- Там наши люди, мой фюрер! - пытался робко возразить он.

- Не имеет значения. Мы должны бороться. Остальное не имеет значения,. - глухо пробормотал Гитлер.

Подняли шлюзы, и мутные воды Шпрее хлынули в туннели.

Затопление берлинского метро не остановило нашего наступления и вряд ли хотя бы на сутки отсрочило взятие имперской канцелярии.

Захлебывались в подступавшей к горлу воде люди, прикованные к носилкам. Последние свои проклятия посылали они Гитлеру, лежа на бетонном полу метро. Ничто не могло объяснить им эту нечеловеческую меру жестокости.

Так одним взмахом руки Гитлер присоединил к многомиллионному числу своих жертв еще и раненых в берлинском метро, утопив там несколько тысяч человек. Таков был Гитлер!

Через день, двадцать девятого апреля, Гитлер женился. Многие годы он имел внебрачную связь с Евой Браун, служившей лаборанткой в фотоателье в Мюнхене. Обряд венчания Гитлера происходил в подземелье имперской канцелярии. Видимо, он был краток, ибо молодым надо было торопиться. Русские могли ворваться в имперскую канцелярию в любой час, заранее определить который было невозможно.

Мрачной выглядела эта церемония, мрачными были лица гостей: Бормана, Геббельса и его жены Магды. Новобрачные, сидевшие молча, с опущенными головами, уже приготовили для себя ампулы с ядом.

Едва кончилось венчание Гитлера, как к нему явился с докладом Вейдлинг. Двадцать девятое апреля было воскресным днем, и этот воскресный рапорт Вейдлинга был его последним докладом Гитлеру о положении в Берлине.

Внешний вид Гитлера поразил Вейдлинга. Перед ним была сутулая фигура, с бледным одутловатым лицом, сильно сгорбившаяся в кресле. Когда Гитлер поднялся, Вейдлинг заметил, что у него дрожат руки, а левая то и дело судорожно подергивается, что Гитлер всячески старался скрыть. К тому же при ходьбе он еще волочил одну ногу.

Голос у Гитлера пропал, он говорил полушепотом. Рядом с ним сидели: старший адъютант генерал Будгдорф, Мартин Борман, новый начальник генштаба Кребс и Геббельс.

Вейдлинг кратко обрисовал тяжелое положение берлинского гарнизона. Нет боеприпасов, нет продовольствия, исчезла всякая надежда на доставку их по воздуху. Вейдлинг поставил вопрос: что делать?

Гитлер долго молчал, наконец заговорил о том, что он еще рассчитывает на доставку боеприпасов из армии Венка.

Вейдлинг тогда заметил, что воздушная гавань Берлина, аэродром Темпельгоф и аэродром Гатов захвачены русскими и что взлетную площадку, сооружаемую неподалеку от имперской канцелярии, сожгла русская артиллерия.

Вейдлинг хотел сказать Гитлеру: "Это все, конец!", но вместо этого произнес:

- Берлин мы больше не можем защищать. Но, может быть, найдется возможность спасти вас, мой фюрер.

Гитлер не прореагировал на это предложение.

Это был уже не человек - развалина! Всякое подобие мужества покинуло его. Он уже не был в состоянии принимать какие-либо решения вообще.

И Вейдлинг видел это.

Он знал, генерал Гельмут Вейдлинг, что Гитлер все годы войны и особенно в последнее время вел образ жизни по меньшей мере странный. Он был крайне замкнут, ограничивая круг своих приближенных небольшой группой лиц, имевших право видеть Гитлера, докладывать ему и иногда присутствовать во время обеда фюрера.

Но никто из этих приближенных не мог бы похвастаться тем, что находится с Гитлером в личных доверительных отношениях, даже следивший за ним доктор Мо-рель. Гитлер никому и никогда не доверял.

Чаще всего свои трапезы он совершал в угрюмом одиночестве, с жадностью ел овощи, запивая их холодной водой или же пивом.

Его нелюдимость, по мнению Вейдлинга, была порождена почти мистическим отношением к себе как к избраннику нации и верховному руководителю войны. Но вместе е тем этот "избранник" был в плену у всегдашнего и неусыпного страха и ненасытной ненависти, которые он, казалось, питал ко всем, включая людей из своего ближайшего окружения.

Генералам было известно, что Гитлера так и не удалось вытащить на восточный фронт. Должно быть, он боялся, что в такой поездке, перед лицом военных поражений, он может разбить внушенное нацистами массам представление о его, Гитлера, якобы чудодейственной воле.

Бывший ефрейтор первой мировой войны, он считал, что может руководить войной, сидя за своим письменным столом и водя карандашом по своему огромному глобусу, лучше, чем его генералы на фронте.

Этот страдавший бессонницей невропат, превращавший ночь в день и день в ночь, около полуночи рассылал из своей ставки один приказ за другим.

После последнего вечернего доклада Гитлер часами сидел с адъютантами и секретарями и, захлебываясь, до самого рассвета вещал им о своих планах.

Затем он ложился и короткое время дремал. Около девяти часов Гитлера будил дворецкий. Фюрер из спальни отправлялся принимать очень горячую ванну, которая должна была вновь поднять и возбудить его дух.

Пока гитлеровские войска имели на фронтах временные успехи, это странное существо жило без особых изменений. Не изменял Гитлер и единственному своему стратегическому принципу, который он соблюдал с упорством фанатика: "держаться ценой любых человеческих жертв".

Но вот удары стали следовать один за другим. И нервы Гитлера начали сдавать. Все чаще он прибегал к впрыскиванию наркотиков, чтобы заснуть хотя бы на несколько часов и утром выглядеть бодрым и энергичным.

Личный врач Морель не отказывал Гитлеру в наркотиках и не скупился на уколы. Однако Гитлер все чаще переходил норму, установленную Морелем, наркотики все более разрушали его тело.

Гитлер день ото дня становился все более согбенным, глаза блуждали и были тусклыми, на щеках разлились красные пятна. Когда он хотел сесть, то опирался на стул, а сидя, закладывал ногу на ногу, чтобы меньше была заметна дрожь.

Здороваясь с Вейдлингом, он подавал ему слабую, дрожащую руку. Гитлера покидало и чувство равновесия. Проходя по ковровой дорожке короткий путь в двадцать - тридцать метров, он должен был присаживаться на скамейки, стоящие вдоль стен его кабинета, или же держаться за своего собеседника.

Зрение его ухудшалось. Хотя для Гитлера писали буквами в три раза большими обычных, на особой пишущей машинке, он мог читать только через большие очки. Когда Гитлер говорил, в углах его рта постоянно накапливалась пена - признак неукротимой ярости.

Таков был внешний портрет Гитлера в апреле 1945 года. Единственно, что сохранил он, - острую память, которой отличался всегда, особенно на числа, даты и фамилии, да еще и свою неуравновешенность и возбудимость, все возрастающие в эти последние дни его существования.

Припадков фюрера страшились приходившие на доклад генералы, и Гельмут Вейдлинг в их числе. Они пятились к дверям, когда Гитлер терял выдержку. Ярость его в эти минуты не знала предела.

В беседе с нами в районе Иоганнисталь Вейдлинг говорил, что двадцать девятого апреля Гитлер, несмотря на все свое душевное актерство и то вспыхивающее, то угасающее возбуждение, произвел на него впечатление человека конченого, сломанного судьбой. Он был раздавлен не только морально, но и физически.

Тот, в ком трусость сочеталась с невероятной жестокостью, мистик и невропат, Гитлер в этот час представлял собой жалкое и отталкивающее зрелище. Вейдлииг считал, что Гитлер уже не имел сил уйти в подполье, так же как не находил в себе мужества держать ответ за свои преступления, предстать перед судом народов.

Уже на этом последнем своем совещании с Гитлером генерал Вейдлинг не сомневался, что сознание безысходности, усиленное животным страхом, может подсказать Гитлеру только один выход - самоубийство.

И все-таки, повинуясь чувству, которое позже Вейдлинг не мог ни объяснить, ни ясно определить, он, исправный генерал, служивший Гитлеру, сейчас, на совещании, опять предложил поискать какие-нибудь пути для спасения фюрера.

Вейдлинг вспомнил в эту минуту то, что он наблюдал, проходя по коридорам имперской канцелярии. Во всех бункерах сидели пьяные эсэсовцы. Генералы, стенографистки, телохранители, автоматчики старались утопить в вине свой страх, свое отчаяние. Имперская канцелярия пропиталась кислым винным запахом. В некоторых комнатах вино было разлито по полу - коньяки и ликеры, шампанское и вермут. И Вейдлинг замочил свои ботинки, шагая по этим лужам. Гитлеровская клика разлагалась заживо.

- Мой фюрер! - снова начал было Вейдлинг, надеясь, что Гитлер скажет ему еще что-либо относительно сражения в городе.

Но Гитлер умолк. Это была последняя встреча Вейдлинга с Гитлером, больше он его не видел. В этот день Вейдлинг ушел из имперской канцелярии, торопясь покинуть кабинет фюрера с одной лишь мыслью и надеждой - как-нибудь самому уцелеть в этом кровавом переполохе, в этом хаосе разложения и смерти нацистского государства.

На следующий день, тридцатого апреля, снаряды наших тяжелых орудий стали рваться во дворе имперской канцелярии, несколько тяжелых снарядов пробили стены. К огню нашей артиллерии присоединились бомбы с самолетов союзной авиации. Центр города был весь опоясан столбами пламени. Дрожала земля, казалось, вздрагивали бетонные стены бункеров и укрытий.

Этот мощный голос войны слышался теперь и в подвалах имперской канцелярии. Грозный голос возмездия! Уже не было в Берлине такой глубокой норы, куда можно было забраться, чтобы не слышать разрывов снарядов.

В тот же день, тотчас после полудня, генерал Вейдлинг собрал у себя в штабе командующих секторами обороны Берлина, их оставалось уже немного, и все они примыкали к центральным районам Берлина.

Вейдлинг поставил на обсуждение вопрос о возможности прорыва оставшихся в его распоряжении войск из Берлина. Командующие секторами склонялись к тому, что такую попытку надо провести. Пока Вейдлинг добирался из своего штаба снова в новую имперскую канцелярию, наши разведчики неподалеку от этого здания поймали немецкого офицера, пытавшегося перейти линию фронта. В портфеле офицера были обнаружены важные секретные бумаги, в том числе и личное и политическое завещания Гитлера. Бумаги были немедленно доставлены в штаб армии генерала Чуйкова. Первое завещание гласило: "Мое личное завещание,

Хотя в годы борьбы я считал, что не могу взять на себя такую ответственность, как женитьба, теперь перед смертью я решил сделать своей женой женщину, которая после многих лет истинной дружбы приехала по собственному желанию в этот почти окруженный город, чтобы разделить мою судьбу. Она пойдет со мной и на смерть по собственному желанию, как моя жена, и это вознаградит нас за все то, что мы потеряли в результате моего служения германскому народу.

Все мое имущество принадлежит партии или, если она больше не существует, государству. Если государство тоже разгромлено, то нет никакой необходимости давать дальнейшие распоряжения. Картины, приобретенные мной за эти годы, я собирал не для себя лично, а для того, чтобы создать картинную галерею в моем городе. Линце на Дунае, и я бы очень хотел, чтобы мое желание было выполнено.

Моим душеприказчиком я назначаю своего самого преданного товарища по партии Мартина Бормана. Он имеет право принимать любые решения. Он может передать моим родственникам все, что дорого им как память, и все, что необходимо для того, чтобы обеспечить им существование, особенно матери моей жены и моим верным работникам - мужчинам ч" женщинам, которые ему хорошо известны. Большинство из них мои верные секретари - фрау Винтер и другие, которые многие годы помогали мне своей работой. Моя жена и я избрали смерть, чтобы избежать позора падения и капитуляции.

По нашему желанию наши тела должны быть немедленно сожжены в том месте, где я осуществлял большую часть моей ежедневной работы за двенадцать лет службы своему народу.

Берлин, 29 апреля 1945 г, 4.00

Адольф Гитлер

Свидетели: Мартин Борман

Д-р Геббельс

Николас фон Билоу".

...Вейдлинг очутился в новой имперской канцелярии в семь часов вечера. Его снова провели в кабинет Гитлера. Но самого Гитлера в нем уже не было. Здесь Вейдлинг застал троих: Геббельса, Бормана и Кребса. Они-то и сообщили ему о существовании двух завещаний, причем отрывки из политического завещания Геббельс зачитал Вейдлингу вслух. В завещании говорилось: "Мое политическое завещание. 2-я часть.

Перед своей смертью я исключаю из партии бывшего рейхсмаршала Геринга и лишаю его всех прав, которые были ему даны указом от 29 июля 1941 года и в моей речи в рейхстаге 1 сентября 1939 года. На его место я назначаю адмирала Деница президентом рейха и главнокомандующим вооруженными силами.

Перед своей смертью я исключаю из партии и лишаю прав бывшего рейхсфюрера СС и министра внутренних дел Генриха Гиммлера. На его место я назначаю гаулейтера Карла Ханке рейхсфюрером СС и начальником германской полиции и гаулейтера Пауля Гизлера министром внутренних дел.

Помимо того, что Геринг и Гиммлер были неверны мне, они покрыли несмываемым позором нашу страну и нацию тем, что секретно и против моего желания вели переговоры с противником и пытались захватить власть в государстве.

Чтобы Германия имела правительство, состоящее из честных людей, которые будут продолжать войну всеми средствами, я, как лидер нации, назначаю членами кабинета следующих лиц..."

Тут Геббельс оборвал чтение и заявил Вейдлингу, что Гитлер перед смертью назначил в своем завещании президентом гроссадмирала Деница, министром партии - Бормана, имперским канцлером его - Геббельса.

Потом Геббельс добавил, что Гитлер и его жена Ева Браун приняли яд и после этого для верности еще и застрелились. Это произошло тридцатого апреля в три часа дня.

Итак, Вейдлинг стоял перед новым канцлером - маленьким, хромающим на одну ногу, худощавым Геббельсом - и смотрел в его серое, нервно подергивающееся лицо с выдающимися надбровными дугами и мечущимся взглядом маленьких темных глаз.

