Доброслав Клуд спешил доковать для своего Бука панцирь, чтобы попасть к полудню на кумирню к верховному жрецу Родославу.
В горне ковницы ярко пылал огонь, рдели до готовности тонкие железные пластины. Кузнец, ражий детина с бородой, на которой уже начинала проступать седина, сделал знак крупной головой Доброславу, выхватил из горнового пламени клещами эти пластины, положил на наковальню, и Клуд застучал по ним молоточком, вытягивая и делая выпуклыми, по форме груди собаки. Потом их скрепили крючками и сунули в воду, налитую до краёв в деревянное широкое корыто. Железо, шипя, выпустило из себя жёлтый пар — едко запахло окалиной.
— Хорош доспех будет твоему Буку, — сказал кузнец Доброславу, широко улыбаясь. — Ты и вправду говорил, что собаки в древние времена воевали в таких панцирях?
— В таких ли, не знаю, может, в других, но то, что дрались в битвах рядом с хозяином, — это точно, от отца слышал.
— Световид с тобой, Клуд.
— Спасибо. Прощай.
Клуд взвалил на спину железный панцирь и вышел из ковницы. Позвал Бука, но у входа его не оказалось… Встревоженный Доброслав зашагал домой, чтобы у Дубыни спросить о собаке.
Дубыня два дня назад появился в селении. Радость Клуда, когда он его встретил, была неописуемой… Ведь после того как расстались, сдав соль с Меотийского озера в Херсонесе и освободив из подвала базилики Лагира, прошло ровно семь месяцев — на дворе сейчас стоял месяц листопада[81], по утрам уже выпадал в горах иней, и улетали птицы ещё дальше на юг.
Сейчас друг хоронился на сеновале. Доброслав спросил его о Буке, но он ничего не ведал. Клуд выбежал на улицу, но собаки нигде не было…
Когда он ковал для пса панцирь, Бук лежал у входа в ковницу и, прикрыв глаза, дремал, ожидая хозяина. Ближе к полудню солнце пригрело, лучи упали на лобастую, крупную голову Бука, чутким ухом он уловил тихое попискивание мышей в скирде соломы, сметанной недалеко от кузницы, свист сусликов, вылезших из нор погреться. Из лесного кустарника неожиданно выскочил заяц и, петляя и смешно задирая морду, побежал к реке, — умный пёс сразу почуял его, открыл один глаз и стал наблюдать за ним. Как ему хотелось пообедать сейчас зайчатиной, но Бук с места не стронулся… Хотя ничего не стоило Буку этого бедного зайчонка настичь в несколько прыжков и расколоть, как орех, его голову своими мощными, заострёнными и загнутыми назад клыками, которые были, пожалуй, посильнее волчьих.
Бук походил на мать только своей крупной головой да, может быть, ещё и одинаковым с ней ростом. Но тело его было длинным, гибким и мускулистым, вот оно-то как раз и походило на волчье, так же как морда с жёлтыми пронзительными глазами, широко поставленными и раскосыми, с удлинённым носом, обладающим обострённым чутьём.
Как и у отца, мощные лапы Бука с хорошо развитыми голыми мякишами заканчивались сбитыми в плотный, несколько овальный комок пальцами с когтями большими, черно-бурого цвета.
Месяц назад, встретив в лесу молодого кабана, вспорол ему брюхо. Уши пса не висели, а оставались стоячими и подвижными, покрытыми жёстким и плотным волосом. Волосы росли длинными у Бука только на холке чёрного цвета, они ярко оттеняли мощный загривок. На задней стороне бёдер волосы были короче, нежели у матери, и не образовывали, как у неё, «штанов».
Широкой грудью Бук ломал жерди в кулак толщиной: однажды по неопытности он попал в бревенчатый загон, установленный на лося людьми управителя, но пробил грудью лаз и выскочил на волю.
Видел Бук настолько далеко и ясно, что вдали мог различить среди ветвей ёлок пушистый хвост белки.
Но, несмотря на внешние признаки волка, Бук по характеру оставался преданным хозяину домашним псом; когда ему исполнилось три месяца, Доброслав, который помнил всегда тот злополучный праздник Световида, начал приучать Бука нападать (только по приказу хозяина) на человека.
Клуд надевал кожушок, сшитый из козлиных шкур, накидывал на него ещё ватный халат и уходил с собакой в глухой лог, где их никто не мог обнаружить. Там он учил Бука терзать мнимого врага. Много синяков и шишек Клуд заработал во время этих занятий, даже в трёхмесячном возрасте пёс был силен и отважен.
Никогда бы он не нарушил приказа хозяина — ждать его у ковницы, если бы не увидел на краю леса мать, а рядом с ней волка.
Бук запомнил свою мать на всю жизнь по запаху молока, когда слепой мордочкой тыкался в её соски, и по теплоте, исходящей от её живота. Бука, правда, скоро покинула малыша и убежала к своему другу.
Бука и волк были голодные, поэтому они и прибежали к селению, но обострённым звериным чутьём осознали, что здесь им сегодня вряд ли придётся чем-либо поживиться, и волк, намереваясь уходить отсюда, повернулся мордой к лесу, слегка толкнул поджарым телом свою подругу, но вдруг ощутил её волнение, такое же, как перед желанной охотой. Он вмиг отскочил в сторону и увидел бегущего навстречу пса, огромного и сильного, потянул носом — в ноздри ему шибанул запах домашнего стойла, состоящий из кизячного дыма и козьего молока, исходящий сейчас от этой собаки.
Волк оскалил пасть, шерсть на его загривке встала торчком — добыча сама шла в зубы! — но краем жёлтого, уже налитого кровью глаза он заметил, что Бука, на удивление, уже успокоилась, она даже положила мощную лапу ему на спину, как бы предупреждая не нападать. Да волк и сам понял, что с таким псом, который уже выскочил на пригорок, остановился локтях в двадцати и был хорошо виден, вряд ли ему справиться — разве что вдвоём с Букой, но та неожиданно завиляла хвостом, лизнула в морду друга, успокаивая его, и, высунув язык, что означало дружелюбие и мир, легко побежала к псу.
Вот она тоже выскочила на пригорок, ткнулась головой в лоснящийся бок своего любимца и потёрлась ушами. Бук эту ласку восприял с любовью и нежностью. Он радостно взвизгнул, прижался мускулистой грудью к её тёплой густой шерсти, и они разом кинулись вниз, туда, где настороже стоял волк.
Волк, завидя их, приближающихся к нему, ощерил клыки, и на его загривке шерсть снова встала дыбом. Жутко-хищное промелькнуло и в глазах Бука, и если бы рядом не находилась его мать, он бы наверняка бросился на зверя, но что- то остановило его. Волк по-прежнему стоял в злобной насторожённости, готовый к атаке. И тогда Бук взглянул на мать, как бы прощаясь, и бесстрашно повернул назад.
Конечно же, дома от хозяина он получил трёпку за то, что ослушался. Потом, когда Доброслав примерял на него панцирь, Бук то и дело заглядывал ему в глаза, как бы говоря, что не мог поступить иначе, что желание повидаться с матерью было выше его сил…
— Ну ладно, ладно, — примиряюще сказал Клуд, понимая, что случилось из ряда вон выходящее, если уж Бук пошёл на нарушение его приказа. — Эх, если бы ты, Бук, умел говорить… Хорошо, давай ешь, — Доброслав кинул ему кусок мяса, — и пойдём к Родославу.
Старый-старый человек среди поруганных богов… Слезятся выцветшие глаза твои, на исхудалом лице вздрагивает дряблая кожа, и борода не лежит, как белый плат, на груди, а жалкими клочьями колышется под ветерком около тонкой шеи.
Днём ещё ничего, терпится, — светит Ярило, и тогда вырубленные из берёзы лица маленьких богов, кажется, улыбаются. А вон у того, в которого когда-то впились с десяток хазарских стрел, возле правого уха проросла зелёная веточка, отчего он видится живым и здоровым.
Ночью же на Родослава наваливаются зловещие мысли, и тогда снова возникают в памяти жуткие звуки: крики и стоны умирающих, топот черных хазарских коней, нахрапистое ржание их, визг женщин, и видение — священная лодья, в которой простирает руки к солнцу его дочка Мерцана. И она, как уголёк в прогоревшем костре, радостно померцала перед очами Родослава и погасла… «Где ты? И мерцаешь ли?…»
После такого видения Родославу не хотелось жить… Он уже два раза топился, но всякий раз, когда он погружался в воду реки, резвые струи выносили его на берег, уже наполовину захлебнувшегося… Нет, видимо, Световид не хочет кощунственной смерти своего жреца. Значит, не так уж он виноват перед богами и поселянами…
Успокаивался к утру Родослав, а тут уж наступал день. Так и жил…
К нему приходили люди, приходил с огромной собакой Доброслав, приносили еду, подправляли его жилище, подновляла капище, но уже не те это были боги, не те жертвоприношения!.. Родослав знал, что теперь поселяне больше ездят на кумирню Белбога к Чёрному озеру. Знал и не сердился…
Сейчас он сидел, закутавшись в бараний тулуп, — стояла осень, было холодно, — держал между коленями свой жреческий жезл, вырезанный из орехового молодого дерева, с золотым набалдашником, и нежно гладил его заскорузлыми, скрюченными пальцами — думал над приснившимся сегодня сном…
Будто он, молодой и красивый Родослав, чернобородый жрец Световида, стоит посреди просторного поля, а над ним ярко светит двурогий месяц; тень от фигуры Родослава пролегла далеко-далеко, доставая головой черты, где сходятся земля и небо… Оттого-то и тревожно Родославу, будто тень его заглядывает в самую Душу мира[82]. И тогда на эту черту стал смотреть он с надеждой: оттуда должны брызнуть яркие лучи, но их нет вот уже несколько дней и ночей… Напрасно ждёт Ярилу жрец, только бледным светом двурогого наполняется всё существо Родослава, — и тогда ему становится жутко. И вдруг он увидел всадника на белом коне. «Никак сам Световид?» — подумал Родослав. И точно.
И сказал бог:
— Мой верный жрец, отдай свой жезл Доброславу. Он сегодня придёт к тебе… И не смотри более на черту, которая отделяет землю от неба, не волнуй своё старое сердце… Утешься: жива твоя дочь, и с помощью жезла её найдёт Клуд.
Проснулся старик. Весь в поту. А потом члены его сковал холод. И вот наступил вечер, и жрец стал ждать Доброслава. Знал, что придёт.
Открылась дверь жилища, и, заслоняя собою свет, на пороге возник Клуд, между правой его ногой и дверным косяком протиснулся Бук, кинулся к старику. Тот запустил пальцы в тёплую шерсть, прижался щекой к ней.
— Хор-р-о-о-ший пёс! — протянул восхищённо.
— Приветствую тебя, Родослав, — поднёс ладонь к сердцу Клуд. — Да продлятся годы жизни твоей.
— Э-хе-хе, — покряхтел жрец, вставая. — На что они мне?! — И вдруг вцепился руками в плечо Доброслава и затряс головой. — Эти годы нужны тебе. Да… Да… Ты возьми этот жезл. Возьми и сядь, а я расскажу тебе сон.
И рассказал.
— А сейчас час твой настал — иди! Знаю, что жива моя дочка и ты встретишь её. Правда, с того кровавого праздника много раз лес менял свой наряд и много старых деревьев рухнуло на землю. Как и вы с Мерцаной, маленькие сосны подросли, но всё равно они имеют те же приметы, что и в детстве. Обнажи мою правую руку по локоть, Доброслав. Видишь на ней родинку, похожую на подковку? Знай, что точно такая же у моей дочери, только на шее. По ней можешь опознать Мерцану. А чтобы и она признала тебя, покажи ей жезл… Встретитесь — помяните меня, и пожелай ей счастья. Пусть живёт под благодатными лучами Ярилы… Теперь я буду умирать спокойно. И не горюйте, что не увидите меня больше… Подойди ко мне, Доброслав, я прикоснусь щекой к твоей щеке, и ты, пёс, иди сюда, к тебе я прижмусь, чтобы почувствовать теплоту твоей шерсти… Прощайте.
— Прощай, отец! — Доброслав провёл рукой по волосам старика и вдруг сразу оживился: какая-то неожиданная мысль пришла ему в голову. — Родослав, ночью ты только следи и не упусти этот миг, в честь наших богов и в честь тебя, мой добрый человек… Да не тряси ты головой, не тряси… И в честь тебя, Родослав, чтобы в дальнейшем в памяти твоей не возникало страшное слово Родогас, мы сделаем великое жертвоприношение, будет много огня, верховный жрец, и ты мысленно, стоя вон на том пригорке, можешь погреть свои озябшие руки, мягкое прикосновение которых я помню с детства. А теперь — прощай. Я люблю твою дочь и обещаю искать её. Но прежде я свершу месть. И может быть, там, в далёком граде Константинополе, я найду и Мерцану, и тогда ничто нас не остановит достичь Борисфена… За мной, Бук!
Старый жрец взглядом проследил, как они спустились в долину и вскоре растворились в ней, поел мяса, которое принёс Доброслав. Медленно пережёвывая его и отдаваясь в лесной тиши своим мыслям, он впервые почувствовал, что предстоящая ночь его не пугает, наоборот, он будет ждать её с радостным нетерпением.
Доброслав с Буком пришли домой, и Клуд велел Дубыне собираться в дорогу. Сам первый положил в кожаные тоболы статуэтку Афродиты, подаренную Аристеей, куски варёной и сушёной баранины, свинины, вяленую рыбу, хлеб, соль, в саадаки — луки и стрелы, наконечники для которых тоже, как панцири, ковались в ковнице, вывел из стойла коней, купленных на скопленное серебро и разбойные доходы Дубыни.
Как только сильно стемнело, Клуд сказал:
— Я обещал Родославу порадовать его сильным огнём, поэтому ты, Дубыня, веди лошадей к лесу, а я поговорю с дедушкой-домовым. Не оставлять же его в горящей избе…
— Понимаю тебя, Доброслав.
— Да, вот что… Поймай мне петуха, а потом уходи.
Вскоре петух был пойман и посажен в лукошко. Дубыня вывел во двор лошадей, сел в седло и поскакал к лесу.
А Доброслав поставил посреди двора чурбан, отстегнул от пояса нож, похожий на палаш, отрубил им голову и ноги домашней птицы, кровь слил на голик и голиком, смоченным кровью, стал мести в углах избы, приговаривая:
— Уходи, дедушка, выметаю тебя. Прости, что в поле чистое выметаю, не сердись… А то сгоришь… Впрочем, знаю, — шустрый ты, найдёшь, у кого жить…
С этими словами Доброслав бросил голик под печь, закопал зарезанного петуха, а его голову и ноги закинул на крышу. Потом натаскал с потолка под дверь сухой травы, высек кресалом огонь и поджёг… Вспыхнуло пламя, взвихрилось под крышу, занялась вся изба огненным столбом, который стал хорошо виден с взгорка жрецу Родославу, шептавшему белыми, словно выделанная телячья кожа под пергамент, губами: «Ив честь мою… Этот огонь будто жертвенный смерч… Пусть тепло его греет душу твою, Доброслав. Твою и твоих друзей… А грозный гул, который я слышу, страшит врагов…»
Поклонился Клуд огню, позвал Бука, и побежали они к лесу, где их ждал Дубыня.
Вскочили на коней и, гикнув, понеслись в осеннюю ночь, показавшуюся после света пламени ещё чернее. Свернули на дорогу, ведущую к селению тиуна: Доброе лаву нужно было исполнить просьбу сынишки Насти — покатать его на спине Бука, но ещё хотелось Клуду больше всего на свете увидеть саму древлянку и на прощание заглянуть в глаза её…
Бук, гремя металлическим ошейником, вырвался вперёд, а друзья в последний раз оглянулись на горящую избу, от которой летели в небо крупные огненные хлопья…
Проскакав поприщ семь, попридержали коней, пустили шагом, бок о бок: дорога расширилась, но только так пока позволяла ехать.
— К Аристее скачем? — спросил Дубыня, ухмыльнувшись. — Вижу, туда путь тянется…
Доброслав весело взглянул на друга, спросил:
— Помнишь её?
— Как не помнить?! Была и у меня похожая на неё, ещё там, на берегу Альмы… Я ведь туда снова ездил, пока на солеварне Лагир за больной матерью ухаживал, а ты, Доброслав, ждал, когда Бук в силу войдёт… Брат мой всё так же в нужде обретается, а младшая сестра навроде как помешалась: тихая-тихая, глаза прозрачные. Детей брата очень любит, качает в люльке. Качает… В общем, смиренно живут. Да не по мне это. Не по мне! А та моя баба, похожая на Аристею, замуж вышла, двойню родила. Мужик — рыбак, хороший человек. Боги с ними… И-их! — вскинулся. — Воля наша жена, воля…
Вскрик его стрелой пронзил сомкнувшиеся над их головами лапники елей и полетел далее, к речной белой глади Млечного Пути, зовущегося у византийцев Божьей Дорогой, а у хазар — Дээр Тии — Небесной Трещиной.
— Сглохни, скаженый! — одёрнул Дубыню Клуд. — Ненароком татей накличешь.
— Да мы и сами как тати, — огрызнулся Дубыня, но замолчал и не проронил ни слова до тех пор, пока дорога не привела на взлобок с редким мелколесьем. И когда из-за туч вынырнула луна и плеснула голубизной на обочину, снова вскрикнул, но не в радости, как в первый раз, а в страшном испуге: — Клуд, смотри, мёртвые люди! Спаси нас, Белбог!
Доброслав выхватил из колчана стрелу.
— Бук, ко мне! — приказал он псу, который было рванулся за обочину. Там, прислонённые к кустам и деревьям, одетые в саван, стояли мертвецы с остекленевшими глазами и оскаленными ртами, в уголках которых спеклась кровь, казавшаяся комочками грязи.
— Страхи дивьего[83] духа! — возопил Дубыня. — А может, волкодлаки[84]?…
Бук тоже оскалил пасть, и было жутко сейчас видеть его зубы. Спрыгнули с коней, проворный Дубыня первым подбежал к одному мертвецу, другому, обернулся к Доброславу.
— Нет, брат, это не волкодлаки, а убиенные мечами в сердце… — негромко сказал чернобородый.
— Давай осмотри остальных, — велел Доброслав.
— И этих тоже… акинаком. Как поросят.
— Неужто ромеи их?! И за что?!
Доброслав сдёрнул с первого попавшегося трупа саван и на груди увидел костяного божка, висевшего на медной цепочке.
— За что они их? — спросил снова задумчиво. — И почему напоказ выставили?…
Пожали плечами, так ничего и не придумав в ответ.
— Хорошо бы их предать огню, — сказал Дубыня.
— Знаю, что хорошо… Но один огонь мы уже устроили, а сейчас сделать то же самое в нашем положении — значит выдать себя с головой… — Доброслав позвал Бука, почесал ему за ухом и вскочил на коня. — Поехали… Тут, знаю, селение совсем недалече, придут люди, увидят и погребут их в пламени…
Всхрапнули лошади, взявшие в галоп. Бук молча выбежал снова вперёд. Недалеко проухал филин, и раздался леденящий душу крик потревоженного чёрного грифа. Кто потревожил?… Может, там, где он устроился на ночь, упало подгнившее дерево или рысь, бросившись на жертву, вспугнула птицу-стервятника.
Теперь гриф будет летать, пока не успокоится, а почуяв мертвечину, сядет на дерево поблизости и будет ждать утра, чтобы с восходом солнца приняться за зловещее пиршество…
«Надо было бы сжечь трупы, — прислушиваясь к затихающему крику чёрного грифа, подумал Доброслав. Он представил на миг, как мощными когтями рвёт человеческое мясо жадная до падали птица, и что-то похожее на укор совести пронзило сердце. — Но вернуться уже нельзя… И вообще, нужно меньше поддаваться чувствам. До конечной цели нашего путешествия далеко, а по дороге встретится и не такое… — решил про себя Клуд и оглянулся на своего друга. — К тому же я не один…»
Дорога опять раздвинулась, и, как в начале пути, они теперь скакали бок о бок. Мелколесье не кончилось, луна хорошо светила под ноги, страсти сами собой полегоньку улеглись, и друзья уже смело нырнули под густые кровы деревьев, образующие тёмную пещеру. Тут перешли на шаг — лошади во тьме могли споткнуться о толстые, переплетённые корневища или напороться на острые сучья упавшего поперёк дерева.
— Гля, — Дубыня толкнул в плечо своего друга, — смотри вправо!
Повернул голову Доброслав и увидел вдали меж деревьев желтоватый огонёк, вытянутый кверху, как пламя фитиля в плошке с бараньим жиром.
И не успели обменяться мнениями после увиденного, вдруг что-то мягко сползло сверху и окутало их с лошадьми и Бука.
«Сеть!» — промелькнуло в голове Доброслава. Он выхватил нож, чтобы прорубить лаз, но тут с воплем «Попались!» бросились на них лесные люди, вмиг повалили на землю и туго связали.
Труднее было справиться с Буком. Тот раза два куснул через сеть кого-то за ляжку; взвыл благим матом тать, весь заросший волосами, словно куд чащобный, но пса тоже скоро скрутили верёвками, а на морду надели мокрую вонючую рукавицу, принадлежащую пострадавшему, наделавшему в штаны от страха и боли. А рукавица-то его была привязана сзади, — вот теперь эта вонь и ударила в нос Буку, да, так, что он разом задохнулся ещё и от бешенства…
«Праздник воли, кажется, кончился», — подумал Дубыня, когда их перекинули, будто мешки с мукой, через крупы лошадей и повезли. И сразу отметил зорким глазом парилы (который завершает конечное дело выпарки соли), что повезли их к тому самому огоньку, похожему на фитильное пламя…
«Неужели конец? — раздумывал и Доброслав. — Кто эти люди?… И как обидно, что обрывается наш путь, почти не начавшийся… Родослав, Родослав, знать, и вправду плохим ты стал колдованцем[85], а уж ведуном тем более, если, предсказав, что я найду Мерцану, не смог угадать нашей близкой смерти… Действительно угасли разум твой и очи твои… — И тут его мысль порхнула в другую сторону: — Неужели эти заросшие волосами разбойники-кметы и порешили тех несчастных, которых мы не предали священному огню?…
А может быть, как раз боги и карают нас за то, что не справили обязательный в таких случаях обряд погребения?!»
Тут послышались крики, несколько всадников появились из-за густых деревьев и окружили пленников. Дубыня приподнял голову, чтобы разглядеть прибывших, но получил по заду удар кнутом.
— Лежи! — крикнул звероватого вида мужик в треухе, похожем на хазарский. — Твоё дело лежать… А если батька Еруслан захочет, то и повесим.
«Кажется, свои, русы… Слава богу! Знать, этот батька Еруслан у них за главного… Скоро увидим», — подумал Доброслав и сплюнул на дорогу.
Дорога и привела скоро их всех к костру. Клуда и Дубыню, связанных по рукам и ногам, брякнули на землю возле наломанных сухих веток.
— Вот, взяли сетью… Скакали куда-то, — обратился к костровому, как показалось Клуду, низкорослый, в бараньем колпаке, с красными глазами под узким лбом разбойник — он-то и сидел в засаде и, кажется, первым и сеть накинул.
— Кто такие?… А это что за зверь? — поднимаясь от костра и показывая в сторону Бука, спросил тать, к которому обращались. Был он высоким, с широкими, сильными плечами, длинным носом и крутым подбородком, — его красивое лицо даже не портил шрам, пересекавший лоб и правую щеку.
— Это пёс у них… Да сдастся мне, волк… Злющий, гад, и не лает… — затараторил мужичок, который в штаны наделал, когда его куснул Бук.
Дубыня ворохнулся, сказал, чтоб развязали их. Он лежал на земле ничком, и ноздри его ел вонючий дым, застрявший в сушняке.
— Отчего же не развязать?! Можно. И пса высвободим, токмо скажите ему сидеть смирно, — сказал, улыбаясь, высокий, со шрамом.
С Дубыни первого сняли путы. Он сел, широко расставив на земле ноги, поднял глаза и обалдело уставился на отмеченного ножом или мечом разбойника. «Да как же сразу-то я его не признал? Шрам… Да, шрам, но он всего лишь малость изменил лицо… Еруслан… И имя… Точно, он, Еруслан…» — промелькнуло в голове Дубыни.
— Еру-у-слан, — растягивая слово, произнёс солевар и тут же воскликнул: — Да ты ли это?! Живой!
— Кто такой? Не помню, — шагнул к Дубыне высокий тать и пристально вгляделся в его лицо. — Постой… Постой… Парила Дубыня… Так?
— Так, Еруслан. Он самый. Бывший парила… Как и ты, вижу, бывший засыпщик соли. А это мой друг. — Дубыня показал на К луда, растиравшего после ремней онемевшие кисти рук.
Бук, с морды которого сняли вонючую варежку, с наслаждением вдыхал дым лесного костра и стоял как вкопанный, повинуясь приказу хозяина, возле его ноги.
— Доброслав, помнишь, я рассказывал тебе о солеваре, который порешил рожнами тиуна-ромея и его телохранителя, превратив их тела в рехи?…
Так это он и есть — Еруслан… Мы с ним и отцом Лагира работали вместе… Еруслан, ты не забыл сына старого алана?… — спросил Дубыня.
— Лагир… Да, значит, Лагир, которого взяли в солдаты. И когда в мой дом пришла беда, я скрывался у его отца, а потом ударился в бега. А теперь вот — командую лесными татями…
— Еруслан, это твои люди несчастных зарезали, а тела их, одетые в саван, выставили напоказ, прислонив к кустам и деревьям?…
— Каких несчастных?… Ах да… Ты их, наверное, видел в том месте, где вас взяли. Выходит, ромеи всё-таки исполнили свою угрозу… — задумчиво сказал Еруслан и вскинул голову. В костёр подбросили веток, и при свете взметнувшегося пламени стало видно, как ещё пуще побагровел его шрам. — Недавно в лесу мы встретили поселянина — собирал на топку дрова. Так он рассказал, как лютует новый управитель, которого прислали из Херсонеса взамен умершего. Из красивых девушек не старше семнадцати по примеру агарян он сколотил гарем и грозился поубивать тех смердов, кто не сможет заплатить от осеннего дыма… Ах, пёс проклятый! — воскликнул татьский предводитель и стукнул плёткой по схваченной огнём головешке, которая взметнула в небо сотни ярких искр…
Бук, ощерив пасть, зарычал, и шерсть на его загривке встала торчком.
— Бук! — грозно окрикнул собаку Доброслав. — Молчи!
— Не тебя ругаем, пёс… Не тебя! Успокойся… Пусть теперь поволнуется другая собака. Я заставлю его слизывать собственное дерьмо со штанов, когда он со страху наделает в них… Гей, други! Туши огонь, будем разводить новый… — поднял кверху правую руку Еруслан.
Забросали костёр землёй, вскочили на коней и с гиканьем и свистом помчались к селению, что расположилось под горой, поросшей пихтами и елями.
Гарнизон тиуна спал безмятежно, утомлённый дневными делами: у одного селянина отнимали девку, она цеплялась за подол матери, тянула к себе, почему и пришлось оттяпать кусок материи акинаком, при этом, кажется, задели и ногу женщины; у другого тащили со двора за недоимку единственную кормилицу — корову, которая, мыча, упиралась, — плакали дети, поэтому тут же прикончили её, а хозяину приказали принести (и боже упаси что либо утаить!) мясо и шкуру на стан тиуна. А потом — эта дикая резня злостных неплательщиков мзды, которых перед казнью управитель приказал одеть в саваны… Сколько крику, крови!.. Господи, спаси и помилуй, ведь до чего неразумны проклятые язычники, что заставляют добрых христиан прибегать к таким жестоким мерам, — взяли да и приволокли бы то, что от них требуют… Ан нет, упрямые, на казнь идут, чтоб увернуться от дыма… И не понимают, негодники, что от этого страдают их же жены и дети, потому как вернулись из лесу, выставив казнённых по приказу тиуна для всеобщего обозрения и устрашения, пошли по подворотням и действительно не обнаружили у них ничего, чем можно было бы откупиться, тогда дочиста обчистили все клети, раздели догола детей и матерей… А девчонок, которые попригоже, отвели на тиунский двор, остальных забрали с собой в казарму…
Господи, спаси и помилуй!
…Стрела, чуть позванивая оперением, выпущенная из лука Ерусланом, впилась прямо в лоб велиту, стоящему на страже возле приземистой, выложенной из бутового камня казармы; тот даже не успел вскрикнуть. От боли взревел другой, когда Дубыня метнул в него длинным ножом, с каким поселяне ходят на медведя… Чернобородый чуточку не рассчитал, и лезвие впилось выше левого соска, стражник упал, и его кожаные сапоги загрохотали по деревянным ступеням крыльца… В казарме распахнулись окна, и тот, кто высунулся, чтобы узнать, что случилось, был сражён меткими выстрелами из луков. Другие показались в дверях, но также отдали Богу душу.
— Лучники, смотрите на крышу, они могут полезть через дымовую дыру… — распорядился Еруслан. — Остальным обкладывать вкруговую казарму, да не высовывайтесь из укрытий. Они сейчас опомнятся.
И, как бы подтверждая правоту слов предводителя, рядом с Доброславом ойкнул тать, и стрела, вошедшая в его шею, странно качнулась в одну лишь сторону, и звероватого вида мужик в треухе как-то неумело осел, а потом резко выгнулся и гулко шмякнулся спиной о землю.
Клуд увидел на плоской крыше силуэт солдата и, почти не целясь, пустил стрелу; сразу уверился, что не промахнулся, и точно — за противоположной стеной казармы загрохотали чурбаки, сложенные для топки… На короткое время всё затихло. Потом голос на греческом спросил в распахнутое окно:
— Кто такие?… Почему пришли убивать нас?
Доброслав перевёл. Еруслан взмахнул плёткой:
— Скажи им: это мы, в белом саване, которых вы оставили в лесу на растерзание грифам, пришли, воскреснув из мёртвых, чтобы отомстить за себя и за своих жён и детей…
Клуд сказал это. Снова внутри казармы затихло. Видимо, совещались.
— В призраки мы не верим, — уже по-славянски ответили оттуда. — Но если нас не выпустите живыми, мы умрём вместе с вашими женщинами. А чтобы вы не сомневались в том, что они рядом с нами, вот вам в подарок.
В казарме раздался дикий, холодящий душу вопль, и к ногам Еруслана упали два комка, окровавленных и трясущихся. При ярком свете луны на них были различимы полумёртвые сосцы.
— Теперь видите, русы, что мы сделаем с остальными женщинами, перед тем как всем нам умереть?… А сейчас будем ждать, что вы скажете…
Доброслав взглянул на Бука, у которого свирепо мерцали глаза, и спасительная мысль промелькнула в голове Клуда: «А что, если…» И он поделился ею с предводителем.
— Знаменает тя Перун своею печатью, Доброслав! Мир тебе и твоему Буку, — тихо сказал Еруслан, а потом воскликнул, и глаза его гневно сверкнули: — Какою мерой меряется, такой и воздаётся! Приготовьте ножи, — обернулся к татям. — И как только дам сигнал — прыгайте в окна и ломайте двери.
Доброслав сказал что-то на ухо Буку, и пёс лёг грудью на землю и пополз. Он полз так, что кустарники скрывали его. Вот он уже в нескольких локтях от угла казармы, и тут все увидели, как его тело пружинисто взлетело над землёй, вмиг он оказался на крыше и прыгнул в дымовое отверстие… Внутри казармы раздались визг, вопли, мужская ругань. Еруслан поднял руку, и все его люди бросились к двери и окнам.
Внутри здания пёс уже рвал клыками велитов. Подоспели тати, греков, кого не зарезали, связали и вывели наружу. Вынесли на свежий воздух потерявшую сознание девушку, у которой отрезали груди. Она вздохнула несколько раз и затихла. Завыли в голос женщины, тыча пальцами в солдата с синей вшивной лентой на предплечье.
— Декарх… Командир над десятью велитами. По всему видать, он эту бедняжку… — разжал губы Дубыня. — Казнить? — обратился к Еруслану. И, увидев утвердительный кивок, сказал двум здоровенным татям, чтоб они заломили декарху руки. Потом подошёл к нему, разодрал на его животе пояс, обнажил детородный орган и на виду у женщин, которые уже повидали в казарме в эту ночь многое, стал вытягивать его… Ромей взвыл так, что шарахнулись с дерев вороны и с карканьем закружились над селением, в домах которого стали зажигаться лучины. Узнав, в чем дело, тихонько собирались у казармы, другие уже вели поднятого с постельной лавки тиуна, по дороге избивая его нещадно. И его приговорили к той же казни, на какую обрекли декарха. Снова жуткий вопль огласил окрестности: вытяжка — мука, ни с чем не сравнимая на нашей грешной земле, разве что равная ей, может, найдётся только в аду…
Убиенных и зарезанных солдат закопали. Погибших людей Еруслана и бедняжку-девушку погрузили на подводу и тронулись туда, где стоя ли, белея в ночи, мертвецы.
Прибыли вовремя, так как возле них уже рас хаживали грифы.
…Вскоре лес осветился погребальным пламенем.
— В одну ночь сразу два священных огня… А думали погибнем, — сказал Дубыня.
— Жезл Родослава с нами! — радостно ответствовал Клуд и пощекотал за ухом Бука, который вышел из схватки, не получив даже царапины.
— А теперь нужно уходить. И как можно скорее. Дубыня сказал, что мечта твоя — увидать реку Борисфен. Я тоже решил увести туда своих татей. Пусть и они послужат киевским архонтам как добрые воины, а не разбойники крымские. Только мы ещё завернём на Меотийское озеро. Я и там ещё не со всеми посчитался… — И Еруслан опять стеганул ремённой плёткой по головешке, объятой пламенем.
Вскоре гул лошадиных копыт наполнил лес, и ещё долго кружились над деревьями черные птицы.
Последние два года после убийства логофета дрома Феоктиста Византия во внешней политики терпела поражение за поражением: арабы, как взнузданные кони, победно шествовали по землям Священной империи, вселяя страх в василевса Михаила и его дядю Варду и радость в их политических противников. Из города Милета сосланный патриарх Игнатий своим неутомимым гласом обличал действия нынешних правителей и ставил все неудачи в зависимость от их кровавых злодеяний. Подобное исходило и из Гастрийского монастыря, где томилась в заточении со своими дочерьми бывшая августа Феодора. Проклятие, ниспосланное ею на голову сына и брата, начинало, кажется, осуществляться.
Во дворце уже стали подумывать, что проклятие проклятием, но поражение отборного византийского флота в бою с арабами у берегов Апулеи в 858 году, позорная сдача считавшейся неприступной крепости Кастродживанни в Сицилии, неудачные военные действия сухопутных войск в Малой Азии в 859-м являлись скорее следствием бездарности Варды, занимавшего теперь пост логофета дрома вместо убитого Феоктиста.
