Мы видели, что у него сохранилась богатая вилла и свой участок, он был в лучшем положении, чем многие берлинцы, и, может быть, это определяло те самонадеянные нотки в его голосе, когда Мюллер разговаривал с приходившими к нему соседями.

Он не раз в беседе с нами аттестовал себя социалистом по убеждениям, что было модно в те дни, а главное, не поддавалось немедленной проверке, на что, я думаю, и рассчитывал Мюллер.

Одним словом, он не вызывал резко враждебного чувства, но и симпатии тоже, политическая физиономия Мюллера нам казалась тогда весьма неопределенной, но когда он просил у меня разрешения послушать московское радио, я не мог ему в этом отказать.

Это было на следующий день после того, как я уехал от Угрюмова. В двенадцать часов дня Мюллер поднялся в мою комнату, и мы, настроив приемник, услышали переданное Москвой в "Последних известиях" сообщение о работе нашей комендатуры в районе Митте и в конце несколько слов об открытии первого варьете.

- Ого, зер гут! - удовлетворенно произнес Мюллер. Он понимал и немного говорил по-русски.

- Вот видите, Москва уже сообщает о культурной жизни Берлина. Правда, скромное начало, но тем-то оно и дорого, что начало, - сказал я.

- О да! - согласился Мюллер. - Если немец пьет пиво, значит, имеет хороший настроений!

В четыре часа дня я и Спасский обычно ловили передачи Би-Би-Си. Сегодня в своих новостях дня лондонское радио повторило мой рассказ о районе Митте. И уже вечером то же сообщение пришло к нам из-за океана, когда мы поймали радиостанцию Нью-Йорка. Американский диктор, ссылаясь на Лондон и на Москву, в третий раз кратко передал подробности открытия берлинского варьете.

Информация, которую я на рассвете уставшим, сонным голосом продиктовал в трубку высокочастотного телефона из Берлина, к вечеру по эфиру обежала весь мир.

На этом можно было бы и поставить точку, закончив рассказ об одном из дней работы советской комендатуры в районе Митте.

Но я бы не сказал всего, если бы умолчал о том, что в этот день я слушал Москву, Лондон, Нью-Йорк с чувством высокой профессиональной гордости радиожурналиста, слушал с радостью, которой полнилось сердце, слушал и думал, что мы, литераторы в Берлине, сейчас волей судьбы оказались на вышке истории и только поэтому наше слово так стремительно летит по эфиру.

Конечно, в этом была весьма малая наша личная заслуга, но зато великая заслуга народа, который грудью встретил темный вал фашизма, великая заслуга армии, принесшей в Берлин знамена свободы, мира, демократии.

Прошло более четверти века. Должно быть, уже можно написать маленькое послесловие к этой главке. Правда, кто-то остроумно заметил, что послесловия обычно относятся к основной канве любого рассказа, как загробная жизнь вымышленных героев к их жизни земной и реальной. Но то вымышленных! А у многих невыдуманных героев жизнь продолжается и в послесловиях, в новых делах и свершениях сегодняшних дней.

Александр Леонтьевич Угрюмов работал в комендатуре на Инзелыптрассе, 3, до конца сорок пятого года. Затем демобилизовался и вернулся в Москву. Здесь он занялся преподавательской работой, сначала заведовал кафедрой истории партии в Юридическом институте, затем на ту же должность перешел в Институт иностранных языков, теперь он доктор наук, профессор.

Ныне мы изредка встречаемся, чтобы поговорить по душам и кое-что вспомнить.

Тогда, в сорок пятом, в мае, в сумятице тех дней, в потоке бесчисленных дел Угрюмов, естественно, не мог всего рассказать мне, а я обо всем его расспросить. Но мне трудно простить себе, что только через двадцать пять лет я узнал, что именно Александр Леонтьевич второго мая сорок пятого года во дворе имперской канцелярии нашел брошенное кем-то кожаное пальто.

Оно было мышино-стального цвета. В карманах пальто Угрюмов обнаружил небольшого формата красную книжку с записями такого рода: "Понедельник, 16 апреля. Большие бои на Одере.

Пятница, 20 апреля. День рождения фюрера. К сожалению, обстановка как раз не для рождения.

Суббота, 21 апреля. Начало артиллерийского огня по Берлину.

Воскресенье, 22 апреля. Фюрер остается в Берлине.

Среда, 25 апреля. Берлин окружен.

Пятница, 27 апреля. Наша рейхсканцелярия превращена в развалины.

Воскресенье, 29 апреля. День начался бешеным артиллерийским огнем. Венчание Адольфа Гитлера и Евы Браун. Предатели-генералы оставляют нас большевикам.

Понедельник, 30 апреля. Снова бешеный огонь. А. Гитлер и Ева Браун мертвые.

Вторник, 1 мая. Попытка прорваться".

Это были последние записи в ныне известном дневнике Мартина Бормана, и последняя строчка говорит о том, что он действительно предпринял попытку удрать из Берлина.

В тот же день Угрюмов в подземном бункере, в котором второго мая пожар начинался несколько раз, обнаружил также чемоданы Кейтеля и Йодля, сбежавших генералов, а в чемоданах - важные документы.

Угрюмов сдал эти документы Военному совету армии, Как жаль, что тогда у него не нашлось времени просмотреть эти бумаги, обладавшие наверняка уж той несомненной исторической примечательностью, что они была обнаружены в бункерах подземной канцелярии Гитлера в последние часы ее существования.

