В это время я очутился в лесах, в округе Целле, где мне показали целую кипу газет, которые занимались моей особой. "Об убийце Эйхмане", "Где прячется убийца?", "Кто такой Эйхман?"... Я стал осторожным, когда прочитал фамилию Экман... прочитал буквально, что этот пресловутый Экман... сбежал из лагеря... хорошо замаскированный, ему только известными тропами, и должен якобы пробраться к великому муфтию. (Амин эль Хусейн - великий муфтий в Иерусалиме. Ставленник германских фашистов.) ...Тогда я подумал, вспоминает Эйхман: - "Да, я смылся как раз вовремя"{3}.
Да, он смылся вовремя с помощью все тех же своих друзей и единомышленников, смылся так, что многие годы Эйхмана не могли найти. Но вот наступил один из майских вечеров, когда в Буэнос-Айресе Эйхман шел к своему дому от автобусной остановки, поглядывая на прохожих. Несколько мужчин курили неподалеку, о чем-то судачили женщины, ничто не предвещало опасности.
Но предчувствия обманчивы. Когда около тротуара остановился черный автомобиль с закрытым кузовом, Эйхман-Клемент не обратил на него внимания, лишь слегка посторонился. Ничем не встревожил его и обычный вид четырех молодых людей, выскочивших из машины на тротуар и, видимо, куда-то спешивших.
Но вот они окружили Эйхмана-Клемента, и один из них больно толкнул его локтем и произнес шепотом:
- Стойте спокойно, господин оберштурмбанфюрер!
Эйхман рванулся, но его держали крепко. Сильный удар по голове чем-то жестким и вместе с тем эластичным лишил Эйхмана сознания. Его втащили в автомобиль, который тотчас направился к аэропорту.
Так был пойман Адольф Эйхман. Он очутился вскоре в одной из тюрем государства Израиль. Здесь его держали до начала процесса, который, по логике событий и согласно чаяниям всей мировой общественности, должен был перерасти в гневный суд над всеми соучастниками злодеяний Эйхмана, и по сей день занимавшими видные посты в правительстве Федеративной Республики Германии. Около года длилось следствие, израильские власти из месяца в месяц оттягивали начало процесса, хотя следователями было изучено четыреста тонн документов и три тысячи страниц показаний самого Эйхмана.
Причина этой оттяжки была очевидна. Шла обработка показаний Эйхмана, и правительство Израиля, пойдя на сговор с правящими кругами Западной Германии, стремилось оградить бывших нацистов, ныне здравствующих на высоких постах в бундесвере и в государстве, от угрозы разоблачения.
В канун начала процесса западногерманские газеты запестрели кричащими снимками: "Эйхман отдыхает в тюрьме", "Задумчиво смотрит вдаль", "Убийца в ночных туфлях".
В сообщениях газет, всерьез обсуждающих "проблемы защиты Эйхмана", читатель не находил гневного осуждения убийцы миллионов людей, а лишь сенсационный интерес, густо приправленный сочувствием.
Западные газеты писали о том, что рядом с Эйхманом на скамье подсудимых будут призраки Гитлера и Гиммлера и других нацистских главарей. Но полно, только ли призраки прошлого? А те двенадцать министров и статс-секретарей правительства Аденауэра, которые в свое время работали на Гитлера, а бывший первый заместитель Эйхмана хауптштурмфюрер Вруннер - ныне преуспевающий хозяин ночного кабака, а Глобке, так же, как и Эйхман, занимавшийся еврейской проблемой, но только по другому ведомству - министерству внутренних дел, а триста восемьдесят помощников Эйхмана, которых он вначале намерен был назвать в среде нынешних высокопоставленных чиновников Западной Германии?
Не зря западные газеты обсуждали проблемы защиты Эйхмана. В обход существующих законов правительство Израиля назначило защитником Эйхмана адвоката из Западной Германии - Серватиуса, в свое время защищавшего на Нюрнбергском процессе нацистского главаря Заукеля. И более того, гонорар адвоката оплачивался из специального фонда канцлера, которым распоряжался не кто иной, как тот же бывший соратник Эйхмана статс-секретарь Глобке!
О многом знал Эйхман, внезапно, перед началом процесса, "потерявший память". Вне всякого сомнения, что от Эйхмана кровавые следы ведут ко многим матерым нацистам, что, кроме всего прочего, именно Эйхман мог пролить свет и на судьбу Мартина Бормана, заочно приговоренного Международным военным трибуналом к смертной казни. Возможно, Борман и до сих пор скрывается, ибо найдены его письма, написанные уже после мая 1945 года. Одиннадцатого апреля 1961 года в Иерусалиме в Народном доме начался этот процесс. Он длился много месяцев. Эйхман в зале суда находился в прозрачной, не пробиваемой пулями кабине из стекла. С помощью особого телефона он разговаривал из этой кабины со своими защитниками и судьями. Эйхман, приговоренный судом к смертной казни, во время процесса сидел в стеклянной клетке, как зверь, выставленный для обозрения. Но сколько еще подобных нацистских зверей, читая газеты с отчетами об этом процессе, чокались пивными кружками за столиками ресторанов и подвальчиков Западной Германии! Сколько еще существует нераскрытых преступных тайн, которые нацисты скрыли в сожженных архивах, в затопленных контейнерах, подобно тем, что в последние дни войны были опущены на дно австрийского озера Топлицзее.
Мы узнали об этом из австрийской газеты "Фолькштимме", сообщившей в 1960 году о поисковых группах, работающих на озере. По их предположениям, в затопленных контейнерах находятся кроме золота и драгоценностей еще и документы: дневники Гиммлера, секретная переписка Кальтенбруннера и архивы Эйхмана.
Среди этих бумаг хранятся и личные дела большого числа нацистов, многие из них и ныне служат в правительстве и бундесвере Западной Германии. Возможно, там находятся и списки доверенных лиц эсэсовцев, которые в 'свое время основали за границей торговые фирмы и сейчас содержат явки бежавших нацистов - эти организационные центры подпольного неонацистского движения.
Поисковые группы, куда входят бывшие участники немецкого и австрийского движения Сопротивления, надеются также разыскать в контейнерах протокол и распределительный список так называемого "Страсбургского совещания", состоявшегося в октябре 1944 года.
На этом совещании финансовые магнаты гитлеровской Германии договорились, как им спрятать свои исчисляющиеся миллиардами богатства. Валютные ценности были ими вложены в банки нейтральных стран на имена подставных лиц, которые не знают друг друга и могут получить деньги лишь сообща.
Все эти ценности были награблены нацистами в оккупированных странах, украдены у народов Европы, оплачены смертью бесчисленного числа жертв фашизма и концлагерей, ведь даже и они являлись для нацистов весьма "доходными предприятиями".
Во всех мировых банках имеются подобные таинственные вклады, особенно их много в Швейцарии.
Но в 1964 году истек срок хранения швейцарскими банками этих вкладов и ценностей. И если они не будут востребованы вкладчиками, то по закону, принятому швейцарским парламентом, все ценности станут собственностью швейцарской федеральной казны.
Это обстоятельство встревожило многих неонацистов и весьма обострило борьбу вокруг секретных документов на дне озера Топлицзее. Различные фашистские организации, действующие в Латинской Америке, Испании, ФРГ, Австрии, предпринимали одну за другой нелегальные попытки добыть эти контейнеры с картотекой подставных лиц.
Особенно старалась секретная служба бывшего нацистского генерал-лейтенанта Рейнгарда Гелена, сделавшего еще при Гитлере карьеру обер-шпиона. Сейчас Гелен руководит военно-шпионской службой Федеративной Республики Германии.
Служа Гитлеру, Гелен создал разведывательный архив большого значения, часть которого ему удалось спасти во время войны. Тайные щупальца "Серой руки", как называют организацию Гелена в Германии, тянутся к озеру Топлицзее, чтобы пополнить этот архив. Не только Гелену, но и многим видным нацистам, в свое время бежавшим в Испанию и Южную Америку, очень хочется, чтобы секретные контейнеры попали в "надежные руки".
И вот подводные телевизионные камеры обнаружили на дне озера контейнер с... фальшивой английской валютой!
Теперь стало известно, что Гитлер давно уже стал фальшивомонетчиком. Он дал директиву еще в начале войны покупать на фальшивые деньги сырье и оборудование, снабжать этими деньгами тайных агентов, всячески подрывать экономику других государств.
В главном управлении имперской безопасности существовала особая группа под названием: "Технические вспомогательные средства". Она-то и изготовляла фальшивые документы и деньги под руководством "специалиста" оберштурмбанфюрера СС Бернхарда Крюгера.
"Операция Бернхард" - это операция фальшивомонетчиков, строжайше засекреченная, тайная тайных эсэсовцев.
Они начали с фунтов стерлингов. "Трудились" долго. Надо было подобрать бумагу, одинаковую по фактуре с оригиналом, печать и клише, точные рисунки с цветовыми оттенками. Начиная с 1943 года нацисты, причастные к "операции Бернхард", упаковывали в пачки сотни тысяч поддельных фунтов стерлингов.
Кальтенбруннер продолжал эту операцию до последних дней войны. Когда к Берлину приблизились наши армии, "производство" фальшивых денег перебазировалось из концлагеря Заксенхаузен в одну из тайных горных шахт Австрии. Здесь молодчики Кальтенбрувнера и печатали американские доллары, только быстрое продвижение союзных войск заставило нацистов взорвать печатные машины.
Но клише, рецептура и фальшивые банкноты были упакованы в специальные ящики.
В начале мая, когда пал Берлин, по горной дороге к местечку Бад-Аусзее, где находился в то время Кальтенбруннер, двигалась колонна тяжело нагруженных машин. Она но смогла преодолеть крутые подъемы. К тому же у одной машины сломалась ось. Колонне не удалось тогда добраться до Бад-Аусзее, и часть ящиков полетела на дно другого озера, находившегося неподалеку от застрявшей колонны, - Топлицзее.
Теперь ящики с фальшивой валютой нацисты хотят также извлечь со дна озера. Это "бумажное оружие Гитлера" влечет к себе подпольные фашистские организации. Они-то уж сумеют им воспользоваться.
И вот осенью шестьдесят третьего года австрийцы увидели около Топлицзее жандармские патрули. И днем и ночью они дефилировали вдоль берегов. Уж очень неспокойно было около озера.
В этот некурортный уже сезон гостиницы во всех близлежащих к озеру городках и селениях оказались переполненными "туристами". Они проявляли горячий интерес к живописным окрестностям. Не отставали от них в своем рвении и журналисты, австрийские и зарубежные. Они тоже обосновались вокруг Топлицзее, с нетерпением ожидая сенсационных известий.
В конце октября месяца был выловлен в озере... труп девятнадцатилетнего водолаза Альфреда Эгнера из Мюнхена. Как выяснилось, некие Фрейбергер и Шмидт уговорили молодого Эгнера предпринять поиски на дне озера, но в строжайшей тайне.
В воскресный день рано утром Эгнер опустился на дно озера. А днем Фрейбергер сообщил родителям Эгнера, что сын их утонул, так как оборвалась предохранительная веревка. Между тем Эгнер был опытным водолазом и имел отличное снаряжение.
Соучастники Эгнера скрылись. Может быть, Эгнер и нашел какие-то контейнеры на дне озера, поплатившись за это жизнью, и его просто убили фашисты, чтобы оставить все в тайне?
Во всяком случае, это было уже не первое таинственное происшествие и убийство в районе озера Топлицзее.
Воистину, всюду, где появляются гестаповцы, нацисты, бывшие и новоявленные, там везде по их кровавому следу идет смерть.
Я снова вспоминаю двор, окруженный каменным забором. Асфальт, изрытый бомбами и минными разрывами. Смрад от полусгоревших трупов, небрежно и в спешке закопанных тут же позади дома, в бомбовых воронках, в земляных щелях. И свежий майский ветер над Берлином, постепенно выдувавший из здания, со двора, из бункера этот тяжкий трупный запах, смешанный с гарью и дымом.
...Солдаты генерала Берзарина, штурмовавшие здание гестапо, могли пожалеть лишь об одном: они не нашли в этом доме трупа самого Гиммлера.
Падение шпандауской цитадели
Приближалось окончание битвы за Берлин, и волна нашего наступления катилась уже к берегам Хафеля и Эльбы. Это были последние дни апреля. Случайно, по дороге к Эльбе, около города Кладова я впервые услышал о Шпандауской крепости, встретив "газик" седьмого отделения политотдела 47-й армии.
В машине рядом с инструктором отдела капитаном Пескановским сидел молодой немецкий лейтенант в фуражке с высокой тульей, из-под блестящего козырька которой поблескивали скорее удивленные, чем испуганные глаза, жадно осматривающие все вокруг. Офицер был при оружии, что само по себе казалось очень странным, и вообще держался не как пленный, а как парламентер, уверенный в своей безопасности.
Машина Пескановского шла от линии фронта к Берлину. Удивленный тем, что советский офицер катает немецкого в открытой машине вблизи района боев, я спросил Пескановского: кто находится рядом с ним?
- Офицер из Шпандауокой крепости, там гарнизон химической академии Гитлера, а этот... от них представитель... Зовут Альберт. Цацкаемся вот... недовольно пробурчал Пескановский.
Я попросил капитана рассказать подробнее о Шпандауской цитадели, которая располагалась в северо-западном районе Берлина.
Пескановский сказал, что гарнизон химической академии, имея приказ Гитлера не сдаваться и запуганный, видимо, эсэсовцами, остался как бы единственным вражеским островком в почти совсем освобожденном городе. Нашему командованию ничего не стоило разбить артиллерией крепостные стены или разбомбить цитадель, но тогда пострадали бы раненые, мирные жители, сотрудники химических лабораторий, в числе их и женщины, которых было немало в крепости. Да и сами жители этого района Шпандау просили русских пощадить крепость и как-нибудь уговорить гарнизон сдаться без кровопролития и жертв.