Какие шаги предпринять, чтобы выйти из этого постыдного положения, в какое попала империя? Как заткнуть рот хулителю Игнатию?… Об этом и шёл сейчас разговор во дворце правосудия Лавзнаке между Вардой, василевсом и его главным конюшим Василием-македонянином.
Варда, в короткой тунике с кожаным поясом, украшенным драгоценными камнями, при упоминании имени Игнатия всякий раз хватался за рукоять акинака, и квадратное лицо его, загорелое до черноты, искажалось ненавистью, а карие глаза метали молнии.
— Этот зловонный кастрированный пёс будет лаять до тех пор, пока его слышат студийские монахи, поэтому я, высокочтимый василевс, предлагаю перевести его из Милета на остров Теребинф и усилить охрану, чтобы не было с ним никакого сношения, — предложил Варда.
— Да, многие беды исходят от Игнатия. Во дворце разгуливают его шпионы, и я не поручусь за то, что они не выдают врагам наши тайны. — Михаил взглянул прямо в глаза Василию-македонянину, но тот выдержал взгляд и тихо произнёс:
— Шпионов надо выслеживать и казнить их так, чтобы они сгореть в утробе медного раскалённого быка посчитали за счастье.
— Вот ты и займись этим, — сказал василевс.
— Хорошо, мой император, — покорно ответил шталмейстер[86], - прикажите, и я займусь ещё одним изменником — греком из Кастродживанни.
— Говорят, полководец Аббас так его спрятал — не отыскать. — Варда расставил ноги и снова потеребил рукоять меча. Несмотря на свой почти пятидесятилетний возраст, он был крепок, силен, ловок и вынослив. В состязании на колесницах но уступал даже главному конюшему — македонянину, не уступил бы и самому лучшему возничему в Византии — василевсу, если бы борьба шла ни равных. Но, как правило, всегда приходилось нарочно проигрывать с целью сохранения своей жизни: сумасбродный Михаил, напившись после скачек, мог запросто отдать приказание отрубить победителю голову…
— От доместика[87] сицилийского гарнизона я слышал: Аббас грека отдал служить на корабли, боится, что не только мы доберёмся, но и сами арабы могут его прикончить. Предатели ни у кого не были в почёте… — Василий поправил на шее золотую фибулу, будто она душила его.
Варда подтвердил:
— Да, это верно… Кстати, о кораблях. А не послать ли нам триста хеландий, те, что мы ужо сумели построить после поражения у берегов Апулеи, чтобы сокрушить арабов в Сицилии и обрат но взять крепость? Аббас похвалялся, что, укрепившись на острове, он свой флот двинет по Танаису к Джурджанийскому морю на завоевание хазар.
— Это всего лишь слова, логофет, не так-то просто достичь на кораблях земли хазар. А вот твоя мысль, дядя, послать триста хеландий — это реальность! — заключил император. — Да, ведь мы, кажется, посылали к кагану философа Константина. Что с ним?
— Сейчас узнаем. — Варда хлопнул в ладоши. Вошёл протасикрит. — Пусть придёт сюда Фотий.
Вскоре Фотий, облачённый в тяжёлые одежды патриарха, явился перед светлые очи василевса, первого министра и шталмейстера и поведал о том, что он только что принял гонца-негуса от отца Константина, который сообщил об отыскании в Херсонесе мощей святого Климента, и теперь, слава Иисусу, они будут принадлежать не Риму, а Константинополю.
— Пусть папа Николай от злости поскребёт свою лысину. А может, наоборот, изменит к нам своё отношение[88], - добавил Фотий. — Знать, Господь на нашей стороне, и Влахернская Богородица покровительствует больше теперь нам, чем римлянам…
— Вот и хорошо. Значит, обстоятельства благоприятствуют нашему походу… Отче, — обратился Михаил к патриарху, — завтра и начнёшь освещать хеландии, которые мы решили послать в Сицилию… А кто возглавит этот поход?
— Думаю, что патриций Константин Кондомит. Человек он расторопный, хорошо знает морское дело, — поспешил ответить Варда: втайне он боялся, что командовать хеландиями назначат его…
Пусть будет так! И ты, мой верный шталмейстер, на время сменишь зал прекрасной конюшни на кормовую каюту[89]. И привезёшь нам голову гнусного предателя и бросишь её на пол дворца правосудия. — Василевс скользнул взглядом по мраморным плитам Лавзнака и оперся в одну из колонн, рядом с которой стояла обитая красным бархатом бронзовая скамья для возлежания. И вдруг губы его перекосила судорога, Михаил затопал ногами и закричал громко, и крик его гулко заметался под высокими сводами:
— Почему она до сих пор здесь?! — император указал на скамью. — Почему не убрали?!
В дверях появились перепуганные слуги. Они подняли её и быстро унесли. Остановившимся взглядом Михаил ещё долго смотрел на то место, где стояло ложе, будто узрел не белые мраморные плиты, а кровь… Внимание Варды тоже было устремлено туда, и Василий, видя их озабоченность и отрешённость, позволил себе на какой-то миг усмехнуться…
Он тоже присутствовал при убийстве Феоктиста здесь, в главном зале Лавзнака, находящемся рядом с императорскими покоями, и знал скрытую причину его.
…У Феодоры ближайшими советниками были логофет дрома, магистр Мануил и брат Варда. Последнего всегда точил червь честолюбия, Варда не мог допустить, что августа больше всего благоволит Феоктисту за его ум, преданность делу и честность — качества, на которых впоследствии и сыграл он в своих низких устремлениях. Первое, что он сделал, — поссорил Феоктиста с Мануилом: как первый министр, логофет дрома исполнял ещё обязанности рефендария — заведующего казнохранилищем, а Мануил был нечист на руку. И когда Варда уличил последнего в незаконной растрате, Феоктист в гневе выгнал Мануила из дворца. У Феодоры остались два советника — Варда торжествовал. Теперь нужно свалить Феоктиста. Как это сделать?
У Михаила III в любимцах уже ходил его конюх Василий. Варда подговаривает василевса попросить у матери для македонянина должность шталмейстера. В дело вступился Феоктист и заметил, что должности и места даются по достоинству и заслугам. Феодора сыну отказала, Михаил был в ярости, Василий-македонянин возненавидел и саму августу, и её первого министра. Варда торжествовал снова.
И однажды он заметил своему племяннику:
— Покуда Феоктист будет заодно с августой, ты, император, останешься бессилен… А заодно потому, что хотят пожениться, об этом все говорят во дворце, а поженившись, они замыслят лишить нас жизни, чтобы самостоятельно править.
Эти слова и решили участь логофета дрома. Ему бы упредить события, но, порядочный по натуре, он верил в порядочность других…
А тем временем во дворце уже созрел заговор. На общем собрании условились: когда Феоктист, окончив трудиться в государственном казнохранилище, пойдёт в Лавзнак на доклад к Феодоре, то и Михаил явится туда и отдаст экскувиторам приказание убить логофета дрома.
Ничего не подозревавший Феоктист, выйдя из казнохранилища, в галерее дворца встретил Варду. Поздоровался, но тот, не ответив на приветствие, смерил министра дерзким взглядом. Немного дальше логофет дрома повстречал василевса, который запретил ему идти к августе и приказал о текущих делах доложить ему, императору.
Министр удивился, смутился и на какое-то время замешкался и тем самым дал повод крикнуть Михаилу:
— Арестуйте этого человека!
Варда бросается к логофету, тот бежит, поняв теперь, что ему угрожает. Его догоняют в главном зале Лавзнака, валят на пол. Михаил приказывает отвести Феоктиста в Скилу[90]. К несчастью для первого министра, на шум из опочивальни выбежала Феодора с распущенными волосами, платье на ней было в беспорядке. Она потребовала вернуть министра, разражаясь бранью.
Это заступничество и погубило Феоктиста. Приближенные Михаила и Варды испугались, что если логофет дрома останется жить, то они потом с Феодорой жестоко отомстят им, и участь Феоктиста была решена — напрасно несчастный залез под бронзовую скамью, стараясь спастись от гибели. Один из гвардейцев, нагнувшись, сильным ударом меча пронзил ему живот. Македонянин унёс умирающего, корчившегося в страшных муках.
Феодора, видя это, бросилась к Михаилу и Варде.
— О кровожадные и нечестивые звери! — кричала она. — Неблагодарный сын! Добром же отплатил ты твоему второму отцу за все его заботы и попечения о тебе! А ты, завистливый и злой дух, — обратилась она к брату, — за что осквернил моё правление?… Но Бог — свидетель совершенного вами злодейства — рано или поздно покарает вас самих подобным же образом, и сами вы падёте от рук злодеев.
Потом, воздев руки к небу, она, вся в трепете, проговорила:
— Вижу, Господи, вижу, что смерть несчастного не останется неотмщённою![91]
Такой непримиримостью она окончательно восстановила против себя всех, и тогда-то её и заточили в Гастрийский монастырь.
Но Василий-македонянин помнил и то, как она перед заточением явилась в сенат и громко сказала присутствующим:
— В государственном казнохранилище и в частном императорском фиске находится 1090 центариев золота, до 3000 центариев серебра, всё это сберёг муж мой, частью же я сама. Берегите это богатство на чёрный день нашей Священной империи…
Но Михаил, к которому отныне перешла полностью власть, беречь не хотел. Он растрачивал эти деньги на вздорные и бессмысленные вещи: к юго-востоку от Хрисотриклина — Золотой палаты — в помещении Цуканистария — малого дворцового ипподрома — василевс приказал выстроить конюшню с золотым куполом. Лучшие мастера украсили её внутри самыми дорогими сортами мрамора. Михаил гордился своей конюшней больше, нежели император Юстиниан Святой Софией…
Все свободное время император проводил в обществе конюхов, крестил их детей, осыпая их золотом…
Поэтому решение послать флот в триста хеландий к острову Сицилия вполне резонно натолкнуло Михаила задать Варде вопрос:
— Дядя, а в каком состоянии у нас находится казнохранилище?
— Царь царей, — польстил Варда, чтобы сгладить неприятное впечатление от сообщения, которое ему нужно было сделать, — казна наша очень нуждается в пополнении.
— Так, — задумчиво потёр подбородок василевс. — Увеличьте налоги на виноградники, на тягловый скот, на ввоз и вывоз товаров.
И тут протасикрит, склоняясь в низком поклоне, доложил:
— Высокочтимый, купцы с далёкого Борисфена просят принять их, чтобы засвидетельствовать вам своё почтение и вручить дары от киевских архонтов Аскольда и Дира.
Предатель грек Христодул по велению командующего сицилийским гарнизоном Аббаса служил матросом на карабе. Так же как и хеландия, караба была двухъярусным судном, с двумя башнями для лучников, но с таранным брусом и мачтами, на которые поднимались два паруса: один — квадратный, другой — скошенный, что позволяло карабе ходить даже против ветра. На арабских кораблях, в отличие от греческих, гребцами оставались не невольники, а солдаты, которые небезразлично относились к тому, как вело себя судно в бою, потому что они являлись равноправными членами экипажа, и выиграть бой — значит, получить немалую прибавку к жалованью, да и платили им наравне с матросами и даже немного больше. И согласно Корану они получали вместе с гази[92] четыре пятых всей добычи.
Иначе дело обстояло в византийском флоте: вся добыча шла императору, на содержание флота население приморских областей платило подозрительную «подымную подать». Платило её неохотно, под нажимом, и порою греки-матросы и велиты, находящиеся на борту, по нескольку месяцев не получали жалованья. У арабов же каждый на корабле кроме денежного содержания наделялся ещё земельными участками на берегу.
Христодула морскому делу обучал старый лоцман Сулейман ал-Махри, который хорошо знал греческий. Аббас лично посвятил лоцмана в тайну, на карабе знали, кто такой Христодул, двое — амир албахр[93] и Сулейман. Для всего экипажа грек был всего-навсего человек, которого соотечественники преследовали за то, что он принял мусульманскую веру, поэтому в обязанности лоцмана входило обучение Христодула Корану, из которого он зачитывал целые суры[94], тут же переводя арабский текст на греческий.
Особенно с удовольствием знакомил с теми местами из священной книги, которые касались непосредственно морского дела или были посвящены кораблям.
Вот и сейчас лучники в башне слышат, как Сулейман, сидя с Христодулом на скатанной в кольцо верёвке, читает вначале по-арабски, потом перелагает стихи на греческий. Христодул тщательно внимает лоцману, шмыгая длинным и толстым носом, положив худые, загорелые до черноты руки себе на колени. Иногда он озирается по сторонам, как бы опасаясь, что кто-то может пустить в него стрелу или метнуть кинжал, — и это уже стало его привычкой с того дня, как он провёл арабский отряд по водостоку в крепость Кастродживанни. Сулейман произносит:
— «В Его власти корабли с поднятыми парусами, плавающие в море, как горы. — Лоцман смотрит пронизывающе в слегка выпуклые глаза грека, в которых, казалось, навечно поселился страх. — Когда волна накроет их, как сень какая, тогда они (гази) призывают Бога, обещая искреннее служение Ему; но когда Он даёт им выйти на сушу, тогда некоторые из них остаются нерешительными…»
Когда Христодула, захваченного в плен, привели в цепях к Аббасу, ему предложили или смерть в страшных муках или предательство. Грек выбрал последнее.
Со склона горы была хорошо видна неприступная крепость Кастродживанни с сотнями бойниц, за которыми стояли с луками тысячи велитов, с двумя рвами, наполненными водой, опоясавшими тройные стены. Взять её в лоб — дело безнадёжное, тут ещё можно что-то сделать только хитростью.
Стояла зима, в горах выпал снег, и византийцы не думали, что арабы в это время года решатся на штурм, поэтому охрану крепости несла всего лишь половина гарнизона. Это тоже было на руку мусульманам.
В тёмную ночь на 24 января пленный грек повёл арабов через водосток в крепость. Перебив стражу, вошедшие открыли ворота. Большая часть отряда во главе с Аббасом ворвалась в Кастродживанни, захватив громадные богатства и огромное количество пленных. В качестве подарка многие пленные тут же были отправлены к далёкому аббасидскому халифу Мутаввакилу…
Сулейман продолжал читать из Корана:
— «Он (Бог) поставил звезды для вас…»
Христодул ту зловещую тёмную зимнюю ночь помнил без звёзд: не до звёзд ему было тогда, главное — проделать незамеченными путь, указанный водостоком, никем не охраняемым. А то, что он не охраняем, грек знал точно.
После взятия крепости Аббас зарезал много византийцев, и их кровь оставалась на совести Христодула; умирая, они предавали проклятью предателя… И призывали оставшихся в живых узнать его имя, отыскать и казнить…
— «Когда постигнет вас бедствие на море, тогда кроме Его не остаётся при вас никого из тех, к которым взываете вы. И когда мы дарим вам спастись на сушу, вы уклоняетесь от нас. Ужели не опасаетесь, что Он может повелеть берегу суши поглотить вас? — читал Сулейман ал-Махри, и слова его, как раскалённые иглы, впивались в мозг Христодула. — Ужели не опасаетесь, что Он во второй раз может воротить вас в море, послать на вас буйный ветр?…» И когда волны, поднятые этим ветром, будут носить корабль в ночи, то верное направление можно отыскать только по звёздам, — продолжал лоцман. — Хорошо видимые даже в непогоду — это звезды Алараф, Алголь, Альтебаран, Денеб, Кохаб, Хамал… А вот смотри — ещё компас, магнит, на который полагаются, и единственно, с коим наше рукомесло совершенно, ибо он есть указчик на обе макушки[95], то сей — извлечение Давидово, мир ему; это тот камень, коим Давид сразил Голиафа… Магнит притягивает только железо, ещё магнит — предмет, что привлекает к себе. Сказывали, семеро небес со землёю подвешены через магнит всемогущества Аллаха.
Мы, мусульмане, искусные мореходы, необходимость иметь хорошо оснащённый флот почувствовали ещё в первые годы хиджры[96], когда Мухаммед предлагал правителю Эфиопии принять ислам, но не имел военных кораблей, чтобы заставить его это сделать. Но уже вскоре после смерти основателя ислама в 636 году наш флот был настолько силен, что некоторые корабли достигли берегов далёкой Индии.
Ты, грек, как только на горизонте появятся неприятельские суда, увидишь наши акаты с тремя мачтами, которые могут бегать на парусах при любом ветре… Их выведут из укрытия, и, построившись в боевую линию в виде полумесяца, они ринутся навстречу врагу и начнут охватывать его железным кольцом… Удар их будет беспощадным!
Вот так, Христодул… А вечером, когда зажгутся маяки, я расскажут тебе о них.
Вот уже которую ночь и который день в Средиземном море стояло затишье. Гребцы-невольники измучились от жары и адской работы, некоторые падали в тяжёлый обморок; их окатывали забортной водой, но они и тогда не приходили в сознание. Тогда снимали с них кандалы, и рабов заменяли велитами, которые гребли до тех пор, пока те вконец не очухивались.
Днём жарило так, что море казалось белым и на горизонте сверкала яркая полоса, отчего у вперёдсмотрящего в мачтовой корзине воспалялись глаза. В каюте невозможно было находиться, потому что по переборкам текла смола и стоял удушливый древесный запах. Василий-македонянин выходил на палубу, шёл к носовой части корабля, забирался в башню к лучникам и подолгу неподвижно смотрел вдаль… Хеландия, на которой находились командующий флотом патриций Кондомит и Василий, скорее напоминала дромону, — она была длиннее и шире, чем остальные, вместо медных труб для метания огня на корме и в носу сделаны башни для лучников; и две мачты, на которые в ветреную погоду натягивали квадратные паруса, позволяли ей развивать по сравнению с одномачтовыми хеландиями приличную скорость. На флагманском судне, в общем-то, в медных трубах необходимость отпадала: оно, как правило, во время боя не ввязывалось в драку, его охраняли несколько хеландий, а для защиты командующего — друнгария, руководящего сражением с палубы, — лучше иметь лучников.
Сверху Василий увидел, как в дверях каюты появился в одной лишь набедренной повязке Константин Кондомит, худой, с длинной, тонкой шеей и маленькой головой, с красным облупленным носом, подозвал капитана корабля и, изобразив яростное лицо, отчего у него округлились глаза, сделал ему какое-то замечание.
Сейчас патриций напомнил македонянину сердитого гусака, который, когда ещё Василий жил в деревне, очень досаждал и ему, и прохожим, и скотине — щипал всех без разбору. Василий пас домашнюю птицу, и для неё этот гусак был сущим наказанием, он разгонял уток и кур, гусыни шарахались от него, как от чумного. Потом подолгу приходилось собирать всех в кучу. И однажды, разозлившись, Василий поймал гусака, зажал его шею между косяком и дверью сарая и удавил… Вот уж попало ему от матери!
— Живоглот! — кричала она. — А ещё будущий император… Неужели ты, и на троне сидя, будешь таким живодёром?!
Василий покорно сносил её хулу и еле сдерживался от распираемого его изнутри смеха. Надо же, вдолбила мамаша в голову, что её сын обязательно станет василевсом… вначале над ней тоже смеялись все жители македонской деревни: рехнулась, мол, женщина, оставшись без мужа… Тяжело с девятью детьми, вот она и напридумывала черт знает что… И предупреждали: «Смотри, как бы на вашу семью, а особенно на сына Василия, беда не свалилась! Шпионов полно — донесут!»
Но потом как-то поутихли, когда странница, узнав от матери Василия её сны и видения, подтвердила, что гусиного пастуха действительно ожидает необыкновенное будущее.
Когда Василий, будучи ребёнком, в один из прекрасных дней заснул в поле, мать видела, как над ним реял орёл и сенью своих крыл охранял покой младенца. А самой ей приснилось, что из её груди выросло золотое дерево, покрытое золотыми листьями и плодами, стало вдруг огромным и тенью своей кроны укрыло весь дом. В другой же раз, тоже во сне, явился перед ней святой Илия Фесвийский в образе старца с белой бородой, с вырывавшимся из уст пламенем, и, как пророк, объявил матери о высокой судьбе её сына…
Византийские летописцы, до последней степени влюблённые во всё чудесное, тщательно собрали и поведали нам все предзнаменования, возвещавшие будущее величие Василия-македонянина.
Когда он покинул деревню, отправившись в 840 году в столицу Византии, ему было двадцать шесть лет. Это был малый высокого роста, со здоровыми мускулами, могучего телосложения. Густые вьющиеся волосы обрамляли его красивое энергичное лицо.
Вот как рисуют летописцы его приход в Константинополь.
Бедно одетый, с котомкой и посохом, он вечером в воскресенье вошёл в город через Золотые ворота. Усталый, весь в пыли, улёгся у входа в церковь святого Диомида и тут же заснул.
Игумен ближайшего монастыря среди ночи, внезапно проснувшись, услышал голос:
— Встань и поди отвори церковные двери императору.
Игумен вышел наружу» Никого, кроме оборванца, спящего у входа в церковь, не нашёл и лёг спать.
И опять он услышал тот же голос, повторивший те же слова.
Раздосадованный игумен снова выходит наружу и снова никого, кроме этого нищего на паперти не видит.
И когда монах уже в третий раз собирался заснуть, то тут почувствовал удар кулаком под бок.
— Встань! — приказал голос. — И впусти того, кто лежит у дверей церкви, ибо он — император!
Весь дрожа, святой отец поспешает покинуть келью и, сойдя вниз, расталкивает спящего незнакомца.
— Да, господин, — отвечает тот, проснувшись, — что повелишь рабу твоему?
Игумен приглашает его следовать за собой, сажает за свой стол, а утром велит принять ванну и обряжает в новые одежды. А потом святой отец, взяв с Василия клятву, открывает ему будущую судьбу и просит быть отныне другом и братом.
Этим живописным рассказом и начинается первый выход на историческую арену Василия-македонянина, который так ловко устроил свою судьбу при Феодоре и Михаиле III, а через несколько лет после этого возвёл свой крестьянский род на византийский престол.
Но историки, жившие при дворе императора Константина VII, внука Василия, и сам Константин VII желали создать для основателя македонской династии приличную и даже славную генеалогию. По их словам знаменитый василевс происходил со стороны отца из царского рода Армении, по матери доводился родственником самому Константину Великому. В действительности же Василий родился в 812 году в окрестностях Андрианополя в семье бедных колонистов армянского происхождения, которая переселилась в одну из деревень Македонии, разорилась вследствие болгарской войны и осталась после смерти кормильца без всяких средств к существованию. Вот тогда-то и отправился Василий на поиски счастья в столицу Священной империи…
Македонянин снова услышал громкий голос патриция Кондомита и, очнувшись от дум, посмотрел вниз. Друнгарий, одной рукой обхватив мачту, другой поманил четырёх матросов и приказал им что-то, и те сломя голову бросились в кормовую часть. Потом он поднял голову, увидел в башне македонянина и попросил его спуститься. Василию очень не хотелось покидать удобного места, но ослушаться командующего флотом он, конечно, не мог. На палубе Константин Кондомит протянул ему руку, сказал:
— Сейчас матросы между мачтами укрепят навес, сшитый из дублёных конских шкур, нальют воды, и мы залезем туда. Это будет получше, чем сидеть у лучников. — И улыбнулся. Но улыбался он одними краешками губ, глаза оставались холодными и выражали надменность…
Василий подумал: «И у того гусака было столько же надменности. Патриций… Аристократ… Порода… Ну а если что, то мы и твою шею… между косяком и дверью!»
— Я всегда в походы беру с собой этот навес. Увидишь, он размера немалого; чтобы его сшить, нужно было забить двадцать лошадей… — продолжал друнгарий.
«Уж не издевается ли патриций надо мной, человеком крестьянского рода, зная о том, что я, царский конюший, люблю этих животных больше своей жизни? Но нет, кажется, нет, просто хвастается своей походной ванной».
И действительно, когда матросы налили в растянутый навес воды и патриций с Василием залезли в неё, то последний и сам по достоинству оценил придумку друнгария. Забортная вода приятно охолонула тело, и македонянин от удовольствия даже зажмурился; оно, это удовольствие, сейчас было разве что сравнимо с тем, какое он испытывал, находясь рядом со своей возлюбленной и покровительницей Даниелидой, очень богатой дамой знатного происхождения, благодаря которой Василий сумел сделаться важным господином и войти в высший свет.
Друнгарий тоже в блаженстве закрыл глаза и, по грудь закрытый прохладной водой, кажется, задремал. А Василий снова погрузился в воспоминания.
…Однажды в церковь святого Диомида пришёл, судя по одежде, знатный человек и, представившись родственником Феодоры и Варды, попросил его причастить. Василий, прислуживающий отныне святому отцу, уловил на себе пристальный взгляд незнакомца, а потом, после причастия, услышал следующее:
— Отче, а кто этот геркулес, которому бы не в церкви служить, а находиться в свите нашего Феофилица? Я ему давно обещал сделать подарок… А ну-ка, малый, подойди сюда! — И, пощупав его мускулы, он искренне воскликнул: — О-о-о! Да это будет самый лучший дар маленькому Феофилу!
Василий думал, что «маленький Феофил» — это какой-нибудь отпрыск царского рода ребяческого возраста, но каково было его изумление, когда он увидел перед собой, попав в роскошный дом, вполне зрелого мужа, но такого низкого роста, что придворные называли его не иначе как Феофилицем. Он любил иметь при себе в услужении высоких людей геркулесовской силы, которых одевал в великолепные шёлковые одежды, и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как показываться публично со свитой своих гигантов. Василия он окрестил Кефалом — «крепкой головой», потому что на физическое состояние македонянина не оказывали действия всевозможные оргии и попойки, которые часто устраивал Феофилиц, следуя нравам и укоренившимся обычаям византийского двора. Объяснялось это просто: Василий, попав в дом царского отпрыска, начал действительно верить в свою высокую судьбу и поэтому старался как можно меньше сил растрачивать понапрасну в разгульных пиршествах, ловко выходя из них трезвым и здравомыслящим. Наутро, в отличие от других, голова у него работала ясно и мускулы тоже оставались свежими. Кефал!
У Феофилица были славные кони, македонянин полюбил их, и карлик сделал своего любимца конюшим. В этом качестве Василий и сопровождал своего хозяина в поездке в Грецию, куда Феофилиц отправился с поручением от Феодоры. Но по пути македонянин тяжело заболел, и маленький Феофил вынужден был оставить его в Патрасе. Тут-то на молодого красавца-силача обратила внимание богатая вдова Даниелида, уже зрелого возраста, имевшая не только взрослого сына, но уже и внука. Состояние её было велико, «богатство, скорее приличное царю, чем частному лицу» говорит летописец. Она владела тысячами рабов, необъятными имениями, бесчисленными стадами, сукнодельнями, на которых женщины ткали великолепные ковры и тонкие полотна. Дом Даниелиды ломился от золотой и серебряной посуды, а казнохранилище не вмещало слитков из драгоценного металла. Ей принадлежала большая часть Пелопоннеса, и она казалась царицей этой области. Она любила блеск и пышность: отправляясь в путешествие, не пользовалась ни повозкой, ни лошадью, а носилками, и триста молодых рабов сопровождали её и посменно несли на плечах. Она любила также красивых мужчин. И со всей пылкостью увядающей женщины набросилась на македонянина…
Когда, наконец, Василий вынужден был уехать, она дала ему золота, прекрасные одежды, тридцать рабов; после этого бедняк превратился в важного господина — теперь он мог показываться в свете и приобрести поместье в Македонии[97].
«Милая Даниелида! Как прекрасно твоё тело, умащенное дорогими благовонными мазями, оно упруго и чисто, как у девственницы, хотя ты, моя лань, годишься мне в старшие сестры.
Просыпаясь по утром, я любил подолгу смотреть на твои слегка подрагивающие перси, на нежную длинную шею, на пылающие ланиты и трепетные веки, — ты, Даниелида, и во сне ещё дышала счастьем наших жарких объятий… О благословенная! Друг мой…» — пересекая границу Патраса, думал Василий.
Его, крестьянского парня, сразу околдовала эта женщина; поначалу в искусстве любить сказывалась многоопытность самой Даниелиды, но потом она не на шутку увлеклась красавцем-силачом, и вот уже к удовольствию иметь физическую близость примешалось искреннее чувство, вызванное чистотой души и добротой Василия, ещё не испорченного высшим светом. Одаривая его перед отъездом рабами, золотом и роскошными одеждами, женщина знала, что, сделав его господином, она рискует не увидеть его позже таким, каким он был с нею раньше; двор развратит, — но, видимо, и ей было внушено свыше о великом предназначении её любовника… А может быть, отпуская Василия от себя, Даниелида и не думала ни о чём: просто её подарки — это всего лишь благодарность стареющей женщины за страстные любовные ночи…
Феофилиц встретил своего выздоровевшего любимца шумно и восторженно: в честь его возвращения был устроен отменный ужин, после которого Василий показал некоторые приёмы патрасской борьбы — чтобы укрепить после тяжёлой болезни своё тело, македонянин брал уроки у лучших борцов с Пелопоннеса.
И вот однажды двоюродный брат Михаила III патриций Антигон, сын Варды, давал парадный обед: он пригласил на него много друзей, сенаторов, важных особ, а также болгарских посланников, бывших проездом в Византии. Пришли борцы.
Болгары стали хвалить одного атлета. Тот положил на лопатки всех своих противников. Византийцы были раздосадованы. Тут поднялся Феофилиц:
— Есть у меня на службе один человек, который, если хотите, в состоянии состязаться с прославленным болгарином. Ибо, действительно, было бы немного стыдно для византийцев, если бы этот чужеземец возвратился к себе на родину никем не побеждённый.
Все согласились. Позвали Василия. Тщательно усыпали зал песком, и борьба началась.
Болгарин могучей рукой силился приподнять Василия, чтобы он потерял равновесие, но византиец молниеносным движением обхватывает болгарина, делает быстрый оборот вокруг себя и ловким ударом ноги, славившимся тогда среди борцов Патраса, бросает на землю противника, лишившегося чувств и порядочно повреждённого.
Эта победа заставила придворных обратить внимание на македонянина.
Случилось так, что через несколько дней в подарок Михаилу III прислали красивого коня, и ему тотчас захотелось его опробовать на скаку. Император подошёл к коню, хотел открыть ему рот, чтобы посмотреть зубы, но лошадь взвилась на дыбы, и ни василевс, ни его конюхи не могли с ней справиться. Михаил III был крайне недоволен, но тут в дело снова вмешался услужливый Феофилиц.
Тут же вызывают во дворец македонянина, и тогда, «как новый Александр на нового Буцефала, как Веллерофон на Пегаса», по выражению историка, он вскакивает на непокорное животное и в несколько минут укрощает его совершенно. Император в восторге и просит Феофилица уступить ему этого красавца — и хорошего наездника, и такого сильного борца. И, крайне гордясь своим приобретением, император пошёл представить Василия своей матери:
— Посмотри, какого прекрасного мужчину я нашёл.
Но Феодора посмотрела долгим взглядом на нового фаворита сына и печально произнесла:
— О, если бы Бог дал мне никогда не видеть этого человека. Ибо он погубит наш род…
…Василий открыл глаза и сразу поёжился под пристальным холодным взглядом Кондомита, который — ив это было трудно поверить — несколько минут назад, казалось, спал. Македонянин взял себя в руки, улыбнулся патрицию как можно любезнее:
— Друнгарий, твой навес из двадцати шкур мёртвых лошадей я теперь оцениваю дороже стоимости такого же количества живых… — И посмотрел на палящее солнце.
Кондомит довольно засмеялся, похлопал по воде ладонью и, как истинный купец, сказал:
— Согласен с тобой, Василий, одна и та же вещь в разных обстоятельствах может подняться в цене на огромную высоту… Был у меня на виноградниках один управляющий. Как-то он выехал по делам в пустынную часть моего имения, прихватив с собой бочонок вина. С вечеру порядком нагрузился им и, видимо, спьяну плохо закрыл пробку — вино и вылилось. Проснувшись утром, он с дикого похмелья хвать за бочонок, а в нём — ни капли… Не знал, куда деться: голова словно сдавлена обручами, сердце пошло в разнос, лицо и тело покрылись потом — всё, конец! — хоть бы глоток, всего лишь один глоток, чтобы сердце встрепенулось и застучало снова… И ни души в округе, ни одного жилья… Еле отошёл мой управляющий. А после рассказывал, что за чашу вина он в этот момент мог бы отдать половину своего состояния, потому как почти умирал… Вот так. А ведь чаша хорошего пьянящего напитка стоит всего-то несколько фоллов…
— На эту тему, Кондомит, можно философствовать сколько угодно, и каждый из нас будет приходить к неожиданным выводам… В зависимости не только от обстоятельств, но и от самой сути человеческого характера…
— Так-то оно так, — согласился с Василием друнгарий. — Если бы мой управляющий был непьющим, ему бы и в голову не пришло отдавать за чашу вина половину своего нажитого богатства. Но ты, шталмейстер, тоже должен не забывать, что человек подвержен слабостям.
— Да, помнить об этом должен, но потакать — не хочу! — возразил македонянин.
— И всегда так получается у тебя, Василий? — И, видя некоторое замешательство со стороны своего собеседника, Константин Кондомит поднял вверх левую руку. — Можешь не отвечать. Я этот вопрос задал, наверное, не только тебе… — И снова закрыл глаза, погрузившись в воду ещё глубже.
«А действительно, всегда ли так получается у тебя?… Ты говоришь, что не хочешь потакать слабостям… Но ведь от «не хочу» до «не потакаю» дорога длиною в несколько тысяч локтей. Будь честен, Василий, наедине с собой будь честен, — сказал себе шталмейстер. — А разве ты не потакаешь буйному веселью императора и разве сам не принимаешь участие в дурацких развлечениях, зная, что это единственное средство понравиться ему?! И поддакиваешь коронованному пьянице, во всём соглашаешься с ним и подделываешься под него, хотя видишь, что не прав василевс… И не ты ли первым всегда готов водрузить на трон статую Пречистой Девы, когда проходят скачки на Ипподроме и когда Михаил, покинув председательское место, приказывает: «Сажайте Богородицу заместо меня, а я пойду разомнусь на колеснице…»
И не ты ли однажды, когда в цирке гонец доместика объявил василевсу, что арабы завладели азиатскими провинциями, и Михаил воскликнул: «Нет, какова дерзость являться ко мне с таким докладом, когда я весь поглощён крайне важным делом: решается вопрос, не будет ли правая колесница разбита при повороте!» — тоже воскликнул вослед императору: «Нет, какова дерзость! Всыпать палок гонцу!..» И смерть этого гонца на твоей совести, Василий!..
