— Эй, кто тут? — близоруко щурясь, спросил директор школы.
— Да я…
— Кто да кто?
— Николай Лабутин…
Директор уже нашарил очки и стоял перед ним толстый, красный, лоснящийся от пота.
— Лабутин, значит. И вчера был Лабутин, и позавчера…
Колька молчал.
— А ты звал кого-нибудь?
— Звал… Солдатовы за клюквой посланы, Сенька Изотин с маленькими сидит…
— Ну, а еще?
— Кто за сеном, кто за грибами… Ну, вот…
— Да… — грустно сказал директор. — Жизнь идет. А у нас, брат, с тобой одно и то же…
Он повернулся к большой куче пиленых дров, громоздившейся у школьного сарая, и развел руками.
— Перетаскаем, — сказал Колька. — Не больно много.
— Ну?.. Пятью пять — сколько будет?
— Небось двадцать пять.
— Ну вот, двадцать пять кубов. В каждом кубе, считай, по тридцать бревен. Да каждое еще на три части…
Колька зашевелил губами.
— Ладно, после решишь.
— Да это в три действия, — сказал Колька. — Тут нечего и решать.
— Ну, если так, то бери по одному, да смотри у меня, не тяжелых.
И директор спрятал в карман очки.
Они работали до полудня, не разговаривая, не обращая внимания друг на друга. А в полдень пошли купаться.
Колька продрог уже, посинел и теперь катался по теплому песку, а директор все еще сидел в озере. Иногда он нырял, а потом фыркал и отдувался так, что вода вокруг него покрывалась рябью.
— Эх, брат, хорошо! — кричал он из воды, и Колька уважительно улыбался.
На синей директорской рубахе лежали очки. Колька подполз на животе, взял их в руки и, отстраняя от себя так, чтобы не резало глаза, поглядел в стекла. Все было мелким в них, четким и чудны́м. Любой кусок берега с озером можно было забрать в рамку и тогда получался красивый, как в кино, вид.
«Так и своей деревни не узнаешь, — подумал Колька. — Интересно ему глядеть в очки».
Он стал нацеливаться на разные части берега, на деревья с небом, на кусты, на дорогу. И вдруг увидел сквозь стекла маленького человечка. Он шел, торопясь, размахивая рукою, и что-то кричал.
Тогда Колька бросил очки, схватил свои штаны и рубаху и помчался в лес. Он бежал сквозь кусты, покуда не скрылось из виду озеро. На большой поляне, где росла черемуха, он обтер руками с тела песок и оделся.
Ягоды были сладкие, переспелые, но скоро у Кольки потянуло рот. Тогда он лег в траву и заснул.
…Через час он подошел к школьному сараю. Директор работал один. Колька взял полено и понес.
— Эй, кто тут? — спросил директор и стал искать очки.
— Да, я…
— Лабутин, что ли?
— Лабутин.
— Вот странный ты человек, Лабутин, — сказал директор. — Ну, чего ты пришел? Думаешь, мне охота получать от твоего отца трепку?
— Ведомо, неохота, — сказал Лабутин.
— Так, может быть, тебе охота?
— Нет…
— Тогда зачем ты здесь?
— А задачку-то вашу зачем мне задавали?
— Какую?
— А в три действия. Там и решать-то нечего. Ответ будет: две тыщи двести пятьдесят поленьев.
— Видал! — грустно сказал директор. — Это когда ж мы перетаскаем?
— Ничего, перетаскаем. Я завтра Солдатову Ваньке красноармейский паек дам.
— Это что значит?
— Ну… как его… паек. В общем, это по шее так бьют.
— Придет, думаешь? — озабоченно спросил директор.
— Придет! — Колька вытаращил глаза. — Придет, Лев Евгеньич!
— Ну, поглядим, — сказал директор. — А сейчас — марш ко мне обедать!
Он во все глаза смотрел на поезд — вот это машина! И не верилось, что всего лишь нынешней ночью стояла она в Ленинграде, а через сутки и до Мурманска добежит. Никогда еще Ванька Генеральский не ездил в поезде. Да и видел его только во второй раз.
А поезд отдыхал всего с полминуты и, коротко гуднув, покатил дальше. И тогда Ванька бросил взгляд на приезжих. Но долго мешкать не стал, побежал держать свою очередь на автобус. А был он первым и, кроме него, пока никого. Поди потом, докажи без свидетелей, что был первым! Они, городские, въедливые. Вот и окажется, что зря промаялся ночь.
Учителя он сразу приметил. Уж больно много тот озирался. И на станцию глядел, и на лес, и на небо. И воздух ноздрями втягивал.
«Ишь, примеривается», — подумал Ванька, но сам себя не выдал ничем.
А люди тем временем занимали за ним очередь. Первым занял парень в зеленом плаще. Он спросил:
— Ты последний?
— Я крайний! — громко сказал Ванька. И подумал: «Сам ты последний. От последнего слышу».
Но парень ничего не понял, а только сел на чемодан и раскинул книгу.
Учитель стоял где-то в конце, о чем-то расспрашивал соседей, качал головой, чмокал губами. Был он, конечно, в шляпе, мантеле, при кашне — таким и представлял его себе Ванька.
«Растяпистый! — подумал он. — Даже очереди не мог занять как следует. А может быть, подойти?..»
Но он не стал подходить, знал, что сразу начнутся расспросы, как с Цыганом в прошлом году. А новый учитель, видно по всему, разговорчив.
Ванька сел на траву неподалеку от всех, вынул из кармана огурец и стал есть. Но глаз с учителя не спускал. А тот со всеми поговорил, все посмотрел и теперь прохаживался вдоль дороги. «Скучает, видно, учитель, — подумал Ванька. — Обижается, что остался крайним. Боится, что не сядет в автобус. И не знает, что я ему очередь-то держу». И, волнуясь, решив быть как можно строже, он подошел к учителю.
— Здравствуйте. Очередь-то я вам занял.
— Да ну!
— Вчера вечером приехал. Всю ночь у столбика стоял.
— Вот так сюрприз! — обрадовался учитель. — А ты, собственно, это зачем?
— Как зачем? Встречаю.
— Кого?
— Да вас…
— А кто послал тебя?
— Да директор.
— Ай да молодчага! Вот спасибо! Умница твой директор. И ты парень хоть куда. А как тебя зовут?
— Иваном…
— Ага, адъютант, значит. Или, может, сынок?
Ванька затосковал: «Начинается. Теперь пойдет в душу лезть». И подумал, что не надо было подходить, пока не придет автобус.
— Вот что, — сказал учитель. — Минут двадцать еще у нас есть?
— Может, и больше. А что?
— Давай-ка, пошли!..
— Куда?
— Позавтракаем. Буфет уже открылся, я узнавал.
— Не хочу я, — сказал Ванька, а про себя отметил: «Скорый насчет буфета! Плохой это сигнал…»
— Это ты брось, — сказал учитель и чуть не силой потащил Ваньку к станции.
Взял он ему сардельки с макаронами и молоко. А себе пива. Все спрашивал ножичек, но его в буфете не оказалось. Тогда Ванька, едва сдерживая презрение, подал ему свой, складной.
— Ну, и много к вам народу из города ездит? — спросил учитель.
— Много… Каждый год.
— Красивые у вас места.
— Красивые… — ухмыльнулся Ванька. — Цыган тоже так сначала говорил…
— Ну, — удивился учитель.
— Ага. Все ходил по лесу и песни пел.
— Кто такой, артист?
— Нет, учитель.
— Ну и чего?
— А ничего, драпанул…
Учитель покачал головой:
— Цыгане, знаешь, одного места не любят…
— Да нет, это прозвище мы ему дали за черноту. А с ним трясогузка была. Все песок из туфлей вытряхивала. Вот глядите: эх, французка-трясогузка, каблук тонкий, юбка узка!
Учитель засмеялся.
— Сам сочинил?
— Это Лабутин.
И Ванька застыдился вдруг того, что так много уже рассказал. Он и сам не понимал, как это вышло.
— А отчего ж бегут учителя? Шалите, наверное, много?
«Вот придумал», — возмутился Ванька. А вслух сказал сухо:
— Земли боитесь!
— Чего?
— Ну, грязи, по-вашему.
— Это ты с чего взял?
— Отец говорил.
Учитель засмеялся, мотая головой.
— Вот это схвачено! Значит, говоришь, боимся земли? Да вы с отцом просто мудрецы!
— Ладно, — сказал Ванька. — Мне надо идти очередь держать. А вы, глядите, не опоздайте.
И уже от двери добавил:
— Вы не думайте, как приедем, денежки-то за макароны я вам отдам…
В автобусе учитель говорил мало и совсем не смеялся. Все только качал головой и вздыхал:
— Места-то какие!.. Ах, места!..
Потом он расстегнул свой портфель и стал просматривать какие-то бумаги.
— А обратно автобусы когда идут? — вдруг спросил он Ваньку.
— Как обратно! А вам на что?
— Так не зимовать же у вас, — сказал учитель.
— Вот те и на, — пробормотал Ванька. — А кто ж нас будет учить?
— Не знаю, брат ты мой! Откровенно говорю: не знаю. Вот проверю лесозавод, все сойдется, так сегодня и домой. Служба у меня такая. Постой, да ты за учителя меня что ли принял? А я-то ведь ревизор! Бухгалтер-ревизор! Ах ты, горе мое луковое… И вовсе не в школу я, а на лесозавод…
Но Ванька уже не слушал его, вскочил, зашарил глазами по автобусу, выискивая того, кого должен был встретить… Хотел было крикнуть на весь автобус: «Да кто ж это в конце концов будет нас учить?»
