II Камлание

Лунная летняя ночь туманным шатром висела над Алтаем. Полная луна тихо плыла по черному небу и обливала серебристо-зеленоватым светом и кряжи гор, и одинокого всадника, тихо ехавшего по звонкой долине Кок-Су — Голубая вода.

Это ехал Чет, глубоко задумавшись и не обращая внимания на красоту алтайской ночи.

Вдали гукал филин.

Вот уже месяц прошел с тех пор, как черноокая Тутанхэ в порыве страсти отдалась ему и обещалась стать его женой, а между тем, ее нет с ним до сих пор. И нигде он не может встретить девушку, чтоб поговорить с нею. Она точно избегает его. Да, конечно, избегает. Разве не замечал он иногда, подъезжая к аилу старого Айнтая, как белый иноходец Тутанхэ быстро скрывался в горах, унося девушку подальше от Чета?

— Не хочет она меня!

Чет ехал узкой тропой по увалу, заросшему группами лиственниц, и шум реки едва достигал сюда.

Внезапно раздалось звонкое ржание коня, и из-под группы лиственниц быстро выехал темный всадник.

— Езень! — приветствовал он Чета.

Чет вздрогнул от неожиданности.

— Езень! — ответил он, узнав старого Айнтая.

— Ни табышь — какие новости?

— Табышь ёк, — новостей нет.

Помолчали.

— Ты куда? — коротко бросил Чет.

— Сутын-Кай хворает, камлать Пустелянга будет, туда еду.

— И я туда еду!

— Яхши!

Опять помолчали.

Айнтай пытливо посмотрел в лицо Чета и потом сказал:

— Чего молчишь, парень?

— Думаю…

— Думаешь… Что думаешь?..

— Думаю — зачем мы едем? Сутын-Кай шибко хворает… Все одно помрет!.. Никакой кам не поможет, — а мы едем на камланье… Последнего коня Сутын-Кая убьем и съедим. Зачем это?

— Худо говоришь, парень! — сурово прервал Чета старый Айнтай. — Заветы отцов блюсти надо! Вот и плохо нам стало оттого, что нет веры… Упала вера… А раньше хорошо было…

— Ой, Айнтай, ты ведь знаешь, как у меня хворала мать. Кам тогда три раза камлал. Ульгеню[1] камлал, Эрлик[2] камлал два раза — все худо, помирает мать. Пустелянга говорит: «Еще камлать надо», а у меня уж один, вот только этот Буланый остался. Чуть не плакал я, однако хотел еще камлать, потому что кам говорит: «Если не камлать — умрет мать, непременно умрет». Сказал я тогда матери: «Как быть?» А она говорит — не надо камлать больше! Нельзя, говорит, алтайцу без коня жить… Все равно, говорит, помирать. И не стал я камлать. Пустелянга долго грозил: «Умрет мать, камлать надо…» А я не хочу, и мать не хочет. Вдруг — ей лучше. Поправилась, сам знаешь, здорова… Где же правда у кама? Им давай — они берут и берут, а лучше — все нет…

— Ишь ты, молодой, а умный… Заветы дедов…

— Заветы дедов? — перебил Чет, и глаза его заблестели. — У дедов всего было много, а они отдали Алтай русским! Зачем? Вот ты поешь: «Худо жить стало алтайцам», а почему? Теперь вот русские все взяли. Ты поешь: «Мы уходим из отцовских мест», — и верно, бежать скоро придется из Алтая, а почему? Потому, что русские дали нам болезни и бедность, а сами берут хорошие земли и стада и ничего не оставляют алтайцам, чтобы жить. Много ли алтайцев теперь есть, у которых большие стада? А тут камы говорят: «Камлать надо, чтобы легче жилось», и за камланье последнего коня берут. Кто теперь богат? Одни камы да зайсанги богаты. А почему они богаты? Потому, что продали Алтай русским, и на Алтае скоро будут жить одни русские…

— Да, это верно! Русские худо делают… — в раздумье сказал Айнтай. И грустно, вполголоса, запел новую песенку:

…Рубящий дом о четырех углах —

Топор остер!