А разве не ты кричал: «Приветствуем мудрое решение василевса!», когда Михаил велел уничтожить от границы Киликии до столицы систему сигнальных огней, позволявшую быстро давать знать о нашествиях мусульман, под предлогом того, что в праздничные дни это отвлекало внимание народа и что сообщённые таким образом дурные вести мешают зрителям насладиться бегами?…
Ты, ты… всё ты, Василий! Ты даже своих друзей не спасал от смерти, когда пьяный Михаил приказывал за малейшую провинность удушить или зарезать того или другого. Хотя и мог, потому что ходил в любимчиках, но не хотел… А вдруг, думал, навлечёшь на себя гнев. Выжидаешь, рассчитываешь… Вон уж и звание главного конюшего получил…»
Так говорил про себя македонянин, некоторое время терзаясь совестью, но всё это вмиг исчезало, когда думал о своей великой миссии на этой земле и видел — не так уж и далёк его звёздный час. А как же василевс?… Почему же потакал его выходкам и великим бредням?… Потому и потакал, что все видели, до чего беспутен император, призванный быть совестью и вождём своего народа…
Вдруг вперёдсмотрящий закричал, приложив ко рту ладони и свесившись через край корзины:
— Капитан! Вижу дым от вулкана!
И на других судах тоже закричали сверху:
— Вулкан Этна! Дым от вулкана Этна!
Услышав это, Василий-македонянин покинул навес и подошёл к борту, но кроме слепящей глаза воды на горизонте ничего не обнаружил. Ещё маленьким он слышал от странников, сотнями проходивших через их деревню, что на земле есть дыры, которые соединяют преисподнюю с внешним миром, и, когда дьявол приходит в страшную ярость, тогда через эти дыры начинает извергаться огонь, дым и пепел… Василию сейчас очень захотелось посмотреть, в каком настроении сатана, и он полез по верёвочной лестнице к корзине вперёдсмотрящего. Оттуда увидел: вулкан Этна курился спокойно, и на душе шталмейстера стало тоже спокойнее, а когда увидел в Сиракузской бухте и около крепости Кастродживанни немногочисленные корабли арабов, даже возрадовался, окинув на миг свой многочисленный флот, идущий стройными колоннами.
«Значит, сарацины не ждут нас. И появление хеландий внесёт в их души смятение и панику на кораблях и в гарнизоне. Хорошо бы с ходу подойти к острову и начать штурм его береговых укреплений, а потом приступить и к самой крепости».
Спустившись на палубу, Василий поделился этими мыслями с Константином Кондомитом, но тот сразу возразил:
— Устали гребцы, парусами им не помочь — безветрие, до берега, может, и догребут, но когда случится морской бой, необходимую манёвренность в сражении хеландиям измученные невольники не обеспечат, сколько бы надсмотрщики их ни били… И тогда наши корабли превратятся в деревянные корыта, болтающиеся по воле волн… А это, шталмейстер, равно поражению…
— Но тем временем мы сумеем провести транспортные суда с таранными башнями к берегу, высадить на него велитов и начать штурм крепости. Мы должны её взять у арабов!
— Согласен с тобой — должны. Таков приказ императора, для этого сюда и посланы… Но без поддержки хеландий действия велитов, поверь мне, старому морскому волку, ничего не будут значить… А хеландии увязнут в бою и помочь штурмующим не смогут. К вечеру мы поднимем из воды весла, а рано утром, когда холодные массы воздуха устремятся к Сицилии, наши корабли с отдохнувшими гребцами и велитами ринутся вперёд. Вот так, дорогой Василий…
Македонянин прошёл снова на корму к лучникам, посмотрел за борт, где ещё резвились летучие рыбы, и зло подумал: «Тоже мне — морской волк… Гусь ты лапчатый, а не волк!» — и негодующе сплюнул в море.
Он был зол на него не потому, что Константин не согласился с его мнением (в душе Василий почувствовал убедительность доводов главнокомандующего), — покоробило патрицианское, как показалось македонянину, пренебрежение к предложению лица, стоящего на низшей ступени своего происхождения, и, может быть, отсюда — категоричность его, Кондомита, ответов.
«Вот так, дорогой Василий… Мол, нечего тебе соваться со своим свиным рылом в дела, в которых ты ни хрена не смыслишь! Как был ты конюх, так им и останешься… Пусть даже и царский».
Это сознание того, что он, Василий, простой крестьянский сын, а не патриций, эта ущербность станут преследовать македонянина всю жизнь, и, даже став императором, они окажут влияние на его поступки, противоречащие порой здравому смыслу: чем знатнее тот или иной господин, тем суровее кару будет определять Василий в случае незначительного проступка…
Темнота после захода солнца очень быстро окутала остров и стоящие в бухте на якоре карабы и шайти, похожие на греческие остроносые быстроходные тахидромы.
В небе высыпали звезды, и одна из них — Кохаб — ярко светила над башней большого маяка, расположенного на мысе Мурро-ди-Порко.
На палубе снова появился Сулейман с неразлучным Христодулом. В левой руке сарацин держал стеклянный сосуд с водой, и, перед тем как взойти на площадку, встроенную над сиденьями гребцов, он ополоснул свои сандалии и велел греку сделать то же самое. И уже в чистых они прошли к самому борту.
Из моря выпрыгивали светящиеся рыбы, пролетали над поверхностью несколько десятков локтей и огненными стрелами вонзались в него снова. То тут, то там у тёмной полосы горизонта стали появляться белые огни, и Сулейман пояснил, что это зажглись плавучие маяки. Они находятся там, где есть опасные отмели.
Плавучие маяки, Христодул, делаем только мы, арабы, и делаем наподобие стенобитных машин. Это четырёхугольник, собираемый из брёвен дерева садж[98], основание которого широкое, а верх узкий. Высота его над водой сорок гезов[99]. Сверху на доски кладутся камни и черепица и ставятся четыре арки, где находится сторож. По вечерам он зажигает светильник в стеклянном колпаке и поддерживает огонь всю ночь. Вперёдсмотрящие видят его издалека и предупреждают амир албахров, в противном случае судно наскочит на мель и разобьётся…
Пока шло таким образом обучение морскому делу пленного грека на одной из караб, тем временем по приказу командующего арабским флотом ещё до наступления темноты несколько шайти были высланы на разведку. Выяснилось, что византийские хеландии с поднятыми из воды вёслами, по всей видимости, ждут ветра, чтобы расправить паруса и неожиданно появиться в бухтах Сицилии, где сосредоточились мусульманские корабли. Но Кондомит с македонянином не знали того, что в бухтах по указанию самого Аббаса стояли суда средней и меньшей боевой оснащённости, а самые мощные и манёвренные находились у южного мыса Изола-далле-Корренти.
Дождавшись необходимых сведений, к Аббасу сразу же поспешил командующий флотом Насир Салахдин Юсуф, приходившийся, между прочим, потомственным родственником знаменитого флотоводца ал-Хакана, впервые достигшего Индии, к сожалению назад не вернувшегося. Но как написано в одной из сур Корана, которую днём читал Сулейман ал-Махри Христодулу, «в Его власти корабли с поднятыми парусами, плавающие в море, как горы…».
Аббас любил роскошь, даже здесь, далеко от аббасидского двора, в боевых условиях, он устраивал свои жизнь с пышным великолепием; вот уже почти год местом его обитания служил дом бывшего начальника крепости, покончившего с собой в ту злополучную ночь на 24 января. Во дворе Аббас устроил фонтан, стены и пол двухэтажного дома его слуги увешали и устлали дорогими коврами, а по углам поставили клетки с певчими птицами. Командующий флотом застал наместника возлежащим на широком персидском диване с кальяном в руках, в синей, как полагалось полководцу, чалме с огромной во лбу драгоценной фибулой; он потягивал дым из кальяна, в котором при каждом вдохе громко булькала вода, и любовался плавными движениями обнажённых до пояса танцовщиц.
— Муаллим[100], - обратился Насир к Аббасу, слегка поклонившись.
Тот повёл в сторону головой, хлопнул в ладоши, чтобы удалились танцовщицы, и встал с дивана. Полководец был высок, худощав, с пронзительными карими глазами.
— Слушаю тебя, амир албахр.
Мои разведывательные корабли обнаружили в нескольких римских милях от берега стоящие на спокойной воде греческие хеландии. А одна моя проворная шайти сумела далеко в обход обойти их, и перед взором раиса[101] открылись с таранными башнями, уже собранными на палубах, транспортные тахидромы, прячущиеся за хеландиями. Значит, византийцы дали отдых гребцам и ждут попутного ветра, чтобы не только напасть на мой флот, сиятельный муаллим, но и предпринять штурм Кастродживанни. О нападении же наших карабов они и помыслить не могут, так как, если ветер начнёт дуть в сторону острова, я уверен, клянусь аллахом, ни один даже самый опытный их амир албахр не может подумать о том, что у нас появились корабли, которые бегают против ветра… Мы выпускаем из бухт трёхмачтовые шайти с косыми парусами и с острыми таранными брусами и единым ударом разделываемся с тахидромами. Прийти на помощь своим хеландии не успеют, против ветра на парусах они ходить не способны, а на вёслах, пока хватятся, пока невольников расшевелят ремёнными бичами, далеко не уйдут… А тут по моему приказу акаты и карабы от Сиракуз и мыса Изола-далле-Корренти ударят в лоб хеландиям, а трёхмачтовые таранники поднажмут сзади… И ещё у меня есть план в голове, муаллим. Если волей аллаха византийцы дрогнут и начнут вырываться из нашего кольца, я прикажу переместить плавучие маяки… Преследовать их пока не станем. Пусть попробуют нашей «белой воды»[102].
— Неплохо придумано, амир албахр, неплохо, — опять затянулся кальяном Аббас, и глаза его таинственно вспыхнули. — И я верю в победу твоих карабов, Насир Салахдин Юсуф. Но всё в руках Бога и его пророка Мухаммеда, поэтому позволь и мне принять меры предосторожности… Я всё-таки подниму по тревоге свой гарнизон, и пусть он будет готов отразить штурм крепости…
«Красная хитрая лиса, живущая на песчаных островах и там скрывающая свою окраску…» — подумал обветренный солёными ветрами «повелитель моря», но, чтобы не выдать своих мыслей, угодливо улыбнулся и поклонился низко.
Потом сказал:
— Мудрость твоего решения бесспорна, муаллим! Да продлятся твои годы, сиятельный!
— И твои тоже, Насир! — И командующий приложил ладонь правой руки к левой стороне груди, на которой ещё горел сладостным огнём сосок от поцелуя любимой танцовщицы.
Война есть война. Но и тогда люди хотят есть…
Возле длинного таранного бруса, обитого медными пластинами и заканчивающегося острым железным наконечником, наподобие огромного копья толщиной в шею породистого быка, пристроились Сулейман и Христодул и наблюдали за тем, как сицилийские рыбаки при свете фонарей ловили на завтрак тунца.
С неба легко струилась звёздная теплынь; заметно усиливающийся ветерок доносил с островных оливковых плантаций терпкий аромат, и его уже не заглушал резкий запах морской воды, так приятно щекочущий поздними вечерами ноздри и горло.
— Смотри, Христодул, какие свиньи! Вон те, что на крайней от нас лодке. Вместо того чтобы стать плотнее в круг, они сдали влево, и край их сети погрузился в воду, и если его не вытянуть, то рыба уйдёт. Ах, неверные свиньи! — повторил Сулейман, не замечая того, как страдает грек, потому что свиньями мусульманин обзывал его соотечественников.
Да, он предал их, предал из-за трусости, но ведь в душе-то остался христианином, братом по вере тем, кто сейчас кидает сети. Несчастные… Они знают, что весь улов будет съеден не их детьми и жёнами, а арабскими воинами и гази… К тому же за него не получат ни фолла.
Ночь напролёт они ловят рыбу, а на рассвете, уставшие до изнеможения, стыдливо опустив глаза, возвращаются домой к своим опять голодным семьям. У каждого за пазухой находится по одной рыбине, данной за работу надсмотрщиком. И не дай Бог, если он обнаружит ещё, уворованной на улове, — тут же назначит смерть через повешение. Иногда после каждой ночи на пристани покачивалось на виселицах до десятка трупов, но суровая казнь не останавливала, с точки зрения сарацин, преступлений, ибо видение голодных просящих детских глаз было выше всяческих наказаний… А Сулейман всё ругал и ругал рыбаков, и до слуха Христодула, как через зыбкую стену, доносились слова:
— Собаки… Двугорбые верблюды… Мрази… Сороконожки…
«Кого он так?… Ах да, вон тех, кто в поте лица по ночам, вместо того чтобы отдыхать, как все люди, трудятся, чтобы накормить его, оглоеда…» — как-то тупо, сквозь сильные удары сердца, гонящего к голове гудящую кровь, возникали в сознании Христодула эти мысли, и туман вставал перед его глазами, а глаза наполнялись слезами от жалости к землякам и к своей несчастной судьбе.
И тяжёлым, страшным камнем, лёгшим на душу, явились думы о том, что скоро ему придётся убивать этих людей, своих братьев по крови и вере… «Что же это со мной произошло?… Господи! Оборони меня от этого!.. Защити, не дай случиться такому! Не дай!» — взывал к Богу грек.
И вдруг ярая злоба накатилась на Христодула, злоба к сидящему рядом человеку. Как он надоел со своими поучениями и нравоучениями, со своими стихами из ненавистного ему Корана, читающий их с выражением вечного превосходства на сытом усатом лице…
Грек даже не заметил, как в руках у него оказался железный крюк, используемый для натягивания канатов, и, когда Сулейман в очередной раз, обратив глаза на фонарные огни рыбаков, составивших лодки в круг и сообща тащивших сеть, разразился в их сторону ругательствами, Христодул почти в бессознательном состоянии, не отдавая себе отчёта, что делает, сильным взмахом руки размозжил сарацину голову.
Сильный «хек», который вырвался из горла араба, странно поразил Христодула, и тут только он понял, что совершил; побежал к борту, чтобы прыгнуть вниз, но его заметил дежурный в башне лучник, сразу сообразивший, что произошло возле таранного бруса.
Стрела точно вонзилась в шею бедного грека; последнее, что он увидел, — это рыбаки ближней к их карабе лодки всё-таки подтянули край сети, и она висела над водой, а значит рыба теперь не ускользнёт в море… И успел он тогда подумать: «Зачем они подняли её?… Ведь всё равно им достанется только по одной рыбине. На семь-восемь голодных ртов».
В эту ночь, кажется, не спал никто, кроме невольников на греческих хеландиях, которые стонали и вскрикивали во сне от пережитых мучений.
Аббас и Насир Салахдин Юсуф, вооружённые до зубов, переговариваясь, наблюдали с высокой крепостной стены за перемещениями своих кораблей в бухте и радовалась тому, что ветер, дующий от острова в сторону моря, всё больше и больше набирал силу.
Вдруг на стену, запыхавшись, взобрался человек в форме гази в сопровождении одного из охранников Аббаса и за несколько шагов до полководца и главнокомандующего флотом упал на колени, протянув вперёд руки. От быстрого подъёма на крепость он не мог выговорить пока ни слова.
— Кто такой? — строго спросил Аббас.
— Моряк с карабы, где амиром албахром служит Ахмад Маджид, он и прислал его к вам, — ответил за гази сопровождающий.
Аббас и Насир переглянулись — они знали, что на борту корабля Ахмада находится предатель-грек Христодул.
— Как твоё имя? — обратился главнокомандующий к гази, всё ещё стоящему на коленях. — Встань и говори, с чем пришёл.
— Имя моё, повелитель, ал-Мансур… Но это не столь важно. А мой капитан велел передать вам, что грек Христодул убил нашего лоцмана Сулеймана и хотел бежать, но стрела башенного лучника настигла его… Аллах всевидящ и не оставляет неотмщённым ни одно злодеяние.
— Христодул?! — теперь уже обернулся к моряку сам полководец. — Значит, взбунтовался, дурак! А я его пожалел тогда…
— Изменника?… — усмехнулся Насир. — Надо было из его шкуры сделать корабельный барабан, боем которого мы в открытом море отпугиваем гигантских хищных рыб, чтобы они при встречи не выбили корабельное днище. Или же надо было предателю залить глотку расплавленной медью, и нечего было его жалеть, сиятельный. Говорит же Аллах: «Дела неверующих подобны мраку над пучиною моря, когда покрывают её волны, поднимаясь волна над волною, а над ними туча…»
— Ладно, ступай! — приказал Аббас моряку и кинул ему серебряную монету, которую тот с ловкостью собаки поймал на лету.
— Передай своему капитану, что я скоро буду на вашей карабе, — бросил вдогонку гази главнокомандующий и тихо, как бы для себя, посетовал: — Ах, Сулейман, Сулейман… Какой замечательный был лоцман!
Ветер крепчал. Он широко развевал полы халатов полководца и главнокомандующего флотом, надувал парусами их шаровары и доносил глухие клокотания вулкана. Аббас и Насир разом повернули в его сторону головы и увидели там красные росчерки, словно молнии Юпитера, которые стали высекать в огненных безднах Этны проснувшиеся гиганты Бронте, Стеропе и Арге[103].
— Кажется, Аллах подаёт нам добрый знак: и этот ветер, и эти молнии… — весело сказал Аббас. — С Богом! К победе, мой храбрый амир албахр!
Они обнялись, и Насир Салахдин Юсуф, придерживая рукой кривую боевую саблю без всяких украшений, висевшую на правом боку (главнокомандующий арабским флотом в Сицилии был левша), быстро побежал по каменным ступеням вниз — к берегу, к морю, к своим кораблям…
У причала его уже ждал с шестью моряками капитан карабы Ахмад Маджид, предупреждённый ал-Мансуром. При приближении Насира они сложили ладони перед своими лицами и поклонились. Затем гази подхватили своего командующего под руки и перенесли его в лодку, тут же налегли на весла, и лодка, как птица, понеслась к чернеющему невдалеке кораблю, похожему на голову гигантского ящера.
Приблизившись к карабе, Насир Салахдин Юсуф повернулся к Маджиду:
— Ахмад, спусти с борта ещё одну, лодку и назначь в экипажи двух расторопных старшин. А я сам скажу им, что нужно.
— Будет сделано, повелитель.
Ещё одна лодка коснулась днищем тёмной воды, и следом за ней по верёвочному трапу спустились два старшины, высоких и широкоплечих. Узнав главнокомандующего, они также приветствовали его сложенными друг к другу ладонями, поднесёнными к лицам.
Старшинам было велено на двух быстроходных шайти, предназначенных для связи, идти — на одной в Сиракузы, на другой к мысу Изола-далле-Корренти и передать командующим тяжёлыми акатами и карабами приказ — немедленно ставить паруса и начать движение по направлению к Кастродживанни.
Этот приказ застал командующего в Сиракузах Ибн-Кухруба в терме, где он любил париться до изнеможения, а Али Ибн-Мухаммада — амир албахра из Изола-далле-Корренти — в греческом лупанаре. К счастью для обоих, их быстро разыскали, и скоро они уже были на кораблях.
Подняв паруса по три разом на каждом, они двинули свои эскадры навстречу друг другу.
Резали акаты и карабы острыми носами, с приделанными к ним «воронами», волны Ионического моря так же уверенно, как воды своего родного Аденского залива, соединяющегося с Красным морем «вратами плача» — проливом Баб-эль-Мандеб. Им предстояло пройти около пятнадцати римских миль — на рассвете они как раз и прибудут к месту назначения: хитрый левша всё рассчитал точно. К тому же сегодня сарацинам очень благоприятствовала погода: ветер дул от острова, поэтому греческим хеландиям, чтобы подойти к нему, на паруса нечего было и рассчитывать. В связи с этим у Насира Салахдина в голове зародился ещё один план, и теперь, сидя в просторной каюте карабы Ахмада Маджида, куда прибыли и его два заместителя — «передний» и «фонарь»[104], он излагал его.
— На случай, если вдруг Бог станет помогать грекам и на рассвете задует муссон, при котором переменится ветер и ринется с моря на сушу, мы тут же поднимаем косые паруса и заходим в тыл транспортным судам. Таранными ударами мы выводим их из строя, а хеландии, которые наверняка подойдут к бухте, запираем в ней тяжёлыми акатами и карабами и вместе с трёхмачтовыми шайти напираем на них и раздавливаем, как яичную скорлупу… Но, судя по всему, направление ветра не изменится, больше того, он крепчает, становится суше. И пока хеландии не перестроились — а Кондомит обязательно теперь даст невольникам отдохнуть как следует, ведь им придётся работать вёслами целый день, — таранные шайти сейчас же тронутся с места и пойдут в обхват греческим транспортникам… Я с ними пойду тоже, оставляю здесь «переднего» и «фонаря». Берите на себя командование сиракузскими и кораблями Изола-далле-Корренти. А теперь слушайте все подробности плана…
Через совсем короткое время шайти, подняв паруса на всех мачтах, как колесницы на ипподроме, выскочили из бухты, разметав лодки сицилийских рыбаков, и ринулись в открытое море… Ещё долго арабские солдаты, дежурившие на крепостных стенах, слышали громкие предсмертные крики несчастных, тонущих в море, к которым никто не подумал прийти на помощь.
Несмотря на звёздную ночь, в двух милях от берега поверхность воды была затянута лёгким туманом, словно дымом, клубившимся у бортов кораблей, тяжело покачивающихся на волнах. Ветер уже взволновал море и этот туман, который теперь через четверть часа исчезнет совсем. Гази в мачтовых корзинах, указывающим путь, морская вода сейчас казалась курившейся преисподней, к тому же эту картину дополняли огненные росчерки от вулкана, часто появляющиеся в небе. Некоторые из моряков побоязливее возносили Аллаху молитвы, так же как и на греческих хеландиях своему Богу ночные вахтенные.
Шайти, разделившись, ушли от хеландий далеко в сторону, так что их никто не заметил, и растворились в широких водах…
Кондомит и Василий-македонянин не спали, «морской волк» нутром вдруг почувствовал, что сарацины затевают какую-то пакость… Доверенные василевса тоже видели огненные молнии в небе, глухие клокотания Этны доносились и сюда, — всё это сильно тревожило их и вселяло крепкое беспокойство.
А беспокоиться было отчего — друнгарий, понадеявшись на муссон, жестоко ошибся: задул западный ветер, погнавший широкие потоки воздуха с острова на море.
«Дурак! — обругал себя Кондомит. — Разве ты не знал, что муссоны случаются здесь только зимою?! Именно те муссоны, которые дуют с моря на сушу… Хотя не раз бывало и так, что и в конце лета поднимались такие ветры. Подождём, потому что ждать придётся всё равно… Идти нельзя, а рабы должны отдыхать», — начал успокаивать себя Кондомит.
Друнгария обманул сирокко, подувший сразу же после затишья, за ним — это он знал точно — должен последовать восточный, так случалось всегда в Понте Эвксинском.
«Но ты, болван, не учёл одного, — снова обругал себя Кондомит, — что это не Понт, а Средиземное море… И может быть, прав шталмейстер, когда говорил, что надо с ходу было идти к бухте, подгонять транспортники и выкатывать на причал таранные башни вместе с велитами…»
Но ни за какие блага жизни он не признал бы в открытую правоту царского конюха… Кондомит покосился на македонянина, который теперь не смотрел в сторону вулкана, а всматривался в темнеющую даль. «Неужели показалось?…» — подумал Василий.
— Эй там, наверху, не заметили ли вы чего-нибудь подозрительного? — задрав голову, громко спросил он.
Сверху ответили, что ничего, всё тихо, лишь ветер сильно раскачивает корзину.
Василий подумал и спросил так потому, что ему явственно привиделась странная голова птицы с длинным клювом, и если она не плод воображения, то это не иначе как таранная шайти.
Своими мыслями он поделился с друнгарием, и посоветовал выслать разведочную тахидрому… Но Кондомит напрочь отверг предложение, ссылаясь на усталость гребцов, сказав, что арабам в тылу делать нечего, а если они и окажутся там, чтобы напасть, их шайти должны развернуться в противоположную сторону, и тогда встречный ветер собьёт паруса, а количество гребцов на каждой не позволит развить большую скорость, которая необходима при нанесении урона большому кораблю: в лучшем случае таранный брус выломает в обшивке две-три доски, а сама шайти тут же будет спалена мощным огнём из сифона…
— Так что успокойся, дорогой Василий, и давай лучше подумаем, как будем действовать на рассвете.
От «дорогого Василия» македонянина снова всего передёрнуло, и он, как в тот раз, отошёл к борту и сильно стукнул по нему кулаком.
Кто слышал этот разговор (а слышал его капитан хеландии Тиресий), тот уже на рассвете, которого ждать оставалось совсем недолго, оценил правоту слов Василия-македонянина.
Пока же корабли все целы: и греческие, и арабские. Первые — сушат весла, таранные шайти заходят в тыл транспортникам, акаты и карабы уже приближаются к Кастродживанни. И вот на горизонте прорезалась еле заметная малиновая полоса, одна за одной стали исчезать с неба звезды, но любимая Насира Салахдина Юсуфа звезда Алголь ещё будет светить и тогда, когда развиднеется совсем, — она для него как талисман и зачастую приносит счастье; вот поэтому главнокомандующий арабским флотом любил давать сражения на рассвете.
Малиновая полоса уже начала слегка трепетать, а облака принимать причудливые очертания; тёмные тяжёлые волны поменяли цвет на густо-зелёный, дымка рассеялась, и ветер чуть- чуть переменил направление. Теперь он дул в корму под небольшим углом и в часть правого борта арабских шайти, а стоящим транспортным судам в нос под таким же углом и в часть левого.
Насир вперил взгляд в свою звезду, что-то прошептал, видимо, попросил у неё благословения, потом резко повернул голову к амир албахру Ахмаду Маджиду и тихо, совсем не приказным тоном, сказал:
— Пора.
Забили барабаны тревогу, вперёдсмотрящие подали друг другу условные сигналы, и два крыла таранных шайти развернулись на вёслах, потом на мачтах сразу затрепетали косые паруса, и каждое судно, выбрав себе по греческому кораблю, устремилось со всей скоростью и мощью на облюбованную жертву. Да, жертву. Ибо капитаны транспортных судов даже подумать не могли о столь неожиданном манёвре, послышались возгласы жуткого удивления:
— Смотрите, смотрите, под парусами — и против ветра! Что же это такое?… Это воля Аллаха и его пророка Мухаммеда, они помогают арабам гнать против волн корабли. Спасайся, спасайся! — уже стали возникать отчаянные панические крики.
Как капитаны ни пытались вразумить своих матросов, страх перед увиденным был выше их увещеваний. Поднятые бичами невольники, поддавшись всеобщей панике, совсем забыли о вёслах.
Трёхмачтовые шайти врезались в, казалось, дремлющий строй греческих транспортников, пробивая железными наконечниками брусов огромные дыры в бортах, через которые тут же ринулась вода. Таранные башни стали валиться в воду, и за ними прыгали велиты, многие из которых были не только не вооружены, но и не одеты. Стрелы сильным сицилийским дождём сыпались на их головы, палубы ещё не потопленных греческих судов покрылись густой кровью, кругом слышался треск бортовых обшивок, ломающихся мачт и падающих вниз, прямо на спины прикованных к сиденьям рабов и на солдат, предназначенных для штурма крепостных стен. Вопли и предсмертные крики неслись отовсюду; в море, привлечённые кровью, появились прожорливые акулы — они стаями носились в местах сражений и пожирали оказавшихся в воде людей, и здоровых, и раненых.
То, что происходило сейчас здесь, было сравнимо разве что с Тартаром. С дьявольскими проклятиями греки исчезали в тёмно-зелёной пучине, если их не успевали растерзать хищники.
Шайти двигались полукругом, сметая всё на своём пути, и, загибая концы флангов, старались взять в клещи оставшиеся транспортники. Капитаны нескольких греческих кораблей попытались прорваться в открытое море. Насир Салахдин, несмотря на то, что кругом свистели стрелы и впивались в мачты и борта копья, встал в одну из башен лучников и взмахнул саблей. Словно сверкнула белая молния, и он крикнул:
— Не выпускать! Отвечаете своими шеями[105], амир албахры!..
Всё-таки пять транспортников сумели взломать плотный строй шайти и вырваться на простор. Виноватым оказался растерявшийся молодой раис совсем небольшой шайти, по его необдуманному приказу она дёрнулась влево и натолкнулась на своё же судно, открыв таким образом проход…
Увидев это, раис взвыл, словно от боли, в страхе от содеянного и от наказания, которое неминуемо последует за этим, расцарапал ногтями себе лицо, потом выхватил из-за широкого кожаного пояса кинжал и вонзил себе в сердце.
— Так тебе, собаке, и надо, — зло прошипел Насир Салахдин Юсуф, провожая глазами быстро удаляющиеся под парусами и вёслами греческие транспортники.
Ахмад Маджид покосился на главнокомандующего и отвернулся, чтобы не видеть глаз своего повелителя и не показывать своих, — он явно жалел раиса, ведь в таком же положении мог оказаться и он, Маджид, да и каждый из амир албахров.
Насир, потопив вражеские транспортники с их тяжёлыми таранными башнями и людьми, привёл в порядок свои корабли, дав некоторое время на перестроение и на отдых. Он был доволен. В том, как на флоте у арабов строго взыскивают за нарушение приказа, убедился ещё раз каждый гази на примере смерти молодого раиса. Такая же железная дисциплина существовала и в войсках, поэтому Насир Салахдин Юсуф оставался спокоен и за свои тяжёлые акаты и карабы, которые вот-вот должны привести Ибн-Кухруб и Али Ибн-Мухаммад.
И действительно, вскоре передали с разведывательной шайти, что тяжелы» корабли из Сиракуз и Изола-далле-Корренти, соединившись, на всех парусах, сохраняя строй полумесяца, приближаются к греческим хеландиям.
— Думаю, что и на этот раз Аллах, очень любящий море и корабли, поможет нам. С Богом! К победе, мои храбрые амир албахры! — Насир Салахдин даже не заметил, как сказал это словами полководца Аббаса, с нетерпением ждущего результаты морского сражения. И он понимает, что проиграй Насир его, Кастродживанни будет греками взята, и тогда наступит всеобщее истребление гарнизона; кровь за кровь — извечный закон войны. Но её пролитие осуществится до определённого момента — каждый полководец не забывает того, что необходимы пленные для обмена.
Капитаны хеландий всё же успели вовремя растормошить невольников и опустить весла на воду, а также поставить к сифонам в полной готовности метателей огня. Но это лишь на какое-то время отсрочило гибель греческого флота, а положения не изменило.
Только теперь друнгарий увидел пагубность своих решений и понял, что головы ему не сносить. И самое страшное в том, что во всём прав оказался македонянин — вот тебе и конюх! Гусиный пастух! И этим, если Бог даст вернуться в Константинополь, он непременно воспользуется, и, конечно, вся вина ляжет на него, патриция Кондомита.
Василий в самом деле торжествовал, поняв наконец-то правоту своих предложений. Да, торжествовал, несмотря на очевидное поражение, на смерть своих соотечественников, на хаос, чинимый им сарацинами. О, тщеславная человеческая гордость! Как подлы и низки твои устремления!..
Но ещё ужаснее было то, что они оказались в ловушке. С ужасом смотрели греки, как корабли арабов приближаются не только спереди, но и сзади; и только тут со страшной осознанностью дошло до самой глубины сердца Кондомита, Василия и каждого велита и моряка, что транспортники их размётаны и потоплены — и это конец…
И как следствие происшедшего — всех охватила апатия. И достаточно усилий пришлось приложить капитанам, чтобы вывести личный состав из состояния полного равнодушия.
Друнгарий понимал, что арабы постараются отсечь друг от друга по нескольку десятков хеландий и, окружив их, станут уничтожать. И он дал приказ на сближение.
Хеландии плотным строем приготовились к обороне… Теперь перед греками стояла одна задача — как можно меньше потерять кораблей, солдат и матросов.
Стовосьмидесятивёсельные акаты и карабы начали заходить в лоб хеландиям, в белых боевых чалмах гази встали наизготовку у лебёдок, приводящих в движение канаты, соединяющие «вороны» — цельнометаллические грузы в форме клюва больших размеров и огромного веса, подвешенные через систему блоков на стрелах с помостами, каждый из которых длиной более десяти локтей и шириной три-четыре. Стрелы с ужасными клювами до встречи с противником всегда находились в поднятом состоянии.
В морском ли, в сухопутном ли бою при сближении двух сторон всегда кто-то первый начинает сражение — это тоже закон войны. Кто-то первый должен взмахнуть мечом или бросить копье, и кто-то первый — подставить щит и отразить удар. Может быть, их, этих первых будет с десяток человек, и даже тогда — среди этого десятка тоже должен быть кто-то первый…
Первая аката, убрав паруса, иначе при сильном попутном ветре она бы просто-напросто врезалась в неприятельский корабль и разбилась, начала сближение с одной из хеландий. Метатель огня открыл сифон, но встречный воздушный поток не дал огненной смеси долететь до бортов акаты и разлиться пламенным ручьём по всем переборкам, чем и воспользовались моряки на лебёдке. Они отпустили канаты, и тяжёлый цельнометаллический «ворон» с грохотом сорвался со стрелы, уже нависшей над палубой хеландии, со всей грозной мощью устремился вниз и раскромсал почти всю носовую часть вместе с сифоном.
Вода тут же хлынула пенной волной в обнажившиеся трюмы и в отсеки, где находились гребцы, затопила их, и вскоре хеландия камнем пошла ко дну.
Успешное для арабов начало было положено…
Таранные шайти тоже не дремали. Когда по той или иной причине акаты или карабы не могли взять хеландии в лоб, те вонзали свои смертоносные железные наконечники в корму или в борта, и если брус застревал в дереве и корабли сцеплялись накрепко, то греки, которые становились безрассудно отчаянными от безысходности, кидались на абордаж, но тут же были побиваемы или лучниками, или копьеметателями, потому что они превосходили велитов вчетверо и даже впятеро. Ведь в самые жаркие моменты на арабских кораблях могли принимать участие в сражении и хорошо обученные военному делу гребцы, чего не могли себе позволить на греческих судах невольники, прикованные к скамейкам цепями.
Насир, ни капельки не заботясь о своей жизни, с саблей наголо, появлялся на палубе то тут, то там, очень обдуманно руководя боем. Увидев, что левый фланг ослабил натиск, он приказал амир албахру пробиваться туда. И когда флагманская караба проходила мимо подожжённого греческим огнём своего же судна, с него на их борт обрушилась здоровенная мачта. Если бы не матрос ал-Мансур, который оказался рядом с главнокомандующим, последнему пришёл бы конец: проворный гази, когда мачта ещё только валилась, толкнул в сторону Насира, но сам попал под страшный удар и был тут же раздавлен.