Но сосед его спокойно спросил:
— Граждане, кто здесь едет на работу в школу?
Все обернулись. С переднего места встала девушка:
— Я… А что?
— Идите сюда. Вас здесь встречают и очень ждут. А я сяду на ваше место.
Ванька посторонился, пропуская девушку к окну. Он стыдился глаза поднять на людей, а все, как назло, смотрели в их сторону.
— Ну, здравствуй, — сказала она. — Тебя как зовут?
«Ну вот, — тоскливо подумал Ванька. — Теперь все начнется сначала».
«Тук-тук-тук!» — стучал я.
«Тук-тук-тук!» — стучал Ванька Генеральский.
А она говорила:
— Вот сюда еще гвоздик!.. И сюда. Здесь будет висеть портрет Маяковского, а здесь…
— Варить-то в чем будете? — спросил Ванька. — Я пару чугунков могу от матери притащить.
Она строго сказала:
— Думаю, что обойдусь. У меня с собой есть кофейник. — И спросила меня потихоньку. — Вы еще морально-этические беседы с ними не начинали?
— Нет, — сказал я и полез на стремянку удлинять шнур. — Я ведь всего неделю как приехал.
Тут внесли железную кровать. Лабутин, пятясь задом, спросил:
— Эмилия Борисовна, куда ставить?
Она кивнула:
— А вот туда.
— Нельзя туда, — сказал Генеральский. — Там дуть будет от окна. А надо сюда вот, ногами к печке.
— Нет-нет! — сказала она. — Я не люблю, когда жарко. — А мне шепнула: — Боже, до чего практичны!
Генеральский строго застучал молотком.
Солнце косо проникало в комнату и ложилось параллелограммами на мытый пол. Когда всё расставили, развесили, разложили, голоса наши перестали отдаваться звоном в стенах и потолке.
— Ну, вот, ничего теперь, — сказал Генеральский. — Гардины повесите, и можно жить…
— Девчонки клюквы вам насобирают, — сказал Лабутин. — А мы дрова будем таскать.
Они стояли, неловко опустив руки, не зная, нужно ли еще что делать или уходить.
— Картошку в колхозе не покупайте, — посоветовал Генеральский. — Мы вот интернатскую выкопаем, отдадим вам подешевле.
Лабутин добавил:
— Капустки можно на зиму засолить, грибков…
Учительница засмеялась.
— Да вы что, ребята! — Ведь это целое хозяйство. До чего смешные! Еще козу, скажете, завести?
Генеральский отвернулся и стал смотреть в окно, а одной ногой постукивать по полу: «тук-тук-тук».
А она в это время ставила на стол рябиновый букет.
— Козу не козу, — сказал Лабутин, — а солонинки на зиму надо…
— Ты скажешь! Думаешь, не будет у меня зимой других забот? И вообще я, ребята, против того, чтобы учитель имел хозяйство. — Она посмотрела на меня: — А вы?
— Я за коммуну, — ответил я со стремянки. — За учительскую коммуну.
«Тук-тук-тук», — стучал Ванька Генеральский.
— И за детскую. Я — за всеобщую коммуну, — сказал я с высоты.
— Знаем, — сказал Генеральский, не отрываясь от окна и не переставая стучать. — Без хозяйства и уехать недолго…
— А с хозяйством? — спросил я.
Мы помолчали.
— Ну, так как, — спросил Лабутин, — картошку по десять копеек в интернате будете брать?
Эмилия Борисовна всплеснула руками и сердито рассмеялась.
— Это ж надо, а! Вы что, торговать ко мне пришли?
— Пойдем, — сказал Генеральский. — Нужны будем, так позовут…
Мы послушали, как стучат в сенях их сапоги, и она сказала:
— Плохо я с ними говорю, да? Надо помягче? Но я их боюсь, боюсь!
…Я привез с собой аккуратно переписанные лекции. В них говорилось о правилах хорошего тона, о культуре, которой окружил себя в быту человек.
По пустым огородам гонялись интернатские мальчишки. Их высокие голоса чисто звенели в осенних сумерках.
Я решил, что когда-нибудь надо начинать, и, спустившись с крыльца, позвал их к себе.
Притихшие, они расселись по лавкам, с любопытством поглядывая на полки с книгами и офорты.
Я достал из тумбочки тарелку, вилку и нож. Их взгляды скрестились на моих руках.
— Ребята, — сказал я, — вы должны выйти из школы культурными людьми. Сегодня у нас первая беседа…
Мой голос и слова показались мне фальшивыми, но я, поборов себя, продолжал:
— Мы начнем с самого простого — с еды.
Интернатские шевельнулись, мне показалось, что я вызвал их интерес, и с воодушевлением принялся рассказывать о правилах поведения за столом. Я садился, вставал, лязгал ножом и вилкой, разрезая воображаемые бифштексы, утирал салфеткой губы и говорил, говорил, говорил…
Когда я заметил, что глаза их вновь заблуждали по стенам, я кончил.
— Спасибо вам, — благодарили ребята. — Спокойной ночи.
Они бережно расставляли лавки по местам и, стараясь не шуметь, по-одному выходили из комнаты.
Я не был доволен своим первым уроком хорошего тона. И все-таки мне показалось, что я чем-то их задел!
Я вышел с папиросой на крыльцо. Где-то у клуба устало колотил движок. Скрипел, покачиваясь, фонарь над магазином. В сенях вдруг застучали половицы, и на улицу вышли трое ребят.
— Обратно Митяй картошки не начистил, — недовольно сказал один голос. — А я с обеда не евши.
— А я с утра! — подхватил другой. — Зато лекцию послушали. Кра-асиво он говорит!
— Я аж весь слюнками истек! — воскликнул третий. — Эй, ребята, а учитель-то небось сейчас сало с огурчиком жует и ножичком разрезает!..
И они засмеялись.
Поздно вечером, когда электричество, промигав три раза, потухло во всей деревне, я снова позвал ребят к себе. Мы сидели в моей комнате при керосиновой лампе и ели жирную кашу с луковой подливкой. Ели из одного чугунка, деликатно уступая друг другу очередь. Красиво ели, с достоинством. А встречаясь друг с другом глазами, посмеивались.
Ванька Веселов вошел в сени и постучался.
— Яков Евсеич, ты дома?
— А где ж мне быть? — ответил хозяин. — Сегодня выходной. Заходи, Ваня.
— В телевизор можно посмотреть?
— А то нельзя! Что-то худо сегодня показывают… Какая-то антимония. Пилорама не работает, а все равно трясет.
Он склонился перед телевизором, заслонив собою весь экран.
Яков Евсеич любил, когда к нему кто-нибудь приходил. Пожалуй, он и телевизор завел для этого. Был он уже третий год вдовцом, работал заведующим почтой и даже дома носил синюю фуражку.
Зрители являлись по вечерам. В это воскресное утро Ванька был один.
На экране все слоилось и мелькало, сколько ни крутил Яков Евсеич подряд все ручки.
— Ладно, может само отладится, — сказал он. — Попробуй покуда лепешек, сам испек… Ну, как там ваш Лев Евгеньевич живет?
— Он-то хорошо. Прислали нам нового учителя по литературе.
— Бабу?
— Городского мужика.
— Ого!.. Хорошо! Вкусные лепешки-то? Сало кончилось, на маргарине…
— Вкусные. Пришел к нам в интернат, принес картинок. Давайте, мол, под стекло забирать…
— Ишь ты!.. Молодец!.. Так-так!..
— Ну, вот. Класс, значит, давайте украсим. Картинки-то ничего, у тебя таких на почте нет.
— Ну?.. Ска-ажи!.. Гляди-ка, а теперь видать, — прищурился Яков Евсеич. — Что-то из восточной жизни… Театр или балет…
Они просмотрели всю передачу до конца, и когда потухла голубая звездочка на экране, Ванька вспомнил, что не досказал Якову Евсеичу про школу.
— Оклеили мы это их стеклом, положили на ночь сушиться…
— Кого?
— Картинки.
— А, да-да!.. Так-так!..
— А утром я спросонок вскочил, сел сапоги обувать, а что-то подо мной — хрясь!..
— Ай-ай-ай!.. Вот так так… Неловок, значит, ты, Ваня. Охо-хо!..
— Все как одна. Верхняя была хорошая… — сказал Ванька. — Портрет. Назывался «Незнакомка».
— Ишь ты!.. Ска-жи!.. У-ух!..
Ванька стал прощаться, но что-то забеспокоило его, и он спросил:
— Стекла нет ли у тебя, Яков Евсеич?
Старик развел руками:
— Так если б было, не жаль…
Ванька вышел на улицу.
По деревне с грохотом неслась пустая телега. На ней, молодецки расставив ноги в сапогах, стоял сержант Степа Фокеев, приехавший два дня назад в отпуск. Ванька полюбовался его высокой фигурой, широкой грудью в разноцветных значках и бросился телеге наперерез.
— Степа! — крикнул он. — Погоди!
Степа придержал лошадь, и Ванька вскочил на телегу. Он обхватил Степу за бока, и они помчались.