Преемник Гитлера просуществовал в новой имперской канцелярии недолго половину дня тридцатого апреля и весь день первого мая. Он ничего не сделал, да и ничего уже не мог сделать, кроме одного - продолжать хоть половину дня бессмысленную войну в Берлине, продолжать обманывать немецкий народ.

Первого мая в своем воззвании он уверял беженцев, что с западного фронта сняты все войска для защиты города, в то время как в действительности на западном фронте солдаты полками и дивизиями сдавались в плен союзникам.

Первого же мая Геббельс предпринял попытки связаться с советским командованием и начать переговоры о прекращении огня и перемирии в Берлине.

Перед рассветом

День первого мая мы провели в районе штаба армии генерала Чуйкова. Был какой-то высокий и волнующий смысл в случайном совпадении дня праздника с ощущением неминуемого победного конца боев в Берлине.

В подвалах домов еще отстреливались отчаявшиеся эсэсовцы, а на изрытых снарядами мостовых можно было увидеть машины с красными полотнищами вдоль бортов, флагами и цветами. Выкрашенные в черный цвет бронетранспортеры везли на передовую сирень, а там всюду, где только можно было укрыться от минометного обстрела, проводились короткие митинги. После митингов вновь начинались атаки.

Каждый час боя мог оказаться последним. И все понимали, как нелегко идти в атаку в солнечный, майский, праздничный день и какое высокое мужество в подвиге солдата, идущего навстречу смерти в последние минуты войны.

Во второй половине дня батареи, стоящие в районе Силезского вокзала, начали бить по новой имперской канцелярии, Унтер-ден-Линден, району правительственных учреждений. Ночью стали понемногу затихать орудийные раскаты. И наступил рассвет. Начинался день второго мая 1945 года.

Мы лежим в узкой, похожей на детский пенал комнате, на четвертом этаже большого дома. В комнате плавает тяжелый красноватый свет от пожара, полыхающего в соседнем квартале. Из открытого окна видно, как на фоне светящегося неба желтеют и становятся прозрачными длинные языки пламени. Мы лежим и слушаем глухое дыхание города, медленным прибоем вкатывающееся в комнату.

Сквозь треск пожаров и редкие залпы орудий неожиданно доносится звук необычный и, казалось, уже забытый. Это гудит надтреснутым голосом паровоз на окружной дороге, куда, наверно, пришли уже наши дорожные войска. Паровоз гудит долго и призывно, словно торопит солдат, зовет домой. Его гудки слышат и в соседней комнате, отделенной лишь тонкой деревянной перегородкой, где лежат шофер командира дивизии, пожилой минчанин, и двое солдат, сменных часовых.

- Живым голосом гудит, - со вздохом говорит шофер. В ответ ему раздаются только два коротких и сильных вздоха и жестко скрипят, пружины матрацев.

- Я, когда был в гражданке, десять лет с перерывами провел на северных зимовках, - вступает в разговор кто-то из часовых. - Слышал о таких? спрашивает он и, не дожидаясь ответа, продолжает: - Эх, Арктика! Кто бывал там - не забудет. - Говорит он не торопясь, выбирает слова, и чувствуется, что сами они нужны ему только как толчки к воспоминаниям, которые сейчас проносятся вихрем в его душе.

- Тяжело, что ль?

- Не в этом суть, а вот поживешь так года три на далекой зимовке, где только снег белый да белые медведи, а потом в отпуск на Большую землю. Едешь на собаках, неделю, вторую, и вдруг слышишь - далеко, еще не видно за горизонтом ничего, незнакомый, протяжный звук. Что это, думаешь? И вдруг догадываешься - паровоз гудит! Большая земля... А потом садишься в поезд и первые незнакомые голоса как музыку слушаешь. И всегда мне казалось, будто новую я жизнь начинаю.

- Эх, - прерывает его не то стоном, не то восклицанием другой часовой. Голос у него мягкий, о восточным акцентом, и говорит он скороговоркой. - Эх, фисташкой пахнет, куда ни пойду, везде. И сердце, как фисташка, от тоски лопается.

- Какие фисташки? - удивленно спрашивает шофер.

- Женка из аула прислала мешочек жареных. В кармане ношу. Запах за мной ходит, как собака за мясом. Что делать? О доме думаю, о жене думаю, о Туркмении думаю, голова тяжелый! - Слышно, как он вскакивает с дивана, быстро ходит по комнате и что-то долго бормочет про себя.

Не говорит о доме только шофер комдива. Жена его увезена немцами из Минска при отступлении. Вот уже год, как он разыскивает ее во всех немецких городах. Он ищет ее на дорогах Германии, в толпах беженцев и полонянок, пристально всматриваясь в лицо каждой молодой женщины с красной повязкой на рукаве. Он разыскивает ее теперь в Берлине.

- Завтра, наверно, война кончится, - говорит полярник и тут же замолкает, точно хочет прислушаться к тому, как прозвучали эти простые, желанные, как счастье, слова.

Все замолкают.

- Скоро вернемся на Большую землю, - снова говорит полярник.

- Хорошо, - одним слогом выдыхает туркмен.

А паровозик все гудит и гудит. Звук то удаляется, то вновь становится яснее, и потому кажется, что паровоз делает пробежки по восстановленным путям, все ближе и ближе к центру Берлина.

- Теперь бы только жить и жить! - неожиданно говорит шофер, и голос его, обычно сухой, раздраженный, трудно сейчас узнать. - Только бы жену найти, разыскать женушку. - Последние слова он произносит почти шепотом, но та глубокая тоска и зовущая нежность, которая слышится в них, заставляет всех на мгновение замолчать..

- Найдешь! - после паузы уверенно говорит поляр

- Раз так любишь, не можешь не найти.

- Хорошо, - снова разом выдыхает туркмен и начинает что-то нашептывать губами. Шепот переходит в тихое бормотание, потом слышится протяжная мелодия.

Она растет, становится увереннее. Это песня без слов, бескрайняя, как пустыня Каракумы, звонкая, как колокольчик на шее мерно и тяжело шагающего по пескам верблюда. В ней и грусть, и радость, и мысли о доме, и гнев к врагу, и еще много такого, чему не подыщешь слов и что вызывает сейчас у нас томительно-сладкое стеснение в груди.

Солдаты, затаив дыхание, слушают песню туркмена. Под ее вольную, широкую мелодию легко думается обо всем сразу.

За окном становится все светлее. Белый флаг на соседнем доме кажется синим, точно заново выстиранным. С неба медленно съезжает серое солдатское одеяло.

Мы выходим на улицу. Темные силуэты машин расплываются в предрассветном тумане. Огромные массивы домов, точно горы, сдвинутые землетрясением, загораживают небо, оставляя лишь узкую светло-серую полоску. Наша машина выезжает на середину переулка, но неожиданно шофер резко тормозит, бросает руль и до пояса высовывается из кабины... К крайнему в переулке дому, где находится штаб армии, медленно подъезжает бронетранспортер. Резко бросается в глаза штандарт с туго свернутым полотнищем. Его держит рослый немецкий солдат в светло-зеленой шинели и в блестящей каске с высоким шишаком на гребне. Рядом с ним на черной броне машины плечом к плечу сидят несколько немецких генералов.

Первыми на асфальт спрыгивают двое советских офицеров. Они показывают немцам дорогу в штаб. Наклоняя вперед древко знамени, к открытой двери штаба идет немецкий солдат. За ним, втянув шеи в стоячие воротники шинелей и не глядя по сторонам, спешат генералы.

Все это происходит в одну минуту. Туман еще не рассеялся, и трудно различить лица немцев.

- Генералы! - ахает Корпуснов и почему-то хватается за сердце.

- Немецкая делегация. Сдают город.

Мы бросаемся с вопросом к первому показавшемуся в дверях штаба офицеру. Он кивком головы подтверждает. Да, это капитуляция!

Бежим к машине. Мотор заглох, руками выталкиваем "виллис" за полосатый шлагбаум. От волнения руки у шофера дрожат, и он точно вслепую ощупывает приборы на щитке машины.

Скорей, скорей в Штраусберг, к узлу связи. Мы должны вернуться сюда к полудню, чтобы через проходы в последних баррикадах проехать в центр города.

Машина мчится по безлюдным улицам Берлина. Стало уже совсем светло, туман поднимается наверх, и там в молочном воздухе плавают красноватые отблески пожаров. Корпуснов все прибавляет газ. На перекрестках улиц мелькают наши солдаты и видны кое-где выползающие на улицы немцы.

Машина за городом. Здесь уже больше людей. Мы обгоняем группы беженцев.

Совсем близко, едва не задевая колесами лошадь, наша машина подъезжает к высокой украинской телеге, покрытой сверху большим полосатым шатром. На шум из телеги высовываются две девушки с красными повязками на рукавах кофточек.

Девушки успевают разглядеть нашу форму и погоны. Они хватают небольшой красный флажок, прикрепленный к шатру телеги, и машут им в воздухе. И мы не отрывая глаз смотрим из машины на качающийся огонек, пока он не превращается в маленькую красную каплю на синем холсте неба и не сливается совсем с огромным шатром утреннего красного солнца, поднимающегося к зениту.

Падение Берлина

Возвращаюсь к рассказу о том, что произошло за день первого мая и в ночь с первого на второе мая в новой имперской канцелярии и на командном пункте генерала Чуйкова.

В этот день начальник генерального штаба немецких вооруженных сил генерал Ганс Кребс в сопровождении нескольких офицеров явился как парламентер для переговоров к командующему 8-й гвардейской армией Василию Ивановичу Чуйкову.

Произошло это в квартале Шулленбургринг, населенном состоятельными берлинцами, в богатом квартале, составленном из массивных пятиэтажных домов.

Геббельса, расположенном на одном из самых нижних этажей убежища, проходило совещание, на котором присутствовали Борман, Кребс и Вейдлинг. Здесь шел спор о том, принять ли безоговорочную капитуляцию.

- Фюрер приказал нам сражаться до конца, - настаивал Геббельс. Борман был согласен с ним. Кребс предпочитал молчать. Возражал Геббельсу лишь Вейдлинг.

Он напомнил, что Берлин остался без воды, без света, без радиостанций. Русские сосредоточили для последнего удара в районе Унтер-ден-Линден свыше пятисот орудий.

- Фюрер не разрешил нам капитуляцию, - упорно повторял Геббельс, не ответив на замечание Вейдлинга.

Тогда командующий берлинским гарнизоном заявил, что, по его мнению, Берлин удерживать больше нельзя. Однако Геббельс снова повторил свой приказ о сопротивлении.

После этого совещания Кребс направился к аппарату Зарубенко, и старший лейтенант передал на КП 8-й гвардейской армии, что Кребс просит вновь принять его.

Во второй свой приезд к Чуйкову Кребс изложил просьбу нового правительства Германии: немцы сложат оружие, если русские оставят в распоряжении Геббельса ту часть Берлина, которая в настоящую минуту находится под контролем немецких войск.

И на этот раз Кребс услышал в ответ:

- Никаких условий. Капитуляция!

- Но поймите, господин генерал, - сказал Кребс Чуйкову, - мы никак не можем остаться без территории. Тогда наше правительство, лишенное своей территории, будет похоже на польское правительство в Лондоне. Это невероятно и смешно!

- Смешно другое, - сдержанно ответил Чуйков, но нахмурил брови. Смешно то, что ваш Геббельс просит оставить себе территорию. Не поздно ли спохватились? Что же касается Польши, то тут я не вижу никаких аналогий. Гитлер, как разбойник, напал на Польшу.

- Но, господин генерал... - снова начал было Кребс. .Чуйков резким жестом остановил его:

- Ни о каком вашем новом фашистском правительстве мы не хотим разговаривать. Вы должны капитулировать сейчас же и безо всяких условий. Иначе наши солдаты пробьются в имперскую канцелярию, и в Берлине будут новые жертвы.

Кребс снова пытался мотивировать свое требование. Но это был уже второй его приезд, явно рассчитанный на то, чтобы выиграть время. Видевший это Чуйков на этот раз был еще меньше расположен затягивать переговоры. Все-таки, по просьбе Кребса, он согласился подождать еще несколько часов, пока Кребс поедет в имперскую канцелярию для доклада Геббельсу и консультации с ним.

Кребса до линии фронта сопровождал советский офицер, майор Белоусов. Он прошел рядом с Кребсом примерно километр, неся в правой руке белый флажок. У самых проволочных заграждений, где для Кребса был сделан проход, немецкий генерал прошел вперед, а Белоусов остался стоять на открытой площадке. Все гитлеровцы по ту сторону проволоки, конечно, видели его белый флажок парламентера.

Едва Кребс скрылся из вида, как гитлеровцы выстрелили в Белоусова из автоматов. Сраженный насмерть майор упал на дорогу. Наши воины ответили огнем по вражеским траншеям. Санитары подбежали к Белоусову, но было уже поздно.

- Вот фашисты, - сказал Белоусов, умирая, - не верьте им!

Не дождавшись в положенный срок ответа от Кребса, наше командование приказало открыть огонь по имперской канцелярии.

В это время, вечером первого мая, в девять часов тридцать минут, Вейдлинг созвал последнее совещание офицеров штаба обороны Берлина. Там он подвел итоги бессмысленному и кровопролитному сопротивлению гитлеровских войск в Берлине.

Офицеры штаба Вейдлинга молча выслушали его. Никто не возразил.

^В ночь на второе мая в Берлине шел мелкий, противный дождик. Небо затянуло тучами. На Ландвер-канале вода казалась густой, как чернила, она не отражала, как обычно, тусклого блеска звезд. В темноте еще более громадными и неуклюжими казались полуразбитые памятники в Тиргартене, на площади перед рейхстагом. Каким-то распластавшимся над водой чудовищем казался издали силуэт Потсдамского моста. В Берлине было мрачно.

В эту ночь наш радист, находившийся в подвале рядом с Тиргартеном, поймал открытый текст радиосообщения о капитуляции на русском языке.