- Мы по нашей МГУ{4} передавали призывы, - сказал Пескановский, - и письма в крепость пересылали от жителей-родственников, даже сам бургомистр района написал письмо полковнику, коменданту цитадели. И что же? Они эти письма принимали через амбразуры в стене, ворота крепости забаррикадированы и заминированы, но отвечали: гарнизону, мол, приказано держаться до последнего!
Заинтересованный этой историей, я сел в машину к Пескановскому и по дороге узнал, что произошло в Шпандау.
После неудачи с вещанием и письмами к цитадели с особым ультиматумом был направлен антифашист, работавший в нашем штабе, переодетый в форму советского офицера, и вместе с ним майор Гришин и капитан Галл. Советское командование предлагало гарнизону сдать оружие и боевую технику и в этом случае гарантировало пленным жизнь и безопасность, даже сохранение орденов и знаков различия, а мирным жителям их имущества.
- Прекрасные условия, - резюмировал я.
- И учтите, - сказал Пескановский, - женщины Шпандау буквально умоляли нас склонить коменданта к сдаче и проявить максимум терпения и выдержки... Немецкий комендант, кстати он австриец по рождению, и подполковник выслушали наших парламентеров, - продолжал Пескановский, - посовещались, как водится, и заявили, что согласие на капитуляцию могут дать только все руководящие офицеры гарнизона, ибо согласно последнему приказу Гитлера комендант окруженного гарнизона пользуется своими правами начальника лишь до тех пор, пока он оказывает сопротивление противнику. А как только он принимает решение о капитуляции, любой имеет право его расстрелять и объявить себя комендантом.
- Чувствуется рука Гитлера! - сказал я.
Несколько часов назад немецкое радио передало о самоубийстве Гитлера. Но и мертвый Гитлер своими приказами продолжал убивать людей.
Нашим товарищам-парламентерам комендант ответил отказом. Тогда работники седьмого отдела связались по телефону с командным пунктом 132-й стрелковой дивизии, которая уже находилась далеко на западе. Трубку взял ее командир - Герой Советского Союза Иван Владимирович Соловьев.
Когда Пескановский заговорил о 132-й дивизии, я вспомнил ее полное наименование: Бахмачско-Варшавская, дважды Краснознаменная, ордена Суворова. Само это наименование несло в себе отблеск славы, осенившей многие соединения, воевавшие и под Москвой, и на Волге, освобождавшие Варшаву и Берлин.
Иван Соловьев - командир дивизии - был примечателен личной храбростью, обаянием. Это был человек остроумный, веселый, добрый и душевно отзывчивый.
Соловьев, поговорив по телефону с майором Гришиным, приказал ему не волноваться и не торопиться, а подняться в цитадель и лично поговорить с теми офицерами, которые не давали своего согласия на капитуляцию.
И вот капитан Галл вызвался вместе с майором Гришиным подняться в крепость по веревочной лестнице, которую спустили немцы с балкона третьего этажа. Иного пути в цитадель не было.
Впереди парламентеров полезли... немцы, "хозяева цитадели". Комендант первым, за ним майор Гришин, третьим Галл, четвертым подполковник-немец. Впоследствии капитан Галл рассказывал:
- Пока я поднимался по неудобной веревочной лестнице, видя, как она изгибается под тяжестью тел немецкого коменданта и Гришина, я еще был весь во власти охватившего меня порыва и не предполагал, просто даже и не думал о том, куда я попаду. Между тем я влезал прямо в крепостную тюрьму.
За дверью балкона мы попали в полутемную комнату, а пока шли по коридору, я заметил металлические дверцы камер. Это было одно из отделений внутренней тюрьмы, примыкавшей к наружной стене цитадели.
Здесь нас ввели в комнату, где находились военные чиновники в чине майора и подполковников и несколько, судя по погонам, строевых офицеров. Если между ними и были эсэсовцы, то, во всяком случае, они не рискнули надеть черные мундиры.
- Господа, - обратился к ним комендант, - перед вами представители русского командования с предложением о капитуляции.
В комнате наступила зловещая тишина. Два десятка глаз, сумрачных, напряженных, более или менее откровенно враждебных, впились в нас. Что помешало бы нацистам, если бы они захотели, застрелить нас в этой комнате?
- О положении в Берлине вы знаете, господа, - тусклым голосом продолжал комендант, - возможно, что война подходит к концу, но мы должны оставаться верными своему долгу и присяге. Весь гарнизон остается в цитадели, пока от верховного командования немецкой армии не поступит общий приказ о капитуляции. Но я не препятствую желанию русских парламентеров сделать нам подобные разъяснения.
И комендант кивнул Галлу, приглашая его начать речь.
Галл обежал взглядом ряды стоящих перед ним немцев. И увидел замкнутые, словно бы покрытые каким-то серым налетом лица, в большинстве совсем немолодые. Почти у всех мятые, давно не чищенные мундиры. Сам комендант носил серые чулки, издали похожие на обмотки.
- Город падет с часу на час, - заявил Галл. - Сопротивление гарнизона бессмысленно. Я хочу вам сообщить, что в освобожденных районах Берлина уже налаживается нормальная жизнь: открываются магазины, введены продовольственные карточки. Теперь о положении в Шпандау. Наши войска, обтекая крепость, уже ушли далеко на запад. Взят Бранденбург, взят Кладов. Его гарнизон капитулировал. Один из его командиров, полковник, находится у нас в штабе, и вы могли бы с ним поговорить о положении на немецком фронте, которого, по сути дела, уже нет, он распадается.
Галл сделал паузу, хотел почувствовать, налаживается ли какой-нибудь контакт с "аудиторией". Он привык допрашивать захваченных гитлеровских офицеров, а не агитировать их, находясь в их же крепости. Как пробиться словам через наглухо застегнутые серые френчи к сердцу и разуму .военных чиновников, запуганных эсэсовцами, одуревших от гитлеровских кровавых приказов, от неизвестности и страха перед ожидавшим их возмездием?
- Фюрер написал завещание, и теперь у нас есть президент, гроссадмирал Карл Дениц! - громко и отчетливо, должно быть подбадривая себя звуками своего голоса, заявил комендант с упрямой верой в то, что власть, которой он привык подчиняться, не оставит его своими заботами. - Дениц находится сейчас в Плене. Там есть радиостанция, и мы получили приказ.
- А какой же это приказ? - спросил майор Гришин. Он-то знал, что Дениц призвал все части вермахта "продолжать борьбу против большевиков".
- Так какой же это приказ, господа? - после паузы повторил тот же вопрос капитан Галл.
Комендант уклонился от ответа. Конечно, он понимал, что по логике своей содержание этого приказа должно было поставить Шпандаускую цитадель под огонь русских пушек. Тех, кто продолжает борьбу, уничтожают.
- Война заканчивается в ближайшие же дни, - сказал немцам Гришин, - на что вы надеетесь, господа?
"Господа" молчали, потому что надеяться им было не на что, кроме как на человеколюбие русских воинов, пример которому они видели в том, как русские терпеливо беседовали с ними. Однако нацисты привыкли рассматривать всякую гуманность как слабость противника и решили, что могут еще "поторговаться".
- Мы должны подождать общего приказа о капитуляции, - снова заявил комендант, - не можем изменить своему долгу и присяге.
И в этот момент у него было лицо человека, боящегося выстрела в спину, если он произнесет хоть одно неосторожное слово.
После этого наши офицеры вынуждены были спуститься по веревочной лестнице и вернуться в расположение своих войск.
Гитлеровские военные химики оказались на редкость упорными. Что им было до возможных жертв мирного населения и раненых, если русские решат взять цитадель силой?!
Но и на этот раз полковник Соловьев не торопился. Он дал возможность немцам самим убедиться в положении на фронте, проявив поистине удивительное терпение.
Я бы вообще не поверил рассказу капитана Пескановского, если бы не сидел в тот момент в машине рядом с тем самым напыщенным лейтенантом, который осматривал линию фронта с разрешения нашего командования, как "посол" осажденного гарнизона цитадели.
- Куда вы его возили? - спросил я Пескановского.
Капитан махнул рукой, и широкий его жест, как бы охватывающий все видимое вокруг, вместе с тем выражал и недовольство человека, у которого отнимают дорогое время.
Я понял, что немецкий офицер сам увидел развал немецкого фронта западнее Берлина и убедился, что офицеры в нашем плену все находятся в добром здравии. Они-то и просили, между прочим, передать в Шпандау свой добрый совет: принять условия капитуляции и сложить оружие.
Мы подъехали к Шпандау, когда уже смеркалось. Лейтенант был благополучно доставлен в крепость, но строго предупрежден, что советское командование представляет немцам на размышление ночь, а утром к десяти часам ждет ответ.
Эту ночь я провел вблизи крепости в одном из домов, где еще недавно находился штаб дивизии Соловьева. Мне не спалось. Подходя к окну, я видел темные очертания островов на реке и озере, силуэты высоких каменных стен, за которыми скорее угадывались, чем просматривались смутные пятна внутрикрепостных строений. Все немецкие городские крепости, исключая, может быть, только старинные замки в горной Саксонии, в общем-то схожи грубой простотой своей казарменной архитектуры.
А на следующее утро комендант, носящий еще и звание профессора военно-химической академии нацистов, в сопровождении своего помощника явился с белым флагом в расположение советских войск и заявил, что гарнизон цитадели принимает условия капитуляции.
Убедил ли своих офицеров лейтенант? Подействовал ли второй ультиматум? Как бы то ни было, то внутреннее единоборство между долгом и страхом, который испытывал нацистский комендант, закончилось в пользу страха и желания спасти свою шкуру. Комендант, видимо, пренебрег угрозами нацистов-эсэсовцев и приказами Деница, призывавшего "к продолжению борьбы".
Последняя в Германии крепость прекратила существование.
Здесь я хочу предоставить слово документу, копии подлинного донесения в штаб фронта бывшего начальника политотдела 47-й армии, тогда полковника, а ныне генерал-полковника М. X. Калашника. "...Сдача гарнизона цитадели была проведена точно по намеченному плану. Советским командованием были приняты все меры предосторожности: соединения 605 сп 132 сд были приведены в боевую готовность, все бойцы и командиры были предупреждены о необходимости соблюдать полную корректность в отношении солдат и офицеров сдающегося гарнизона и быть настороже, чтобы не допустить возможной провокации, имеющей цель сорвать капитуляцию.
В назначенное время майор Гришин, капитан Галл, начальник штаба 605 сп с группой офицеров и бойцов вошли в цитадель и приняли от коменданта гарнизона по списку весь личный состав гарнизона, вооружение и имущество.
Состав капитулирующего гарнизона следующий:
Офицеров и чиновников - 20, солдат - 211, рабочих и служащих химической лаборатории - 17, в лазарете - 107 человек (в том числе 31 человек персонала и 76 человек больных), также гражданского населения - свыше 100 человек.
Согласно условиям капитуляции гражданскому населению была предоставлена возможность по собственному Желанию остаться в цитадели или уйти в лазарет. Врачебно-медицинский персонал был оставлен в цитадели. Так как при сдаче цитадели выяснилось, что в ней расположены химические лаборатории, разрабатывающие проблемы химической защиты (опробование и улучшение противогазов, дегазация, химический анализ отравляющих веществ и т. д.), при лаборатории были оставлены ее рабочие и служащие, а также военные чиновники, работающие в качестве научных руководителей - инженеров, химиков и лаборантов (всего было оставлено при лаборатории 42 человека).
Все остальные офицеры и солдаты были строем выведены из цитадели и направлены в лагерь для военнопленных, причем им сразу же было обеспечено горячее питание.
Нами приняты все меры для установления в цитадели порядка по всей территории, у входа в нее и в различных помещениях выставлены посты для Охраны имущества и наблюдения за порядком".
Так наши воины, проявив великодушие победителей и подлинный гуманизм, сохранили жизнь и имущество гитлеровским воякам шпандауского гарнизона, а также сотням людей, проживающих в непосредственной близости от осажденной крепости.
Однако здесь еще рано ставить точку. Скорее - многоточие... Эта история для меня имеет несколько продолжений, связанных с судьбами ее героев. Одно из них по времени непосредственно примыкает к событиям мая сорок пятого года, поэтому с него я и начну.
На следующий день после капитуляции гарнизона Шпандау, а именно 1 мая, большая группа нацистов, решившаяся прорвать внутреннее кольцо окружения Берлина, сосредоточилась на узком участке фронта юго-восточнее Шпандау.
Здесь им удалось пробить брешь в кольце, а затем отряды противника с бронетранспортерами и танками начали продвигаться в двух направлениях: Шпандау - Фалькенхаген и Шпандау - Зеебург - Дебериц. Казалось, что определился и тактический замысел прорвавшейся группировки - добраться до Эльбы и там по возможности укрыться за спинами американских войск, которые уже выходили на рубеж этой реки.
Всего этого еще не знал комдив Соловьев, когда утром первого мая его вызвал к себе в город Бранденбург командир корпуса. Соловьев приехал в штаб корпуса на "газике"^ торопясь к назначенному часу. В доме, который занимал комкор, Соловьёв застал начальство уже... за праздничным столом.
Он доложил, что прибыл, а комкор указал ему на стол и сказал:
- Садись, бери стакан, выпьем за Первое мая и нашу победу.
- В честь праздника выпить не грех. Но не сейчас. Я там оставил дивизию. - Соловьев махнул рукой на запад.
На сердце его почему-то было неспокойно. Сейчас ему не хотелось усаживаться за стол с водкой и закуской, ибо с утра пить вообще не любил, к тому же это "сидение" могло и затянуться.
- Твоя дивизия не сирота, есть кому и без тебя скомандовать. Садись, комдив, - повторил командир корпуса.
Но Соловьев все же твердо отказался от завтрака, сославшись на срочные дела.