— Как там школа-то? — крикнул Степа. — Учительницы молодые есть?
— А Варвара Петровна!..
— Ну, сказал! Варвара Петровна еще при мне ходила в молодых.
— Новенькая есть!.. Эмилия Борисовна!
— Как?
— Эмилия Борисовна!
— Ну, приду посмотрю!
В конце деревни они свернули в поле и медленно поехали по распаханным бороздам туда, где работали люди.
— Как там, вспоминают меня? — спросил Степа. — Я ведь хорошо учился.
— Вспоминают, — сказал Ванька. — У нас учитель теперь новый. Вчера картинок нанес. Оклеивали мы их, чтобы класс украсить…
— А письмо от командира части читали? В прошлом году он письмо послал с благодарностью за воспитание. Лично матери и в школу.
— Читали, — сказал Ванька. — Ерундовые там были картинки, дамочки всякие, барбосики…
Степа сказал:
— У нас в ленкомнате богатые картины висят.
На обратном пути, когда они сидели на мешках с картошкой, Ванька спросил:
— Слышь, Степа, а у вас в доме стекло есть?
— Оконное, что ли? Может, и есть, я не в курсе. А для какой тебе надобности?
— Да разбил я эти картинки… Сел обуваться и раздавил.
— Эх ты, букварь! У нас бы тебе за это наряд вне очереди. В другой бы раз не сел. Веришь — нет, я еще ни одного наряда не заработал, одни благодарности. И в отпуск уже приезжаю во второй раз.
Они ссы́пали картошку в подпол и зашли в клеть, где пахло старыми овчинами, медом и куриным пометом.
— Неплохо мамка живет, верно? — говорил Степа, шаря по углам. — Гляди, перьев-то сколько накопила на подушки. Думает, женюсь, а я — нет!
Стекла нашлись — три квадратных недомерка. У Ваньки отлегло от сердца. Степа тем временем прикинул что-то в уме, сбегал в комнату и принес свой чемодан. С самого дна он достал три похвальные грамоты и примерил их к стеклам.
— Ну, в аккурат, — сказал он. — Читай.
Ванька прочитал то, что было написано на грамотах, посмотрел еще и другие Степины документы и пошел домой.
По дороге ему встретились замотанные по брови девчонки. Они несли клюкву. Ванька хотел пройти мимо, но Зина Голубева крикнула:
— Веселов! Ты что же это картинки раздавил? Все делали, а он сел и раздавил.
Девчонки засмеялись.
— А я и не только картинки, — сказал Ванька. — Вот приду к тебе в избу и стекла повыбиваю!
— Ишь какой нашелся! — разгневалась Зина. — Ты приди только, я брату скажу! Дурак!.. Все работали, а он сел и раздавил… Рохля!
Ванька погнался было за ними, но девочки вбежали в Зинину калитку и стали показывать ему оттуда языки.
Ванька плюнул и повернул к дому. На него вдруг напала тоска.
Время уходило. Засветло нужно было еще сделать десять километров до школы, а чтобы успеть заменить стекла на картинках, надо бы выходить сейчас…
Дома никого не было. Он достал из печи горячего супу и похлебал несколько ложек прямо из чугунка. Но есть не хотелось. Ванька сел на стул.
Он подумал, что хорошо бы не ходить в школу недельку, покуда все не забудут про раздавленные картинки. А там можно и стекла раздобыть. Он представил, как пойдет один за орехами, как днем будет помогать отцу на лесопилке, а вечером станет жечь на огороде костры.
«А может, и вообще школу брошу, — подумал Ванька. — Дело ли картинками заниматься? Пора зарабатывать. Так и отцу скажу. Будем на телевизор копить».
Он оглядывал комнату, отыскивая место, где всего удобнее будет поставить телевизор. И вдруг увидел на стене — как будто впервые увидел! — примелькавшиеся и надоевшие застекленные картинки. Когда-то давно мать, ездившая с мясом в город, привезла их с базара. Они были сделаны из искристой фольги, вправленной под черные стекла. На одной была кошка с синим бантом, а на другой — цветы. Картинки потемнели от пыли и от мушиных следов, но если их почистить да потереть…
Ванька торопливо снял их со стены, сложил лицом друг другу и побежал прочь из избы.
«Сумку забыл, — вспомнил он, когда уже шел через лес. — Денег не взял ни копья… А мои картиночки не хуже!»
И почувствовал, как легко, как интересно жить!
Рядом с моим домом большая, в два сруба, изба. Синие окна ее убраны одинаковыми белыми занавесками, а под самой крышей железная вывеска: «Интернат».
В воскресенье до сумерек по тракту и проселкам, по лесным невидимым тропам тянутся к интернату югозерские, титовские, ожиговские, усачовенские ребята. Тащат за плечами котомки и мешки — в них пропитание на неделю. У титовских картошка и розовое сало, у югозерских — сушеная плотва и пироги с рыбой. И у всех в плетеных кошелях горшки с молоком.
И называются все они теперь интернатскими.
Я любил смотреть из окна, как подходят к интернату эти маленькие колонии людей, несущие в себе особый дух старинных своих деревень. Я собирался дойти до каждой из них, чтобы понять, чем волнуют меня даже самые их названия.
Всю неделю интернат гудел, как улей: кто рубил дрова, кто тащил воду, кто выплескивал что-то, кто просто бегал и всем мешал.
А в субботу с последним колокольчиком шум обрывался, как после внезапно утихшего дождя. И снова все превращались в югозерских, ожиговских, усачовенских…
Один лишь Михеич с хутора Выставки всю неделю оставался самим собой. Он не желал жить в интернате. По его разумению, лучше было каждый день проделывать двенадцать километров пешком. Кто говорил двенадцать, кто — четырнадцать, а точно никто не знал, потому что ни одна машина не могла добраться до Выставок.
Много дней я уговаривал Михеича, а он стоял, переминаясь с ноги на ногу, лобастый, настороженный, и все кивал, со всем соглашался. А когда я замолкал, говорил, как о деле, навсегда решенном:
— Ну, я пойду…
И уходил в своих огромных сапогах, подпоясанный широким ремнем, с сумкой через плечо.
У нас в учительской долго шел по этому поводу спор. Анна Харитоновна махала рукой:
— Эгоист! Что вы хотите: Выставки — это ведь хутор. Там у них все эгоисты!
— А может быть, у него там сильная привязанность? — сомневалась новая учительница по французскому — Эмилия Борисовна. — Собака, например, или голуби. У мальчишек так бывает, я читала…
Однажды к нам в школу привезли учебный фильм. Мы задержались после уроков довольно долго. А когда сдернули одеяла с окон, увидели, что быстро темнеет, потому что идет гроза.
Все побежали тогда с криками к интернату, а я складывал ленты и ждал, что станет делать Михеич.
Скрипнула дверь, и в коридоре застучали его сапоги. Я быстро собрал аппарат и выбежал на крыльцо.
Тучи шли низко и тяжело. Во всю ширь вспыхивал горизонт. Ах, как хотелось домой, за стены, за стекла, под крышу, к веселому огню в печи! Но где-то шел Михеич. Упрямый, как столб. Я посмотрел еще раз на небо и побежал.
Видно, он торопился, потому что я догнал его на краю деревни, за кузницей. Над лесом было темно, там все время вспыхивало и грохотало, но дождь еще не начинался — Михеич шел прямо на него.
Я окликнул его, он испугался, побежал, но потом увидел, что я один, и остановился.
— Куда это вы под грозу собрались? — спросил он. — Или, может, обратно меня уговаривать?
— Пойдем, Михеев, — торопливо сказал я. — Пойдем ко мне. Чаю горячего попьем, почитаем.
— А в интернат меня не будете запихивать?
— Я же сказал — ко мне.
Он посмотрел на небо. Тучи угрожающе рокотали.
— Ладно уж, — согласился он. И мы побежали.
Он и чай пил, не снимая сумки. Только кепку свою согласился снять. Все поглядывал на окна, показывая, что гость недолгий.
— Ну, а мать как на это дело смотрит? — спросил я в середине нашего тягучего разговора.
— А что мать, она со мной заодно.
— А в чем же вы заодно? Чем вам не нравится интернат?
— Сказать? — спросил Михеич. — А не обидитесь?
— Скажи, будь другом. А то я уж не знаю, как тебя и понимать.
— А вот так, что не привыкли мы к этому с матерью. Не любим, вот и все.
— Чего именно?
— Да порядков ваших, когда прячут всё друг от друга, вот чего. Нанесут из дому припасов, а потом и трясутся всю неделю, как бы деревня у деревни не слопала. И варят все отдельно: ожиговские свое, титовские — свое… Жил я три дня, знаю. А я-то один с Выставок, разве ж их перешибешь!.. Не люблю я этого, и отец не любит, и мать. Надо, чтоб всё вместе, артелью, вот и всё…
— Да разве там так, Михеич?
— А то нет! Сами порядки-то завели. — Он подошел к окну. — Прошла гроза!.. Посветлело. Ну, я пойду.
Нет, я не любил после этого случая наблюдать из окна, как стягиваются к интернату югозерские, титовские и усачовенские ребята. Я не находил в этом ничего любопытного. Едва покажутся они на дороге, со своими котомками и кошелями, я задергивал свои занавески на окнах и шел в интернат.
