то что раньше! Раньше мы и хохотали так, что стекла дребезжали, и глотку разевали, и пели старые песни, всякие там «Черные носки» и Патрисию Карли, и шиньоны на голове крутили, и юбки носили колокольчиком, и локтем друг друга в бок подпихивали… А теперь? Сидим за столом, локти поджали, пьем дорогущее вино, которое ты выбираешь, но дух-то уже не тот!..
— Стареем, лапочка, попросту стареем. И фирма разрослась. Теперь не до бесшабашности. Мы же теперь международные! Контейнеры получаем со всего мира. С Рене нам поболтать просто некогда, по бокальчику пропустить, как раньше, под глицинией, — тоже… Жинетт — та прямо говорит: своего благоверного теперь дома почти не видит!
— Ну вот. А я и вообще выпала из всего этого. Из всего выпала! В твоих делах мне места больше нет, Младшенькому не до меня. Что я делаю? Сижу в своей расфуфыренной квартире, дуюсь на весь белый свет. Я даже горничную отослала, сама все драю. Только так и успокаиваюсь. Целыми днями знай чищу, скребу, оттираю все с хлоркой. Правда, Марсель, если так и дальше пойдет, я скоро коньки отброшу!
— Не каркай! — запротестовал Марсель. — Что-нибудь придумаем! Я соображу.
— Честное слово?
— Честное слово. Только мне надо немного разобраться с делами, сориентироваться, ладно? Не путай меня, у меня и так сейчас забот — не то слово! Везде дергают, всем что-то надо, а на подхвате никого.
— Вот я бы как раз и подсобила.
— Навряд ли, лапочка. Там дела такие, особые…
— А у меня соображалки не хватит, да?
— Не заводись…
— Я не завожусь, просто сама понимаю: умом не вышла. А скоро и вовсе сдурею. Впору будет меня в психушку сдать. Неврастения со смертельным исходом.
— Хватит, Жозиана!
Жозиана опомнилась. Это как же славный, добрый Марсель должен быть расстроен, чтобы назвать ее по имени! Она сбавила тон и сказала уже потише, но неохотно:
— Ладно-ладно, угомонилась, не буду больше ворчать. Только ты уж не забудь что-нибудь придумать, хорошо? Обещаешь?
— Клянусь!
— Так что там у тебя за заботы?
Он огладил ладонью лысый череп, так что кожа, вся в пигментных пятнах, собралась в складки, и пробурчал:
— Обязательно об этом говорить сию секунду? Я бы передохнул, а то, знаешь, жизнь сейчас не сахар, минутка спокойствия мне не повредит…
Она кивнула. Отметила про себя, что надо спросить попозже. Уселась к нему на колени. Обняла за шею. Чмокнула в правое ухо, тихонько подула, вытянув губы трубочкой. Он шумно вздохнул, откинулся назад, прижал ее к себе покрепче. Надо рассказать ей что-нибудь про работу — показать, что усвоил урок.
— Угадай, кто ко мне сегодня явился?
— Откуда мне знать? Сам скажи, волчище мой лохматый, — шепнула она, покусывая его за ухо.
— Если тебя не помучить, так неинтересно… Слушай, ты не отощала у меня, часом? — забеспокоился он и потискал ее за талию. — Ну-ка, где твои ушки? На диету, никак, села, хочешь в кузнечика превратиться?
— Да нет…
— Мне мешок костей не нужен, перепелочка, ты уж будь добра, не худей! Я люблю, когда ты пухленькая. Чтобы тебя можно было похрупать, печенюшка ты моя сладкая…
— Я подумала, если ты мне не найдешь работу, я заделаюсь топ-моделью.
— Только чтобы я был единственным фотографом! И мог заглядывать тебе под юбку.
И с этими словами он сунул руку ей под юбку.
— Ты мой король, свирепый, дерзкий… Единственный, кому позволено заводить со мной шашни, — хихикнула Жозиана и томно прикрыла глаза.
Марсель поежился от удовольствия, уткнулся носом любимой лапочке в вырез платья.
— Где Младшенький? У себя в комнате?
— Занимается английским, я ему нашла учебник. Просил не мешать. Часов до восьми.
— Тогда в постель! Шептать слова любви!
— Точно!
И они на цыпочках отправились в спальню, сбросили на пол покрывало, расшвыряли юбки, брюки и устроили себе сход с рельсов на американских горках, сиротку-удава, арктическую медузу, подледное плавание пингвина, психа, который жонглирует капустой, и чокнутого жирафа с гармошкой. Наконец, усталые, пресыщенные, кинулись друг другу в объятия, порадовались, что у них еще так кипит в жилах кровь, пустились лобызаться, тереться, раздулись от счастья и, сдувшись, опали, как воздушный шар.
Марсель, урча, декламировал строки трехтысячесемисотлетней давности, высеченные в Вавилоне, в Месопотамии, на стене храма богини Иштар: «Пусть дует ветер, пусть гнутся стройные деревья в лесу! Пусть моя мощь струится, подобно речной воде, пусть достоинство мое держится крепко и туго, как струна арфы…»
— Как богат твой слог, славный мой, богат и крепок, как твой щедрый жезл, — вздохнула Жозиана.
— Еще бы! Я не падаю без сил на круп прекрасной дамы! Я вам не халявщик какой-нибудь!
— Что правда, то правда, ты не рохля и осаду так просто не снимаешь!
— Ох, голубка, твои формы меня настраивают на поэтический лад. Ты меня вдохновляешь. С тобой я и тремоло сыграю, и арпеджио. Если я когда-нибудь увяну и усохну, мне только и останется, что взять веревку покрепче да повеситься.
— Не накличь беду, любимый…
— Ну просто я ведь уже немолод… При одной мысли, что у тебя больше не будет в жизни перчинки, у меня кровь так и стынет. И придется тебе подкреплять силы на стороне…
Он вспомнил о красавце Шавале, который когда-то ублажал его лапочку. Тогда он от этого чуть не задыхался, весь пожелтел, как лимон. Он мстительно усмехнулся и прижал ее к себе покрепче: теперь-то ее никто у него не отберет!
— Да, кстати! Спроси-ка меня, кто ко мне приходил сегодня на работу?
— И кто же приходил к тебе сегодня на работу? — откликнулась Жозиана. Под тяжестью царственного возлюбленного, владыки Бенгалии, она так и трепетала от удовольствия.
— Представь себе — Шаваль. Брюно Шаваль.
— Кто?! Этот напомаженный авантюрист? Который сбежал к твоим конкурентам и чуть нас не разорил?
— Он самый, только, конечно, чуток пообтрепался. Жалкий — не то слово! Из последней конторы его выдворили, почему — не сказал. Но я тебе так скажу: от него за версту несет пакостью. Нечисто с ним, и все тут. Глазки в разные стороны бегают. Он ищет работу, пришел проситься ко мне обратно, даже, говорит, на какую-нибудь невысокую должность, хоть Рене помогать!
— Что-то тут и впрямь нечисто, волчище. Поди, затевает что. Уж Шаваль-то себе цену знает, за копейку продаваться не пойдет.
— И то, голубка, ты этого обормота хорошо знаешь. И вдоль, можно сказать, и поперек, в смысле — горизонтально.
— Кто в юности не ошибался! Ты тогда был женат на Зубочистке, и храбрости у тебя было, как у мальчишки на побегушках. Так что ты ему ответил?
— Сказал, что ничем не могу помочь, пусть идет побираться у других. А через час, смотрю, сидит он у Пищалки, хвост распустил и ну заливать, ну заливать!.. Не знаю уж, о чем они там чирикали, но трещали без умолку.
— Вот увидишь, он так скоро заделается мальчиком по вызову. Хотя и то сказать, что ему еще и делать, как не рисоваться перед бабами и шастать по койкам. Грудь колесом, глазищи черные, сладкие, что твоя лакрица…
— Я бы так ни в жизнь не смог, — вздохнул Марсель и пощекотал свою лапочку.
Какое счастье! Он счастлив. Радужный взлет к счастью смыл все тревоги. Он с блаженной улыбкой возлежал подле жены и готов был болтать, болтать без умолку. Им было хорошо вместе, рядом с Жозианой он никогда не мог подолгу дуться или расстраиваться. Он с наслаждением вдыхал аромат ее густых, мягких волос, тыкался носом в складочки на шее, слизывал капельки пота, зарывался лицом в мягкое, упитанное тело. Жизнь преподнесла ему поистине царский подарок: лучшая из женщин, феникс! Его половинка! И все заботы стираются бесследно, как мел со школьной доски.
Когда сжимал лапочку в объятиях, он забывал обо всем на свете.
Забот между тем было немало. Трудностей перед ним громоздилось столько, что голова кругом. За что хвататься?..
Он привык полагаться на свой пацанский здравый смысл, хитринку, умение вовремя подстроиться, на великолепную деловую хватку — когда нужно там облапошить, тут запутать и вывернуться из любой заварухи. Марсель Гробз не безгрешен. В университетах не обучался, но обладал подлинным даром видеть все и по частям, и в совокупности, чутьем чуял, как опередить соперника, и всегда умел застать врага врасплох. В делах ничем не брезговал: не чурался ни сунуть, кому надо, в последний момент конвертик, ни взять и выйти из соглашения, ни попросту соврать на голубом глазу. Он превосходно просчитывал и планировал все наперед. Никогда не путался в догадках и предположениях — разве что с тем, чтобы задурить неприятеля. Прикинуться слабым, чтобы вернее затем разнести в пух и прах. Он умел и подпустить подленький намек, чтобы заронить подозрение, и дать неверные сведения, и с деланым простодушием от всего откреститься, — а затем предстать в своем подлинном облике, этаким римским полководцем и триумфатором.
Он уяснил, что за деньги можно купить что угодно, и без колебаний выписывал чеки в уплату за спокойную жизнь. На все есть своя цена; если она разумна, почему бы не раскошелиться? Так в свое время он и замирился с Анриеттой. «Денег ей подавай? На здоровье! Да я ее закормлю до отвала, лишь бы оставила нас в покое!» А уж заработать заново все, что придется потратить на эту хмурую, черствую бабу, которая столько лет сидела у него на шее, — на этот счет он был совершенно спокоен. Подумаешь! Ну, сглупил он в свое время, захомутала она его, теперь, что поделаешь, надо платить. Но если деньги правят всем — он будет править деньгами. Сам он под власть этого ненасытного хозяина не подпадет.
В последнее время, впрочем, дела шли не так гладко, как раньше. Повсюду. В Китае сплошные проволочки из-за стандартов качества. Нужно все время самому быть на месте, следить за процессом производства, внедрять систему контроля, добиваться, чтобы проводили тестирование. Нужно бывать там каждый месяц дней по десять, не меньше. А он что? Ушел с головой в семейное счастье, в Китай ездил все меньше, положился на тамошних партнеров, — а зря, ох как зря!.. Ему определенно нужен толковый помощник. Молодой, неженатый, чтобы его можно было отправлять в разъезды. Но сколько он ни пытался нанять помощника, всякий раз очередной претендент, не успев присесть, осведомлялся: сколько недель отпуска, по какой ставке оплачиваются сверхурочные, сколько дается на деловые расходы, что входит в медстраховку? Возмущался, что слишком много командировок или что поездка оплачивается не в первом классе. «А я-то, — стонал Марсель, — по всему миру строил заводы, а ездил чуть не в багажном отделении!..» Раньше, когда он жил с Зубочисткой, он таки поколесил: Китай, Россия, Восточная Европа, жизнь на чемоданах! А сегодня ему слетать в Софию и обратно — как путешествие вокруг света. Между тем основной объем производства у его компании — за границей. В разных странах у него двенадцать тысяч сотрудников, во Франции всего четыреста. Вот и кумекай.
Особенно много проблем с Китаем.
Раньше рабочая сила там стоила гроши, но теперь ее стоимость все растет — на десять процентов в год. Множество фирм побросали дела в Китае и спешно перевели производство еще дальше, в другие страны. Самое ходовое направление сейчас — Вьетнам. Но во Вьетнам тоже надо ехать! Осваивать культуру страны, язык, всему учиться, все начинать с нуля!
Еще одна головная боль с Китаем — подделки. Рядом с одним из его заводов выстроили местный и давай штамповать копии с его моделей. И продавать их за полцены в Европу, конкурентам. Он было поднял шум — так ему тут же впаяли разбирательство: дескать, это он выпускает подделки! Не говоря уж про французскую таможню. Те не знают, что придумать, каждый день какие-нибудь новые требования к продуктам китайского производства. Ему даже пришлось заказывать картонные поддоны, а потом и деревянные: риск эпидемии.
И экономический кризис не обошел Китай стороной. Куча заводов закрывается — нет заказов. Или потому что американцы не погасили долги. Заводы банкротятся и сами ничего не выплачивают, что задолжали. Директора растворяются в воздухе. На помощь местных властей, чтобы их разыскать, рассчитывать не приходится.
Господи, дурдом-то какой…
Он сунулся было в Россию. Открыл завод, отправил туда макеты, вложил средства. Все как в воду кануло! Даже пальмы в кадках из холла и те сперли! Ничего вернуть не удалось. Потом он как-то встретил человека, который руководил «русским проектом», так тот от него сиганул на ту сторону улицы. А в одиночку поди повоюй… Не Россия, а какой-то Дикий Запад. Закон кольта.
Сократить объем производства тоже нельзя: на плаву сейчас удерживаются только крупные компании. Мелкие закрываются одна за другой.
Марсель чувствовал, что глаз у него притупился. Усталость, годы, охота побездельничать… В следующем году ему шестьдесят девять. Не мальчик уже! Хотя и чувствует себя отменно.
В шестьдесят лет еще не старик, твердил Марсель про себя. Куда там! Он припомнил, как выглядел в его годы собственный отец: высохший, как курага, лицо желтое, морщинистое, губы запали, потому что нет зубов, глаза провалились в черные глазницы… А в нем струится жизнь, кипит энергия! Правда, по лестнице подниматься — уже одышка. На той неделе не дошел до третьего этажа, дурно стало. Уцепился за перила, держась за сердце, еле вскарабкался на последнюю ступеньку.
Жозиане он об этом рассказывать не стал.
У него тогда поплыло перед глазами, сердце словно кто-то стиснул, в правом боку стрельнула резкая боль. Он так и замер, не донеся ногу до ступеньки. Потом отдышался и медленно пошел дальше, отсчитывая шаги, чтобы не кружилась голова. Не пойдет он к врачу, дудки! С этими коновалами, известно, приходишь здоровым человеком, а выходишь — ногами вперед. Отец у него, опять же, какой ни желтый, а прожил до девяноста двух лет, и ноги его у врача не было. Единственное исключение Марсель делал для стоматолога. Стоматолог у него мировой мужик, с ним и пошутить можно, и в винах он разбирается, и любитель красивых женщин. Но прочие… От прочих он бежал как черт от ладана и прекрасно себя чувствовал.
В постели с лапочкой у него, между прочим, сердце никогда не подводило. Никакой одышки. Какие тут еще кардиограммы?
И все же, все же…
Надо подыскать себе помощника. Молодого, сообразительного, ловкого, деловитого, чтобы не боялся перетрудиться, чтобы был готов разъезжать по две недели в месяц. Но такого еще поискать.
Когда явился Шаваль, Марсель нет-нет да и заколебался.
Жозиане он об этом не сказал, но вообще-то Шавалю он ответил так: «Заходите в другой раз, попозже, я не знаю, нужен ли мне кто-нибудь на ваше место, а главное, не уверен, можно ли вам еще доверять». Шаваль, конечно, воздел руки к небу, посыпал голову пеплом, принялся клясть себя за грех молодости, напомнил, как трудился верой и правдой, — и то, сотрудник он был неплохой, что говорить, очень неплохой, пока вожжа под хвост не попала и он не сбежал к конкурентам. Есть от чего колебаться… Можно ли довериться тому, кто раз тебя предал? Может, простить? Списать предательство на ошибку юности, на амбициозность зубастого юнца, которому всегда мало власти и денег…
Ведь он неплохо справлялся, Шаваль-то. Ох как неплохо. Был у него директором по продажам. Всегда безошибочно чуял верную сделку, никогда не ошибался в расчетах. Тогда и Жозиана пробивала его наверх. Сейчас-то другое дело! Прознай она, что он берет Шаваля обратно, — такой скандал закатит!
Так что, ясное дело, ему совсем не улыбалось, чтобы лапочка снова вышла на работу. Совсем не улыбалось.
Из этих невеселых мыслей Марселя вывел стук в дверь.
— Гм-гм! Можно войти, или я не вовремя? — раздался голосок Младшенького. — May I come in or am I intruding?
— Что он там лопочет? — переспросила Жозиана, поспешно набрасывая одежду.