- Если нет указаний, то разрешите отбыть? - спросил Соловьев, все же недоумевая, зачем его вызвали в Бранденбург.
- Указание есть, - поднялся за столом начальник штаба, - твою дивизию переподчиняют нашему соседу, уходишь в другой корпус, и вызвали, чтобы попрощаться. Но если у нас не сидится, то поезжай, поезжай в свою единокровную...
- Да, поеду, - сказал Соловьев и, распрощавшись, сел в машину.
А когда он подъезжал к Шпандау, то еще издали услышал пулеметную трескотню, и первой его догадкой было предположение, что это ловят какую-нибудь банду нацистских головорезов, которые еще бродили в лесах, пытаясь взрывать мосты, нападать на наши обозы и госпитали. Но вскоре он понял, что это не облава, а бой где-то в районе Шпандау.
По счастью, он захватил с собой в машину рацию и радиста, с которым вообще редко расставался в дни наступления, и приказал ему связаться со штабом дивизии. Офицеры штаба тут же запросили у комдива огня и подкрепления, потому что немцы силами двух полков прорывались по шоссе прямо на запад.
- Все полки задействованы в наступлении, но я сейчас что-нибудь наскребу. Верну в Шпандау два батальона, а пока держите немцев. Там близко танковая бригада Шаргородского. Согласуйте действия, я еду к вам, - передал Соловьев по радио.
Он вытащил из планшета карту и по привычке промерил по ней расстояние пальцами, словно бы ощупывая своей рукой дороги, поселки, рощи и каналы, отделявшие его сейчас от места боя.
- Хорош бы я был, бросив дивизию. Как считаешь, Матвеев? Ох, хорош был бы, если бы остался выпивать в Бранденбурге! - сказал Соловьев, обращаясь к радисту, хотя и знал, что смущенный сержант Матвеев вряд ли что-либо ответит самокритично настроенному комдиву. - Вот тебе и первомайский праздник! Война, она до последней секунды война!
- Точно, товарищ полковник, - выдохнул сержант. - Тут в Германии уши все время держи топориком!
Наступление прорвавшейся группы оказалось неожиданным и для той части штаба, что оставалась в Шпандау. Завязался жестокий бой.
И вначале штабным офицерам Соловьева было трудно разобраться в обстановке. Это всегда сложно, когда бой идет в большом городе, а тут еще немцы наступали со стороны нашего тыла. Но вскоре положение стало проясняться.
Немцы направляли свой удар в сторону крепости. Неподалеку на шоссе их удерживали орудия артдивизиона. Но этого оказалось недостаточно. Выполняя приказ Соловьева, его офицеры попросили помощи у танкистов Шаргородского.
Танкам тяжело воевать на узких улицах, в каменных ущельях большого города, где они могут стать легкой добычей пушки, спрятанной в засаде, фаустника, огнеметчика, стреляющего из окон второго или третьего этажа.
Но уже выбираясь на шоссе, танкисты начинают чувствовать себя лучше. Тут вступает в свои права скорость, и сила давящих траков, и широкий обзор, и широкий сектор обстрела.
Танкисты Шаргородского и подоспевшие батальоны одного из полков дивизии Соловьева остановили, отбросили и рассеяли основную ударную силу прорвавшейся бронетанковой колонны нацистов! Лишь небольшие группки солдат продолжали просачиваться далее на запад.
Однако та настойчивость нацистов, с какой они стремились в сторону цитадели еще во время боя, весьма удивляла и Соловьева и Шаргородского. И лишь позже из показаний пленных они узнали о замысле нацистов - пробиться из Берлина в крепость, зайти за ее стены, соединиться с гарнизоном, пополнить свои запасы оружием, боеприпасами и горючим для танков.
Ведь немцы не знали, что крепость уже сдалась. А если бы капитуляция задержалась? Если бы наши офицеры не проявили столько мужества и терпения, добиваясь сдачи крепости без выстрела и пролитой крови? То тогда кровь бы пролилась наверняка. И победа в Шпандау была бы добыта дорогой ценой.
Можно себе представить удивление гитлеровцев, когда вместо "помощи" из-за стен Шпандауской крепости по прорвавшимся частям берлинского гарнизона ударили наши орудия!
Под их грохот и закончилась, на этот раз уже окончательно, примечательная история крепости Шпандау.
...И вот небольшое добавление к этой главе.
Отгремели последние залпы второй мировой войны. Командир 132-й дивизии Герой Советского Союза, теперь уже генерал Соловьев спустя некоторое время вернулся в Ленинград, в котором провел свою юность, работал на заводе, учился, ушел впервые в Красную Армию служить в пограничные войска.
От заставы до дивизии. И от дивизии до управления Ленинградской милиции, начальником которой стал Иван Владимирович, - вот кратко, по-военному, вехи его ратного пути.
Вернувшись из действующей армии, генерал Соловьев пришел на другой, боевой и "действующий фронт", он только сменил цвет своей шинели.
Его работа в милиции - это уже иная тема. И сам он хорошо написал об этом в книге, которая называется: "Будни милиции". Будни эти затянулись лет на двадцать. Но... стало сдавать сердце, и генерал-лейтенант Соловьев ушел в запас.
Впрочем, этот официальный термин выражал применительно к Ивану Владимировичу лишь то, что запас сил, энергии и душевной страсти у него был не мал, а поэтому стала еще более обширной его лекторская, общественная, литературная деятельность.
Однако "старый солдат", как любил он себя называть, порой надевал парадный мундир с Золотой Звездой и всеми орденами, и не только в дни торжеств и праздников.
И вот по приглашению польского правительства с группой прославленных военачальников Иван Владимирович посетил Варшаву. Он был дорогим гостем столицы, потому что именно его дивизия в ожесточенных боях освобождала Варшаву по пути в Германию, к Берлину и Шпандау.
Социалистическая Польша с любовью встречала героев былой войны. Есть события, которые не меркнут в народной памяти, они навсегда остаются в героической летописи истории.
Я с интересом слушал в Москве тогда рассказы Ивана Владимировича, ныне уже покойного, об этой поездке, о новой Польше, о возрожденной из пепла красавице Варшаве. Но, право, я не предполагал тогда, через некоторое время я увижу у себя дома еще одного живого и здравствующего участника боев в Шпандау.
Я видел перед собой бывшего капитана Галла. Как ни странно, он мало изменился. Видимо, два десятка лет - не такой уж большой срок. Такой же подвижный, порывистый, годы не утяжелили его походки, не изменили артикуляции речи, немного торопливой, по-юношески запальчивой. И те же живые темные глаза, в которых светится желание быть искренним и всячески полезным во всем, что от него зависит.
Но мне-то, собственно, ничего не было надо, кроме дружеской беседы, согретой военными воспоминаниями. Тогда, в дни боев, не было ни времени, ни повода поговорить о довоенной поре учебы, и поэтому только сейчас я узнал, что Владимир Галл, закончил Московский институт истории, философии и литературы и, подобно многим юношам сороковых годов, со студенческой скамьи ушел на войну.
Ныне он сам учит студентов немецкому языку. Капитан Галл стал педагогом в одном из наших институтов.
Он пришел ко мне на следующий день после своего возвращения из ГДР, куда ездил на конгресс по приглашению Общества германо-советской дружбы. В новой Германии не забыли капитана-парламентера, так много сделавшего, чтобы избежать напрасного кровопролития в Шпандау.
Конгресс был плодотворный и интересный, я видел, что Галл весь еще под впечатлением увиденного, пережитого, бесед, дружеских встреч, возникавших неожиданно на улицах Берлина, Лейпцига, Дрездена, и тех, что были заранее продуманы и любезно организованы хозяевами конгресса.
Именно этим немецким товарищам Галл обязан чудесной встречей в кулуарах конгресса с "милым Кони", с Кондаром Вольфом - известным ныне немецким кинорежиссером, с тем самым "Кони", который девятнадцатилетним юношей переводчиком пришел служить в нашу армию, чтобы помочь освобождению своей страны от гитлеровцев. Конрад Вольф - сын прогрессивного немецкого писателя Фридриха Вольфа - воевал вместе с капитаном Галлом и майором Гришиным, а следовательно, и генералам Соловьевым в 47-й армии. Владимир Галл и Кони Вольф подружились еще во время войны.
Конгресс в Берлине! Здесь не было ни официальной помпезности, ни утомительно длинных речей, ни строгого протокола совещаний. Скорее всего конгресс походил на широкий пленум друзей, проходящий под знаменем внимания и чуткости к каждому делегату.
Так говорил мне Владимир Галл.
Вот он встретился с Конрадом Вольфом, московский токарь Павел Быков со своим другом токарем-скоростником Эрихом Виртом, Андрей Сарапкин - бывший узник концлагеря - с немецкими товарищами из этого лагеря, летчик капитан Эдуард Семенов - с Эрихом Дренгнером, председателем сельскохозяйственного кооператива имени В. И. Ленина, тем самым Дренгнером, который, сам подвергаясь смертельной опасности, спас жизнь Семенову, вытащив его из горящего самолета, когда тот потерпел аварию. Советское правительство наградило Дренгнера орденом Красной Звезды.
Об этих встречах писали немецкие газеты, рассказывало радио, телевидение.
Я слушал Галла и думал о том, что дружба по самой свой сути не может быть понятием отвлеченным, умозрительным, что, несмотря на всеобщность, когда речь идет о странах, она не мыслится без таких вот личных связей, душевных контактов, привязанностей, вытекающих из опыта целых народов и переплетения личных судеб людей.
Владимир Галл признался, что там, в Берлине, он переживал сложное чувство и смущения, и благодарности, и трепетного волнения от того внимания и почестей, которые оказывали немецкие товарищи ему, герою Шпандау.
- Саму крепость вы, конечно, не видели? - спросил я.
- Нет, конечно, она ведь сейчас в Западном Берлине, - сказал Галл.
- Да, к сожалению, в Западном.
И я снова вспомнил Шпандау - серые, мрачные стены и башни на берегах реки Хафель. Тюремный замок высится и по сей день зловещим микрогородом внутри большого жилого района. Сразу же после войны, в сорок пятом, крепость превратилась в тюрьму для нацистских преступников. Правда, большинство из них просидели здесь недолго. Десять лет находился в одной из камер осужденный Нюрнбергским трибуналом гроссадмирал Карл Дениц, преемник Гитлера на посту президента уже разгромленного "третьего рейха".
Дениц получил свободу, большую пенсию, пишет мемуары, совершает увеселительные прогулки за границу, например в Италию, как об этом сообщали газеты.
Не так давно вышли из тюрьмы бывший министр вооружения "третьего рейха" Альберт Шпеер и бывший "фюрер молодежи", а затем гаулейтер Вены Бальдур фон Ширах.
Шпеер когда-то заявил: "Если Гитлер имел друзей, то я был его самым ближайшим другом". "Ближайший друг" Гитлера просидел в Шпандау двадцать лет. Теперь Шпеер займется прежней профессией - архитектора, а Бальдур фон Ширах посвятит себя литературной работе.
Шираху при освобождении из тюрьмы было пятьдесят девять лет, а Шпееру шестьдесят один, оба они, по сообщению печати, еще собирались насладиться жизнью.
В тюрьме Шпандау шестьсот камер. После войны они все были заполнены. Теперь в Шпандау остался только один узник - это бывший "заместитель фюрера" Рудольф Гесс, приговоренный к пожизненному заключению. Западногерманская пресса ведет кампанию за освобождение и этого "теперь уже безвредного старика, ради которого не стоит, мол, содержать тюрьму, охраняемую солдатами четырех стран-победительниц".
Да, крепость Шпандау находится в Западном Берлине. Но ведь вокруг нее живут люди с острой памятью о войне. Они не забыли ее уроков. Не должны забывать!
Берлин без судей!
Это произошло третьего или четвертого мая, во всяком случае вскоре же после падения Берлина. На своей машине мы очутились около площади Александерплац и вошли в парадную дверь здания бывшего гитлеровского окружного суда.
Как и все подобного типа дома для фашистских чиновников, здание суда поражало своей тяжелой и неуклюжей монументальностью. Темно-красный, почти бордовый цвет его кирпичных стен только усиливал это впечатление. Если берлинские архитекторы стремились придать официальным домам обличив как можно более мрачной строгости, то можно считать, что они преуспели в этом.
Здание, занимавшее собой полквартала, почти не пострадало от артиллерии. Здесь, в центре Берлина, это было редкостью. Целое, не тронутое снарядами, оно тем не менее и внутри выглядело мрачным и словно бы обволакивало холодом.
Холодом тянуло не только от толстых бетонных стен, из полумрака длиннющих коридоров, холодом как бы веяло от самой угрюмости этого сейчас безлюдного и всеми покинутого здания.
Я не знаю, когда убежали отсюда берлинские судьи, чиновники так называемых гитлеровских "народных судов". Может быть, судьи разных рангов, они исчезали в разные сроки. Или же все вместе покинули здание, услыхав грохот советских пушек? Во всяком случае, мы всюду наблюдали в тот день следы массового поспешного бегства: брошенные на столах папки судебных материалов, списки назначенных к слушанию дел, шляпы и форменные сюртуки, за ненадобностью кинутые прямо на спинки судейских кресел или на барьеры перед скамьями подсудимых.
Мы прошли по коридорам мимо судебных камер. Я помню, каким громким гулом и эхом отдавались наши шаги под этими низкими сводами, делавшими коридоры похожими на квадратные туннели. Почти всюду двери в комнаты были распахнуты, и нашим глазам представали пустые, захламленные помещения.
Но почему-то почти в каждой комнате стояли на столах открытые, приготовленные для работы пишущие машинки, а на вешалках слегка раскачивались ветром темные судейские мантии.