Это была обыкновенная колодезная вода, чистая и прозрачная, из глубинных артезианских слоев. Она стояла в интернатских сенях на скамейке в кастрюльках, в чайниках, а то и просто в кружках. Утром она должна была булькать в кастрюльках и чугунках.
Однажды шел дождь, в лужах лопались пузыри. Было время ужина, на столе давно уже лежали начищенные кучки картофеля, а за водой идти никто не хотел.
— Кто пойдет, платим по десять копеек за ведро! — сказали вдруг ожиговские ребята.
— Ищите дураков! — ответили титовские. — Кто ж согласится мокнуть.
— Я пойду! — крикнул Женька Антошин и стал раздеваться. — Сколько ведер вам надо? Три? Пять?
— Одного хватит, валяй!
Все вышли на крыльцо и, посмеиваясь, смотрели, как голый Женька, поеживаясь, готовится к прыжку.
— Захвати и наш чайничек! — кричали югозерские. — Тебе ведь заодно!
— Дулю вам! Запла́тите — захвачу! — крикнул Женька.
И вдруг он помчался. Он шлепал своими тонкими ногами по лужам и по грязи, один раз поскользнулся, припал на колено, потом побежал снова. Ненадолго скрывшись под горой, он вдруг появился на ней, блестящий и запыхавшийся, и, сильно перегнувшись в талии, понес плескавшее ему на ноги ведро.
— Неполное! Полведра-то! За полцены! — кричали ожиговские, и все громко смеялись.
— Как бы не так! — заикаясь, говорил Женька. — Сейчас никто больше не принесет! Скользко-то как!
Пока ожиговские спорили с Женькой, кто-то случайно наткнулся на ведро и вылил всю воду.
Я вышел на шум, и они, перебивая друг друга и крича, рассказали мне всё, как было.
Утром, когда я вошел к ним, снова все спорили и кричали.
— Вот, — сказал ожиговский Толька Каравайников, — мы вчера, как дождь утих, за водой-то сходили, а Женька злится на нас, так всю воду ночью и вылил!
— Врут они все! — воскликнул Женька. — У нас у самих вылили воду!
— И у нас! — сказали югозерские.
— И у нас!.. — пробормотали усачовенские.
— Всю воду ночью кто-то вылил, — заключил Иван Веселов.
— А вы сходите снова, — посоветовал я.
— Так ведь звонок скоро, не успеем!
Через день повторилось то же самое. Ко мне прибежал запыхавшийся Владька Филимонов, интернатский староста, и встревоженно сообщил:
— Знаете, а нам опять кто-то нашкодил! Всю как есть вылили, и у нас, и у титовских, и у ожиговских!
— А вы покараульте, — предложил я.
— Обязательно! — сказал Владька. — Сегодня ночью выследим, это уж точно.
Это была обыкновенная колодезная вода, чистая и прозрачная, из глубинных артезианских слоев. Она стояла в интернатских сенях на скамейке в кастрюльках и чайниках, а то и просто в кружках.
Я приходил каждый вечер, когда в интернате гас свет, и выливал эту воду в траву. Сначала из кружек, потом из кастрюль, потом из чайников.
В тот вечер я опять пришел, чтобы сделать свое черное дело, и вдруг в сенях засветился фонарь. Сонная физиономия Владьки Филимонова улыбнулась мне и шепнула:
— Вот, караулю…
Я спокойно взял кружки и вылил их на крыльцо. Потом вылил все, что было в кастрюлях. Затем взялся за чайники. Владька делал большие глаза и от растерянности светил мне фонарем. Когда с водой было покончено, он поморгал глазами и спросил:
— А… а… зачем?
— Я всегда буду выливать вашу воду, — сказал я, вытирая руки, — до тех пор, пока вы не перестанете носить ее только для себя. Есть у вас кадка, она должна быть всегда налита до краев. Для всех, понимаешь? И заботиться об этом должны все. А для начала пойдем, я покажу тебе, как это делается.
Мы взяли ведра и спустились под гору. Во́рот заскрипел, а бадья, коснувшись воды, вскрикнула.
Вечером, когда Юлька Кудияркина шла из школы, ее окликнула со своего огорода тетя Паня Андрейчикова, завклубом.
— Ты, Юлька, звеньевая, — сказала она, подойдя к забору, — стало быть, должна мне помогать.
— Я буду! — обрадовалась Юлька. — А как?
— А вот как. Выписан у меня на завтра баянист из Дома культуры. Собери-ка ты утром ребятни, что поменьше, да разучи с ними монтаж. Он у меня в журнале, пойдем дам.
Юлька открыла калитку и засеменила рядом с тетей Паней.
— Глядишь, мы с тобой и концерт поставим. А я бы и сама пришла, да вот дают мне на завтра коня картошку копать. А ты ведь знаешь: сегодня от коня откажешься, жди потом. Так же самое и баяниста. Вот тебе журнал, страница тут загнута. А вот ключ. Сумеешь открыть?
Юлька зажала ключ в руке и кивнула.
— Значит так, гляди, чтобы по стульям не бегали. Да чтобы спичек никто не занес… Карманы-то лучше обшарь. Да закройтесь там изнутри…
Юлька лишь кивала в ответ на все наставления тети Пани.
А на утро встала она пораньше и пошла по деревне собирать ребят.
Сперва зашла к Румянцевым — позвала сразу пятерых, потом к Солдатовым — там трое, да от Кашеваровых двоих близнецов, да от Мельниковых…
Назначила всем к десяти собраться у клуба, а сама, пока было время, пошла в лес. Он светился весь и горел бесшумным огнем. Было еще прохладно в лесу и блестела всюду натканная за ночь паутина.
Юлька села на пенек, положила на коленки журнал и еще раз прочитала весь монтаж. Были там две песенки да стихи о том, как пионеры должны помогать колхозу выращивать кроликов. Начинался монтаж словами:
Трубили горны звонкие
По всей округе сбор…
Юлька зажмурила глаза и вдруг представила чистые, как в «Пионерской зорьке», звуки горна. Она подумала, что именно пением горнов и надо начинать монтаж, только сделать бы еще, чтобы свет сначала был неяркий, а потом разгорался, разгорался бы, как рассвет… И чтобы откуда-то издалека зазвучала бы пионерская песня, а уже потом ребята выбежали бы на сцену и стали читать стихи. Только стихи нужно читать вовсе не о кроликах, да, да!.. Первые строчки можно, пожалуй, оставить.
Юлька почувствовала вдруг незнакомое томленье, всю ее охватила дрожь, она встала на пенек и крикнула на весь лес, так, что даже у самой мурашки побежали по спине:
— Труби-или… го-орны… зво-онкие…
По все-ей… окру-уге… сбо-ор!..
Нет, это можно сделать здорово! Очень красивый можно поставить концерт!
Потом Юлька вспомнила, что колхозный клуб и тесноват, и грязен, да и сцена в нем с небольшую телегу. Но если вымыть его, оклеить новыми обоями, украсить осенними листьями и ветками рябины… А что, если концерт сделать не в клубе, а в лесу?.. Вот здесь, на поляне? Или на берегу озера!
Что-то тюкнуло у Юльки в груди, сладко закружилась голова… Она схватила журнал и помчалась через лес, но не в деревню, не к клубу, а к дороге, туда, где начинались картофельные поля.
— Тетя Паня-а!.. — закричала Юлька, едва показались люди, работавшие в поле. — Тетя Паня-а!..
Она размахивала журналом, но в ее сторону никто не смотрел. Несколько человек в поле припали к земле, подымались к небу спокойные сизые дымки́ от горящей ботвы, где-то в стороне на соседнем поле урчал трактор. Спотыкаясь, Юлька бежала по развороченной земле. Наконец какая-то женщина пошла ей навстречу, и Юлька, задыхаясь, крикнула:
— Тети Пани Андрейчиковой участок где?
— Ой, да не случилось ли чего? — всплеснула руками женщина.
— Да нет! — крикнула Юлька. — Баянист сегодня приезжает, а я придумала, чтобы не в клубе ставить концерт, а в лесу! Или над озером.
— Ну да, — неуверенно сказала женщина. — Да участок-то ее не здесь.
— А где?
— Да никак за скотным двором.
Юлька охнула, побежала назад, но уже по дороге поняла, что не успеет, и повернула к клубу.
В палисаднике около клуба, никого не было. Только куры стучали клювами о крыльцо.
«Значит, рано», — подумала Юлька и, затаив дыхание, вставила в замок ключ. Но он не поворачивался — дверь была открыта. Юлька толкнула ее, вошла в сени и заглянула во вторую дверь. На сцене стояли, выстроившись в шеренгу, ребята и хлопали в ладоши, а перед ними, в такт их хлопкам, сотрясаясь всем своим грузным телом, плясала тетя Паня Андрейчикова.
— Ну вот, Кудияркина, — сказала тетя Паня, увидев Юльку. — Вот и поручай тебе. Хорошо у меня запасной ключ был. Да разве ж можно так делать? Давай журнал-то, чего стоишь!
Она взяла журнал и, невпопад улыбаясь и вращая головой, прочла весь монтаж от начала до конца.
— Вот сейчас разобьем на куски и прочитаем. А придет баянист — станем разучивать хоровод. Ну-ка, Галя Кашеварова, читай сначала! А коня мне, Юлька, сегодня не дали. Что-то поломалось у них там с графиком, будь оно неладно. Солдатова Степанида из-под самого носа увела. Так что можешь, как говорится, отдыхать. А если делать нечего, так с нами вставай.