— Спрашивает, можно ли войти.
— Сейчас, милый, сейчас! — торопливо крикнула Жозиана, путаясь в юбке, блузке, колготках, не попадая крючками в петли. — А ты что копаешься? — накинулась она на мужа.
— Вы в постели? Одеты или раздеты? — продолжал Младшенький.
— Черт… Да скажи ты ему что-нибудь, придумай! Сам же меня втравил…
— Можно подумать, ты была против, — ухмыльнулся в ответ Марсель. Он уже пришел в себя.
— Сейчас, сынок, сейчас! — твердила Жозиана, тщетно разыскивая на постели белье.
— Не спешите, я подожду. Take it easy, life without love is not worth living! And I know perfectly well how much you love each other…[42]
— Господи, Марсель! Он уже и учебник заглотил! С ума сойти! Ты понимаешь, что он там вещает?
— Да, он чрезвычайно мил. Желает нам любви и счастья.
— Да скорее же одевайся! Хочешь его напугать? Разлегся тут в чем мать родила, как улитка без скорлупы!
Марсель лениво поднялся и принялся искать глазами одежду.
— Хорошо было, лапочка, ох хорошо…
— Хорошо-то хорошо, но теперь все! Пора опять принять приличный вид.
— Я бы остался в постели…
— Stay, father, stay… I know everything about human copulation, so don’t bother for me…[43]
— Младшенький, переходи на родной язык, не расстраивай маму!
— Sorry, mother! У меня голова кишит английскими словами. Кстати, гордись, я дочитал учебник. Осталось только слегка попрактиковаться, подшлифовать выговор. Гортензия обомлеет… Ну как, поназаплетались вы там вдоволь, могу я войти?
— Заходи, — выдохнула Жозиана, и Младшенький появился на пороге.
Он уселся на краешек постели и безапелляционно заявил:
— Да уж, налицо бурное совокупление!
Жозиана бросила на сына негодующий взгляд, и он поспешно добавил:
— Прошу прощения, сугубо натуралистическое замечание. Ну а как вообще дела?
— Прекрасно! — хором ответили родители, застигнутые на месте преступления.
— По какому же поводу скрещенья рук и ног? Потребность избыть определенную заботу или естественный позыв здорового организма?
— И то и другое, сынок, и то и другое, — кивнул Марсель, завершая второпях свой туалет.
— У тебя что-то неладно на работе, отец?
Младшенький так пристально смотрел отцу в глаза, что тот, не задумываясь, признался:
— Сложный, знаешь, сейчас момент… Кризис, не поспеваю я за всем…
— Но мебель же — не автомобили. Мебель дешевле, да и в кризис людей, наоборот, тянет обустраивать гнездышко. Вон сколько по телевизору всяких ток-шоу про дизайн интерьеров, daddy, смотри, какая мода!
— Знаю, сынок…
— У тебя очень выгодная торговая ниша: все для дома на любой бюджет. У тебя отличные дизайнеры, отличные производители, прекрасно поставлена сеть сбыта…
— Так-то так, но чтобы держаться на плаву, надо все время расширяться! Строить новые заводы, скупать мелкие фирмешки, у которых дела идут туго… За всем не уследишь! Мне бы двойника! Только где его найдешь?..
Марсель смотрел на сына, не отводя глаз, и читал в его взгляде: на твои беды найдется управа, надежда есть. Он черпал в нем спокойствие, уверенность, силы, изобретательность, готовность снова и снова бросаться в бой. Между ними словно заключался негласный союз. Взгляд ребенка придавал взрослому сил и мужества.
— Смотри на вещи шире и заглядывай дальше, daddy. Кто не движется вперед, тот обречен.
— Это-то я понимаю, сынок. Но что же мне, раздвоиться? Или не вылезать из самолетов? Не вдохновляет меня такая жизнь!
— Тебе надо партнера. Оттого-то ты кручинишься и томишься.
— Знаю. Я об этом подумываю.
— Найдешь, не унывай!
— Спасибо, сынок… Знаешь, мне ведь самые крупные дела всегда приносили помощники. Взять хоть деревянные павильоны, что мы завозили из Риги. Ведь как же с ними дело скакнуло вперед!.. А задумка была не моя. Я просто подхватил, провернул. Мне эти хибары принесли готовенькими. И таких идей надо много! А сейчас их раз-два и обчелся. Работы столько, что выдумывать некогда. Обмысливать, разнюхивать, рассчитывать вперед…
— Не опускай руки. Не бросай бизнес в Китае, ну и пусть, что там сейчас несладко. Они же первые и поднимутся. Там вся система куда гибче, чем у нас. Здесь что — старая замшелая страна, сплошные запреты, правила… А там вся жизнь — на бешеной скорости, все время изобретают что-то новое, переделывают, перекраивают… Когда мир выйдет из кризиса, именно они потянут за собой всю экономику! И тогда, поверь, ты не пожалеешь, что не свернул дела в Китае.
— Спасибо, Младшенький! Ты меня просто возвращаешь к жизни!
— Жаль, что я еще ребенок… ну, по меркам нашего социума, конечно. А то я бы подсобил тебе какое-то время. Мы бы с тобой отлично сработались!
— Читаешь мысли, сын, читаешь мысли…
Жозиана слушала, о чем говорят муж с сыном, широко открыв рот и вытаращив глаза.
Онемев от изумления.
Какие еще нужны доказательства, что оба ее любимых мужчины оставили ее далеко позади! Они ни разу к ней не обернулись, не подумали включить ее в разговор. Они обсуждали свои мужские дела, глядя друг другу в глаза, и она снова, в который раз, со всей беспощадностью почувствовала себя не у дел.
Когда Жозиана поступила в фирму Марселя на работу, но еще не сделалась его фавориткой, она изо всех сил старалась продвинуться по службе. Должность секретарши ей не то что претила — она ее быстро переросла. Она работала допоздна, в разгар отпусков оставалась в конторе, за всем следила, отвечала поставщикам, предлагала идеи, чтобы компания росла и развивалась. А Шаваль или кто-то еще из высших менеджеров ждал, пока она все сделает, подготовит материалы, рассчитает бюджет, — а когда пора было показывать проект Марселю Гробзу, преспокойно присваивал его себе. Она, остолбенев, стояла рядом и бормотала: «Да это же я, это же я…» Но Марсель едва приподнимал бровь и, скорее всего, ее не слушал.
Рижские деревянные домики — это была ее находка. Их закупали готовыми, сто квадратных метров по цене двадцать пять тысяч евро, а продавали за пятьдесят тысяч с доставкой и установкой. Герметичные стеклопакеты, доски девятисантиметровой толщины. Древесина крепкой сосны, которая медленно, упорно растет на высоте полтора километра над уровнем моря: плотность семьсот пятьдесят килограммов на кубометр, при том что у обычной сосны — всего четыреста. Она могла по памяти перечислить все преимущества этих домиков, хоть ночью разбуди. Она рассказала про них Шавалю, тот ее поздравил и пообещал, что представлять проект главному будет она сама. Дудки! Весь почет достался ему. Как всегда. Ее провели как малолетку. Прибыли компании с рижскими домиками взлетели до небес, а Шаваль получил солидный процент.
Давно это было… Тогда она еще не умела за себя постоять, не умела защищаться. Она привыкла, что ей достаются сплошные оплеухи, что ей еще и приходится чуть ли не ноги целовать обидчику. Скверная привычка. К чему Жозиане учеба? Пускай лучше задом повихляет! Моя дочурка — шлюшка первый сорт, говаривал отец, по-хозяйски ее оглаживая. Бабам премудрость не далась, ноги раздвинуть — тот же доход.
Все семейство прыскало со смеху и напихивало ей в лифчик ваты, чтобы ни один самец не прошел мимо. Дядья зажимали ее по углам и «учили уму-разуму», а тетки и мать только хмыкали: тяжело в учении, легко в бою, тоже, нашлась ломака!..
Противиться этому не было сил.
Все это в прошлом. Дала себе слово в тот день, когда вернулась из роддома с малышом на руках. Больше ее никто не столкнет на обочину.
И вот — все по новой. Опять поезда несутся мимо, а ей только щебень летит в физиономию.
Надо что-то делать!
Да, выбыла она из игры, что правда, то правда.
Но думать об этом ей нестерпимо.
Она опустила голову, уставилась в одну точку, заговорила про себя, обращаясь к оконному проему. «Надо что-то придумать, надо сообразить, как из этого выкрутиться… А то я завяну, превращусь в старуху, мне только и останется, что каждый день готовить ужин, слушать и молчать в тряпочку, — в мои-то годы! Сорок три! Что мне, нечем больше заняться? Есть чем…
Потом будет поздно, стану слишком стара, даже чтобы ноги раздвигать».
К глазам подступили слезы. Ей захотелось снова улечься в постель и больше не вставать. Но она вытерла глаза, отгоняя нахлынувшие мрачные мысли.
«Ты всегда выплывала, хорошая моя, ты всегда выкарабкивалась! Не гнись, петушись, ворочай мозгами. Нечего ныть! Они оба тебя любят. Ты им как свет в окошке. Просто они сами ничего не могут с собой поделать — тестостерон.
Борись, борись… Нащупай новый путь. Нельзя на север — а ты с юга».
Тут ее осенило. Она лучезарно улыбнулась в занавеску. Надо позвонить Жозефине! Жозефина всегда присоветует что-нибудь дельное.
Она расскажет, как у нее все идет наперекосяк, и Жозефина выслушает.
И вместе они что-нибудь надумают.
Она выпрямилась, вспомнила, что у нее, наверное, от слез нос покраснел. Ей не хотелось, чтобы ее жалели. Она встала, шмыгнула в ванную припудриться и крикнула на ходу, хлопнув в ладоши: «Ужинать, мелюзга!»
Серюрье требовал новую книгу.
Названивал. Жозефина видела на дисплее его номер и не отвечала. Слушала автоответчик: «Отлично, замечательно… Вы, конечно, вся в работе. Пишите, Жозефина, пишите… А я почитаю…»
И у нее сжималось сердце.
Писать. Писать.
Страх мучил ее, как боль, повсюду. Стоял комом в желудке, стоило подойти к компьютеру, туманил голову, когда она пыталась выстроить сюжет, руки становились ватными и безжизненно лежали на клавиатуре.
Когда она писала «Такую смиренную королеву», все складывалось само собой. «Я не занималась писательством, мне просто надо было помочь Ирис. Она командовала, я подчинялась. Я всегда ее слушалась… Это было так естественно.
И к тому же что может быть проще? Ту эпоху я столько изучала, знала наизусть. Флорина, Вильгельм, Изабо, Этьен Черный, Тибальд-трубадур, Бодуэн, Гибер Благочестивый, Танкред де Готвиль — все это мои старые знакомцы. Им следовало лишь нарастить немножко мяса на костях, чтобы оживить университетскую премудрость. Я все про них знала: какое убранство у них в замках, какие там стоят сундуки, какие они носят платья и украшения, как разговаривают, охотятся, дерутся, обращаются к суверену или даме сердца, чем пахнет на кухне и какие блюда там готовят, чего они боятся, что им угрожает, о чем они мечтают, чем прославлены».
Вернуться, что ли, назад, в двенадцатый век?..
Она вошла в редколлегию совместного академического издания о роли женщин в истории Крестовых походов. Может, написать роман об одной из таких женщин-воительниц? Это были выдающиеся женщины — ничего не боялись.
Она вертела эту мысль так и эдак и отбрасывала. Не хочется замыкаться в своей специальности. Наоборот! Коллеги смотрят на нее свысока, называют ее роман дамской книжонкой, — так она им покажет! Как про нее говорили, когда вышла ее книга?.. «Цифры продаж? Банальщина! Еще бы не раскупалась, это же завязано на самые вульгарные инстинкты! Базарная болтовня! Нашла жилу — и давай копать, одно и то же, одно и то же. Бездарность!» Как это было унизительно! Обида до сих пор не утихла. И она бормотала сквозь зубы: «Я им покажу, они еще увидят, что я могу писать и о другом…»
Надо придумать сюжет. Придумать…
И она содрогалась от ужаса.
По вечерам она разговаривала со звездами, просила отца помочь ей. Искала звездочку у хвоста Большой Медведицы и звала: «Папа, папа!.. Деньги тают с каждым днем, мне срочно нужно приниматься за работу. Подкинь мне идею, пусть она сама проскользнет мне в голову, и я начну писать. Я же не боюсь труда. Мне нравилось писать ту первую книгу, мне нравились эти долгие часы забот, тревоги, поисков, радости, которую дарит работа над рукописью… Ну пожалуйста, подбрось мне идею! Какой из меня писатель? Я просто дебютантка, ну один раз повезло. Но сейчас мне самой не справиться…»
Но звезды безмолвствовали.
Она шла спать, с окоченевшими руками и ногами ложилась в постель, засыпала, мечтая, что завтра же утром в голове ее будет ждать посылка с небес.
Снова принималась за книгу, которую редактировала для университетского издательства. Нужно было все вычитать, привести в порядок, написать предисловие. «Начну с этого, — уговаривала она себя, — и, может, страх пройдет, а тогда с общей книги можно перейти к собственной».
Каждый божий день она усаживалась за письменный стол.
И каждый день находила массу отговорок, чтобы не писать. Надо сделать уборку, оплатить счета, заполнить бумаги по страховке, вызвать слесаря, электрика, погулять с собакой, вычесать ее, побегать вокруг пруда, вычитать главу, которую написал кто-то из коллег, закупить еду, постричь ногти на ногах, опробовать новый рецепт, проверить у Зоэ домашнее задание… Спать она ложилась недовольной, казалась себе в зеркале толстой и страшной и торжественно обещала: «Завтра, завтра же возьмусь за дело!.. Завтра напишу предисловие и примусь за книгу. Хватит канителиться. Завтра…»
А завтра светило солнце. Дю Геклен тянул ее к дверям. И они шли на прогулку. Она бежала вокруг пруда и все ждала, что идея так и прыснет из-под ног. Убыстряла темп, чтобы и мысли бежали быстрее. Останавливалась, запыхавшись: кололо в боку, сгибалась в три погибели. Возвращалась несолоно хлебавши. «Вот и день покатился под откос, скоро вернется Зоэ, расскажет, что было в школе, что пишет Гаэтан, спросит: «Как ты считаешь, получится что-нибудь у мсье Сандоза с Ифигенией? Пускай она согласится… Ой, мам, знаешь, я тут опять встретила парочку голубых, они опять ругались. Все время собачатся!..» Но ведь надо же ее выслушать, это важно. Значит, какая работа, не успею. Значит, завтра. Точно, завтра!»
Завтра…
Она снова бралась за книгу о женщинах, которые участвовали в Крестовых походах. Истории изумительных женщин — в юридических документах, рассказах летописцев, например у Жана де Жуанвиля, или миниатюрах… От нее требовалось написать десять печатных листов об этих женщинах — объяснить, кто они такие, найти им общий знаменатель.
В двенадцатом и тринадцатом столетиях Крестовые походы были организованы как турпоездки: все заранее распланировано, все маршруты, все стоянки. Крестоносцы стремились прикоснуться к корням, ступить на землю предков, принять крест, как Христос, увидеть своими глазами пустую гробницу. Если верить Откровению Иоанна Богослова, тем, кто совершит паломничество, Господь дарует утешение в скорбях. И они превозмогали страх и отправлялись навстречу неведомому.
В первой работе говорилось о том, как манил Восток женщин-затворниц, которые никогда нигде не бывали дальше своей деревни или даже дальше порога. Они пускались в долгое странствие на поиски новых земель, чужих обычаев.
Где, как не в странствии, было им сбросить с плеч гнет бытовой рутины? И не важно, сколько им было лет. Бригитта Шведская выступила в поход в шестьдесят восемь. Женщины разного воспитания, разного круга, не страшась кривотолков, бросали все и отправлялись в путь.
Жозефина черкнула на полях: «Нельзя не отметить, что в эту эпоху женщины не находятся всецело во власти супруга. Они сильны и решительны. Они вовсе не сидят по домам в поясе верности. Очередной предрассудок!»
Анна Комнина сражалась бок о бок с мужем, носила кольчугу и шлем, стреляла из лука, управлялась с катапультой, держалась на войне как мужчина и, ко всему прочему, нашла время рассказать о своих похождениях: «Немало дам вступили в ряды крестоносцев, немало девиц последовали за отцами. Столько мужчин и женщин пустились тогда разом в путь, сколько никому не приходилось видеть прежде. Множество безоружных людей — бессчетные, как песок, как звезды на небе, — в плащах с вышитыми крестами и пальмовыми ветвями, мужчины, женщины и дети шли и шли прочь из страны. Словно ручейки и речушки стекались отовсюду в единую реку».