То, что эти мантии, похожие на поповские сутаны, не могли уже больше пригодиться нацистским чиновникам, ясно. Но вот машинки? Видно, здесь все время строчили на них приговоры подсудимым: дезертирам из армии, трусам из фольксштурма, немцам, проклинавшим Гитлера, всем, кто не хотел больше умирать за фюрера на берлинских улицах. Ну, а в последний момент? Тогда судьям было уже не до пишущих машинок, они бегством спасали свои шкуры.
Какое-то время, всего несколько дней, Берлин жил без судей. Старые спрятались, а новые, назначенные магистратами, еще не успели приступить к своим обязанностям.
Этим поспешили воспользоваться всякие подонки населения, уголовники, выпущенные из тюрем Гитлером, переодетые в штатское платье офицеры, чиновники, нацистские функционеры.
Они попросту решили пограбить свой же город в этой военной суматохе, в неразберихе первых мирных дней, под прикрытием все еще продолжавшихся пожаров, а кое-где и стрельбы.
Едва наша машина отъехала от здания окружного суда, как мы увидели большой пожар на Кёнигсштрассе. Будь сейчас гитлеровские судьи в своих кабинетах, они бы хорошо видели из окон, как горело многоэтажное здание универмага и толпа берлинцев окружила его в надежде поживиться.
Подъехать близко на машине к универмагу было невозможно из-за людей, забивших всю площадь. Яркие языки огня выглядывали из окон третьего и четвертого этажей. Внутри здания пока еще глухо, но все-таки различимо на слух гудело пламя.
Издали мы не могли сразу увидеть, кто же бегал по коридорам здания и, спасая товары, выбрасывал их через открытые окна. Туго свернутые тюки материи шлепались на дорогу с глухим стуком. Мужские костюмы повисали и на водосточных трубах, и на балконах нижних этажей. Вороха мужских сорочек, женское белье - все это в коробках, в ящиках, в целлофане летело по воздуху, и сотни мечущихся внизу рук ловили вещи, отбирая их друг у друга с криком, руганью, порой в неистовой драке.
И животный рев толпы, крики и стоны потерявших самообладание людей неслись над площадью, заглушая даже шум все больше разгоравшегося пожара.
Это было тяжелое зрелище! Казалось, только выстрелами можно, было разогнать или остановить осатаневших людей, почувствовавших легкую наживу.
Но в тот момент нас больше занимал другой вопрос: кто же все-таки, рискуя жизнью, там, внутри горящего универмага, продолжал вытаскивать из огня вещи и бросать их вниз?
Но вот на балкон выскочили трое наших солдат. В расстегнутых у ворота гимнастерках, с раскрасневшимися от жара лицами. Пот струился у них по лбу. Красные глаза слезились от дыма и огня.
Один солдат, темноглазый, широколицый, сбросил вниз рулон материи, глубоко передохнул, а затем перегнулся через перила балкона. Он смотрел вниз на темную шевелящуюся массу толпы, словно высматривая там кого-то, и вдруг закричал:
- Эй, геноссе, геноссе! Ком, ком сюда!
Перепутанные волосы солдата, влажные от пота, сбились на лоб, около глаз виднелись крупные ссадины, - должно быть, ударился где-то, пилотку он потерял на пожаре, и даже издали было заметно, что руки у него обожжены и наскоро перебинтованы.
- Эй, геноссе! - кричал солдат, осматривая свою гимнастерку с прожженными дырами. - Эй, геноссе! Спасайте свое добро! Ком сюда к нам, шнеллер, шнеллер!
Он путал в волнении русские и немецкие слова, но даже если бы он ничего не говорил, вся его фигура, жесты, лицо в крови и, главное, то, что делал он там, внутри горящего здания, - все это выглядело достаточно красноречиво и не нуждалось ни в каких пояснениях. Солдат призывал немцев на помощь. Человек десять из толпы бросились к дверям магазина, но, видимо, им мешал огонь, уже спускавшийся к нижним этажам, потому что фигуры людей в штатском платье долго не появлялись около окон и на балконе.
Солдат без пилотки убежал внутрь здания, через три минуты он появился вновь с тюком, и толпа внизу сочувственно вздохнула, увидев, что огонь опалил его темные волосы. Теперь казалось, что они мгновенно поседели.
Но вот солдат бросил тюк вниз, его товарищ скинул ворох костюмов, и внизу вздохи перешли в крики и роз, и по воздуху снова заметались жадные руки. Конечно, с балкона солдаты хорошо видели, что многие, схватив вещи, пытались тут же незаметно выбраться из толпы, конечно, это не нравилось солдатам, но что они могли поделать? Уж лучше так, чем пожертвовать огню все это добро!
Так, должно быть, рассуждали люди в горящем даме.. Выскочив в третий раз на балкон, солдат без пилотки увидел нашу машину. Он узнал своих.
- Эй, товарищи! - громко закричал он, взмахивая руками, явно обрадованный и надеясь, должно быть, на то, что пришла подмога. - Сюда, сюда, славяне, братцы! - кричал он, размазывая по лицу пот, смешанный с кровью. - Нас тут только трое! Видишь, как немцы шуруют! Спасай универмаг, товарищи!
Корпуснов тут же продвинул вперед машину, и толпа раздалась в стороны, образуя проход.
Но тут произошла заминка. Корпуснов притормозил машину, не слыша команды двигаться вперед. Мы все, признаться, в эту минуту были в нерешительности - что же делать? Бросить машину, аппаратуру? Спасать товары, которые тут же растаскивали подозрительные личности? Смешаться с этой беснующейся толпой, а ведь в ней могли находиться и вооруженные эсэсовцы?
Все это продолжалось минуту-другую! Но пока мы раздумывали, старший в нашей группе - Шалашников - принял решение.
Он закричал шоферу:
- Стой!
Но Корпуснов по инерции еще продолжал медленно продвигать машину к универмагу.
- Стой! - выйдя из себя, закричал Шалашников. - Никому не двигаться с места! Разворачивай машину. Живо, живо! - Он нервно торопил шофера и успокоился, только когда мы отъехали далеко от здания.
Я видел удивленное лицо солдата на балконе. Он все еще кричал нам что-то. А из окон, с балкона продолжали вываливаться ящики, тюки, коробки, и дым над универмагом становился все гуще, и все сильнее разгоралось пламя внутри здания.
Позже, вечером, Шалашников объяснил свое решение естественной заботой об аппаратуре, которую мы не смогли бы ни исправить, ни восстановить в разрушенном городе. И тревогой за наши пластинки с записями. И тем, что наше главное занятие в Берлине было не в том, чтобы тушить пожары и спасать товары магазинов!
Может быть, он был неправ и другой человек на его месте поступил бы иначе?
Сцена пожара на Александерплац крепко запала мне в память и, думаю, многим берлинцам, потому что на наших глазах трое советских солдат, уже после окончания боев, рисковали жизнью в горящем здании.
Я уверен, что они не получили на это никакого приказа, а действовали по велению сердца, по доброй своей воле и не могли допустить, чтобы пропадало добро, которое было так необходимо изголодавшемуся и обносившемуся населению города.
Берлин жил несколько дней без судей! Судьей была совесть каждого и то чувство долга и мужества, которое привело в горящий универмаг троих наших солдат и десять берлинцев.
Залить страх вином!
Мы натолкнулись на этот погреб совершенно случайно, днем, когда ехали из центра Берлина. Корпуснов показал мне на странные фигуры немцев, одна за другой торопливо перебегавшие дорогу. Они тащили ведра, бутыли, двадцатилитровые автомобильные канистры, бежали торопливо, но мелкими шагами, согнув спины, и казалось, что каждый вот-вот свалится на мостовую от тяжести своего тела или слабого порыва ветра.
- Тащат! - угрюмо произнес Корпуснов.
- Воду, что ли?
- Да нет. Запашок такой, что закусывать хочется, - сказал Михаил Иванович, ниже опуская стекло. Тут и я услышал крепкий винный запах и увидел, что на мостовую выплескивается из ведер то светло-зеленая, то розовая, то густо-красная жидкость.
- Сходить, что ли? - останавливая машину, спросил Корпуснов.
- А зачем? - сказал я, настороженно прислушиваясь к пьяным выкрикам и выстрелам, которые раздавались из глубины двора, где, видимо, находился погреб.
- Слышите, Михаил Иванович, - сказал я через минуту, - там стреляют. Всякая сволочь! Пьяная! Озверевшая!
- Все равно. Что ж, так оставить? Непорядок! - сказал Михаил Иванович, подумав, и твердой рукой открыл дверцу машины.
Было бы наивно предполагать, что в Берлине, охваченном битвой, в городе с тысячами магазинов и складов, всякого рода фашистское отребье не попыталось бы организовать грабежи и бесчинства, маленькие очаги беспорядков, которые быстро ликвидировались нашей военной администрацией.
Оставленные без надзора винные склады представляли собой в эти дни, пожалуй, наибольшую опасность. Пьяные банды эсэсовцев и уголовников, выпущенных Гитлером из тюрем, могли дезорганизовать жизнь города, только-только привыкавшего к новой, мирной поре.
Фашисты в Берлине в канун своей гибели пили много и жадно. Но всех своих винных складов они не опустошили.
Я как-то сам оказался свидетелем того, как командир артиллерийского полка приказал расстрелять тяжелыми орудиями винный завод, лежащий впереди полосы наступления его полка. Вино, сливаясь с пылью и грязью, мутной рекой полилось по улицам. Решение это, видимо, было разумным, хотя многие наши артиллеристы с сожалением поглядывали на то, как растекаются по канавам, ямам, воронкам, просачиваются в землю коньяки и ликеры, вермуты и шампанское.
Сейчас, в первые дни после капитуляции города, ни органы немецкого самоуправления, ни наша комендатура еще не успели взять на учет и под строгую охрану все берлинские магазины и склады.
Только этим и можно было объяснить ту дикую картину, которая представилась нашим глазам: пьяный рев голосов, толчея и беспорядок около подземного хранилища вин.
Корпуснов, а вслед за ним и я, вскинув на руки автоматы, прошли по двору, одним своим появлением заставляя немцев, тащивших ведра, укрыться в подъезды домов, спрятаться по квартирам.
Двор мигом опустел. Но в подземном хранилище оставались люди, и чтобы выкурить их оттуда, следовало спуститься в подвал по узкой, скользкой и гнущейся доске, заменившей сломанную лестницу. В подземном туннеле царила тьма, насыщенная едкими, дурманящими парами алкоголя. Этот густой мрак освещался лишь тускло мигающими огоньками фонарей да робкими вспышками спичек.
Видимо, хранилище было очень большим. Голоса раздавались и у самого входа, и откуда-то из далекой и гулкой глубины, где крики растягивались многократным гремящим эхом. Оно сливалось со звуками льющихся струй и бурной капели. Казалось, что в огромной бетонной яме образовался маленький водопад из вина и он постепенно заливает дно хранилища, поднимаясь по его темным каменным стенам.
Одним словом, спускаться вниз было страшновато, и несколько минут мы в нерешительности потоптались у входа.
- Надо вниз идти, - произнес Михаил Иванович тоном человека, уже взвесившего и риск и необходимость выгнать пьяных нацистов из подвала.
Меня всегда удивляла в Корпуснове эта непреклонная решимость устранять любой непорядок, все, что ему не нравилось, будь то дело его касающееся или совсем постороннее. Есть люди с такой хозяйской жилкой в характере, и она всегда определяет их поведение и дома и на чужбине.
- Ну, я полез к этим чертям, - снова повторил он, прямо не приглашая меня следовать за ним, но несомненно в душе уверенный, что я не оставлю его одного в подвале среди пьяных гитлеровцев.
Мы спустились или, точнее говоря, скатились вниз по мокрой доске и на дне погреба сразу же очутились по колено в вине. Мы пошли затем вперед, как шахтеры ходят по штрекам, залитым водой. Михаил Иванович высоко поднимал ноги, и темные брызги вина от его сапог летели во все стороны.
Отойдя от доски, мы зажгли свои фонари и увидели слева белеющие в полутьме громадные цилиндрические резервуары. Мне казалось, что они походят на каких-то гигантских слонов, опустившихся на колени в мутную реку вина и сгорбившихся под низкими сводами хранилища.
На верху одного из резервуаров, как погонщик на спине слона, сидел совершенно упившийся немец и совал через люк резиновый шланг, каким шоферы выкачивают бензин из бочек. За другой конец шланга держался высокий немец с бандитским лицом, в офицерском кителе без погон. Он еле держался на ногах. Тем не менее немец тянул из шланга воздух, пытаясь засосать вино.
Наконец это ему удалось. Сильная струя ударила ему в рот, в лицо и, должно быть, обожгла глаза, потому что немец истошно завопил, замахал руками, а потом схватился мокрыми ладонями за глаза так, словно бы не вино, а кислота облила его с ног до головы.
- Ты что делаешь! - закричал Корпуснов и сначала вырвал шланг из рук того, кто сидел верхом на резервуаре. Пьяный немец с канистрой отбежал в сторону.
Оказалось, что в большом резервуаре хранится очень крепкий ром, обжигающий гортань как чистый спирт. Его-то и пили немцы здесь, в подвале, очень быстро пьянея и теряя человеческий облик. Ударом ноги опрокинув несколько ведер и канистр, мы прошли еще немного в глубь подвала, натыкаясь и там на немцев, которые шарахались в сторону, едва распознавали в темноте нашу военную форму.
Мы решили выгнать пьяных нацистов из подвала, но сделать это можно было, только пригрозив им оружием.
- Выходите все! - крикнул Корпуснов. Конечно, его не поняли немцы, но почувствовали грозную интонацию в голосе, которую Михаил Иванович тут же подкрепил автоматной очередью, выпустив ее в потолок.