В назначенное время на мосту появился немецкий полковник Теодор фон Дуффин, оказавшийся начальником штаба 58-го танкового корпуса. Он протянул нашему офицеру письмо Вейдлинга, в котором говорилось, что полковнику генерального штаба фон Дуффину поручено от имени Вейдлинга и от имени находящихся в его распоряжении войск передать, что штаб берлинской обороны решил сдаться.

А через несколько часов, когда над Берлином занялся рассвет и громады домов словно бы медленно выплывали из тумана, в тот час, когда свежий воздух над городом казался подсиненным и оттого еще более знобким, два русских солдата увидели на одном из участков переднего края странную фигуру.

Кто-то в форме немецкого офицера, крадучись, почти полз вдоль стены разрушенного дома.

- Хенде хох! Руки вверх! - закричали солдаты по-немецки и по-русски.

Офицер выпрямился. Солдаты увидели генеральские погоны на плечах и кресты на груди. В руке генерал держал белый лоскут материи.

- Капитуляция! - сказал генерал по-русски. Его тотчас проводили в штаб части. Это был Вейдлинг. В штаб генерала Чуйкова Вейдлинг прибыл еще с двумя генералами - Веташем и Шмидт-Данквардом, которые тоже в этот час сдались в плен. К самому дому они подъехали на бронетранспортере вместе со своими денщиками. Немецкие солдаты были в блестящих касках.

Вот их-то я и видел на рассвете второго мая, когда садился в свою машину, чтобы ехать в Штраусберг на пункт связи.

В кабинете у Чуйкова Вейдлинг, придя в себя после короткого обморока (не выдержали нервы), сообщил, что Геббельс и Кребс покончили самоубийством, а Мартин Борман в последние часы незаметно исчез из бункеров имперской канцелярии.

Сам Вейдлинг так волновался, что не мог сразу составить приказ о сдаче. Минут тридцать он просидел молча около стола, Лишь потом, немного успокоившись, подписал составленный для него немецким полковником Рефнором приказ о капитуляции всех войск, находящихся в Берлине.

Второго мая после полудня

Уже несколько часов, как молчат пушки. Не все еще знают, но большинство догадываются. Конец! Город еще пылает. Воздух над городом забит дымом. Точно сквозь запотевшее стекло, с трудом пробиваются к земле лучи солнца и угадывается наверху, за темными облаками, бездонная голубизна майского неба.

Мы въезжаем на узкую улицу, перегороженную полосатым шлагбаумом. Первым направо стоит небольшой деревянный домик с колоннами и палисадником. У ворот часовые. Нас встречает начальник караула, лейтенант с артиллерийскими погонами. На его выгоревшей гимнастерке золотые ленточки ранения.

- Комендант Берлина у вас под стражей?

- Да, здесь, - улыбается лейтенант.

В полутемной комнате с задернутыми шторами за длинным столом сидят генералы. Все они в парадных кителях, с полным набором цветастых орденских ленточек и железных крестов. Первым справа сидит Вейдлинг. У него крупные черты лица, опущенный вниз мясистый нос, прилизанные черные волосы. Изо всех пор его лица проступает усталость. Если бы не погоны, он выглядел бы сейчас бюргером в случайном военном костюме.

Я обращаю внимание на то, как странно, не по-генеральски одет Вейдлинг: он в затасканных серых брюках и в длинных, тоже серых чулках, которые я сначала принял за солдатские обмотки. Китель его испачкан и давно не чищен. Должно быть, последнему защитнику Берлина в эти дни некогда было даже привести в порядок свой мундир, который он, если бы смог, наверняка бы выкинул с радостью в первую же попавшуюся яму.

Я смотрел на Вейдлинга и вспоминал, что этот пожилой, сильно потрепанный годами и событиями генерал, по случайному стечению обстоятельств назначенный Гитлером последним комендантом Берлина, год назад за катастрофу 9-й немецкой армии под Бобруйском тем же Гитлером едва не был расстрелян.

Правда, потом Гитлер отменил свой приказ, но можно не сомневаться, что Гельмут Вейдлинг натерпелся немало страху в ожидании исполнения приговора и надолго запомнил крутой, сумасшедший нрав бесноватого фюрера, приказы которого так и пестрели любимым словечком "расстрел!".

Почему выбор Гитлера в эти последние дни фашистской империи пал именно на Вейдлинга, догадаться нетрудно. Тогда под рукой у Гитлера не оказалось другого опытного офицера, а Вейдлинг еще во время первой мировой войны командовал дирижаблем "Цеппелин". В Польше он был командиром артиллерийского полка, во Франции начальником артиллерии корпуса.

Побывал Гельмут Вейдлинг и на восточном фронте, в России. Но здесь он главным образом отступал. Отступал от Москвы, от Курской дуги, бежал из-под Бобруйска, бросив "вверенные ему части", отступал из Восточной Пруссии, от Одера и, наконец, отступал в Берлине, отдавая нашим войскам один квартал за другим.

Так, отступая и отступая, он очутился в районе Иоганнисталь, в маленьком домике перед нашим микрофоном, на который взирал сейчас с мрачным спокойствием морально разбитого и угнетенного человека.

Сосед Вейдлинга, сравнительно еще молодой генерал, повернулся к нам всем своим туловищем. Я помню его холеное, надменное, налитое жиром лицо. В левом глазу монокль. Генерал нервно подергивал ногой в лакированном сапоге, потом встал и прошелся по комнате. Под ним заскрипели половицы.

Вытянув перед собой худые кисти рук, не поднимая головы, рядом с Вейдлингом сидел старик, генерал в отставке. Он не смотрел на нас, не смотрел на Вейдлинга, глаза его впились в какую-то точку. И хотя он все время молчал, казалось, от него исходила волна почти физически ощутимой ненависти. Мы привезли с собой адъютанта Вейдлинга, молодого офицера, и, пока мы раскладывали аппаратуру, он рассказал генералам о положении в городе. Адъютант развозил по частям берлинского гарнизона приказ коменданта. Происходит массовая сдача в плен. Адъютант перечислял районы и номера частей. Генералы молча слушали.

...Еще подписывая приказ о капитуляции в штабе Чуйкова, Вейдлинг сомневался, выполнят ли его части СС. Он заявил, что на войска СС власть его не распространяется.

"Ну, этих-то мы сами заставим сдаться", - коротко бросил Чуйков.

Однако вскоре нашелся заместитель Геббельса по министерству пропаганды, статс-секретарь Фриче, не успевший удрать из имперской канцелярии. Он-то и выразил желание обратиться по радио к войскам СС.

Фриче привели к Чуйкову. Василий Иванович увидел перед собой высокого мужчину, худого, с крупным, костистым носом.

- Войска СС вас послушают? - спросил Чуйков, подозрительно оглядывая темный траурный костюм этого господина.

- Конечно, я известное лицо в Германии!

На подобострастном лице Фриче изобразилось нечто вроде обиды. Как это русский генерал не слышал о нем, Гансе Фриче, политическом руководителе гитлеровского радио? Его личность могут удостоверить захваченные русскими солдатами советник министерства пропаганды Хейрихсдорф, фашистский публицист Кригк, личная машинистка Геббельса Курцава.

- Хорошо! - махнул рукой Чуйков. - Отвезите их к радиопередатчику. Если будет в этом нужда, пусть выступит.

...Фриче не пришлось выступать по радио. Войска СС сдавались так же охотно и быстро, как и прочие другие. Но вот наш микрофон второго мая после полудня установлен на столе перед Вейдлингом.

Вейдлинг сидел чуть согнувшись, вытянув на красном сукне вздрагивающие кисти рук.

- Радио? - коротко спросил он.

- Да, это звукозапись, пластинка пойдет в Москву, а оттуда радиостанции передадут ее в эфир.

Вейдлинг повторил: "В Москву" - и кивнул головой. Несколько генералов шепотом произнесли это слово.

Вейдлинг мял в пальцах текст своего приказа берлинскому гарнизону, отпечатанный на тонкой папиросной бумаге.

- Читайте, - сказал ему Спасский.

В комнате тишина. Мягко крутится диск аппарата.

Алмазный резец царапает лак, и бежит по пластинке тонкая, серебристая стружка.

- "Ко всем солдатам, сражающимся в Берлине, - читал Вейдлинг. - Фюрер покончил с собой и нас, поклявшихся ему в верности, бросил на произвол судьбы".

Оператор смотрел в светящийся микроскоп на бороздки звукозаписи. Осторожно пальцем снимал стружку. Застыл, точно пригвожденный к столу, толстый генерал. Кисти его рук больше уже не плясали по столу. Они лежали точно раздавленные.

- "В Берлине мало оружия, мало боеприпасов, - сухим голосом читал Вейдлинг. - Каждый день сопротивления увеличивает безмерные страдания нашего населения и раненых. Всякий, кто погибнет в эти дни в Берлине, принесет свою жертву напрасно... Согласно с требованием советского командования, предлагаю прекратить борьбу".

Подняв голову, Вейдлинг вопросительно посмотрел на Спасского.

Вейдлинг смотрел на аппаратуру, кажется, только затем, чтобы не видеть своих генералов. Глаза у него обмякли, взгляд был рассеянный и пустой.

В комнате раздался шорох передвигаемых стульев, приглушенный шепот генералов, и вдруг неожиданно для немцев из усилителя послышался громкий и отчетливый голос Вейдлинга:

- "Ко всем солдатам, сражающимся в Берлине..." - Вейдлинг вздрогнул и инстинктивно отстранился от микрофона. Адъютант, склонившись над столом, говорил что-то старику генералу, - они так и застыли на полуслове. Я видел одновременно лица обоих - и молодое, налитое кровью, и старое, поблекшее и пергаментное.

Говорила пластинка. Голос Вейдлинга уже не принадлежал ему. Комендант откинулся на спинку стула. Его ладони судорожно опирались в край стола. Кажется, он хотел оттолкнуть его от себя. Наверно, коменданту казалось: его слышат сейчас Берлин, Германия, Европа, мир, слышат его голос, приказывающий сдать Берлин русским.

- Надо записать еще одну пластинку, на всякий случай, - сказал Спасский. И он снова предложил Вейдлингу прочитать текст приказа... И снова, опустив голову, теперь уже прерывающимся голосом, читал Вейдлинг. Даже надменный толстый генерал не в силах был прямо сидеть на стуле. Словно кто гнул книзу его толстую, красную шею. Он окинул нас ненавидящим взглядом...

Спасский выключил мотор аппарата, и мы вышли из полутемной комнаты. Прямая как стрела Франкфурт-Аллее увела нашу машину из города. Дорогой мы обогнали колонну военнопленных. Они только что сложили оружие. Истоки колонны где-то у рейхстага, а голова ее скрывается в дали загородного шоссе. Пленные шаркали ногами по асфальту, с трудом отрывая подошвы, словно берлинские мостовые были вымазаны клеем. Монотонный звук шаркающих ног не отставая плыл рядом с машиной. А навстречу в город с грохотом летели наши танки, катились пушки и нескончаемым потоком шли и шли машины...

Во дворе имперской канцелярии

В имперскую канцелярию мы попали второго мая к вечеру. Садилось солнце, и желтое зарево заката, осветившее полнеба, сливалось с огнями берлинских пожарищ.

Наша машина долго пробиралась через проходы в баррикадах и завалы, через воронки от снарядов, кое-где ее приходилось проталкивать на руках, пока наконец мы не приблизились к длинному серому зданию, занимающему целый квартал.

Это и была так называемая новая имперская канцелярия Гитлера - бывшее центральное правительственное учреждение Германии, главный штаб гитлеровцев во время сражения за Берлин.

Золото заката не оживляло городского пейзажа. Все вокруг выглядело мрачным.

Мне пришло в голову сравнение, навеянное образом, далеким от картин разрушенного города. Здание имперской канцелярии напоминало айсберг. Большая часть его не видна, она уходит вниз, на те семь этажей, которыми оброс этот дом, постепенно углублявшийся в землю.

Подземная часть этого здания представляла собой бомбоубежище, покрытое сверху восьмиметровым слоем бетона. Это и был так называемый "Гитлер-бункер". Одну половину занимал Гитлер, его личный врач Морель, хирург Штумпфегер, Ева Браун, а также собака - овчарка Блонди. На второй половине бункера жили повара, слуги, камердинер фюрера.

С тех пор как Берлин начал подвергаться интенсивным бомбардировкам союзников, Гитлер перенес свой кабинет в глубину подземелья, и здесь, под глыбами бетона, в духоте и мрачной тиши бункера, Гитлер проводил совещания с генералами и вожаками нацистской партии.

В этот день, когда всюду вокруг имперской канцелярии горели еще дома, а в ней самой лежали и стонали раненые гитлеровцы, когда во многих комнатах канцелярии тлела и горела мебель, - в этот день из подземелья еще поднимались клубы дыма и удушающей гари.

Говоря честно, спускаться в подземелье было страшно. Кому было охота погибнуть в день капитуляции Берлина! А гитлеровские головорезы могли, конечно, выстрелить или пырнуть ножом из темного угла и тут же скрыться в лабиринте полуразрушенных комнат, окутанных таким дымом и смрадом, что в них не мудрено было и задохнуться.

Но все-таки мы решили осмотреть то, что можно было бегло осмотреть в еще горящем здании. Нам хотелось побывать там одними из первых. Мы точно предчувствовали, что на месяц-два это здание для всех, кто приезжал в Берлин, станет едва ли не главной достопримечательностью, такой же, как рейхстаг, или проспект Унтер-ден-Линден с его Бранденбургскими воротами.

Мы долго пробирались к кабинету Гитлера, влекомые любопытством и тем сильным, сложным чувством, в котором была жажда какой-то личной мести Гитлеру - хотя бы пройтись своими сапогами по его кабинету, увидеть своими глазами его труп. И, чего греха таить, в нас жила извечная людская слабость - тщеславие, я думаю, оправданное в те дни, естественное желание добыть в кабинете Гитлера какой-нибудь сувенир на память о берлинском сражении, чтобы показывать его через много лет детям и внукам.

Длинный коридор, который вел к кабинету Гитлера, был полуразрушен. Его окна оказались забитыми досками и кое-где заваленными книгами из личной библиотеки фюрера.