Насир Салахдин Юсуф будто ничего не заметил, лишь прошептал благодарственные слова Аллаху и его пророку Мухаммеду, которые пока оставили ему жизнь, и приказал Ахмаду Маджиду убрать тело моряка, чтобы потом, после боя, похоронить его как героя.
Обломки мачты скинули за борт, тело несчастного завернули в старый парус и снесли вниз.
Пробившись, главнокомандующий повелел усилить действия левого фланга, что незамедлительно сказалось на последующем ходе сражения.
Кондомиту, хотя он и располагал достаточным количеством своих хеландий (сарацины потопили сорок его кораблей), никак не удавалось выправить положение, в какое попал его флот, — больше того, он терял судно за судном. Друнгарий видел, что хеландиям нужно отойти назад, сгруппироваться в единый кулак и, повернув их по ветру, нанести мощный огневой удар из всех сифонов сразу.
Но этому манёвру мешали таранные шайти, оказавшиеся сзади и вцепившиеся в хеландии мёртвой хваткой, как бульдоги в ногу слона.
«Переиграл меня Насир Салахдин Юсуф… Переиграл, — с огорчением подумал патриций. — А при дворе говорили, что он бездарный флотоводец. — И перед глазами друнгария возникло хитрое лицо Варды, уверявшего в этом всех царедворцев. — Вот тебе и бездарный… Бьёт нас — аж щепки летят!»
Действительно, от ударов «ворон» и железных наконечников таранных брусов щепки от греческих кораблей летели во все стороны.
Тиресий (а на его флагманском судне находились отборные гребцы, которых и кормили отменно) сумел провести своё судно на левый фланг, и Кондомит с Василием помогли капитанам организовать дружное сопротивление, пусть даже кратковременное, и этим предотвратили окончательное зажатие в клещи.
— На правом же фланге греческие хеландии даже чуть-чуть потеснили акаты и карабы, и Насир Салахдин вынужден был часть таранных шайти, стягивающих в одно звено центр, перебросить туда. Увидев дыру, образовавшуюся в результате этого, Василий тут же воскликнул:
— Друнгарий, надо вырываться из кольца! А то случится, что такого благоприятного для нас момента больше не настанет.
«И тут он, гусиный пастух, прав!» — пронеслось в голове патриция, но испытывать судьбу он больше не стал, а согласился сразу безоговорочно.
На мачтах хеландии взвились флаги: «Следуйте за мной», и Тиресий направил её в образовавшуюся брешь. Гребцы налегли на весла.
Они, как никто другой, находясь внизу и возле бортов, чувствовали, как сотрясают судно удары сотен стрел, впивающихся в обшивку, некоторые из них попадали в отверстия, в которые были вделаны уключины, и уже вывели из строя двух гребцов. Их расковали и заменили новыми, а мёртвые тела просто спихнули в море, и всё. Никого не интересовала их жизнь, а смерть тем более… Кто они? Рабы. И только… Ведь до того, как их купили на невольничьем рынке, они были или простыми воинами, или скотоводами, пахарями, или ремесленниками. А может, и патрициями… И у каждого мать, а у других жена, дети… Что с ними?… Погасли свечи всего лишь двух человеческих жизней. Но вон их сколько на благословенной земле: одни горят ярко, иные тлеют, гаснут и возникает, возникают одинаково радостно, а гаснут — по-своему…
За флагманским кораблём ринулись и остальные хеландии. Но около полусотни из них оказались в плотном окружении, и Василий, стоя у борта, не обращая внимания на летающие роем стрелы, со слезами на глазах смотрел, как безжалостно расправляются с ними мусульмане. всё это скорее походило на жестокое избиение — крики о помощи доносились оттуда, но когда стало ясно, что на выручку к ним не придут, вслед удаляющимся хеландиям посыпались проклятья…
«А мне василевс говорил, чтобы я отыскал предателя-грека и бросил на пол дворца правосудия его голову… Дай теперь Бог свою унести…
Какой дикий поворот событий!.. И разве тут речь идёт об одном предателе… Нелепица, да и только! Предатели все мы, гибнут же наши братья, а мы удираем… Господи, прости нас и помилуй!» Василий прошёл к носовой части корабля, оглянулся ещё раз и посмотрел в сторону Этны.
Уже совсем рассвело, над островом широко раскинулось с белыми облаками небо — и уже не бороздили его огненные молнии вулкана, а лишь дым, как и в день прихода сюда, поднимался из кратера.
Прощай, кузница Гефеста, обиталище одноглазых гигантов! Прощай, Сицилия!..
В этом морском сражении греки потеряли сто хеландий и почти весь транспортный флот с десятками тысяч велитов, а сарацины — всего лишь три судна: две таранные шайти и акату.
Патриарх Игнатий, но ни в коем случае не бывший, потому что он не отрёкся от этого высокого духовного звания, несмотря на давление со стороны Варды и Михаила III, был в глубине души даже доволен, что его перевели из грязного захолустного города Милета на полный солнца и голубого неба остров Теребинф, где стоял монастырь и построенная на его, Игнатия, средства церковь. Конечно, в Милете легче осуществлялись тайные связи и с Гастрийским монастырём, где в тесных и сырых кельях томились Феодора и её дочери, и со студитами. Но и здесь настойчивая воля патриарха и его изворотливый ум сделали то, что не под силу человеку обыкновенному, — через посредство хорошо отлаженной курьерской почты и просто гонцов о его желаниях и повелениях буквально на другой день становилось известно не только бывшей августе, но и всем игнатианам даже в императорском дворце в Константинополе.
Сторонники Игнатия не теряли надежду восстановить его в своих прежних законных правах, исподволь готовя делегацию к римскому папе Николаю I с жалобой на Фотия и василевса Михаила III.
Игнатий только что вернулся с экфрасиса в свою монастырскую келью, где служка подал ему еду, состоящую из жареной курицы и кружки виноградного вина. Желудок свергнутого патриарха не переваривал аскетическую пищу монахов, поэтому завтрак, обед и ужин ему приносили в келью: как светское духовное лицо, в трапезную Игнатий не ходил.
Медленно жуя, он вперил взгляд в решетчатое окно, вделанное в толстую стену, потом перевёл его на висевшие иконы Иисуса Христа и Богородицы и чуть ниже их только сейчас заметил бурые пятна, похожие на высохшую кровь. По телу Игнатия пробежала дрожь, глаза его наполнились гневом, и он тут же велел позвать настоятеля монастыря. Войдя, тот увидел перекошенное лицо патриарха, но оно на настоятеля не произвело никакого впечатления. Он спокойно спросил:
— Что угодно вашему святейшеству?
— Отче, вы куда меня поместили?! — закричал Игнатий.
— Согласно приказу, ваше святейшество, в келью для сиятельных узников.
— Какого приказа?
— Приказа императора и кесаря Варды. А разве она не нравится? Здесь в своё время находился патриарх Иоанн VII, и ничего, ему тут нравилось…
— Пошёл вон, собачий сын! — топнул на него ногой свергнутый патриарх, и настоятель боком- боком вышел из кельи. Настоятель рассуждая так: хоть и узник, но высокого ранга, к тому же — сын императора. За свою долгую жизнь он убеждался не раз, как порой неожиданно могут перемениться обстоятельства… В Большом императорском дворце всякое случалось.
«Фотиане проклятые!.. Звери смрадные! Всех бы вас засунуть в раскалённую утробу медного быка и зажарить, — рассвирепел на ответы настоятеля Игнатий, — но Бог милостив, Он всё видит с небес и накажет за несправедливость». Патриарх, отложив в сторону куриную ножку, бухнулся на колени перед иконами и начал неистово молиться.
Гнев постепенно улетучивался, снисходило на его душу успокоение, поднявшись наконец-то с каменного пола, он опять посмотрел на бурые пятна и только тут со всей очевидностью осознал: «В этой келье томился Анний, заточенный сюда по моему приказу… А теперь она стала для меня арестантской клеткой. Боже, какой парадокс! Может быть, это наказание за мою к бывшему патриарху несправедливость?… И эти пятна крови на стене… Чему удивляешься? — спросил себя Игнатий. — Не ты ли велел по наущению Феодоры выколоть Аннию глаза, предварительно наказав его двумястами ударами плетей, хотя и не верил, что бывший патриарх осквернил икону. И он не умер, остался жить. Знать, сильна была его плоть, подкреплённая духом… И неправедна воля твоя и бывшей августы… Господи, за какие грехи мы испытываем столько мук на этой земле?!» Игнатий вспомнил, как сам бился в страшных мучениях, ещё будучи мальчиком, в руках палачей, вооружённых ножами…
Ему захотелось на морской берег, на простор, под купол синего неба… Он позвал трёх своих слуг, которые выполняли обязанности телохранителей, и, поддерживаемый ими, обессиленный от воспоминаний, вышел наружу. Глотнув свежего воздуха, он сразу почувствовал, как силы возвращаются к нему, и Игнатий высвободил руки — не терпел своей беспомощности…
Свергнутый патриарх и себе, и другим никогда не прощал слабости, суровость и твёрдость характера передались ему по наследству от деда, но ни в коем случае не от отца — Михаила Рангава, тихого, покладистого человека, который просидел на императорском троне всего-то два года, и, после того как был низвергнут, не делал ни малейшей попытки вернуть себе жезл василевса.
А после всех невзгод, обрушившихся на голову Игнатия, сердце его ещё больше ожесточилось, сделалось каменным, и в нём навсегда поселилась ярость. Патриарх даже подчас втайне от себя думал, что ему надлежало быть служителем не Бога, а Сатаны, но после таких мыслей он творил молитвы и делал поклоны до изнеможения, и истязал своё тело голодом и физической болью, приказывая своему служке стегать его, Игнатия, спину плетью…
Игнатия чуть не хватил удар, когда он узнал, что с Константином не только ничего не случилось, а сложившиеся обстоятельства привели его к ещё большей славе. Мощи первого епископа римского скоро заполучит его заклятый враг, лицедей и покровитель разврата (таким злодеем всегда рисовался в воображении Игнатия Фотий), а это — катастрофа, конец всему, к чему стремился он, царский отпрыск, — то есть к победе над противниками, приближая эту цель своими деяниями, подобными паутине, которая плетётся долго и кропотливо.
«Господи! — взывал к Богу Игнатий. — За что незаслуженно подвергаешь каре?! За какие грехи тяжкие?! — Потом начинал размышлять: — Видимо, Бог наказует меня за прошлое моих предков, чтоб мои страдания являли собой очищение от кровавых дел, совершенных ими. Но наступит ли духовное освобождение?! А если я и сам преступал нравственные законы, то это во имя Тебя, Господи! — Так утешал себя Игнатий, и тогда слезы умиления катились из его глаз, но реальность происходящего выводила свергнутого патриарха из состояния эйфории, и он снова начинал испытывать приступ злобы: — Сукины дети! — поносил исполнителей своей воли капитана Ктесия и лохага Зевксидама. — Что же они бездействуют?! За что плачу им?… — Жгучий гнев проникал в его сердце. — Мощи святого Климента… Значит, и римский папа Николай может сменить гнев на милость… И тогда всё пропало! Через кого потом взывать к справедливости и кому доказывать незаконность отнятия у меня патриаршей власти?…»
Игнатий выглянул в окно и увидел, как по монастырскому двору ковылял с уздечкой в руке отец Зевксидама, и ему показалось, что бывший воин катафракты улыбался. Значит, доволен собой.
«Ишь, паразиты, пригрелись возле меня! Сначала сын, потом отец, улыбается, а дел ни на фолл», — несправедливо подумал Игнатий, и крикнул, чтобы тот зашёл в келью. Что-то действительно с раннего утра порадовало старого конюха, он и появился в дверях с улыбкой на устах. И тогда Игнатий, схватив распятие, треснул им по лбу верного своего раба. Отец Зевксидама упал, а Игнатий, теряя над собой власть, начал избивать его ногами… Истратив все силы, бывший патриарх сел прямо на пол, глядя безумными глазами на безжизненно распростёртое тело, затем позвал слуг. Те отнесли старика к лекарю, у которого он через два дня скончался…
После этого Игнатий приутих, редко выходил из кельи и усердно молился. Но наступал день, когда его тянуло к морю…
Вот и сейчас вид лазурного моря и жёлтого песчаного берега с накатывающимися на него волнами привёл бывшего патриарха в хорошее душевное состояние, и Игнатий даже попытался улыбнуться, когда шедший впереди служка споткнулся и, смешно задрав ноги, упал в песок.
Ветер, ласково дующий в сторону острова, играл нежными листьями апельсиновых деревьев, шевелил редкие седые волосы на непокрытой патриаршей камилавкой голове Игнатия. Но, отправляя церковную службу, он всегда надевал её, считая, что имеет на это полное право…
Имел ли он на это полное право? Наверное, да. Потому что так считали не только его сторонники, но и те, кто участвовал в его низложении. К примеру, тот же Василий-македонянин. Усевшись на императорский трон, он на остров Теребинф послал своего протасикрита с пышной свитой царедворцев, которые и привезли Игнатия, как драгоценную вазу, во дворец, где и увенчали его седую и в общем-то мудрую голову патриаршей короной…
Ударил большой церковный колокол, потом бухнул здоровенный монастырский, и затем на всех колокольнях зазвонили на разные голоса, — Игнатий и сопровождающие его слуги перекрестились: что за перезвон? К обедне рано, значит, по какому-то случаю… Поспешили на монастырский двор; там, одетый по-походному — в кожаную куртку и такие же штаны — пил, окружённый монахами, из деревянного ковша воду гонец из Милета.
— Скоро должен появиться флот Кондомита, разгромленный в Сицилии агарянами, — сказал Игнатию настоятель. — Велено, — он кивнул на гонца, — звонить, когда корабли пойдут мимо.
И настоятель заспешил по своим делам, так неожиданно возникшим с появлением гонца, которого доставили сюда на малой галере. Если бы он не спешил, то от его взора не ускользнуло бы необычное возбуждение свергнутого патриарха, вызванное этим сообщением: глаза радостно блестели, щеки пылали, губы кривились в довольной усмешке… Сбывались горькие предупреждения его и бывшей августы: вот оно, наказание Господне за напраслины, возводимые на их головы за богохульства императора и его беспутного дяди.
— Идут, идут! — крикнули с берега, и Игнатий со своими слугами снова поспешил туда.
По четыре в ряд плыли под квадратными парусами около ста двадцати хеландий, остальные, без мачт, потерянных в сражении, шли чуть приотстав и в стороне от главного строя. Когда корабли приблизились, можно было разглядеть, что и борта у казалось бы резвых парусников тоже все искромсаны, с зияющими дырами и выбитыми досками, не говоря уже о тех восьмидесяти, которые на воде держались чудом. Правда, у каждой хеландии весла оставались целы, и неудивительно, потому что в дальние плавания их всегда брали с запасом, — иначе не могло и быть, в шторм они легко ломались а тем более — в бою…
Хоть и радовался свергнутый патриарх разгрому императорского флота, но в глубине души ему было жаль простых моряков и солдат, тысячами оставшихся лежать на дне Ионического моря. И, подняв кверху правую руку с двумя поднятыми пальцами, он начал творить молитву во спасение их душ, хотя знал — всемилостивый Бог прощает все грехи погибшим в бою воинам: «Слава! Слава вам, братья, отдавшим жизнь за родину! А кара небесная пусть падёт на головы тех, кто привёл вас к гибели!..»
Игнатий подвергал проклятию ненавистных ему царедворцев, изгнавших его из Константинополя, и снова чувствовал внутри оцепенение и холод.
Источали неизбывную печаль медные звуки колоколов, творили со слезами на глазах молитвы монахи, упав на колени, стоял на крутом морском берегу во всем чёрном настоятель монастыря, и золотым крестом, от которого при ярком солнце исходили лучи, осенял проплывающие мимо острова корабли.
С похолодевшим сердцем, со вновь возникшей в душе яростью Игнатий вернулся в келью и повелел подать стило и пергамент. Быстро-быстро стал писать. Сложил написанное вчетверо и соединил шнурком, расплавил на горящей свече воск, полил его на концы шнурка и приложил свою печать. Потом позвал одного из слуг:
— Вот тебе послания. Их нужно тайно и срочно доставить. Одно — настоятелю Студийского монастыря, другое — во дворец к протасикриту.
И ступай… А я прилягу отдохнуть, устал. Болит голова… И пусть не входит никто, пока не позову.
Он, совершенно разбитый, лёг на топчан и вытянул ноги. Подошвы горели, как будто прошагал с десяток миль, в голове гудело — это, видимо, кровь давила на мозг, хотелось забыться, ни о чём не думать и ничего не помнить… Игнатий закрыл глаза, и сон мгновенно слетел на него, но спал он тревожно и мало; а проснувшись, ощутил в голове лёгкость и ясность мысли.
«Что надо делать в моем положении? — подумал свергнутый патриарх. — Не радоваться и яриться, а действовать! Пусть вершится то, что задумано мною с того момента, когда я потерял патриаршую корону… Не должны напрасно пропасть наши с Ктесием усилия и наши дела, касаемые Херсонеса, города, близкого к хазарам и русам… Теперь протасикрит снарядит в Хазарию тайного гонца с моим посланием к моему родственнику… Если философа с его верным псом Леонтием не убили, значит, они наверняка уже там. И то, что велю Ктесию, да исполнится! Я — не отец, со своим положением не смирюсь никогда… Видит Бог мои страдания и душевные муки и простит меня… Что я предлагаю в посланиях, на первый взгляд направлено против моей паствы, но зато потом народ Византии получит освобождение от беспутного тирана и его прихлебателей, которые ввергли страну в разврат, бесчестие и расхищение. Государственная казна пуста давно, накопленное Феодорой и её мужем богатство бессовестно разграблено… А тут ещё разгром флота, без которого нет могучей империи, какую создали Великий Константин и Юстиниан… И если я желаю своей родине несчастья, то лишь потому, что уверен — это ускорит конец правящей своры и начало выхода из того положения, в какое по её вине попала наша империя…»
И даже кровь, которая должна неминуемо пролиться, да, в общем-то, она уже льётся и лилась (вспомните зловещие деяния Зевксидама, оплачиваемые золотыми византинами), не останавливала тщеславного Игнатия; как считал он, эта кровь в его борьбе за власть не может лечь греховным камнем на душу: делается всё это якобы во имя справедливости, во имя блага народа, во имя Бога.
Как изворотлив и хитёр человек! Игнатий, думая так, и не помышлял, а может быть, и не хотел помышлять, что творит он это всё ради себя, ради личной корысти, — но скажи ему такое, он воскликнет в ответ: «Нет, нет и ещё раз нет! Я всего лишь червь земной. А если мои интересы столь высоки, значит, они продиктованы интересами неба…»
Ах, черви земные, выползающие из своих нор в пору тёплых дождей, чтобы погреться… Тогда- то вы и являете миру свой омерзительный облик!
Игнатий выглянул в окно. Солнце уже клонилось к горизонту, и он удивился, как быстро пролетело время с момента его возвращения в келью — вот уже и пора собираться на литургию.
Обогнув в четвёртый раз мету[106], когда взмыленные лошади уже заканчивали бег, Михаил III увидел в первом ряду зрителей Ипподрома гонца с черным флажком и сразу понял: его отборный флот потерпел поражение…
Василевс натянул вожжи, колесница остановилась и, надо полагать, вовремя, потому что в глазах императора потемнело и он пошатнулся. Кто- то из служителей Ипподрома подбежал к лошадям, схватил их под уздцы, а потом помог Михаилу сойти с колесницы. Толпа на трибунах недовольно загудела, так как четвёртый круг не был пройдён до конца, и к тому же эта неожиданная заминка на дистанции затормозила всю скачку.
— Растяпа, пень дубовый, ослами тебе править!.. — кричали на василевса наиболее неугомонные и горячие болельщики, но, как только бросали взгляды в сторону гонца с черным флажком, замолкали.
Конюх проводил василевса в раздевалку, туда же позвали гонца, и, когда он переступил порог двери, на него с кулаками набросился Михаил и стал избивать, приговаривая:
— Сукин сын, подлец, ты зачем притащился на Ипподром?! Ты сорвал скачки, негодяй!
— Прости, император! У меня — приказ… Немедленно сообщить вам эту страшную весть… Я иначе не мог, — оправдывался гонец, не смея поднять даже руку, чтобы защитить от ударов своё лицо.
Выплеснув ярость, василевс услал гонца во дворец и следом за ним двинулся сам.
Во дворце его уже ждали Фотий, Варда и протасикрит.
Михаил появился в зале без красных башмаков, без императорского хитона — а эта забывчивость выдавала в нём одновременно и бешенство, и растерянность.
— Варда, — обратился он к дяде, — сознаешь ли ты, что поражение флота лежит прежде всего на твоей совести? — торжественно вопросил василевс.
На Варду воззрилась сразу три пары глаз, но он не смутился под этими пристальными взглядами.
— А почему, величайший из величайших, я должен это сознавать? Почему? — вопросом на вопрос ответил логофет дрома.
— Как почему? — удивился племянник. — А не ты ли превозносил полководческие достоинства Кондомита?
— Не я один… Вот и он — тоже. — Варда ткнул пальцем в протасикрита.
Начальник императорской канцелярии был высокий, худой, с узким, аскетическим лицом, с глубоко упрятанными вовнутрь глазами, угодливый и суетливый. На упрёки Варды он не возразил ничего, лишь узловатые, длинные пальцы его, и, по всему видать, сильные, цепко сжали кожаный пояс, на которой висел кинжал.
Промолчал и Михаил. Образовавшейся паузой воспользовался патриарх:
— Чем упрекать друг друга, не лучше ли подумать о том, что делать дальше… Насколько мне известно, государственная казна пуста, увеличенные налоги на виноградники и тягловый скот совсем задушили землевладельцев. Они бросают свои участки, собираются у монастырей, поминая добрым словом Игнатия и прежнее правление Феодоры и хуля нас всех вместе…
— А что же ты, поп, так распустил свою паству? — вопросил Михаил, на удивление сегодня трезвый и благочинный.
Все опустили глаза — понимали: патриарх тут ни при чём, и пастве даже с амвона не внушишь, что белое — это чёрное, а чёрное есть белое…
Вдруг во дворец со своими телохранителями-гигантами ворвался Феофилиц и крикнул:
— Император, поднимай на ноги своих гвардейцев, легаториев, в городе уже учиняются беспорядки, еле пробился от своего дома к вам… Охлос начинает задирать богатых прохожих, громит лавки арабских купцов. На форумах разводят костры, наверняка скоро начнут раскалять докрасна медного быка…
— А что будет, когда корабли войдут в Золотой Рог?! — воскликнул протасикрит. — Не примкнут ли моряки к бунтующему охлосу?…
Разогнать толпу! Немедленно! На форуме Быка выставить усиленную стражу… Моряков на берег не пускать до моего особого распоряжения. Где эпарх[107]? Живо его сюда! Дядя, — Михаил обратился к Варде, — наведи порядок в столице, прошу… И вообще, с этого дня поручаю тебе ведение всего военного дела империи.
Кажется, василевс только сейчас начал полностью осознавать все последствия надвигающейся опасности и понял — тут уж не до пререканий, надо действовать. Не пришёл ли ему на ум бунт охлоса во времена Юстиниана, начавшийся также стихийно и переросший в восстание, у которого нашёлся свой предводитель?… «К тому же народ подзуживают монахи-студиты и их сторонники, говорил же об этом Фотий; теперь наверняка они связались со своим пастырем Игнатием…»
Явился в боевом облачении эпарх адмирал Никита Орифа, белокурый, непохожий на грека, высокий и стройный, с четырнадцатью регионархами. Среди них выделялся крутолобый, с медной толстой шеей, с мощными волосатыми ляжками.
Когда пять лет назад представляли его на должность регионарха (до этого Иктинос после возвращения из Херсонесской фемы служил при дворце кандидатом), Михаил, глядя на него, подумал: «Ему бы на форуме стоять заместо пустого медного быка…» Поделился своими шутливыми мыслями с Вардой, и тот сказал:
— А давай, племянник, мы его и назначим начальником региона, где этот бык стоит. Пусть будут там две медные скотины.
Михаил захохотал и… назначил. Две скотины так две!
Но сейчас он строго спросил:
— Почему допустил, что людские отбросы костры зажгли на твоей площади?
— Думал, по случаю твоей победы на скачках, благочестивый, — не моргнув глазом ответил Иктинос.
— Дурак! В твоей башке столько же мозгов, сколько во лбу медного быка… Прочь с моих глаз, Медная Скотина, и учти, если скоро у себя не наведёшь порядок, поплатишься головой!
Регионарх тут же исчез. Василевс обратился к остальным:
— Поняли меня, олухи? Я ещё с вас спрошу, как вы могли допустить такое…
А потом уже тише сказал Никите Орифе (за этим человеком стояло всё среднее звено патрициев, и не только царедворцев!) — когда Михаил оставался трезв, он хорошо понимал расстановку сил у себя «дома»:
— Никита, со всех регионов, с каждой улицы почаще шли ко мне вестников…
— Сделаю, мой император. Каков для них будет пароль?
Михаил на мгновение задумался, а потом, показав кивком головы на двор, за которой скрылся Иктинос, ответил:
— Ну, скажем, «Пустой Медный Бык».
Несмотря на достаточно серьёзную сложившуюся ситуацию, все присутствующие в зале заулыбались.
Орифа с регионархами тоже вышли из залы.
— Дядя, — снова повернулся василевс к Варде, — бери моих гвардейцев, оставь только охрану, и скачи к Студийскому монастырю. Оттуда, кажется, шипя и злобно сигналя языком, ползёт ядовитая змея… Пригвозди её к земле копьём, как Георгий Победоносец гада.
В какие-то отрезки времени, когда Михаил вот такой, сознающий ответственность, он мог быть красноречивым и отдавать дельные приказания.
— И проследи, мой логофет дрома, чтобы содержимое лавок купцов, уже громимых охлосом, как доложил Феофилиц, никому, кроме моей казны, не досталось… Увидите, кто растаскивает товар или сует драгоценности за отворот хитона, отбирайте их у него и — пинком под зад… Но лучше — в Скилу, а там разберёмся. Самых злостных будем судить по законам за ослушание и неподчинение…
(Того, кто ослушался своего начальника, а тем более не выполнил его приказание, приковывали на площади Тавра к столбу, и каждый прохожий должен был плюнуть ему в лицо и, взяв одну из палок, которые лежали здесь навалом, ударить несколько раз по ногам. Через сутки, с переломанными, как правило, костями, снимали беднягу с цепи и вешали. Таких столбов на территории Византийской империи стояло предостаточно).
Михаил помолчал, потом подмигнул Фотию и спросил:
— Правильно я делаю, отче? Ты ведь сам сказали, что казна пуста…
Патриарх взглянул ему в глаза, в которых зажглись огоньки рыси, вышедшей на охоту, понял и ужаснулся: «Да он, подлец, может такое натворить, долго затем придётся расхлёбывать!.. Казна действительно пуста, и не без твоего, дурак, содействия, но разве таким способом она может быть пополнена?! Как сказать ему об этом? Если здесь находятся коварный протасикрит и наивный Феофилиц… Да приказ-то — тащить разграбленные драгоценности и товар во дворец — уже отдан… Положимся на волю Господа».
Наслаждаясь замешательством патриарха, василевс с усмешкой ждал ответа.
— Присночтимый и благочестивый! Твоё дело носить золотой венец и всю красоту мира, — начал дипломатично Фотий, — наше же дело — Бога молить о царстве твоём и вместо царской красоты носить на челе своём знаки смирения и печали. И ещё нам следует обо всём мире возносить молитву Богу — не только о верующих в Господа нашего, но и о неверующих… — Патриарх выразительно поднял глаза на василевса. — Поэтому я иду сейчас в храм святой Софии и буду служить молебен о спасении душ… Богу нашему слава, и ныне, и присно, и во веки веков…
— Аминь, — повторили все хором.
Фотий вышел.
У василевса гневом перекосило лицо, и он прошипел вослед патриарху:
— Попы, словоблуды, всё учат и учат… Тот был — учил, и этот… Вот вам! — И Михаил, оттопырив зад, громко хлопнул по нему рукой.
Феофилиц подобострастно захихикал, а его телохранители заржали застоялыми жеребцами.
— Мой император, дозволь и мне со своими силачами вступиться за твою честь и честь великого Константинополя, — вскинул гордо голову карлик.
— Дозволяю, мой преданный и доблестный Феофилиц.
Карлик бряцнул шпорами по мраморному полу и воинственно крикнул:
— За мной, гиганты!
Василевс и протасикрит остались одни. Михаил пригласил своего начальника канцелярии пройти в помещение, где стояли скамьи для возлежания и журчал фонтан. Велел подать вина.
— Устал я, Аристоген, — сказал император, устраиваясь на скамью, — скачки, потом чёрная весть о разгроме флота, а теперь беспорядки в городе…
Аристоген молчал, лишь преданно заглядывал своему господину в глаза, но не как собака глядит на своего хозяина, а как лютый зверь на циркового дрессировщика…
Принесли вина, василевс залпом опустошил чашу, которая была размером с медную голову Иктиноса, и закрыл глаза, поудобнее растянувшись в ожидании первых вестей с улицы.
Чем дольше всматривался Аристоген в тяжёлое лицо императора, тем больше он его ненавидел. Жутко, яростно, до боли в сердце! У него нервно начинали подрагивать уголки губ, когда он вспоминал все обиды, нанесённые ему этим человеком, и все унижения, которые пришлось ему от него перенести.
Когда дочери Аристогена исполнилось четырнадцать лет, василевс приказал привести её к нему в спальню. Как ни умолял китонит[108] (тогда протасикрит имел такое придворное звание), василевс оставался непреклонен. И поставил условие: или тюремное заключение вместе с семьёй (выставить за ослушание на площади Тавра для палочного избиения, с тем чтобы потом повесить, Михаил побоялся бы), или он, Аристоген, становится начальником канцелярии. Бедный отец выбрал последнее, правда, став протасикритом, он выгодно пристроил свою опозоренную дочь, выдав её замуж за богатого владельца виноградников. Теперь его зять стал ещё богаче. Но Аристоген поклялся всеми способами мстить Михаилу и примкнул к партии игнатиан. И сейчас он представил, как по слегка вздыбленным волнам Понта, кутаясь в шерстяной хитон и наблюдая из каюты за дунайскими берегами, жёлтыми от осеннего леса, плывёт на галере в сторону Крыма гонец с тайным письмом к Ктесию от его святейшества Игнатия.
Вот за кого протасикрит пойдёт в огонь и в воду! В тяжёлые дни он всегда находил у него утешение и поддержку. И несказанно дорожил доверием Игнатия. И всегда поражался его большому уму. Проявился он снова и в тайном письме к капитану «Стрелы», в котором говорилось, что если уж он, Ктесий, и Зевксидам не смогли ничего сделать с философом и его монахом-телохранителем Леонтием в Херсонесе, и в дальнейшем не удастся, то по приезде в Итиль нужно приложить силы к тому, чтобы выставить их в неблаговидном свете. Надо подговорить один из хазарских пограничных отрядов напасть на русские владения. И так дело обставить, чтобы русы убедились, что это нападение впрямую зависит от миссии Константина к кагану. И станет ясно: миссия никакая не богословская, а замышляющая войну хазар против русов.
«Раздразнить надо русов, пусть они вознегодуют на забулдыгу-императора и его свору, и на пса Фотия — врага моего кровного… А там, глядишь, и не только вознегодуют, а предпримут ответные действия, что нам, в нашем положении, как раз на руку…» Последние строки этого письма Аристоген запомнил слово в слово и возрадовался…
«Вот и бунт идёт. И конечно же, это дело рук тоже Игнатия, ибо по городу разгуливают монахи-студиты и благословляют на него охлос, говоря, что бунт — воля Господня…» — так думал протасикрит, а та фраза василевса о пополнении казны за счёт имущества разграбленных купцов запала в голову, и у него родился план, который, по его мнению, должен отвечать той же цели, которую ставил перед Ктесием Игнатий…
Первый вестовой, назвав пароль страже у ворот и у дверей дворца, гремя панцирными пластинами, прошествовал к императору и, сняв с головы начищенный до блеска медный шлем, низко поклонился. Его доклад был лаконичен и точен, не допускающий в обращении к императору никаких витиеватых выражений.
К чести Византийской империи, её армией было много хорошего перенято от уставов, устройства, вооружения, а также ведения войны от армии Древнего Рима.
— Василевс, регионарх Иктинос передаёт тебе… Костры потушены. Сто человек охлоса зарублены. Остальные рассеялись. Порядок водворён полностью. — И вестник надел на голову шлем, показывая этим, что доклад окончен.
А вообще-то, только воин в присутствии императора мог находиться с покрытой головой.
— Иди, — коротко бросил Михаил и дотронулся до плеча протасикрита. — Аристоген, а этого «медного быка» я не зря сделал регионархом.
— Да, не зря… — в тон ему ответил начальник канцелярии, а сам подумал, что эти «медные быки» и вызывают всеобщее недовольство народа… Побольше бы сейчас таких «быков»!
Второй вестник, который был также немногословен, сообщил, что погром арабских лавок в регионе форумов Августеона и Константина закончен. Скоро драгоценности будут здесь. А самих купцов растерзала чернь… Оборванцы кричали, что у агарян на товары слишком высокие цены…
Когда вестник ушёл, василевс снова обратился к протасикриту:
— Кажется, дела наши идут неплохо, Аристоген… Если так и дальше пойдёт, к вечеру с охлосом управимся. А может, бунт — это хорошо?… Лавок купцов-агарян много ещё и на других форумах… — И Михаил осушил ещё одну чашу. И стало заметно, что он начал хмелеть.
— Мой император, ты сила и разум, ты ловкий Автомедон[109], - подольстился протасикрит. — А ведь в нашей огромной столице есть лавки не только агарян… Скажем, киевлян. Они выручают от продажи мехов и мёда куда больше денег, нежели сарацины от своих серебряных и золотых побрякушек, которыми и без них гремит вся Византия.
— Ме-е-е-ду хочу! — вдруг проблеял василевс и, соскочив со скамьи, с пафосом воскликнул: — Так, значит, и они втридорога дерут за свои товары с моего народа?!
— Так, светлейший! — подтвердил хитрый протасикрит.
— Теперь и ты, мой верный Аристоген, докажешь, что умеешь держать в руках меч… Возьми несколько человек из моей усиленной охраны, теперь можно её и слегка сократить, и шествуй к этим славянским псам, которые незаконно завышали цены. Запомни, Аристоген, незаконно… А «Кодекс Юстиниана» наказывает каждого, дерзнувшего на такое, смертной казнью. Иди смело, руби им головы, бери их золото и товары и жги их лавки… Ещё тогда, на приёме во дворце, они мне сильно почему-то не понравились, эти купцы с Борисфена. Слишком гордые. — И василевс выругался. И выругался так, как, может быть, не позволил бы себе даже самый последний человек из охлоса.