Жозефина снова пометила: «Свидетельство Анны Комниной интересно тем, что речь идет о Первом крестовом походе (1095–1099). Это первое упоминание об участии женщин».
Первое и единственное.
Она отложила ручку и задумалась.
История пишется мужчинами. Они и рады присвоить себе все лавры! Какая честь воевать бок о бок со слабыми женщинами? В рассказах о своих боевых подвигах они предпочли об этом скромно умолчать…
Во второй статье говорилось, в каких условиях разворачивалось путешествие.
От крестоносца требовалось иметь «храброе сердце, верную глотку и тугую мошну».
«Храброе сердце» — чтобы не свернуть с полдороги. Среди женщин были такие, кто давал обет дойти до Иерусалима, но, забоявшись, поворачивал назад. Например, королева Иоанна Неаполитанская наняла человека, чтобы он совершил паломничество за нее. Ей это ставили в упрек.
«Верная глотка» — чтобы не выдавать тайн, не бахвалиться перед неверными, не болтать лишнего.
«Тугая мошна» — потому что предприятие обходилось недешево. Часто говорили даже о трех мошнах: одна — с терпением, вторая — с верой, третья — с золотом.
Третья статья была посвящена политической роли женщин в Крестовых походах.
Им нередко приходилось управлять вместо мужей королевствами, которые крестоносцы создавали на завоеванных землях. Они участвовали в сражениях, ловко вели переговоры. Памятная эпоха женской эмансипации…
В статье пересказывалась история французской королевы Маргариты, супруги Людовика Святого, как ее приводит в своей хронике Жуанвиль. Это была женщины выдающейся красоты. Она отправилась в поход вместе с супругом; несколько их детей родились на Востоке. И именно она вывезла в Париж терновый венец Христа, который константинопольский император заложил ростовщикам. Его поместили в часовне Сент-Шапель, построенной в 1248 году.
Она готовила поход в Святую землю и руководила им наравне с мужем. Королевская семья отчалила из порта Эг-Морт на трех парусных судах: «Королева», «Принцесса» и «Монжуа». Трюмы были набиты до отказа провиантом, зерном, вином. Две с половиной тысячи рыцарей, конюших, оруженосцев, восемь тысяч коней. Король и королева оставили пышные платья дома и оделись как простые паломники.
В свирепую бурю корабль намертво сел на мель. Фрейлины обратились к королеве: «Ваше Величество, прикажете ли будить детей?» — «Не будите и не поднимайте их, — был ответ, — они отправятся к Господу во сне».
Жозефина несколько раз перечитала рассказ, восхищаясь благородством души Маргариты. Ни пугливой суеты, ни тени сомнения. Она верила Господу и вручала ему свою судьбу.
Собственные мелкие страхи вдруг показались ей ничтожными, собственные молитвы — лишенными всякой духовности.
В Дамиетте, в Египте, королеве привелось играть ключевую политическую роль. Несмотря на деликатное положение — она снова ожидала ребенка, — ей пришлось удерживать город от врага, пока не подошло подкрепление, и удерживать одной: короля одолела жестокая болезнь. Она разрешилась от бремени в разгар осады. Младенца назвали Тристаном[44] — «ибо он появился на свет в годину тяжких скорбей». Еще прикованная к постели, она обратилась к рыцарям: «Сеньоры, во имя Господа, не дайте неверным захватить город! Ибо вам известно, что для Его Величества это погибель. Сжальтесь над этим слабым отпрыском [новорожденным Тристаном]… Продержитесь до тех пор, пока я не встану с одра».
И вскоре она вернулась в ряды защитников Дамиетты и держалась как настоящий военачальник.
Эти женщины не только не боялись сражений, бурь, боли, холода и голода, но и сурово упрекали мужей и сыновей, если тем случалось дать слабину. Одна женщина, негодуя на трусость сына, крикнула ему в сердцах: «Ты хочешь бежать, сын мой? Так беги назад, в утробу, что выносила тебя!..»
Жозефина читала и думала…
Неужели они так-таки никогда ничего не боялись?
Конечно, им случалось трепетать, но они бросались вперед.
Словно стоит рвануться вперед — и страх сам собой исчезает.
Она записала на бумажке: «Перешагнуть через страх. Идти вперед… Писать что угодно, лишь бы писать».
Внимательно посмотрела на свою запись. Перечитала вслух.
Да, но в Средние века все было проще, снова заводила она про себя, мир был проще… Люди верили в Бога. Их вело одно-единственное призвание. Мечта была прекрасна. Дело — благородно.
В те времена в страхе видели происки лукавого. Нужно было верить в Бога, источник света и радости, чтобы не поддаться бесам страха. Таков был завет отцов-пустынников — отшельников, которые ушли от людей, чтобы постичь смысл Нового Завета. Их учение было просто и ясно. Они учили всему, что нынче утрачено: вере, радости, готовности рисковать, спокойствию духа. Тот, кто верит, действует без колебаний, а тот, кого одолевает демон, печалится, у того меланхолия — «чернота в душе».
Сегодня страх сковывает нас по рукам и ногам. Сегодня мы уже ни во что не верим.
Какая тут духовность, какое сверхличное начало?.. Вера в Бога, в любовь к ближнему — что сегодня вызывают у блестящих умов эти слова, как не презрительную ухмылку?..
Она подолгу сидела задумавшись. Вставала, шла на кухню за плиткой молочного шоколада с миндалем, съедала полоску, другую, третью, читала газету, почесывала брюхо Дю Геклену, который разлегся у ее ног. «Ты все это умеешь, а, псина моя?.. Умеешь?» Он щурился, отводил взгляд, замерев, словно отгородившись от нее удовольствием. «Тебе на это вообще наплевать, да?.. В миске у тебя всегда есть корм, а когда ты тянешь меня к двери, я тут же веду тебя гулять…»
Съедала еще полоску шоколада, еще одну, еще, тяжело вздыхала, выдвигала ящик и доедала всю плитку целиком.
И снова перечитывала запись: «Перешагнуть через страх. Идти вперед… Писать что угодно, лишь бы писать».
Потом Жозефина свистела Дю Геклену и шла гулять. Она шагала и шагала по Парижу, слушала, смотрела, искала, за какую бы мелочь зацепиться, чтобы оттолкнуться, взять разбег, ухватить начало сюжета, — и возвращалась, понуро сгорбившись, к дому, мимо магазина сотовой связи, булочной, банка, магазина очков, одежды, рассматривала витрины, тянула, тянула. На углу своей улицы примечала женщину, которая каждый вечер ждала у дверей банка. Полная, красивые бусы, шелковое платье, шуба внакидку, сумочка «Шанель», крашеные волосы цвета воронова крыла, большие темные очки. Нарядная, как на свидание. Кого она ждет? Мужа? Любовника? Жозефина пускала Дю Геклена обнюхивать тротуар, а сама продолжала разглядывать полную женщину. Той, казалось, ждать в удовольствие. Она лучится безмятежностью. Улыбается прохожим, с кем-то перекидывается словом. Какая погода сегодня, что обещали завтра, какой хмурый нынче февраль… Наверное, живет в этом районе. Жозефина беззастенчиво рассматривала женщину и повторяла про себя: «Я ее уже где-то видела, у нее знакомое лицо. Она каждый вечер стоит здесь на углу и кого-то ждет…»
Из банка выходила женщина. Говорила: «Мама! — И еще говорила: — Прости, я задержалась, там один никак не уходил, сидел, всю свою жизнь рассказывал, как его выставишь?..» Удивительно, но она выглядела старше матери. Короткие волосы с проседью, старческий, болезненно пунцовый румянец, лицо без косметики, одета в тяжелое, неуклюжее пальто. Руки на ходу оттопыриваются, как плавники у морского котика. Сущая девчонка-подросток, неловкая, неграциозная, из тех, кого сверстники дразнят «бочонком».
Мать брала дочь под руку, и они отправлялись в ближайший ресторанчик. Большое кафе с красными цветами. Жозефина видела их через окно. Официант привычным жестом указывал им на столик — «их» столик.
Они усаживались и молча читали меню. Мать что-то говорила, дочь кивала, потом мать заказывала, разворачивала салфетку и повязывала ее дочери, та безвольно подставляла шею, потом мать брала кусок хлеба, намазывала маслом и протягивала дочери, а та открывала рот, как птенец.
Жозефина следила за этой сценой, словно окаменев. И радуясь про себя.
Вот оно, начало сюжета!..
Это будет история девушки, которая раньше была миловидной, настоящей красоткой, ее мать боится остаться в старости одинокой и поэтому закармливает дочь, чтобы та никуда от нее не делась.
Да, точно…
Каждый вечер мать поджидает дочь после работы. Ведет ее в ресторан и откармливает как на убой. Дочь ест, ест и толстеет. Она никогда не найдет жениха, не выйдет замуж, у нее не будет детей, она всю жизнь будет при матери.
Она будет стареть, а мать всегда будет кормить ее как ребенка, причесывать, одевать, обувать. А ей останется лишь жиреть с каждым днем.
Мать же, изящная, нарядная, обходительная, будет жить в свое удовольствие.
— Я придумала сюжет! — захлебываясь, объявила Жозефина вечером Зоэ.
«Завтра же начну писать.
Нет, даже не завтра. Сейчас. Вот поужинаем, Зоэ пойдет к себе в комнату заниматься. Главное — не потерять этот порыв, не соскочить. Сейчас насажу этих двух клуш на вертел. Писать, писать, не важно что, но писать!..»
Ужин вышел молчаливый. Обе думали о своем.
Жозефина размышляла: чем закончить эту историю? Дочь умрет от несварения желудка? Или влюбится в завсегдатая ресторана? Он тоже приходит каждый день, потому что он холостяк и у него никого нет. Мать рассвирепеет…
Звонок в дверь: Ифигения. «Мадам Кортес, мадам Кортес, ну как там с подписями? Мне прислали письмо по всей форме, мол, извольте освободить помещение… Вы уж меня не бросайте!» Жозефина смотрела на нее, будто не узнавая. «Мадам Кортес, — воскликнула Ифигения, — да что вы, не слушаете меня совсем, в облаках витаете, что ли?» — «Не мешайте мне, я занята с клушами, — чуть не сорвалось у нее с губ. — Замолчите, а то они ускользнут».
— Так что ж, мадам Кортес, с бумагой для подписей? Напишете?
— Что, сейчас?
— А когда же? Сами знаете, мадам Кортес, сейчас не возьметесь, так никогда и не возьметесь…
Зоэ доела йогурт, скомкала салфетку, прицелилась, зашвырнула ее прямехонько в корзинку на буфете и торжествующе крикнула: «Есть!» Потом убрала со стола и сказала: «Я к себе, уроки делать». Жозефина взяла карандаш, бумагу и принялась за прошение. С клушами пришлось распрощаться. Рука об руку они завернули за угол и исчезли из виду.
Ифигения, конечно, права. Если не сейчас, то когда?
Как она нащупала ее слабое место! Тот самый крохотный недостаток, о который она вечно спотыкается. И который вечно держит ее в страхе.
Это слово «завтра». Враг. Препона.
Серюрье пригласил ее на обед.
— Вы небось совсем заработались? Даже к телефону не подходите.
— Вашими бы устами…
Она набрала в грудь воздуха и, ковыряя в тарелке камбалу — они оба заказали камбалу, «рыбу дня» в меню, — решилась задать вопрос, который не давал ей покоя:
— По-вашему, я правда писатель?
— А вы что, не уверены?
— Мне кажется, я не вполне…
— Не вполне что?
— Ну, не вполне талантлива, не вполне умна.
— Писать ума не требуется.
— Требуется.
— Нет. Требуется уметь чувствовать, подмечать, не замыкаться в себе, уметь смотреть на мир глазами других, ставить себя на их место. И в вашей первой книге вам это прекрасно удалось. Этот успех…
— Это потому, что Ирис была жива. Если бы не она…
Он раздраженно мотнул головой и швырнул нож и вилку на стол, словно они жгли ему пальцы.
— До чего ж вы меня иногда злите! Хватит уже прибедняться! Честное слово, я вас буду штрафовать. По сто евро.
Жозефина смущенно улыбнулась:
— От этого я бояться не перестану…
— Да пишите же! Пишите что угодно! Хватайтесь за любой сюжет и начинайте писать!
— Легко говорить… Я пыталась. Но только возьмусь писать, как сюжет растворяется в воздухе.
— Заведите дневник. Пишите каждый день. Все равно что. Хоть из-под палки. Вы когда-нибудь вели дневник?
— Нет. Что мне о себе рассказывать? Не такая я яркая личность.
— Сто евро! Я так с вами разбогатею.
Он прикрикнул на официанта — того же, красного, дрожащего, — что камбала пересушена: «Тоже мне, рыба дня! Ей лет сто, вашей рыбе дня!» — и вернулся к разговору:
— Что, даже когда вам было шестнадцать? В этом возрасте все, что происходит, кажется таким важным. Влюбляешься в какую-нибудь тень, в мужчину, женщину в автобусе, в актера, актрису…
— А я никогда не влюблялась в актеров.
— Совсем никогда?
— Они мне казались такими далекими, недосягаемыми, а я по сравнению с ними — такое ничтожество…
— Сто евро! Уже двести. Слушайте, вам уже надо писать, просто чтобы расплатиться… Моя мать была без ума от Кэри Гранта. Она даже чуть не назвала меня в его честь. Представляете себе имечко — Кэри Серюрье? Отец тогда встал стеной, чтобы меня назвали, как его деда, Гастоном. И кстати, так же звали одного знаменитого издателя. Может, я вообще пошел в издательское дело из-за этого имени, не знаю. Любопытно, должно быть, проследить, как имя может повлиять на профессию. Допустим, все Артюры автоматически становились бы поэтами, как Рембо…
Но Жозефина уже не слушала. Кэри Грант! Дневник, который она нашла в мусорном баке! Это же отличный сюжет! Куда она сунула тетрадку в черном переплете? В ящик стола?.. Должно быть, она там и лежит, на самом дне, под початыми плитками шоколада!
Она выпрямилась. Она готова была расцеловать Серюрье. Но слова благодарности застряли у нее в горле: а вдруг Юноша и Кэри Грант тоже растают в воздухе, как две тетки?
Она взглянула на часы и заторопилась:
— Ох ты, Господи! Мне пора на факультет, у меня встреча! Мы готовим издание, сборник научных статей…
— Тиражом полторы тысячи экземпляров? Нашли на что время тратить! Работайте на меня! С вас двести евро, Жозефина, не забудьте.
Она смотрела на него сияющими глазами: нежно, благодарно, восторженно. Не понимая, что с ней, он на минуту усомнился, не вздумала ли она влюбиться, — и махнул ей рукой, чтобы убиралась поскорее.
В восемь утра Гэри разбудила волынка под окнами: свадебный марш. Он схватил подушку и положил на ухо, но пронзительные рулады так и сверлили барабанные перепонки. Он встал и подошел к окну. На волынке разорялся мужчина в клетчатой юбке. Туристы бросали ему деньги и щелкали фотоаппаратами. Гэри проклял про себя артиста вместе с его юбкой и волынкой и улегся обратно в постель, зарывшись поглубже в подушки.
Заснуть ему не удалось. Он решил встать и позавтракать. А потом позвонить миссис Хауэлл.
Она назначила встречу около пяти в галерее «Фрут Маркет». «Не заблудитесь, это прямо за вокзалом. Там устраивают вернисажи, продают книги художников, и еще там замечательно кормят. Мне очень нравится… Вы меня узнаете: я маленькая, довольно хрупкая, на мне будет фиолетовое пальто и красный шарф».
Гэри решил побродить по городу. По родному городу — он ведь как-никак наполовину шотландец. Все казалось ему прекрасным. Но главное — вот-вот из-за угла вывернет отец и стиснет его в объятиях.
Он шел резвым шагом, задрав голову, и вглядывался в стены домов: на них запечатлена история города. Сплошь и рядом мемориальные доски — память о минувших войнах, о победах горожан над захватчиками. Он пересек крепостную стену замка и очутился в Старом городе: лабиринт улочек-лестниц, втиснутых между домами. Прошел по Королевской Миле, миновал новое здание парламента, выбрался на площадь Грассмаркет — сюда, похоже, стекались все. Большущая площадь со множеством пабов, и во всех одно и то же меню: «калленскинк», «хаггис», «нипс», «таттис»… Каждый булыжник вещал об извечной вражде с англичанами. Те одержали верх, но так и остались неприятелем. Назвать шотландца англичанином — все равно что обругать. И Гэри решил держаться туристом-французом.