Записную книжку Мартина Бормана Угрюмов передал генералу Бокову. Тогда Александр Леонтьевич не придал этой книжке особого значения. Да и о самом Бормане тут же забыл. У него, Угрюмова, было тогда дело, важнее которого трудно себе ж представить - возродить к новой жизни Берлин-Митте. И это поглощало все его мысли и силы.

Я как-то недавно, встретившись с Александром Леонтьевичем у него на квартире, попенял ему за то, что, имея в багаже своего жизненного опыта такие уникальные события, он пока не выступил с книгой воспоминаний или же большой статьей.

Александр Леонтьевич усмехнулся. Должно быть, я был не первый, кто обращался к нему с таким вопросом. Или, уловив мой недоуменно-изучающий взгляд, он, улыбаясь, думал, как бы мне поточнее ответить.

Я же, глядя на Александра Леонтьевича, подумал, что вот прошло более четверти века после окончания войны, а друг мой изменился в общем-то немного. Ну, конечно, пополнел, еще более округлились мягкие линии его доброго лица. Но улыбка, характерный блеск в глазах - вот что не изменили годы, если и улыбка, и выражение глаз действительно зеркало души - чуткой, доброжелательной, умной.

- Так почему же, Александр Леонтьевич? - назойливо повторил я свой вопрос.

- Немного я написал. Например, в сборнике "От Москвы до Берлина".

- Мало.

- Должно быть!

При этом он неопределенно пожал плечами, и это могло быть истолковано как занятость основным своим делом и: как робость перед литературно-мемуарными опытами такого рода.

- А в, лекциях вы хотя бы используете этот свой личный опыт!

- О, да! Здесь конечно, - сказал Угрюмов. - Там, где это уместно.

Александр Леонтьевич работал и работает над проблемами диалектического материализма, истории партии.

- В лекциях обязательно, - снова повторил он, - ведь то, о чем мы сейчас с вами вспоминаем, - тоже частица истории нашей великой партии. И я счастлив, что какие-то детали, подробности, относящиеся к тому, что было мною лично увидено и пережито, я могу внести в рассказы о героическом пути, пройденном партией и народом.

Принадлежит истории

Мы ехали из Цербста. Маленький этот городок, окруженный парками и лесом, привлек наше внимание лишь тем, что здесь, в бывшей столице бывшего Ангальт-Цербстского княжества, находился замок, связанный с именем русской императрицы Екатерины Второй.

Хотя мы и прочли на стене дворца мемориальную доску, сообщающую о том, что в этом здании родилась "Катрин ди Гроссе", хотя об этом писалось в немецких путеводителях, а население Цербста после капитуляции сочло необходимым украсить витрины городских магазинов портретами Екатерины, на самом деле горожане Цербста предпочли исторической точности рекламную шумиху, Это привлекло в маленький городок туристов.

В действительности же дочь Христиана-Августа князя Ангальт-Цербсткого София-Августа родилась не в Цербсте, а в Штеттине, где в 1729 году ее отец был губернатором города.

Правда, потом будущая Екатерина жила в Цербстском дворце и оттуда пятнадцатилетней девушкой вместе с матерью поехала в Россию ко двору Елизаветы.

С той поры на многие годы Цербстский дворец стал главной достопримечательностью города.

Но американские летчики, базировавшиеся на близлежащем аэродроме, не посчитались с цербстской реликвией и разбомбили дом и парк без всякой к тому военной необходимости, ибо в районе города не случилось ничего хотя отдаленно напоминающего сражение.

Мы побродили с полчаса около развалин дворца. Здесь, в центре города, они выглядели как-то странно, словно театральная декорация с пейзажем разрушения, ибо вокруг тянулись кварталы, совершенно не пострадавшие от точной бомбежки.

Признаться, я не сохранил в памяти эти развалины. Чем-чем, а этим трудно было нас удивить. Но хорошо запомнил автостраду, широкую спокойно-гладкую реку асфальта, которая текла от Берлина на запад, мимо похожих на Цербст городков, пощаженных войной.

От Цербста у меня осталось ощущение чистоты и уюта, чистоты, может быть, даже уже чрезмерной, когда мостовые сверкают на солнце, как паркетные полы у хорошей хозяйки.

Здесь улицы напоминали аллеи с рядами тополей, березок и лип, их кроны, смыкаясь, бросали сплошную тень на ровный асфальт тротуаров.

Видимо, эта чистота в первые послевоенные дни и была второй достопримечательностью Цербста, ничего иного мы не обнаружили, объехав город на машине. Затем мы полежали на зеленой травке палисадника около какого-то домика, слепленного из гранитных глыб и крупных камней в стиле аляповатой готики.

Я не сделал в Цербсте никаких новых записей на нашем аппарате. В этот день мы подготовили для отправки в Москву большую партию пластинок, которые могли быть вновь переданы в эфир или же отправлены на многолетнее хранение в архивы фонотеки.

Оператору, конечно, не хотелось распаковывать ящик, где, любовно укутанные ватой, пересыпанные мягкими опилками, лежали драгоценные пластинки, хранившие в своих бороздках голоса берлинской битвы.

К тому же чистенький Цербст, с этим дворцом Екатерины, с тишиной и внешним благополучием, вызвал у нас совершенно неожиданно такой приступ ностальгии, что нам захотелось немедленно убраться из городка на дорогу, куда-нибудь, хотя бы в лес.

Потом, вспоминая об этом чувстве почти физической боли, я находил ей объяснение в нашем тогдашнем психологическом состоянии.