Конечно, у нас не было времени рассматривать книги. Тут было много дарственных экземпляров: "Дорогому фюреру", а на полу, растоптанные и разорванные, валялись книги "Мейн кампф".

На одной из этих книжных груд лежал труп человека, внешне похожего на Гитлера. Но это был не Гитлер, а один из его двойников. Кажется, их насчитали шесть штук в коридорах имперской канцелярии. Трупы двойников должны были увести наших разведчиков по ложному следу от трупа самого Гитлера.

Двойники были застрелены после смерти Гитлера, по его приказу. И мертвый Гитлер продолжал убивать!

Пробраться к дверям самого кабинета оказалось делом нелегким, потому что пол в коридоре местами провалился, с потолка свисали куски бетона и торчали металлические ребра балок. Приходилось искать обходные пути через другие комнаты и кабинеты секретарей и министров фюрера.

Сам кабинет - большая прямоугольная комната с высокими окнами и камином в углу - был сильно разрушен бомбами. В нескольких местах обвалился потолок. На полу, грязном от кусков штукатурки, валялась сломанная мебель.

Удивляло, что уцелели бра на стенах - для освещения. Кстати говоря, здесь исправно действовала своя подземная электростанция, водопровод, радиоузел. В то время как берлинцы жили без воды и света, гитлеровская верхушка устроилась в подземелье с комфортом.

И все-таки кабинет Гитлера в наземном здании и его подземные бункеры, как только советские войска подошли к Берлину, превратились, по сути дела, в тюрьму для фюрера и его ближайших приспешников. Из этого каменного мешка им некуда было выбраться.

Я невольно вспомнил в этом кабинете Гитлера о начале нацистского движения в Германии, о так называемом "мюнхенском путче", после которого Гитлер очутился за стенами тюрьмы.

Почти двадцать два года до падения Берлина в сорок пятом году завсегдатаи знаменитого мюнхенского пивного подвала "Бюргербрей" впервые, бряцая оружием, выбрались на улицы и предприняли попытку захватить власть. Это произошло в Мюнхене 9 ноября 1923 года.

Гитлер в тот день заявил: "Национальная революция началась сегодня вечером. Имперское правительство низложено и заменено национальным правительством во главе с Гитлером. Людендорф стоит во главе вновь образуемой имперской армии, которая пойдет на Берлин!"

Ночью национал-социалисты устроили грабеж в городе и разгромили и разграбили здание редакции "Мюнхенер пост", захватили все запасы бумаги, которыми только могли овладеть. Всего на сумму восемь миллиардов марок.

Наутро в двух местах вспыхнули уличные стычки. От многочисленных выстрелов пострадали случайные прохожие. Прохожих обыскивали. Над ними учиняли бесчинства. Трамваям пришлось остановиться. Нацисты врывались в дома, стреляли вслепую по дворам, захватывали проходы и крыши.

Но все это только до той поры, пока против нацистов не выступила полиция. И тут же вооруженные банды, надеявшись главным образом на безнаказанность, быстро рассеялись. Путч провалился.

Недолго нацисты вопили на улицах: "Вперед на Берлин!" За ними шла тогда ничтожная кучка людей, и всем было очевидно, как быстро энергичное вмешательство может задушить в зародыше коричневую чуму, навсегда покончить с этим политическим мыльным пузырем.

После позорного провала первой фашистской вылазки Гитлер был арестован.

Но вот дальнейшие странные события. Военный вожак нацистов генерал Эрих Людендорф был освобожден после того, как дал честное слово не принимать больше участия в политических заговорах! На следующий день он отрекся от этого заявления, заявив, что будет бороться за "германское народное движение". И угрожал, что сам попросится под арест. Но все же предпочел остаться на свободе. А имперское правительство продолжало выплачивать ему жалованье.

Со 2 февраля по 1 апреля 1924 года в Мюнхенском "народном" суде происходит трагикомедия процесса над национал-социалистами. Процессу предшествовали переговоры, в которых суд и подсудимые "договорились" щадить в своих показаниях интересы баварского правительства. И это при негласном условии, что подсудимым гарантируется безнаказанность. А на тот случай, если кто-либо выйдет из рамок своей роли, все важнейшие судебные заседания, посвященные военной подготовке тайных союзов, шли при закрытых дверях.

И вот на процессе происходит нечто поразительное. Стороны меняются местами. Обвиняемые взяли в свои руки руководство. Когда им хотелось, они требовали закрыть двери. Скамью подсудимых превратили в агитационную трибуну фашизма. Через своих друзей они влияли даже на выдачу пригласительных билетов, чтобы создать в зале суда нужную им аудиторию.

"Сам господин Гитлер", как именовал его председательствующий Нейдгардт, энергично допрашивал свидетелей, а нацисты в суде награждали Гитлера аплодисментами.

Официальный обвинитель, прокурор Эгардт, стал, по сути дела, защитником нацистов. Это он, Эгардт, считал Гитлера "высокоодаренным человеком", а "пробуждение народной идеи" его "великой заслугой". Это по его прокурорскому мнению генерал Людендорф показал себя во время путча "как храбрый солдат и цельный человек".

В последний день процесса Гитлеру разрешили показаться своим приверженцам, собравшимся на улице. Овации в честь подсудимого - вот красноречивая прелюдия к приговору, который был оглашен 1 апреля 1924 года.

Гитлер был приговорен к пяти годам заключения в крепости и к 200 маркам штрафа. Но уже по истечении шести месяцев для него допускалось досрочное освобождение. К тому же Гитлеру засчитывались четыре месяца и две недели предварительного заключения во время следствия. Фактически этот приговор был равносилен полному оправданию, так как Гитлеру оставалось отсидеть всего лишь... шесть недель!

Генерал Людендорф был по суду оправдан с принятием судебных издержек... за счет государства! Что же касается денежного штрафа Гитлера, то он был оплачен из средств партийной кассы, которая основательно пополнилась после грабежей 9 ноября.

Итак, нацисты получили ясное доказательство того, что они могут спокойно продолжать свою деятельность.

Так судили в Мюнхене тех, кто через десять лет покрыл концентрационными лагерями всю Германию и развязал вторую мировую войну.

"Вперед на Берлин!" - вопил Гитлер еще в 1923 году. И он пробрался в Берлин, превратив его в гигантскую груду развалин.

А если бы нацистов не вскормила немецкая буржуазия и военщина? Если бы этого "высокоодаренного человека" - Гитлера и "цельного человека" - генерала Людендорфа засадили бы в тюрьму не на недели, а на многие годы? Если бы нацизм был задушен в зародыше?

Тогда не лилась бы русская и немецкая кровь в эти апрельские дни на улицах германской столицы.

...У дальней стены кабинета Гитлера я увидел валявшийся на полу измятый глобус больших размеров. Глобус на массивной подставке обычно находился около письменного стола. По нему Гитлер любил прикидывать свои планы, здесь он мысленно размечал маршруты разбойничьих нападений. Глобус вертелся легко. Гитлер мечтал о мировом господстве.

Теперь глобус валялся на полу, на нем были ясно видны вмятины от ударов сапога. Может быть, это был сапог отчаявшегося эсэсовца, в последнюю минуту перед смертью проклявшего Гитлера. Или, скорее всего, русский солдат отшвырнул в сторону этот громоздкий шар.

Теперь глобус разбился, а труп его бывшего хозяина валялся неподалеку, в бомбовой воронке.

О смерти Гитлера в те дни и позже ходило много догадок и версий. С годами появлялись новые сведения. Двадцать пятого октября 1956 года административный суд Берхтесгадена своим решением официально подтвердил смерть Гитлера.

В исследовании "Последние дни Гитлера" Г. Л. Розанов подробно описал эту сцену: "...Гитлер остался верен себе до конца: один он умирать не собирается. Он показывает Еве Браун только что перехваченное сообщение западного радио о судьбе Муссолини. Итальянские партизаны, говорится там, схватили переодетого в немецкую шинель "дуче" вместе с его любовницей Кларой Петраччи в окрестностях озера Комо. Оба были немедленно расстреляны, а трупы доставлены в Милан. Там их повесили вниз головами у бензоколонки на площади Лоретто, а жители города нескончаемой чередой проходили мимо и плевали на трупы фашистского властителя и его метрессы.

Ева Браун впадает в состояние полной прострации: так, значит, вот что ожидает ее, если она попадет в руки противника. Еле слышно она бормочет, чтобы яд принесли и ей. Гитлер произносит высокопарную речь, в которой противопоставляет "верность" Евы Браун "измене" немецкого народа.

Однако Гитлер все еще медлит, на что-то надеется. Этот палач, который не моргнув глазом отправлял на смерть миллионы людей, теперь долго не решается покончить с собой.

Лишь после полудня 30 апреля... Гитлер наконец решается... За обедом, где, как обычно, собирались наиболее приближенные к Гитлеру лица, на этот раз царило гробовое молчание: присутствие живого покойника сковывало всех. Все с чувством нетерпения ждали, когда наконец Гитлер развяжет им руки. Распрощавшись с присутствовавшими, Гитлер и Ева Браун проковыляли в свои покои. Сначала Гитлер, чтобы проверить действенность яда, отравил свою собаку и ее четырех щенят. Однако матерый убийца все еще трусливо медлит. Наконец страх попасть живым в руки союзников и понести кару за свои преступления превозмогает все. У дверей, в нетерпении переминаясь с ноги на ногу, толпятся Борман, Аксман и камердинер Гитлера - Линге. Наконец часы показывают половину четвертого - раздается звук выстрела.

...Гитлер покончил с собою, выстрелив в рот. Ева Браун скончалась, приняв яд.

Группа офицеров-эсэсовцев - Линге, Гюнше и другие стаскивают труп Гитлера с дивана и закручивают в разостланный на полу ковер. После этого они по запасному выходу через четыре марша лестницы выволакивают свою ношу в сад имперской канцелярии. За ними с трудом поспевает Борман. Перекинув через плечо, он тащит труп Евы Браун. В саду эсэсовцы выстраиваются цепочкой и быстро передают труп от одного к другому, все ближе к большой воронке от фугасной бомбы. Там трупы кладут друг подле друга, быстро обливают бензином и поджигают. Эсэсовцы с тупым любопытством смотрят, как поднимается дым и распространяется зловоние от того, что в течение двенадцати лет, подобно чуме, отравляло мир..."

Эта вырытая для Гитлера бомбой могила находилась во дворе имперской канцелярии, среди редких деревьев и кустов. Труп обнаружили в ней через несколько дней, когда были схвачены эсэсовцы, сжигавшие тела Гитлера и Евы Браун. Они очень торопились, эти охваченные страхом за свою жизнь палачи. Гитлер, облитый бензином, горел медленно. А грохот русских пушек раздавался все громче! Второго мая мы видели в этом саду, названном самими немцами "садом самоубийц", много трупов. Приближенные Гитлера выбегали из подземелий в этот сад, чтобы глотнуть в последний раз свежего воздуха и пустить себе пулю в лоб.

Здесь чуть ли не под каждым кустом лежали самоубийцы. А кустики, поломанные, пораненные осколками, все-таки тянулись к свету, солнцу и весеннему теплу. И в "саду самоубийц" в эти майские дни пробуждалась земля, и здесь цвела сирень. Жизнь приходила на место смерти! Все это было естественно. "Нормально!" - как говорили наши солдаты.

В этот же день здесь, во дворе имперской канцелярии, я увидел обгоревший труп. Геббельса. Эсэсовцы не успели его спрятать, может быть, потому, что Геббельс задержался с самоубийством, а бункер его находился ниже всех в подземелье и тело долго вытаскивали во двор.

Своих детей - девочек и мальчиков разных лет - Геббельс отравил. Сейчас полуобгоревший его труп лежал перед нами на земле. Земля вокруг казалась черной, словно пропитанной мазутом или бензином. Я увидел характерной формы продолговатый обезьяний череп и короткую ногу с красной медной пластинкой на пятке.

Наши солдаты и офицеры, с невольным любопытством наклоняясь, брезгливо трогали какие-то флаконы, остро пахнущие бензином, куски материи, женские туфли и выпавшие из карманов костюма Геббельса разноцветные карандаши.

Мне вспомнилась в эту минуту фотография, я видел ее в каком-то фотоальбоме, прославлявшем заправил "третьей империи". Геббельс был снят там в кругу своей многочисленной семьи. Рядом с папой и мамой сидели нарядные девочки с бантами на голове, в белых платьях, и стоял мальчик с крутым лбом и неприятно пронзительными глазами.

Я подумал о том, что, как глава пропагандистского аппарата нацистов, Геббельс был прямым виновником и той трагедии, что разыгралась в нашем домике, в Уленгорсте. Я вспомнил о Вернере Брейтшнейдере - рядовом нацисте.

Отравленный чудовищной пропагандой, он зарубил своих детей. Позже отравил своих детей и сам "примерный семьянин" - Геббельс. Поистине, кровавый, порочный круг лжи, нечеловеческой жестокости, этот ужасный круг преступлений и смерти, замыкался!.. ...Пойманный в тот же день статс-секретарь министерства пропаганды Ганс Фриче рассказал нам, как утром двадцать первого апреля Геббельс проводил свое последнее инструктивное совещание.

Около пяти тысяч сотрудников министерства собрались в полуразрушенном помещении бывшего кинотеатра, В зале электричество не горело, лишь тускло мерцали свечи. На большой сцене для Геббельса было приготовлено кресло.

Он проковылял по сцене в черном траурном костюме и погрузился в слишком обширное для него кресло, положив при этом нога на ногу.

О чем говорил Геббельс? Он уже не давал никаких советов своему "аппарату", не учил борзописцев, как им обманывать немецкий народ. Геббельс только с бешено! злостью проклинал народ, который "предал своих руководителей", проклинал армию, отступающую на востоке и сдавшуюся в плен на западе.

- Что можно сделать с народом, чьи мужчины не могут уже воевать и чьи женщины беспомощны! - истерично взвизгивал Геббельс.

И он снова продолжал ругать немецкий народ, который якобы сам выбрал свою судьбу, доверив власть в стране нацистам.