Сорок племен угнетающий —

Русский сердит…

Возьмем, товарищ, шестисуставную дудку, заиграем,

Вечерняя заря взошла, —

Давай, товарищ, убежим…

Сказав несколько слов речитативом, Айнтай высоким тенором взял минорную ноту и долго тянул ее, пока не оборвал, как бы нечаянно уронив ее.

Чет ехал в глубокой задумчивости, в которой снова грезилась ему черноглазая и страстная Тутанхэ.

— Слушай, — заговорил Айнтай, прервав песню, — ты знаешь, как пришли русские? Нет? Так знай — их привел сам злой Эрлик. Хочешь, я расскажу тебе, как Хан Кара-Кубек еще вдолге до прихода русских предсказал, какое несчастье постигнет Алтай? Слушай…

«„Вот и горы!“ — сказал хан Кара-Кубек. Поднялся на одну из них о девяти конусах, огляделся вокруг и увидел всю поверхность земли. Видит он, что белый скот на пастбищах питается белыми солончаками, а меж голубых гор течет целебный источник „Аржан-Кутук“, из которого пьет воду весь алтайский народ, бесчисленный, подобно лесу.

И увидел хан Кара-Кубек, как со стороны, куда падает солнце, движутся черные тучи. Много их, и гром там гремит, злой Эрлик гонит эти тучи и бросает гром. И видит хан, как под каждым ударом грома тают белые стада у алтайцев, а сами они прячутся в горы. И меньше стало народа алтайского, уже перечесть можно. Заплакал тут хан Кара-Кубек над несчастьем алтайского народа, а злой Эрлик хохочет из ущелий…»

Внезапно залаяла собака, — калмыки подъехали к аилу.

В юрте Сутын-Кая собралось много гостей и родственников больного. Все сидели в юрте, говорили о своих обыденных делах, курили трубки и пили араку.

Тут же у огня, посреди юрты, накаливали для камлания бубен, чтобы звучнее был он.

Шаман Пустелянга, средних лет алтаец, похожий на всех, сидел среди гостей и задумчиво курил.

Когда бубен был готов, он встал, окропил поданной в горшке водой огонь, бубен, вход в юрту и лежащего тут же больного.

Затем быстро оделся в маньяк — сшитую из кож, вверх шерстью, одежду, увешанную разноцветными лентами, жгутами из тряпичных змей, монетами, бубенчиками, колокольцами — песни девяти дочерей доброго бога Ульгеня — и различными другими украшениями, от которых маньяк был тяжел и громоздок.

Одел порук — шапку — взял бубен и, ударяя в него, начал петь речитативом грустную мелодию, качаясь из стороны в сторону, плавно приплясывая и повертываясь на одном месте. Сначала он пел нерешительным и неровным голосом, но потом голос его все более креп, и звуки мелодии неслись уже увереннее и громче, исчезая и перекатываясь в горах певучим эхом.

Вызывая злых духов, шаман по временам останавливался и бросал в огонь щепотку зеленого листового табака, произнося глухо и таинственно:

— Ок-пуруй!.. Ок-пуруй!..[3]

И все присутствующие подмахивали к себе табачный дым и тоже восклицали:

— Ок-пуруй! Ок-пуруй!

Шаман все более и более увлекался священнодействием, приходил в экстаз. Его голос то звучал громко, грозно, то переходил в тихие рыдания, то, замирая, умолкал. Шаман как будто к чему-то долго и напряженно прислушивался, но вскоре бубен снова громко, оглушающе звучал, и снова раздавались дикие заклинания шамана, который сам становился грозным и вызывающе кричал на всесильного бога.

Быстро кружась на одном месте, с воем прыгая из стороны в сторону, сильно ударяя в бубен, шаман все глубже погружался в преисподнюю, все ближе подходил к железным воротам страшного Эрлика.

Но вот кам стих и беззвучными жестами стал показывать, что духи, по вызову его, стали собираться. Сначала они толпами носились у юрты, потом проникли внутрь ее и стали издавать глухие крики.