Заканчивался четвертый месяц пребывания в Германии, время, за которое мы пережили войну на Одере, на Шпрее и на Эльбе, увидели падение Берлина, и, естественно, нам казалось, что самое яркое, исторически неповторимое, самое волнующее уже позади.

Сказывалась и усталость. Теперь каждый день, отделяющий нас от капитуляции, усиливал тоску по Москве, дому, родине. Мы везли пластинки к нашему редакционному самолету, и я с завистью смотрел на бортмеханика Павла Егорова, которому предстояло через сутки ступить на землю подмосковного аэродрома.

По дороге к небольшому аэродрому, расположенному в окрестностях Берлина, мы заехали в Каролиненгоф. Давно мы уже не слышали выстрелов ни в Берлине, ни в его пригородах. Всюду было спокойно, тихо, хотя, по слухам, еще и бродили кое-где остатки гитлеровских частей, вооруженные группы эсэсовцев, пробивающиеся через Эльбу на запад.

Могли ли мы предположить, что Корпуснову и Егорову, которые уже без меня отправлялись на аэродром, предстоит встретиться с одной из таких банд?

Корпуснов уехал из Каролиненгофа часа в три дня, а в шесть раздался звонок с аэродрома - машина с пластинками еще не прибывала.

Командир нашего самолета хотел сам выехать на поиски, но ему было приказано остаться на месте. Тревожась за судьбу нашего "радиотанка", а еще больше за сохранность уникальных записей, мы сами на легковой машине двинулись по дороге на аэродром.

Это был лес, похожий на штраусбергский, такой же большой и густой, рассеченный лишь несколькими глубокими просеками. Спускались сумерки. Мы ехали медленно, вглядываясь в густую темень между деревьями. Повстречавшаяся нам группа солдат сообщила: они слышали в лесу перестрелку, но не обратили на это внимания - мало ли кто мог стрелять? Они спешили по своему заданию.

Мы проехали уже несколько километров, когда заметили в стороне от просеки какой-то громоздкий, темный силуэт. Это оказалась наша машина. Пули изрешетили скаты "радиотанка", пробили радиатор. Видимо, Корпуснов пытался удрать от немцев прямо через лес, но "додж" застрял между двумя соснами, зацепившись за стволы бортовыми крючками.

Корпуснов находился в кабине, раненный двумя пулями в ногу, и тихо стонал. Егорова мы нашли под кузовом "доджа" - он лежал там с автоматом, нападавшие на машину могли ведь вернуться.

В ту минуту нам некогда было выяснять подробности боя. Хотя своим санпакетом Егоров наскоро перевязал ногу Корпуснова, повязки уже намокли. Мы не могли медлить. Михаил Иванович, должно быть, потерял много крови.

Бережно перенесли его, все еще тихо стонущего, к легковой машине, стоящей на дороге. Теперь надо было разыскать ближайший полевой госпиталь.

Дорогой бортмеханик рассказывал: они натолкнулись в лесу на группу вооруженных автоматами немцев. Те шли по дороге с засученными по локоть рукавами френчей и громко разговаривали.

Должно быть, сначала немцы сами испугались и бросились по сторонам. Но у Корпуснова, как назло, заглох мотор, и пока он нервно нажимал на стартер, никак не заводившийся, гитлеровцы пулями пробили скаты.

Теперь они начали окружать машину. Вряд ли она им была нужна, скорее продукты, которые могли лежать в закрытом кузове. Автоматный огонь, которым их встретили Корпуснов и Егоров, только утвердил немцев в решимости захватить машину.

Раз ее так обороняют, - наверно, думали они, - значит, там есть что защищать!

Корпуснов, заведя наконец мотор, бросил машину в гущу леса, надеясь, что там можно будет стрелять из-за деревьев. Но и немцы прятались за соснами.

Перестрелка длилась минут пятнадцать - двадцать. Точно Егоров не помнил. Бандиты отступали, вновь появлялись из-за кустов, несколько раз атаковали. Их было человек десять против двоих. Конечно, Корпуснов и Егоров могли бы отойти в глубь леса, но что бы тогда случилось с пластинками?

- Паша, помни! Нельзя бросать ящик, там история! - повторял Михаил Иванович. Его ранило в ногу. Тогда Егоров залез под кузов и оттуда вел огонь,

- От машины не уйду, - крикнул он. - Пусть убьют, не отдам машину!

Егоров сказал, что он страшился только одного: кончатся патроны, что тогда?

Но гитлеровцы исчезли так же внезапно, как и появились. Испугались, наверно, что длительная перестрелка привлечет внимание, - вблизи Берлина располагались наши части. Или же патроны у них кончились раньше, чем у Корпуснова и Егорова.

...Когда мы несли Михаила Ивановича в машину, он спросил, цел ли ящик с пластинками.

- Все в порядке. Ящик полетит в Москву, - успокоил я его.

- Вот тебе и мир, стреляют, сволочи! - вздохнул Корпуснов. Потом тихо добавил: - Никогда такого груза не возил. Пластинки!

- Голоса истории - сказал я.

- Эти-то дураки, бандиты, они думали, наверно, в ящике колбаса!

Михаил Иванович чуть улыбнулся, одними глазами.

- Я все боялся - не отобьемся. А все-таки они трусливые стали, как шакалы, все оглядывались. Нет уж того напора. Ослабел фашист!

Я прижал палец к своим губам, показывая, что Михаилу Ивановичу сейчас не надо бы много говорить.

- Ногу не больно?

- Терплю, - спокойно ответил он.