На обед он заказал в одном из пабов «стовис» и пинту эля. Долго разжевывал рубленое мясо с картошкой, запивал элем, и чем ближе был час встречи, тем сильнее у него внутри все сжималось. Еще час-другой — и он обо всем узнает. Ему не терпелось. Что расскажет ему миссис Хауэлл?
У него есть отец, отец… Он жив. И Гэри нужен ему.
Он больше никогда не будет легкомысленным, никогда не станет трусить.
После обеда он пошел гулять дальше. Очутившись в Дин-Виллидж, он словно попал в Средние века. Под белыми замшелыми мостами змеилась, отливая серебром, река, домики низенькие, из-за старинных каменных стен выбивались кусты. Гэри вернулся пешком в Старый город, ровно в пять явился в галерею «Фрут Маркет», устроился за большим столом сбоку от входа и уставился на дверь.
Вот она! Действительно маленькая, хрупкая, укутанная в широкое фиолетовое пальто и длинный красный шарф. Она сразу его узнала, уселась напротив и замерла, глядя на него в упор. Он вежливо приподнялся ей навстречу, и она принялась внимательно его рассматривать, приговаривая: «Невероятно, невероятно, вылитый отец в юности!.. Господи боже мой!» — и закрыла лицо руками. Было видно, что к встрече она готовилась. Светлые глаза были подкрашены голубыми тенями.
Они заказали чай и яблочный пирог со взбитыми сливками.
Она все молчала и глядела на него, качая головой.
— Гэри Маккаллум… Помереть мне на месте, если вы с отцом не на одно лицо!
— Я так на него похож? — взволнованно спросил он.
— Уж как ему тебя не признать, ты настоящий Маккаллум, что и говорить… Мне как снова двадцать стало, как я тебя увидела. Я ходила на танцы в замок… У меня в ушах так и заиграли скрипки, и флейты, и как дворецкий объявляет танец… Все мужчины были в килтах своего клана и нарядных черных куртках…
— Ну расскажите мне про него, миссис Хауэлл! Не томите!
— Ох, прости, сижу тут, и слова из меня не вытянешь. Понимаешь, столько воспоминаний нахлынуло… Я ведь в молодости работала в замке, не знаю, мама тебе говорила?..
Гэри отрицательно покачал головой. Больше всего ему хотелось, чтобы она рассказала ему всю историю. Его историю.
— У меня в семье все женщины всегда работали в замке. По традиции. Девочку сразу, как родится, записывали в камеристки, кухарки, служанки, кормилицы, белошвейки… В Кричтоне тогда был целый штат прислуги, и я поступила на службу к Маккаллумам, как до меня мать, бабка и прабабка. Это было в год рождения твоего отца, Дункана. В замке устроили пышный праздник. Мы все были на седьмом небе. Ты слыхал о старинном проклятии?
— Что-то такое читал.
— Значит, знаешь. Нас всех это тоже касалось, потому что… Как тебе сказать… В общем, за Маккаллумами водилась привычка брюхатить служанок. И мы все считали, что у нас в жилах течет их кровь. А стало быть, проклятие монаха довлеет и над нами. У меня в роду одна из женщин родила незаконнорожденного ребенка в конюшне. Родами же и умерла, еле успела перекрестить ему лоб и промолвить молитву, чтобы охранить от беса… Мы не возмущались. Это все было в порядке вещей. Те, кто половчее, умудрялись от ребенка отделаться. Остальные рожали… И оставались в замке. Я была посмелее, стелиться под господ не стала. Я влюбилась в англичанина, Хауэлла. Когда отец твоего отца об этом прознал, он меня выгнал. Как же, я спуталась с врагом!.. Я перебралась к Хауэллу в Лондон и прожила там с ним до самой его смерти. Но что-то я отвлеклась. Извини, я так все вываливаю скопом…
— Нет-нет, продолжайте, пожалуйста! — успокоил ее Гэри. Похоже, старушка в фиолетовом пальто рассказывала обо всем этом впервые в жизни.
Ответом ему была благодарная улыбка. Миссис Хауэлл продолжала:
— А после смерти мужа я вернулась сюда, в Эдинбург. Скучала по городу. Купила домик, устроила там маленькую гостиницу, пансион и стала сдавать комнаты студентам. Так я познакомилась с твоей матерью, Ширли. Очень красивая была девушка, смелая, решительная. Не тихоня, какое там!.. Сколько раз мне приходилось вмешиваться, чтобы у нее в комнате стало хоть чуток поспокойнее. Нет, скромницей ее было не назвать, это уж точно…
При мысли о том, как мать нагоняла ужас на тихий пансиончик миссис Хауэлл, Гэри не мог сдержать улыбку.
— Когда она втрескалась в твоего отца, я пыталась ее урезонить. Говорила ей, что у Маккаллумов нечистая кровь и ничего путного из этого не выйдет. Но она меня, само собой, не послушала. Влюбленная девушка!.. К тому же я тогда начала выпивать. Одно дело вернуться домой, а другое — прижиться там заново… В общем, я осталась, по сути, одна. Даже домашние на меня смотрели косо! Понимаешь, в Шотландии сильно недолюбливают англичан. Хочешь обидеть шотландца — назови его англичанином!
— Даже так?
Она кивнула:
— Надо сказать, англичане, конечно, сами хороши. Сколько они унижали шотландцев! А ведь шотландцы народ гордый. Например, одно время по телевизору, когда показывали погоду, карту страны специально делали такой, что Шотландия на ней была размером с горошину. В регби, когда англичане играют против французов, шотландцы всегда болеют против англичан… Это давняя ненависть, она еще не скоро выдохнется. Сейчас у нас свой парламент, свои законы, своя валюта, некоторые вообще мечтают о полной независимости… Так что с английской фамилией у меня была жизнь не сахар. Фактически в изоляции. Вот я и пила. Вечерами. Чтобы забыть, не думать, как я одинока… Твой отец тоже был человек одинокий. Он ухлестывал за девицами, шлялся по кабакам, охотился на оленей, рыбачил. В жизни не работал! Понемногу распродал все угодья вокруг замка. Мы с тобой сходим к замку, посмотришь, будешь гордиться. Правда, теперь там только и осталось, что голые камни. Серые, старые, того и гляди вывалятся… Стены осыпаются, не знаю, как он там живет, что ему до сих пор какой-нибудь балкой по голове не шарахнуло…
— Он так и не женился?
— Нет. Времена сейчас не те, девушки уже не такие смирные и послушные. Они учатся, работают, разъезжают. Кому теперь охота жить в замке?
Ресницы у нее дрожали, и во взгляде читалось робкое одобрение: эти девушки не боятся сбросить иго Маккаллумов и иже с ними. Она отхлебнула чаю, но к пирогу с толстым слоем крема не притронулась. У нее были тонкие пальцы, сморщенная, почти прозрачная кожа, и она все возила ими по кругу, словно собирала по столу крохи воспоминаний.
— Он живет по старинке, только состояния, как у дедов, у него больше нет. Недавно ему сказали, что у него рак. Врачи запретили ему пить, отправили лечиться. Так он отказался! Мыкается по пабам, ему наливают задаром — вроде как местный шут, колорит создает. Поет шотландские гимны, горланит… Грустно, конечно, а вообще — не это самое грустное.
— Он скоро умрет? — спросил Гэри и крепко оперся локтями о стол, чтобы не дрожали.
Она кивнула:
— Умрет, а замок перейдет к его двоюродному брату Там такое родство — седьмая вода на киселе… Брат этот англичанин. Работает в Лондоне, в Сити. Думает только о деньгах. На землю предков ему наплевать. Твой отец от этого сам не свой. Мечется как муха в паутине, все пытается судьбу перебороть…
— Вы за этим меня вызвали? Вся срочность из-за этого, да?
— Да, сынок… Если он не образумится, не бросит пить, то так и умрет, а за ним и замок. Братишка этот устроит там гостиницу для каких-нибудь богатых американцев или русских… Самый красивый замок во всем крае! Стыд какой, на всю страну!
— Эк вы заговорили, шотландская кровь!
Она слабо улыбнулась. Пальцы перестали бегать по столу, она посмотрела ему прямо в глаза.
— От себя не уйдешь. Кто шотландцем родился, тот шотландцем и умрет.
Гэри выпрямился. Он тоже все больше чувствовал себя шотландцем.
— Вот я и подумала: может, если он тебя увидит, узнает родного сына, может, тогда… Но я толком не знаю. С Маккаллумами никогда не знаешь, чего ждать. Судьба у них черная-пречерная, а мозгов ни крупинки…
— Так когда же я могу его увидеть? — нетерпеливо перебил Гэри.
Он выручит отца, образумит его, вылечит. Он уже представлял, как будет жить с Дунканом Маккаллумом в фамильном замке, узнает его ближе, выучит шотландскую историю. Ему вдруг нестерпимо захотелось иметь корни, носить цвета своего клана, чтобы им гордилась семья. А в замке можно устроить культурный центр, проводить фестивали, собирать музыкальный бомонд… Бабушка наверняка поможет. Он будет учиться дальше на фортепиано, а попутно возродит Кричтон к жизни.
— Сегодня вечером, попозже. Я тебя сведу в паб, куда он ходит каждый день. На той неделе, когда ты позвонил, я туда пошла и сказала ему, что у него есть сын. Красивый, говорю, парень, ты будешь им гордиться, передашь ему эстафету, и тогда никакие англичане тебе не страшны, и твой замок в гостиницу никто не превратит.
— А он что?
— Выслушал… Но ничего не ответил. Когда он набрался до того, что уже на ногах не стоял, я довела его до замка и уложила в прихожей, есть у него там такой старый, разбитый диван — на нем он чаще всего и спит. Ни особой радости, ни досады не выказал. Значит, расслышал. Готов с тобой познакомиться.
— А мою мать он помнит?
Миссис Хауэлл отрицательно покачала головой.
— Но что сын у него есть, это он помнит.
— Он знает, что я англичанин?..
Да вдобавок внук королевы!
— Нет. Об этом я не сказала. У меня расчет такой: твой отец — человек гордый, и когда он увидит, какой у него сын, эта его гордость возьмет верх, остальное уже не важно.
— А если бы я оказался нахальным, выпендрежным и вообще бездарностью?
— Ты бы тогда не стал мне звонить, малыш. У тебя был такой умоляющий голос…
— Да ведь мы всего-то несколько слов друг другу сказали.
— Но мне было слышно и то, чего ты не сказал.
Гэри накрыл своей широкой ладонью худенькую ручку миссис Хауэлл, и у той на глаза навернулись слезы.
— Хоть бы вышло, хоть бы вышло, — шептала она, глядя пустым взглядом перед собой, словно хотела увидеть будущее.
К замку они поехали на старой, чихающей машине, которая еле взбиралась в гору. Гэри то закрывал глаза, то снова открывал. Он вытягивал шею и всматривался в горизонт. В последнее время он так часто представлял себе, как выглядит этот замок.
И замок превзошел его ожидания.
Кричтон внезапно выступил из-за поворота: гигантский, величественный, надменный. Когда-то белые, а теперь посеревшие, с пятнами сырости стены подавляли своим видом. Крыша местами провалилась, между кровельными балками пробивались и тянулись к небу кусты.
— Зачем столько стен? — с любопытством спросил Гэри. — Никогда не видел столько валов сразу.
Миссис Хауэлл в ответ вздохнула:
— В семье Маккаллумов было столько братоубийственных войн… Каждый раз, как им начинал грозить кто-нибудь из родни, они строили вокруг замка новую крепостную стену. За этими укрытиями они ничего не боялись.
Они поставили машину у главного входа и дальше пошли пешком. Прошли через все кольца стен, одно за другим. Дул такой крепкий ветер, что Гэри казалось — у него сейчас оторвет щеки. Он расхохотался и закружился посреди серых камней. Прощай, Гэри Уорд! Да здравствует Гэри Маккаллум! Новое имя, новая жизнь! Тусклые, избитые глыбы заиграли живыми красками, как воздушный змей. Он кружился, кружился, пока с хохотом не повалился на траву, — а хмурый, мрачный небосклон низко навис над замком и словно вжимал его в землю.
Ему хотелось все увидеть своими глазами.
Они толкнули входную дверь, уповая, что Дункан не лежит на диване в прихожей.
— Не волнуйся, в это время он уже, поди, накачивается в кабаке.
Он бегал по коридорам, подымая клубы пыли, распахивал тяжелые двери, лупил кулаками в густую паутину, заглядывал в длинные заброшенные залы с высокими, черными от сажи каминами. Мебели в них больше не было, только старые доспехи. Шлемы, казалось, провожали его пустыми глазницами.
Лишь когда миссис Хауэлл кивнула ему на дверь в отцовскую спальню, он на шаг отступил.
— Потом. Когда мы с ним познакомимся.
И они отправились обратно в город.
Дункана они нашли в пабе «Лук». Это был бар с широкими окнами, крашенный снаружи в темно-голубой цвет. Гэри пропустил свою спутницу вперед. Сердце у него колотилось. Он шагнул внутрь, не отрывая глаз от фиолетового пальто и красного шарфа. Потолок с ярко-красными балками и желтый, почти оранжевый паркет на мгновение ослепили его: он зажмурился и замигал.
Миссис Хауэлл направилась прямо к мужчине, который сидел, облокотившись о стойку бара, не поднимая головы от огромной кружки пива, и тронула его за плечо:
— Дункан Маккаллум!
— Н-ну?.. — рявкнул тот в ответ и круто обернулся.
Высоченный, широкоплечий, настоящий великан, с красной одутловатой физиономией. Глаза у него были так налиты кровью, что непонятно, какого они цвета. Зубы пожелтели от сигарет, спереди одного не было. Над килтом в синюю и зеленую клетку выпирало круглое брюхо. Черный жилет и куртка были грязные и засаленные, на длинных гольфах — нелепые, сбившиеся набок красные помпоны. Старый клоун — назвала его миссис Хауэлл. Старый клоун со шрамом…
— Эй ты! Англичанка! Опять явилась провожать меня до дому?
Он перевел взгляд на Гэри и снова взревел:
— А это еще кто такой?!
Гэри откашлялся. Слова ему не давались.
— Ты что, при этой старой грымзе англичанке ошиваешься?
— Я… Я…
— Да он никак язык проглотил! Или старуха ему язык откромсала! — обернулся Дункан к бармену. — Бабы — зло. Даже старые. Чик-чик, и языка как не бывало. А то и чего другого!
Он расхохотался и поднял свою кружку в сторону Гэри.
— Чокнемся, малыш? Или так и будешь стоять столбом?
Гэри подступил ближе. Миссис Хауэлл тихо, почти беззвучно прошептала:
— Дункан, познакомься, это твой сын Гэри… Помнишь, у тебя есть сын?
— Еще бы не помнить, бабка! Ты мне еще давеча напомнила, когда я спьяну не мог дойти до дому…
Дункан посмотрел на Гэри. Глаза сузились, как бойницы в крепостных стенах. Он снова обернулся к бармену:
— Слыхал, Эван, сынок у меня объявился! Плоть от плоти! А? Каково?
— Дело хорошее, Дункан.
— Еще один Маккаллум… Как тебя звать, сынок?
— Гэри.
— Гэри, а дальше?
— Гэри Уорд, но…
— Тогда какой ты мне сын? Маккаллумы фамилии не меняют, это тебе не бабы! Маккаллумами рождаются, Маккаллумами умирают. Точка! Уорд, Уорд… И фамилия-то какая-то английская. Помню, была такая англичаночка, легкая на передок, все ныла, что я ей ребенка сделал, — это, что ли, твоя мамаша?
Гэри не знал что ответить.
— Это твой сын, — тихонько повторила миссис Хауэлл.
— Если его звать Гэри Уорд, он мне никто!
— Ты же не признал его при рождении! Как прикажешь ему зваться?
— Маккаллумом, как я! Вот тоже выдумает!
И он громогласно обратился к завсегдатаям, которые сосредоточенно смотрели футбол с кружками в руках.
— Эй, мужики! Слышите?! У меня тут, кажись, сын… Правда, у меня их, должно быть, немало… Маккаллумы не одну бабу осчастливили! Тем лишь бы ноги раздвигать!
Щеки у Гэри пылали. Ему хотелось только одного: уйти отсюда как можно скорее. Заметив, в каком он смятении, миссис Хауэлл удержала его за рукав:
— У тебя есть сын, Дункан Маккаллум, вот он перед тобой. Кончай набираться, поговори с ним толком!
— Молчать, старая дура! Я сам решаю! Никогда еще такого не было, чтобы баба была Маккаллуму указкой…
С этими словами он вновь обратился к окружающим за поддержкой.
— Замолчи, Дункан Маккаллум! — воскликнула миссис Хауэлл. — По кабакам горланить ты горазд, но как с болезнью сладить, так тут ты сам — сущая баба! Трус ты и хвастун, вот ты кто! Помрешь ведь скоро, что ж ты выламываешься?..