Несмотря на народные волнения, вызванные не столько сообщением о разгроме флота сарацинами, сколько нищетой простого народа, весть, что отрубили головы купцам с Борисфена по личному приказу императора и их товары и выручку свезли во дворец, с быстротой молнии облетела Константинополь. Не трудно догадаться, что к распространению её приложил руку и сам исполнитель этой гнусной казни Аристоген, он в данном случае рассуждал так: «Да, я сделал это… Да, я срубил им головы… А что оставалось мне делать?! Я выполнял приказ… Значит, на мне не лежит никакая ответственность».
В общем, расчёт был верный: вспомним неумолимо действующий закон об ослушании и неподчинении…
И когда об умерщвлении русских купцов узнал патриарх Фотий, лицо его перекосила судорога, он тут же помчался во дворец, шепча себе под нос словно молитву: «Так и случилось… Без ножа зарезал, подлец… И не только русов. Своих… Своих… Как же он мог забыть «Договор мира и любви» с киевлянами, который существует ещё со времён Юстиниана?!»
По залу дворца расхаживали Варда в полном воинском облачении, но без золотого шлема, эпарх Никита Орифа и маленький Феофилиц, но без своих гигантов. Он их оставил за дверью.
Возле одной из колонн стояли четыре связанных между собой студита. Не обращая ни на кого внимания, патриарх крикнул прямо с порога:
— Где василевс?
— Тише, — сказал Варда, — он спит.
— В такое-то время!.. — Фотий в гневе стукнул патриаршим посохом по мраморным плитам зала.
На этот стук с визгом выскочила из покоев императора полураздетая Евдокия Ингерина. Пьяный Михаил даже не пошевелился.
— Тьфу, нечисть! — И только тут Фотий увидел прячущегося за колонной протасикрита. — А ну иди сюда! — строго сказал патриарх.
Тот, на удивление, подчинился сразу. С ладони у него свисала золотая цепь, на которой крепился крест. Его святейшество сразу узнал его.
— Откуда этот крест у тебя?
— Снял с шеи русского купца.
— Вместе с головой, пёс шелудивый… — Фотий вырвал золотую цепь с крестом из рук протасикрита.
Возвращаясь в храм святой Софии, Фотий теперь гневался на себя: «Как же ты мог не совладать с собой?! Сам же наряду с философией древнего грека Симонида Кеосского, который жалел простого человека и сострадал ему, внушаешь своей пастве и ученикам школы стоицизм великого римлянина Луция Сенеки, которому ещё и подражаешь в своём творчестве… А ты, как мальчишка, прибежал во дворец, настучал посохом, спугнул любовницу василевса, место которой в каком-нибудь солдатском лупанаре, а не в императорском дворце. Красивая — слов нет, и очень развратна… Потом наорал на ничего не понимающего с похмелья Михаила, которого всё-таки подняли всеобщими усилиями… Ты разве забыл, что при дворе много шпионов твоего злейшего врага Игнатия, недоброжелателей, доносчиков, да и просто лизоблюдов мелких? И кто, тебя поддержал?… Один Никита Орифа. Достойный, возвышенный человек».
И ещё одно обстоятельство не давало покоя патриарху: «Как, каким образом крест на золотой цепи, принадлежащий философу, оказался у старшины киевских купцов?… Уж не стряслась ли какая беда с Константином и Леонтием?»
Проходя площадь, патриарх увидел развалины некоторых домов, где жили, по-видимому, сарацины, а лавки их были буквально растерзаны, многие ещё догорали, источая вонь оливкового масла и восточных пряностей.
Во дворе Магнаврской школы Фотию встретился с книгой под мышкой негус Джамшид. Патриарх, как и просил Константин, окрестил его, но имя оставил прежнее, оно ему тоже понравилось.
И взял к себе учеником. И порой приходится удивляться, до чего же способный юноша! Знания в него вливаются, как в пустой сосуд вино. Да и из мальчика он превратился в статного подростка — с узкой талией, широкими плечами, развитыми на галерах. Правда, на кистях рук так и остались шрамы от наручных колец, особенно заметные на тёмной коже.
— Джам! — позвал его Фотий.
— Слушаю вас, мой учитель…
— Ты видел это? — И патриарх протянул золотую цепь.
— Да, видел. На груди отца Константина, а потом её показывал нам с Леонтием на дворе херсонесского стратига молодой красивый купец из Киева. И благодарил отца Константина за подарок…
Фотий как-то странно посмотрел на негуса, потом во взоре его вспыхнула безудержная радость, он привлёк Джама к себе и погладил его по голове.
— Спасибо, сынок. — И пошёл тихо в свои покои.
Юноша посмотрел ему вслед ничего не понимающим взглядом и побрёл в библиотеку заниматься.
Только вечером он узнал, что киевских купцов обезглавили по личному приказу императора. «Почему, зачем?» Юноша на такие вопросы получит ответы ещё не скоро, ему ещё надо учиться и учиться постигать этот сложный мир и его высшие законы, которые, к несчастью большинства людей, зачастую далеки от правды и справедливости…
Вот и дом под красной черепичной крышей, с широкими оконными стёклами, а на реке — омуток, которого так боялась, да и сейчас, наверное, боится Аристея: вдруг утонет сынок?
Выбежит сейчас он, кудрявенький гречанёнок, наполовину древлянин, закричит радостно: «Покатай на собаке, колдун!» «Глупыш, какой я колдун — я просто Клуд Доброслав, проживший всю жизнь без мамки и папки, не как ты, баловень…» Правда, близкие люди и у него были — это жрец Родослав и домовой, которого он никогда не видел, но верит, что он есть, он живёт, добрый хранитель домашнего очага…
А на высокое крыльцо сейчас выйдет красавица Настя. «Световид, — взмолится тогда своему богу Клуд, — отведи напасть от моего сердца. Не то я приму грех на душу, перекину замужнюю женщину через седло, как разбойный хазарин, и…»
А Мерцана?… Да, Мерцана. Но она всего лишь девочка в солнечной лодье, сестра, ставшая мечтою из далёкого прошлого… «Ты её можешь любить и не любить, но ты дал слово найти её…»
Остановили коней. Доброслав сказал:
— Ты побудь здесь, Дубыня. Тебе нельзя у тиуна появляться. А я пойду узнаю, что и как… Спросят — скажу: за железом приехал. Меня могут забить в кандалы, как когда-то тебя, если, конечно, узнают, что дом поджёг и насовсем ушёл из селения… Случится что — скачи за Ерусланом вослед, авось успеешь догнать.
«Так я и послушал тебя, — садясь на пожухлую осеннюю траву и отпуская коня пощипать, что найдётся, сказал про себя Дубыня. — Что случится — выручу, а не то разберу дом тиуна по кирпичику…»
Ну, положим, разобрать дом тиуна по кирпичику Дубыне одному, хоть он и силач, будет трудно, а в том, что он всё сделает для друга, чтобы вырвать его на свободу, сомневаться нет оснований.
Чернобородый, прищурившись, посмотрел вдаль, за реку, подумал: как понеслась после встречи с Доброславом его жизнь вскачь, словно на вороном, который сейчас что-то находил на земле, хрумкал, звеня удилами…
Вернулся Клуд, смурной, недовольный, махнул рукой, сказал:
— Садись, брат, на коня, поехали… Нету Аристеи. Уехала.
— Куда?
— Аристарх сказал, что в Херсонес, к митрополиту. По делам. Он, оказывается, крестил её. И сынишку тоже.
— Аристарх… Это не тот ли, которого я хотел оглоблей угостить? — спросил Дубыня.
— Кажется, тот…
— А Фоку видел? Того, сволочного… Помнишь, у кумирни Белбога?
— Как не помнить… Сопровождает хозяйку. А хозяин-тиун доставил Аристею в Херсонес и вернулся. Уехал со своими обормотами осеннюю дань с поселян взимать…
— Мы только что видели, Доброслав, как они эту дань взимают…
— Ладно, поехали… Бук! — позвал Доброслав пса. — Не проголодался ещё?
Бук посмотрел на хозяина умными глазами, сел на задние лапы и сглотнул слюну.
— Проголодался, значит… Сейчас отъедем от селения и поедим.
— Я бы тоже не прочь ухватить зубами кусок поросятины, Клуд.
Всхрапнули лошади, омуток на реке остался позади, и цветы луговые тоже… Сейчас они голыми стебельками стояли сиротливо, а весной кучно цвели и почему-то пахли мёдом…
«Доброслав, просила же тебя Настя полюбить её, а ты, дурачок, лишь удивился её словам… Думал, что полонила Мерцана, ай нет!..» И взыграла душа у молодого удальца: «Боги, что я печалуюсь?! Мы же едем в город, где сейчас она — одна с сыном… Постой-постой, так она — жена ти-и-у-на… А ты губы развесил. Ну и что?! Просила же любить… А может, это всего-навсего прихоть богатой бездельницы?…»
Ехали тихо, Доброслав думу-думал, потом выскочили на пригорок, поросший кизилом, и тут разложили свою нехитрую снедь.
После насыщения желудка хотел себе волю дать Доброслав и рассказать о своих чувствах, которые как ручейки весенние журчали, журчали, пробиваясь сквозь снег, и вот, блестя на солнце, зазвенели споро и побежали сливаться, но, глядя на беззаботно играющего с Буком Дубыню, не то чтобы раздумал, а со страхом вдруг вообразил: как мог это сделать?… Нет, он даже и матери с отцом, когда душа его встретит их в воздушной синеве, в раскатах грома и сиянии молний, ничего не скажет о своей любви к замужней жене, и к тому же христианке…
В густых зарослях кизила заночевали, а на рассвете, с пробуждением первых птах, когда Ярило ещё прятал под землёй свои золотоносные руки, тронулись на Херсонес. Дубыня попросил переплыть Альму подал её паромной переправы, подалее от родного селения…
— А может, заедем? Ещё раз навестишь свой дом. Потом вряд ли тебе придётся когда-нибудь здесь быть…
— Нет, не надо, Доброслав. Смиренно живут они, пусть и живут. А младшенькую сестричку увижу — сам помешаюсь. Вспоминаю её судьбу, и сердце разрывается, Клуд… Кровью исходит!
— Успокойся, брат… Вдарим галопом!
Вдарили. Встречный студёный ветер очень кстати пришёлся обоим: одному во утоление любовных страстей, другому душевных страданий.
Вознесясь на каменную кручу, с которой хорошо просматривался Херсонес, увидели дым, валивший из того места, где находились стекольные мастерские. Серый, густой, он переходил в аспидный, и ветер относил его к морю, к Песчаной бухте, в ту сторону, где стояли базилики; и сейчас колонны их, всегда ослепительно белые, как первый выпавший в горах снег, были окутаны этим дымом.
— Что это? — тревожно спросил Дубыня.
— Не видишь, горит…
— Смотри, вон и ещё. — Чернобородый показал туда, где располагался рынок со множеством купеческих лавок и с термами для заезжего люда.
— Поехали, скоро всё узнаем. — Клуд тронул коня.
Во входную калитку возле башни Зенона их не пропустили, хотя стражники знали Доброслава не только в лицо, но и по имени.
— Пускать в город сегодня не велено, — повторял их начальник, вислоусый, широкоскулый, и в железном панцире, а не в кожаном, как обычно.
Попробовали подкупить, не вышло.
— Приезжай завтра, Клуд, пропущу… Сегодня — не велено, у меня пройдёшь, на выходе из ворот на главную улицу не пустят.
— Скажи тогда, Хрисанф, отчего пожары в городе, что случилось?
— Чернь громит лавки агарян, а самих их избивает и вешает… Вся наша гарнизонная служба там, брошена на усмирение.
— Чем же они так, бедные агаряне, провинились?… — допытывался Доброслав, рискуя схлопотать по шее плашмя акинаком.
Но начальник стражников, получив серебряный милиариссий, оставался терпеливым.
— Ишь, пожалел… — грубо сказал он. — Почему же бедные? Они-то как раз богатые, потому что с нашего брата за свои товары дерут втридорога.
Явно говорил с чужих слов. При этом начальник выразительно посмотрел на тоболы, что были приторочены к сёдлам.
— Хрисанф, брось важничать, — напрямую заговорил с ним Клуд, — отойдём в сторонку, сядем вон в тех кустиках, пообедаем, мёд выпьем; мы с дороги — проголодались, да и ты, наверное, не откажешься…
— Нельзя, служба…
— Ты же начальник, Хрисанф, служба — она всё больше для простых велитов. А потом, что за служба — стоять у запертых дверей?…
— Но, но! — возвысил голос стражник. — Поговори тут!
— Ладно… А ну, Дубыня, развязывай тоболу. Идём, дружище Хрисанф. Идём.
Начальник сдался. Сели недалеко от пузатой башни Зенона, и вскоре Хрисанф ваял в руки баклагу.
— А вообще-то, Клуд, — заговорил он, — всё это началось с приходом в Прекрасную Гавань галеры из Константинополя, с которой объявили народу о разгроме сарацинами около Сицилии императорского флота и напомнили жителям Херсонеса о том, что они должны три дня оплакивать погибших в Ионическом море… Но охлос оплакивание растолковал по-своему: толпа тут же хлынула с пристани на рынок, и начался грабёж, избиение агарян, глумление над их жёнами и детьми, а к вечеру все агоры покрылись виселицами… Вешали уже не только агарян и их отпрысков, но и тех господ, кем простой люд был недоволен. Хотя охлос всегда чем-то и кем-то недоволен… Так ведь, Клуд?
— Может быть, — произнёс Доброслав и выразительно посмотрел на Дубыню.
Вот и я говорю, — продолжал начальник стражи, отхлебнув ещё из баклаги. — К черни присоединились рабы и подожгли стекольные мастерские. Хотя, я вам скажу, труд там действительно адский, хуже труда галерных невольников… От жары, испарений и голода рабы мрут как мухи… А вчера стоял на вахте на башне Зенона. Оттуда, сверху, — Хрисанф задрал голову, — хорошо видна Прекрасная Гавань. И вижу, как в сумерки от галеры отделилась лодка, но почему-то подошла не к причалу, а высадила человека в расщелинах скал, возле некрополя… Знать, нужно было, чтобы этот человек оставался незамеченным. Я, конечно, доложил своему доместику об этом. Он снарядил велитов, искали его, искали, как сквозь землю провалился… А галера тут же снялась с якоря и ушла обратно. Что за человек? Мы же должны были его проверить… Велено же — в город никого не пускать.
— И что, в гавани и бухтах нет никаких судов? — спросил Клуд.
— Отчего же, есть. Рыбацкие парусники. А больших, заморских, нет. Это был последний корабль оттуда, больше не приходили, и в ближайшее время вряд ли какой придёт…
Клуд с Дубыней переглянулись: вот тебе и сели и поплыли в Константинополь.
— Спасибо тебе, Хрисанф. А Сулейман, владелец термы, жив?
Начальник стражи с яростью стукнул кулаком по кожаному наколеннику:
— Чернь сварила его в ванне с кипятком…
— Ого! — воскликнул Дубыня. — У нас на солеварне, в чанах, где идёт выпарка, тоже иногда…
— Погоди, Дубыня, погоди… Потом расскажешь. Хрисанф, Сулейман был очень неплохим человеком…
— Согласен. И тут виноват я сам… Надо было сразу с велитами бежать к его терме, там оборванцы как раз гвалт устроили, но я понадеялся на крепость её стен и запоров… А когда вернулись с рынка, от термы одна стена осталась, да по улицам с громкими криками носились павлины, и за ними гонялись оборванцы…
Узнав, что Сулеймана, его жену с детьми бросили в кипяток, я выхватил меч и… — Хрисанф снова стукнул кулаком по наколеннику. — Кажется, двух зарубил… Не помню. Правильно говоришь, Клуд, хороший человек был Сулейман, мы у него часто мылись и парились всей гарнизонной командой. А чернь разнесла терму, потому что она для охлоса что красная тряпка для быка: действует раздражительно. Ведь термы существуют для богатых, оборванцы в море купаются…
«Ну раз Хрисанф себя к богачам причислил, значит, он хорош… Значит, и нам пора», — подумал Клуд и похлопал по плечу стражника:
— Спасибо тебе, Хрисанф, за рассказ, поедем искать ночлег в горах или в лесу.
— Счастливо, приходите завтра, может, что и изменится, — предупредил начальник стражи. Напоследок, глядя на Бука, он спросил: — Клуд, а почему у твоей собаки шерсть стала короче, а тело длиннее?
Доброслав засмеялся:
— Так это же другая собака, Хрисанф, от той, прежней Буки пёс, сын её. Её и волка…
— То-то я гляжу — зверь!
И на другой день не смогли попасть в Херсонес. Пожары затихли, но, видимо, охлос ещё колобродил… Знали ли жители Херсонеса, что подобные погромы прошли и в столице Византийской империи? Знали, наверное… Дурной пример заразителен.
«Нет худа без добра, — решил Клуд. — То, что в город не пускают, в какой-то степени даже и неплохо… Значит, Аристея с сыном из Херсонеса тоже не смогут уехать…»
А утром третьего дня они снова стояли у башни Зенона.
Люди всё-таки интересные двуногие! В городе кутерьма, а у башни торги открыли: обычно тут продают скот, а сейчас понавезли шкур буйволов, овечий сыр, оливковое масло, виноградное вино. Уже и шум, гвалт. Смех и шутки возле винных бочек, потасовки.
Доброслав и Дубыня купили овечьего сыру, сели в сторонке, вынули хлеб, поросятину.
Вдруг слышат — колокола! Вначале ударили с крещальни базилики Двенадцати апостолов, и чернобородый с Клудом заговорщицки подмигнули друг другу: вспомнили, как снимали со стены крещальни прикованного цепями Лагира, и ещё почему-то вспомнились крысы, удиравшие с писком в норы. Дубыня спросил:
— А почему в таких местах они водятся? Жрать-то им нечего.
— Как это нечего? А ноги пленников?… Ноги-то в цепях, никуда не уберёшь, вот эти твари и объедают их до костей. Видел, как они обглодали ступни Лагира?
— Хватит про крыс… Дай-ка ещё гидрию.
— Не увлекайся, скоро должны, мне кажется, калитку отворить. Судя по тому, что колокола заговорили, в городе навели порядок. Теперь прихожане-греки своему Богу станут хвалу петь. А вечером должен быть крестный ход. Вот на него, Дубыня, нам нужно не опоздать. Там я наверняка увижу Аристею, а в создавшемся положении она нам очень нужна. Слышал, что при встрече говорил Хрисанф: в бухтах Херсонеса никаких кораблей нет — ни гражданских, ни военных… Значит, возможности добраться до Константинополя у нас нет. С Настей я и хочу посоветоваться…
— Только ли посоветоваться? — подначил Дубыня.
— Глянь, отворили! — радостно воскликнул Доброслав, и, похватав под уздцы лошадей, они прошли в узкий проход между двух высоких крепостных стен, который повёл их к массивным железным воротам. А миновав их, они очутились на главной улице.
Вид она имела удручающий, но картины разрушений сейчас мало интересовали наших друзей. Они гнали коней в другой конец Араксы, к морю, туда, где на живописных крутых берегах наряду с храмами расположились гостиницы и таверны. У одной из них, под странным названием «Небесная синева», Дубыня и Доброслав остановились. Таверна ещё не открывалась. По законам империи пить разрешалось только после обедни, но пьяных вокруг бродило множество…
Доброслав взял в руку висевший на железной цепи бронзовый молоток и три раза стукнул им по окованной медью двери. За ней послышалась возня, и оттуда спросили:
— Кто там?
Колдун… Открывай, брат, свои.
Дверь распахнулась, и на пороге возник карлик в белом переднике, с крупной головой и руками-коротышками, но мускулистыми и заросшими густыми рыжими волосами.
— Проходи, колдун. Рад тебя видеть. Да ты не один, с товарищем? А-а, Бука, иди сюда, собачка, иди…
— Не Бука это, Андромед, а сын её… Уже второй человек в этом городе спутал пса с его матерью. Похожи, правда?
— Похожи, но глаза у него волчьи… Заводите коней во двор, и милости прошу, — Андромед, загребая по сторонам толстыми ножками, двинулся вглубь таверны.
Дубыня шёпотом спросил Доброслава:
— Кто он, этот карлик?
— Хозяин таверны.
Во двор из боковых дверей вышел такого огромного роста человек, что даже Дубыня по сравнению с ним казался пигмеем. Видимо, существует у карликов страсть иметь при себе слуг только гигантов…
— Ты, я вижу, колдун, ко мне не просто поесть и выпить заехал, вам нужен ночлег… Так? — спросил карлик, усаживаясь на дубовую скамейку в зале таверны с таким усилием, какое делает дитя, когда оно пытается залезть на деревянного коня.
— Угадал, Андромед. Неужели это написано на наших лицах?
На ваших бородатых лицах вряд ли что прочтёшь, но угадать нетрудно… Если бы вам захотелось пообедать, вы бы всё необходимое для этого извлекли из своих пузатых тобол и поели бы на свежем воздухе…
— Ай да молодец! Верно.
— Я уже приказал жене великана приготовить для вас две комнаты, чтобы вы храпом не мешали друг другу.
— Спасибо, мой маленький человек… Но сначала мы с Дубыней сходим в терму.
— Имя вашего друга точно соответствует его физиономии, — расхохотался карлик и, ловко спрыгнув со скамейки, скрылся во внутренних помещениях, чтобы снова отдать какие-то распоряжения.
Дубыня сверкнул глазами, но Клуд его успокоил:
— Не сердись. Добрее этого карлика нет человека в этом паршивом Херсонесе. Я не люблю город, Дубыня… Мерзко все живут здесь: обманывают друг друга, любят золото, поклоняются своему богу, но сами развратничают, грабят, убивают, потом просят прощения у попов, и опять берутся за старое… Мне кажется, что они и храмы построили, чтобы было где просить прощения за свои греховные деяния…
И уже в терме, после парной, развалясь на холодных каменных лавках, Доброслав поведал историю, после которой они с карликом подружились.
…В тот вечер Андромед непредусмотрительно отпустил своего слугу с женой навестить родственников, оставив при себе лишь их сына, тоже немалого роста и не жалующегося на отсутствие силы и здоровья.
В таверну вошли четверо мужчин, сели в углу и заказали жареное баранье мясо и вино. За окнами темнело. Посетители один за другим покидали таверну. Но четверо в углу, казалось, и не обращали внимания на время; они с аппетитом поглощали жирное мясо, запивая его вином, о чём-то оживлённо говорили и весело хохотали. Изредка лишь оглядывали всё больше пустеющий зал таверны.
Они, конечно, не могли не заметить, что сегодня посетителей обслуживают всего двое — сам хозяин-карлик и юноша. И, видимо, тогда-то у них и возник грабительский план.
Когда в зале, кроме них, никого не осталось, они подозвали Андромеда получить с них за ужин, и пока один рылся за поясом, трое заперли на засов дверь и приставили к горлу юноши акинак. Но карлик всё-таки сумел проворно вывернуться из рук «платившего», подбежать к двери, отдёрнуть засов и с криком «Стража!» выбежать на улицу.
На его счастье мимо проходил оказавшийся в Херсонесе по делам тиуна Доброслав с Букой. Он пустил собаку в таверну и следом за ней вбежал сам. Встал, вынув кинжал, у входа. Грозный, могучий, полный решимости. А рядом с ним застыла, готовая к прыжку, Бука, злобно оскалив пасть на разбойников. Никто из них даже не посмел шевельнуться…
Андромед привёл стражников, и грабители были отправлены куда следует.
— Как тебя зовут? — спросил карлик у Доброе лава.
— Клуд…
— Клуд? А что это означает?
— Колдун…
— Врёшь, никакой ты не колдун, — улыбнулся карлик, обретая после испуга нормальное душевное состояние. — Ты, наверное, язычник, Клуд?
— И что же?
— Это ничего не меняет, — поспешил заверить карлик. — А как ты кличешь свою собаку?
— Бука.
— Бука, — обратился к ней хозяин таверны, — иди, тебя накормит вон тот юноша.
— Она пойдёт только тогда, когда я ей скажу. Иди, Бука.
Собака покорно пошла, а карлик вынул из-за пазухи мешочек и стал отсчитывать несколько золотых.
— Спасибо вам, колдун и Бука, — и карлик протянул Доброславу золотые. — Отныне моя таверна «Небесная синева» будет и вашим домом, можешь приходить сюда в любое время суток… Меня зовут Андромед.
И сейчас Клуд стал оправдываться перед Дубыней:
— Наверное, мне не следовало бы брать византины, всё-таки добро должно совершаться бескорыстно… Ты же знаешь, я вот уже девять лет коплю на поездку в Киев… И взял. Но не стал ничего объяснять Андромеду. Тем более что он сразу определил во мне язычника. Но золото больше любят они, христиане, чем мы, язычники. Хотя их Бог, говорят, и порицает алчность…
Посвежевшие, вышли они из термы и поспешили к таверне карлика, потому что было уже далеко за полдень. И им навстречу попадались принаряженные греки с жёнами и детьми, которые направлялись к базилике Двенадцати апостолов. Там сегодня и назначено церковное шествие с крестами, хоругвями и иконами во благодарение Бога, избавившего город от беспорядков и бунта черни…
— Слышал, что говорили в парной? — спросил Доброслав.
— А что?
— Уши тебе залепило?… Якобы охлос взывал: «Долой императора Михаила-пьяницу и его наместника Никифора…»
— Да ну?
— Вот и «ну»… Видишь, как ловко: началось с сарацин, а перекинулось на василевса и протосфария… Хотя я бы на их месте тоже это кричал… Думаешь, одним нам плохо живётся?…
— Но мы-то почти рабы, поселяне… Я и вовсе бывший каторжник. А они, греки, — свободные граждане…
— Свободные тоже разные бывают: одни в терме моются, другие — в море… — И Клуд засмеялся, вспомнив слова стражника Хрисанфа.
В таверне они подстригли бороды, прополоскали зубы каким-то душистым раствором, который предложил им Андромед, принарядились: Дубыня сменил свою душегрейку шерстью вовнутрь из волчьей шкуры, служившую ему верой и правдой много времени, на рубаху из бархата и штаны на новые. Доброслав надел куртку из тонко выделанной лосиной кожи с бахромой у пояса и короткую в рукавах, а запястья перетянул ремешкам с металлическими бляшками. При этом его грудь, мощная, мускулистая, оставалась открытой, и на неё Доброслав нацепил серебряную цепь — подарок отца…
Таков обычай: когда новорождённого мать вносит в дом, отец встречает их у порога, в одной руке он держит серебряную цепь для сына, которая олицетворяет силу и привязанность к домашнему очагу, а для жены — каравай хлеба… Вспомнил, надевая эту цепь, что такая же железная голова буйвола висела в тот праздник и на груди кузнеца Волота. С мельчайшими подробностями всплыла перед глазами Доброслава картина: поляна в лесу, смеющиеся девушки с толстыми косами и в цветастых сарафанах, бог Световид, убранный золотом и драгоценными камнями, сияющий в лучах предзакатного солнца, Волот, пьющий мёд из рога изобилия, и жрец, выплёскивающий этот мёд на землю, удобряя её… Жертвенный огонь до небес… А потом, будто во сне, склонённое над ним, маленьким Доброславом, лицо красивой женщины, Мирославы…
И самое страшное на рассвете — смерть в облике черных орущих всадников с луками и арканами; кровавая бойня, безумные крики женщин, священная белая лодья, которую держали на вытянутых руках самые сильные мужчины, и среди них был и отец… А в ней во всём белом, будто растворившаяся в лучах Ярилы, девочка. И вот, пронзённый стрелой, упал один, держащий лодью, другой, третий, четвёртый, остались двое — отец и Волот. Упал отец, но Волот держал, лишь подрагивали его загорелые до черноты руки и грудь. И рухнул кузнец, а на него упала священная лодья… Мерцану подхватил юный хазарин с жёлтыми, как у волка, глазами…
Видение было до того ясным, что Клуд даже скрежетнул зубами.
— Что с тобой? — встревожился Дубыня.
— Вспомнилось…
Сменили и сапоги на мягкие, с короткими голенищами, подпоясались широкими кожаными ремнями, отделанными медными узорами, нацепили ножи. Молодцы! Широкоплечие, тонкие в талии, высокие, статные.
Андромед их оглядел, довольно поцокал языком, усадил за стол. Вместе выпили за встречу, и вообще за удачу, поели, поговорили, и когда уже стало смеркаться, тогда Доброслав и Дубыня вышли из таверны и направились к базилике Двенадцати апостолов.
Проходя мимо лупанара Асафа, Дубыня остановился:
— Доброслав, а я завтра в это заведение наведаюсь… Помнишь грудастую сарацинку, которая сравнила меня с блохой? Я же обещал укусить…
И захохотали.
Возле базилики горело множество свечей: маленькие, которые держали в руках верующие, и взрослые и дети, и большие свечи, в рост человека и толщиной с руку, стоящие на железных подставках возле колонн и у входов в нефы.
И вот распахнулись медные двери и начался крестный ход. Доброслав Аристею узрел сразу. Она шла в ряду за митрополитом. Клуд и его узнал тоже, потому что не только раньше видел, но, привозя к нему во двор соль и дары от тиуна, не раз получал от отца Георгия разные указания. И протосфария увидел, у которого тоже бывал не единожды. Но впереди процессии двух идущих, в монашеском облачении, не встречал здесь ни разу и не мог определить — кто же такие?
Один худой, высокий, с горящими, умными глазами, другой пониже, с плечами атлета, в ловко сидящей на нём чёрной, длинной, с широкими рукавами рясе, подчёркивавшей его гибкую сильную талию. Глядя на него, Доброслав подумал: «Такому не рясу носить, а кожаный панцирь воина…» В руках монахи держали иконы — Христа Пантократора и Богородицы.
Аристея в ярко-красном пеплуме, надетом поверх синей столы, держа за руку мальчики, своего сына, и неся зажжённую свечу, ступала прямо и величественно. Ярко пламенел на её голове венок из свежих роз. Доброслав сразу обратил внимание на этот венок и сразу подумал: «А тогда у Мерцаны, стоящей в лодье, тоже был венок на голове, но сплетённый из полевых цветов…» И от этого сравнения сердце невольно ворохнулось в груди, и будто повеяло жаром летнего степного ветра, во рту стало сухо, и Клуд сглотнул подступивший к горлу ком.
И тут Аристея обернулась и увидела Доброслава. Глаза её сразу наполнились неподдельной радостью и ещё каким-то чудесным светом, которые, наверное, могут заметить только у любимых влюблённые… Свет этот проник в самую душу Доброслава, наполнив целиком всё его существо ощущением красоты жизни и утреннего чистого неба…
Улыбнулся он молодой женщине от души и толкнул в бок чернобородого:
— А карлик, Дубыня, наверное, тоже кого-то сильно любил. Как хорошо назвал он свою таверну… «Небесная синева»…
Заворожённый необыкновенным зрелищем, Дубыня, кажется, пропустил эти слова друга мимо ушей.
Когда заканчивался крестный ход, сын Аристеи поднял глаза и увидел Доброслава.
— Мама! Мама! Колдун! — громко закричал он.
— Колдун… Колдун… — прошелестело среди толпы, и многие закрестились.
Мальчик освободился от матери, подбежал к Доброславу и уселся ему на вытянутые руки. Клуд поднял его и поднёс к своему лицу.
— Ну, здравствуй, малыш!
— Колдун… Колдун… — не унималась толпа.
Аристея обомлела, потом горячо зашептала что-то митрополиту, тот посмотрел в сторону Доброслава и улыбнулся. Толпа, увидев улыбку своего пастыря и сидящего на руках молодого мужчины мальчика, озорно смеющегося, стала успокаиваться.
— У-у, как ты напугал всех своим восклицанием, — корила потом Аристея сына, — надо же было тебе закричать: «Колдун!» Дурачок… Разве этот дядя колдун? А, малыш?…
— Мама, но ведь его так все зовут…
— Неправильно зовут, — с улыбкой сказала Аристея. — Его надо звать Доброслав… Понял меня?
— Понял, мама… Доброслав, а где Бук?… Помнишь, ты говорил, что у Буки будет сын и ты покатаешь меня на нём…
— Помню… И выполню своё обещание. А Бук сейчас во дворе хозяина таверны «Небесная синева», где мы остановились, — сказал скорее не для мальчика, а для мамы. — Не могли же мы взять его с собой на крестный ход…
— А мы живём на подворье у митрополита. Приехали причащаться и кое-что купить.
— Аристея, мне нужно поговорить с тобой, — перепоручая мальчика Дубыне, сказал Клуд. — Это очень серьёзно.
— Я же для тебя Настя, Доброслав. Или забыл?
— Нет, не забыл, — смутился Клуд.
— Поговорить… А как? Вон идёт ко мне служанка. Её нанимал муж, и она следит за мной. Приходи завтра утром на подворье.
— Но меня там все знают…
— Тогда я отошлю служанку с сыном куда-нибудь и смогу с тобой встретиться. Где?
— Я пришлю за тобой Дубыню.
— Это того, который чуть не убил оглоблей нашего Аристарха? — Аристея с улыбкой взглянула на друга Доброслава, который беззаботно играл с её сыном. — Хорошо, я буду ждать его сразу после заутрени…
На другой день Дубыня привёл в таверну «Небесная синева» закутанную в паллий с ног до головы Аристею. Узнав о том, куда они должны пойти, она даже не стала размышлять, удобно ли это для замужней женщины или нет… Не страх владел ею, не любопытство, а нечто значительное: во-первых, вера в честность и добропорядочность Клуда, во-вторых, желание оказать помощь, потому что Дубыня сказал, что они нуждаются в ней, и в-третьих… Аристея очень хотела увидеть Доброслава, посмотреть ему в глаза и обрести от его близости чувство простоты и покоя… Вся эта суета сует, особенно в последнее время: собирание дани её мужем, крики и слезы наивных поселянок, взывающих к милосердию, убийства, трупы, разговоры о распутстве византийской и херсонесской знати, ежедневные выстаивания на молитвах в душных, источающих запах ладана и сальных свечей нефах базилик…
Да, покоя!
Поэтому она согласилась сразу пойти в таверну к Доброславу и в этом не нашла для себя ничего постыдного.