Он мужественно переносил боль, ни разу не вскрикнув, когда мы несли его от машины к воротам госпиталя, где встретили санитаров с носилками.

Это был тот самый штраусбергский госпиталь, где я бывал еще в дни боев за Берлин.

- Знакомое местечко, вот и я сюда угодил, - сказал Корпуснов, с носилок оглядывая парк и людей в халатах, гуляющих по дорожкам. Он вслух пожалел о том, что больше уж не будет водить по берлинским улицам наш "радиотанк".

- Да, скоро сдадим машину, - заметил я, чтобы хоть этим как-то утешить Михаила Ивановича.

- Знаю, друг, знаю! - тяжко вздохнул он. - А ты поверь, мне хотелось бы еще поездить, погулять по Берлину. Такого уже больше не будет никогда. Про себя это я точно знаю.

- Чего же именно, Михаил Иванович? - спросил я.

- А вот того самого. Два раза в одной жизни Берлин не берут! - произнес он негромко, но с той торжественной и глубоко значимой интонацией, которая заставила дрогнуть мое сердце.

- Это да.

Я шагал рядом с носилками и поддерживал их вместе с санитарами.

Ты прав, дорогой товарищ Корпуснов, славный наш водитель! Два раза в жизни такое не бывает. Каждому поколению достаются в удел свои роковые годы испытаний, озаряемые самым ярким пламенем эпохи.

Если и будут еще на земле войны, то мы их встретим уже другими людьми. А наша неповторимая юность и зрелость были отданы борьбе с фашизмом.

И еще я подумал о том, что все мы должны быть благодарны судьбе за то, что именно нам выпало счастье видеть конец войны в Берлине. И какой войны!

Я сказал об этом Корпуснову.

- Верно! Это большое счастье! - согласился он. Потом Михаил Иванович вспомнил о разговоре с женой по телефону "ВЧ".

- Вот видишь, как получилось. На войне далеко не загадывай, обещал жене свидеться скоро, а теперь с подушкой буду целоваться!

- Выздоровеешь к демобилизации, - сказал я.

- Все-таки Катю мою к аппарату вызовите, мол, задержался твой Михаил Иванович, но не виноват!

- Стоит ли ее расстраивать? - спросил я.

- Нет, пусть знает. У нее душа крепко в теле держится. Не такое выдюживала. Хуже нет - врать. Я пообещал завтра же позвонить в Москву.

- Ну на этом счастливо оставаться, - сказал Михаил Иванович.

Корпуснов приподнял голову над подушкой и махнул рукой. В глазах его стояли слезы.

...Через час мы были на аэродроме и передали ящик с пластинками командиру нашего самолета "Щ-2". Сейчас уже, наверно, мало кто помнит о существовании этих ширококрылых, на вид солидных, на самом же деле маломощных самолетов военно-транспортной авиации, самых настоящих небесных тихоходов.

Два небольших мотора на самолетах конструкции Щербакова едва развивали скорость сто - сто двадцать километров в час. Просторная кабина предназначалась для транспортировки парашютистов. Открывая широкую дверь, они выпрыгивали из машины. Для военной авиации модель быстро устарела, но еще держалась "в кадрах" Гражданского воздушного флота.

Именно на этом неуклюжем самолете, похожем в воздухе на огромную летающую рыбу, именно на нашей "щучке" мы и поднялись в начале февраля месяца с заснеженного поля подмосковного Быковского аэродрома, с тем чтобы после семи часов "висения в воздухе" добраться до Минска.

Здесь наша "щука" сменила лыжи на колеса. Переждав снежный ураган, мы отправились дальше. Сейчас это звучит странно, но из-за дурной погоды и перемены ее фронта больше сидели на аэродромах, чем летели, и добрались до Польши только на десятый день.

И все-таки наш "Щ-2", подобно героическим "уточкам", исправно нес свою боевую воздушную службу, несколько раз летал из Москвы на фронт, сначала приземляясь в Познани, затем уже на немецких аэродромах, все ближе и ближе к Берлину, пока, наконец, не пробежался своими маленькими колесами по бетонному полю Темпельгофа - знаменитой воздушной гавани немецкой столицы, лежащей в центре города,

А сейчас с приберлинского аэродрома "щука" собиралась вновь улететь в Москву.

- Контакт! - весело крикнул бортмеханик Егоров, радуясь предстоящему полету домой. Он повернул большую лопасть тугого винта.

- Есть контакт! - ответил пилот из своей кабинки.

Мотор зачихал, пару раз как бы глубоко вздохнул, потом с силой выдохнул синим дымком, часто застучал, фыркнул и вдруг взревел густым гулом.

"Щука", качая крыльями, неуклюже побежала по земле, выруливая на взлетную площадку...

...Теперь, конечно, наш старый, заслуженный самолет давно уже списан на лом, модель его - только архивный экспонат, и дорогая нам память о "щуке", летавшей в Берлин, принадлежит истории авиации, так же как и наши записи на пластинки - истории берлинских боев,

Во имя мира

На открытие первого восстановленного участка берлинского метро мы приехали из воинской части после необыкновенного парада. Это был парад корпуса танкистов, празднующих четырехлетний юбилей своего существования, корпуса, сформированного в мае сорок первого, через год прославившегося под Сталинградом, еще через три года закончившего свой поход под Берлином. Бойцам-гвардейцам было что вспомнить в этот майский день!