Постепенно мы выгнали всех пьяных из подвала. Они выбрались во двор, но не торопились уходить. Тщетно мы пытались, не применяя оружия, отогнать их подальше от этого злополучного двора. Вино придает даже трусливым людям безрассудное и тупое упорство. Пока мы стояли у своей машины, группка пьяных топталась на углу соседнего квартала, но достаточно было нам отъехать немного, как немцы, шатаясь, вновь брели к винному подвалу.
- Ну и гады! - выругался Михаил Иванович.
Его больше всего возмущало то, что среди этого пьяного сброда находилось несколько юношей лет по шестнадцать, годящихся Корпуснову в сыновья. Одного из них, белобрысого, веснушчатого паренька, Михаил Иванович умыл около бочки с водой и усадил на доски, прислонив спиною к стене дома.
И я услышал, что он по-русски говорил мальчишке, вытирая ему платком лицо:
- Чего ты сюда лезешь? Ну, то взрослые - это волки, они вином совесть глушат. Пропивают свое царство-государство. А ты щенок, тебе что пропивать? Тебе радоваться надо. Новую страну построите, слышишь, ты, фриценок! Где ты живешь? Мы тебя отвезем. А вино пить не приучайся. Это быстро делается, а потом вся жизнь наперекос идет.
А паренек, силясь совладать со своей гнущейся вниз головой, ничего не понимая, смотрел на Корпуснова, и в глазах его, подернутых мутной поволокой, испуг мешался с пьяной дерзостью и удивлением. Рассчитывая по дороге заехать в комендатуру, чтобы сообщить об этом безнадзорном винном подвале, мы пока завалили вход в хранилище пустыми бочками, валявшимися во дворе.
Но одну маленькую бутылочку Михаил Иванович наполнил жгучим темно-бордовым ромом и, не таясь, положил рядом с собой на сиденье в кабинке.
- Беру для пробы, что за ром такой пьют гады в Берлине, - сказал он. Тут ребята вермут пили из подвалов гестапо - хвалили! Может, и этот не хуже?
И потом через минуту, уже заводя мотор, добавил:
- Фашистам страх заливать, а нам, солдатам, с победой - законное дело!
Мы проехали затем в комендатуру, захватив с собой нескольких особо ретивых любителей поживиться за счет неразберихи первых дней мира, и сдали их на вытрезвление двум нашим дежурным сержантам...
У стен рейхстага
Пятого мая сорок пятого года, как обычно в нашей стране, отмечался День печати. Утром мы узнали, что писатели и корреспонденты газет, киноработники и фоторепортеры, находящиеся в этот день в Берлине, решили в ознаменование Дня печати собраться всем у рейхстага. Итак, утром пятого мая наша машина снова взяла курс из пригорода Уленгорст в центр Берлина. Дорогой мы присматривались к тому, что делается в городе, который, как человек после тяжелой, казалось бы, смертельной болезни, начал приходить в себя.
Переход от войны к миру в Берлине произошел мгновенно. Еще вчера гремели выстрелы, весь город был объят пожаром, а на следующее утро берлинцы уже начали восстанавливать дома и улицы, тушить пожары, разбирать баррикады.
Жители города выходили на улицы поработать на восстановлении, влекомые самой необходимостью, и чувствовалось, что после ужасных лет войны им придано делать что-то не для разрушения, а для мира, для нормальной человеческой жизни.
Вот самая типичная картина для берлинской улицы тех дней: на грудах камня, на обломках упавших стен стоят мужчины в ватниках, старых пиджаках, женщины в поношенных платьях, подростки, старики и старухи, и все молча и старательно, по конвейеру передают из рук в руки кирпичи, обломки железа, с тем чтобы расчистить площадку или улицу. Здесь трудно было увидеть веселые лица, услышать громкий смех. Берлинцы слишком много настрадались, слишком устали от войны и голода. Они работали молча. Я бы сказал, что почти у всех взрослых людей лица выглядели усталыми, но спокойными. Как бы ни сложилась судьба каждого, было несомненно одно: наступил мир, в городе не стреляют. Женщины брали воду у водоразборных колонок. Многомесячная бомбовая утюжка с воздуха разрушила берлинский водопровод в домах, даже там, где эти дома сохранились.
И вот, как на деревенской улице где-нибудь в захолустье, сейчас в центре Берлина женщины с белыми оцинкованными ведрами терпеливо стояли в длинной очереди. И тоже, как правило, молча.
Что ж, в эти дни нигде нельзя было обойтись без очередей: у магазинов, где по нормам выдавались продукты, привезенные из России, у первой открывшейся в городе парикмахерской, у аптечного ларька. И даже у полевой походной кухни какой-нибудь части выстраивались маленькие берлинцы, и солдат-повар большой ложкой разливал ребятам суп в металлические миски.
Все эти десять дней боев город покидали толпы беженцев, но у нас не создавалось впечатления, что Берлин обезлюдел. Уже многие вернулись. И, вернувшись, все ходили по улицам только пешком, - ведь еще никакой вид транспорта не действовал. И это тоже создавало видимость многолюдности. Я заметил, что на улицах мало мужчин-немцев среднего возраста. Впрочем, это было естественно: большинство взрослых берлинцев Гитлер успел мобилизовать в армию.
Но почему почти совсем не было видно молодых женщин? А если они и появлялись на улицах, то старались выглядеть немолодыми, закрывали голову платками, шалями, одевались похуже? Все это была, конечно, гнусная работа геббельсовской пропаганды.
Многие месяцы берлинцам внушались бредни о "зверствах русских". Сейчас они рассеивались быстро, как дым, ибо люди верили глазам своим и фактам, а не измышлениям мертвого уже Геббельса. А факты говорили сами за себя. Наши саперы, не успев отдохнуть после боев, разминировали дома и улицы, восстанавливали упавшие мосты. В самом центре, на Унтер-ден-Линден, - "на Унтер без Линден", как шутили тогда, ибо все липы сжег артиллерийский огонь, - бойцы снимали противотанковые надолбы и ежи, чистили, убирали аллею так, чтобы здесь могли спокойно гулять берлинцы.
Мы увидели Бранденбургские ворота - национальную реликвию города. Это наши солдаты освободили архитектурный памятник от деревянных защитных обшивок, сняли доски, вынули мешки с песком, и теперь Бранденбургские ворота стали похожими действительно на ворота, через которые можно было проехать на машине.
Прошло всего два с половиной дня после сдачи города, а уже и на Кёнигсплац засыпались многочисленные воронки и траншеи. Но работать здесь было трудно, потому что к зданию рейхстага со всех концов огромной площади все время подъезжали машины, повозки, даже танки и бронетранспортеры и пешком подходили группы наших воинов, чтобы побывать в рейхстаге и расписаться на светло-сером мраморе его колонн.
Рейхстаг пятого мая еще дышал смрадом недавно закончившегося пожарища. Едкий и устойчивый запах гари не выветривался, а к нему добавлялся еще и запах пыли, клубящейся на площади и на близлежащих улицах.
Пыли было много. Только в таком большом городе, как Берлин, где целые кварталы были бомбами измолоты в каменный порошок, могло собраться такое количество густой пыли, целые облака которой при ветре поднимались в воздух, затемняли дневной свет, мешали дышать... Я поднялся по разбитым ступенькам лестницы рейхстаг. Громады колонн уходили в небо. Местами они были сильно разрушены бомбами и всюду носили следы пуль и осколков, Уже пятого мая я видел на колоннах много надписей, сделанных карандашом, чернилами и чем-то густым, похожим на тушь, - может быть, танковым мазутом?
Неизвестно, кто первым решил расписаться на колоннах, с тем чтобы все видели, что он побывал здесь, в центре Берлина. Но пример оказался заразительным. С каждым днем надписей становилось все больше, и в конце концов все колонны здания на высоту человеческого роста оказались испещренными надписями и фамилиями. Каждый советский солдат в Берлине считал в те дни для себя и честью и наградой "расписаться на рейхстаге"!
За колоннами находилась небольшая площадка, на которую выходили массивные двери. Сейчас почти все они оказались сорванными с петель. За дверьми начинался вестибюль первого этажа, в этот день выглядевший более чем мрачно, ибо здесь всюду обшивка стен выгорела, обнажив грязный бетон и камень.
Внутри рейхстага все было исковеркано, разрушено. Потолки, пол, лестничные марши! Вместо них на разных уровнях торчали лишь словно обглоданные бетонные скелеты лестниц, готовых, казалось, вот-вот рухнуть вниз.
Паркет тоже выгорел, и от него не осталось никакого следа. Мы ходили по неровному бетону, на который солдатские сапоги уже успели наносить слои грязи. Пол всюду зиял ямами, воронками и черными провалами колодцев о разбитыми лестницами, - они вели в подвальные помещения рейхстага.
В общем все это напоминало скорее линию обороны после сокрушающего артиллерийского налета, разрушенные бетонные укрепления, а не блестящие залы рейхстага, по которым когда-то прогуливались хозяева "третьего рейха".
Я невольно взглянул наверх, на потолок здания. Там сквозь разрушенные перекрытия, обломки балок и лестниц виднелось сферическое тело огромного купола, того самого купола, который возвышался над всей центральной частью города.
Сейчас там вот уже несколько дней развевалось Знамя Победы. Но как туда добрались наши разведчики Егоров и Кантария, группа лейтенанта Береста? Можно было подумать, что они, как цирковые гимнасты, ползли по стенам. Как тяжело им было здесь вести бой, так же как и солдатам капитана Неустроева, теснившимся в комнатах, к которым подбиралось пламя пожара!
Первый раз рейхстаг горел в 1933 году. Нацисты пытались обвинить в этом коммунистов.
На противоположной стороне площади, так, что его хорошо было видно из дверей рейхстага, стоит большое серое здание - бывший дом Геринга. Как выяснилось позже, от дома Геринга через Кёнигсплац к рейхстагу была проложена тайная подземная траншея.
Через десять лет после первого пожара рейхстага на одном из участков восточного фронта во время пирушки Геринг спьяну проговорился генералам, что это он сам поджег рейхстаг и поэтому ему ли не знать устройства этого здания!
С пожара рейхстага и своего прихода к власти тридцатого января 1933 года Гитлер считал начало "третьей империи". С пожаром рейхстага в мае 1945 года эта нацистская империя заканчивала свое существование! Вот уж действительно символика! Раздув пожар войны, нацисты, сами сгорели в нем!..
...Пока мы утром бродили по рейхстагу, осторожно обходя колодцы и ямы, на площади, около колонн и лестниц, здесь, в вестибюле, начали один за другим появляться представители корпуса прессы.
Писатели и журналисты в те дни не жили все вместе в одном доме или в одном районе, не собирались в одном штабе или на одном узле связи. Они все время разъезжали, находясь в самых разных уголках Берлина и всей Центральной и Восточной Германии.
Признаться, я даже удивился, что днем пятого мая, примерно в один и тот же час, у рейхстага собралось так много писателей, которых до этого часа не доводилось встречать вообще или же видел мельком.
Но День печати притянул почти всех на Королевскую площадь Берлина.
Я вспомнил тогда, как утром первого мая на Шулленбургринг, там, где находился штаб Чуйкова, я впервые увидел нескольких наших московских писателей, и среди них Всеволода Иванова. С часу на час ждали сдачи немцев. Всеволод Иванов, в военной форме, но без погон, в гимнастерке с расстегнутым воротом, прохаживался по тротуару, от угла до угла дома, и во всей его фигуре чувствовалось нервное напряжение. Иванов поглядывал на двери штаба. Так, словно ждал: вот сейчас кто-то выбежит оттуда, чтобы сообщить важные новости.
В такие напряженные минуты запоминаются всякие мелочи, и потом многие годы их как бы видишь перед собой очень ясно.
Вот мне запало в память, что у Всеволода Иванова был совершенно новенький (и этим привлекающий внимание) - ярко-желтый, как у новобранца, пояс и портупея со съехавшей набок пряжкой. И именно то, как небрежно был застегнут ремень, придавало полной фигуре писателя не совсем "строевой вид". Его обнаженная крупная седая голова (пилотку он спрятал в карман) привлекала всеобщее внимание.
Рядом с Всеволодом Ивановым шагал по тротуару майор Лев Славин. И хотя я видел Льва Исаевича и в нашем домике под Берлином, и в других местах, но он больше всего мне запомнился именно на Шулленбургринг в этот исторический час.
Запомнилось, как он, в летней форме без шинели, с маленьким "ТТ" на поясе, ходил легко, слегка пружинящей походкой, и по его обычно спокойному лицу чувствовалось, что он полон сдержанного волнения.
Третий в этой группе был Михаил Гус, едва ли не единственный московский литератор в Берлине, который не носил военной формы, а ходил в шляпе и в изрядно потрепанном костюме неопределенного серо-коричневого цвета.
Этот необычный для наших солдат сугубо штатский вид Гуса и его манера энергично жестикулировать и так же громко, энергично говорить на улицах, где в штатском ходили только немцы, естественно привлекали к нему особое внимание.
В центре города, где-то около Шпрее, мы как-то встретили темноволосого, темноусого майора - Виссариона Саянова, встречали Василия Гроссмана, в Штраусберге увидели недавно прилетевшего из Москвы Александра Бека, рядом с нами жил корреспондент "Комсомолки" капитан Александр Андреев.
И вот все они и еще Симонов, Горбатов, Вишневский, Долматовский, Габрилович, Кудреватых, Трояновский, Кармен и другие собрались к полдню около рейхстага.
Это была большая и едва ли не самая шумная и веселая группа офицеров на этой площади. Объятья, смех, воспоминания, рассказы о том, что каждый видел и пережил! Подъехавшие фотокорреспонденты незаметно щелкали своими "ФЭДами". Кинооператоры решили отснять этот кадр для готовящегося документального фильма о взятии Берлина.
И вот в этот момент неожиданно на площади появилась машина генерал-полковника Берзарина.
Первый советский комендант Берлина очутился у рейхстага в этот день, конечно, не случайно. Жизнь в городе вступила в новую полосу. Создавались демократические органы самоуправления. Налаживалась мирная жизнь.