Пройдя в комнату, она сняла с себя паллий, открыла лицо, не опасаясь, что кто-то увидит её с улицы. Надо заметить, что окна жилых домов, а также гостиниц и таверн в городах Византии и подвластных ей фем всегда выходили во двор, наружу выходили лишь глухие стены; это делалось во избежание грабежей, часто случающихся, и для защиты от бунтующей черни…
— Доброго тебе здоровья, Доброслав, — сказала Аристея и с улыбкой взглянула на Клуда. Он выглядел великолепно, как и вчера. Правда, на груди его не было сегодня серебряной цепи, она висела за стене рядом со священным жезлом Родослава. Аристея обратила внимание на этот жезл, подошла и стала рассматривать. Он был сделан из орехового дерева, гладко отполированного язычниками: после поклонения идолу они гладили этот жезл обеими руками и тёрлись лбом и щекою. Верх жезла представлял собой набалдашник из золота.
— Откуда он у тебя? — чуть ли не с испугом спросила Настя. В ней сейчас проснулись чувства, преисполненные веры в божества своих предков, а эти — новые и, может быть, всё ещё чуждые ей, происходящие от поклонения иконам, всего лишь только рисункам, отошли куда-то далеко в сторону. Она знала, что жезл переходит после смерти жреца тому человеку, который постиг тайны волхования, или же его можно отнять только силой, умертвив служителя капища.
Доброслав улыбнулся и дотронулся до плеча Аристеи:
— Нет, жрецом я не стал, Настя. Родослава не убивал, не бойся… Священный жезл он подарил мне сам, отказавшись тем самым от права поддерживать огонь на кумирне. Он стар, и не сможет этого делать, а потом, к его поруганному богу уже давно перестали ходить люди… А жезл будет служить мне как путеводитель, как источник веры во исполнение моих надежд и желаний… — Доброслав перевёл дух. — Можно, я сяду… Дорогая моя сестра, — обратился он к Насте и приблизил своё лицо к её лицу. — Прошу, помоги… Ты помнишь, я говорил тебе, что надо спешить… Да. Я хочу не только отыскать Мерцану, но и отомстить за поругание нашего бога, за смерть детей, жён и лучших мужей Иктиносу, который, как ты говорила, живёт в Константинополе и служит в должности регионарха…
— Господи, лучше бы я не говорила… — охнула Аристея.
Клуд, казалось, пропустил мимо ушей эти слова. Он повернул голову и крикнул:
— Дубыня, приведи к нам пса! Во всём облачении…
И вот в дверях показался зверюга с мощной, развитой грудью и толстыми лапами, в панцире и с железным налобником.
— Знакомься, Настя, это Бук, сын моей овчарки, которая сейчас бегает по берегу Понта со своим другом — волком… Я сумел сделать так, что Бука и волк повстречали друг друга, и ты видишь плод их любви.
— Хороший пёс! А зачем ты его заковал?
— Сейчас узнаешь…
Во дворе появился карлик.
— Андромед, пусть твой слуга поставит сколоченный ещё вчера щит…
И пока слуга ходил за щитом и его устанавливал, Доброслав рассказал Насте о мёртвых в белых саванах, о грифах, о разбойниках Еруслана, о греках, защищавшихся в доме, об отрезанных грудях славянки и о том, как Бук проник в этот дом через дымоход и устроил трёпку…
— Неужели так поступает и мой муж, собирая дань? — спросила женщина.
— Не знаю, Настя…
Установили щит.
— Бук, вперёд! — приказал хозяин.
Пёс сделал несколько огромных прыжков, ударил закованной в железные пластины грудью в щит, и он разлетелся в щепки… Настя радостно всплеснула руками, а у Доброслава от удовольствия зарделось лицо.
— Вот почему нужен мне пёс с волчьими глазами… — сказал Клуд. — С таким псом и с таким другом, как Дубыня, мы можем идти хоть на край света… Но мы узнали, Настя, ещё у башни Зенона, когда шли сюда, что из Херсонеса уплыть невозможно… Корабли из-за бунта в Константинополе и Херсонесе вряд ли начнут скоро ходить… Что нам делать? Как добраться до Босфора?…
Значит, ты непременно поедешь, Доброслав?… Вижу решимость в твоих глазах и думаю вот что… Сейчас в Прекрасной Гавани стоит греческое судно «Стрела», его не видно с берега, оно — за скалами, на нём плывёт к хазарам Константин-философ, монах, ты его видел вчера, худой такой, высокий, который шёл со своим другом Леонтием впереди процессии во время крестного хода… Ты говоришь, надо спешить… Но вам придётся подождать с местью… Прежде вы должны сопроводить монахов к кагану, а потом уже доберётесь с ними до Константинополя… Мне говорил митрополит, что Леонтий не доверяет их начальнику охраны… Только поэтому философ может взять вас с собой… Тем более у тебя такой пёс… Я расскажу о его бойцовских качествах. А Георгий поговорит с Константином. Мне, своей крестнице, митрополит не откажет…
— А если он спросит, зачем нам нужно в Византию?
— Скажу — ты ищешь свою мать… И узнал, что она в Константинополе, куда продана в рабство…
— Спасибо, Настя!
И тут взгляд древлянки остановился на статуэтке Афродиты, стоящей на подоконнике. Уловив его, Клуд сказал:
— Это моя богиня… Я поклоняюсь ей каждое утро… Поклоняюсь и думаю о тебе, Настя… Родная моя! — невольно вырвалось из груди Доброслава, и он, благодарный ей и чувствующий огромную страсть и влечение к этой женщине, упал на колени и уткнулся лбом в её руки.
Настя склонилась над ним и прижалась губами к его голове.
— Родная моя! — шептал Клуд.
И Настя, поддаваясь его страсти и сама испытывавшая её в не меньшей степени, чем Доброслав, сползла со скамьи, тоже встала вровень с ним.
Она на миг как бы вдохнула исходящий от него запах степного простора и вдруг явственно увидела сверкающую на солнце реку Случь и золотистых пчёл, вьющихся над луговыми цветами… И, ни о чём больше не думая, обняла Доброслава, тесно прижалась к нему и крепко поцеловала в губы. Клуд взял её на руки и понёс в покои…
…Настя задыхалась в его чувственных объятиях, волосы её разметались в изголовье, глаза были расширены, и над верхней губой выступили капельки пота.
— Боже, если бы это продолжалось вечно… Доброслав, любимый мой… Но ты скоро уедешь, и я тебя никогда не увижу больше. Как не увижу реки Случь и её прибрежных лугов… Никогда, никогда… — словно в бреду повторяла она, и слезы катились по её щекам.
Доброслав лишь гладил её плечо, такое белое, как плечо мраморной Афродиты, и молчал… Он понимал, что Настя права и изменить в их жизни уже ничего нельзя…
Галера, которая бросила якорь в Прекрасной Гавани, доставила по приказу протасикрита тайного посла к Ктесию. Игнатий ошибся: Константин с Леонтием ещё не находились в пути к хазарам; тронуться с места им помешали вышеописанные события, связанные с разгромом сарацинами византийского флота. Взбунтовался охлос… Масла в огонь подлил и тайный посол, объявив с галеры о трёхдневном оплакивании погибших. А потом лодка доставила его к берегу, и тут он словно провалился сквозь землю…
Да, в задачу посла не входило намерение открывать себя. От Ктесия он знал об убежище, поэтому, сойдя с лодки, сразу направился к некрополю.
Пройдя несколько надгробных камней, он остановился у одного, на котором была начертана краткая надпись: «Аристону, сыну Аттипа, любящему Отечество», повернул голову налево и зашагал по еле приметной тропинке, заросшей тамариском и кустами кизила, вглубь кладбища. Остановился возле каменного сооружения, густо увитого гирляндами каперса. Вошёл в него, отодвинул плиту, залез вовнутрь, плиту водрузил на место, но при этом оставив щель, и затаился.
Сюда доносились голоса велитов, искавших человека, высадившегося с лодки, но уже стало смеркаться, и они вскоре удалились и затихли. Тогда посол покинул это мрачное место, вышел к пристани и, миновав рынок, через некоторое время очутился перед лупанаром Асафа и стал медленно прохаживаться взад-вперёд.
Возле дверей «Прекрасной гавани» горел на столбе в стеклянном колпаке фитиль в бараньей плошке. По случаю бунта лупанар был закрыт. В отличие от других домов с глухими стенами, выходящими на улицу, заведение хазарина имело одно-единственное окно снаружи, в которое в обычные дни «папашка» наблюдал за тем, как идут сюда посетители. Сейчас он вместе с поваром обсуждал кухонные дела, и незнакомца в чёрном паллии заметила одна из «дочерей» хозяина.
— Папашка, посмотри вон на того, в чёрном! — крикнула она на кухню. — Снуёт туда-сюда, словно рыба в море… Чего ему надо?…
«Папашка» взглянул в окно и увидел на левом плече незнакомца нашитый белый треугольник. У Асафа сразу перехватило дыхание. Он потрепал по щеке «дочку», увидевшую этого человека, сказал ей: «Молодец!» — и опрометью выбежал на улицу.
Через некоторое время тайный посол уже сидел в чистой, уютной комнате на втором этаже лупанара, ел телятину, запивал вкусным вином и расспрашивал об обстановке в городе. Угодливый Асаф бойко отвечал на все вопросы.
— Теперь о главном, Асаф… Как давно уехал из Херсонеса в Хазарию Константин-философ?
— Позволь, почтеннейший, но он ещё никуда не уезжал… Разве ты не видел «Стрелу»?… Ах да, она за скалами, на большом расстоянии от бухты, и ты её мог не заметить…
Посол, не скрывая радости от этого сообщения, довольно потёр руки и бодро прошёлся по комнате.
— Хорошо. Значит, я смогу увидеть здесь Ктесия.
— Да, почтеннейший. Но как только кончится бунт… Диера давно стоит в гавани, поэтому капитан разрешил своим морякам посещать мой лупанар. Как только кто-то из них придёт сюда, через него мы и вызовем Ктесия.
— А теперь слушай меня внимательно, Асаф… Ты сказал, что сейчас чернь громит лавки агарянских купцов… А надо направить её действия таким образом, чтобы оборванцы бунтовали и против греческой знати…
Видя недоумение на лице хазарина, тайный посол твёрдо сказал:
— Так надо! И пусть они выкрикивают слова, направленные и против василевса… Михаил — пьяница, развратник, он не должен больше оставаться у власти… Нужно найти для этого подстрекателей. Я им хорошо заплачу… Тебе тоже, Асаф. Не жалей вина, денег… Ты понял меня? И учти — это приказ, исходящий оттуда, — и посол показал вначале на белый треугольник, а потом поднял большой палец кверху…
Хазарин и не собирался отнекиваться, знал, что ему грозит, если откажется… Порою, когда всё его существо восставало против насилия, ибо он не привык к этому, сам в прошлом повелевая сотнями и тысячами жизней, тогда перед глазами невольно возникала могила его дочери в Керке, и он опускал глаза и во всём соглашался…
Когда погромы в Херсонесе прошли, когда толпа откричала проклятия не только в адрес сарацин, но и василевса, в лупанаре появились первые моряки с диеры.
Они вели себя более развязно, нежели велиты. И пили много, и платили за «дочек» Асафа щедрее: всё-таки моряки получали намного больше, чем солдаты, которые служили в гарнизонах. Да и по духу они чувствовали себя выше велитов: моряк видел много новых земель, народов, общался с разными людьми, больше знал и вообще был намного грамотнее любой из гарнизонных крыс. Потому что во флот брали людей сообразительных и физически крепких, не боящихся штормов и диких качек, умеющих по луне и звёздам проложить нужный путь кораблю. В то время примитивные компасы начали появляться только у арабских гази, византийцы о них знали лишь понаслышке. Поэтому в обязанности каждого греческого моряка входило обязательное умение разбираться в небесной карте. У греков также существовали свои названия звёзд и планет, дошедшие, как и многие арабские, до нашего времени и взятые на вооружение всемирной астрономией…
Один из моряков крепко напился и потребовал к себе Малику. В последнее время Асаф не отдавал её на ночь кому попало, тем более красавицу-агарянку присмотрел для себя сам капитан диеры. Моряку отказали, и он полез в драку. Пришлось хазарину звать стражников. Морехода связали, и наутро он очнулся в комнате тайного посла.
— Слушай, болван, меня внимательно, если не хочешь больших неприятностей, — строго сказал посол. — Ты вчера, пьяный, как паршивая свинья, оскорблял василевса Михаила и грозил расправиться с ним…
— Я… я… — стал заикаться несчастный. — Не мог этого сделать…
— Как видишь, мог, и есть люди, которые это подтвердят. Ну да ладно. Об этом никто не узнает, если ты в точности исполнишь, что я велю.
— Все сделаю, всё… — догадываясь, что в лице этого незнакомца он имеет дело с непростым человеком, поспешно заверил моряк.
— Сейчас я напишу твоему капитану, и ты только ему… Слышишь, только ему передашь. — Посол сел за стол, и вскоре протянул кусочек пергамента. — Возьми — и никому ни слова, даже своим друзьям, которые уже ожидают тебя… Ты понял меня?
— Понял.
— И помни, за слова, порочащие василевса, полагается виселица… А теперь иди.
На другой день Асаф провёл в комнату к послу капитана Ктесия. Он пришёл один, Зевксидама с ним не было.
— Здравствуйте, — поприветствовал посол, поднялся навстречу и поклонился.
Ктесий протянул руку, владелец лупанара ужи хотел уходить, но капитан кивком головы остановил его:
— Ты нам нужен будешь, Асаф.
Сели. Хозяин «Прекрасной гавани» распорядился подать вина, еды.
— Капитан Ктесий, — обратился посол и опять наклонил голову, — мне протасикрит Аристоген, который также кланяется, говорил, что тебя всегда сопровождает начальник охраны лохаг Зевксидам, которому ты доверяешь как самому себе… Я не вижу его. Уж не болен ли он?
— Нет, посол, он здоров… Но я не стал звать его на эту встречу… После поездки в Фуллы я не совсем доверяю этому человеку…
— Капитан, его отец, конюший патриарха Игнатия, умер…
— Царство ему небесное… Но об этом знать Зевксидаму, я думаю, пока не нужно. А там видно будет…
— Воля твоя, Ктесий… Возьми вот это послание от его святейшества. — Посол открыл шкатулку и достал пергамент, свёрнутый трубочкой и скреплённый восковой печатью, пропитанной красной краской, словно кровью…
Ктесий прочитал, задумался на мгновение и повернул лицо к хазарину:
— Игнатий гневается за наши промахи, Асаф… А нами их сделано немало! Мы позволили отыскать мощи святого Климента, тем самым вложив в руки своих противников хорошо меченые кости, которые обеспечивают победу в игре в зернь. А здесь игра поважнее… И Константин с Фотием это хорошо понимают. Допустили мы промах и у Священного дуба язычников… Хотя всё, казалось, было продумано до мелочей. Но не дремал Леонтий, этот стоглавый цербер, и вовремя крикнул философу, когда наёмный убийца натянул тетиву лука. И правильно сделал Зевксидам, что позволил велитам зарезать неудачника… Но я долго думал над всем этим и пришёл к выводу, что промахи наши происходят во многом от скованности и непоследовательности действий таких исполнителей, как Зевксидам… Да, да, не удивляйтесь! Спустя некоторое время я узнаю, что Константин и Леонтий ездили в Керк, лохаг им дал для сопровождения четырёх велитов и ни единым словом не обмолвился об этом со мною… А это же верная была ловушка… И потом мне передали, что он часто трётся возле сундука с драгоценностями, предназначенными для кагана, возбуждая у Леонтия подозрения Знаю, что он любит золото, за византины мог бы и отца родного зарезать… Ещё раз пожелаем ему царства небесного!.. Хороший был человек. Игнатий его очень любил…
— Да, капитан, он старика и похоронил с почестями на острове, прямо на берегу моря, и поставил на его могиле каменный крест… — дополнил слова Ктесия тайный посол.
— Поэтому я повторюсь, сказав, что не совсем доверяю лохагу и не пригласил его на эту встречу… Да он нам, в общем-то, теперь и не нужен… Свои вопросы мы решим сами… Об этом я и хочу говорить с вами. Послезавтра мы наконец-то отправляемся в Хазарию. «Стрела» готова к отплытию. Мы починили паруса, плотники проверили нижние трюмы и днище; у меня, как у капитана, судно должно быть всегда в полном порядке… Мы выйдем из Прекрасной Гавани, обогнём с юга полуостров, минуем Корчев и хазарский город Самкерш и, переплыв Меотийское озеро, войдём в Танаис. Почему я расписываю наш маршрут?… Да потому, чтобы показать, сколько времени нам понадобится, чтобы достигнуть реки и стоящей на ней крепости Саркел… Времени достаточно для того, чтобы тайный посол сумел опередить нас… — Узрев на лицах своих слушателей немой вопрос, капитан продолжил: — Сейчас всё узнаете… Асаф, — Ктесий положил руку на его плечо, — ты ведь когда-то жил у угров, во главе их отрядов ходил на русов, грабил купеческие караваны. Так?
— Истинно так, — подтвердил хазарин.
— И вожди этих родов знают тебя хорошо?
— Да.
— Ты бы мог сговориться с ними? О нападении…
— На диеру?
— Нет… Нет… Я думаю, что скоро Танаис покроется льдом. «Стрелу» придётся после Саркела оставить и, наняв лошадей и верблюдов, двигаться к кагану караванным путём… Моряки останутся на диере, а сам я должен идти с Константином… Надо! И ведь может случится так, что на караван нападут дикие угры. Ты понимаешь меня, Асаф… И учти, что философ в подарок кагану везёт немало драгоценностей, и какая-то их часть, скажем, немалая, Асаф, станет и твоим достоянием, пойдёт на расширение лупанара и закупку новых молодых красавиц… А прежним «дочкам» ты дашь давно обещанную свободу…
Хазарин расплылся в довольной улыбке:
— Насчёт свободы я ещё подумаю, уважаемый капитан…
— Это твоё дело, Асаф. Ну, как мой план?
— Хороший план. Поэтому я сейчас незамедлительно сажусь писать одному вождю, жадному, как Зевксидам, до золота и драгоценностей.
— А наш друг посол отвезёт к нему это послание… — поставил точку Ктесий и, помолчав, снова сказал: — Теперь ты, Асаф, понимаешь, почему я не остаюсь на «Стреле» с моряками, а иду с караваном… Драгоценности не должны достаться одному только вождю… Нужен человек, который разумно и без обиды для других распорядится ими… А в случае неудачного нападения у меня найдутся дела и в Итиле… Да, чуть не забыл, Асаф. Укажи вождю на мой отличительный знак — серебряный шлем с султаном из жёлтых перьев.
Хазарин кивнул. Тут на миг мелькнула в его голове отчаянная мысль, но хазарин поборол её, потому что снова перед глазами возникла могила его дочери… «Нет, нет, спокойно доживу со своими куропатками до конца, предназначенного мне в этой жизни… И довольно. А лупанар мой и правда нуждается в расширении, и действительно нужно купить новых девочек».
Потом Ктесий отозвал в сторону посла:
— Ты мне будешь нужен ещё… Поэтому после встречи с вождём постарайся ещё до нападения угров на наш караван примкнуть к нам.
— Будет исполнено, капитан.
Мы с Константином хорошо продумали путь до столицы хазар Итиля, намереваясь проделать его до наступления весенней оттепели.
Путь самый лучший и, пожалуй, единственный — это путь русских купцов, который мы так тщательно изучили ещё в Константинополе по книгам в патриаршей библиотеке. Ну уж коли он единственный, то и продумывать 5ыло нечего, да дело в том, что мы кое-где спрямили его мысленно, внеся при этом свои расчёты и соображения.
Когда наша «Стрела* подняла паруса и стала выходить из Прекрасной Гавани Херсонеса, на берег высыпало множество народа — даже и предположить не могли такого количества. На лицах людей читали столько доброжелательства, такое радушие, в глазах их было столько теплоты, что Константин от такого искреннего к нам отношения прослезился. Все собравшиеся на пристани желали нам доброй дороги и хорошей удачи.
Многим херсонесцам была известна цель нашего путешествия в Хазарию. А любовь их, и считаю, мы завоевали своими неустанными поисками останков святого Климента и подвигом Константина у Священного дуба в Фуллах, уничтожившего его, как пристанище Дьявола и сумевшего окрестить сотни язычников.
Среди провожающих мы видели митрополита Георгия и пресвитера храма Двенадцати апостолов отца Владимира, настоятеля церкви святого Созонта, осенявших наш корабль крестным знамением, а рядом с ними стояли с насурмленными бровями и нарумяненными щеками блудницы из лупанара во главе с их владельцем хазарином Асафом и махали нам красными и жёлтыми лентами — на их жесты охотно откликались наши моряки и велиты, наверняка за время долгого стояния диеры в гавани они хорошо подружились с ними…
Греховен человек, прости его, Господи!
Потом я обратил внимание на очень красивую женщину в хитоне, которая в немой тоске протягивала руки вослед нашей диере. Кому предназначено это последнее выражение неистовой любви?… Неужели вот ему, язычнику, сложенному, как Аполлон, с добрыми умными глазами? Имя его точно соответствует облику — Доброслав. Да… Именно ему — эти жесты любви и отчаяния… Тоже, видать, язычница, но принявшая нашу веру. Кто она ему? Жена? Не может быть. Тогда сестра? Вспомнил: это она, жена тиуна — управляющего глухими селениями неподалёку от Сурожа, славянка, просила митрополита за брата… А тот привёл Доброслава и его друга, назвавшегося Дубыней (странные имена у этих русов!), и просил взять их на корабль… Отец Георгий сказал, что они должны добраться до Константинополя. «Но мы идём в обратную сторону, — возразил я. — И только весной попадём в византийскую столицу…» «Время для них не имеет значения, — ответил митрополит. — Они согласны работать на вёслах… И не будут обузой. Просто сейчас в бухтах Херсонеса нет ни одного корабля, который бы доставил их куда им нужно». И когда отец Георгий добавил, что один из них ищет мать, которую угнали в рабство, сердце моё дрогнуло… Я увидел с ними огромного, с волчьими глазами пса, закованного в панцирь, и язычники показали мне, как он умеет драться. Решение взять их с собой во мне укрепилось. «Молодцы сильные, бойцы, и пёс многого стоит. Начальнику охраны Зевксидаму верить нельзя, а после Саркела до Итиля нужно добираться пешим ходом… В пути могут возникнуть всякие неожиданности и подстерегать любые опасности. Да, это очень хорошо, что язычники пойдут с нами».
Я сказал обо всём Константину, с моими доводами он согласился: «Надо взять!» Но зато долго упирался капитан Ктесий, ссылаясь на загруженность судна (какая там загруженность!), на лишние рты, но я успокоил его: ведь язычники обещали хорошо заплатить, к тому же предложили для использования свою силу. Ктесий — ни в какую! Оперся, словно бык рогами в крепостную стену, — ни туда, ни сюда… И только Константин сумел его переломить… Видя его неуступчивость, он просто приказал взять этих двоих, добавив при этом: «Они мне пригодятся в пути…» И сейчас, стоя на палубе, я задаю себе вопрос: «Почему Ктесий так яростно противился тому, чтобы взять на борт людей, так нуждающихся в нашей помощи?!»
Диера стала огибать берег. Херсонес остался слева, белые колонны базилик да и сами они постепенно исчезали из поля зрения… «До новой встречи, непокорный город…» Пошёл дождик. Ветер сразу ослаб, мчавшаяся до этого на всех парусах диера приостановила свой бег, и тогда за дело взялись гребцы.
На палубе появился Ктесий и довольно грубо окликнул Доброслава и Дубыню:
— Эй, что вы тут торчите? Спускайтесь вниз и берите в руки весла!
Увидев меня, на миг смутился, а я укоризненно посмотрел ему в глаза, давая понять, что так с нашими подопечными обращаться нельзя. Если же он и дальше будет вести себя подобным образом по отношению к тем, кто не обязан ему подчиняться, пожалуюсь философу. Господи, почему сердца некоторых людей переполнены злобой и ненавистью, а не добром, к которому всегда взыскует Христос, почему у них развито стремление попирать тело и дух человеческий?… Что плохого сделали тому же Ктесию эти двое?… Ничего. А откуда такая грубость и неуважение? Потому что они язычники?… Но Бог призывает нас к терпимости. И мы должны следовать его заповедям.
Дождь вскоре перестал, но ветер так и не возобновился — диера продолжала идти на вёслах. Время уже перевалило за полдень, солнце припекало, оно давно высушило палубу и обвисшие паруса. Весла мерно гребли воду — в верхнем ряду они были длиннее, тоньше и легче, нежели в нижнем. Внизу в уключинах поворачивались весла намного шире в лопастях и намного толще в обхвате, сюда и рабов подбирали физически крепких и здоровых, их и кормили лучше верхних — мясом и настоящим хлебом.
Мне захотелось увидеть, как справляются с этим трудным делом Доброслав и Дубыня, и я спустился с палубы. Как и предполагал, Ктесий их определил в нижний ярус — они сидели рядом на широкой скамье и старательно, в такт гребцам, налегали на весла. От своих собратьев по труду язычники сейчас отличались лишь тем, что руки их не были прикованы цепями, во всём остальном, оголённые до пояса, они походили на них точь-в-точь. Было видно — гребля Доброславу и Дубыне даётся очень тяжело, но они крепились… Увидев меня, Доброслав улыбнулся и кивнул на корму, где, притаившись, лежал пёс и умными глазами следил за происходящим.
Надсмотрщик в белом колпаке принёс в деревянной бадье дымящееся мясо и в корзине хлеб и стал бросать куски прямо на пол возле ног каждого невольника.
Как только будет дана команда обедать, весла на короткое время поднимут из воды, и рабы смогут насытиться. Вскоре она последовала.
Я видел, как от каждого куска Доброслав и Дубыня оставили часть своему псу, и тогда я подумал о том, что кормить собаку стану сам. Об этом я и сказал им, и они очень благодарили меня.
Да вот и Самкерш, стоящий на берегу пролива, соединяющего Понт Эвксинский с Меотийским озером. Через пролив видим протянутую цепь, загораживающую кораблям вход. Здесь купцы обычно платят десятину…
Ктесий зычно кричит стражникам:
— От границ Священной византийской империи наше судно следует по прямому назначению к его светлости кагану Завулону, имеем на то указание всемогущего василевса Михаила!
Капитан сходит на берег, показывает грамоты, цепь убирается, и «Стрела» входит в воды Меотийского озера.
Возле нас с Константином остановился Ктесий и сказал:
— Хазары предупредили, чтобы мы близко не подходили к берегу: там шалит недавно объявившаяся разбойничья шайка, состоящая сплошь из русов. Они подожгли соляные промыслы, чиновников-греков и хазар побросали в огонь, а сами ушли вверх к Танаису…
В Меотийском озере почему-то дуют частые ветры, и, поймав нужный, мы под парусами скоро оказались в устье великой реки.
У самых берегов она уже заковалась в тонкий ледок, зато посредине су дох одна; но теперь приходится плыть против течения. Снова взялись за весла невольники и Доброслав с Дубыней. Пёс, которого я обласкал и прикормил, от меня, когда я нахожусь на палубе, не отходит. Он стоит рядом, прижавшись боком к моей ноге, и смотрит вперёд на темнеющие вдали песчаные холмы и на редко попадающиеся нам неровные гребешки леса.
Вот за ними по левую руку от нас простирается земля угров, по правую — хазар, а если плыть от истока Танаиса, то будет всё наоборот. А исток его находится в стране славянского племени вятичей… Об этом говорит в своём сочинении еврейский путешественник Эльдад га-Дани, посетивший Хазарию и один из первых описавший жизненный уклад Хазарского каганата.
Из каюты вышел Константин и направился к нам. Пса он побаивается, поэтому я приказал Буку:
— Стой и молчи!
Философ подошёл к борту и тоже стал вглядываться в холмы и перелески. Я ему сказал, что глядя на них, вспомнил путешественника Эльдада га-Дани.
— А-а, того, который жил в Эфиопии, — уточнил Константин, — и которого евреи послали представителем от четырёх израильских колен[110] — Дана, Неофалима, Гада и Ашера — возвестить о счастливом их существовании и осведомиться об остальных восьми коленах. Поэтому Эльдад га-Дани где только не побывал! Странствовал он и по Палестине, Персии, Индии, Аравии, Китаю и, наконец, пришёл в Хазарию… Поэтому ты и вспомнил его сейчас, Леонтий!
— Да, наверное, поэтому…
Далее в своём сочинении Эльдад га-Дани писал, как он увидел, что на долю Хазарии приходятся евреи из двух колен — Симеона и Манассии. Живут они в основном в хазарской столице Итиль, и сказали Эльдаду га-Дани, что живут хорошо, многие из них служат чиновниками при дворе кагана и царя, а некоторые являются их советниками…
Зимой население живёт в городах, а весной выходит в степь, вместе с ним кочуют и евреи, где и остаются до приближения холодов. Царь и каган возложили на зажиточных и богатых поставлять в их войско по количеству имущества всадников, конскую упряжь и вооружение. Вооружение хазар состоит из луков, мечей, копий и трибол. Триболы — это железные шарики с острыми шипами, которые они рассеивают там, где должна проходить вражеская конница.
Раз в год ходят в военные походы.
Выступают всадники, одетые в прочную броню, в полном вооружении, со знамёнами. Конная царская гвардия состоит из десяти тысяч всадников. Впереди на чёрном жеребце едет сам царь, а перед ним везут его знамя, обложенное медными пластинами, и ни один воин в войске не должен выпускать из поля своего зрения его блеска.
Воинскую добычу хазары собирают в одну кучу; царь выбирает то, что ему нравится, а остальную часть предоставляет воинам разделить между собою.
Наконец-то мы увидели на правам берегу Танаиса крепость Саркел, обнесённую красной кирпичной стеной. Грек Петрона Каматира построил её таким образом, чтобы она служила не только защитой от нападения угров и печенегов на столицу Итиль, но и крымским колонистам, также подвергавшимся постоянным грабежам.
Лёд уже покрывал почти добрую половину реки. Ктесий направил диеру к берегу. Матросы вооружились баграми и стали проламывать лёд. Здесь мы окончательно решили оставить «Стрелу» и дальше продолжать путь пешком.
Вступив в крепость, мы обнаружили ужасающую бедность. Люди жили в глинобитных сооружениях, мало чем напоминающих дома, варили пищу в глиняных котлах на очагах из четырёх вертикально поставленных кирпичей, а другая часть населения ютилась за крепостными стенами в отрытых в земле ямах. В Саркеле и его окрестностях кто только не проживал — хазары, греки, аланы, печенеги, булгары, буртасы — истинно библейский Вавилон! Поэтому завезённые Каматирой мраморные колонны для строительства христианского храма так и лежали мёртвым грузом возле казармы, предназначенной для воинского гарнизона. Казарма, как и стены, была сложена из кирпича, но без фундамента, и располагалась возле крепостных ворот в виде пролётов, закрывающихся массивными, окованными железными полосами деревянными створками. В крепости работала одна терма, и та, в основном, предназначалась для велитов. Улиц не было, проходила лишь поперечная стена толщиной в шесть локтей.
При такой бедности мы еле отыскали нужных нам лошадей и верблюдов, заплатив за них втридорога, и не задерживаясь выехали. Команде «Стрелы» было приказано идти немедленно обратно, пока Танаис весь не покрылся льдом, и ждать нашего возвращения у берегов озера.
Ктесий и его знакомый, приставший к нам в крепости, выехали с нами, шестнадцать человек вооружённых велитов вёл Зевксидам, Доброслав и Дубыня купили себе лошадей, прежних своих они продали ещё в Херсонесе, и теперь язычники так же, как и мы с Константинам, ехали верхом. Пёс бежал рядом. А сундук с драгоценностями, предназначенными кагану, мы приторочили к боку одного верблюда, двое других шагали с поклажей, состоящей из одежды, одеял, палаток.
Ктесий как надел на себя серебряный шлем с султаном из жёлтых перьев, так и не снимал его; хотя в голой ковыльной степи пока ещё припекало солнце, но ночи обещали быть холодными.
Я уже говорил, что мы с Константином решили спрямить путь: не стали выходить к Волге, а от Саркела сразу пошли вниз на Итиль, сверяясь по солнцу и звёздам, благо философ хорошо разбирался в астрономии. В Магнаврской школе у патриарха Фотия этот предмет находился не на последнем месте… К тому же звёздную карту хорошо читал и капитан Ктесий.
За световой день мы одолевали почти тридцать римских миль, рассчитывая таким образом к концу десятого достичь столицы Хазарии.
В одном из переходов увидели озеро и решили сделать привал. Разбили палатки, сварили еду, стали есть. Константин держат котелок на коленях, сидя на седле, снятом с лошади. Мы черпали ложками варево, о чём-то переговаривались, и вдруг я увидел, как в железный бок его котелка ударилась неожиданно упавшая, точно с неба, стрела. Она выбила из рук философа котелок, который со звонам покатился по мелким береговым камешкам… И тут из-за кургана послышались гортанные голоса, и оттуда в наш стан полетело ещё несколько стрел. Зевксидам скомандовал велитам взять наизготовку луки.
Молодец Дубыня! Пока Доброслав надевал на своего пса панцирь, он меткой стрелой сразил первого выскочившего из-за кургана всадника. Неподалёку находилась дождевая промоина. Доброслав, управившись с Буком, насильно затащил в неё Константина, крикнув ему:
— Ложись! — а сам, выпрыгнув оттуда, приладил к тетиве стрелу и выпустил. Она впилась в грудь лошади, на которой мчался к нам, размахивая мечом, другой всадник. Лошадь подогнула ноги, ударилась лбом о землю, разбойник грохнулся со всего маху и растянулся, видно сильно зашибся…
Из-за кургана показались ещё всадники. Тогда Зевксидам приказал велитам занять круговую оборону. Все сознавали грозящую опасность. Я взглянул в ту сторону, где находились Ктесий и его знакомый, одетый во всё чёрное… Один капитан, посверкивая своим серебряным шлемом, казалось, оставался спокойным.
Константин не хотел лежать, несколько раз порывался встать, чтобы примкнуть к нам, и никакие уговоры на него не действовали. Тогда я обратился к Доброславу. Язычник не стал его уговаривать, а что-то сказал псу, и, когда в очередной раз философ попытался подняться, Бук так свирепо на него зарычал, что Константин счёл благоразумным снова лечь на дно промоины. А что он мог сейчас?! Я-то и с луком могу управляться, и с мечом тоже. Философ может только прочитать молитву.