И вот перед нами широкий, поросший свежей ярко-зеленой травой луг, волнистая его поверхность уходит к дальнему мохнатому гребешку леса. И справа и слева видны каменные строения небольшого немецкого селения.

Мы стояли рядом с трибуной, наскоро сколоченной для генералов, принимающих парад. Играл военный оркестр, и мимо трибуны один за другим маршировали танковые полки с развевающимися знаменами.

Танкисты старательно отбивали шаг, но мягкая земля и трава заглушали обычный резкий, парадный перестук каблуков, и громче, пожалуй, позванивали ордена и медали, украшавшие почти каждую грудь в длинных и стройных шеренгах.

Поодаль от трибуны, так, чтобы медные трубы оркестра не заглушали голос радиокомментатора, стоял сотрудник нашего московского радио М. О. Мендельсон, уже после капитуляции присоединившийся к нашей группе, и прямо отсюда, с места парада, вел репортаж в эфир для слушателей Англии и Америки.

Его английская речь мешалась с моей русской, одновременно Москва и Лондон ретранслировали этот рассказ о танковом корпусе, который пронес свои знамена от Волги до Эльбы, о том, что за люди в гимнастерках и танковых шлемах, в торжественном напряжении, с блестящими от восторга лицами маршировали в эту минуту по зеленому прямоугольнику поля.

Я думаю, что этот радиорепортаж под звуковой аккомпанемент духового оркестра и громового, торжествующего русского "ура" слушали во многих странах мира. Ведь это был майский репортаж из Германии, ведь ратный подвиг танкистов освещался именами Сталинграда и Берлина! Кого это могло оставить равнодушным в ту весну?

А после парада начался вечерний концерт и ужин, когда за столами, расставленными вблизи белеющих палаток, под сенью деревьев, сидели рядом танкисты и прилетевшие из Москвы артисты филармонии.

Я помню огни, осветившие эту площадку, и густую темень за деревьями, и над нами чистый купол неба с майскими яркими звездами.

И русские голоса, и русские песни, музыка Чайковского и Рахманинова, и то, что лампочки висели на ветвях белотелых, казалось бы, совсем нашенских березок, - все это создавало здесь уголок летнего военного лагеря, так остро и сильно напоминавшего о России, о доме, о том, что наши люди пришли в Германию, чтобы выполнить свой долг защиты мира.

Не знаю, может быть, мне очень трудно будет передать эту связь ощущений, порожденных тем временем и тогдашним настроением наших душ, но когда на следующий день в районе Нейкельн, на станции метро Германплац, я увидел русских офицеров и солдат, помогавших немцам в работе, - я связал эти две картины в одну: и парад победителей-танкистов под Берлином и труд саперов-победителей, восстановивших участок столичной подземки.

Теперь, уже после капитуляции, снова пришлось мне побывать в метро. В дни боев здесь все было забито кусками бетона, валялись трупы. Сейчас же я увидел перед собой темно-серую широкую бетонную платформу, с путями по обеим сторонам, низкий овальный потолок подземного вестибюля. Хотя он и выглядел мрачновато по сравнению со сверкающими дворцами наших метростанций, но все же был чист, подремонтирован и готов принять пассажиров.

К отправлению первого поезда приехал в Нейкельн генерал Берзарин. В сопровождении директора Берлинского общества городского транспорта он не торопясь прошелся по платформе, осмотрел вестибюль.

Потом они остановились около открытых дверей вагона - Берзарин и директор общества, плотного сложения мужчина в отличном темно-синем костюме, вежливо наклонивший голову.

- Ну вот, отлично, - сказал ему Берзарин. - Почин сделан. Теперь мы должны с вами пустить весь берлинский метрополитен. Когда же?

Я не расслышал, что ответил директор. Но зато я увидел на его лице то сладковато-приторное, то искательно-услужливое выражение, которое должно было, видимо, подтвердить готовность директора сделать все возможное.

- Я поздравляю вас, - сказал Берзарин директору.

- Спасибо! - ответил тот по-русски, оглядываясь на фотокорреспондентов, снимавших его рядом с генералом.

- Прошу вас войти в вагон, - предложил Берзарин,

- Это я вас прошу, - поклонился директор.

Так они, соревнуясь в вежливости, уступали друг другу право первым переступить порог вагона. И вот наконец Берзарин, со своей неизменной лукавой улыбкой, выражавшей и великодушие и твердость характера, вошел первым и сел на мягкий диванчик.

Не могу, конечно, поручиться, но кажется мне, что и генерал и наши офицеры не могли не представить себе в эту минуту - хоть на мгновение картины боя на этой станции: выстрелы, крики в темноте, орудия, спущенные в туннели, орудия на тех самых рельсах, что сейчас металлически поблескивали в лучах прожектора моторного вагона.

- Ну что ж! Если все готовы, товарищи и господа, то поехали вперед - к славному будущему города Берлина! - с улыбкой произнес Берзарин и, сняв фуражку, вытер платком крупный лоб и седеющие виски.

- Слушаюсь! - подхватил директор.

- Фертиг! - рявкнул за окнами вагона дежурный по станции Германплац, и первый поезд на первом участке метро, восстановленном немцами и русскими на двенадцатый день после капитуляции Берлина, отправился в свой первый рейс.

Вот и весь эпизод, запавший мне в память, может быть, потому, что и вид берлинской подземки, и освещенные окна поезда, уплывающие в темную глубину туннеля, выглядели глубоко символичной картиной, вызывали в тот день и спустя годы много волнующих воспоминаний обо всем том, что довелось нам увидеть и пережить в дни взятия Берлина.