Он сгорбился, бросил на нее недобрый взгляд и молча склонился над кружкой.
— Пойдемте сядем где-нибудь, — тихо предложил Гэри. — Посидим, поговорим…
— Посидеть с тобой, Гэри Уорд? — хохотнул в ответ Дункан. — Да я в жизни не пил с англичанином! И прибери руки, не трогай меня, а то получишь кулаком в рожу. Рассказать, как я побил пьяного русского в Москве?
Гэри отдернул руку и отчаянно посмотрел на миссис Хауэлл.
— Видишь шрам?
Дункан повернулся щекой к свету заученным движением, как рыночный зазывала отбарабанивает привычную речь.
— А я его рассек сверху донизу! Одним взмахом! Порубил в капусту! Он еле смылся, поджал хвост. Поминай как звали!
— Дурак ты, Дункан Маккаллум, стоеросовый. Ты не стоишь такого сына. Пошли, Гэри.
Она взяла Гэри за руку, и они вышли из бара: с бешено бьющимся сердцем, но чинно и пристойно.
На улице они постояли, прислонившись к стене. Миссис Хауэлл вытащила сигарету и закурила. Курила она, сощурившись, и стряхивала пепел в горсть. Она держала сигарету вертикально, чтобы не так быстро горела, и приговаривала: «Это я, я виновата, не надо было тебя сюда приводить, зачем я вообще..».
Гэри не знал что думать. Он неотрывно смотрел на красный огонек, на кольца дыма. Вся эта стычка произошла так стремительно, что он уже не помнил, что говорил отец, что отвечал, — на него снова нахлынула тоска.
— Завтра еще придем, — сказала миссис Хауэлл. — Он за ночь одумается, будет меньше хорохориться. Каково ему, наверное, было тебя увидеть… Да и тебе его, бедный мой мальчик! Ты прости меня…
— Ну что вы, миссис Хауэлл, не надо извиняться.
Он смотрел на фасад, крашенный в берлинскую лазурь. Когда они пришли, она смотрелась куда ярче. Ему казалось, что он рассыпается на части.
Глупо было воображать, будто человека можно изменить. Тем более Маккаллума.
Никуда он завтра не пойдет.
Утром он проснется от завываний волынки и вернется в Лондон первым же поездом.
Пускай Маккаллумы катятся ко всем чертям вместе со своим замком!
Ночью Дункан Маккаллум покончил с собой на продавленном диване в прихожей: выстрелил себе в рот из револьвера. Так он оправдал старинный родовой девиз: «До смерти не изменюсь».
Перед этим он написал и сунул в почтовый ящик письмо, в котором назначил единственным наследником замка Кричтон Гэри Уорда, своего сына от Ширли Уорд.
Было около полуночи. В «Харродсе» не осталось ни души. Тяжелые позолоченные люстры погашены, эскалаторы замерли, уборщицы — целая армия — закончили орудовать пылесосами и половыми тряпками. Гортензия и Николас, опустившись на колени прямо на пол, рассматривали свои витрины. Время от времени заглядывал охранник, спрашивал: «Все еще здесь?..» Гортензия молча кивала.
Она воспроизвела именно то, что придумала в Париже, исходив вместе с Гэри вдоль и поперек улицы и переулки вокруг площади Звезды. Иногда бывает, что есть задумка, но она потом теряется… И человек предает ту чудесную искорку, от которой занялся было огонь фантазии. Гортензия свою не предала. Ее замысел претворился в жизнь во всем своем великолепии. Фотомодели на снимках Чжао Лю были элегантны и безупречны — воплощение дерзкого изящества и шика. Аксессуары словно парили в воздухе над огромными фотопортретами, как облачка, и каждая фигура превращалась в «it girl»[45].
— Ты сможешь завтра объяснить людям, что ты вкладываешь в это «it»[46]? — задумчиво проговорил Николас.
— Это что-то такое маленькое, но главное — изюминка… Просто какая-нибудь деталь, о которой ты даже самане думаешь и не заботишься, но с ней чувствуешь себя просто непобедимой. Тебе становится все равно, какое ты производишь впечатление на остальных. И это что-то именно твое, что ты сама нашла, придумала, что стало частью тебя… Деталь, с которой ты чувствуешь себя королевой. Или королем. И этого не купишь в магазине. Это либо есть, либо нет. Я им просто предлагаю варианты, наметки, а найти свое они должны сами.
— А сама ты уже знаешь, что надеть завтра на открытие?
Гортензия пожала плечами:
— Само собой! У меня «it» в крови! Я могу хоть в мешок одеться! Возьму что-нибудь напрокат, в Интернете все можно найти, — и буду сногсшибательна!
— Прошу прощения, — язвительно откликнулся Николас на такое самомнение, — я было запамятовал, с кем говорю.
Гортензия обернулась к нему и вздохнула:
— Спасибо тебе… Без тебя у меня бы ничего не вышло!
— You are welcome, my dear! Мне это самому было в радость… Красиво получилось!
Вот бы Гэри завтра пришел. Он бы понял… Он бы понял, что нельзя пускаться в такое предприятие и при этом все время думать о человеке, которому принадлежишь умом, телом, руками, ногами, губами, перед которым просто сгибаешься пополам. Когда творишь, ни о ком думать нельзя. Надо думать только о работе. Денно и нощно. Каждую секунду, каждую минуту, каждый час, каждый день. «Той ночью в Париже, стоило ему меня поцеловать, и я превратилась в рохлю — из тех, кто не знает куда себя деть и цепляется за руки, которые уносят туда, куда лучше не соваться… Крибле-крабле-бум! Я выбрасываю его из головы и больше о нем не думаю! Я хочу получить шикарный контракт, чтобы меня пригласили на работу в «Том Форд», хочу попасть на самую крышу самого высокого небоскреба в мире, хочу свой «corner»[47] в «Барниз» или в «Бергдорф Гудман»… И еще хочу, чтобы он завтра пришел и поздравил меня и чтобы у него при этом блестели глаза. Он ходил со мной в Париже по улицам, мы были вместе, когда встретили Младшенького и меня озарило… Он просто обязан прийти!»
Младшенький. Вот Младшенький придет. Правда, к сожалению, не один, а с Марселем и Жозианой…
Она боялась, что они не впишутся в атмосферу вечера. Когда Марселя Гробза пробивает на элегантность, спасайся кто может! Говорят, на свадьбу с Анриеттой, ее бабкой, он вырядился в кислотно-зеленый люрексовый пиджак и клетчатый кожаный галстук. Невеста чуть в обморок не упала.
Николас что-то пробурчал себе под нос, она не расслышала. Что-то насчет звукового оформления, чтобы «приодеть» витрины.
— Музыку, по-моему, надо другую… Твои витрины — совершенство. Накладывать на них голос и видео Эми Уайнхаус… Тебе надо что-нибудь вроде Грейс Келли или Фреда Астера.
— С ума сошел!
— В смысле тут нужно красивую, элегантную, рафинированную песню. А не хит какой-то спитой, исколотой девицы, на которой живого места нет от татуировок и которая одевается в лохмотья.
— Разве можно сейчас что-нибудь менять?!
— А ты что думала, на показах мод великие кутюрье не меняют все в последний момент, за кулисами, когда в зале уже полно зрителей и все как на иголках?.. Поамбициознее надо быть, дорогая! Выше только звезды, не забывай! Не останавливайся посреди дороги.
— И что же ты предлагаешь? — Сравнение с великими кутюрье Гортензии польстило.
— Есть одна старая песня Гершвина, Род Стюарт еще сделал на нее кавер, — ее можно взять… Я знаком с его менеджером, можно попытаться.
— С кем ты только не знаком, Николас! — сдалась Гортензия.
— Песня называется You Can’t Take That Away From Me. Изначально ее пел Фред Астер. В старом черно-белом фильме, там даже пленка немножко дрожала.
— Напой.
Николас поднялся и сделал несколько па посреди фотографий и тихонько покачивающихся мобилей, подпевая в такт:
The way you wear your hat…
The way you sip your tea…
The memory of all that…
No, no, they can’t take that away from me…
The way your smile just beams…
The way you sing off key…
The way you hold my dreams…
No, no, they can’t take that away from me…[48]
По тротуару шла чернокожая толстуха в дредах и красном пуховике, несла в обеих руках ворох пакетов. Она остановилась, прислушалась и принялась кружиться, раскачивая пакетами. Потом помахала им и пошла дальше.
Гортензия глядела на Николаса и думала: «Какая он все-таки прелесть! Ну почему у него такой длиннющий нос?..»
— Заметано! — энергично воскликнула она, чтобы не расчувствоваться.
— Спасибо, принцесса! Завтра же этим займусь, достану тебе музыку.
Все при нем: хороший вкус, выдумка, профессиональный нюх. Но носище!..
Он разослал приглашения всем лондонским, миланским и нью-йоркским журналистам, стилистам и пресс-атташе, каждому приписал пару слов от руки. Анне Винтур, которая как раз обреталась в это время в Лондоне, написал так: «В знак особого почтения к величайшей законодательнице мод, олицетворению элегантности и безупречного стиля…» Если она и после такого расшаркивания не явится, решила Гортензия, не иначе окончательно вознеслась над бренной землей на высоту пятнадцатисантиметровой шпильки.
Филипп, конечно, придет. И финансист, с которым он ее познакомил. Финансист, кстати, обнаружил досадное пристрастие ходить за ней по пятам и названивать с творческими предложениями: «Милая Гортензия, а как вам такая мысль?..» Гортензия вежливо выслушивала и отправляла мысль в мусор. Он даже вызвался помочь с перевозкой оформления: возьмет напрокат грузовик, оденется в комбинезон, это же так забавно — поиграть в грузчика! «Кретин!» — бормотала Гортензия, одаривая его ослепительной улыбкой.
Жан Прыщавый тоже предлагал помочь, но она отказалась. Хотя лишняя пара рук ей бы не помешала. Она даже чуть было не согласилась, но вовремя опомнилась: не от такого же урода принимать помощь! Не хватало еще, чтобы ее видели в его обществе. Ей бы тогда пришлось пригласить его на коктейль, и что бы о ней подумали?
Она задумчиво посасывала кончики пальцев, исцарапанных гвоздями и иголками, с въевшимся клеем. Кто еще будет? От матери и Зоэ — ни слуху ни духу. Но они точно придут. Мама будет сама не своя от гордости, а Зоэ будет пыжиться и важничать направо и налево: это моя сестра, это моя сестра!
И Ширли придет. Она взяла у нее на пару дней грузовичок.
— Зачем он тебе? — спросила Гортензия.
— Объезжать скотобойни. Хочу приготовить ребятам кое-что чернушное. Наберу скелетов, костей, отходов, еще в кровище, пару бидонов промышленного желатина, в общем, всякой мерзости. Покажу им, из чего делаются их любимые полуфабрикаты. Если после этого их не стошнит, я умываю руки! Буду всю оставшуюся жизнь питаться наггетсами.
— Смотри не извози мне его!
— Не волнуйся, я все застелю клеенкой.
Гортензия протянула ей ключи, но не удержалась от гримасы:
— Только верни мне его вовремя, чистым и целым.
— Ладно!
Вид у Ширли был угрожающим и не сулил ничего доброго.
Когда Гортензия поинтересовалась, не знает ли она, где Гэри, та ответила, качнув связкой ключей: «Понятия не имею!»
Мисс Фарланд придет непременно. Покрасоваться. «Это я ее раскопала, — станет она хвастать, — если бы не я…» О своих заслугах она может говорить часами. Какое все-таки убожество! А эта ее манера красить губы в кроваво-красный цвет, тоже мне вампир! А уж худющая, как жердь! Анорексичка! Специально к открытию прошла курс ботокса, щеки у нее теперь, как филейная часть у младенца, — даже улыбается с трудом.
Еще она пригласила пару девчонок из колледжа, просто чтобы полюбоваться, как они пожелтеют от зависти. И преподавателей.
Ребят по квартире, кроме Жана Прыщавого. Он, конечно, смертельно обидится, но ей какое дело!
Так-так, вроде никого не забыла…
Не исключено, что Шарлотта Брэдсберри тоже явится — вынюхивать. И прекрасно. Напишет про нее разгромную статью — ей лишняя реклама.
А еще будет Агнесс Дейн! Николас знаком с ее молодым человеком и взял с него слово, что тот приведет свою подругу. А где Агнесс Дейн, там свора папарацци. «Надо только все-таки следить, чтобы она не слишком меня заслоняла, — соображала Гортензия. — Придется побороться, чтобы быть на снимках на первом плане…
Странно, что мама не позвонила сказать, во сколько они с Зоэ прибывают на вокзал Сент-Панкрас. Обычно она предупреждает».
— Как там у тебя с приглашениями? — обратилась Гортензия к Николасу.
— Всем отправил, почти все откликнулись.
— Не забудь, это мой вечер! Если явится какая-нибудь непрошеная стерва, гони ее в шею.
— Вас понял, принцесса. Пошли чего-нибудь пожуем? Есть хочу — сил нет.
— А можно тут все так оставить?
— В смысле?
— Ну, не разнесут тут мои витрины?
— Ты в своем уме?
— У меня дурное предчувствие.
— Ну конечно, у тебя тайных врагов, как у сицилийского барона. Спят и видят, как бы тебя зарезать.
— Мало ли, какой-нибудь завистник. Возьмет и обольет мои модели красной краской.
— Да ладно тебе! В магазине полно охранников, и потом, все заперто.
Гортензия неохотно последовала за ним.
— А то, может, остаться тут на ночь…
— Я тебя не узнаю. Ты что, боишься?
— Говорю тебе, у меня дурное предчувствие… Дай-ка на минутку мобильник, надо маме позвонить.
— А твой где?
— Я за свой плачу, а ты нет. У тебя же корпоративный.
— А если не дам?
— Тогда я тебе не раскрою всех тайн сексуальных различий между мужчиной и женщиной. Включая твое место в этой безжалостной игре на выживание.
Он протянул ей телефон.
Жозефина не знала, как ей быть.
Она не поедет в Лондон на открытие витрин.
Она нашла сюжет и не хотела его бросать.
Она разыскала черную тетрадку Юноши и внимательно ее перечитывала, делала пометки. Медленно впитывала его рассказ, чтобы сюжет расцвел сам собой, — как, бывает, ждешь, чтобы распустился красивый цветок, и бегаешь проверять каждое утро: мчишься в лес босиком, смотришь на бутон минуту-другую и отправляешься восвояси, думая — ну уж завтра точно… Роман вот-вот появится на свет. И как она может бросить его и уехать в Лондон?! Она боялась, что Кэри и его юный друг вдруг улетучатся, как те две тетки.
Каждый вечер она подолгу смотрела на телефон и понукала себя: надо позвонить, надо сказать… А сама тряслась от страха.
В этот вечер, накануне открытия, ровно в полночь, оттягивать объяснение было уже поздно. Она потянулась к телефону…
Ширли рассказывала, как много и упорно трудилась Гортензия над своими витринами.
И еще она сказала, что Гэри не придет, он поехал в Шотландию знакомиться с отцом и неизвестно, когда вернется.
— И что ты об этом думаешь?
— По правде? Мне от этого тошно. Но я стараюсь себя урезонить. Делаю дыхательную гимнастику, катаюсь на велосипеде, езжу на скотобойню…
— А в Хэмпстеде бываешь?
— Нет. Мне не до ледяной воды. В Лондоне и так холодно.
— А зря, съездила бы…
— Ты приедешь на выставку Гортензии?
— Вряд ли.
— Жозефина! — воскликнула Ширли. — Это правда ты?!
— Ну.
— Ты не бросаешь все дела и не мчишься сломя голову ублажать Гортензию?!
— У меня появилась одна задумка, Ширли. Понимаешь, не научная статья, а роман, но на основе реальных событий. Про дружбу-влюбленность между одним пареньком, французом, и кинозвездой, голливудским актером. Помнишь, я нашла в мусорном баке черную тетрадку?.. Вот оно все как-то утрясается, вызревает потихоньку. Этот сюжет прорастает из меня наружу. Мне сейчас нельзя разбрасываться.
— Ну и ну… Мою подружку подменили! Это Серюрье на тебя так влияет?
У Жозефины вырвался смущенный смешок:
— Нет, я сама так решила. Как ты думаешь, Гортензия не обидится?
— Так ты ей еще не сказала?!
— Что ты, я так боюсь…
— Понятно. Не расстраивать же нашу принцессу на горошине!
— А вдруг она решит, что я ее разлюбила?
— Ну, знаешь, до этого еще далековато!
— Так что мне делать?