И ещё группа всадников выскочила из-за укрытия. Они стараются взять нас в обхват. Двое уже совсем близко. Почему же мешкают велиты?… Почему не выпускают стрелы?… Выпустили! Но промахнулись… Видно, как с губ лошадей брызжет белая пена. Я откладываю лук со стрелами и вооружаюсь мечом. Но тут навстречу всадникам молнией метнулось гибкое тело пса, вот оно взлетело вверх, Бук своей мощной грудью, закованной в железо, с лёгкостью необыкновенной выбил из седла разбойника. Лошадь, напуганная диким зверюгой и, по всей видимости, думая, что это волк, в бешенстве шарахнулась в сторону, глаза у неё налились кровью, она встала на дыбы, а потом опустила копыта на голову другой, бежавшей рядом. Та споткнулась, и второй всадник упал, а Бук в длинном прыжке настиг его и вцепился клыками в глотку…
— Назад, Бук! — что есть мочи закричал Доброслав, потому что по псу разбойники выпустили сразу с десяток стрел. К счастью, только одна попала в панцирь и, отскочив, сломалась.
Хрипя от ярости, ещё не остывший от схватки, Бук вернулся назад.
Вот уже откинул копье и завалился в траву один из велитов, поражённый сразу двумя стрелами. Упал и другой с торчащим в затылке деревянным стержнем с черным оперением.
Показались и пешие разбойники. Кто они? На хазар не похожи… С прямыми носами, не иначе — угры.
Снова оглядываюсь на Ктесия. Он не стреляет, и ни малейшего волнения не вижу на его лице… Вот это выдержка! Вот это завидное презрение к смерти! Смерти?! О чём я думаю?… Какая смерть?! Неужели так просто… Готовились к путешествию, читали книги, изучали языки, плыли, искали, мыслили, мучились — и всё, конец?… Не может такого быть… А почему же Ктесий не стреляет?…
И вдруг взвыл от боли Зевксидам: стрела угодила ему прямо в глаз, он схватился за неё обеими руками, выдернул, и кровь густо оросила траву.
Всадники улюлюкают уже со всех сторон. Убиты ещё четыре велита, разбойники всё ближе и ближе… Константин встал во весь рост и начал креститься. Подстрелят его… Господи, отведи от него стрелу или копье, и пусть меч просвистит мимо головы!
Вот кто держится как истинный римлянин — язычник Доброслав: без страха одну за одной посылает он стрелы, многие из которых достигают цели. Но давно видно, что силы неравны. Почему не стреляет Ктесий и его знакомый в чёрной одежде?
Кольцо сжимается, пешие разбойники уже не бегут, а идут, уверенные в том, что мы от них никуда не денемся, а всадники стали скакать кругами… Это смерть.
Но тут мы услышали какой-то нарастающий вой, похожий на волчий, отчего насторожился Бук и у него поднялись уши… И вдруг из-за того же кургана появились на лошадях вооружённые люди, на полном скаку они стреляли из луков в разбойников, и те смешались, сбились в кучу, и началась рубка мечами… Через некоторое время среди разбойников-угров в живых никого не оказалось. Я снова поглядел на Ктесия и теперь поразился его преображению — лицо капитана покрыла бледность, на лбу выступили капельки пота, руки дрожали… Приподнялся Дубыня и выкрикнул:
— Е-е-рус-ла-а-н!
На зов откликнулся один из всадников, с широкими плечами и со шрамом через всё лицо, и повернул лошадь к нам.
— Разрази меня Перун, если это опять не бывший парила!.. Дубыня, снова мы встретились? Ну и дела!.. Как же вы попали сюда?
— А как вы? Ты же решил свой отряд увести к Борисфену.
— Решить-то решил… Да увидел в Меотийском озере греческий корабль. Принял за купеческий. Хотел грабануть его возле Саркела, да никак не подступиться. Возле берега лёд, вплавь пускать лошадей — угробить их…
— Так это ж мы плыли на нём!
— Теперь-то я понял. А после Саркела потерял вас из виду, а сейчас встретились. Ну, здравствуй!
— Здравствуй, Еруслан, — ответил Дубыня.
Значит, слово «Еруслан» означает имя, и этот тать хороший знакомый Дубыни, тоже, конечно, язычник…
Еруслан увидел пса и воскликнул:
— Бук, дорогой, и ты здесь! Ах, какой молодец! И в доспехах, как воин…
— А он и есть воин, — сказал Доброслав, подошёл к Еруслану, и они обнялись.
Пошли расспросы, разговоры. Я понял одно: Еруслан отомстил за жену, разгромив и подвергнув сожжению солеварню на Меотийском озере.
Позже я узнал о том, как надругались греки над его женою, и в моем представлении Еруслан уже не казался кровожадным разбойником.
Зевксидам не катался по траве, а лежал, устремив единственный глаз в небо. Я подошёл к нему, он ещё был жив. Он повернул в мою сторону распухшее до неузнаваемости, синюшное лицо, даже попытался подняться на локте, силясь что- то сказать; губы у него шевелились, но в горле клокотало, и никаких слов я разобрать не мог…
Потом глаз его стал стекленеть, из него выкатилась крупная слеза, тело лохага содрогнулось, из носа показалась кровь, он рыгнул два раза и затих. Что он хотел сказать перед смертью? Покаяться?… Да, теперь уже никто никогда не узнает об этом.
Мы поймали разбежавшихся лошадей и верблюдов, сложили палатки, поблагодарили Еруслана за то, что вызволил нас из беды. Велиты стали рыть могилы, чтобы похоронить Зевксидама и товарищей, а язычники вытащили из повозок буйволиные кожи, намочили их в озере и обмотали ими своих, погибших в сражении.
Доброслав объяснил, что теперь они довезут их до берега Танаиса, а там, отыскав для погребального огня необходимый горючий материал, сожгут трупы по обычаю предков, — здесь, как мы понимали, такой костёр не разжечь… Разве что может сгодиться ковыль-трава, но жару от неё хватит лишь на то, чтобы приготовить пищу. И только.
Проверяя, крепко ли приторочен сундук с драгоценностями, я сказал Константину:
— Отче, а этих двух язычников — Доброслава и Дубыню — с их псом нам послал сам Господь Бог… Если бы не они, мы бы пропали. Не от рук угров погибли бы, так от стрел и мечей разбойников Еруслана.
— Ты прав, Леонтий. Значит, нам не суждено умереть в этих необозримых хазарских степях… Господь желает, чтобы я сразился с иудейскими и мусульманскими богословами. Поэтому он дарует нам жизнь.
— Господу нашему слава, и ныне, и присно, и во веки веков…
— Аминь! — заключил Константин и осенил себя крестным знамением.
С отрядом Еруслана вскоре расстались — они повернули обратно, мы же продолжали свой путь к Итилю.
Ктесий за остальное время пути вёл себя тише воды, ниже травы. Серебряный шлем он ещё там, у озера, снял и больше не надевал его, видимо, стыдно капитану было за проявленную трусость. Только так расценили мы его поведение в день нападения угров.
А мы с Константином, качаясь в сёдлах, мирно обозревали бескрайние земли хазар, занимающие огромные пространства Закавказья, Нижнего и Среднею Поволжья, Северного Крыма, территорию между Волгой и Уралом.
— Кто же они, хазары? Откуда? — спрашивал я всезнающего Константина.
— Ведаю то, что прародители их были акациры, обитающие в пятом веке в стране Берсалии, которая находилась за рекой Судак. Акациры — кацары — казары… Одним словом, кочевники[111]. Пришёл предводитель гуннов Аттила, покорил акациров и назначил им правителем своего сына Эллака. А тот на Волге потеснил булгар и расширил свои владения. Далее он свою орду двинул в Грузию, но натолкнулся на армию арабов, которые тоже хотели подчинить себе Кавказ. Многие десятилетия они воевали между собой. И вспоминается один интересный факт: в сражении за город Дербент был убит арабский полководец Абд-ар-Рахман, и тело его захватили хазары. Они его забальзамировали, поместили в сосуд и сохраняли в нём, полагая, что с помощью могущественного, пусть даже мёртвого полководца можно вызвать дождь, избежать засухи и обеспечить победу в войне…
— Но этот обычай, Константин, скорее похож на языческий.
— Да в 654 году, когда произошло это событие, хазары ещё поклонялись идолам. Но пройдёт восемьдесят лет, и некоторые на них примут иудейскую веру. И к тому времени «хазары, великий народ… овладели всей землёй до Понтийского моря» — это строки из «Летописи…» Феофана Исповедника[112].
— В Таврии, в Керке, мы видели с тобой могилу Исаака Сангари… Это же он обратил этот народ в свою веру.
— Да, он… В 730 году каганом в Хазарии был Булан. Булан означает «олень», но вольную жизнь он променял на слушание длинных молитв иудейских раввинов… Исаак Сангари, избежав жуткой казни на площади Быка в Константинополе, оказавшись здесь, поспешил в город Семендер, ставший столицей Хазарии вместо пришедшего в упадок Беленджера. Он знал, что в Семендере да и других городах каганата проживают евреи двух колен — Симеона и Манассии, но не мог предполагать, что некоторые из них живут в горных пещерах… Проходя мимо горы Серир, он увидел, что его соплеменники, молясь Богу, просто воздевают руки к небу, и только. Никаких молитв они не произносили, никаких почестей не воздавали Яхве… Вот этому и поразился раввин. Спросил: «А где же ваши священные книги?!» — «Мы не знаем давно про них ничего…» — был ответ. «А как же вы славите Бога?» — «А так — молча…»
Евреи ушли, у горы остался один Исаак Сангари. Он, сморившись на солнце, заснул в тенёчке. И приснилась ему тропинка, ведущая в одну из пещер горы Серир… Проснувшись, он пошёл её отыскивать. И отыскал… Зашёл в пещеру — и ахнул: она была забита священными книгами. Позвал сородичей. Он объяснил им все двадцать четыре книги Священного писания и весь порядок молитв.
Потом Сангари пошёл в Семендер. Булан, узнав о том, что в городе объявился знаменитый пастырь иудейской общины в Византии, вынужденный покинуть её, чтобы спасти себя, попросил привести его во дворец. «Оленю» давно хотелось самоутверждения, ибо он почитал свой каганат наравне с Византийской империей и Арабским халифатом. Поэтому настойчиво подумывал о религии, которая бы не была похожа ни на христианскую, ни на мусульманскую… Таковой ему показалась иудейская, и он в 730 году принял её.
Произвёл Сангари над Буланом обряд обрезания, и стал каган теперь называться Сабриелем… А раввина он сделал своим советником. Тот подсказал кагану перенести столицу ещё дальше на север, чтобы легче держать под контролем Крым и Киевскую Русь… Так возник город Итиль.
— А кстати, как ещё далеко до него? — поинтересовался я.
Константин, скосив в сторону глаза, пошевелил губами, подсчитывая, и ответил:
— По-моему, ещё день пути… Так вот, Леонтий. Хотя Булан и его приближенные приняли религию иудеев, но в его правление она не стала государственной. Только при кагане Обадии в 809 году она становится таковой. Современники писали о нём: «Он (Обадия) был человек праведный и справедливый. Он выстроил дома собраний (синагоги) и дома учёных (школы) и собрал множество мудрецов израильских, дав им много серебра и золота. Он боялся Бога, любил закон и во всём слушался иудейских раввинов…»
Город Итиль раскинулся по обе стороны реки — он в основном состоит из жилищ, выстроенных из досок. Только дворец кагана и дома его приближенных сложены из камня, с башенками и колоннами. Они расположились в западной части, называемой Хазаран, восточную же часть на левом берегу — Сарашен — населяли ремесленный люд, купцы, огородники, садовники. Была и третья часть города — на острове, где находилась загородная резиденция царя.
Перед каждым строением был разбит сад или виноградник — деревья стояли сейчас голые, урожай собрали, и между ними прохаживались куры, утки и гуси. У палисадов, привязанные к ним верёвками, ревели ишаки, а в стрехах крыш под ветром тёрся камыш.
Нас встретили и провели через всю западную часть, мимо синагог и большого базара, где хазары предлагали рабов и белужий клей. Торговали здесь и шкурками соболей, бобров и лисиц, мордовским мёдом, персидской посудой и оружием. И тут царила торговая десятина. Хазария скорее походила на таможенную заставу, на преступное сообщество сборщиков пошлин и алчных грабителей: с купца драли за всё — и за въезд в страну, брали подорожную, и за место на рынке… Но торговые люди ехали, плыли, пешком шли в Хазарию, потому что даже при такой обираловке они не оставались в накладе.
Каган принял нас в своём дворце, устроив вначале богатый обед с вином и музыкой, исполняемой на персидском чанге, ситаре и нае[113]. Угощали карисом — блюдом из ягнёнка, хуламом — запечённой в сыре телятиной и разными яствами, а Константина и меня рыбными блюдами. Рядом с каганом на шёлковой подушке сидел его первый советник Массорет бен-Неофалим, потомок Исаака Сангари в десятом колене; здесь присутствовал и хазарский богослов Зембрий.
Пышно расцвечивая свою речь, упомянув о птице Рух — птице души, Завулон поблагодарил василевса Михаила за бесценный подарок, заверил, что он в долгу не останется, и назначил состязание богословов через два дня, приняв после нас мусульманских факихов, что не могло не польстить нашему самолюбию.
Через два дня, собравшись там же, где давался обед, каган поднял чашу с набибом — финиковым вином, поприветствовал мудрецов и обратился к Константину, по левую руку от которого сидел Ктесий, по правую — я:
— Пьём во имя Бога, создавшего всю тварь!
Философ ответил, прежде чем выпить вино:
— Пью во имя Бога, единого слова Его, которым небеса утверждены, и животворящего Духа, которым содержится вся сила созданной твари…
Первыми в спор вступили и задали вопрос об Иисусе Христе иудеи, для которых особенно важен этот вопрос, уничтожающий их упование на Мессию:
— Скажи нам, христианский философ, каким это образом женщина может вместить в своём чреве Бога, на которого даже воззреть невозможно, не только что родить?
Философ указал рукой на кагана и Массорета бен-Неофалима и в свою очередь тоже спросил:
— Если бы кто сказал, что этот советник не может принять в своём доме кагана и угостить его, а последний раб может принять и угостить его, то как назвать первого — безумным или разумным?
Ответил Зембрий:
— Конечно, безумным, и даже очень…
— Какое из всех творений на земле самое достойное и почтенное? — снова спросил философ.
— Человек, — ответили иудеи. — Он высшее из всего видимого мира, потому что почтен разумной душой, созданный по образу Божию.
И Константин тогда дал достойный ответ:
— Следовательно, неразумны те, которые считают невозможным, чтобы Бог вместился в утробе человеческого естества, — Бог, который, как известно, помещался в купине Моисеевой. Неужели купина, вещь бездушная и бесчувственная, выше существа чувствующего и разумного?! Вмещался Бог и в буре, и в облаке, и в дыме, и в огне, когда являлся Иову, Моисею и Илии; что же удивительного, если он вместился в благороднейшее создание, в женщину, в её утробу, к тому же девическую, чистую, непорочную…
Вот так Константин искусно день за днём отражал атаки богословов, как иудейских, так и мусульманских, а под конец и сам перешёл в наступление. Особенно жарко он схватился с иудеем Зембрием, обвинив его в непомерной гордыне, когда тот всё нееврейское человечество назвал рабочим скотом с человеческими лицами.
Каган сидел не шелохнувшись. И к нему обратился Константин:
— Великий, не знаю, указывали ли тебе советники на разницу между словами — нееврейское человечество и иудейское? Ведь можно быть иудеем, но не быть евреем…
Завулон как-то странно посмотрел на философа, будто что-то обдумывал, а в глазах Зембрия и других иудейских мудрецов и Массорета бен-Неофалима вспыхнула откровенная злоба.
— Гордыня эта, — продолжал далее Константин, — есть следствие измышления Соломона и других иудейских мудрецов ещё за 929 лет до Рождества Христова о мировом завоевании для евреев вселенной.
И философ прочитал из Второзакония:
— «Не ешьте никакой мертвечины, иноземцу, который случится в жилищах твоих, отдай её, он пусть ест её, или продай ему; ибо ты народ святый у Господа Бога твоего…» «…Вы овладеваете народами, которые больше и сильнее вас, и всякое место, на которое ступит нога ваша, будет ваше».
Вот чем объясняется «Седьмой ключ Торы», или «тайна беззакония». Поэтому вы особо ненавидите святого апостола Павла, бывшего фарисея, который не мог не быть посвящён в тайну, ставшего потом верным и любимым учеником истинного Мессии — Иисуса Христа. А своих лжемессий вы не раз восторженно принимали и с отчаянием отвергали — Симона Волхва, Менандра, Февда, Вар-Кохбу, Юлиана, явившихся в Палестине, Моисея в Крите, Серена в Испании, Сирийца в Византии. Ибо не столь уж крепка ваша вера! — возвестил звонким голосом Константин. И уже спокойнее продолжал: — Наши богословы разгадали тайну — это так называемая цифра Семь — воплощение тайны. Цифра Семь есть для вас «число века и царство вашего Бога». Но наша Церковь бездумно не отвергла это число, ибо сам Бог явил верным ученикам Христа её истинное знамение: например, книга судеб Божиих, виденная в Откровении святым апостолом Иоанном Богословом, запечатана семью печатями. Или откровение Божие явлено было семи Асийским церквам.
Но христианская вера смотрит ещё дальше, и в нашей Церкви век будущий, под новым небом и на новой земле, где обитает правда, означается числом Восемь… Число Восемь есть День всеобщего воскресения и грядущего Страшного Суда Божия, который наступит с приходом на землю Иисуса Христа. Ему же подобает слава и держава, честь и поклонение со Безначальным Его Отцом и Пресвятым, Благим и Животворящим Духом, ныне, и присно, и во веки веков. Аминь!
Как я торжествовал!
Но, к сожалению, не на все диспуты нас с Ктесием допускали. И подробности многих споров мы не звали. А к вечеру Константин так уставал, что я не смел его расспрашивать и оставлял в покое. Он говорил только одно: что диспут идёт как надо, в нашу пользу.
Уставать-то он уставал, а от добродушного Дубыни я узнал вот что…
Оказывается, в Сарашене есть целое русское поселение, состоящее в основном из пленников и пленниц. Каган разрешил им заводить семьи. У них есть и свои капища. И Константин в сопровождении Доброслава с его неразлучным другом Буком уже бывал там. Мне об этом сам философ не говорил, зная, что я бы воспрепятствовал его хождению туда. Во-первых, это небезопасно, хотя он и под надёжной охраной, а во-вторых, ему надо после диспутов отдыхать больше. И так в чем душа теплится… Вначале я подумал, уж не пытается ли он в этом поселении обращать язычников в нашу веру, но однажды, услышав, как он во сне повторяет буквы, сходные со славянскими, понял, почему он туда ходил. Философ и здесь, у хазар, продолжает думать об алфавите.
Он говорил мне ранее, что в речи русов намного больше звуков, чем в резах. Это он вывел пока из «Евангелия» и «Псалтыри» — книг, подаренных ему в Херсонесе киевскими купцами. Как они, интересно, поторговали в Константинополе? Наверное, уже домой возвернулись. И теперь тот красавец-купец, кажется, Мировладом его звать, перед жёнкой аль невестой хвастается крестом на золотой цепи. Дорогой это подарок язычнику, только такой человек, как Константин, и мог его сделать от всей своей доброй и мудрой души.
Уже вечер. Пора складывать в сундучок пергамент и стило. А то ведь скоро придёт Константин и, хорошо улыбаясь, начнёт подтрунивать:
— Все пишешь, Леонтий. Ну, пиши, пиши, летописец.
Вот и дверь хлопнула. И в помещение прямо влетел философ — глаза мечут громы и молнии, скулы крепко сжаты и на них бегают желваки. Я перепугался. Что же его так рассердило?…
— Леонтий, псы зловонные и лицемеры! Пока мы рассуждали о милосердии, о величии душ человеческих, в это же время они, рассуждающие, святыни попирают ногами, которые в кале и в струпьях… Жестокосердые!
— Кем так возмущён и кого проклинаешь, Константин? — с тревогой спросил я философа.
— Да, возмущён ими и проклинаю! — Потом вроде начал потихоньку остывать. — Я ведь, Леонтий, сразу почуял к себе ненависть первого советника Неофалима и богослова-иудея Зембрия после небезызвестного тебе спора и подумал тогда, что обязательно последует с их стороны какая-нибудь пакость… Так оно и случилось. Сегодня узнал, что в сторону границы владений русов выслано хорошо вооружённое войско. А ты знаешь, как могут подумать киевские архонты?… Подумают и скажут: пришли из Византии в Хазарию подстрекатели под видом попов, так, кажется, на Руси называют наших священнослужителей, науськали кагана, и двинулась на нас кровожадная хазарская свора…
— Так надо было об этом прямо заявить Завулону.
— Заявил. Он расплылся в любезной улыбке, говорит: «Русы плохо дань платить стали, а за такое наказывают…» А потом добавил, словно в насмешку: «Вам, духовным отцам, ведомы дела на небе, а нам, грешным, на земле… Так что Богу Богово, а кесарю кесарево. Продолжайте дискуссии. Я внимательно их слушаю…» Слушает он внимательно, но я стал сомневаться, нужны ли они ему…
— Успокойся, отче, каган Завулон производит впечатление умного человека.
— Но ты не учитываешь того, Леонтий, что на умного всегда найдётся более умный… А в окружении кагана есть люди поумнее и похитрее его…
— Наверное, ты прав, Константин, как всегда, — сказал я и тут же запнулся, потому что увидел, как пристально посмотрел на меня философ. Может быть, этих слов говорить сейчас не следовало, но сказал я их не лукавя, а он — мудрый человек — должен это понять… Поэтому, смело взглянув ему в глаза, продолжил: — Но огорчаться так сильно, отче, тебе бы не следовало. Двинулось к границе Руси хазарское войско… Так они постоянно дерутся между собой, как мы с сарацинами. Такое уж поганое время.
— Ладно, Леонтий, закончим этот разговор… Ты не хочешь или не желаешь меня понять… Сегодня я останусь один, а ты ночуй с Дубыней и Доброславом. Иди.
Расстроенный, я вышел в другую половину дома, где обосновались язычники. Ктесий со своим знакомым в чёрной одежде жил в доме напротив, можно было бы пойти к нему, но в последнее время меня в его поведении что-то настораживало. Уж и ругал себя за свою чрезмерную подозрительность. Подозревал Зевксидама, а он, бедняга, умер в страшных мучениях, защищая нас с Константином… Теперь вот к Ктесию придираюсь… А кстати, где его знакомый?…
Вскоре появились язычники с Буком. Я знал, что Доброслав с чернобородым часто ходит по городу в надежде отыскать и здесь свою мать. Поэтому я только спросил:
— Опять ничего?
— Опять, — глухо ответил Доброслав, и мы стали укладываться на ночь.
Я видел, как с каждым днём всё больше и больше мрачнеет лицо Доброслава, и искренне жалел его. Я очень привязался к нему и его другу, не говоря уж о Буке, который полюбил меня так же, как своего хозяина. Однажды я сказал об этом Доброславу, и тот ответил само собой разумеющимися словами:
— А как же иначе, Леонтий! Ведь ты его кормил на корабле, когда мы сидели за вёслами. Он этого никогда не забудет и всегда тебя защитит, а если надо и умрёт, чтобы выручить…
— Но это же животина, зверь… Разве он может помнить?!
— Наивный ты человек, Леонтий, — засмеялся Доброслав, — но душа-то у него человечья, только в облике зверином…
— Как так?! — опешил я. Скажи мне такое христианин, и я бы его крестом по лбу треснул… А передо мной язычник, и надо проявлять терпение, а потом и самому стало интересно узреть строй его мыслей.
— А так, — не смутился Доброслав. — Видишь, — он показал на грушу в саду, — она тоже живая, и у неё душа есть, но только она, душа эта, заключена в древеса и кору. Вот зимой, когда на дворе сильный мороз, послушай, как душа в дереве стынет, словно у человека от горя, а весной, когда ей тепло, она распускается цветами…
— И что же, по-твоему, душа эта везде живёт?
— Везде… И в траве, и в воде, и в зверях, и в птицах, и в пчёлах, и в земле, и в небе… Но в небе их огромное множество, потому что там летают души всех наших предков от самого сотворения мира.
— А кто мир сотворил? — спросил я посмеиваясь.
— Его никто не творил… Он стоял, так и стоит сам по себе.
Улыбка вмиг слетела с моих уст, я так и застыл от охватившего меня какого-то внутреннего ужаса, поражённый пока ещё необъяснимой силой языческой мудрости, Успокоившись, я снова обратился к Доброславу:
— Не нашёл мать?
— Не нашёл, — последовал лаконичный ответ.
— Скажи, Доброслав, а как угнали её?… Говори, говори, знай, что я твой друг, хотя и противник по вере. Но у меня ведь тоже душа живая… Понимаешь? А потом, мне с Константином ты можешь доверять ещё и потому, что мы не греки…
— Как не греки?! — удивился язычник.
— Да, не греки… Мы выходцы из Македонии, и предки наши славяне.
— Леонтий, ты прости меня, но я обманул тебя с Константином. Я с Дубыней ищу не мать свою, а одну девочку, дочь жреца, ставшую теперь уже взрослой… А историю с матерью я придумал впопыхах, думал, она вас больше разжалобит, и вы не откажете нам, чтобы взять с собой.
И Доброслав поведал мне о событиях того страшного утра, когда безоружные русские крымские поселяне во время весеннего праздника бога Световида подверглись жестокому избиению хазар.
«Ах, изверги! Считаете себя людьми, убийцы! А чем вы лучше диких зверей?! Где же души-то ваши? И точно. Душа зверя куда человечнее, ибо он никогда не нападёт без надобности… Жестокосердые!» — вослед Константину восклицаю и я.
Доброслав упомянул об Иктиносе. Уж не тот ли, которого в Константинополе зовут Пустым Медным Быком или Медной Скотиной? Расскажу обо всём философу. И подумаем вместе, как помочь этим простодушным, без всякой подлости в сердцах, язычникам, которым мы к тому же обязаны жизнью.
А утром слышим отчаянный стук в дверь. Бежим, открываем. Видим на пороге Константина, растерянного, со всклокоченными на голове волосами.
— Леонтий, — обратился он ко мне, — у меня серебряный кувшин пропал… Тот самый, который брат подарил.
Этот кувшин для омовения лица Мефодий вручил Константину в моем присутствии в знак кровной нерушимой дружбы, и на нём резцом было начертано: «Константину-философу с любовью братской. Мефодий».
Мы вывернули все тоболы, переворошили вещи в сундуках и не обнаружили его. Вот незадача!
— Отче, будучи здесь, ты не вынимал кувшин? — спросил я философа.
— Кажется, вынимал… А вообще-то не помню.
— Может быть, в пути обронили? — высказал я предположение.
— Может быть… — рассеянно ответил Константин. — Ну ладно, что же теперь делать. Жалко, конечно, подарок брата. Хороший подарок.
— Да, верно. Хороший подарок, — повторил я слова Константина.
Наконец-то теологические споры закончены. Философ сказал, что каган остался доволен и разрешил принять в христианскую веру желающих, которые близки к его окружению.
Таких набралось двадцать пять человек.
Потом Завулон устроил пышный приём, одарил нас и мусульманских факихов щедрыми подарками и вручил лично от себя высокие дары василевсу Михаилу. Спустя несколько дней мы, навьючив лошадей и верблюдов, в сопровождении полусотни вооружённых хазарских всадников выехали к берегу Меотийского озера, где уже заждалась нас «Стрела».
Сели на неё. В Херсонесе отслужили благодарственный молебен в церкви святого Созонта, где хранились до нашего возвращения в ларце из красного дерева мощи преподобного епископа Климента, торжественно перенесли часть их на диеру и вскоре отплыли в Константинополь.
В пути философ всё говорил о том, что по приезде, закончив необходимые дела, мы тут же отъедем к его брату Мефодию в монастырь Полихрон, так как ему не терпится погрузиться в работу по созданию славянской азбуки.
Счастливо закончилось наше путешествие в Хазарию, и душа, казалось бы, должна петь, но она почему-то молчала. И мы с Константином, когда «Стрела», войдя в Золотой Рог, поравнялась с Галатой, упали на колени и долго молились, обратив свои лица к башне Христа.
И предчувствие нас не обмануло…
На другой день на приёме у василевса мы вручили ему дары кагана, а димарху мощи преподобного епископа Климента. После торжественных псалмов и екфрасисов их возложат в раку, уже приготовленную в храме святой Софии, над которой начертано золотыми буквами изречение, читаемое одинаково слева направо и наоборот: «Кифон аномимата ми монан офик»[114].
А потом нас к себе пригласил патриарх Фотий и поведал об убийстве русских купцов, вернув философу крест на золотой цепи…
Нет, я не мог без сострадания смотреть на Константина… «Боже, это уже какой-то рок: после каждой победы в теологическом споре по приезде в столицу философа ожидала исподтишка сделанная подлость, направленная не прямо против него, но, тем не менее, так или иначе его касающаяся…»
И сердце Константина снова, как и раньше в подобных случаях, охватила ярость. Он, багровея лицом, воскликнул:
— Скорее из этого зловонного города! Я задыхаюсь, Леонтий!.. Скорее отсюда!
Константинополь ещё не совсем оправился от прошедших погромов: не все улицы ещё очистили от булыжников и битых кирпичей. Мусор, который кучами валили у внешней городской стены Феодосия, давно не убирался. Сюда же свозились и пищевые отбросы. По ночам тут пищали и дрались прожорливые крысы, а днём тёплый ветер с Пропонтиды разносил по городу гнилостный запах… Так что восклицание философа по поводу «зловонного города» воспринималось мной в прямом смысле. Но я уговорил Константина немного подождать уезжать отсюда. Мы же должны всё-таки помочь своим друзьям-язычникам…
Я догадывался, что они прибыли сюда не только ради поиска дочери жреца… Но чтобы свершить правосудие. Правосудие — это в моем и их понимании, а по законам империи они готовились к преступлению, караемому сожжением на форуме Быка. И задавал вопрос себе: «Леонтий, служитель Христовой милосердной церкви, а как ты расцениваешь то, что хотят сделать безбожники?…» И мысль моя начинала порхать, как голубица, заточенная в клетку, в поисках выхода. «Ну, во-первых, какие же они безбожники?! У них свои боги, свои воззрения… А во-вторых, предательство, совершаемое из алчности, самое гнусное преступление и карается по всей строгости».
Подумал я ещё: всё-таки рассуждаю я так потому, что в жилах у меня тычет славянская кровь… И перекрестился… Так не следовало мне думать. Мы же должны исходить из братской любви по вере… «Господи, прости мя, грешного… Прости!»
Я устроил Доброслава и Дубыню в предместье святого Мамы, где обычно останавливались русские купцы, которым в течение трёх месяцев выдавались бесплатно съестные припасы — мясо, рыба, вино, овощи. Так же бесплатно они мылись в общественных термах.
Когда я устраивал их туда, Константин резонно заметил:
— Но язычники там узнают о жестокой расправе над своими собратьями.
— Ну и что же?… Они и так узнают, просто там произойдёт это раньше, только и всего.
— И, по-твоему, они должны с этим скорбным известием отбыть к киевским архонтам?
— Может быть, и так…
— Смотри, Леонтий, не согреши…
— Согрешу и покаюсь. А ты покаяние моё и примешь, Константин, если есть у тебя живая душа…
Теперь я жду, как будут разворачиваться события, и буду стараться направить их, по возможности, в нужное, благоприятное для язычников русло.
Возле форума Тавра, где продавали скот, к Доброславу и Дубыне пристал толстый армянин и стал упрашивать их продать Бука. Еле-еле Клуд и Дубыня отвязались от толстого армянина.
Потом они медленно пошли по главной улице Меса, где на каждом шагу попадались ергастерии — ремесленные мастерские, являющиеся одновременно и купеческими лавками.
— А здесь, я смотрю, всё так же, как и в Херсонесе, — отметил Дубыня.
— В Херсонесе чище. А какие белые там на высоком берегу храмы… — вспомнил Доброслав.
Конечно же, они прибыли сюда кружным путём не для того, чтобы, побродив по улицам, сделать сравнение двум греческим городам, — они искали женщину с родинкой-подковкой на шее и регионарха Иктиноса… И стоило им попасть в район форума Быка, как они сразу же услышали разговоры о регионархе, которого именовали Медной Скотиной.
Время летело быстро. И не успели оглянуться, как наступил вечер, зазывно зажглись огни на столбах возле притонов и таверн. Друзья почувствовали, что проголодались. Идти бы им в своё предместье и вкушать бесплатную скудную пищу, но Дубыне захотелось съесть много жареного мяса и выпить настоящего виноградного вина. Да и Доброслав не отказался бы от всего этого. Поэтому остановились возле одной из таверн, приказали Буку ожидать их и вошли в помещение.
Таверна ничем не отличалась от «Небесной синевы» херсонесского карлика Андромеда, только была побольше и, может быть, погрязнее, с мощными дубовыми обеденными ложами, с низким потолком.
Рядом с Дубыней и Доброславом устроилась группа мастеровых. Они также заказали мясо, вино. Начали говорить о непомерно высоких ценах на хлеб, о совершенно немыслимых налогах.
Один из мастеровых, с прокалённым дочерна лицом, видимо кузнец, уже хмелея, низким голосом пробасил:
— Это не должно так опять продолжаться… Однажды мы учинили погром…
— Тише, — зашикали на него собеседники и подозрительно посмотрели в сторону наших друзей, но, убедившись, что те — заморские люди, скорее всего русы, успокоились.
— А слышали, в таверне «Сорока двух мучеников» вчера произошла стычка с четырьмя легаториями, забредшими погулять. Их убили, потом сняли с них доспехи, а трупы выкинули в овраг, куда обычно выбрасывают мёртвых бродяг… Возле этого места всегда кормятся волки и шакалы.
— Положим, убили этих четверых те же бродяги… Порядочные люди вроде нас не будут с легаториями связываться.
— А почему бы и нет?! — снова подал голос кузнец. — Я любого придушу, если кто из них посмеет меня обидеть, а обижать людей они умеют…
— Наверняка эти четверо состояли на службе у Медной Скотины. Они все у него задиры и головорезы, да и ему самому следовало быть не регионархом, а палачом… Руки у него по локоть в крови. Говорят, когда он исполнял должность тиуна в Херсонесской феме, русских поселян резал, как животных на бойне, и грабил немилосердно…
— Понятное дело… Вон какой особняк на форуме Быка он себе отгрохал! Да ещё на улице Юстиниана возвёл ещё один дом и поселил в нём красавицу-гетеру Евдоксию. Вот так живут патриции. А мы еле сводим концы с концами…
— Придёт ещё время, придёт… — заговорил снова кузнец, уже чуть ворочая языком.