И на этом можно было бы поставить точку, если бы не пришлось нам узнать потом, что именно в майские дни 1945 года, когда русские ото всей души и с великим бескорыстием помогали немцам строить новую жизнь, нашлись в Германии люди, уже тогда начавшие разрабатывать планы новой мировой войны.

Еще не со всех берлинских улиц успели убрать обломки стен и засыпать воронки от бомб, как во Фленсбурге, резиденции так называемого "правительства Деница", был составлен и помечен датой 20 мая меморандум, цель которого - указать германским милитаристам новый путь военных приготовлений.

Меморандум этот впоследствии был захвачен среди документов "правительства Деница", его автором оказался Гельмут Штельрехт - бывший бригаденфюрер войск СС, один из руководителей отрядов СА, идеологический воспитатель союза "Гитлеровской молодежи", принадлежавший к нацистской элите.

Начав с признания, что "война Германии на два фронта всегда означала разгром рейха", Штельрехт предлагал теперь "в соответствии с германскими чувствами подключиться к Западу".

Он призывал "обе англосаксонские державы рассматривать... как по существу германские государства", и вот в рамках этого "германского единения" Штельрехт видел "возможности для перевооружения", для того чтобы превратиться со временем "в первостепенный фактор мощи на Европейском континенте!".

Разве не представляется чудовищным то, что через одиннадцать дней после капитуляции Германии в ставке Деница уже рассматривались "условия овладения определенной частью русского наследства"! И это в том случае, "когда Америка станет считать, что в борьбе за свои мировые интересы решительное столкновение с Россией является неизбежным, и она обязательно будет заинтересована в мощи побежденной Германии, чтобы использовать ее в борьбе против России".

Много лет прошло с тех пор, как было арестовано "правительство Деница", а его члены преданы суду как военные преступники. Но заправилы Бонна не забыли советов эсэсовца Штельрехта и прошли рекомендованный им "тактический путь" сближения с Западом. Они лишь только заменили штельрехтовский лозунг "германского единения", слишком пахнувший нацизмом, видоизмененным лозунгом "европейского сообщества".

Идеи штельрехтовского "конфиденциального меморандума" прозвучали и в меморандуме генералов бундесвера Штрауса и Хойзингера, открыто требовавших для Западной Германии атомных бомб, всеобщей воинской повинности и укрепления Североатлантического блока.

Идеи эсэсовца Штельрехта "о бескровном поглощении европейских стран" нашли себе лишь закамуфлированную формулу якобы "оборонных мероприятий", создания сил щита прикрытия Федеративной Республики Германии, а иными словами - бундесвера, вооруженного до зубов ракетами и атомным оружием.

Так становится наглядной преемственность планов Гитлера, штельрехтов, Штраусов и хойзингеров, пронизанных одним духом, но лишь загримированных в различные словесные одежды.

Так становится понятным, почему неонацисты в Западной Германии возрождали доктрины Гитлера, почему офицеры войск СС принимались в вооруженные силы НАТО, а бывшие крупные функционеры нацистской партии занимали видные посты в государственном аппарате ФРГ.

И теперь уже никого не удивляет, что многие подручные Гитлера избежали карающей руки правосудия и смогли спастись бегством в катакомбы фашистского подполья.

Генерал-лейтенант СС Вальтер Шелленберг - один из ближайших помощников Гиммлера - благополучно перебрался через Балтийское море в Швецию, прикрывшись фальшивым дипломатическим паспортом.

Временно нырнул в подполье и генерал Рейнгард Гелен, державший при Гитлере в своих руках все нити нацистской разведки. Бежав, он сохранил списки многих немецких агентов в различных странах Европы и Азии, у Гелена оказались в руках ключи от шпионской сети, созданной Канарисом, Гиммлером, Шелленбергом.

Вильгельм Хеттль - нацистский "историк" и гестаповец, начал свою карьеру адъютантом Кальтенбруннера и закончил службу в Вене руководителем тайной полиции.

Эсэсовец Шелленберг свидетельствует и о том, что генерал Гелен уже в 1944 году разработал план подпольной борьбы фашистов.

Это он, бывший шеф нацистской секретной службы, генерал-лейтенант Гелен, помог занять руководящий пост в Бонне, в числе других гитлеровцев, и нацистскому генерал-лейтенанту Хойзингеру, тому Хойзингеру, который в 1944 году выслужился ценой предательства офицеров, замешанных в покушении на Гитлера. Зловещая фигура генерала Гелена простирала свои совиные крылья над Западной Германией. И не только над нею. По сведениям американской прессы, в Европе работало примерно четыре тысячи геленовских агентов, многие из них были немецкими шпионами еще во время второй мировой войны.

Вашингтон долгое время финансировал деятельность геленовской шпионской организации, когда эта организация скромно называлась ведомством по охране конституции, - черная служба Гелена продолжала оставаться важным источником информации и для Соединенных Штатов.

Как это ни кажется чудовищным, корни "дружбы" генерала Гелена с американской разведкой уходили глубоко в закулисную историю второй мировой войны. Доверенный Гиммлера и Кальтенбруннера, друг Адольфа Эйхмана - все тот же Вильгельм Хеттль еще в 1943 году приезжает с паспортом на чужое имя в Швейцарию, где ведет переговоры с неким дипломатическим сотрудником миссии США в Берне. Этим "дипломатом" оказывается не кто иной, как Аллен Даллес. Не все свои документы успели заблаговременно сжечь фашисты, не все секретные бумаги затоплены в контейнерах на дне горных озер. Все тайное когда-нибудь становится явным.