— Бери телефон и звони. Забыла, как сама на днях промывала мне мозги? «Если не сейчас, то когда…» Или это ты цитировала философские постулаты любезнейшей Ифигении? Короче, давай звони и говори! Прямо сейчас!
— Да-да, ты права…
Но сил не было никаких. «Она обзовет меня плохой матерью, скажет, что я бессердечная эгоистка, обидится, а я этого не переживу. Я так ее люблю! Просто… Я так боюсь, что сюжет утечет сквозь пальцы!»
Она уже занесла было руку, чтобы набрать номер Гортензии, как раздался звонок.
— Мама!
— Да, золотко мое!
— Все в порядке? Почему у тебя такой голос?..
Жозефина кашлянула и ответила, что нет, все в порядке, все хорошо.
— Во сколько ты приезжаешь? Встретимся уже в «Харродсе»?
— Э-э…
— Ой, мамуль! Так все здорово получилось, сама посмотришь! Точно как я хотела! Я все сделала аккурат как задумала, один в один, вкалывала день и ночь. Обалдеешь!
— Э-э…
— Да, а Зоэ ты написала записку в школу? Что ты им сказала? Что у нее свинка? Или что у нас бабушка умерла?
— Ничего я им не сказала.
— Ну так во сколько вы приезжаете? Жить вы, наверное, будете у Ширли?
— Гортензия, детка, ты знаешь, я тебя очень люблю, ты для меня самый важный человечек…
— Мам! Не развози слюни! У нас тут уже за полночь, я валюсь с ног. Конечно, я знаю, что ты меня любишь и все такое.
— Точно?
— Точно! Ты меня уже достала своими сантиментами!
Жозефина отметила, что сказано это было не слишком благожелательно, и отбросила последние сомнения.
— Я не приеду. И Зоэ тоже.
— А…
Последовало долгое молчание.
— Вы нездоровы?
— Нет.
— Ты не больна и не приедешь? Ты что, ногу сломала? Или обе?
— Нет. Гортензия, послушай, детка…
— Да говори же, черт бы тебя побрал!
Оторопев от такой грубости, Жозефина отставила трубку подальше, с трудом сглотнула и выговорила:
— Я не могу приехать, потому что я наконец нашла сюжет для романа. Он вызревает. Я пока не совсем его ухватила, но к тому идет. Если я сейчас уеду, я его упущу.
— Так это же здорово! Я ужасно за тебя рада! Что ж ты сразу не сказала?
— Я не знала, как ты отреагируешь…
— Ты в уме? Что я, не понимаю? Ты бы знала, сколько я пахала над этими витринами!.. У меня все пальцы в кровь содраны, колени в ссадинах, глаза красные, как у кролика, я не сплю, на ногах еле держусь… Но как же это прекрасно!
— Конечно, родная, — с облегчением отозвалась Жозефина.
— Если бы ты сюда заявилась, пока я не закончила, я бы тебя послала на все четыре стороны!
Жозефина громко, радостно засмеялась.
— Зайка моя, солнышко, самая сильная, самая умная!..
— Ладно, мама, хорош! Николас весь извелся, я тебе звоню с его телефона, он уже позеленел. Завтра вечером держите за меня кулаки!
— Сколько времени простоят твои витрины?
— Месяц.
— Я постараюсь приехать.
— Если не приедешь, ничего страшного. Ты, главное, пиши, это замечательно! Ты, наверное, ужасно счастлива!
Пока!
И Гортензия повесила трубку.
Вне себя от изумления, Жозефина прислушалась к коротким гудкам и медленно положила телефон. Ей вдруг захотелось танцевать.
Гортензия не обиделась! Гортензия не обиделась! Теперь она будет писать, писать, завтра, послезавтра, каждый день!
Ей не спалось. Слишком разволновалась.
Она раскрыла тетрадку и принялась читать с того места, где остановилась.
«28 декабря 1962 г.
Теперь я точно знаю. Это не мимолетное переживание. Это любовь, в которой я сгорю дотла. Наверное, так и должно было случиться. Я не стану в ужасе бежать. Пускай эта любовь держит меня за горло, я ее принимаю. Каждый вечер я жду, что он пригласит меня, как обещал, к себе в номер, и каждый вечер его кто-нибудь перехватывает, а я возвращаюсь домой и хочу только одного — закрыться у себя в комнате и выплакаться. Я больше не могу работать, спать, есть, в моей жизни только одно имеет смысл: минуты, проведенные с ним. Иногда я прогуливаю уроки и иду на съемочную площадку. А ведь меньше чем через полгода экзамены в Политехническую школу! Хорошо, родители не знают! Я не хочу упускать ни минуты, которую можно провести с ним. Даже когда он со мной не разговаривает — я его вижу, дышу тем же воздухом.
Какая разница, что я люблю мужчину, если этот мужчина — он? Мне нравится, как он улыбается, смеется, объясняет мне разные вещи про жизнь. Для него я готов на все. Я больше ничего не боюсь. За праздники я все обдумал. Когда мы ходили с родителями на рождественскую службу, я молился изо всех сил, чтобы эта любовь никогда не закончилась, хотя она и «ненормальная». «Нормальная» любовь у моих родителей: я не хочу быть как они! Они никогда не смеются, не слушают музыку, у них вечно поджатые губы… На Рождество они мне подарили учебники по математике и по физике! А он мне подарил пару запонок в очень красивой шкатулке, от какого-то английского портного, судя по всему — очень известного. Так мне сказала костюмерша.
Она посматривает на меня искоса. Она обо всем догадалась. Она давно с ним работает и предупредила меня: «То see him is to love him, to love him is never to know him»[49]. Осторожно, мол, держись от него на расстоянии. Но я не могу держаться на расстоянии. Я так ей и сказал. А она покачала головой и ответила, что тогда мне будет очень больно.
— Знаешь, он тебе показывает только то, что решил показать. То же, что и другим. Он выдумал такого персонажа, Кэри Гранта, обаятельного, неотразимого, элегантного, с юмором, — но за ним кроется совсем другой человек. А вот этого человека, малыш, никто по-настоящему не знает. И он может быть просто страшным. И самое ужасное — что он и не виноват, что в нем есть этот другой. Жизнь — жестокая штука…
Она посмотрела на меня так, будто мне угрожает опасность.
Но мне плевать на опасность.
Когда он на меня смотрит — я живу. И не боюсь.
И я не могу поверить, что на самом деле он — чудовище.
Он такой… Надо придумать для него какое-то особенное слово.
Первое, что он сделал, когда отказался от своего настоящего имени и превратился в Кэри Гранта, — завел собаку и назвал ее Арчи Лич. Разве не шикарно? Ну как такой человек может быть чудовищем? Я рассказал это Женевьеве, она заявила, что называть собаку собственным именем — странно. Потому что собаку водят на поводке. И состроила свою обычную гримасу.
Когда про него говорят что-нибудь дурное, мне сразу хочется встать на его защиту. Люди такие завистники… На днях на площадке один фотограф говорил кому-то из осветителей: слыхал, он в Нью-Йорке начинал как эскорт-бой? Это, дескать, все равно что мальчик по вызову. Смотри, как он всех обхаживает. Мое, дескать, мнение — он такой, и нашим, и вашим… Мне хотелось плюнуть ему в лицо! Но я отыгрался. Этот фотограф вообще мерзкий тип. Со мной он разговаривает как с собакой, только и лает: «Кофе! Сахару! Соку!» Он ко мне даже по имени не обращается, только «эй ты». Когда он в очередной раз пролаял свое: «Кофе!» — я плюнул в кофе и подал ему чашку с широкой улыбкой».
Вернувшись домой, Гэри обнаружил в стопке нераспечатанных писем приглашение от Гортензии. Долго его разглядывал и наконец решил пойти.
Надо же посмотреть, что вытеснило его из сердца Гортензии! «И будем надеяться, у нее вышло что-то толковое, иначе я закачу скандальчик», — мысленно прибавил он, поигрывая приглашением.
Он улыбнулся про себя и сам удивился, что улыбается. Не зря, выходит, он все-таки съездил в Шотландию. Выбрался из этого удушливого мутного тумана, который не давал жить и дышать. Стоял у самого края пропасти — и не оступился, не упал. Его не покидало чувство победы. Кого победил — непонятно, но победил. Ему было спокойнее на душе, яснее, легче. Хорошо, когда отделаешься от какого-то куска самого себя, который тянет обратно в детство! «Вот оно, — кивнул он своему отражению в зеркале и потер подбородок, — вот оно: я разделался с прошлым.
Собственно, это не была ни трусость, ни бездумность. А может, и нет… Какая разница? Я поехал, я сделал первый шаг, это он меня оттолкнул, мне себя упрекнуть не в чем. Хочу — могу снова быть и трусом, и бездельником!
И пора бы уже заняться прекрасной Гортензией!»
Но на подходе к Бромптон-роуд, уже в Найтсбридже, Гэри увидел перед витринами «Харродса» такую толпу народу, что заколебался, двигаться ли дальше.
Он едва успел отступить на шаг и спрятаться за спинами туристов: по тротуару навстречу шли Марсель, Жозиана и Младшенький. Младшенький шагал впереди, глубоко засунув руки в карманы. На нем был темно-синий пиджак с красно-зеленой нашивкой, в цвет галстука. Вид у него был свирепый, брови насуплены, рыжие волосы взъерошены; он почти бежал, не глядя по сторонам. Родители кричали ему вдогонку, они едва за ним поспевали. Куда он сломя голову?..
— Вот именно, чтоб мне сломать голову! Чтоб мне бухнуться в Темзу! Только утопиться и остается!
— Господи, Младшенький, ну что за ерунда, что ты, правда!.. — Марсель попытался ухватить сына за рукав, но тот яростно вырвался.
— Для тебя ерунда! А я опозорился! Она теперь на меня и смотреть не станет. Десять штрафных очков. Я для нее опять Карлик!
— Ну что ты, конечно, нет! — уверяла его мать, с трудом переводя дух.
— Конечно, да! Опозорился! Иначе и не скажешь!
— Да не разводи ты из этого целую историю…
— Разводи не разводи, а факт остается фактом: я говорил, а меня никто не понимал! Сложнейшие конструкции на изысканном английском, а в ответ сплошные «What?» да «Pardon?», ни в зуб ногой!..
— Вот это по крайней мере на родном языке! — ухмыльнулся Марсель, обхватив сына крепкими ручищами.
Младшенький прижался к отцу и залился слезами.
— Зачем я, спрашивается, зубрил две методики разговорного английского? Накой? Я как гадкий утенок, весь черный, посреди белых лебедей! Какой позор, какой позор!
— Да ничего подобного! У тебя просто другой выговор. Оно и понятно. В книжках говорят не так, как нормальные люди. Через пару дней ты любого джентльмена здесь заткнешь за пояс. Вот увидишь! К тебе еще будут подходить и спрашивать, не родня ли ты королевской семье.
Они прошли практически мимо Гэри, едва его не задев.
Гэри усмехнулся и решил прийти позже.
Сколько сейчас, восемь? Он позвонил приятелю Чарли. Тот жил прямо за «Харродсом», на Бэзил-стрит.
Чарли собирался расстаться со своей девушкой Широй и, чтобы набраться духу, решил свернуть косячок. Гэри это забавляло. Сам он с травкой давно завязал: его она вгоняла в сентиментальность. Начинало тянуть на старые песни, слезы в три ручья, вспоминался первый любимый плюшевый мишка с разорванным ухом, и неудержимо хотелось рассказать первому встречному всю свою биографию.
Зазвонил мобильник. Миссис Хауэлл. Третий раз! Он не снял трубку. Была охота затевать объяснения! Положим, смыться без предупреждения было некрасиво, но он больше слышать не желал ни об отце, ни о Шотландии, ни о шотландцах. С него хватит! Отец ему не нужен. Что ему нужно, так это фортепиано, Оливер… Да еще скоро — Джульярдская музыкальная школа в Нью-Йорке. Он подал документы перед поездкой в Шотландию и теперь ждал ответа: возьмут или нет? Теперь его интересует только будущее. Полная смена приоритетов. Вырос без отца — что ж, не он первый, не он последний. И дальше обойдется. Мужским идеалом у него будет дед, а надо будет поговорить — поговорит с Оливером.
По Оливеру Гэри соскучился. Позвонил его агенту, тот сказал, что Оливер был на гастролях за границей, но уже вернулся и ему можно перезвонить. И он перезвонит! Вот только разберется уже до конца с Шотландией — расскажет, как съездил, матери. Она, наверное, обиделась, что он вот так взял и укатил в Эдинбург. «Гм! Знаешь что, друг мой Гэри Уорд, ты уже не маленький. Умел напортачить — умей исправить. Она поймет. Она всегда все понимает».
Чарли протянул приятелю полуобгоревшую самокрутку. Гэри взял ее.
— Ладно, еще разок, — улыбнулся он, — но смотри, если меня развезет, с тебя такси и не пускай меня в «Харродс» ни под каким видом.
— Что ты забыл в «Харродсе»?
— Там обретается прекрасная Гортензия. Ей поручили оформить две витрины, и сегодня у нее главный вечер в ее жизни. Пресса, все дела…
— Ха, так там, поди, и Шарлотта будет?
— Слушай, правда… Я про нее и забыл.
Когда Гэри познакомил Чарли с Шарлоттой, тот влюбился в нее до беспамятства. Чего он только не вытворял, чтобы ее покорить! Гэри он честно и благородно предупредил. Тот не возражал: все равно у Чарли мало шансов. Шарлотта терпеть не может пухлощеких белокурых ангелочков, ей подавай высоких, худощавых и темноволосых.
Он сделал несколько затяжек. Накатывала неудержимая веселость.
— Хорошо-то как! Сколько я уже не курил…
— Мне это для решимости. Когда закуриваешь, перестаешь себя накручивать. Мне же сегодня с Широй объясняться.
— Ей должно быть приятно, что ты хотя бы не избегаешь прямого разговора. Мог бы ведь отделаться имейлом или эсэмэской. Уж хотя бы поэтому она тоже будет держаться достойно и дружелюбно.
— Где ты видел, чтобы девчонка, которую бросают, держалась достойно и дружелюбно? На моей памяти такого не было.
Гэри расхохотался. Он смеялся без удержу, до слез.
— Надо же, обычно я реву как теленок, а тут лежу от смеха!.. Откуда у тебя травка?
— Имеется в наличии дядюшка, стихийный анархист. Занимается тепличным разведением. На продажу. Но мне дает так. Я у него любимый племянник.
Гэри зажмурился, смакуя каждую затяжку.
Чарли включил музыку. Старая песня Билли Холидей — об избытой любви, о меланхолии, обещание тому, кто уходит, что его будут любить всю жизнь.
— Смени пластинку, — посоветовал Гэри, — а то никаких сил не будет расстаться.
— Наоборот, она создает правильный настрой. Барышня разливается, что страдает, а я сохраняю твердость духа.
Гэри снова рассмеялся. Определенно теперь ему от травки весело и хорошо.
Он встал, распрощался с Чарли и направился к дверям со словами:
— Ну что, «Харродс», посмотрим теперь, кто кого!..
Вечеринка к его приходу уже закончилась: убирали со столов, сдвигали стулья, выбрасывали букеты. Осталась одна Гортензия. Она так устала, что опустилась прямо на пол и сидела, уткнувшись лбом в колени. Черные балетки, длинные ноги, прямое черное платье Аззедина Алайи, черно-белый шелковый шарф.
Гэри бесшумно подступил поближе и пробормотал:
— Hello, beauty!
Гортензия вскинула глаза и отозвалась с усталой улыбкой:
— Так ты пришел!
— Ну! Хотел посмотреть, какие из себя мои соперницы… А почему ты в черных очках? Ты что, плакала? Вечеринка не удалась?
— Наоборот, полный успех. Но у меня ячмень вскочил на правом глазу. От усталости, наверное, а может, Жан Прыщавый удружил микробом — взбесился, что его не позвали.
— Это кто?
— Один убогий, живет теперь с нами.
Гэри ткнул пальцем в ярко освещенные витрины.
— Так вот, значит, из-за кого ты меня бросила?
— Что скажешь? — с тревогой спросила девушка.
Гэри обвел витрины взглядом, подолгу задерживаясь на каждой фигуре, каждой детали, и одобрительно кивнул:
— Очень хорошо! Точь-в-точь как ты придумала в Париже, помнишь?
— Правда?
— А ты что, сомневаешься? Как-то это на тебя не похоже.
— Мне так приятно… Я так хотела, чтобы ты пришел!
— Я пришел.
— Младшенький тоже приходил. Он теперь разговаривает по-английски, как викторианский лорд в напудренном парике. Марсель нащелкал фотографий и наговорил мне столько комплиментов, что у меня сил не было его слушать. Кстати, он мне даже предложил, мол, если я хочу, он начнет выпускать одежду под маркой «Казамии», а я могу рисовать коллекции.