Надо помнить, что тогда в Берлине были только наши войска и ни одного союзного солдата или корреспондента. Все это выдвигало и новые задачи перед военными журналистами.
Генерал Берзарин - коренастый, широкий в плечах, с крупным лицом, на котором выделялись густые брови, - здоровался с каждым, чуть щуря свои умные глаза. Он улыбался, и улыбка смягчала тяжеловатые линии его подбородка и суровое выражение глаз. Переходя от группы к группе, он рассказывал живо и сам увлекаясь о последних новостях в городе:
- Введены в обращение новые марки и выпущены карточки для немецкого населения. Нормы не ниже тех, по которым выдавались продукты в Советском Союзе - рабочим, интеллигентам. Немцы это сразу оценили как акт гуманного к ним отношения.
Открылись советские комендатуры во всех районах, они завалены делами надо наладить не только экономическую, но и культурную жизнь города. Работники искусств будут снабжаться по высшей категории, как рабочие, занятые тяжелым физическим трудом.
Надо восстановить работу радио. Открыть зрелищные предприятия. Но все гитлеровское из программ вон!
Советским комендатурам в районах приказано взять на учет и под свою опеку научных работников, чтобы сохранить их для будущей творческой работы. Сроки открытия научно-исследовательских учреждений зависят от энергии самих ученых - военная администрация им поможет.
В Берлине будут демонстрироваться советские фильмы, пока с устным переводом текстов, но надо создавать и немецкие киностудии без нацистской идеологии, фильмы под девизом: мир, демократия. Программа деятельности обширнейшая! Знает ли история подобный пример глубокого интереса и такой всесторонней заботы победителей о побежденных в те дни, когда только что затихли пушки?
- Мы уничтожили гитлеровское государство, но мы не мстим немецкому народу, - сказал Берзарин, - немецкий народ должен видеть в нас истинных своих друзей...
...Пока генерал беседовал с литераторами, кинооператоры уже подготовились к съемке. Они выбрали место - лестницу рейхстага. Но все не уместились на ступеньках, и мне, например, пришлось взобраться на спину каменного льва, который во время боя чудом сохранился на своем пьедестале.
Генерала Берзарина усадили в центр группы. Вспышки магния! Затрещали съемочные кинокамеры. Первые пробы сделаны, но тут случилась маленькая заминка: из здания рейхстага наши солдаты вывели какого-то человека в штатском костюме, в испачканном глиной пиджаке, обросшего, худого, бледного, панически испуганного.
Оказалось, что берлинец, мужчина лет тридцати пяти - сорока, какой-то служащий заводской конторы, еще тридцатого апреля очутился в подземной части рейхстага, куда его затащили военные, дабы спасти ему жизнь. Гитлеровцы утверждали, что русские его убьют.
И вот этот человек забился в такую каменную дыру, что не видел, как сдавался гарнизон рейхстага, не знал о капитуляции города, четыре дня не ел, не пил, но наконец-то, обессилев, решил показаться на свет божий.
Увидев наших солдат, этот "рейхстаговский узник" совсем потерял самообладание и дрожал, ожидая расстрела.
Наш офицер, проверивший его документы, сказал:
- Идите домой! Гитлер капут! Мир!
Это перевели мужчине по-немецки. Но он не поверил ничему и не трогался с места.
- Нах хауз! Домой! Живи на здоровье! - повторил офицер.
Немец вдруг заплакал от страха или боясь поверить нежданной радости, опустился на колени и стал ловить руку офицера, чтобы ее поцеловать.
- Убирайся! - уже разозлился офицер, резко отдернув руку.
Увидев множество русских офицеров и генерала, немец снова замер на месте.
- Сам комендант Берлина отпускает тебя домой и желает хорошей жизни, сказал тогда офицер и показал на Берзарина.
- Ох, герр комендант! - пролепетал немец, не поняв, конечно, всего, что сказал ему офицер, но по доброму его голосу и жестам догадавшись, что его отпускают. - Ох, герр комендант!
Он снова опустился на колени, поклонился, потом встал и, прижимая руку к сердцу, пошел от рейхстага сначала тихо, а потом все быстрее.
Но, отойдя метров тридцать, этот человек обернулся на треск кинокамеры и вдруг... робко улыбнулся. Должно быть, это была первая его улыбка за много дней, если не месяцев, ужасных мучений и страха, робкая улыбка в надежде на жизнь и счастье.
- Счастливо, счастливо, привет жене! - махнул ему рукой Берзарин, пока кинооператоры, используя хорошее солнечное освещение рейхстага, готовились к новой съемке.
На той стороне
Шестого мая при ясном свете теплого и приятного дня я впервые увидел светло-серую гладь реки с нежным и мягким именем, которое давно уже связывалось у нас с представлением о чем-то очень далеком, лежащем в глубине Германии. Я увидел Эльбу.
Мы подъехали к реке на нашей машине, с тем чтобы оставить ее на берегу и переправиться на другую сторону.
Здесь в небольшом, тихом городке Ней-Руппин наш Корпуснов присоединил "радиотанк" к длинному ряду других военных машин, стоявших вдоль узких улиц, на аккуратных площадях и на берегу Эльбы. Это были машины и танки наших полков, вышедших к Эльбе и здесь, как говорится, "свой закончивших поход"!
Река оказалась пустынной. Несколько пароходов, видневшихся неподалеку, стояли на якоре. Их привели сюда по каналам из Шпрее, из центра Берлина, когда там начались бои.
Это были главным образом прогулочные пароходики с ослепительно белыми бортами, с разноцветными тентами на верхней палубе, с шезлонгами и полотняными стульями, разбросанными вдоль леерных ограждений. Казалось, что суда приплыли не из Берлина, нет, а откуда-то уж очень издалека, из забытой нами мирной жизни.
То ли вид нарядных пароходиков, то ли солнце, искрящееся на волнах, на круглоголовых поплавках бакенов, то ли просто радостное настроение, которое мы привезли с собой, окрашивало все здесь в праздничные тона.
Городок Ней-Руппин почти не пострадал от войны, его больше опустошили толпы беженцев, в панике бежавшие через мост и деревянные переправы.
Это драпали на тот берег те, кто предпочитал американский плен общению с русскими, те, кто надеялся "нырнуть на дно" и отлежаться там, растворившись среди жителей многочисленных городов Западной Германии.
Но переправы были разрушены, и теперь уже ни один нацист не мог здесь перебраться на запад ни по воздуху, ни по земле, ни по воде Эльбы, ставшей широкой пограничной полосой, по которой стремительно бегали лишь военные катера союзников.
Мы немного опоздали к назначенному часу, и группа офицеров во главе с командиром корпуса генералом Цветаевым уже успела переправиться через реку. В одном из городков в глубине Западной Германии была намечена встреча офицеров советской и американской армий.
Дежуривший на берегу русский старшина взмахнул рукой с красным флажком и громко свистнул. Его услышали на том берегу, потому что Эльба здесь казалась не шире трехсот метров. Мы отчетливо видели фигуры американских солдат.
И вот в берег ткнулась плоскодонная широкая металлическая лодка с маленьким мотором на корме. В ней сидели двое рослых американских солдат в своей обычной форме: светло-серых курточках и брюках навыпуск. Они ловко выскочили из лодки, печатая узорчатый след от подошв своих крупных ботинок на влажной земле.
Американцы-перевозчики взглянули на нас с любопытством, хотя они уже перевозили русских офицеров. Небрежным движением вскинув ладонь к пилоткам, они приветствовали гостей. Мы ответили тем же и взглядами не менее любопытными.
- Хорош... Пожалуйста!... - сказал один солдат, уже выучивший русское приветствие. Он показал рукой на лодку.
- Сенк ю вери мач! - хором, но не слишком уверенные в своем произношении, ответили я и Спасский по-английски, и на этом церемония нашего знакомства с солдатами-перевозчиками закончилась. А через минуту мы уже сидели вместе в лодке, которая широким своим днищем мягко развернулась на воде и быстро двинулась к западному берегу. Американские солдаты улыбались. Мы тоже. Лодку чуть-чуть качало. Поворачивался, словно на шарнирах, восточный берег, как бы унося с собой в сторону ряд машин, торчащие над водой обломки бетонных быков-устоев, разрушенную переправу.
Мы вылезли из лодки, американцы пересадили нас на открытые машины с коротким кузовом - полугрузовые, полулегковые, известные среди шоферов под именем "додж три четверти". На переднем сиденье, положив на руль свои крупные темные руки, уселся американский солдат, шофер-негр.
Он сразу же дал нам почувствовать силу бьющего в лицо встречного ветра, когда машина несется но открытой со всех сторон дороге и на спидометре стрелка дрожит около цифры - сто километров в час!
Если я скажу, что солдат-негр лихо вел машину, то выражусь слишком мягко. Он вел ее по острой грани между дерзким движением и катастрофой.
Мы лишь немного сбавляли скорость, как вихрь врываясь на узкие улочки маленьких западногерманских городков. Здесь шофер срезал углы так, что выбрасывал при этом машину на тротуар к ужасу разбегавшихся в сторону жителей.
Но сам наш водитель выглядел невозмутимым. Прямо перед собой я видел его широкую, спокойную спину. Он за рулем почти не делал резких движений руками, он только наклонял весь корпус в ту сторону, куда кренился "додж", и сливался с машиной, как летчик со своим самолетом, совершая в небе "рутой вираж.
Мы продвигались в глубину Западной Германии, минуя небольшие городки и множество селений. Здесь удивляло полное отсутствие каких-либо следов войны.
Как непохожи были эти чистенькие, внешне уютные, совершенно мирного вида города, с аккуратно подметенными мостовыми, цветущими сквериками на площадях, с нормально движущимися автобусами, на израненные, полуразрушенные города восточной части страны, в полную меру хлебнувшие из горькой чаши войны.
Шестого был воскресный день, и по улицам этих городков медленно шествовали празднично одетые жители - мужчины, женщины и дети, неприязненно и удивленно провожая взглядами машину с русскими офицерами.
Эти контрасты с тем, что мы видели к востоку от Эльбы, были так разительны, что сами по себе более чем красноречиво говорили о разном характере боев, прошедших на востоке и на западе Германии.
В кузове нашего "доджа" сидел американец - военный журналист - мужчина лет тридцати пяти, худощавый, высокий, с рыжеватыми усиками. Он сопровождал нас, чтобы написать статью или очерк о встрече офицеров союзных войск.
Это был наш коллега, чувствовалось, что он расположен к нам и, как все в те дни, был наполнен радостным чувством и окрылен душевным подъемом. Он внимательно разглядывал нас, а мы присматривались к нему, и в той мере, в какой это нам позволяла быстрая езда, тряска в кузове и слабое знание английского языка, мы старались завязать разговор. Фамилия журналиста была, кажется, Смит, типичная американская фамилия. Он рассказал, что служит сотрудником дивизионной газеты, по мирной профессии - учитель, в штате Айова его ждет жена, двое детей.
Мы разговорились о военном положении в Германии. После капитуляции Берлина война в стране формально еще продолжалась. Нам стало известно, что гроссадмирал Дениц - преемник Гитлера - подписал обращение к немецкому народу и приказ войскам, в которых требовал продолжать военные действия, а всех желающих прекратить сопротивление называл трусами и предателями.
Я сказал Смиту, что гитлеровцы сопротивляются только в районах своего восточного фронта, на западе они давно уже показали союзникам спины.
Смит ухмыльнулся и пожал плечами, как бы говоря, что он не отвечает за немцев.
- Дениц сказал: они дерутся, чтобы спасти жизнь беженцев.
Смит произнес это тоном, по которому трудно было решить, осуждает ли он Деница, продолжавшего войну, тем самым обрекая на бессмысленную смерть германских солдат, или же он снисходительно относится к действиям гроссадмирала - фанатичного приверженца Гитлера. Мне казалось, что второе ближе к истине.
- Кто эти беженцы - нацисты? И почему они бегут именно к вам, за Эльбу?
Смит снова пожал плечами.
- Мы их не приглашаем, - сказал он. - И потом, об этом не пишет моя дивизионная газета.
Может быть, у Смита и было какое-то мнение на этот счет, но сейчас он отвечал нам главным образом улыбкой, уходя от прямых объяснений.
- Для вас война кончилась, а меня еще ждет фронт, - сказал он немного погодя, с явной грустью и в глазах, и в голосе. Оказалось, что его дивизия отправляется за океан, но не в Штаты, а на войну с Японией.
Эта перспектива не очень-то, кажется, радовала военного журналиста Смита.
Я отметил про себя, что он говорил о наших врагах фашистах скорее с любопытством, чем с отвращением, а главное, без той прямоты и убежденности, которые диктует осознанная ненависть. И это журналист в действующей армии, чей долг воспитывать эту ненависть у солдат!
Мы остановились на короткое время в каком-то селении, где наши провожатые уточняли маршрут. Нас завели в штаб, и, разминая ноги, мы погуляли немного по его вестибюлю.
Я не знаю, что это был за штаб, из двери в дверь и по лестнице мимо шныряли офицеры с папками и таращили глаза на русские погоны, на орденские планки, украшавшие выгоревшие наши гимнастерки. А мы чувствовали себя стесненно в штабе американцев. Союзники союзниками, а все-таки что-то настороженное нет-нет да и проскальзывало в мимолетно брошенных взглядах,
А затем снова машина, и дрожащая стрелка спидометра, и ветер, с такой силой бьющий в лицо, что трудно даже дышать. Мне потом подумалось, что, может быть, неспроста нас так быстро везли по западногерманским дорогам, так быстро, что мы не могли ничего разглядеть вокруг.
Но было одно, что нельзя было не увидеть и не запомнить: люди, подбегавшие близко к шоссе, что-то кричавшие нам, махавшие нам руками. Мы быстро догадались - это русские, угнанные гитлеровцами за Эльбу.