И ведь не случайно сам Хеттль после разгрома Германии поспешил спрятаться в американском лагере для интернированных. И не ради его красивых глаз гестаповца и гитлеровского разведчика Хеттля посетил в этом лагере с дружеским визитом сам Аллен Даллес.

Это он, Даллес, добился того, что Хеттля, впрочем, как и многих других крупных нацистов, не судили ни в Германии, ни в других странах, пострадавших от фашистского нашествия.

Гелен и Хеттль продолжали дело Гиммлера и Кальтенбруннера. Сменились хозяева, но прежними остались методы и цели. Аллен Даллес помог Хеттлю стать во главе разведывательной организации в Австрии, генерал Гелен в Германии получал инструкции по организации шпионской сети от американского Гиммлера начальника ФБР Гувера. Тайные союзники во времена борьбы с гитлеризмом стали почти явными партнерами в борьбе с силами демократии и мира.

Генерал Гелен как-то посетил архив американского Федерального бюро расследований (ФБР). Гелену открыли двери особо секретной "башни для документов", которая находится на территории Стэнфордского университета в Калифорнии, затем Гелена принял Аллен Даллес.

О чем они говорили? Бывший нацистский генерал интересовался новейшими американскими методами и средствами шпионажа. Он уверял своих хозяев, что главное в его деятельности - социалистические страны. Но как же были поражены и Аллен Даллес и Гувер, когда они узнали, что организация Гелена начала активно шпионить и за... своими партнерами по НАТО.

Верные ученики Гиммлера и Кальтенбруннера хотели шпионить за всем миром. И за американцами, и за англичанами, и за французами. Во Франции стали известны секретные приказы Гелена, в которых он требовал добыть английские документы о характере работ в одном научно-исследовательском центре, сведения об испытаниях различных ракет.

Ни времена, ни обстоятельства, ни новые договоры и связи не меняют мерзкой сущности фашизма.

И надо ли доказывать, что бывшие и новоявленные фашисты, те, кто заявляет об этом открыто, и те, кто хранят пока в тайне свои политические вожделения, стремящиеся в Западной Германии захватить власть украдкой, - все они прежде всего заклятые враги мира между народами.

Но никогда люди доброй воли на земле не простят злодеяний фашизма, как и не забудут наши современники и грядущие потомки светлого подвига тех, кто одолел фашистские полчища, спас будущее человечества и принес в Берлин знамена нашей победы.

...Мы снова увидели эти знамена над рейхстагом, когда, примерно через месяц после капитуляции Германии, ехали на аэродром, чтобы улететь домой.

Но прежде наш "радиотанк" в последний раз побывал на улицах города, на Унтер-ден-Линден. Здесь немцы высаживали новые липы вместо сгоревших, а на фасаде здания университета слегка раскачивались в люльках маляры, заштукатуривали пробоины и веселой голубой краской покрывали стены. Всюду в городе кипели восстановительные работы, всюду виднелись строительные леса, и если ветер вдруг выносил из какого-нибудь квартала густые клубы пыли, то это уже были не спутники разорвавшейся бомбы, а просушенная солнцем земля, поднятая в воздух тяжелыми колесами грузовиков и строительных тягачей.

И только около мрачного дома новой имперской канцелярии Гитлера было пустынно. Никто не приступал с ремонтом к развалинам, как бы символизирующим разгром и смерть государства нацистов. И более того, мне казалось, что берлинцы вообще стараются подальше обходить этот квартал, чтобы кошмарными видениями не будить еще свежую, кровоточащую память о пережитом.

Мы простились с Берлином на восточной его окраине. Здесь наши войска впервые ворвались в город. Здесь была подписана капитуляция. И хотя мы торопились на аэродром, все же заглянули во двор карлхорстского инженерного училища.

И в тот последний день войны здание училища казалось нам недостаточно, монументальным и помпезным, слишком малым и скромным для такого великого всемирно-исторического события.

Но что делать? Солдатам, истории, шагающим по эпохе, порой некогда выбирать себе самый подходящий и удобный привал, вот и на этот раз они остановились в бывшей столовой саперов, чтобы отсюда провозгласить на весь мир о конце войны! Мы заметили, что дом пустовал. К этому времени наши воинские части уже располагались за чертой города, а немцы, должно быть, еще не решили, какое солидное учреждение удостоить чести расположиться в знаменитом здании. Мы не заметили тогда на дверях у главного входа и мемориальной доски. Вокруг колонн подъезда носились только маленькие берлинцы в коротких штанишках и играли, кажется, в войну. А на карнизе дома парочка диких голубей то взлетала в воздух, вспугнутая криками, то осторожно опускалась, и птицы, ворча, переступали лапами по железной полоске.

Дворик карлхорстского училища был тогда примечателен тем, что не имел ничего примечательного. Но именно это и волновало.

Я не помню, что, собственно, особенное мы надеялись здесь увидеть? Да, должно быть, ничего. Просто требовательный зов памяти потянул в Карлхорст, еще раз взглянуть на дом, которому судьба определила право стать для грядущих поколений одним из мемориальных памятников тяжелой, многолетней и суровой борьбы за мир.

И вот мы снова на аэродроме, том самом, с которого две недели назад поднялась наша "щука". Но тогда это была еще пустынная площадка с разрушенными строениями. А теперь, когда темпельгофское поле отошло в американскую зону, этот аэродром стал главной нашей воздушной гаванью. И его нельзя было узнать.