Товарищи встали, подхватили его под руки и ушли. Пора было уходить и Клуду с Дубыней. Из разговора мастеровых они узнали, что Иктинос живёт на форуме Быка, особняк его нетрудно будет отыскать, что есть таверна на краю города, где происходят драки черни с легаториями и где трупы убитых легко выбрасывать на растерзание лесным зверям, и что есть у Медной Скотины любовница, обитающая на улице Юстиниана…
Возле Бука собралось несколько пьяниц; они, находясь на расстоянии, окружили его, но ближе подходить не решались, так как у пса диким огнём горели глаза. Пьянчужки громко восхищались:
— Вот это зверь… Хорош пёс!.. А смотрите, смотрите, как он глядит… Словно сам дьявол. Истинно дьявол…
Доброслав растолкал бродяг, позвал Бука, и они неторопливо зашагали в предместье святого Мамы.
Леонтий, чтобы события, касающиеся дела язычников, не вырвались из его рук и ненароком не ударили по их головам, тоже начал предпринимать свои шаги. Во-первых, он узнал, что у Иктиноса есть любовница Евдоксия, известная в Константинополе своим распутством. «Евдоксия… Откуда мне знакомо это имя?…» — сразу подумал монах. Спросил об этом философа. Тот, засмеявшись, ответил:
— Так звали, Леонтий, жену императора Феодосия, именем которого названа внешняя городская стена и форум. Своей жене он обязан прозвищем Малый, потому что всегда находился под её каблуком. Великий Феодосий Малый… Вот так, брат… Можно быть великим в народе и малым у жены в покоях.
Далее Леонтий из дворцовых сплетен узнал, что Евдоксия раньше принадлежала Варде, но тот её прогнал за своенравный характер. А Пустой Медный Бык влюбился в гетеру до безумия и потакает всем её прихотям… Хотя у него есть красивая молодая жена из русских поселянок. Он её вывез ещё девочкой из Херсонесской фемы. Регионарху она родила сына и дочь, в которых он души не чает. Любил Иктинос и свою жену, любил до тех пор, пока не встретил беспутную, многоопытную в чувственных утехах ветреницу.
«Кто она такая, эта русская поселянка?… — задал себе вопрос Леонтий. — Если она стала женой ромея, значит, её окрестили. И судя по всему, здесь, в Константинополе, раз она сюда попала в малолетнем возрасте. Уже позже, когда Иктинос задумал сделать её законной женой, он тогда, наверное, и попросил своего духовного отца принять женщину в лоно христианской церкви…»
Без особого труда Леонтий нашёл духовника Иктиноса, встретился с ним и узнал, что пять лет назад регионарх привёл к нему молодую красивую россиянку, которую звали Мерцаной. Священник спросил её, любопытства ради, что означает это имя. Женщина ответила, что под Мерцаной славяне разумеют богиню зари. А когда она ночью выходит резвиться над нивами, порхая над созревающими колосьями, тогда зовут её зарницей… Изображают её поселяне на капище в венке из колосьев, и она, как заря, румяна и в златобагряной одежде… У женщины при этих словах обильно полились из глаз слезы, священник крякнул, упрекнув себя в том, что неуместными вопросами при таинственном посвящении растревожил сердце своей будущей прихожанки.
Когда она заходила в ночной сорочке в купель, духовник обратил внимание на её родинку, расположенную на шее, в виде конской подковки…
Тут же в церкви женщину нарекли Климентиной, так как её крещение состоялось в день святого Климента.
«Какое знаменательное совпадение… Его преподобие, внимая с небес, должен благосклонно отнестись к разрешению назревшего вопроса, если мы с Константином, отыскавшие его мощи, заинтересованы в этом. С облачных высот святому виднее правота или неправота нашего хрупкого мира и живущего в нём человека… Помню, слышал я стихи одного бродячего поэта, которые очень тронули моё сердце. Вот они, эти стихи… «В день, когда Бог сотворил предметы, сотворил он солнце — и солнце поднялось и опустилось и снова вернулось; создал он луну — и луна взошла и опустилась и снова вернулась; и создал он звезды — и звезды взошли и опустились и снова вернулись; создал он человека — и человек ушёл, сошёл на землю и не вернулся…»
Так думал Леонтий, возвращаясь от духовного отца Иктиноса и Климентины. «Надо будет встретиться с этой женщиной и поговорить».
Когда муж уходил на службу, Климентина в огромном доме оставалась с детьми и слугами; на улице возле дверей постоянно дежурил вооружённый легаторий. После погромов Иктинос усилил охрану, и в самом помещении также появился велит с акинаком, но без щита. Потрогать этот короткий меч просил маленький сын хозяйки и пытался вытащить его из ножен. Не зная, что в таком случае предпринять, велит лишь хлопал глазами и делал слабые попытки отстраниться от мальчика. Но тот настойчиво лез к акинаку, и только вмешательство матери останавливало сына.
Уводя его, Климентина неизменно улыбалась бородатому велиту, а тот, зачарованный её красотой, с нежностью смотрел на женщину, и лицо его становилось грустным. Тогда воина одолевали воспоминания… Он помнил себя маленьким, возвращающимся верхом на коне с водопоя, помнил запах дыма, стелющегося над плоскими крышами, зелёные горы с белыми снеговыми вершинами, серую козу, привязанную к врытому возле высокого крыльца бревну, и свою сестрёнку, сосущую тряпицу, в которую заворачивала мать комочек разжёванного хлеба… И ещё помнил жуткий оскал зубов и дикое ржание боевых лошадей, черных всадников, пускающих стрелы с жёлтым оперением, сестрёнку, надетую на копье и поднятую высоко кверху… И суматошные крики: «Хазары!»
После их набега мирное аланское селение вмиг перестало существовать. Пленных, годных на продажу, собрали отдельно, остальных побили из луков и засекли мечами, и погнали живых по долгой знойной дороге. Среди последних оказался и мальчик, которого продали в Херсонесе; вырос он крепким и сильным, и, как только василевсу понадобилась воины, хозяин отдал его в армию в счёт обложного налога. Но ему повезло, он стал легаторием, а простые велиты уходили в боевые походы и, как правило, редко возвращались.
С улицы донёсся какой-то шум, в дверь постучали, и, когда алан открыл её, один из охранников сказал ему:
— Позови госпожу… Тут к ней какой-то монах пожаловал.
Мимо велита прошла хозяйка дома, обдав его запахом тонких благовоний. Увидев Леонтия (а это был он), она попросила войти.
Женщина была одета по-домашнему, и Леонтию сразу же бросилась в глаза родинка, не то чтобы напоминающая, а точная копия конской подковы, только уменьшенная в сотню, а может быть, и в тысячу раз. А взглянув в лицо Климентины, он долго не мог отвести от него взгляд; от неё веяло какой-то неземной чистотой, как от лика Богородицы. «И как могла Евдоксия увлечь от такой красоты Иктиноса?… — подумал Леонтий. — Надо быть действительно Пустым Медным Быком, чтобы дать себя одурачить…»
Хозяйка пригласила необычного гостя в передние комнаты дома, где играли со служанкой дети: смуглый малец, похожий на отца, и девочка с черными волосиками, но голубоглазая, как мать, с таким же чистым и нежным личиком.
Леонтий не стал ходить вокруг да около, а спросил напрямик:
— Сколько тебе было лет, когда тебя увезли из родного селения?
Женщина, немало удивившись этому вопросу, тем не менее ответила:
— Лет двенадцать-тринадцать…
«Значит, догадка моя верна, что Доброслав и Дубыня прибыли в Константинополь ещё и с другими намерениями, кроме как отыскать дочь жреца… А способ отомстить — найдут. Они знают, кто связан с Иктиносом. Успел ты, Леонтий, просветить их на свою голову, — про себя усмехнулся монах. — Теперь они смогут хорошо во всём разобраться».
— А кто ты такой, отче? — наконец спросила и Климентина. — И что нужно?
— Я — Леонтий, монах… Товарищ Константина-философа и сопроводитель во всех его путешествиях. Мы только что вернулись из Хазарии, были некоторое время в Херсонесской феме…
При этих словах лицо женщины непроизвольно вытянулось, и она пытливо заглянула в глаза Леонтию.
— Я знаю, что ты родом оттуда, раньше тебя звали Мерцаной, и что пять лет назад, получив при крещении имя Климентина, ты стала законной женой регионарха Иктиноса, которого я не раз встречал в императорском дворце… Я бы попросил рассказать о том, как тебя похитили из русского селения и как ты оказалась здесь. Это очень важно и, может быть, особенно нужно для твоего мужа, так как ему угрожает опасность. После рассказа я подробно объясню, в чем дело… А теперь я слушаю.
И она рассказала, но уже с большими подробностями, нежели это сделал Доброслав, о празднике Световида и учинённом хазарами побоище, рассказала и о том, как её выхватил из священной лодьи молодой хазарин, как Иктинос выкупил её у него и привёз в Константинополь. До семнадцати лет она воспитывалась в загородном доме у его родителей.
— А пять лет назад… Впрочем, далее святой отец уже знает о подробностях моей жизни, — закончила она слегка взволнованным голосом и спросила: — А о какой опасности ты говоришь?
— Теперь я точно могу сказать, что ты с Доброславом из одного селения… И не исключена возможность, что он разыскивает именно тебя.
— Кто он? Доброслав… Что-то плохо припоминаю это имя. Так звали, кажется, одного мальчика, который приходил несколько раз со своим отцом к нам на капище; мой отец Родослав позволял им украшать Световида, за что бог даровал богатство домашнего очага и хороший урожай. Но почему какой-то Доброслав должен меня разыскивать?
— Вот это он скажет при встрече. Я прошу и умоляю встретиться с ним. Вижу, что живёшь в достатке, у тебя хорошие дети…
— Да, я вполне довольна. Уважаю мужа и его родителей, которые относились ко мне не как к рабыне, а как к дочери… И всё сделаю для того, чтобы отвести от мужа нависшую над ним беду.
Вот и хорошо, — сказал вслух Леонтий, а сам подумал: «Неужели до неё не дошли слухи о Евдоксии?… Если так, то это очень странно… А может быть, она просто делает вид, что ничего не знает. И делает это ради детей, рассуждая в подобных обстоятельствах, как все жены, старающиеся сохранить семью и не обращать ни на что внимания: мол, от мужа не убудет, перебесится и в конце концов бросит свою гетеру… А у детей был отец и останется… А если это так, то даже когда я скажу, что в смерти её сородичей повинен муж, то она не должна воспринять это известие слишком трагически…»
— А теперь об опасности… — медленно заговорил Леонтий. — Два язычника с громадным псом, скорее похожим на волка, чтобы попасть в Константинополь, проделали с нами долгий путь в Хазарию и обратно. И вот прибыли сюда… Один из них из вашего селения, зовут его, как я уже говорил, Доброславом, из мальчика он превратился в сильного красивого мужчину, ведь прошло с того злополучного праздника Световида более десяти лет… Доброслав узнал, что на безоружных поселян навёл хазар не кто иной, как твой муж, который был управляющим в тех краях. И боюсь, что язычник со своим другом и волком найдут способ отомстить ему за предательство, а сами попадут в утробу раскалённого медного быка… А мне не хочется ни того, ни другого, так как этим русам мы обязаны с Константином жизнью… А ты, только ты можешь помочь и предотвратить беду! И при встрече скажешь, что любишь своего мужа, что у вас есть дети и ради детей просишь за их отца. Мёртвых уже не вернуть, хотя по законам человеческой морали, да и Божьим, твой муж должен нести суровую кару…
Во время своей речи Леонтий пристально смотрел на женщину и видел, как она нервно кусала губы и глаза её, столь прекрасные, что хотелось в них смотреть и смотреть, то сужались, то расширялись.
Вдруг она перестала кусать губы, гордо подняла голову и произнесла с вызовом:
— А если я возьму да и скажу обо всём мужу, и язычников тут же схватят и накажут за злонамеренность по законам нашей империи?
— Только не забывай, госпожа, что я друг прославленного Константина-философа, которому покровительствует сам патриарх Фотий… К тому же, по тем же законам империи, твой муж подлежит суду за предательство своих подданных, а следовательно, подданных самого василевса, плативших налоги в его казну.
— Хорошо, я согласна встретиться, — прошептала Климентина. — Я согласна, — повторила она, и слезы обильно потекли по её щекам.
— Так оно, пожалуй, лучше… — сказал Леонтий. — Только надо выбрать место, где бы вам встретиться. В вашем доме, наверное, не следует, во избежание всякой огласки… Да и небезопасно для Доброслава. Давайте завтра сразу же после полудня в патриаршей библиотеке… Ты доверяешь своей служанке?
— Да, той, которая играла с детьми.
— Вот с ней и приходи… До свидания.
Назавтра Леонтий послал в предместье святого Мамы негуса Джамшида, чтобы отыскать Доброслава и привести его к нему. Юноше там сказали, что язычники ушли куда-то рано утром и неизвестно, когда будут…
Джамшид подождал, подождал и ни с чем вернулся… Через некоторое время он снова отправился в предместье, но язычников опять на месте не оказалось.
Вчера вечером, когда Доброслав и Дубыня шли из таверны, у них состоялся такой разговор.
— Интересно, Дубыня, а почему таверна на краю города, о которой говорили мастеровые, названа таверной «Сорока двух мучеников»? — спросил Доброслав.
— Да, было бы неплохо узнать почему… — улавливая ход мыслей своего друга, сказал Дубыня.
— Мне кажется, нам нужно с тобой завтра утром сходить туда…
Ия так думаю… И посмотреть, в каком месте она находится, если под её дверями рыскают волки и шакалы…
Чуть свет, когда над Галатой заалела заря, друзья отправились в сторону Меландизийских ворот. Миновали узкий проход в городской стене Константина, потихоньку приходящей в упадок, прошли мимо цистерны Мокия, наполненной питьевой водой, и вышли к стене Феодосия Малого. За нею сразу начинался густой смешанный лес, перемежаемый глубокими оврагами. И вот на краю одного из них они увидели таверну с большой металлической вывеской, на которой были изображены окровавленный топор палача и отсечённые от туловища человеческие головы. Внизу надпись по-гречески гласила: «Таверна сорока двух мучеников».
Оставив пса возле дверей, Дубыня и Доброслав вошли в неё. Хотя было раннее время, но посетителей здесь уже хватало. Сюда в основном стекались бродяги, которым удалось любым способом разжиться за ночь, и разный неблагополучный люд. Увидев язычников, к ним подковылял хозяин таверны, «у которого вместо одной ноги торчала деревяшка. Заказав у его работника вино и сильно проперченную говяжью колбасу, наша друзья пригласили к столу инвалида, поинтересовавшись, почему так названа таверна.
— Я старый солдат манипулы, — сказал хозяин, присаживаясь. — За время службы я скопил немного денег и сумел купить эту таверну. До меня её владелицей была одна боязливая женщина… А я давно ничего не боюсь. С тех пор как эскулап отпилил мне ногу… Семьи у меня нет, родных тоже, смерти не страшусь, а умру, вот эти бродяги и похоронят. Ногу я потерял под Аморием, когда копье сарацина повредило кость и она стала гнить… Это произошло двадцать два года назад, в 838-м… Жаркая тогда случилась схватка. И неудивительно! Мы же обороняли родину аморийской династии, родоначальником которой был Михаил II, дед нынешнего василевса. Но силы оказались неравны, халиф Мотассем привёл под стены города более ста тридцати тысяч бойцов, и когда его взял, то сровнял с землёй… Вместе с пленными он увёл ещё сорок двух именитых воинов. Я их знал хорошо. Даже по именам: Фёдор, Константин, Актий, Каллист, Феофил, Васса и иже с ними. Всех не перечислишь… Семь лет Мотассем склонял их принять магометанство. Но они не предали веры Христовой, и тогда халиф приказал отрубить им головы. Наша церковь причислила их к лику святых, под 6 марта — Святых сорока двух мучеников… Теперь вы знаете, почему я так назвал свою таверну.
Отчего я охотно беседую с вами?… У нас в манипуле служили славяне, и все они сражались в бою храбро, никогда не прятались за чужие спины, делились последним куском хлеба и никогда не бросали своих товарищей в минуты крайней опасности… Ну да ладно, ешьте, пейте, а я пойду на кухню, что-то оттуда потянуло горелым… Чуете?
Доброслав и Дубыня принюхались: действительно чадило.
Они доели колбасу, допили вино, взяли у работника кусок мяса для Бука, поблагодарили хозяина и распрощались. Накормили пса, и Дубыня предложил осмотреть овраги. Края их были песчаными, лишь на дне кое-где росли кусты ферулы и торчали лобастые камни. То тут, то там лежали вразброс человеческие кости и длинные, высушенные на солнце черепа лошадей. Под одним из кустов Доброслав увидел хорошо сохранившуюся, запёкшуюся в крови, отгрызенную от туловища голову мужчины с густой чёрной шевелюрой и подумал: «Может быть, это голова одного из четырёх легаториев, убитых и брошенных сюда на растерзание шакалам».
Подул ветерок и принёс со дна оврага тлетворный запах гнили. Зажав носы, наши друзья повернули назад и вскоре снова оказались у Меландизийских ворот.
— Дубыня, вот в тех самых оврагах и положено лежать Медной Скотине! Ты согласен?
— Я не только согласен, Доброслав, но и всё сделаю для того, чтобы его там успокоить навеки…
— Он должен ответить не только за смерть поселян, но и за убийство киевских купцов… Говорят, что умертвили их по приказу василевса, а их непроданные товары и вырученные деньги пошли в государственную казну. Я бы страшно отомстил и Михаилу III, но до него не доберёшься… Так пусть за него понесёт наказание его подчинённый… Только мне не понятно, Дубыня, неужели их Бог одобряет такие деяния?… Хотя Леонтий твердит постоянно, что нет… Так почему же Господь не поразит громом небесным преступника?! В таком случае мы сами свершим правосудие.
— Свершим! — как эхо, прозвучала клятва Дубыни.
Видимо, план отмщения у язычников созрел давно, потому что они, уже не сговариваясь, от цистерны Мокия круто свернули влево, прошли мимо нескольких общественных терм и через некоторое время оказались на улице Юстиниана и остановились около дома, куда поселил свою гетеру регионарх.
Дом строился из кирпича и украшался тонкой красной плинфой, на наружной двери мастер из серебряных пластин изобразил раскидистое дерево с райскими плодами, возле которого стояли Адам и Ева, а у их ног извивался змей-искуситель…
У порога прохаживался вооружённый легаторий, внимательно следивший за происходящим на улице.
— Дело дрянь, — сказал Доброслав своему другу. — Не думал я, что Иктинос у дома, где живёт блудница, поставит охранника. Следуя здравому смыслу, он делать это де должен, чтобы не вызвать излишние пересуды.
— На то он и Пустой Медный Бык… — засмеявшись, добавил Дубыня.
Но было не до смеха: по плану, составленному Доброславом, им нужно попасть в дом. Но сейчас это невозможно. На виду у прохожих охранника не свяжешь, к тому же он станет звать на помощь; оставалось одно — ждать. Тем более Дубыня высказал дельную мысль.
— Доброслав, — сказал он, — не может же легаторий целый день не есть. Обедать его позовут и, надо думать, позовут в дом. И вот тогда мы постучимся и скажем, что прибыли по поручению Иктиноса, а когда откроют, войдём… И впустим Бука…
Регионарх понимал, что, выставляя легатория здесь, он действует по собственной инициативе и за это может понести наказание, поэтому, разумеется, не мог здесь менять охрану по всем правилам караульной службы… Он просто поставил человека, которому доверял, и сказал Евдоксии, чтобы его кормили. Так что расчёт Дубыни оказался верным.
И когда наступило время обеда, легатория действительно позвали в дом. Какой-то миг — и Доброслав и Дубыня оказались у порога, громко постучали в дверь.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Посланники от регионарха Иктиноса, — отчётливо произнёс Клуд.
Дверь отворилась, язычники вместе с собакой проникли внутрь помещения, сразу же разоружили легатория, оттеснили вглубь комнаты служанку и велели ей позвать госпожу.
Евдоксия плавала в бассейне. Она только что вылезла из него и ступила ногами на подогретый мраморный пол, любуясь своим отражением в бронзовом зеркале. Как вдруг к ней вбежала перепуганная служанка и дрожащим от волнения голосом произнесла:
— Госпожа, там какие-то люди спрашивают.
— Какие люди?! И почему ты без спросу впустила их?
— Но они сказали, что их послал регионарх Иктинос.
— Так что же ты, дура, так испугалась?!
— С ними собака, похожая на волка… И эти люди тут же разоружили охранника и, кажется, уже связали его.
При этих словах в глазах Евдоксии промелькнул страх. Но ничего не поделаешь, надо выходить, если приказывают…
С помощью служанки она быстро оделась и проследовала в комнату, где, связанный, лежал легаторий с кляпом во рту и, ошеломлённый, смешно таращил глаза.
— Прошу, милая, не бояться… Если ты будешь слушаться нас, тебе и служанке, и вот ему тоже ничего не грозит… — тихо, но внушительно сказал Доброслав.
Легко сказать — не бояться: страх не только промелькнул в расширенных глазах Евдоксии, но он в них поселился окончательно. У гетеры чуть- чуть подрагивал подбородок, но от этого лицо её не дурнело, а оставалось прекрасным по-прежнему.
— Что я должна делать? — спросила она замороженным голосом.
— Ты сейчас велишь принести стило и пергамент, и мы напишем письмо твоему возлюбленному… А пока успокойся, чтобы не дрожала рука… Как ласково называешь ты Медную Скотину? Дорогой, милый или ещё как… Начинай с этого обращения, а далее так: «Ко мне пришли люди Варды, разоружили легатория, которого ты поставил у нашего дома, и стали мне угрожать. Не предпринимай пока никаких шагов, они будут дежурить у меня до вечера. Если ты что-то предпримешь, они сказали, что убьют меня… А вечером ты должен явиться в таверну «Сорока двух мучеников». Явишься один, без охраны, так распорядился Варда. Зачем?… Там тебе всё объяснят… Ради нашей любви и сохранения моей жизни сделай всё так, как тебе приказывают… Это послание доставит служанка, ты её, пожалуйста, ни о чём не спрашивай.
Твоя навеки
Евдоксия».
— Всё, прочти вслух, — сказал Клуд. — Вот и хорошо. А ты, — обратился он к служанке, — одевайся живо. И не вздумай ничего болтать, за свой язык не только ты расплатишься жизнью, но и твоя госпожа тоже… Ты поняла? И запомни: это приказ дяди императора, а он шутить не любит!
Служанка кивнула в знак согласия — она хорошо знала характер бывшего любовника Евдоксии — и пошла одеваться.
— Дубыня, а тебе действительно придётся подежурить до вечера. Я оставляю Бука, сам же отправляюсь туда, где мы с тобой живём. Думаю, нам прямо из таверны придётся сразу уехать… Можно было не рисковать и не оставаться в этом доме, но куда денешь вот этого мычащего бугая?! С собой не возьмёшь… Убить?
— Только не делайте этого! Я вас Христом Богом прошу! — чуть ли не взвизгнула Евдоксия.
— Нашла от имени кого просить… У нас, милая, свои боги… Дождёмся служанку, убедимся в благоразумии Пустого Медного Быка, и я тронусь в предместье святого Мамы… Собирать наши с тобой, друг, пожитки… Там, сам знаешь, лежит великое наше богатство — жезл верховного жреца Родослава, и во исполнение удачи он должен быть с нами… И не менее драгоценная для меня вещь — статуэтка богини…
Вернулась служанка. За время, проведённое в пути до форума Быка, где находилась резиденция Иктиноса, и обратно, девушка заметно успокоилась и сказала, что регионарх сделает всё так, как велит Варда…
— Отлично! — воскликнул Доброслав и вскоре был уже на улице.
А в предместье его снова ждал негус Джамшид, который и передал слова Леонтия о том, чтобы он был к обеду в патриаршей библиотеке.
Из предместья святого Мамы, нагруженный вещами и Дубыни, с жезлом верховного жреца, засунутым под кожаную куртку, Доброслав снова по улице Меса достиг форума Константина, площади, наиболее украшенной колоннами, портиками и триумфальными арками. В центре возвышалась колонна Константина Великого. Рядом с площадью — большой рынок булочников, к которому примыкала улица, называемая улицей Слез. На ней продавали рабов. Вообще Доброслав заметил, что Константинополь удивительный город: грязь и мрамор, нищета и роскошь, обилие богато одетых, смеющихся людей и плачущих, обиженных и униженных. «Интересно, а как в Киеве?… — подумал Доброслав. — Есть ли там богатые и бедные? Наверное, есть».
Но вот и другая площадь — Августеона. Тут находились резиденция патриарха и библиотека, представляющая собой прямоугольное одноэтажное купольное здание на четырёх колоннах, с двумя выходами. У одного из них Доброслав увидел негуса Джама, который помахал ему рукой. Клуд направился к нему, и вскоре они поднимались по мраморной лестнице внутрь помещения. Только краем глаза Доброслав увидел тянущиеся во всю стену полки, которые были заставлены медными сундуками. Он успел только подумать: «В них-то, наверное, и лежат книги, по которым учатся своей премудрости греки…», а негус уже потянул его за рукав в узкую боковую дверь.
Знал бы язычник, что раньше книги из пергамента лежали на полках просто так, открытые всякому, но после того, как Лев III Иоаврийский сжёг библиотеку, оставшиеся фолианты упрятали в сундуки. Хотя сейчас им ничего не угрожало, они так и остались в них. «Пусть там и будут, — рассудил Фотий, — подольше сохранятся».
В небольшой, скромно обставленной комнате, которая служила рабочим кабинетом Константину, Доброслав увидел женщину. Она стояла лицом к окну, и Клуд прикинул, что когда он шёл сюда, женщина обязательно видела его… И у неё создалось, наверное, уже о нём какое-то впечатление. «Но кто она?… Почему Леонтий позвал меня сюда? Уж не хочет ли он мне предложить её для утехи? — в душе посмеялся над монахом. — Ладно, сейчас всё и выяснится…»
И тут женщина обернулась, и Клуд чуть не вскрикнул: на её шее он увидел родинку, так похожую на маленькую подковку… Женщина, а это была Мерцана, мигом уловила неожиданное удивление Доброслава, и глаза её вдруг вспыхнули внутренним светом, и она увидела мальчика в белой расшитой рубашке. Рядом с ним мужчину, который приходился ему отцом, потому что был разительно с ним сходен, и необыкновенно красивую женщину. Мерцане запомнился восхищённый взгляд этого мальчика, устремлённый в её сторону…
— Доброслав, — тихо сказала она сейчас, но слово это, произнесённое почти шёпотом, поразило Клуда. Он, мужчина, сильный человек, уже смотревший в глаза смерти, оцепенел весь и лишь сумел в ответ произнести:
— А я искал в Херсонесе, в Итиле, и здесь… Мерцана. Тебе сердечное пожелание Родослава жить, согреваясь лучами Ярилы… — Доброслав торопливо вынул жезл жреца и протянул его женщине: — Узнаешь?
Она ничего не сказала. Взяла жезл в руки и поцеловала… Долго-долго молчала, и молчал Клуд, давая ей время побыть в лесной крымской чаще возле бога Световида наедине со своим отцом.
— Жив? — спросила она.
— Когда я уезжал, был жив, но прошло уже много дней, даже не дней, а месяцев… Он жалел, что никогда не увидит тебя.
— Бедный отец! Он так верил в добро, справедливость и своих богов…
— А разве наши боги теперь не твои?
— Я — Климентина, и боги мои сейчас — дети и муж…
Понимаю… Я уже встречал женщину, подобную тебе. Она древлянка, но сейчас верит в Иисуса Христа. Очень несчастлива.
Климентина опять погрузилась в молчание. Потом вскинула красивую голову и с вызовом заявила:
— А я счастлива! Знаю, зачем ты здесь. И прошу тебя… Ради детей моих, ради моего домашнего очага не делай того, что ты задумал!
— Добрая женщина! — воскликнул Клуд. — Неужели ты забыла, как секли нас хазары, как глумились над детьми и Световидом?! И разве человек, предавший нас, не должен отвечать за это?
— Должен! — раздался мужской голос, и в комнату вошёл Леонтий, который стоял под дверью и всё слышал. — Но ты, Доброслав, пойми тоже эту замужнюю женщину, мать, не по своей воле ставшую женой злодея, но пытающуюся сохранить свой дом и своих детей… Пойми и прости… И её прости, и сохрани жизнь Иктиносу. Я тебя, как и она, прошу об этом.
— Хочешь, упаду пред тобой на колени? — взмолилась Климентина, но Клуд успел подхватить её:
— Ну что ты… Что ты… Образумься! Хорошо, я сделаю так, как вы хотите… — И, видя в глазах женщины неверие, добавил: — Клянусь священным жезлом верховного жреца! Знать, Световид не хочет мести.
Доброслав устремил взгляд поверх головы женщины в окно, вдаль, и сказал тихо, будто самому себе:
— А может быть, он желает чего-то большего, чем месть одному человеку… Может быть…
На эти последние слова обрадованные Леонтий и Климентина не обратили внимания: они в это время что-то сказали друг другу.
— Отче, — обратилась Климентина к монаху, — мне пора. Я и так задержалась, могут хватиться, поднимут переполох.
Вот и счастье твоё…» — с горечью подумал Доброслав.
Женщина повернулась к нему:
— Доброслав, если увидишь отца живого, поклонись от меня, от детей моих, внуков его… Поклонись! — Она всхлипнула, размазав по щекам слезы. А Клуд напоследок взглянул на её родинку…
Леонтий крикнул Джамшиду, чтобы он привёл служанку Климентины.
— Ну, с Богом! — перекрестил святой отец женщин. — Спасибо, что пришли и сняли с души моей камень.
Когда Леонтий и Доброслав остались одни, последний спросил:
— Леонтий, выходит, ты не Климентину и её детей пожалел, а нас с Дубыней?
— Ну почему?! — стал оправдываться монах. — Поступил по-божески, по-христиански, и только.
— Не надо лгать, Леонтий. Я всё вижу, хотя, на ваш взгляд, мы — язычники, варвары и не более.
— А вот так говорить, Клуд, нехорошо. Не надо, а то мы поссоримся. Я просто не хочу, чтоб вас изжарили в чреве медного быка. Как бы вы ни хоронились после свершения казни Медной Скотины, которого я тоже ненавижу, вас всё равно бы обнаружили, потому что из Константинополя через ворота незамеченными выбраться нельзя… И потащили бы на площадь, стали выяснять, кто такие и зачем здесь. И стоило хотя бы одному гражданину города заподозрить вас пусть даже в малом, казни тогда не избежать. А мы с Константином этого не хотим. Мы обязаны вам жизнью и оплачиваем долг… Не обессудь. И дай слово, что не сделаете с Дубыней сегодня того, что может вам навредить. Иначе трудно будет нам с Константином вывести вас из города.
— Хорошо, Леонтий, даю слово. Но что-то я очень покладистый, будто кто толкает меня под локоть. Видимо, всё-таки Световид не хочет сегодня мести. Сегодня не хочет…
Договорившись с Леонтием встретиться завтра и оставив у него свои вещи и вещи Дубыни, Доброслав попрощался и сразу кинулся к дому Евдоксии. Там с порога крикнул:
— Госпожа, я только что был у всемогущего Варды! Он сказал, чтобы Иктинос в таверну вечером не приходил. Посылай снова к нему служанку, и пусть она скажет ему об этом. Только уговор прежний — ни слова лишнего… Ну а ты, Дубыня, чего рот разинул?! Развязывай этого борова, забираем Бука и уходим отсюда.
И Константину тоже было трудно расставаться с язычниками. За время долгого пути от Херсонеса в Хазарию и обратно он свыкся с ними, особенно полюбился ему Бук. Философ щекотал его за ухом, пёс, склонив голову, блаженно млел, а Доброслав и Дубыня переминались с ноги на ногу. Наконец Константин сказал:
— Скажите вашим архонтам Аскольду и Диру, что в Византии живут разные люди: есть такие, как Пустой Медный Бык, вершащие кровавые дела, есть обладающие высшей властью, употребляющие её во зло не только дальним, но и ближним… Но есть и другие, хотящие добра, справедливости и дружбы с вашим народом… Леонтий, всё ли необходимое Доброслав и Дубыня получили в дорогу?
— Все, отче!
— Все, — как, эхо, повторили язычники и низко поклонились философу. — Благодарим вас! Доберёмся до Киева и передадим архонтам всё, что вы сказали, слово в слово.
— Прощайте и знайте, что я буду помнить о вас, русах. А теперь мы тоже удаляемся из Константинополя и, наверное, не скоро сюда вернёмся… С капитаном диеры, которая отходит из гавани Юлиана, мы договорились, он возьмёт вас на борт. Ну, прощайте! Джамшид, проводи людей.
Когда солнце поднялось над башней Христа, расположенной на другой стороне Золотого Рога, диера под названием «Константин Пагонат» подняла паруса и, пройдя мимо дворца Юстиниана, Акрополя, обогнула выступ, выдающийся в Босфор Фракийский, и вышла к водам Понта Эвксинского. Доброслав оглянулся. Слепя глаза, золотые лучи расходились от купола святой Софии, но в этот момент почему-то Клуду вспомнились мрачная таверна «Сорока двух мучеников» и овраги, где в кустах ферулы валялись человеческие трупы с отрубленными и отгрызенными головами…
На палубу вышли два моряка и остановились неподалёку от Клуда. Они, не таясь и не стесняясь его, стали рассказывать друг другу о последних проделках василевса Михаила III и его любовных похождениях, уверенные в том, что язычник не понимает греческого языка и не донесёт на них капитану.
— Да, — говорил далее один из них, — его оргии усилились после того, как разбили флот в Сицилии, там ведь мой брат воевал. Он говорил, что творилось что-то ужасное… Брат вернулся оттуда без руки и без глаза, а у него пятеро маленьких детей. И всему виною оказался бездарный командующий Кондомит, не зря его судили и приговорили к смертной казни. Жаль, что мы не увидим, как его будут поджаривать на форуме Быка, я с удовольствием бы подбросил в огонь несколько поленьев… Теперь за военное дело взялся сам логофет дрома Варда, который готовит большое войско, чтобы в начале июня пойти на агарян. Мне об этом сказывал брат моей жены, он, как ты знаешь, служит в императорской гвардии.
«Вот он-то и снабжает тебя дворцовыми новостями, — подумал Клуд. — А за эту новость спасибо! Очень хорошая новость…»
Он сгустился в каюту. Запрокинув голову, храпел Дубыня и во сне причмокивал губами. Бук тоже сморился, он иногда вздрагивал, и по его блестящей шерсти прокатывалась волна.
Доброслав разбудил Дубыню, тот сел и удивлённо уставился на друга.
— Слушай, Дубыня… Путь у нас долгий. И всяко может случиться… Вдруг что со мной… Тогда ты должен передать в Киеве, что византийцы в начале месяца изока должны пойти на агарян… Запомни, в месяце после яреца. Знай это и держи в уме. А теперь можешь снова ложиться и спать.