Их уже освободили из лагерей, они ушли от своих бывших хозяев, но союзные власти еще не собирались отправлять их на родину. Это были наши русские, их внимание привлекла форма и погоны, которые многие еще не видели, и все-таки они догадались, что на американских "доджах" едут советские люди.
Я почти не запомнил город Клетце, ибо пролетел через него с той же головокружительной скоростью. В памяти осталась только улица из невысоких домиков и одноэтажное здание с белыми стенами и палисадником по фронтону.
Нас провели в зал, где от стены к стене тянулись столы и друг против друга сидели русские и американские офицеры. Мы опоздали и поэтому устроились в другом зале, поменьше, куда была открыта дверь.
Судя по оживленному гулу голосов за столами, можно было догадаться о количестве произнесенных тостов за успехи наших армий и союзного оружия.
Многие не сидели за столом, а прохаживались по залу, и во всех уголках его слышалась русская и английская речь. Почему-то запомнился какой-то огромный коричневый буфет и около него два беседующих генерала - наш и американский, а рядом переводчик и два писателя - Иванов и Славин, что-то оживленно обсуждающие.
Опоздавшие, как принято, должны были "догонять" тех, кто уже был разгорячен вином и этой встречей. Само угощение нельзя было назвать обильным - нам дали по пакету так называемого солдатского НЗ, то есть пайка, который хранится на фронте про запас, на всякий тяжелый случай. Правда, в этот НЗ входили вкусные галеты, печенье и плитка шоколада.
Я пишу об этих гастрономических подробностях не из любви к подробностям как таковым, а потому, что в ту минуту я невольно вспомнил черные ржаные сухари, которые выдавали нам как НЗ в тяжелые годы начала войны.
Мы были беднее тогда, но солдатская храбрость определяется не количеством калорий, и, как говорится, дай бог американским солдатам с их шоколадом воевать так, как дрались тогда наши бойцы! Все банкеты похожи один на другой и интересны только тем, кто на них не бывал. Было много речей, улыбок, объятий и взаимных поздравлений с победой. Все это стерлось в памяти. Но вот когда мы все вышли из домика, чтобы сесть в машины, меня удивил маленький эпизод.
На противоположной стороне улицы стоял взвод солдат, построенных в две шеренги. Может быть, это была охрана или скорее нечто вроде американского почетного караула. Солдаты стояли в строю весьма небрежно, широко расставив ноги, и, пренебрегая обычной военной субординацией, бесцеремонно разглядывали нашего генерала и офицеров. Когда генерал отдал им честь, они не вытянулись в строю по команде "смирно", как следовало бы ожидать, а, наоборот, едва ли не каждый солдат вытащил свой фотоаппарат и нацелился им на наших офицеров.
Я увидел, что это ошеломило генерала, ибо выглядело по меньшей мере неуважительно. Цветаев резко отвернулся, правда ничего не сказав сопровождавшим его американцам. Действительно, можно ли представить себе подобную картину в нашей армии? Строй почетного караула, мгновенно превращающийся в назойливых фотографов?!
Мы пробыли среди американских военных всего лишь несколько часов, этого слишком мало, чтобы что-либо писать о порядках в этой армии, просто странный эпизод удивил меня, а потому и запомнился.
Весь обратный путь я проделал в том же "додже", на этот раз замыкавшем длинный кортеж машин, несущихся от Клетце к Эльбе. Впереди двигались два бронетранспортера с солдатами охраны. Грохочущий скрежет гусениц этих машин еще издали предупреждал всех о приближении необычной колонны.
Пошел мелкий теплый дождик. Его тонкая влажная паутина повисла в воздухе, она обволакивала и деревья, и дорогу, и наши плащи.
Вскоре после того, как мы отъехали от Клетце, на окраинах близлежащего маленького городка нас встретила большая толпа людей с красными флажками в руках. Их приветственные крики огласили воздух.
Такая же группа людей стояла у въезда в другое селение, и в третье, и в четвертое.
Это снова были наши люди, русские. Слух о том, что в глубину западной зоны приехали советские офицеры, должно быть, очень быстро распространился среди военнопленных и угнанных в неволю, и теперь они поджидали нас на обратном пути, чтобы взглянуть на родные лица, услышать русскую речь и хотя бы просто криком, одним словом выразить нам всю полноту своих радостных чувств, счастье свое и надежду на скорое возвращение в Россию.
- Ура, товарищи! - кричали они.
- Ура, русские!
И ветер доносил до нас это текучее, раскатистое, густое "ааа", будоражащее наши сердца.
Мы вскакивали со своих сидений и тоже кричали "ура", махали руками и тоже захлебывались от слов, от ветра, бьющего в лицо, от того возвышенного чувства восторга, которое трудно сейчас передать.
О, как нам хотелось остановить машину, чтобы поговорить с нашими людьми, сообщить им, что советская администрация сделает все возможное для скорейшего их возвращения на родину! Ведь они в этот день, конечно, впервые увидели в Западной Германии своих соотечественников - офицеров армии-освободительницы.
Но американцы гнали свой кортеж машин все быстрее и быстрее.
Конечно, был разработан регламент этой встречи и поездки. Конечно, союзники не хотели его нарушать, а наши офицеры не чувствовали себя вправе на этом настаивать. Вспомните, какое это было воскресенье, - всего неделю назад сожгли "Гитлера, четыре дня назад пал Берлин, а формально вторая мировая война еще продолжалась,
У американцев был предлог не останавливать машины - это понятно, они и потом тормозили работу по передаче наших людей в русскую зону. Но не это меня удивило. Поражало другое: наши люди, а среди них поляки со своими национальными флагами, чехи, болгары, румыны - все они выстроились у обочин дороги буквально в многокилометровую живую людскую стену.
И невольно думалось: сколько же народа угнали нацисты в рабство, если только на одном этом участке, вдоль одной этой дороги собрались за час-два тысячи и тысячи мужчин и женщин, с надеждой и любовью смотрящих на восток, за Эльбу.
В жизни каждого человека бывают минуты, которые он относит к одним из самых ярких, необычных и неповторимых. И через много лет, вспоминая это длинное, гладкое, как зеркало, немецкое шоссе и толпы людей вдоль него, со слезами радости приветствующих своих освободителей, и этот теплый майский дождик, который хлестал нас по лицам все сильнее, но мы не замечали этого, охваченные общим ликующим возбуждением, - я всякий раз чувствую, что сердце снова начинает сильно биться, как и в тот предвечерний час на дороге к Эльбе.
И вот последний короткий завершающий эпизод прощания на берегу реки. На Эльбе еще соблюдалась светомаскировка. Когда мы вылезли из машин и остановились у самой воды, вокруг лежала тьма, ни проблеска света и только звезды на краю ясного неба могли сойти за огоньки далеких селений.
Офицеры-союзники прощались. В порыве дружеских чувств они обменивались памятными значками - наши снимали со своих пилоток красные звездочки, американцы - спаянные вместе две металлические буквы "05" - Соединенные Штаты.
Подошли к берегу моторные лодки. А шумное прощание еще продолжалось, крепкие рукопожатия, улыбки, обмен папиросами и сигаретами, последние затяжки.
Плоскодонные лодки пересекли уже середину реки - водную границу Эльбы, а наши провожатые еще стояли у воды, махая руками.
В те дни многим казалось, что боевая дружба, порожденная ненавистью к фашизму и общей борьбой, будет долго притягивать солдатские сердца. Однако случилось иначе. Но в этом нет вины тех простых людей, одетых в военные мундиры, которые крепко пожимали друг другу руки поздно вечером шестого мая на западном берегу Эльбы.
Ночная тревога
Стрельба началась внезапно около полуночи. Где-то неподалеку взорвалась ракета, и красный распустившийся ее цветок повис над лесом и сгорел, растекаясь крупными огневыми каплями.
И тотчас, словно по команде, стрельба еще усилилась, пулеметные очереди раздавались то справа, то слева, то впереди нашей машины, остановившейся на дороге в лесу.
Мы ехали в Штраусберг на наш пункт прямой связи с Москвой, чтобы, как обычно, на рассвете передать наши записи.
Самым странным и пугающим представлялось нам то, что выстрелы не раздавались в каком-то одном направлении, а блуждали по всему лесу, словно стреляли всюду вокруг нас.
Наш шофер Корпуснов заглушил мотор, и мы вылезли из кузова, чтобы оглядеться. Кругом простиралась глухая темень. Ночь была безлунная, но все-таки дорога немного отличалась от черной стены деревьев, на ней вроде что-то проблескивало, - это потому, что просека в лесу открывала чистое, звездное небо.
Прошла минута, другая, стрельба не утихала. В отрывистый стук пулеметов вплетались трещоточные голоса автоматов, где-то вдалеке тяжко, со вздохом ухнуло орудие, а в небе запылали пунктиры красных трассирующих пуль.
Они скрещивались, пересекались, свивались вместе и повисали над просекой, как огненные жгуты, которые тушила бездонная глубина ночи.
Все это могло показаться красивым, но не нам и не в ту минуту, потому что мы боялись неизвестного и не понимали, почему и куда стреляют, и, наконец, мы могли ожидать нападения на нашу машину какой-нибудь группы отчаявшихся головорезов эсэсовцев, которые еще бродили в те дни в окрестностях Берлина.
Стараясь не выдавать себя ни шумом, ни светом фонарей, мы подсчитали свои боевые возможности и оружие: несколько пистолетов и один автомат маловато для боя!
Признаться, мы чувствовали себя в этот момент не очень-то весело. В таких случаях всегда тяготит даже не страх или предчувствие неравного боя, а больше всего неизвестность, мучительная неизвестность.
Что же происходило в этом большом лесу? Казалось, теперь уже стреляют чуть ли не за каждой сосной. Что нам делать: двигаться вперед или стоять, ждать врага или идти навстречу ему?
А пули свистели все сильнее между деревьями, над машиной, над головами. А чьи это пули: наши или вражеские?
Удивительно мерзостное это состояние - попасть ночью в лесу под беспорядочный пулеметный и автоматный огонь! Тот, кто испытал это, знает, каким морозом по коже подирает эта кутерьма, когда ни ты ничего не видишь, ни тебя никто не видит, когда любая шальная пуля может убить или сам ты невольно сразишь своего соседа.
Прошло минут десять, а мы все сидели с пистолетами в руках около нашей машины в мучительной нерешительности, пока наконец не надумали послать "разведгруппу" к мерцающему в глубине леса устойчивому огоньку. Он был похож на свет в окошке какого-то домика.
Пошли вперед я и наш шофер Корпуснов. Мы на животе переползли просеку, а по лесу двигались осторожно, перебегая от дерева к дереву и прячась за каждый ствол.
- Большая банда офицеров орудует в лесу, кому еще палить, право слово!
Корпуснов шепнул мне это, когда мы столкнулись плечами за стволом крупной сосны.
- А почему стреляют кругом - и там и здесь? - тихо спросил я.
- Это наши их окружают.
- А может, это банда окружает?
- Кого?
- А черт их знает, нас например!
- Сволочь недобитая, не настрелялись еще за войну, - выругался Корпуснов, - прошьют мне пулей мотор, я с кого спрошу?
- Только с домового.
- Какого еще домового?
- Ну, с черта лесного. С кого еще!
- Ну, гады недобитые, только троньте мне машину! - бурчал Корпуснов и несколько раз оглянулся назад, где на открытой обстрелу дороге оставалась наша машина.
Не без страха, от которого замирает сердце и становятся словно ватными руки и ноги, мы тихонько подползли к освещенному окну домика. И здесь залегли в густой тени леса, прислушиваясь к тому смутному говору, который доносился сквозь приоткрытую дверь. В этом домике могли быть и наши, и гитлеровцы.
- Слышишь, брешут по-ихнему, - шепнул Корпуснов.
- Нет, наши, - сказал я не слишком уверенно.
- А по-моему - фрицы!
- Наши, Михаил Иванович, наши!
- Тогда смотри, двум смертям не бывать, а одной не миновать: я бросаюсь вперед, - сказал Корпуснов, поднимаясь с травы, и я не успел схватить его за плечо, чтобы остановить, как в этот же момент широко распахнулась дверь дома и в ярко освещенном прямоугольнике появился человек. Это был наш солдат, молодой парень без пилотки, в широко расстегнутой у ворота гимнастерке, с автоматом в руке. Волосы у солдата разметались по ветру и были рыжими или казались такими в этом освещении.
Корпуснов замер на месте, но солдат, смотрящий со света в темноту, не видел его. Зато мы хорошо видели, как он улыбался, широко открывая десны, задумчиво, как бы для себя, как улыбаются люди своим мыслям, когда их никто не видит.
Солдат вскинул автомат, и Корпуснов грохнулся всем телом в траву. Дуло автомата поднималось все выше, выше, солдат даже не обратил внимания на шум, и вот трассирующая пунктирная линия из светящихся пуль взметнулась высоко в небо, затем падающей широкой петлей захлестнула над нами вершины вековых сосен.
Солдат дал вторую очередь. Он просто палил в небо. Пораженные, мы ничего не могли понять.
- Ах ты дьявол! - крикнул Корпуснов и проскочил в домик.
Я тотчас вошел вслед за ним. Мы увидели небольшую комнату, группу сидевших около стола солдат, в углу катушки связистов и маленький телефонный аппарат.
- Ребята, почему такая стрельба в лесу? - спросил Корпуснов, с трудом переводя дыхание и вытирая пот со лба. - Мы, значит, с машиной там стоим на просеке. Стреляют сильно!
- Стреляют! Это хорошо. Потому, солдат, капитуляция! - сказал тот самый связист, который стрелял на крыльце и сейчас зашел в дом вместе с Корпусновым. - Все в воздух сажают. Из орудий даже - холостыми. С радости. И куда теперь девать патроны? Салют, братцы, салют!