Над полем не умолкал рев прилетающих и отбывающих в полет двухмоторных "ЛИ-2". По дорогам, опоясывающим взлетную площадку, пылили бензовозы. В маленьком деревянном домике отдела перевозок пассажиры осаждали просьбами высокого и пожилого и от усталости грубовато разговаривающего полковника.

Самолеты уходили перегруженными, мест не хватало, И не мудрено. В Берлин летели наши специалисты: механики, строители, врачи, снабженцы, летели сами и везли грузы, иные в наскоро сшитой военной форме, иные в штатских костюмах.

Сотрудники военной администрации, офицеры срочно отправлялись в Москву по служебным делам и не менее срочно в отпуска. И все они предъявляли свои мандаты полковнику, сидевшему за столом.

Не без робости в душе встали и мы в эту длинную очередь, надеясь все-таки, что личная записка от коменданта Берлина заставит полковника уважительно отнестись к нашим скромным особам. И не ошиблись.

- Просит сам Берзарин! - Полковник развел руками. - Вы видите, что делается? Пассажиров впятеро больше, чем мест в самолетах. Каждый день парк машин увеличивается. И все-таки! Черт знает сколько нам работы!

- Но воздушный мост Москва - Берлин уже проложен. И это широкий мост! сказал я полковнику, показывая глазами на летное поле, куда приземлились один за другим три воздушных корабля.

- Мост! - повторил полковник. - А тут нужна уже воздушная дорога шириной в полнеба. Вот так! Ну, а вы скоро полетите. Только записку коменданта оставьте.

- Как оправдательный документ? - спросил я.

- Там будет видно, - уже суше ответил полковник. Он спрятал записку в стол.

За нашими спинами нетерпеливо гудела очередь. Полковник кивнул, чтобы мы отошли. И право, мне показалось, что суровый этот летчик хочет сохранить для себя на память бланк берлинской городской комендатуры и подпись генерал-полковника Берзарина.

Разве могли мы в ту минуту предположить, что обаятельный, энергичный и великодушный русский генерал вскоре погибнет в Берлине от нелепой автомобильной катастрофы, не завершив своих многих широких замыслов, но успев заслужить уважение берлинцев. Мы улетели в этот же день, "ЛИ-2" сделал большой прощальный круг над Берлином. Пассажиры жадно прильнули к маленьким окошкам жесткого, полугрузового нашего самолета,

Кто летел в этот час в Москву? Офицеры с чемоданами в руках, генерал-майор, его адъютант, три женщины - военные врачи, жена сотрудника советской комендатуры, - она прилетала с ребенком к мужу и теперь возвращалась домой, в далекую Тюмень.

Летели еще два специалиста по монтажу заводов, наш инженер, восстанавливавший берлинскую радиостанцию, летели те, кто служил в Берлине или же был занят в работах по благоустройству немецкой столицы.

Признаться, мне не запомнился Берлин с воздуха. Может быть, потому, что сверху в этот день он был похож и на руины Познани, и на каменный ад Варшавы, который я видел из окна нашей "щуки", когда мы летели в Германию еще в начале этой великой весны.

А может быть, этому была другая причина: прощаясь с Берлином, мы уже мысленным своим взором видели родную Москву. Командир корабля обещал беспосадочный шестичасовой полет и затем приземление в Центральном аэропорту нашей столицы. И вот с первой же минуты, как самолет наш оторвался от взлетной дорожки, пассажиры начали поглядывать на часы.

Часы оказались у всех, у иных даже двое или трое. Эта страсть покупать, обменивать и даже коллекционировать ручные часы была доброй и даже трогательной приметой тех дней конца войны и начала мира. Люди считали время!

Вот этой маленькой картинкой я и хочу закончить книгу. Я вижу ясно и сейчас кабину нашего "ЛИ-2", освещенную ярким солнцем, которому не мешают облака, стелющиеся внизу. Щурясь от солнца, с улыбками, которые не сходят с лица, пассажиры самолета, летящего из Берлина в Москву, все время следят за бегущим временем.

Не уставая и не боясь надоесть друг другу, они без конца сверяют точное время, подкручивают рычажки и, одни вслух, а другие молча, лишь шевеля губами, высчитывают минуты, отделяющие нас от московской земли.

Я никогда не видел людей, которые бы с таким волнением, с такой искрящейся в глазах радостью следили за минутными и секундными стрелками! Сейчас я думаю, что это происходило просто потому, что скорость придает времени особую весомость, а в самолете, летящем домой, тем более, и еще, конечно, оттого, что часы тогда отсчитывали уже новое, удивительное и прекрасное время больших наших надежд и счастливых предчувствий, новое время мира.

Примечания

{1} Книга кратких воспоминаний участников взятия рейхстага вышла в свет вскоре после войны. Она называется "Штурм рейхстага". Существует издание научной истории Великой Отечественной войны в шести томах. Там берлинскому сражению отведено соответствующее место. Но тем не менее до сих пор в нашей печати появилось очень мало исторических и очерковых произведений, рисующих эти великие дни.

{2} В этой главе использованы некоторые факты, впервые описанные в очерке Л. Славина "Последние дни фашистской империи".

{3} "Эйхман выдает сообщников". Журнал "Международная жизнь", 1961, №№ 8, 9.

{4} Мощная громкоговорящая установка.

{5} Его показания приводят Иов Хайдекер и Иоганнес Леев в книге "Нюрнбергский процесс", вышедшей в ФРГ.

Загрузка...