- Почему вы работали со мной? - закричал он в зал. - Кто вас заставлял? Вот теперь берегитесь - всем вам горло взрежут!

Это было последнее напутствие Геббельса своим подручным.

Провожаемый глухим ропотом обалдевших от страха нацистских чиновников, Геббельс направился к двери и, в последний раз обернувшись, вдруг оскалил в циничной ухмылке рот. Потом он резко хлопнул дверью.

"Если нам придется уйти, мы резко хлопнем дверью", - мрачно пообещал Геббельс в одной из своих речей.

И вот он хлопнул дверью, убегая из здания кинотеатра в более надежный бункер имперской канцелярии. Кого испугал этот стук? Только самого Геббельса.

Я не помню, сколько времени пролежал труп Геббельса во дворе имперской канцелярии, позже его перенесли в тюрьму Плетцензее. Но пока он лежал на земле около "сада самоубийц", вокруг него толпились наши воины, военные журналисты, фотокорреспонденты.

Уже были разобраны все карандаши Геббельса в металлической оправе, и несколько только что подъехавших журналистов шумно спорили о том, кому взять на память самопишущую ручку, найденную рядом с обгоревшим трупом.

Шумели они долго, размахивая руками, а в это время фотокорреспонденты щелкали своими "ФЭДами", снимая редкий кадр: группы оживленных людей у труппа Геббельса и улыбающееся, счастливое лицо человека, ставшего наконец обладателем этой ручки.

Я не слишком большой любитель сувениров, но такой, взятый во дворе имперской канцелярии, конечно, исключение.

Правда, несколько месяцев спустя, уже в Москве, мне показали наши товарищи - военные журналисты - пять или шесть "ручек Геббельса", и каждый уверял, что его - подлинная. Пусть эти утверждения останутся на совести любителей коллекционировать редкие военные трофеи. Впрочем, это неважно. Я пишу об этом только затем, чтобы еще раз напомнить, как валялись трупы Гитлера и Геббельса на земле, в центре Берлина, как закончили свое существование нацисты, мечтавшие о мировом господстве, в какой грязи и смраде кончалось их проклятое народами государство.

Говорящая расписка

В моей берлинской тетради между страницами с фронтовыми записями сохранилось несколько вклеенных фотографий той поры: экипаж нашего "радиотанка", прилетев из Москвы в Познань, временно расстается с экипажем нашего самолета - летчиком Кореневым, бортмехаником Егоровым. Наша группа в берлинском предместье около домика фрау Менцель. М. Гус, М. Шалашников, Н. Ковалев, ленинградские радиожурналисты Л. Маграчев, Н. Свиридов, В. Петушков у памятника кайзеру Вильгельму в центре Берлина.

Теперь, глядя на этот фотоснимок, я вспоминаю пасмурный день, перемежающийся мелкий дождик и довольно прохладную погоду, заставившую нас надеть шинели и пальто. Косой дождик с ветром бил прямо в лицо, поэтому на любительском снимке глаза у многих сужены, а на лицах рассеянное, у иных даже сердитое выражение.

Когда ныне, через много лет, я рассматриваю эту маленькую карточку, мне кажется очень примечательным и то, что все мы стоим тесной группой, и то, что многие засунули руки в карманы шинелей, чтобы стало теплее, и то, что все мы повернулись спиной к полуразбитому памятнику кайзеру.

Но еще в большей степени меня радует мгновенно зафиксированная правда ощущений, именно будничное, спокойное, без тени аффектации или восторженности выражение наших лиц, самоощущение людей, словно бы не видевших ничего особенного в том, что они снимаются на фоне берлинских развалин, в нескольких шагах от лестницы памятника, некогда олицетворявшего величие милитаристской Германии.

Лестница памятника ведет к подножию прямоугольного монумента, обрамленного символическими скульптурными группами. А вершину подножия попирают чугунные ноги огромной лошади, которую оседлал Вильгельм в блестящей каске с шишаком.

На моей фотографии не поместилась фигура кайзера, видны лишь ноги его лошади, а на площадке вокруг подножия валяющиеся там и сям помятые, пробитые пулями каски несколько иной формы - каски гитлеровских солдат.

В тот день их было очень много. Это наводило на мысль - может быть, их принесли сюда наши солдаты и не без умысла сложили у ног обнаженной чугунной женщины, олицетворяющей собой образ Германии, около поясных барельефов воинствующих древних германцев. Мол, смотрите, берлинцы, вот вам наглядный урок истории!

В тот день, отойдя от памятника, мы впервые могли себе позволить вольную прогулку, удовольствие без спешки прошагать по Вильгельмштрассе и Люстгартен, набережной Шпрее, побродить вокруг и заглянуть вовнутрь огромных полуразрушенных зданий театров и музеев, ныне уже никем не охраняемых, пропечатать свои шаги по грязному полу полутемных залов с высокими сводчатыми потолками. В одном из таких зданий мы натолкнулись на музей оружия. И вот - случайность, порожденная суровой закономерностью: музей немецкой военщины сильно разрушен, пули, летевшие сюда с площади, пробили деревянные ложи мушкетов, осколки мин поцарапали черный глянец старинных пушек.

Так, словно бы новая, устремленная к будущему история Берлина, рождавшаяся на этих улицах, светом своего зарева, разрывами снарядов по-своему* осветила и прокомментировала эти картины, экспонаты и предания давней истории.

Так, бродя от здания к зданию, мы вышли на набережную. Парапеты сохранились как высокая бетонная оправа для темных вод грязноватой Шпрее. Здесь стояла наша машина, и еще издали мы увидели около нее группу каких-то женщин. Это оказались француженки-полонянки, настигнутые войной в Берлине, голодные, но веселые, общительные и в той мере, в какой это им позволяло незнание русского языка, кокетливые.

Объяснялись они с Корпусновым, а потом с нами главным образом знаками и междометиями, что, однако, не мешало нашему водителю угощать их хлебом, холодным мясом и трофейным вином, которое он для такого случая достал из своего "загашника".

Одна из полонянок, молодая женщина, ела с таким аппетитом, что сжевала и всю краску с губ. Но тут же она встала на подножку и покрасила губы перед маленьким зеркалом, укрепленным на кронштейне кабины.

От светлых ее волос исходил нежный и тонкий запах духов. Я видел, как она передала подруге, должно быть чудом сохранившийся у нее, флакончик, а за ним и губную помаду. Француженки прихорашивались, пользуясь шоферским зеркалом Корпуснова. Он улыбался поощрительно, смеялись женщины, и, право, я уже не знаю почему, в сумятице впечатлений тех дней мне на всю жизнь запомнилась эта маленькая сценка.

Что виной тому: запах французских духов? Белозубые улыбки, искрящиеся глаза, смешные движения француженок, по-женски неумело, но вместе с тем изящно бросавших пустые консервные банки в воду Шпрее?..

Мы вскоре перешли по мосту через Шпрее и зашагали посередине широченной Унтер-ден-Линден. Эту улицу поминал всякий писавший о Берлине. Бранденбургские ворота! Парады гитлеровских войск, ночные шествия нацистов с факелами, гром барабанов, торжествующее пение фанфар, на черных пиках орлы и паучья свастика на знаменах.

Это помнилось по кадрам кинохроники, по картинам, по книгам, прочитанным до войны.

А в этот день мы натолкнулись первым делом на колонну наших танков, зачем-то заехавших сюда, на разбитую немецкую пушку, ствол которой тянулся к двери такого-то магазинчика.

Один из танкистов, закончив работу и обтерев ладони тряпкой, подошел к стеклянной двери и открыл ее.

Я пошел вслед за ним и очутился в помещении магазина, торговавшего часами.

Часов было множество: на прилавках под стеклом, на стеллажах вдоль стен - ручных, карманных, будильников, прямоугольных, круглых, бочковидных. Я помню, что в ту минуту я попытался представить себе Унтер-ден-Линден, парадную улицу Берлина, глазами хозяина этого магазина. Я хотел представить себе, как он любуется мрачным демонизмом ночных факельных шествий нацистов. Он, конечно, ликовал тогда, этот немецкий бюргер, размалевавший все свои стеклянные витрины свастикой. Может быть, он вопил "Хорст Вессель" и размахивал факелом?

Куда он убежал сейчас, бросив все свои часы?

Я наблюдал за танкистом, а он за мною. Танкист взял будильник, поднес к уху.

- Кладбище часов, - сказал он. - Все стоят, хозяина ждут.

Танкист завел весело затикавший будильник, и сначала положил его в карман своего синего комбинезона, но передумал и поставил будильник. снова на стекло прилавка.

- Пускай сами заводят, - произнес он почему-то сердито. Потом немного виновато улыбнулся мне и неопределенно покачал головой, может быть недовольный собой или же тем, что все это добро лежало здесь без присмотра.

Он еще раз обежал глазами все прилавки и вышел на улицу, бережно закрыв за собой стеклянную дверь часового магазина, в котором молчали все часы. Странный магазин, где словно бы остановилось и замерло старое время и еще не начало тикать новое!

Танкист пошел к своей машине, а я, Спасский и ленинградец Свиридов пошли разыскивать на Унтер-ден-Линден здание университета.

Трудно было предположить, что через два дня после капитуляции города мы встретим в университете немецких ученых или немецких студентов. Первые еще сидели в своих квартирах или совершали первые робкие вылазки на улицы. Вторые же топали по городу в колоннах военнопленных или, освобожденные из гитлеровских тюрем и лагерей, добирались до своих домов. Более того, мы не рассчитывали, что и само здание уцелело от бомбардировок союзной авиацией.

Однако огромные корпуса, занимающие почти целый квартал, не очень сильно пострадали от бомб, а если чем и выделялись на Унтер-ден-Линден, так это тяжеловесной монументальностью и светло-голубой окраской стен и колонн.

Мы нашли вход в университет со стороны улицы, примыкавшей к Унтер-ден-Линден. Массивная дверь с позолоченными ручками оказалась незапертой и легко открылась. Мы поднялись по широкой лестнице на второй этаж, и теперь наши шаги гулко отзывались в длинных коридорах. Множество дверей и комнат чередовались в этих коридорах, где царила тишина, и только ветер, проникавший через открытые окна, шуршал бумагами, брошенными в беспорядке на столах и на полу.

Как и коридоры берлинского суда, это безлюдное помещение показалось нам угрюмым. Занятия здесь прекратились, видимо, очень давно. Во многих окнах от сотрясения воздуха выбило рамы, и дым от пожарищ, пыль и гарь, порывы дождя и ветра словно бы выдули из комнат все, что могло напомнить о занятиях студентов. Да и какие могли быть здесь занятия, если в последние месяцы Берлин бомбили почти непрерывно и днем и ночью? Но все-таки нам казалось, что мы найдем кого-нибудь в этом здании. Порой шорох ветра напоминал отдаленное, расслабленное шарканье подошв по паркету, и чудилось, что из-за дверей вот-вот выйдет навстречу хотя бы какой-нибудь сторож, услышавший наши голоса.

Но один коридор сменялся другим, этаж новым и новым, мы заглядывали во все кабинеты, так и не встретив того, кто бы мог нам указать вход в лабораторию радиотехнического факультета.

А именно он-то и вызывал у нас особый интерес. Там могла находиться сравнительно новая тогда аппаратура магнитофонной записи. Наши операторы мечтали пополнить быстро тающие запасы пленки и звукозаписывающих пластинок.

Уж если человек, влюбленный в свое дело, такой, как Спасский, решил найти новые аппараты, то он их найдет в подвале или на чердаке, запрятанные за семью замками.

Я уже не помню, сколько времени мы бродили по коридорам университета, поглядывая через окна на изрытую воронками мостовую, на забитые досками и мешками с песком Бранденбургские ворота, на маленькие группы наших людей, которые еще с некоторой опаской, нередко с автоматами наперевес, вступали в этот день на камни Унтер-ден-Линден.

И все-таки наши операторы Спасский и Свиридов отыскали радиотехническую лабораторию. И как только мы вошли в эту большую комнату, заполненную столами и приборами, тотчас нашелся и тот человек, которого мы столько времени безуспешно разыскивали.

Я назову его Мюллер, потому что точное звучание его фамилии не сохранилось в моей памяти. Это был не старый еще человек, высокий, худой, гладко выбритый, в спортивном светлом пиджаке и похожий больше на тренера по теннису, чем на ученого.

Мюллер не испугался, неожиданно увидев русских, и, более того, как показалось мне, даже обрадовался нашему приходу, что сразу было трудно объяснить. Он первым заговорил по-русски.

- Здравствуйте, с приездом! - сказал он и слегка, с достоинством наклонил голову.

- Привет, геноссе, кстати, мы пришли пешком, - первым ответил Спасский.

Я чувствовал, что Спасскому не терпится узнать, есть ли в этой лаборатории магнитофоны? Но сразу начинать с этого даже ему, человеку весьма напористому, казалось неудобным.

- Вы кем здесь работаете? - спросил он.

- А вы кто? - вопросом ответил Мюллер, может быть озадаченный тем, что на гимнастерке Спасского он не обнаружил погон.

Я объяснил Мюллеру, кто мы такие, и не успел Спасский изложить свою просьбу о магнитофонах, как Мюллер быстро достал из стенного шкафа два магнитофона - два небольших прямоугольных ящика с ремнями для ношения за плечами и на руке.

- Журналистские магнитофоны, - определил Свиридов.

- Это они! - с каким-то протяжным стоном восхищения добавил Спасский. По радостно заблестевшим его глазам стало ясно, что эти сравнительно легкие, портативные аппараты, дающие возможность в любом месте, без особой подготовки производить запись, - предел мечтаний звукооператора.

Мюллер раскрыл ящики, показывая, что аппараты в исправности. Его готовность помочь нам не носила следов какой-то подобострастной услужливости, и этот человек все больше заинтересовывал нас.

- Вы давно здесь находитесь? - спросил его Спасский, показывая на стены лаборатории, но, кажется, сам удивился некоторой нелепости своего вопроса.