Галя Кашеварова, подражая тете Пане, стала читать, а Юлька послушала немного и на цыпочках вышла из клуба.
Она шла к озеру и вдруг подумала о том, что все это зря: зря волнуется тетя Паня Андрейчикова, и баянист из Дома культуры зря будет трястись на попутной машине целых сорок минут, и ребятишки со всех концов деревни бежали к клубу тоже зря. Потому что радости этот монтаж никому не доставит — ни артистам, ни зрителям. А кроликов после него все равно никто не будет выращивать, потому что нету в их колхозе кролиководческой фермы. Нету — и всё.
Юлька села на берегу озера, расплела свои тонкие косички, вынула из них алые ленточки. Она сполоснула их в пруду, зажала в кулачок и побежала домой гладить.
Они стояли внизу у колодца и, поеживаясь от холода, ждали. Ложбина была влажной, травянистой, заросшей коричневым папоротником и бузиной.
Они качались на гибких мостках, перекинутых через непросыхающую лужу, и смотрели наверх. А оттуда, со склона, по скользкой тропинке сбегали ребята, торопясь в школу.
Колька Лабутин остановился возле них, потоптался.
— Вы здесь чего?
— Хошь кино поглядеть? — улыбнулся Иван Веселов. — Сейчас будет.
Все засмеялись.
— В двух сериях!
— Кишки надорвешь!
Колька недоверчиво улыбнулся и остался ждать.
Березы на склонах ложбины стояли голые, бледное солнце кой-как растопило иней на их стволах, и теперь они блестели мокрой корой, как будто были выкрашены лаком.
— Что-то нет, — сказал Женька Антошин. — В школу бы так не опоздать.
— Услышим звонок, — успокоил Иван Веселов. — Да как же нет! Вот оно и началось…
— Идет, идет!.. — зашептали ребята и замерли.
Колька Лабутин посмотрел наверх. На вершине склона, между берез стояла, прижимая к себе пачку тетрадей, учительница по-французскому — Эмилия Борисовна. Она сделала несколько шагов и стала пробовать ногой в красной туфельке, куда дальше ступить. Туфелька скользила, впивалась узким носком в черную грязь, не находя твердой опоры.
— Ну, сейчас… — шепнул Иван Веселов, и на лицах всех ребят застыла напряженная улыбка.
Колька Лабутин увидел, как учительница сделала еще несколько шагов и вдруг, коротко вскрикнув, побежала, а красные туфельки остались стоять наверху, в грязи. Кто-то взвизгнул, мальчишки сдавленно засмеялись и, оглядываясь, затрусили в сторону школы.
Колька Лабутин хохотал, а учительница, не в силах остановиться, бежала прямо на него, размахивая рукой. Он успел ухватить ее за эту руку, а то она врезалась бы прямо в лужу.
— Это… это что же вы так? — давясь от смеха, спросил Колька. — Туфли-то, туфли чего ж с собой не захватили?..
Она покачнулась, оперлась тонкой рукой о Кольки-но плечо и, неловко переступая грязными ногами в чулках, пошла к скамеечке возле колодца.
— Вы бы меня крикнули, — сказал Колька. — Я бы вас свел. Конечно, разве можно без привычки, да еще в туфлях.
Она села, уперлась острыми локотками в пачку тетрадей и опустила голову. Колокольчик залился у школы весело и чисто и вдруг сразу затих.
Колька пошел наверх за туфлями.
— Обувь-то у вас никудышная для наших мест! — крикнул он, спускаясь вниз.
И вдруг Колька услышал всхлипывания. Он затоптался вокруг учительницы, не зная, что предпринять.
— Да это вы бросьте… плакать-то, — тихо сказал он. — А ну-ка вот что. Снимайте чулки.
Она не шевелилась.
— Эмиль Борисовна! Чулки-то скидывайте, я вам говорю!
Он плюхнул ведро в колодец и достал воды.
— Теперь вот что. Как бы ноги вам не застудить… Ну-ка вытяните их. Кладите на мой портфель.
Она перестала плакать и слушалась его во всем. Он поливал ей из ведра, а она смывала грязь. Потом он сорвал с головы кепку и стал сильно растирать ее ноги.
— Водки бы вам сейчас! — убежденно сказал Колька. — Или малины.
— Как же я теперь на работу пойду? — спросила она.
— Ничего… Чулки мы ваши застираем. А вам бы на ноги теперь чего-нибудь потеплей…
Он бросил на землю кепку, сел рядом с нею и стал стягивать с себя резиновые сапоги.
— Вот берите на первый случай. Нога у вас маленькая, должно быть подойдут. И носки берите, шерсть вам на ногу хорошо.
— А как же ты?
— Я домой сбегаю, мне здесь недалеко.
Она натянула сапоги, удивленно посмотрела на свои ноги и вдруг снова всхлипнула.
— Это что же так? — спросил Колька. — Может, жмут?
Она помотала головой и пошла к школе, а Колька поплелся за нею.
— Да будет вам… Сапоги надо достать — всего и делов!. А носки вам моя мама свяжет.
Учительница не отвечала.
— Хотите, буду вас каждое утро с горки спускать?
— Иди домой, — глухо сказала она. — Простудишься… Холодно, иди.
Но Колька не унимался:
— А смеяться-то никто больше не будет, вы не беспокойтесь… Вы уж не уезжайте от нас.
Учительница, прижимая к себе тетради и туфли, шла к школе. Только сильно хлопали на ней сапоги.
У входа их встретил директор. Он оглядел Эмилию Борисовну и Кольку, хмыкнул и сказал:
— Слезы-то утрите… Дайте туфельки ваши подержу. — Когда за нею закрылась дверь, директор грустно подмигнул Кольке и спросил: — Ну, что, брат Лабутин, худо?
— Вы это… как его… — заговорил Колька, переступая с ноги на ногу, — вы тесу мне дайте.
Директор удивленно поднял, брови, потом понял.
— Тебе — дам. Уважаю тебя, Лабутин, Сколько тебе нужно: кубометр, два?
— Ступенек двадцать там будет… Да перила…
— Думаешь, не уедет?
— Останется! — убежденно сказал Колька. Потом он поманил директора пальцем, и тот наклонился.
— Туфельки-то красные… наверху, в грязи!.. А она-то… в чулках — вниз!.. Ну, кино!
— Да ну? — спросил директор.
— Ну да!
И они весело засмеялись.
«Вот возьму один мяч и побегу домой», — решил Филя и крикнул:
— Митяй, постоишь? Мне домой надо.
Колено распухло, а под коричневыми нитяными перчатками ныл палец, нарывавший со вчерашнего дня. Поваляли его сегодня здорово, а Колька Лабутин угодил еще своим сапожищем по колену. Нет, надо было сразу после этого идти домой.
Филя вышел из ворот, пока мальчишки возились на противоположном конце поля, и сорвал подорожник, чтобы приложить к пальцу. Но в это время на поле что-то изменилось, игроки остервенело помчались прямо на него.
— Вратарь, на место! — услышал он чей-то голос, кинулся было к воротам, упал, но мяч прокатился мимо его рук. И уже встав, он увидел над собой Малагу.
— Ну, что, самодеятельность? Нервишки не выдерживают? — усмехнулся Малага. — Лечиться надо. А ну-ка все сюда! Сам буду тренировать.
Мальчишки столпились вокруг знаменитого лесхозовского вратаря. Был он не один, поодаль его приятель, механик с лесопильного Артем Гуляев. Оба были принаряжены в черные костюмы и белые рубахи, расстегнутые у шеи, а забрели на поле случайно, пока ожидали автобуса, чтобы ехать в район.
— Ну, кто встанет? — спросил Малага. — Или, может, все сразу? А то давай!
— Филя! — закричали ребята. — Филя встанет!
— Это который Филя? Вот эта дырка? И это всё, что у вас есть?
— Не могу я… — сказал Филя, опустив голову. — У меня коленка болит… И палец нарывает. Еще со вчера…
— Ну, у кого еще что болит? — спросил Малага, наступив узконосым ботинком на мяч. — На горло никто не жалуется? А на аппендицит?
— Да ладно, Малага, не может он, — сказали ребята. — Пусть Феоктистов Васька постоит. Иди, Васька, постой!
Васька натянул перчатки, поданные ему Филей, и сразу же суетливо забегал вдоль ворот в ожидании Малагиного удара.
Малага отодвинулся слегка, коротким движением ноги послал мяч, и Васька тотчас же был сбит с ног.
— Нет, не могу я… — сказал он, растерянно улыбаясь. — Боязно как-то. Кабы из своих кто…
— Эх, Филя бы встал! — крикнул Ванька Генеральский. — Может, попробуешь, Филя, а?
— Попробуй, — заговорили ребята, — ведь не умрешь, попробуй!
— А может, и в самом деле встанешь? — спросил Малага. — Не бойсь, сильных бить не буду. И выше роста тоже не дам.
Филя слушал все это, наклонив голову, и вдруг, решившись, захромал к воротам.
Первый мяч пришелся ему на грудь.
— Хорошо! — сказал Малага. — Молодец. Эй, подайте ботинок!
Мальчишки принесли ему ботинок, отлетевший во время удара.
— Ну, а теперь — в левый угол. Не торопись, падай ровно с ударом моей ноги! Р-раз!