В юрте послышалось стрекотанье, печальный клик кукушки, сороки, мелодичное курлыканье журавля и зловещий клекот ворона, уханье филина и хохот совы. Раздалось змеиное шипенье и свист крыльев невидимой огромной птицы. В жутком оцепенении сидели гости и слышали, как неслись эти звуки из всех углов юрты, из-за больного, снаружи и из под лежащих в углу юрты седел…

Наконец Пустелянга перешел к пению молитв. Напев суровый и торжественный сменялся грустной мольбой, жалобой отчаяния и безнадежности.

Пустелянга камлал Ак-Иаику, белому духу, посреднику между человеком и Ульгенем, и четко выговаривал слова священной мистерии:

— О, Ак-Иаик, опоясанный золотой лентой небесной радуги! Ты, громовержец, в осенние дни, в подсолнечном пространстве бросаешь молнии, которые в твоих руках, как пламенная плеть! Ты крылатый, как дракон! Бег твой — бег небесной быстроты! Подножие твое — облачные обвалы! Творец людей, живущих в кошемных юртах! Создатель скота, который по твоему повелению стоит на своих пастбищах! Ты, ездящий на бурых конях, гривы и хвосты которых обхватывают всю землю! Кнут твой — черная выдра, подхвостник твоей лошади — серая выдра! Ты, лежащий на отвесной скале! Ты, украшающийся красным сукном и одевающийся черным бархатом! Ты, отдыхающий в тени белой березы с золотыми и серебряными листьями, слушай меня!.. Отгони духов, мучащих Сутын-Кая! Отгони… Ок-пуруй, Ок-пуруй!

Темя синих гор — твое место. В синем небе тебе слышен зов.

Темя белых гор — твое место. В белом небе тебе слышен зов. Ок-пуруй, Ок-пуруй!..

Присутствующие сидели, не шелохнувшись. Некоторые лежали вниз лицом и трепетали, охваченные страхом.

Только один Чет, сидя около упавшего ниц Айнтая, смело смотрел на кружащегося шамана, и насмешливый огонек играл в его темных глазах.

Вдруг шаман, остановив свои завывания, приказал вести жертву.

Все вышли из юрты к коновязи, где стояла чубарая лошадь Сутын-Кая.

На востоке загорелось утро, и Чубарый красивыми черными глазами своими косился на росистые луга…

При виде лошади Санаш, 18-ми летний сын Сутын-Кая, завыл и сказал Пустелянге:

— Не надо колоть!.. Эй, не надо!..

Но шаман не слушал юношу, он продолжал читать мистерию, обещая Ак-Иаику кровавую жертву.

Санаш бросился к старикам и заплакал громче:

— Эй, не надо колоть Чубарку!.. Это мой последний конь… на чем я буду ездить по горам?.. Эй, не надо колоть!..

Но старики тоже сурово молились и не слыхали просьб Санаша. Зато Чет, вспыхнув весь, с злой насмешкой громко сказал Санашу:

— Если б я был твоим отцом, я не дал бы резать коня, я бы выгнал кама и лучше бы выздоровел тогда!..

Пустелянга побурел от злости и оглянулся на Чета. Но, встретив его уничтожающий взгляд, невольно опустил глаза и прошептал:

— У, — как смотрит, шайтан!.. Ок-пуруй!..

Лошадь ввели на лужайку. Завязали ей тряпкой глаза и к каждой ноге привязали по веревке.

За веревки взялись алтайцы, человек по шесть за каждую, и шаман сделал знак.

Четыре веревки разом натянулись в разные стороны, ноги у коня хрустнули и вывихнулись из суставов в четыре разные стороны.

Чубарый упал на брюхо и, жалобно заржав, забился в судорогах.

Навзрыд заплакал Санаш.

Гости сняли с лошади шкуру и повесили ее над юртой на высоких шестах, а теплое мясо разрубили на части и, положив лучшие куски в сумы к седлу Пустелянги, остальные стали варить.

Был устроен целый пир. Чет хотя и принимал участие в нем, но угрюмо молчал, сверкая какими-то новыми искорками в черных глазах. Лишь изредка он подходил к плачущему Санашу и что-то тихо шептал ему в утешенье.


Загрузка...