- Я пришел в одно время с вами. Вероятно. Посмотреть свою лабораторию. Я здесь давно не был. Всю войну. После того дня, как наци бросили меня в лагерь.

- За что? - спросил я.

- Я кому-то не понравился, я что-то не так сказал, я промолчал, когда надо было кричать, и закричал, когда следовало молчать. А может быть, еще за что-нибудь?

Мюллер горько усмехнулся.

Я спросил ученого, не работал ли он в немецком коммунистическом подполье?

- Нет, я не был коммунистом. Просто хороший немец.

Хороший немец! Я подумал о том, что нацисты вкладывали в это понятие свой смысл. Хороший, плохой - эти слова слишком неопределенны без четкой политической окраски. Я сказал об этом Мюллеру.

Он согласился.

- Мир разделился на фашистов и антифашистов. Сейчас для меня нет иных категорий, иной меры вещей, - сказал он горячо. - Фашизм - это самое страшное, хуже холеры, хуже чумы, это самоубийство нации. Я ненавижу фашизм.

Мне показалось, что слова Мюллера, его проклятия фашизму продиктованы истинной болью сердца. Вот он поспешил сюда, в еще пустой университет, пришел первым. Уже одно это говорило о многом. Я сообщил Мюллеру о решении советского коменданта Берзарина сделать все возможное, чтобы сохранить для Берлина те кадры ученых, которые захотят сотрудничать с новой демократической властью.

- Это хорошо, - кивнул он. - В университете теперь все будет по-другому. А магнитофоны возьмите, - добавил он, почувствовав смущение и нерешительность Спасского. - Тут сейчас нет никакой власти, но как бывший профессор этой лаборатории и как хороший немец, - подчеркнул он, - я вам это разрешаю.

Я начал было объяснять Мюллеру, какие магнитофонные записи мы сможем делать на этих аппаратах. Но Мюллер взмахнул рукой, и жест его в равной степени означал и готовность нам услужить, и досаду на то, что ему разъясняют совершенно очевидные вещи.

- Разве нам, немцам, это не нужна? - спросил он. - И вам, и мне, и нашим детям в новой Германии. Берите, берите магнитофоны! - поторопил он.

- Как, просто так? - удивился Спасский.

- Просто так, - сказал Мюллер.

- Нет, мы дадим вам официальную расписку, что взяли магнитофоны во временное пользование.

- Я вам так поверю.

Но Спасский настоял на своем, достал лист бумаги и написал расписку, посетовав, правда, на отсутствие печати или какого-нибудь штампа.

Мы собирались уже уходить, когда кто-то из нас, кажется Свиридов, предложил записать расписку с голоса на одном из аппаратов лаборатории.

- Это лучше печати, - добавил Свиридов. Мюллер живо ухватился за эту идею. Он попросил еще подарить ему какую-нибудь из наших записей.

- Перезапишем голос Вейдлинга, свежий, мы видели этого генерала вчера, - сказал Спасский.

Мы подогнали нашу машину к зданию университета. Внесли аппараты и начали перезапись.

Так третьего мая на Унтер-ден-Линден в здании Берлинского университета под высокими сводами радиотехнической лаборатории я вновь услышал голос Вейдлинга, приказывающего сдать Берлин русским.

Мюллер прослушал эту запись молча. Но мне показалась, что лицо его выражало в эту минуту сложную борьбу чувств. При всей ненависти Мюллера к фашизму слушать о страданиях мирного населения и раненых в Берлине Мюллеру было тяжко. Как и все честные немцы, он глубоко переживал национальную трагедию Германии.

Мы закончили перезапись, Мюллер сказал "спасибо" и каждому крепко пожал руку.

Затем на этой магнитофонной ленте Спасский наговорил в микрофон свою краткую расписку. А я и Свиридов пожелали Мюллеру долгих дней жизни и творческих удач в его университетской лаборатории.

Не знаю, сохранилась ли у Мюллера эта - говорящая расписка. Если и сохранилась, то, возможно, в те дни, когда мы в Москве торжественно отмечаем День Победы, он в своем университете воспроизводит эту пленку для студентов. Или же как реликвию военной поры хранит магнитофонную ленту дома, чтобы при случае дать послушать друзьям уникальную запись: голос последнего нацистского коменданта Берлина, сообщающего о смерти Гитлера.

Что же касается меня, то и групповой фотоснимок у памятника кайзеру Вильгельму, и говорящая расписка вновь и вновь напоминают мне о старых фронтовых друзьях, о боевых радиожурналистах, которые тогда в Берлине занимались делом далеко не будничным и не обычным - улавливали на магнитофонные ленты шум и голоса истории.

"Дом Гиммлера"

Солдаты, штурмовавшие рейхстаг, называли "домом Гиммлера" здание министерства внутренних дел, примыкавшее к Кёнигсплац. Но в том же укрепленном районе "Цитадель" находился другой дом - главная резиденция Гиммлера, самое страшное здание в Берлине, которое вселяло ужас и страх в сердца миллионов людей.

На короткой, сравнительно тихой улице Принц-Альбрехтштрассе, в доме восемь, в здании бывшего музея по истории костюма, некогда имевшего отношение к прикладному искусству и народному творчеству, рейхсминистр Гиммлер, словно бы в издевку над всем этим, разместил... гестапо!

Гитлеровцы, конечно, переоборудовали музей и прилегающие к нему дома. Там, где стояли раньше стеллажи с экспонатами, появились столы следователей и камеры для арестованных, а в помещении большой библиотеки Гиммлер оборудовал свою тюрьму - "Колумбию", которая представляла собой, по сути дела, "тюрьму внутри тюрьмы". Здесь гестаповцы держали, допрашивали, истязали наиболее опасных своих противников.

Весь этот "тихий" квартал берлинцы старались обходить подальше. Его улицы были в последние месяцы основательно повреждены союзной авиацией. Тридцатого апреля, когда передовые батальоны 5-й армии генерал-полковника Берзарина вплотную подошли к этому кварталу, он уже не выглядел "тихим" всюду рвались снаряды, а разбитые дома казались мрачными крепостями обороны.

Само здание гестапо окружал высокий каменный забор, за которым виднелись заложенные кирпичом окна, больше напоминающие узкие амбразуры. Перед ограждающей стеной были вырыты окопы, укрепленные переносными бронированными колпаками. Все это говорило о том, что гестаповцы надеются оборонять свою цитадель долго и стойко. И действительно, первые атаки стрелкового батальона, пытавшегося с ходу проникнуть за каменный забор, успеха не имели. Всю ночь штурмовые группы стремились выбить немцев из укреплений, но тщетно. Только днем первого мая саперам удалось подорвать в одном месте забор, подложив под него противотанковые мины. Образовался проход во двор гестапо.

В два часа тридцать минут командир батальона, зная, что это за дом, отмеченный на его оперативной карте жирным темным кружком, принял решение начать штурм гестапо. Он послал группу разведчиков - пять солдат, чтобы они пробрались через проход в заборе и начали подползать к главному дому,

Примерно в ста пятидесяти метрах от подъезда, когда уже разведчикам была видна большая доска с надписью: "Государственная тайная полиция", их заметили гестаповцы и сильным огнем заставили прижаться к земле.

Тогда старший в группе разведчиков выстрелил из ракетного пистолета, с тем чтобы, как было условлено заранее, вызвать этим сигналом огонь нашей артиллерии.

И вот снаряды начали рваться во дворе гестапо, точным попаданием наши артиллеристы разрушили несколько бронированных колпаков.

Тем временем под огневым прикрытием артиллерии вторая рота штурмовавшего батальона броском выдвинулась к смелым разведчикам. Теперь со двора рота открыла огонь по основному зданию - по тюрьме "Колумбия", по подземному бункеру, верхняя часть которого трехметровой бетонной горой возвышалась посреди заасфальтированной площадки.

Пока шел бой внутри двора, еще две роты этого батальона подползли с тыла и окружили здание. Гестапо было взято в огненное кольцо.

Прошло еще несколько часов. Гранатами и автоматами наши бойцы прокладывали себе дорогу к вестибюлю основного здания - к одиночным камерам "Колумбии", которые было удобно превратить в Доты, к подземельям бункера, где размещались электростанция, узел связи, где сами гестаповцы в oпоследние месяцы проводили большую часть времени, укрываясь от воздушных налетов.

Солдаты, близко подобравшиеся к окнам здания, заметили, что из некоторых амбразур торчат короткие трубы дымоходов. Похоже было на то, что свои застенки гестаповцы обогревали в зимние месяцы железными печурками - в Берлине не хватало топлива для центрального отопления.

Но в эти минуты, пока бой кипел во дворе, они сжигали в железных печурках секретные документы, кипы бумаг, горы папок, штабеля дел, донесений, досье, - сжигали в панике, в безумной спешке, ибо каждую минуту в здание могли ворваться русские солдаты.

И к дыму от разрывов снарядов, к густой пыли, поднимавшейся к небу, здесь, во дворе гестапо, примешивалась еще и густая сажа, хлопьями летевшая из окон, носившиеся по воздуху полуобгоревшие листы бумаги, издали похожие на диковинных черных птиц.

Дым столбом валил изо всех труб, из окон, из дверей, снесенных взрывной волной, густой дым, как черный флаг, поднимался над зданием гестапо, разнося по небу пепел сгоревших архивов. И далеко отовсюду был виден этот дым над "домом Гиммлера", выделяя его среди других горящих зданий квартала.

Во второй половине дня первого мая в окне верхнего этажа здания мелькнул белый платок, но его не сразу заметили бойцы батальона, увлеченные азартом боя.

Постепенно стихли выстрелы. Из подъезда главного здания, из тюрьмы "Колумбия", из бункера начали один за другим выползать во двор здоровенные, хотя и исхудавшие, с темными от сажи лицами матерые эсэсовцы и, складывая во дворе оружие, выстраивались в колонну около стены.

Это сдавался многочисленный гарнизон еще одной гитлеровской цитадели гестапо. Понимая, что пришел конец, что война проиграна, эти гестаповцы все же ожесточенно сопротивлялись. Что их заставляло так драться в эти последние часы, перед лицом неминуемого поражения?

Поведение "людей Гиммлера" объяснялось просто. Всех их связывала круговая порука, цепь чудовищных преступлений, потоки пролитой крови, неслыханные зверства в концлагерях, нечеловеческая жестокость и замыслы по уничтожению, истреблению целых народов.

Первого мая они выкинули белый флаг капитуляции над домом гестапо. По сути дела, с белым флагом колонны гестаповцев начали отсюда свой маршрут прямо на скамью подсудимых, которая ожидала их в Нюрнбергском международном трибунале.

...Я помню небольшой городок к востоку от Одера. Немцы так быстро откатились, что не защищали город, а наши части, войдя в него (без боя, тотчас продвинулись дальше на запад, и поэтому городок не пострадал от огня, сохранились его улицы, магистрат, тюрьма и дом гестапо.

Это было едва ли не самое крупное здание в центре города, и в нем временно разместилась наша комендатура. Заночевав в городе, мы утром позавтракали в полуподвальном помещении столовой комендатуры, служившей еще недавно баром для гестаповцев.

Был ясный солнечный день, по-весеннему свежий. Сквозь раскрытые окна в продолговатое помещение бара проникал дневной свет, на полу, на потолке шевелились солнечные зайчики, и это несколько смягчало мрачноватый колорит зала, стилизованного под средневековый кабачок.

Вдоль стен бара, сделанные в форме толстых пивных бочек, располагались столы для пива, огромная бочка-резервуар покоилась в углу помещения, стены которого были наполовину обшиты темным деревом.

Здесь поражало обилие оленьих рогов, больших и малых, они украшали собой все стены, висели и над камином, обложенным разноцветными изразцами. Я уже не раз замечал это стойкое пристрастие эсэсовцев к охотничьим трофеям, оленьим рогам, медвежьим чучелам, это стремление вывешивать рога в гостиных, столовых, барах. Вместе с тем гестаповцы, важно сидевшие под тенью от раскидистых рогов оленей, в жизни были главным образом охотниками за людьми, которых они пытали в своих застенках.

Я завтракал, сидя за пивным столиком, и невольно представил себе, как, стуча каблуками, спускались в бар гестаповцы, чтобы "отдохнуть" после допросов.

Они чувствовали себя здесь весьма уютно, эти молодчики, возрождавшие самое дикое варварство и оставившие далеко позади себя палачей мрачною средневековья... Гудел огонь в камине, красные блики гуляли по гладкому зеркалу изразцов, освещая оскаленные пасти медвежьих чучел, темное дерево бочек, ветвистые рога.

Всю ночь гудели в баре гортанные голоса, слышалась пьяная похвальба, играла радиола, сменялись сентиментальные песенки, и захмелевшие следователи звонко чокались зелеными пивными кружками. А потом!.. Потом они, громко топоча о каменные ступени, поднимались в свои кабинеты или же переходили в соседнее полуподвальное помещение внутренней тюрьмы.

Мы пробыли недолго в этом городе, но все-таки я заглянул в коридор тюрьмы. Он был набит камерами, как стручок горохом. Это были одиночки мрачные каменные норы с бетонным полом, на который невозможно было лечь без риска схватить воспаление легких. Зимой на таком полу и стоять холодно.

В правом углу камеры располагалась железная кровать, слева выдвижной столик, и больше ничего, если не считать оборудованием камеры деревянный козырек на окне за решетками. Он закрывал от узника почти все небо и солнечный свет.

В коридоре внутренней тюрьмы мы нашли второпях брошенные наручники, какие-то цепи непонятного назначения, обломки орудий пыток. К ним, кстати говоря, принадлежали и узкие металлические шкафы, куда запирался человек, лишенный возможности пошевельнуться. Так он стоял там навытяжку по многу часов, пока не терял сознание.

В верхних этажах здания находились отделы гестапо, двери многочисленных секций. Как ни мал был городок, но его гестапо выглядело лишь уменьшенной копией берлинского. Здесь находилась одна из ячеек той гигантски разветвленной паучьей сети, которой гестапо опутало всю Германию и оккупированные страны.