Филя распластался в броске, встал с земли с мячом в руках и, одновременно морщась от боли и улыбаясь, выкатил мяч Малаге.
Мальчишки довольно загудели:
— Не торопись, Филя, отдыхай!
А Ванька Генеральский вдруг крикнул из толпы:
— Не бойсь, Филя, тренер-то тряпочный!
— Это кто сказал? — не оборачиваясь, спросил Малага. — Слышь, подойди ко мне, кто это сказал.
— Эй, Малага, хватит! — крикнул Артем, безразлично покуривавший на скамейке. — Мы так и на автобус опоздаем. Слышь, пойдем!
— Успеем… Ну, а что у тебя в правом углу? Дырка?
— Сам ты дырка! — крикнули из толпы. — Не бойся, Филя, ему и не забить!
А Генеральский громче всех:
— На встрече с солдатами три мяча пропустил! И-эх!..
Малага разбежался, но у самого мяча сделал поворот и ударил по мальчишкам. Они рассыпались в разные стороны, а Малага, уткнув руки в бока, захохотал.
— Эй, еловы шишки, пасни мяч сюда! — кричал он. — Да не бойтесь. Я дядя добрый!
Ему кинули мяч, он ударил по воротам, и Филя опять отбил. Он стоял, согнувшись, сухонький, покрытый грязью и синяками, и только глаза его исподлобья следили за Малагой.
Все мальчишки переместились теперь к воротам, облепили штанги, и Малага остался один.
— Смотри-ка, новый Яшин выискался! — сказал он Артему, но сделался вдруг серьезным, скинул пиджак, снял с правой ноги ботинок и отошел на несколько шагов от мяча.
— Ты и штаны скинь, Малага! — кричали мальчишки. — Скорей попадешь!
— Это зло его берет, что кубок районный проиграли!
Но Малага как будто ничего не слышал, он только прощупал Филю глазами и, подбежав, сильно ударил по мячу.
Мяч просвистел, ударил Филю в лицо, сбил его с ног и отскочил.
Филя встал, поправил кепчонку. Из губы его текла кровь. Он был бледен и только потуже натягивал на больную руку перчатку. Мальчишки приумолкли, беспокойно поглядывая то на него, то на Малагу.
«Ну всё, — подумал Филя, — еще такой удар, и пойду домой. Коленка шибко болит. И голова кружится…»
— Автобус, Малага! — крикнул, подымаясь со скамейки Артем.
— Ничего, — сказал Малага, не сводя с Фили глаз. — Минут десять еще постоит.
— Пойдем, — сказал Артем, взяв его за рукав. — Очумел совсем. На пацанах хочешь отыграться…
— Не тронь!.. Мне из принципа надо ему забить!
— Малага — дырка! — крикнул Генеральский, подпрыгивая и размахивая руками. — Чучело ты, а не вратарь! А наш Филя держит, хоть сколько ты ему бей!
Малага ударил, Филя бросился в левый угол, но не успел — мяч вылетел с другой стороны ворот и ушел еще метров на двадцать.
А Филя так и остался лежать на земле, в левом нижнем углу ворот, вытянув руки в рваных нитяных перчатках. Мальчишки и Артем подбежали к нему, перевернули. Он был сильно бледен, грудь его дышала судорожно и часто. С озера принесли полную кепку воды, побрызгали на Филю, умыли ему лицо. Он встал, оглядел всех светлыми невидящими глазами и спросил:
— Пропустил я, что ли?..
— Да ладно тебе, — тихо сказал Генеральский. — Такой мяч и Яшин бы не взял.
— Очухался все-таки! Видел, какой был удар? — весело сказал Малага Артему, вытряхивая из ботинка песок. — Давай, Артюха, автобус!.. — И он, не оглядываясь, побежал. Умолкнувшие мальчишки столпились вокруг Фили. Только Ванька Генеральский не выдержал, — подняв кулак, крикнул в сторону остановки:
— Ну, подожди, Малага, подожди!..
— Вот будете знать, каково трудодень достается, — ворчала крепкозубая бабка, когда мы приходили обедать. Мы копали картошку в дальней бригаде, на усеянных камнями полях. — Не знаешь, куда поспевать, то ли в свой огород, то ли в колхозное поле…
По утрам вместе с нами подымалось бледное солнце, но еще долго надо было прыгать и дуть на руки, чтобы согреться.
В первый день за обедом у нас был разговор. Мы решили, что весь заработок пойдет в фонд школы.
— За питание пусть не высчитывают, — сказал наш бригадир Генеральский. — Пропитаемся и так. Лучше фотоаппарат купить на эти деньги.
— Яйца пусть обратно забирают! — сказал Ванька Веселов, и все согласились:
— Что мы, не видали яиц?
Мы жили у бабки: кто на чердаке, кто в комнате, кто в сарае. Бабка вставала рано, и мы просыпались от звяканья ведер или треска лучины.
Однажды Генеральский стукнул ложкой по столу:
— Опять щи с мясом! Мы этак и не заработаем ничего! Лучше в школе иметь полный набор музыкальных инструментов.
Мы отказались от мяса. Бабка, наливая нам постные щи, зевала и крестила рот. А по утрам жарила себе яичницу на свином сале.
— Ванька, — сказали как-то ребята. — Сбегаем до завтрака, хоть наберем к обеду грибов.
— Грибы, — это хорошо, — сказал Ванька.
Мы прошли задами деревенских огородов и за стогами набрали полное ведро маслят.
За обедом, принимаясь за грибную похлебку, мы обнаружили на столе горшок сметаны.
— Это что еще? — строго спросил Генеральский.
— Кушай, батюшка, на здоровье, — сказала бабка. — Сметана у меня хорошая, густая.
Мы взяли ложки и потянулись было к горшку, но Генеральский накрыл его рукой.
— Почем?
— Не знаю, не продавала… Да что там, подсобите на огороде и хорошо…
— Долой, — сказал Генеральский. — Некогда нам. С планом еле поспеваем.
Бабка проворно убрала горшок, и все грустно принялись за похлебку. Генеральский сказал:
— Говорят, что в городских школах радио есть свое. Из одного класса говоришь, а во всех слышно…
Никто ему не ответил.
Была на исходе неделя. Однажды я проснулся от тишины. В доме никого не было. Сытая кошка устраивалась отдыхать на шестке холодной печи. А на полу, разметавшись по соломенным тюфякам, спал Генеральский.
Я тронул его за плечо. Он вскочил:
— А?.. Проспал?..
Мы вышли на крыльцо и в утреннем свежем воздухе услышали знакомые голоса:
— Эге-те! Жми, Ванюха, жми!
— Торопись, ребята, налегай!
За домом по небольшому картофельному полю вышагивала бабка, ведя за узду коня. Длинный Ванька Веселов, в одной майке, худыми руками налегал на поручни плуга. В отваленной борозде копались, кто с ведром, кто с корзиной, все наши ребята.
— Н-но, родимый, навались! — суетилась бабка. — Ой, мальцы, почище выбирайте, а я вам баньку истоплю!
— Стойте! — крикнул я, перепрыгивая через изгородь.
И Генеральский крикнул:
— Стойте!
Бабка подскочила, как ужаленная. Веселов оторвался от поручней, и конь встал. Мы приблизились к бабке.
— Кто разрешил использовать ребят на личном участке?
— Да как же… я ведь кухарю вам… И ночуете у меня.
— Вам за это насчитывают трудодни.
Бабка струхнула:
— Так ведь я ничего… Они сами вызвались подсобить…
— Сами? — крикнул Генеральский. — Бесплатно? А чего ж меня не разбудили?
Все молчали. Ванька Веселов, тяжело дыша, застегивал рубаху. Филя соскабливал с рук прилипшую землю.
— Врет она, что сами, — сказал Веселов. — Уговаривала нас три дня. Гусака пообещала.
— Ну и что? — выпятив губы, крикнул Женька Антошин. — Зато наедимся! От твоих разговоров-то ведь сыт не будешь!
— Разреши нам, батюшка, пока ведряная погода стоит, — обнажив зубы, попросила бабка.
— Разрешите! Мы уж закончим, — сказали ребята. — Мало теперь осталось.
В час, назначенный для выхода на работу, Иван Веселов и Женька Антошин ловили гуся на обнесенном плетнем дворе. Бабка, убедившись, что поймали «того», пошла разжигать плиту.
Брызнула кровь на матовые гусиные перья.
Рабочий день был сорван.
У входа в школу была давка.
Генеральский, Лабутин и несколько интернатских ребят стояли в стороне и презрительно поплевывали.
— Эй, не напирайте! — кричали контролеры. — Каждый должен ответить по-французски на один вопрос! Давай, Антошин. Кель ёр этиль? Ну, чего глазами хлопаешь? Отвечай, который теперь час!
— Этиль… Ёр этиль…
— Иди назад! Следующий!
— Ишь чего выделывают, — сказал Генеральский. — По-русски еще не было вечера ни одного, а уже по-французски. Не буду отвечать — и всё. Никто не заставит.
— И я не буду, — сказал Лабутин. — Не на уроке мы, чтобы по-французски отвечать.
— А я-то!.. — воскликнул Иван Веселов. — Предложил, как людям: спляшу чечетку. Отказали. Я говорю: с куплетами! Отказали. Чтоб я стал еще когда-нибудь активность проявлять!
— Ладно уж, идите! — крикнули им от входа. — Эмилия Борисовна разрешила. Уже концерт начинается.