— А ты?
— Ну, я не решилась ему сказать, что он работает, мягко говоря, не в том ценовом секторе… Так что я ответила обтекаемо. К тому же смотри…
Она раскрыла сумочку. На пол посыпался ворох визитных карточек.
— Видишь, сколько мне надавали контактов? И все они меня приглашают!
Навскидку — не меньше десяти.
— Гэри, они были в таком восторге! Видишь, вон у той косынка вокруг шеи? Это «Витон», очень красивая модель. Так один крендель из «Витон» предложил мне работать над их новой коллекцией! Представляешь?
И она повторила по буквам: «ВЭ-И-ТЭ-О-ЭН».
— Да и не только он… Мне уже предложили работу в Нью-Йорке! Слышишь? В Нью-Йорке!
— Что ж тут удивительного? Это красиво, элегантно. Я тобой горжусь, Гортензия, правда, очень горжусь.
Гортензия смотрела на него снизу вверх, опершись локтями на колени и сдвинув очки на нос. Какой он высокий, красивый, сильный, добрый! Он слушает ее внимательно, смотрит по-другому, не так, как раньше, — а так, будто им больше незачем ссориться. Словно он понял что-то важное. Держится спокойно, чуть отстраненно, с мужественной уверенностью, — раньше за ним такого не водилось…
— Ты какой-то другой, Гэри. Что с тобой?
Он улыбнулся, протянул ей руку и скомандовал:
— Подъем! Пошли отсюда! Я тебя приглашаю на ужин.
— Но мне еще…
Он досадливо приподнял бровь.
— Все тут убирать, — поспешно солгала Гортензия.
Николас пошел провожать Анну Винтур, но велел его дождаться: «Я быстро, сейчас вернусь, и будем праздновать победу! Ведь это победа, принцесса! Вот увидишь, у тебя теперь от предложений отбою не будет!..»
Не может же она так его бросить! Она снова посмотрела на Гэри. Его взгляд недвусмысленно говорил: идем, иначе будет поздно. Он вернулся, переступил через гордыню, протянул ей руку. Она колебалась. Перебегала глазами с витрин на плащ Николаса на вешалке в углу. Безукоризненный «Барберри» красноречиво заклинал ее остаться: «Гортензия, не дури, на карту поставлена твоя карьера! Не смей уходить! Николас рассвирепеет и в жизни больше для тебя пальцем не шевельнет». Она обернулась к Гэри: тот смотрел все мрачнее. «Откажусь — больше никогда его не увижу. Что делать, что выбрать? Николас мне еще нужен. Если бы не он, не его связи, сметка, вечеринка провалилась бы. Да, пришла куча народу, но, если честно, все они пришли ради него, не ради меня. Николас — это имя. И он идет в гору. С ним мне открыты все двери. Сама я еще пустое место…» Ее одолевали страх и сомнения. Она снова уронила голову на колени.
— Только не говори, что на тебе уборка пиршественной залы, — насмешливо возразил Гэри. — Что тут, уборщиц мало? Не ври, Гортензия. Все разошлись. Тебе тут нечего больше делать. Ты кого-то ждешь?
Она покачала головой, не в силах выдавить ни слова и не в силах ни на что решиться.
— Ты кого-то ждешь и боишься мне признаться.
— Нет, — прошептала Гортензия, — нет…
Лгала она так неумело, что Гэри все понял. Он отступил на шаг.
— В таком случае, дорогая, я удаляюсь. Приятного тебе вечера. Точнее, вам.
Гортензия сморщила нос. Решиться!.. Как тут решишься? С отчаяния стукнула себя по лбу кулаком. «Вечно та же песня, вечно надо выбирать! Ненавижу выбирать! Хочу все сразу!»
Гэри шел к выходу.
Она смотрела не отрываясь ему вслед. Старая куртка с блошиного рынка, черные джинсы, длинная серая футболка, рукава, как всегда, выбиваются из-под манжет, всклокоченные волосы. Плащ Николаса висел в углу с видом несгибаемым и удовлетворенным. «Ты поступила правильно, Гортензия. Покрутить любовь ты еще успеешь, подождет тебя этот мальчик, сколько вам обоим — по двадцать? Да у вас жизнь только начинается! Любит он тебя? Ну и что? Этим, что ли, ты возьмешь в профессии? А кто часами возился с твоими витринами? Кто предоставил тебе моделей? Кто пустил в ход все свои связи, кто названивал всем важным персонам и расхваливал тебя как звезду завтрашнего дня? Николас для тебя готов на все! Смотри, как он тебя разрекламировал, как разливался соловьем про твои прекрасные качества и трудолюбие, чуть не в краску тебя вогнал!.. В эту самую минуту он, между прочим, толкует о тебе Анне Винтур, выбивает тебе стажировку в американском «Вог», это же библия моды! А ты ему предпочтешь какого-то развинченного юнца? «No way!»[50]
Гортензия провожала Гэри взглядом. Он уходил все дальше.
Невыносимо!
— Подожди! Подожди! Я сейчас! — закричала она ему вслед.
Вскочила, подхватила кожаную куртку, сумочку и нагнала его у самой Бромптон-роуд.
Он взял ее за руку и провозгласил:
— Я передумал, ужин отменяется. Идем ко мне. Я так хочу тебя…
— А я хочу есть!
— А у меня пицца в холодильнике.
На следующее утро Гэри проснулся рано. Рядом под одеялом лежала Гортензия. Она спала на спине, забросив руку в сторону. Он чмокнул ее в грудь, и она тихонько простонала во сне: «Спать, спать! Я труп!..» Он улыбнулся, отодвинулся, снова укрылся. Она все так же в полусне проворчала, что ей холодно, и потянула одеяло на себя. Тогда он решил, что пора понемногу просыпаться. Ночью ему приснился отец. Вспомнить сон целиком не удавалось, только конец: Дункан Маккаллум сидит посреди какой-то поляны и протягивает ему руку.
Потянуло его на сантименты после вчерашней травы.
Он встряхнул головой, отгоняя мысли о странном сне, и поднялся.
Пойти, что ли, позавтракать с мамой?
Он нацарапал Гортензии записку, положил на кровать на видное место и тихо ушел.
«Кой черт понес меня на эти галеры?» — думала в то утро Ширли, глядя на мужчину, который безмятежно спал в ее постели.
Она перевела взгляд на пол: черная мотоциклетная куртка валяется, скомканная, вместе с черными брюками, сапогами, бельем. Они и словом-то вчера не успели перемолвиться, сразу набросились друг на друга. Она увлекла его в спальню, впопыхах стянула с него куртку и брюки, сама сбросила одежду, и они рухнули на постель.
Всю прошлую неделю Ширли разъезжала по скотобойням, готовила школьникам «чернуху»: таскала тяжелые бидоны с желатином, тазы с обрезками мяса, кости, продумывала сценарий фильма ужасов, которым рассчитывала отбить у детей вкус к любимому фастфуду. В качестве примера она выбрала наггетсы. Сначала продемонстрировала ребятам аккуратненький, чистенький наггетс в коробочке, пустила его по партам. А потом вкрадчиво заговорила:
— А теперь хотите посмотреть, из чего на самом деле делают эти вкусняшки? Смотрите! Все по списку, видите, в точности как указано в составе, на коробочке. Правда, это написано таким мелким шрифтом, что вы никогда не читаете…
Тридцать пар глаз смотрели на нее недоверчиво и свысока: мол, трепись, трепись, мало взрослые уже про все это вещали… И тут, засучив рукава, она принялась совать руки по локоть в банки и ведра. Она извлекала окровавленные куски требухи, печенку, лохмотья куриной кожи, говяжьи легкие, телячьи и свиные кишки, сжимала их, пока не брызнет струя экскрементов, куриные лапы, петушиные гребешки, свиные ножки, пучки жил, все в сгустках крови, заливала все это литрами желатина и клея и измельчала в громадной мясорубке. При этом нарочито сверялась со списком ингредиентов на упаковке. Школьники смотрели ошарашенно. Кожа рвалась с жутким треском, мясорубка визжала, перемалывая кости. Дети бледнели, зеленели, желтели, зажимали рты руками… Ширли щедро посыпала этот непотребный фарш сахаром и снова запускала мясорубку: вылезало густое, липкое розовое тесто. Она раскладывала его по формочкам, покрывала толстым слоем соуса с ядовитого оттенка красителями. Изредка бросала взгляд на класс: одни лежали, уткнувшись в парту, другие поднимали руку и просились выйти. А вонь! Вонь стояла невыносимая: острый, удушливый запах мертвечины и застоявшейся крови. «Погодите, — торжествовала она с выражением заправского истязателя, — это еще не все!» Подлила загустителя и размашисто прошлась по формочкам кистью с жидкой карамелью.
— Вот они, ваши наггетсы! Учтите, кстати, куриные и рыбные по составу — одно и то же. В лучшем случае семь сотых процента собственно курицы или рыбы. В худшем — три сотых. А теперь решайте сами, хотите травиться дальше?.. Еду сегодня больше не готовят, а производят. Именно так, как я показала. Никакой отсебятины. Все эти компоненты прописаны вот здесь, черным по белому, на упаковке, только уж очень нечитабельно. Так что выбор за вами. Будете вести себя как бараны в стаде — сами превратитесь в окорочка!
Эта фраза ей нравилась. Она не упускала случая вставить ее где могла.
Мальчик, что подходил к ней на улице, наблюдал за действом с широкой улыбкой. Остальных тошнило, они выбегали из класса один за другим. Когда урок закончился, он показал ей из-за парты большой палец: молодец!
Победа! Теперь их не скоро еще потянет на рыбные и куриные деликатесы.
Но как же она устала! И вся в крови.
Она сняла фартук, соскребла со стола брызги крови и фарша, сложила и убрала посуду, ведра, мясорубку и молча вышла. Теперь только вернуть грузовик Гортензии — и домой.
Забравшись в грузовик, она на минутку прижалась лбом к рулю и задалась простым вопросом: «Зачем я с ними так сурово? Можно же было объяснить как-нибудь помягче, поосторожнее, постепенно. А я сразу бухнула под нос эти кровавые куски мяса, ведра желатина, руки по локоть в крови, вой мясорубки… Ни секунды передышки. Все равно что самих искромсала на куски. Откуда во мне это бешенство, почему я никогда не могу вести себя спокойно? Что бы я ни делала — будто за мной гонятся, будто мне что-то грозит».
Она отогнала машину, пообещала Гортензии, что придет на открытие витрин, и отправилась домой. Мысль об уроке не давала ей покоя.
В конце концов она станет как те психи на углу Гайд-парка, которые живут на ящиках и, тыча пальцем в небо, обругивают прохожих и пророчат им конец света и божью кару. Она сделается такой же свирепой, жесткой, озлобленной.
И одинокой.
Останутся ей сплошные куриные кости — от кур, которых выращивают в клетках и выкалывают им глаза, чтобы они не отличали день от ночи, обрезают лапы и крылья… Вот и она так же останется слепой, безногой, бескрылой. Будет без конца нести одно и то же яйцо — барабанить одну и ту же проповедь, которую никто уже не станет слушать.
Ширли выкатила велосипед и отправилась в Хэмпстед.
Ей позарез надо его повидать.
Она объехала несколько раз вокруг прудов, завернула в бар, где они поцеловались — тогда, перед ее отъездом в Париж на Рождество.
Посидела, выпила пива. По телевизору шел крикет.
Вернулась к прудам.
В окрестных домах зажигались окна: большие богемные квартиры, здесь живут всякие художники. Огоньки отражались в неподвижной, мерцающей воде. Он, должно быть, живет в одной из этих квартир.
Она поежилась и вздрогнула от холода. Пора домой. Поехала обратно.
Когда Ширли крутила педали, ее это успокаивало, она ехала и размышляла. В мире миллионы одиноких женщин — и они не развлекаются тем, что толкут в ступе окровавленные говяжьи кости. Она остановилась на светофоре: тормоза заскрежетали, словно обращаясь к Оливеру. Рядом затормозила машина: за рулем женщина, рядом с ней сидит другая. «Тоже, видишь, одни, и нечего психовать. Да, но я больше быть одна не хочу. Я хочу быть с мужчиной, спать с ним рядом, трепетать под его тяжестью…»
Под его тяжестью…
Чувствовать прикосновение рук мужчины в черном. Его горячих широких ладоней. Каждая встреча — снова опасность. Она сдерживает дыхание, он все делает медленно, томительно сладкий ритм, дрожь объятий, нежные прикосновения — как удары, вспышки, которые гаснут, едва коснувшись кожи, блеск продуманной жестокости в глазах, поцелуи впиваются в тело, как укус, угрозы сбивчивым шепотом, короткие приказания, у твоих ног разверзается бездна, тебя предупреждают, но ты не слушаешь, пускай тебя наказывают, если за наказанием — такой всполох наслаждения… Он не причинял ей боли, только держал на расстоянии. Притворялся холодным, чтобы она вся горела. Прощупывал ложбинку позвоночника, как барышники, когда покупают лошадь, сгибал шею, тянул за волосы, внимательно рассматривал грудную клетку, ощупывал живот… Она не сопротивлялась. Ей хотелось скорее ухнуть в эту пропасть, полную опасностей, которая открывалась у их ног. Она делала шаг вперед, сердце бешено колотилось: представляла себе самое худшее. Училась распознавать, как взметывается наслаждение от умелого прикосновения пальцев. Отодвигать все дальше последний предел, трепетать в смятении — вся палитра смятения. Ощущать, как вся ее деланая женская хрупкость и в самом деле слабеет, изнемогает во власти всесильного мужчины.
Ее словно ослепила вспышка, — она замерла, окаменев, не в силах шевельнуться, стиснув зубы. Она больше не могла сесть на велосипед и уехать. И ни ровный шорох дождя по мостовой, ни шум машин не могли вернуть ее к действительности.
Она утверждала, что забыла его…
Что ей все это уже не нужно…
Но как же она скучала по «всему этому»! Как ее к нему тянуло!
«Все это» буквально въелось в нее.
Эти губы, эти руки, этот взгляд долго олицетворяли собой в ее жизни самую суть сладострастия — и сопротивляться ему не было сил.
Она пересекла Пиккадилли, ступила на тротуар и уже собиралась зайти в подъезд и поставить велосипед у входа, под лестницей, как заметила его у дверей.
Широкая спина в черной куртке.
— Что ты здесь делаешь? — произнесла Ширли, не поздоровавшись, не спросив, как дела. Ничего больше не прибавив.
Он двинул плечом и скривил губы.
— Встречался тут кое с кем неподалеку…
Она бросилась ему на шею и поцеловала, и еще раз, и еще.
Он молча увлек ее в подъезд.
А теперь он спит в ее постели.
Мужчина, которого она должна была вычеркнуть из своей жизни.
«Во что я вляпалась?..»
Ширли налила воды в чайник.
Он спит в ее постели…
Она обвела взглядом банки с чаем и остановилась на «Эрл Грей» из «Фортнум энд Мейсон».
Когда собирала на стол, она делалась такой мягкой, женственной.
Их ночь любви была медленной, нежной. Он брал ее лицо в ладони, смотрел на нее, говорил: «Ну-ну…» Ей не хотелось, чтобы он смотрел на нее. Ей хотелось, чтобы он выворачивал ее во все стороны, впивался зубами, шептал ей на ухо глухие угрозы, чтобы разверзалась та самая бездна. Она кусала его в шею, в губы, но он отодвигался и увещевал ее: «Ш-ш, тише…» Она выгибалась, подставляла живот под его кулак — а он обнимал ее, укачивал и повторял: «Ш-ш, ш-ш…» — как укачивают ребенка. Она спохватывалась, сдерживалась, старалась удержаться в таком же медленном темпе, как он, — и не могла, сбивалась с шага.
«Откуда во мне столько ярости? — размышляла она, ошпаривая заварочный чайник кипятком. — Словно удовольствие можно только вырывать зубами, словно без борьбы ничего не достанется, словно это не для меня — я не вправе…»
— Ш-ш, ш-ш, — шептал ей мужчина, прижимая ее к себе, и ласково гладил ее по голове.
А она что? Она отбивалась, вырывалась, твердила: «Нет-нет, я так не хочу!..»
Он останавливался в удивлении и смотрел на нее с такой добротой, что она уже не понимала, что перед ней за человек.
Не вправе, не вправе…
«Ярость. Грубость. Это мне нужна грубость, это я требую, чтобы со мной обращались жестоко, с ножом у горла».