...Нам довелось побывать в берлинском "доме Гиммлера" через пару дней после того, как батальон армии Берзарина заставил эсэсовцев выйти из своих убежищ с поднятыми руками. Но за дом гестапо дрались, конечно, не гитлеровские сановники, не генералы и группенфюреры, а рядовые солдаты, армейские офицеры и гестаповцы нижних чинов.

Главные же тузы, эсэсовские заправилы, к тому времени уже разбежались кто куда: одни через линию фронта пробрались в Южную Германию, другие скрылись в берлинском подполье, третьи, с фальшивыми паспортами, с чемоданами, набитыми валютой и золотом, уже грузились на пароходы, чтобы под чужими именами обосноваться в Испании и Португалии, в нейтральных странах, в республиках Южной Америки.

Через несколько дней после падения Берлина дом гестапо еще носил следы упорных и жестоких боев. Даже улицы, примыкавшие к этому зданию, берлинцы еще не успели очистить от завалов, баррикад и обломков разрушенных зданий.

Около ступенек вестибюля "дома Гиммлера" валялись обломки оружия, груды камня, у входа в кабинеты болтались на погнутых петлях двери, сорванные взрывами, в захламленных кабинетах виднелась обгоревшая мебель, сломанные сейфы, разбитые ящики картотек с доносами и делами, досье на всех подозрительных берлинцев, - эти ящики занимали целые стены.

Во многих кабинетах потолки и стены зияли дырами, э полы были завалены ворохами бумаг, которые гестаповцы все-таки не успели сжечь. Всюду лежали разорванные папки, растоптанные портреты Гитлера и Гиммлера, и весенний ветер, врывавшийся через окна, шевелил всю эту груду бумажного хлама, выволакивал из кабинетов в коридоры и здесь тащил по паркету вдоль, казалось, бесконечного ряда дверей.

Обилие брошенных бумаг и дел поражало нас, как, впрочем, и то, что они пока валялись здесь в комнатах, в коридорах, на лестницах "дома Гиммлера", а не хранились уже на стеллажах архивов.

Но такие уж тогда были дни! Наших людей заботило главное - свалить ненавистное гитлеровское государство, а затем уже со временем разобраться и в гестаповских документах и бумагах.

Естественно, что нам чаще всего попадались папки с делами последних месяцев и среди них особенно много из тех, что были помечены шифром: "Зондеркомиссион". Тан отмечались бумаги "особой комиссии", созданной гестапо после неудавшейся попытки убить Гитлера в его ставке, в Растенбурге.

Уничтожая миллионы ни в чем не повинных людей, распространив свою паучью сеть провокаторов и осведомителей на всю страну, гестапо тем не менее не смогло уберечь своего фюрера от покушения на его жизнь. Но зато оно отвечало на эти покушения волною массовых арестов, бросая в тюрьмы сотни заподозренных немецких военных служак, офицеров и генералов.

На Гитлера покушались не противники, воюющие за линией фронта, не прогрессивные деятели Германии, загнанные нацистами в подполье. Фюрера пытались убить его же приближенные, когда увидели, что гитлеровская военная машина быстро катится под откос. Эти оппозиционные группки внутри Германии, предвидя крах государства и боясь революционных взрывов в стране, искали лишь возможности, убрав Гитлера, заключить сепаратное соглашение с Англией и США, не ослабляя, а, наоборот, усиливая борьбу на восточном фронте. Должно быть, не случайно в этот день мы находили больше всего бумаг с грифом "особая комиссия" в комнатах гестаповских следователей Старвицкого, Ланге, в кабинете штандартенфюрера Вальтера Хуппенкотена.

Этот молодой юрист по образованию и ярый нацист по убеждениям, специалист по политическим процессам, быстро сделал карьеру в гестапо и в 1944 году был начальником службы безопасности СС. Подписи Хуппенкотена, Ланге, Старвицкого, начальника объединенной разведывательной службы Шелленберга и самого Кальтенбруннера чаще других встречались на бумагах и делах "особой комиссии".

Все эти матерые палачи оказались потом на скамье подсудимых. Их показания, помимо всего прочего, в какой-то мере раскрыли тайну и подробности трех покушений на Гитлера, из которых первое было организовано в провокационных целях самим гестапо.

Это случилось в 1938 году, когда тогдашний начальник гестапо Гейндрих, подозревая о существовании какого-то заговора против нацистского режима, но не обнаружив его следов, решил вместе со своим помощником Шелленбергом организовать провокацию. Гестаповцы решили убедить Гитлера в существовании заговора против него путем раскрытия заговора вымышленного! Само возникновение такой "идеи" как нельзя лучше характеризует гестапо и гестаповцев.

Инсценировка покушения была осуществлена 8 ноября 1938 года в Мюнхене, когда в одном из пивных подвальчиков собрались "ветераны" нацистского движения. В пивную приехал и Гитлер.

Незадолго до этого уголовный преступник, приговоренный к длительному заключению, был выпущен из тюрьмы с условием, что он заложит бомбу в стенных деревянных панелях пивного зала в Мюнхене.

Это и удалось сделать Георгу Елсеру, уголовнику, которого потом гестапо с большой суммой денег переправило через границу.

Бомба взорвалась... но ровно через десять минут после того, как Гитлер покинул пивную. Чтобы придать мнимому покушению окраску полной достоверности, Гейндрих и Шелленберг решили пожертвовать даже несколькими видными нацистскими функционерами, старыми членами партии, которых убила бомба.

Провокация дала гестаповцам новый предлог для массовых арестов, а неуравновешенному и без того бесноватому Гитлеру это покушение внушило страх за свою жизнь.

Но если первое покушение было инсценировкой, то второе - в марте 1943 года - подготавливалось группкой оппозиционных генералов на центральном фронте, куда Гитлер прилетел из своей ставки.

Бомба замедленного действия была упакована вместе с бутылками коньяка, который в качестве подарка вез адъютант Гитлера полковник Брандт одному офицеру в ставку.

И только потому, что в самолете оказалось слишком холодно, не сработал детонатор.

Один из заговорщиков вылетел вслед за Гитлером в его ставку Растенбург и успел извлечь бомбу из пакета, прежде чем ничего не подозревавший полковник Брандт вручил этот "подарок" знакомому офицеру.

На этот раз бомба не взорвалась в самолете, но зато она взорвалась примерно через год уже в Растенбурге, когда в ставку Гитлера приехал с докладом полковник Штауфенберг, недавно вернувшийся из Африки без руки и глаза. В портфеле Штауфенберга среди бумаг лежала точно такая же бомба замедленного действия, которая не сработала в самолете Гитлера.

Штауфенберг собирался незаметно оставить свой портфель там, где будут находиться Гитлер и Гиммлер. Однако улучить такой момент было трудно, и несколько раз Штауфенберг уже намеревался было оставить свой портфель, но в это время Гитлер выходил из кабинета или же должен был удалиться сам полковник Штауфенберг.

Двадцатого июля полковника Клауса Шенк фон Штауфенберга вызвали в ставку для доклада Гитлеру. Штауфенберг решил, что лучшего случая у него не будет, тем более что гестапо уже подбирало нити к раскрытию заговора и промедление с покушением грозило полным его провалом.

В своей книге "Двойная игра" английский журналист Иан Колвин рассказывает об этом совещании, которое из-за жаркой погоды состоялось не в бетонном бункере, как обычно, а в легком деревянном домике с распахнутыми настежь окнами.

Кроме Гитлера на совещании находились два его адъютанта - генерал Шмундт и знакомый нам уже полковник Брандт, секретари и несколько офицеров, ожидавших очереди для докладов.

Портфель с бомбой Штауфенберг положил на пол, рядом с ногой Брандта, и тот, словно бы предчувствуя что-то, слегка отодвинул портфель в сторону. Стол Гитлера находился всего в трех шагах от бомбы.

Штауфенберг незаметно раздавил пальцами капсюль взрывателя, рассчитанный на десятиминутную выдержку.

Затем, как и было условлено, его вызвали к телефону, и Штауфенберг быстро вышел из домика в полной уверенности, что взрыв бомбы не оставит Гитлера живым.

Уже в парке, окружавшем цитадель ставки, Штауфенберга догнал оглушающий грохот взрыва. Оглянувшись, он увидел столб дыма над домиком и людей, бегущих с носилками.

Через полчаса Штауфенберг был уже на аэродроме, откуда вылетел в Берлин, тут же доложив штабу заговорщиков, что Гитлер убит... Однако он ошибся.

Заговорщики спасовали, как только стало известно, что Гитлер остался невредим. Страх сковал их. Никто не предпринял решительных действий, и ряды заговорщиков распались. Это еще раз подтверждает, что заговор был направлен не против фашистского строя вообще, а только против Гитлера, упорно тянущего Германию в пропасть национальной катастрофы.

Еще гестапо не успело схватить заговорщиков, как в их среде начались самоубийства. Командующий резервной армией генерал Фромм, пытаясь спасти свою шкуру, тут же приказал расстрелять своего начальника штаба Штауфенберга, совершившего покушение, и других офицеров, участвовавших в заговоре.

Генерал фон Тресков, находившийся на линии фронта, вышел из своего блиндажа, чтобы взорвать рядом с собой гранату. И тут же умер. Генерал Бек также пытался покончить с собой, но неудачно, и его, раненого, пристрелили соучастники заговора ночью того же дня, прямо во дворе штаба заговорщиков.

Почему же бомба, разорвавшаяся в Растенбурге, не убила Гитлера? Его стол находился в центре комнаты, и волна взрыва, поток осколков ударили в окна, разрушили легкие стены, а в центре помещения образовалось мертвое пространство. Когда слегка рассеялся дым, уцелевший Кейтель увидел на полу комнаты мертвые тела адъютанта Гитлера Брандта, нескольких секретарей. Гитлер, оглушенный взрывом, тоже лежал на полу, с опаленной одеждой и волосами.

Ночью, придя в себя, Гитлер выступил по радио и публично признал существование заговора против его правительства. Он прокричал перед микрофоном, что "жалкая кучка предателей из военной клики пыталась убить меня и других представителей верховного командования!..".

Гиммлер, которого в момент покушения не было в Берлине, срочно вернулся, и начались массовые аресты всех, кто хоть в малейшей степени подозревался как противник нацистского режима.

Любопытно, что при обыске в одном из тайных сейфов заговорщиков среди других бумаг была обнаружена история болезни капрала Адольфа Гитлера, относящаяся ко времени первой мировой войны, когда Гитлер лежал в госпитале. Врачи отмечали у больного признаки истерии и настаивали на исследовании рефлексов Гитлера у психиатров.

И должно ли вызывать удивление то, что Гитлер впоследствии не раз впадал в дикую ярость, что в последние месяцы нацистского режима у него случались припадки неудержимого гнева, переходящие в состояние меланхолии, когда Гитлер часами ходил по комнате, вспоминая свое детство или же беседуя со своими приближенными на всякого рода мистические темы.

Вечером того дня, когда было совершено покушение, Гитлер отправился на встречу с Муссолини и военным министром Италии Грациани. Здесь он снова впал в бурную истерию, грозя всем своим врагам страшными карами и понося немецкий народ, который недостоин иметь такого вождя, как он - Гитлер.

А в это время в Берлине все кварталы в центре были заполнены солдатами. Перед входами в метро стояли орудия. Ошеломленные и испуганные берлинцы не знали, чему приписать чрезвычайные меры эсэсовцев.

В тот же вечер вышли экстренные выпуски газет с траурными рамками. Геббельс написал успокоительное воззвание к населению, в котором сообщал, что при покушении на фюрера убито семь человек из его окружения, а сам фюрер спасся чудом.

На следующий день газеты уже печатали списки схваченных гестапо. Берлинцы на улицах да и в домах разрешали себе лишь шептаться о событиях 20 июля. Всюду могли быть "уши гестапо". Многих арестовывали лишь за одно неосторожное слово о заговоре. Опасно было даже иметь печальное лицо.

Роберт Лей написал статью о "высокородных свиньях с голубой кровью, которых надо уничтожить с корнем". Имелись в виду офицеры-заговорщики, принадлежавшие к титулованной немецкой аристократии. Появились их портреты на газетных полосах - "высокородные свиньи" были сняты в нарочито смешных позах: со скорбными лицами без подтяжек, руками поддерживающие штаны.

В Берлине усиленно заработали так называемые "народные суды". Каждый, кто хоть что-либо знал о планах заговорщиков, мог быть приговорен к смертной казни. Судьи заседали в ярко-красных мантиях, вместо "гутен морген" приветствуя друг друга возгласами "Хайль Гитлер". Их ярость усиливалась неудачами нацистов на фронтах.

24 августа перед советскими армиями капитулировала Румыния и объявила войну гитлеровской Германии. Немецкий фронт на Балканах зашатался.

5 сентября под ударами союзных войск на западе пали Брюссель и Антверпен.

"Народные суды" выносили смертные приговоры - тысячами.

Вскоре тюрьма гестапо "Колумбия" была до предела заполнена схваченными по спискам заговорщиками. Все они были казнены в разные сроки, некоторые буквально за несколько дней до падения Берлина и смерти самого Гитлера.

Вот почему нам в здании гестапо попадались в таком количестве брошенные наспех "дела" "особой комиссии".

Трудно передать то чувство гнева и омерзения, которое охватывало каждого советского офицера, когда он переступал порог логова Гиммлера! Ведь именно здесь глава гестаповцев еще в начале войны с Советским Союзом подписал чудовищную "установку" на уничтожение... тридцати миллионов славян.

"...Мы хотим добиться, чтобы на Востоке жили исключительно люди чистой немецкой крови..." - писал Гиммлер вдогонку гестаповцам и эсэсовцам из групп специального назначения полиции безопасности и СД, следовавших за германскими армиями в Россию.

Ему вторил Мартин Борман, заместитель Гитлера по руководству нацистской партией: "...Славяне должны на нас работать. Если они нам более не нужны, они могут умереть... Рост славянского населения нежелателен..."

И снова Гиммлер через два года объявлял своим гестаповцам: "...Вопрос о том, процветает ли данная нация или умирает с голоду, интересует меня лишь постольку, поскольку представители данной нации нужны нам в качестве рабов для нашей культуры, в остальном их судьба не представляет для меня никакого интереса..."