В одном из классов на половиках сидели зрители. Генеральский и вся компания устроились позади всех. Первой вышла Голубева Зина.
— Как прекрасен Париж! — сказала она с выражением и заглянула в тетрадку.
— Как прекрасен этот город в первые весенние дни, когда на улицах продают… эти… ну как их…
— Пирожки? — спросил Генеральский.
— Да нет… фиалки!
Пока все смеялись, Зина посмотрела в тетрадку, потом в потолок и снова сказала с выражением:
— Он красив и золотой осенью, когда осыпаются листья в Булонском лесу…
Но шум в зале уже не утихал.
— …В Париже очень много бульваров! — крикнула Зина. — Ив Монтан даже песню поет про французские бульвары. Ее поет также наша ученица Галя Бондарева.
Эмилия Борисовна ударила по клавишам пианино, и из коридора в класс шатающейся походкой вошла Галя в брюках, в кепке и с папиросой. Расхаживая взад и вперед, она стала насвистывать песенку, но Колька Лабутин крикнул ей:
— Галька, дай прикурить!..
И тогда зрители снова захохотали. Галя тоже смеялась и поэтому больше не могла свистеть.
Эмилия Борисовна крикнула «тише!», заиграла снова, и Галя спела всю песенку, вытянув руки по швам.
— А сейчас, — снова сказала Зина, — хор девочек споет… это… ну… «Хор мальчиков» из оперы «Кармен»…
Пока хор вставал с полу и строился в ряды, сзади какая-то девочка крикнула:
— Эмилия Борисовна, а Генеральский толкается!
— Он больше не будет! — сказал Лабутин.
— А их выставить надо! — крикнули из зала. — С самого начала мешаются! И по-французски не хотели отвечать.
Эмилия Борисовна крикнула «тише», заиграла, и хор торопливо запел: «Чем же не герои мы?»
Потом показали инсценировку «Красной Шапочки». Бабушкой была Нина Зуева, внучкой — Юлька Кудияркина, а Волком — Витька Двужилов. И все трое говорили по-французски.
Публика шумела, волновалась, подсказывала слова. Только Генеральский не удержался и крикнул:
— Чего ты с ней, Витька, разговариваешь! Кусай ее, да и всё!
Тогда между первым и вторым действием Эмилия Борисовна встала из-за пианино и сказала:
— Это возмутительно, Лев Евгеньевич! Я попрошу вас этих крикунов вывести с концерта.
Лев Евгеньевич встал, развел руками и показал им на дверь. Генеральский, Лабутин и вся их компания послушно вышли.
Но ждать им долго не пришлось. После того как Волку распороли брюхо и достали оттуда Красную Шапочку, все хором спели «Марсельезу», и на этом закончился концерт.
Потом все ходили по коридору и отгадывали французские загадки. Эмилия Борисовна раздавала всем конфеты и кричала:
— Камрад, парле ву франсе!
— А что, — сказал Генеральский, — скука у них мертвецкая. Сбегал бы ты, Коля, за гармонью.
Покуда все отгадывали викторину о французских писателях, Лабутин принес из интерната гармонь. Он уселся на табурет, подставленный Генеральским, и заиграл кадриль.
— Ага-а, соломушка! — закричали все ребята. — Стройтесь в пары! Лабутин, не части!
Колька задумчиво перебирал лады, склонив голову, а по всему коридору сновали ребята, выкрикивая друг друга и разбираясь в пары.
— В чем дело? — спросила побледневшая Эмилия Борисовна у директора. — Что здесь происходит?
— Да я и сам не совсем понимаю. Кажется, кадриль собираются танцевать…
— Какая кадриль? При чем здесь кадриль! У меня же французский вечер. У нас еще прослушивание пластинок, музыкальная викторина…
— А что сделаешь? — улыбнулся Лев Евгеньевич. — Разве такое можно отменить? Великолепный танец. Может, и нам с вами встать? Я вас научу, это несложно, всего шесть колен.
— Этого еще не хватало! Шесть колен!.. Я протестую, Лев Евгеньевич! Я заявляю… я заявляю…
Но в это время Лабутин с силой растянул меха, и Генеральский, стоявший все время рядом с ним, под Колькину музыку прокричал:
— Эх, солома, ты солома,
Яровая под ногой,
Выхожу плясать солому,
Полюбуйся, дорого-ой!..
И две шеренги ребят, вызывающе и весело глядя перед собой, притопывая, пошли друг на друга.
— Мне сорвали вечер, и я заявляю, что больше так работать не могу! — тихо сказала Эмилия Борисовна.
— Да полно вам, голубушка, — ответил директор. — Вечер у вас чудесный. А веселье самое только сейчас и начинается…
Но тут к директору подошла Зина Голубева и, улыбаясь, потопала перед ним.
— Вот видите, что делается? Ну как тут откажешь?.. — сказал Лев Евгеньевич. — Пардон, мадам… Мы еще с вами на эту тему поговорим.
И, опустив руки вдоль туловища, сделавшись вдруг серьезным, он пошел навстречу другой шеренге рядом с мальчишками.
Один раз в неделю из глухомани со странным названием Пирозеро к нам в школу приходил старый учитель Игорь Иванович Дубовецкий.
Едва его сухая благообразная фигура с тростью в руке появлялась на дороге, по всей школе слышно было:
— Идет!..
К нему никто не бежал навстречу — это было не в привычках наших ребят. Они рядком усаживались на жердях школьной изгороди и, сдержанно посматривая на дорогу, роняли редкие фразы:
— Патефон, что ли, тащит? Обратно будет оперу крутить.
— Гляди-ка, пуговицу пришил!..
— Давайте попросим, чтобы снова ночное небо наблюдать!
Мы в учительской тоже ждали Игоря Ивановича. Каждый по-своему.
Филипп Петрович с деланным безучастием распахивал во всю ширь газету, отгораживаясь от мира.
Анна Харитоновна, его супруга, хмурилась над тетрадями и безжалостно крестила их красным карандашом.
Лев Евгеньевич, директор, торопливо отворял форточку и, приподымаясь на цыпочки, разгонял табачный дым.
Старик входил в учительскую, снимал галоши, ставил в угол ношу и трость и только после этого каждому в отдельности кланялся.
— Что же вы, Игорь Иванович, такую тяжесть таскаете, — смущенно говорил директор, подымая с полу электропроигрыватель. — Сказали бы, мы бы кого-нибудь послали к вам…
— Так что уж, уважаемый Лев Евгеньевич, вы все люди занятые. А я не тороплюсь, с остановочками. В девять вышел, а к двенадцати, глядишь, уже и здесь…
Он разворачивал пакет и выкладывал передо мною несколько пластинок.
— Вот, каково?.. Только что получил наложенным платежом. «Князь Игорь». Может быть, запустим сегодня для ваших ребят после уроков?
— Очень кстати, спасибо, — благодарил я, хотя после уроков собирался топить баню.
— А для вас идейка родилась, Анна Харитоновна. В старой церкви хлам всякий хранится. А ведь можно было бы там соорудить маятник Фуко…
Он ждал, пока ответит Анна Харитоновна, но она молчала. И тогда он в сильном смущении отходил от нее и обращался к директору.
Они садились в уголок за стол и вели приглушенный разговор.
Филипп Петрович шумно складывал газету и направлялся к двери.
— Одну минутку! — останавливал его старик. — Филипп Петрович! Не найдется ли у вас немного времени, я вам тут маршрутик зимнего похода набросал…
Филипп Петрович пожимал плечами:
— А с чего вы взяли, что у меня будет зимний поход?
Анна Харитоновна нервно бросала в портфель тетрадки и, вся зардевшись, бормотала:
— Не понимаю, кто дал право!..
Когда за ними хлопала дверь, Лев Евгеньевич подмигивал побледневшему старику, тискал его руку и бормотал:
— Почаще, почаще приходите, дорогой! С вами веселей кровь в жилах бежит!
Темными бесконечными вечерами, когда подмывало сделать все попроще да побыстрее, когда хотелось захлопнуть книги, включить радиоприемник и вытянуться на койке, я вздрагивал и шептал себе и еще кому-то:
— Идет!..
Они сидели на бревне возле телеграфного столба, а она на скамейке, на другой стороне дороги. Они донесли ей два чемодана и поставили их у ее ног.
— Идите сюда! — крикнула им учительница.
— Не, — ответили они. — Здесь лучше… — И стали смотреть на пригорок, откуда должен был выкатиться автобус.
— Заманивает, — сказал Генеральский. — В магазин сходила, купила конфет… Как будто мне нужны ее конфеты.
— Да ладно тебе, — не торопясь, ответил Лабутин. — Пусть едет. Слабая она, кишка у нее тонка.
— Ну, идите же! Угощайтесь! — крикнула она.
— Мы не хотим, — сказал Генеральский.
Подошел, торопясь, директор.
— Ну, что ж, — сказал, — не поминайте лихом… Жаль, конечно, но ничего не поделаешь, насильно мил не будешь.
— Обиделся Лев Евгеньевич, — сказал Генеральский. — Не хотел идти провожать, нас послал. А вот уже и прощается… Пошел.
Учительница опять осталась одна. Вертела желтый листик в руке и молчала.
У магазина гудела очередь.