Сердце сжимается от чувства опасности. По коже пробегает дрожь… Всю юность прожила как отпетая хулиганка: сбегала из дому, курила в дворцовых коридорах траву, от которой кружилась голова, ходила танцевать в какие-то злачные места, как потерянная, подцепляла парня, двух, трахалась в раздолбанной машине, а на заднем сиденье развлекалась другая парочка. Ни минуты покоя. Панковский хохол на голове, драные футболки с английскими булавками, сапоги в заклепках, дырявые колготки, ожоги от сигарет, выхлестывание бутылок прямо из горла, черный лак на ногтях, глаза перемазаны черной подводкой, с потеками туши… Быстрый перепих, мат, средний палец по любому поводу, наркотики как мятные леденцы. Отца чуралась — слишком мягкотелый, тюфяк. Мать даже обнять было нельзя — ну и ладно, думаешь, все равно это просто образ. А образ можно уничтожить, стереть. Ведь главное — что о тебе думают другие. Только вот другие часто подставляют кривое зеркало… Но в конце концов с этим перекошенным отражением сживаешься и сама начинаешь верить, что это и есть ты, что лучшего ты и не стоишь. И попадаешь в двадцать лет на такого убогого хама, как Дункан Маккаллум, который зажимает тебя где-нибудь за дверью, задирает юбку, а потом выбрасывает, как пустую пачку сигарет.
«Когда родился Гэри, в моей жизни появилась мягкость, гордость, что у меня есть малыш, такое маленькое существо, которое нужно оберегать — и которое, в свою очередь, защищает меня от моих собственных темных сторон. С ним я научилась быть нежной. От мужчин я этого не принимала, а сыну дарила сполна. Из жесткости, жестокости с ним я удержала только силу — чтобы заботиться о моем мальчике, моем ненаглядном…»
Но вот когда мужчина в черном…
Мужчина, который спит в ее постели… Когда он поцеловал ее, прикоснулся к ней нежно, почти по-женски, показал ей, что любить можно и бережно, и осторожно…
Не вправе, не вправе!
Ширли сняла с полки апельсиновое повидло, попробовала: горьковато для завтрака. Лучше малиновое. Она достала черный лакированный поднос, водрузила на него заварочный чайник, пару кексов, варенье, масло, положила две белоснежные салфетки. Две чайные ложечки, серебряный нож — из маминого еще сервиза. Подарок на двадцатилетие. С королевским гербом.
Не вправе, не вправе…
Она вернулась в спальню. Он уже проснулся и, сидя в постели, одарил ее широкой улыбкой.
— Как приятно снова быть с тобой!
— Мне тоже, — ответила она с напускной веселостью.
— А того мужчину, что ты встретила в Париже, ты уже забыла?
Не отвечая, Ширли намазала кекс маслом, потом вареньем и подала ему с натянутой улыбкой. Он откинул простыню и кивнул ей на место рядом с собой. В ответ она мотнула головой. Ей не хотелось держаться слишком близко.
— Я лучше тут посижу, посмотрю на тебя, — неуклюже ответила она в оправдание.
И скользнула взглядом по его рукам: тонким, изящным, с длинными пальцами пианиста.
— Что-то не так? — Он надкусил кекс.
— Все, все так! — поспешно ответила она. — Просто… Как-то я бесцеремонно тебя вчера умыкнула.
— А теперь стесняешься? Не стесняйся. Это же было чудесно.
От слова «чудесно» Ширли передернуло. Она встряхнула головой, словно отгоняя дурное впечатление.
— Все ты правильно сделала, — продолжал он. — А то начали бы разговоры говорить, так бы до всего этого и не добрались. Было бы жалко.
На его губах играла безмятежная, спокойная улыбка.
Эту улыбку она тоже постаралась от себя отогнать. Заерзала на краю постели, наливая чай.
Тут в замке повернулся ключ, раздались шаги, дверь распахнулась, и на пороге появился Гэри.
— Здорово! Круассаны с доставкой на дом! Весь Лондон обегал, пока нашел. Еще горячие. Не Париж, конечно, но чем богаты…
Его взгляд упал на кровать: Оливер, без рубашки, с чашкой чая в руке.
Гэри запнулся на полуслове, посмотрел на него, на мать и с криком: «Только не он! Только не он!» — швырнул пакет с круассанами на кровать и, хлопнув дверью, выбежал из дома.
Гэри мчался без оглядки, задыхаясь, до самого дома. Расталкивал прохожих на Пиккадилли, Сент-Джеймс, Пэлл-Мэлл, Квинс-уолк, миновал Ланкастер-хаус, чуть не попал под автобус, свернул направо, налево, судорожно вывернул карманы в поисках ключей, отпер квартиру, захлопнул дверь и, задыхаясь, снова повернул ключ в замке.
Прислонился к притолоке.
Прочь, прочь отсюда!
В Нью-Йорк!
Там он подыщет преподавателя по фортепиано, там будет ждать результатов экзаменов и, если все в порядке, поступит в Джульярдскую школу и начнет новую жизнь. Сам по себе. Никто ему не нужен.
Гортензия ушла.
Даже записки не оставила.
Гэри рухнул на высокий табурет у барной стойки на кухне. Сунул голову под кран, сделал несколько глотков, побрызгал в лицо водой, намочил волосы, подставил под воду затылок. Утерся кухонным полотенцем, скомкал его и бросил на пол.
Поставил диск с джазом: Душко Гойкович, In Му Dreams.
Посмотрел в Интернете, сколько денег у него на счете: на билет хватит. Вечером надо зайти к бабушке, она сейчас в Лондоне — над Букингемским дворцом вывешен флаг. Минут пятнадцать, не больше. Он объяснит ей, что решил уехать пораньше. Она поймет. Это она посоветовала ему поступать в Джульярдскую школу. Она всегда была на его стороне. «Странные у нас все-таки отношения, — подумал Гэри, наигрывая на краю раковины партию Боба Дегена в такт музыке, — я ее уважаю, она меня уважает. Негласное соглашение. Она никогда не обнаруживает своих чувств, но я знаю, что она всегда рядом. Неизменная, величественная, немногословная».
Он знал, что бабушка проверяет его банковский счет: как он распоряжается месячным пособием, которое она ему выплачивает. Она была довольна, что он не транжирит, живет скромно и непритязательно. Как она хохотала, когда узнала, что в ответ на предложение купить две рубашки по цене одной он ответил продавцу: «У меня же не два туловища!» Как она смеялась, чуть по коленям себя не хлопала, — это королева!.. Да, с деньгами она не шутила. Хотя Гэри все равно не уставал ей повторять, что бережлив по необходимости, раз деньги не его собственные. А вот когда он сам начнет зарабатывать, он с удовольствием первый раз расплатится в ресторане. «Кстати, тебя-то, бабушка, я первую и приглашу на ужин!» В ответ она не могла сдержать улыбки. «Или подарю тебе шляпку, как ты любишь, — бледно-желтую или розовую».
— You’re a good boy, — кивала она.
«I'm a good boy — и пора мне сматывать удочки.
Сейчас щелкну мышью раз-другой — и забронирую себе на завтра билет.
Щелк-щелк. Готово! Лондон — Нью-Йорк, рейс в 19:10».
Соло на ударных. Господин Гэри Уорд, добро пожаловать на борт нашего лайнера. Место в эконом-классе. О, и со скидкой к тому же, раз покупаешь в последний момент. Чего лучше!
Матери он напишет по электронной почте, чтобы не волновалась. Оливеру — ничего. Никто ему не нужен!
Как он оказался в постели Ширли? Этого он, Гэри, не знает и знать не хочет.
«Смотри-ка, — отметил он, — я уже про себя ее называю Ширли! Впервые! Ширли, — повторил он. — Ширли. Привет, Ширли! Как дела, Ширли?»
Он разделся, принял душ, переоделся в чистое, сварил себе кофе, поджарил пару тостов, яичницу. «Ну и заваруха, — размышлял он, глядя, как сворачивается на сковороде ломтик бекона. — Не успеешь высунуть нос из детства, как тебя сразу сносит в водоворот событий. И боязно, и увлекательно. Конечно, будут дни и радостные, и не очень, порой буду чувствовать себя в своей тарелке, а порой не у дел, по Лондону, само собой, буду скучать… Bye-bye, Ширли! Bye-bye, Дункан! Hello, Гэри!»
И словно откликнувшись, пропела в ответ труба Душко.
Он перевернул бекон, добавил масла, чтобы хорошо прожарилось, достал из холодильника бутылку апельсинового сока и хлебнул из горла. Жить так, как я хочу! Ни от кого не зависеть! Он щелкнул резинкой по животу и удовлетворенно усмехнулся: ночь с Гортензией была великолепна, и организм до сих отзывался как положено.
Он вытряхнул яичницу с беконом в тарелку.
Гортензию он заберет с собой. Она сказала, что ей там в нескольких местах предлагают работу. А еще она сказала: «Знаешь, Гэри, по-моему… По-моему, я тебя…» — «Что?» — спросил он, хотя догадывался что.
Но она не ответила.
Только подошла к ответу на шажок поближе. Всему свое время!
Нет, все-таки шикарная была ночь, шикарная. «Позвоню ей, когда повидаюсь с Ее Величеством Бабушкой».
Он полил яичницу кетчупом, заглотил вместе с тостами в один присест и запил черным кофе. Повалялся на ковре в гостиной — дурацком ковре Hello Sunshine! с огромным желтым солнцем на звездном небе. Ковер вульгарный до невозможности. Гэри нашел его в Кэмдене на блошином рынке. Гортензия его ненавидела.
Он уселся за фортепиано и попытался сыграть мелодию, которую только что слушал, — потрясающее соло на рояле. Погладил черно-белые клавиши. Надо будет купить в Нью-Йорке пианино…
Гортензия проснулась и нашла в постели записку от Гэри. Ширли вчера так и не пришла в «Харродс». Не иначе что-то серьезное, иначе она бы ее не продинамила. «Какой вечер! — в упоении повторяла она про себя, зарываясь в подушки. — Какой вечер и какой успех!.. — Она заколотила пятками по кровати и захлопала сама себе. — Молодчина, Гортензия, детка, просто молодчина! И Николас тоже молодец», — с неохотой добавила она.
Николас!..
Перед ее мысленным взором возник плащ Николаса на вешалке, как немой упрек, и аплодисменты оборвались.
Он, наверное, разъярен.
Надо пойти извиниться. Гортензия кусала губы, не зная, что ему сказать. Придется наврать. «Терпеть не могу врать, но тут — что поделаешь».
Она натянула вчерашнее платье, нашарила под кроватью черные балетки, причесалась, почистила зубы щеткой Гэри и отправилась в «Либерти».
Николас сидел за громадным письменным столом с видом чопорным и непроницаемым. Он кивнул секретарше на дверь. Зазвонил телефон, но он не поднял трубку.
— Что ты имеешь мне сообщить?
— Мне было некуда деваться…
— Неужели? — язвительно переспросил он.
— У меня ячмень лопнул, из него потек какой-то жуткий желтый гной, глаз горел, ничего не видно… Ну, я перепугалась и рванула в больницу, прождала там часа три. Мне вкололи какую дрянь с антибиотиками, которой лечат слонов в последней стадии умирания. Еле доползла до дому.
И в подтверждение своих слов она сняла очки и предъявила ему покрасневший и вспухший глаз.
— Гм. — Николас недоверчиво почесал шею. Небось наплела ему с три короба. — А позвонить ты не думала?
— У меня батарейка села.
Гортензия протянула ему телефон, но Николас не стал проверять. Девушка вздохнула с облегчением: поверил!
— А сегодня я решила, что лучше зайти, чем звонить. Я так и подумала, что ты, наверное, слегка… э-э… не в духе.
Она обошла стол и наклонилась над его креслом.
— Спасибо, огромное тебе спасибо! — прошептала она. — Вчера все прошло просто замечательно! Благодаря тебе!
Николас раздраженно отодвинулся, и чтобы его разжалобить, Гортензия страдальчески потерла глаз.
— Не три! — закричал он. — Занесешь заразу, глаз загноится, и придется там все вырезать. Мерзость какая!
— Как насчет поужинать сегодня с совершенно омерзительной особой? — вкрадчиво предложила она. Надо ковать железо, пока горячо.
— Сегодня я занят.
— Ну пожалуйста!
— У меня ужин с Анной Винтур.
— Наедине? — остолбенела Гортензия.
— Не вполне. Она устраивает банкет в «Ритце», и я приглашен. И черт меня побери, если я на него не пойду!
— Со мной.
— Тебя никто не звал.
— Скажешь, что я твоя девушка. Познакомишь меня…
— Это с кем я тебя буду знакомить с таким фингалом? И думать забудь!
— Я буду в очках.
Николас колебался, теребил узел оранжевого галстука, рассматривал отполированные ногти.
— Ну пожалуйста, скажи, что возьмешь меня с собой! — упрашивала Гортензия. — Если возьмешь, я вернусь в больницу, пусть вкатают мне еще лошадиную дозу этой отравы. Буду выглядеть презентабельно.
Николас закатил глаза.
— Ох, Гортензия, Гортензия… Нет еще на свете такого мужика, чтобы тебе хоть в чем-то отказал. Встречаемся в девять у «Ритца», буду ждать тебя в холле. И уж пожалуйста, наведи марафет! Чтобы мне не пришлось за тебя краснеть!
— Учи ученого!
По пути домой она так и приплясывала в метро, напевая про себя: «С дороги, куриные ноги, с дороги, пустите пройти». Вот и выбирать ничего не пришлось! Все получила разом! И мужчину со страстью в глазах, и головокружительную карьеру.
Она посматривала на окружающих сочувственно. «Бедные вы, убогие!.. — И даже с какой-то нежностью: — Скоро вы только и будете слышать что обо мне, готовьтесь морально!»
Она даже чуть было не подхватила под руку старушку, чтобы перевести ее через дорогу, но вовремя спохватилась.
Дома перед телевизором похрапывал Жан Прыщавый.
Она прошла мимо на цыпочках. Пересекла гостиную и отправилась на кухню заварить себе чаю «Детокс». Большой чайник, чтобы вымыть вчерашнюю усталость. «Полтора литра «Детокса», и я буду сиять, как начищенный пятак, и смогу встретить законодательницу мод во всеоружии. Как с ней себя вести? Надо поразить ее, но чтобы от меня не исходило угрозы. Одеться продуманно, причесаться, накраситься тоже продуманно, тонко. И быть единственной и неповторимой.
Отдохну до полвосьмого, за это время прикину, что надеть. Потом — душ, помыть голову, одеться, в такси — и в "Ритц"».
Она взяла чайник и пошла к себе. Сумочка осталась лежать в кухне, выходившей углом в гостиную. Главное — не разбудить Прыщавого. Бесшумно подняться к себе в комнату, прилечь и погрузиться в мечты о славном будущем.
И вспомнить прошлую ночь. Гэри, Гэри…
У нее вырвался счастливый смешок.
Как ни старалась Гортензия не шуметь, Жан Мартен проснулся как раз в ту минуту, когда ее туфельки исчезли за поворотом лестницы. Всех остальных она позвала на открытие — всех, кроме него. Он скрестил на груди руки, опустил подбородок и выпятил губу: за это она ему заплатит, ох как заплатит!..
Она у него хлебнет по полной программе. Счет к ней уже длинный — и с каждый днем все растет. Она, можно сказать, своими руками шьет себе саван.
В забытой сумочке зазвонил телефон.
Жан не верил своим ушам. Гортензия Жестокосердная забыла телефон на кухне!
В сумочке так и копошились приглашения на работу.
Нет уж, с дивана он вставать не собирается.
В восемь зашумела вода: Гортензия пошла принимать душ.
Телефон прозвонил еще раз, другой.
Наконец Жан встал, потянулся за сумочкой, извлек телефон и прослушал одно за другим все сообщения.
Поздравления, комплименты, приглашения на деловые встречи по поводу работы… От какого-то типа из «Витон» и кого-то еще.
И сообщение от некоего Гэри: «Гортензия, красавица моя, я завтра улетаю в Нью-Йорк, рейс в 19:10. Поехали со мной! Ты говорила, тебе там предлагают работу. Я только что от бабушки, из дворца, представляешь, она мне оплачивает и квартиру, и учебу. Я буду учиться в Джульярдской школе, а ты — покорять город. Мы хозяева жизни! Можешь мне даже не отвечать, просто соглашайся и подъезжай к самолету. Я буду тебя ждать в аэропорту. Билет я тебе уже взял. Гортензия, пожалуйста, не дури, приезжай. Да, и еще. Слушай внимательно. Если ты со мной не поедешь, я тебе этого больше никогда не скажу. Гортензия, I LOVE YOU!»
Последние слова он буквально проорал. И повесил трубку.
Жан Мартен хитро улыбнулся и стер все сообщения. Все до единого.