Таковы были "идеи" этих преступников, сидевших в кабинетах "дома Гиммлера".

"Учреждение Эйхмана"

В другом доме гестапо, на Курфюрстенштрассе, 116, располагалось так называемое "учреждение Эйхмана", кабинеты секции Б-4, занимавшиеся еврейской проблемой. Летом сорок третьего года в Берлине начали разрабатывать планы "окончательного разрешения еврейского вопроса", что попросту означало полное физическое уничтожение всех евреев.

В одном из кабинетов секции Б-4 за большим дубовым столом, в окружении сейфов и шкафов с картотеками, под портретом своего тезки Гитлера, сидел крупноголовый худощавый человек, с большими, как у летучей мыши, растопыренными ушами, острым носом и узкими сухими губами оберштурмбанфюрер СС Адольф Эйхман, которому фюрер лично поручил руководить арестами всех евреев в европейских странах.

Эйхман не принадлежал к клике высших гитлеровских чиновников. Его эсэсовский чин казался не очень важным, а главное, что сам Эйхман старался не выставлять себя напоказ, порой он избегал даже подписывать важные документы, предоставляя это право своим заместителям.

Но эти на первый взгляд малозаметные посты Эйхмана не должны никого обмануть. Эйхману Гитлер и Гиммлер давали полную свободу действий и полноту власти, в распоряжении Эйхмана находился огромный аппарат гестаповцев в Берлине, в провинции, в оккупированных странах.

Преступник по убеждению и призванию, в прошлом мелкий чиновник, Эйхман возвысился в гитлеровском государстве, доказав свою готовность совершать чудовищные преступления безо всяких моральных сомнений и угрызений совести, но зато с неукоснительной последовательностью, преступным размахом и жестокостью.

Эйхман был палачом не только евреев, но и польского и других славянских народов. Именно при реализации так называемого плана уничтожения народов Восточной Европы Эйхман впервые заслужил благосклонное "доверие" гитлеровской верхушки.

План этот под названием "Генералплан Ост" предусматривал выселение в Западную Сибирь двадцати миллионов поляков и уничтожение остального населения Польши. После тридцати лет действия этого плана польский народ прекратил бы свое существование.

Документы этого плана пока не найдены в германских архивах, но факт его существования подтверждается докладными записками гестаповцев, обнаруженными письмами Гиммлера, не раз излагавшего главную "идею" плана - уничтожение не только польского государства и его народа, но и народов Чехословакии и, конечно, крупнейшего из славянских народов - русского.

И планы эти были не только бредовыми грезами нацистов. Всюду, где только для этого представлялась возможность, везде, где гитлеровцы оказывались хозяевами над беззащитным населением оккупированных стран, они немедленно приступали к реализации своих намерений.

Адольф Эйхман, назначенный Гиммлером на должность специального референта по вопросам польской выселенческой кампании, рассылал по всем управлениям гестапо директивы и приказы, где значилось количество поездов, заполненных жертвами, тонны груза, маршруты движения, время, рассчитанное на часы и минуты. За цифрами этих расчетов - трагедии миллионов людей, которые замерзали, гибли от голода в созданных Эйхманом этапных, переселенческих лагерях.

Эйхман в Польше "усердствовал" и днем и ночью. Он упрекал своих подчиненных в "чрезмерном либерализме", он заменял солдат вермахта недостаточно жестоких более молодыми и "преданными" идеям Гитлера. Всюду и везде Эйхман стоял на страже главной задачи "Генералплан Ост" - как можно больше истреблять славян.

Эйхман не щадил и детей. Однажды зимой жители оккупированной Варшавы были взбудоражены известием о том, что на вокзале в запломбированных вагонах находятся маленькие дети, полуотдетые, несмотря на жестокий мороз, уже много дней без пищи и воды, дети, обреченные гестаповцами на гибель.

Разметав заслоны солдат, варшавские матери хватали на руки детей в возрасте двух - пяти лет, забирали их в свои дома, где тоже царили голод и холод, чтобы ценой любых лишений спасти ребят, которых Эйхман уже занес в свои расчеты смерти.

Детоубийство в Польше приняло массовые масштабы. Эшелоны Эйхмана следовали один за другим. Это была последовательная программа - переселение, лагеря, уничтожение. Гитлер называл это преступление "укреплением германского духа"!

Адольф Эйхман совершал инспекционные поездки в города Польши, он подстегивал своих подручных, торопил их. На ближайшее время было назначено выселение и истребление около пяти с половиной миллионов поляков. И Эйхман старался педантично выполнять директиву Гитлера и Гиммлера. Если же какие-либо пункты этой программы остались невыполненными, то в этом меньше всего повинен Эйхман, а только партизаны и отряды освобождения, польские железнодорожники, отказывавшиеся везти поезда смерти, и Советская Армия, громившая гитлеровцев на восточном фронте.

Но положение немцев на восточном фронте пошатнулось уже в 1942 году. Это заставило гестапо пересмотреть очередность программы истребления, и тогда на первый план выдвинулась так называемая "еврейская проблема". В начале года на конференции в Берлине Гейндрихом был представлен обширный план, разверстанный по странам и предусматривавший истребление не менее одиннадцати миллионов евреев.

"Конференция" эта происходила вблизи озера Ваннзее, поэтому в гитлеровских кругах впоследствии этот список получил наименование "Протокола Ваннзее". Он предусматривал истребление евреев в тридцати странах, наибольшее количество евреев предполагалось уничтожить в СССР - около пяти миллионов.

С "Протоколом Ваннзее" был ознакомлен и Адольф Эйхман, присутствовавший на этой "конференции". Ему-то главное управление безопасности поручило контроль и непосредственное руководство истреблением евреев во всех странах.

Отдел Эйхмана в гестапо к тому времени разросся до размеров огромного ведомства. Сам Эйхман заявил, что выполнение "Протокола Ваннзее" он рассматривает как самую важную задачу всей своей жизни. Теперь весь мир знает, что "деятельность" отдела Эйхмана вылилась в преступления, не имевшие себе равных по чудовищному размаху и невиданному зверству во всей истории человечества.

...В конце августа 1944 года майор СС Вильгельм Хеттль, работавший в гестапо, встретился на своей квартире в Будапеште с оберштурмбанфюрером СС Адольфом Эйхманом.

В те дни Румыния уже вышла из войны, советские войска подходили к Балканам, на повестке дня было уже освобождение Польши. По свидетельству Хеттля, Эйхман уже не сомневался, что Германия проиграла войну и для него лично все потеряно.

Эйхман сказал, что его наверняка будут разыскивать после войны, так как он уничтожил миллионы евреев.

- Все-таки сколько именно? - спросил Хеттль.

- Это величайший государственный секрет! - ответил Эйхман. Потом он добавил: - Для тебя, как для историка, я сделаю исключение. Тем более что я не уверен, вернусь ли теперь в Берлин.

- Так сколько же? - снова спросил Хеттль.

Эйхман сказал, что он недавно составлял отчет для Гиммлера, который хотел знать точно, какое число евреев он убил. По подсчетам Эйхмана выходило, что четыре миллиона евреев было убито в лагерях и еще два миллиона умерщвлено другими путями.

- И Гиммлер узнал об этом? - спросил Хеттль.

- Да. Но остался недоволен докладом. По его мнению, число убитых евреев должно было превышать шесть миллионов.

И Эйхман сообщил, что рейхсфюрер решил даже прислать к нему человека из своего статистического бюро, который по материалам Эйхмана составил бы новый отчет.

Сам Эйхман, рассказывая все это, выглядел мрачным и удрученным. Хеттлю показалось - даже в состоянии душевной неуравновешенности. Гестаповец не мог понять, что Же больше печалило Эйхмана: такое же, как у Гиммлера, недовольство цифрой в шесть миллионов убитых или же страх перед возможной карой за преступления?

Что делал начальник отдела Б-4 после этой встречи с Хеттлем неизвестно, как и то, вернулся ли он в Берлин. О нем больше не было слышно в дни разгрома гитлеровского рейха. Эйхман скрылся, избежав скамьи подсудимых на Нюрнбергском процессе. Версия о его самоубийстве, державшаяся много лет, возможно, была создана самими нацистами. Она облегчала кровавому палачу жизнь в тайне подполья, под чужим именем, с чужим загримированным лицом.

И вот только пятнадцать лет спустя, в мае 1960 года, стало известно об аресте Эйхмана. Известие это мгновенно облетело все страны. Только тогда просочились в печать новые факты, свидетельствующие о том, что в мае сорок пятого Эйхман нырнул в подполье по совету Кальтенбруннера, с которым был связан многими годами службы, того самого Кальтенбруннера, который был повешен по приговору Международного трибунала.

Пять лет Эйхман скрывался в глухом уголке Северо-Западной Германии, в Люнебургской пустоши, конечно, не без помощи властей Федеративной Республики Германии или уж во всяком случае при попустительстве ее полиции.

Затем Эйхман счел для себя более безопасным обосноваться в Аргентине, вместе с другими гестаповцами и военными преступниками, которые в разные годы причаливали к берегам Южной Америки в одиночку и группами, а в 1945 году даже на подводной лодке, принадлежавшей тем, кто хотел сохранить эти "кадры" нацистских головорезов.

Эйхман в последние годы скрывался на окраине Буэнос-Айреса под именем сеньора Рикардо Клемента. Однажды к нему постучались двое: сотрудник гитлеровской разведки австриец д-р Лангер и голландский журналист А. Сассен, в прошлом эсэсовец. Свои откровенные беседы с Эйхманом они записали на магнитофон. Подлинность этих записей проверена и не вызывает сомнений. Да и сам Эйхман впоследствии не отрицал существования такой стенограммы.

Своим единомышленникам, гитлеровским журналистам, он сделал ряд чудовищных признаний. Вот некоторые из них: "...Это было в Берлине, в моем кабинете на Курфюрстенштрассе. Война близилась к концу. Все было проиграно. Я вызвал, кажется, всех моих офицеров (это были последние дни моего управления) и, прощаясь с ними, торжественно сказал: "Если уж так должно быть, я охотно и о радостью сойду в могилу, сознавая, что вместе со мной сошли туда же пять миллионов врагов рейха".

Помню, что произнес я эти слова очень твердо, так как я был очень счастлив. Если уж и придется мне сдохнуть, как собаке, то хоть не одному.

Я должен сказать вам совершенно откровенно, что если бы из 10,3 миллиона евреев было убито 10,3 миллиона, то я был бы счастлив и тогда мог бы сказать: "Хорошо, что мы уничтожили врага". Но судьба захотела, чтобы большая часть этих евреев осталась жить. Я утешаю себя словами: "Так было угодно судьбе и провидению..."

На вопрос, говорил ли Эйхман о том, что для победы в войне следовало бы поставить к стенке полмиллиона немцев, Эйхман ответил: "...Я сказал об этом тогда Мюллеру. (Начальник гестапо.) Я сказал, что мы должны сначала поставить к стенке пятьсот тысяч немцев и только тогда мы имели бы право долбануть по врагу". "...Я делаю все для моей жены, точно так же как я все делал для Германии, - заявил в том же интервью "коллега Эйхман". - Моя семья - только частица Германии. Когда-то Мюллер сказал мне, что, если бы у нас было пятьдесят Эйхманов, мы наверняка бы выиграли войну".

"Моим последним подарком жене, - вспоминает там же. Эйхман, - был портфель, наполненный крупой, и полмешка муки. Потом я дал ей ампулы с ядом. Я сказал: "Если придут русские - надкусите ампулу, а если американцы и англичане - не смейте делать этого". Когда пришли американцы, моя жена взяла эти ампулы и бросила их в озеро Альт-Аусзее". "...Кажется, это был один из первых дней мая 1945 года. После обеда я поехал в Лозерханг. Там были летние виллы. В такой вот элегантной вилле и жил начальник полиции безопасности и службы безопасности Эрнст Кальтенбруннер. Его адъютант, мой давнишний коллега штурмбанфюрер Шейдлер, принял меня и доложил о моем прибытии; я вошел в одну из комнат, за столом сидел Кальтенбруннер. На нем был китель фельдмаршала рейха, лыжные брюки, великолепные лыжные брюки...

Кальтенбруннер повернулся ко мне и спросил: "Итак, что ты теперь собираешься делать?" Я сказал, что пойду в горы. Он заметил, что это было бы на руку и рейхсфюреру Гиммлеру, тогда он мог бы иначе говорить с Эйзенхауэром, который знает, что если уж Эйхман в горах... то он не сдастся, ведь он сдаться не может. Вот так и были улажены мои служебные дела, я стал вроде как бы руководителем партизанской войны. Распрощался я с Кальтенбруннером официально, без особых эмоций. С его стороны их тоже не было. Я оставил его за столом, на котором был разложен пасьянс..."

Итак, Эйхман с бандой своих подчиненных, которых он сам именует "разным сбродом", ушел в горы, но никакой партизанской войны они там не вели, просто спасали свои шкуры.

Эйхман рассказывает: ...Эрнст Калътенбруннер прислал ординарца, который передал такой приказ: "Рейхсфюрер приказывает в англичан и американцев не стрелять".

...На следующий день ко мне обратился Бургер: "Мы тут посоветовались вот о чем: вас разыскивают как военного преступника, а нас не разыскивают. Следовательно, если бы вы скрылись и назначили другого командира, вы оказали бы своим коллегам большую услугу, поскольку в англичан и американцев нам и так стрелять нельзя, а русские сюда не придут, ведь это сфера влияния американцев".

Так Эйхман объясняет, как он очутился в лагере Обердахштеттен, но уже не под своей фамилией, а как унтер-штурмфюрер Экман. Там он и оставался вплоть до начала января 1946 года. Затем, почувствовав опасность, Эйхман стал готовиться к побегу из этого лагеря. Бывшие гитлеровские офицеры и эсэсовцы, догадывавшиеся, кто скрывается под личиной Экмана, помогли ему в этом. "...Полагаю, что я могу опустить то, каким образом я бежал, вспоминает Эйхман, - и перейти к лету 1947 года.

Загрузка...