Бабка в резиновых сапогах и с авоськой, глядя на учительницу, добралась до середины дороги, но остановилась:
— Господи, да это зачем же я шла?.. — И повернула обратно.
— Любопытная больно, — тихо сказал Лабутин.
Учительница улыбнулась им:
— Смотрите, гуси летят!
По серому небу летел косяк больших птиц.
— Это и не гуси, — сказал Лабутин. — Это журавли. Курлычут, слышите?
— Да ну! — Она встала, вытягивая голову. — Не слышу. Люди мешают. Да неужели курлычат?
— А мы слышим, — сказал Генеральский. — Мы их каждый год слушаем.
Учительница долго не спускала глаз с неба.
— Все-таки жалко, — сказал Лабутин. — Она добрая. Только очень уж городская.
— А мне так не жалко, — сказал Генеральский. — Я их каждый год встречаю да провожаю. Только успевай имя-отчество запоминать.
— Ну, неправда. Сидят же у нас и по пять, и по десять лет. А вот Лев Евгеньевич, говорят, целую жизнь.
— Так ведь то Лев Евгеньевич. Гляди, наш воспитатель идет! Вот ему небось жалко.
— А ты почем знаешь?
— Видал. Гуляли они по-над озером. Вон, гляди-ка, она и встала к нему.
Учительница заволновалась, разорвала лист. Он подошел к ней, и они стали о чем-то тихо говорить. Говорил-то он, а она стояла перед ним, опустив голову.
— Должно быть, нотацию дает, — сказал Лабутин. — Зачем, мол, уезжаешь.
— А любила бы, так и не уехала, — заметил Генеральский и отвернулся.
— Гляди-ка, плачет она… Наш-то довел!..
— А я бы ее и не так еще, — сказал Генеральский.
Учитель вдруг повернулся и пошел. Она потянулась за ним, но потом села на скамейку и опустила голову. Генеральский с Лабутиным отвернулись и долго молчали. А она все плакала и сморкалась в платок.
— Жалко все же… — сказал Лабутин.
Генеральский уставился на него:
— А не уезжай!..
Она вытерла глаза, через силу улыбнулась им и сказала:
— Ну, идите же, угощу!..
— Не надо нам, — сказал Генеральский.
Лабутин добавил:
— Спасибо, мы не хотим.
На пригорок вдруг вынырнул синий автобус, и все трое облегченно вздохнули.
Генеральский с Лабутиным перебежали дорогу и взялись за чемоданы.
Автобус был до стекол залеплен грязью.
— Вот езда, так езда! — сказала кондукторша и потянулась с хрустом. — Насилу добрались к вам. Не знаю, как и вылезем. Последний рейс! Теперь не ждите до самых морозов.
Они втянули чемоданы в автобус. Учительница стояла на улице и все чего-то ждала.
— Садитесь уж, — сказала кондукторша. — Так и передайте всем, ребята, теперь до самых морозов.
— Ну что ж, прощайте, — сказала учительница. — Спасибо, что помогли.
Она осмотрелась кругом и вошла в автобус.
— Пойдем, — сказал Генеральский, — чего стоять.
Лабутин придержал его:
— Погоди, проводим…
Он помахал рукой, и учительница тоже помахала ему из окошка.
Автобус закурил свою залепленную грязью папиросу и так, с дымом на боку, тяжело полез на пригорок.
Учительница высунулась из окошка и крикнула:
— Ребята, конфеты! Держите!..
Она бросила кулек, и он плюхнулся в грязь.
— Сбегать, взять?.. — неуверенно спросил Лабутин.
— Вот еще! — возмутился Генеральский.
— Да нет, я все-таки сбегаю. Не пропадать добру.
Лабутин, чавкая грязью, побежал за кульком, а Генеральский провожал глазами автобус. Он пофыркал еще немного на пригорке, обозначился весь — от крыши до колес — на фоне серого неба, а потом медленно сравнялся с поверхностью, как погибающий пароход.
У нас в коридоре висел большой лист. На нем было три графы: виды наблюдения, дата, фамилия наблюдателя. Вот что в них было записано:
«Летит паутина. 26 сентября. Лабутин.
Видела цветущий одуванчик. 27 сентября. Кудияркина.
Все квасят капусту. 28 сентября. Генеральский».
На перемене, когда у листа столпились ребята, из учительской вышел Филипп Петрович и зачеркнул последнюю запись красным карандашом. Он был ответственным за фенологические наблюдения.
Потом появились новые заметки:
«Прилетели клесты. 7 октября. Лабутин.
Заморозило на почве. 8 октября. Кудияркина.
В школе холодно, потому что не топят. 9 октября. Генеральский».
И снова третья запись была жирно зачеркнута карандашом.
Потом мы прочли:
«Кончился листопад. 20 октября. Лабутин.
Видела, как летели журавли. 21 октября. Кудияркина.
Уехала новая учительница. 22 октября. Генеральский».
Из учительской вышел Филипп Петрович и зачеркнул нижнюю строчку.
— Перестаньте вы зачеркивать эти записи! — необычно раздраженно сказал ему Лев Евгеньевич. — Пусть каждый говорит о мире так, как он его видит!
Все пришли к озеру.
— Вот, — сказал директор. — Садитесь здесь. И вы садитесь, — сказал он учителям.
Все повозились немного, но все же уселись. Только Игорь Иванович, учитель-пенсионер, остался стоять. Ему было удобней стоять, опершись на палку.
— Сами понимаете, школа наша — дрянь! — крикнул вдруг директор.
Все зашумели, а учителя переглянулись.
— Ей лет шестьдесят, если не больше. Сруб еще ничего, а перекрытия сгнили…
— Пол трухлявится! — сказал Лабутин.
— Верно, и пол. Подоконники крошатся… Классы тесные…
— Вон, в седьмом «б» по трое на парте сидят! — крикнул Генеральский.
— Еще факты! Кто желает? — спросил директор.
— У нас из печки два кирпича выпали! — крикнул Владька Филимонов.
— А у нас ключ от класса потерян!
— Окно не открывается!
— Лампочка перегорела!
Филипп Петрович сказал:
— А на вас никаких лампочек не напасешься!
Встал Иван Веселов. Его тянули вниз, но он все-таки встал:
— Я про это хочу сказать… Ну, в общем про домик… А чего тут такого?.. Летом-то хорошо, а зимой холодно бегать…
Все засмеялись, Ивана потащили вниз.
— Ты, Веселов, вообще всякое приличие потерял! — сказала Анна Харитоновна.
— Правильно он ставит вопрос! — крикнул директор. — И нам холодно бегать. От этого одна простуда. Еще кто?
— Я! — сказал Филипп Петрович. — Вопрос, который поднят дирекцией, вряд ли подлежит компетенции… общего собрания учащихся… У собрания другие функции…
— Да подождите, Филипп Петрович!
— Позвольте, Лев Евгеньевич, я вас слушал, не перебивал, теперь вы меня послушайте… Вот так. Ваше выступление и выкрики с мест могут дезориентировать учащихся… Я что хочу сказать, значит, по-вашему, теперь можно прийти в школу и — бей-круши! — всё равно худое?..
— И не так! И не так! — крикнул директор. — Всё не так, Филипп Петрович! Нельзя к безобразию привыкать. Хоть раз в году нужно оглянуться на все и сказать: черт возьми, до чего же скверно живем! А вышло так, что гуляли мы вчера над озером с Игорем Ивановичем, Лабутиным, Генеральским… и еще ребята были… Подымите руки, кто был…
Поднялось несколько рук…
— Вот. Восемь человек. Думали да судили про то, как живем. И порешили вот что… Лабутин, говори, что мы решили.
Директор сел, а Лабутин встал:
— В общем так. На том месте, где сидим, надумали мы поставить новую школу.
— Во как хорошо! — насмешливо сказала Анна Харитоновна.
— Давно пора! — закричали ребята. А потом стали оглядывать место и подталкивать друг друга локтями.
— Тише! — крикнул Генеральский и погрозил всем кулаком.
Колька Лабутин рассказывал, какая это будет школа, а учителя в это время спорили и махали друг на друга руками. Только Игорь Иванович не принимал участия в споре. Он глядел мимо всех, куда-то на другой берег озера. А потом медленно пошел и встал рядом с Колькой.
— Вот ведь что происходит, — сказал он. — Когда я приехал сюда студентом, учитель Матвей Федотыч — ваши родители его помнят — имел три зарубки на окне и по ним узнавал время. Нищие, драные были ребята, а и то, соберет он их, уведет на берег озера и давай рассказывать, какая будет жизнь. А заканчивал он, бывало, так: «Верьте, друзья мои, вознесутся к золотым кронам белые терема, и будет чисто их отражение в голубой воде. А кто взглянет на это, у того просветлится душа. И захочет сказать слово скверное, а голоса в груди не найдет. Задумает сделать дело черное — в руке недостанет сил. Придут к каждому мысли светлые, и родится от них одно добро. Столько добра, что хватит на всех. Будет это — я вас спрашиваю?» Это он тогдашних ребят спрашивал. А они сидели, уставясь в воду, кто грустно, а кто с улыбкой плечами поводил. «Может, и будет, — говорили они тогда. — Только не у нас». А теперь я вот у вас спрашиваю: будет ли у нас с вами такая жизнь?
Дрогнула в стеклянном озере вода, и разлетелись в разные стороны водомерки. И еще упало несколько листьев с осин… Потому что все крикнули:
— Будет!..