И связист счастливо улыбнулся, протягивая свою руку Корпуснову.
Но мы тотчас бросились со всех ног назад к нашей машине, к нашим товарищам, которые еще томились там неизвестностью и ожидали нападения банды гитлеровцев. А стрельба все продолжалась. Теперь нам казалось, стреляют не только в штраусбергском лесу, но и дальше, во все стороны за десятки километров, во всех селениях, в каждом берлинском квартале.
- Ну что, банда? - тихо спросил меня кто-то залезший под кузов машины.
- Какая там банда, война кончилась. Связисты в домике говорят капитуляция!
Мы смеялись над нашими страхами, мы кричали, мы пели, и хотелось плакать от восторга, когда наш Корпуснов, включив на полную силу фары машины, гнал ее через лес к Штраусбергу.
...А на следующее утро мы узнали, что седьмого мая в Реймсе был подписан предварительный протокол о капитуляции немцев и теперь готовилось торжественное подписание генерального акта о полной и безоговорочной капитуляции.
Союзники сообщили об этом поздно вечером - открытым текстом. Известие перехватили наши радисты, оно молнией распространилось по частям, вызвав в ночь с седьмого на восьмое мая эту беспорядочную стрельбу по всей Восточной Германии, этот стихийный радостный солдатский салют в честь наступавшего мира.
Капитуляция
О дне торжественного подписания капитуляции мы узнали восьмого мая в пути от случайных попутчиков - американцев. Дороги к востоку от Эльбы были заполнены перемещавшейся польской армией. Шумящий, многоликий, бурный поток людей и машин буквально переливался через края широких асфальтовых магистралей. Солдаты, едущие в кузовах бронетранспортеров, на броне танков, на орудийных передках, то и дело затягивали песни, едва различимые в грохоте колес и гусениц. Но иногда ветер доносил мелодии этих песен протяжно-грустных, извечных солдатских песен о доме. Польское войско, покидая германские дороги, шло на родину.
Маленький американский "виллис" старательно пробивался сквозь медленно текущие воинские колонны. Четверо американских офицеров, высокие, сухопарые, в своих просторных, похожих на спортивные, военных костюмах, стояли в машине. Они-то и сообщили нам последние новости.
Немцы объявили о капитуляции всех своих вооруженных сил. Армия, где служат эти офицеры, стоящая за Эльбой, уезжает на Тихий океан. Офицеры получили разрешение осмотреть Берлин.
Каждый из них был вооружен одним, а то и двумя фотоаппаратами. Американцы торопились сделать снимки на улицах павшей столицы.
Мы тоже немедленно повернули к Берлину.
...Восьмого мая над городом взошло солнечное, прозрачное утро, шестое мирное утро в Берлине. На улицах царила тишина, к которой еще не успели привыкнуть ни наши воины, ни сами берлинцы, тишина, удивлявшая уже одним тем, что ее "много" - ив одном квартале, и в другом, и во всех районах огромного города.
В этот день центром Берлина стал восточный район Карлхорст, где в скромном белостенном здании с прямоугольными колоннами у парадного подъезда немецкие генералы должны были подписать акт о своей полной и безоговорочной капитуляции.
Приготовления к церемонии начались с утра, когда во двор бывшего немецкого военно-инженерного училища начали съезжаться машины генералов, командующих армиями и корпусами, многочисленных военных корреспондентов и кинооператоров.
Мы поставили и наш зеленый "радиотанк" за домом, в тени деревьев, сбросив на нежную траву газонов толстые кольца электрокабеля. Кабель был протянут в тот зал здания, где еще недавно обедали курсанты гитлеровского училища, и наши аппараты, таким образом, оказались подготовленными к записи торжественного события, которое в этом скромном зале венчало собой победный конец войны.
Я и сейчас как бы вижу перед собой этот зал с балконом по правую сторону на втором этаже, там разместился духовой военный оркестр. Напротив входной двери пропускали свет в зал огромные прямоугольные окна с тяжелыми коричневыми портьерами. Солнечные блики лежали на паркете, на зеленом сукне, покрывавшем длинные узкие столы.
Один из них, ближе к окнам, предназначался для прессы, второй для советских генералов, третий стол, стоящий перпендикулярно к этим двум, для представителей верховного союзного командования. И, наконец, еще один, самый маленький, на трех человек, стоял около входной двери. Это был стол для немцев.
Несколько наших офицеров раскладывали на столах чернильные приборы, бумагу и простенькие ручки, какими пишут школьники.
Должно быть, старшина из комендантской роты штаба фронта не нашел лучших в разрушенном городе. На столах стояли еще пустые школьные чернильницы и лежали пачки наших папирос "Беломорканал".
Все здесь выглядело предельно скромно и по-фронтовому просто. В зал, взглянуть на столы, на стены с цветными олеографиями в рамках, то и дело входили генералы, прибывшие с равных концов фронта. Мне запомнилось, как один из офицеров, отвечающий, видимо, за порядок в зале, ходил между столов и уже несколько раз заново переставлял стулья. В углах зала суетились и громыхали своей аппаратурой кинооператоры.
И, глядя на озабоченные и уставшие от суматохи лица генералов, корреспондентов, артиллерийского старшины, который куском одолженного у нас шнура привязывал над столом союзного командования французский флаг, трудно было представить себе, что именно здесь и сегодня, в бывшей столовой немецкого училища, в зале, где еще вчера находились воины-саперы, в этом ничем не примечательном доме, произойдет событие, которому суждено стать поворотным пунктом в истории народов.
Самолеты с представителями союзного командования, с американскими, английскими, французскими журналистами приземлялись на асфальтированном поле аэродрома Темпельгоф рано утром восьмого мая. Прямо с аэродрома по берлинским улицам, где через каждые пятьдесят метров стояли наши солдаты-регулировщики с флажками, кортеж машин проехал в Карлхорст.
Прилетели и немецкие генералы: фельдмаршал Кейтель, генерал-полковник Штумпф, адмирал Фридебург. Они тоже приехали в Карлхорст, но мне не удалось увидеть их утром. Гитлеровские генералы расположились в отведенных им домах и полдня, до темноты, находились в своих комнатах.
Среди корреспондентов распространился слух, что немцы "еще думают", совещаются относительно условий капитуляции, хотя еще вчера в Реймсе был подписан предварительный протокол.
Томительное ожидание начала церемонии растянулось почти на сутки. Лишенные точной информации, мы строили различные догадки и, чтобы скоротать время, то возились со своей аппаратурой, то гуляли по двору училища, около парадных дверей дома. Там стояли двое часовых с автоматами.
Уже под вечер, когда закатившееся солнце позолотило железную крышу инженерного училища, одну из немногих крыш в Берлине, не разорванную осколками мин и снарядов, пронесся было слух, что церемония скоро начнется.
Тут произошло заметное оживление во дворе. К группе советских журналистов подошел тот самый офицер, который переставлял стулья в зале.
Слова, с которыми он обратился к журналистам, звучат сейчас странно, если не сказать - малоправдоподобно. Но ведь какой это был день! И сама атмосфера ожидания, глубокое волнение, охватившее всех, от солдат-автоматчиков до маршалов, суматоха с приготовлениями к высокоторжественной церемонии - все это создавало настроение поистине необыкновенное и неповторимое.
Должно быть, офицеру казалось, что он что-то упустил, забыл, не все приготовил для заседания. Он знал, что будут подписывать протоколы.
- Товарищи журналисты, у вас должны быть хорошие самопишущие ручки? сказал он, скользнув глазами по верхним карманам наших гимнастерок.
И вдруг спросил:
- Не даст ли кто красивую ручку Кейтелю, подписать капитуляцию?
Наступила пауза. Мне показалось, что офицер и сам был смущен своим вопросом. Я не знаю, почему он решил, что у Кейтеля не найдется подходящей ручки? Она, конечно, у него нашлась.
Дать Кейтелю ручку! Так просто! Дать ручку, которой он от имени побежденной Германии будет подписывать капитуляцию!
Я помню, как уставший офицер выжидательно смотрел на журналистов, а журналисты удивленно на него.
- А он отдаст?
- Что? - не понял офицер.
- Ручку отдаст?
- Ну, я думаю, будет неудобно просить... Может быть, и нет, неуверенно ответил он. И вдруг сам улыбнулся.
- Пусть тогда своей подписывает, - заметил кто-то из нашей группы.
Никто из журналистов, людей нежадных и привыкших, как и солдаты в бою, делиться всем с товарищами, не пожелал подарить фельдмаршалу Кейтелю автоматическую ручку.
...Прошло в ожидании еще несколько часов. Скоро стало совсем темно.
Наконец-то без десяти минут двенадцать по московскому времени в зал заседаний начали входить представители союзного командования, дипломаты, многочисленные корреспонденты, кинооператоры, прилетевшие на самолетах из США, Англии, Франции. Вдоль стенки выстроились наши фото - и кинорепортеры, они заняли места и в проходах между столами.
Ровно в полночь зажглись все люстры в зале. Твердым шагом, в слегка поскрипывающих сапогах, неторопливо вошел в зал маршал Жуков, шага на четыре сзади него шли главный маршал авиации Артур Теддер, генерал Карл Спаатс, адмирал Берроу и представитель Франции - генерал Делатр де Тассиньи.
В течение всего заседания, продолжавшегося от двадцати четырех часов восьмого мая и до ноль часов сорока пяти минут девятого мая, я сидел неподалеку от стола президиума, вел на листе бумаги поминутную запись церемонии подписания капитуляции.
К сожалению, этот листок бумаги я впоследствии утерял, но главное и существенное прочно врезалось мне в память.
Первая фраза, которую произнес председательствующий, обращаясь через переводчиков ко всем присутствующим, была такова:
"Господа, мы собрались сюда, чтобы предложить представителям верховного немецкого командования подписать акт о полной и безоговорочной капитуляции..."
Он добавил еще несколько слов, объясняя цель заседания. Речь его была предельно краткой. Не было нужды пространно разъяснять значение этой исторической церемонии.
После этого было приказано ввести в зал немцев. И сразу наступила тишина такая, что стало слышно дыхание соседа. Все взоры обратились к раскрытым дверям в зал, за ними просматривалось несколько метров коридора.
Этот звук родился сначала как будто бы далеко. Странный ритмический звук. Признаться, я не сразу догадался, что это. Постукивание усилилось. Еще минута. И стало ясно, что это немецкие генералы, четко отбивая по паркету прусский шаг, приближались к дверям зала.
И вот они появились в дверях, впереди - Кейтель, в парадном светло-сером мундире, при всех орденах, с железным крестом на груди. Едва переступив порог, он выдвинул вперед полусогнутую в локте руку с коротким жезлом. Жест был театрален и фальшив. Взмах жезла означал воинское приветствие фельдмаршала.
Позже я видел кинодокументы Нюрнбергского процесса. Кейтель вместе с другими гитлеровскими главарями находился на скамье подсудимых. Он сидел там сгорбившись, с худым лицом, потухшими глазами, - так быстро он потерял свою петушиную осанку.
Но в ту ночь перед нами стоял еще другой Кейтель. Дородный генерал, с румяным полным лицом, с подчеркнуто гордой осанкой, с прусской чванливостью, напыщенно взмахивал он своим жезлом.
Должно быть, в ту минуту он еще не видел перед собой нюрнбергской виселицы. Может быть, вместе с другими фашистскими генералами он еще надеялся, что выйдет сухим из воды, останется в живых, с тем чтобы снова служить нацизму.
Важным кивком головы давая понять, что он принимает приглашение, Кейтель, а вслед за ним адмирал Фридебург и генерал-полковник Штумпф, аккуратно отодвинув стулья, сели к столу. И тут же за их спинами выстроились трое адъютантов.
Заседание началось. Маршал Жуков, не глядя на Кейтеля и его спутников, а куда-то выше их голов, сказал переводчику:
- Спросите немецких уполномоченных, ознакомились ли они с текстом акта о полной и безоговорочной капитуляции?
Переводчик-майор, заметно волнуясь и стоя вполоборота к Кейтелю, повторил вопрос по-немецки. Микрофоны звукозаписи, прикрепленные к высоким металлическим ножкам, находились перед центром стола президиума. У столика немецких генералов их не было. Пока Кейтель не торопясь вставал со своего стула, наш оператор Алексей Спасский сделал попытку подбежать к немцам с микрофоном. Но ноги его запутались в шнурах, разбросанных на полу. Он едва не упал.
Это маленькое смешное происшествие на какое-то мгновение привлекло внимание всего зала. Нервы у всех были напряжены. Сотни глаз следили за Кейтелем. И вот он достаточно громко, чтобы голос его достиг микрофонов у стола президиума, произнес краткое:
- Яволь!
Кейтель едва успел сесть на свой стул, как председательствующий попросил перевести второй вопрос:
- Согласны ли представители верховного немецкого командования подписать акт о полной и безоговорочной капитуляции?
И снова, точно догадавшись по выражению лица Жукова, о чем его спрашивают, Кейтель, не ожидая, пока переводчик закончит торопливо произносимую им фразу, бросил громкое:
- Яволь!
Два раза Кейтель произнес свое "да!". Два слова, и только-то! И это в течение сорока пяти минут заседания. А давно ли фельдмаршал, подобно другим нацистским генералам, был куда более словоохотлив, когда трубил о победах гитлеровского государства.
Я был очень взволнован в этот момент, но все-таки подумал, что вряд ли еще когда-либо два коротеньких слова, произнесенные одно за другим, так много значили, были так весомы и так исчерпывающи, как эти "яволь" Кейтеля, признающего перед всем миром полный разгром и гибель фашистских армий и всего строя.
После ответа Кейтеля наступила небольшая пауза. Едва ли находился в зале хоть один человек, не ощущавший, сколь торжественны и необыкновенны эти минуты. К сердцу каждого подкатил горячий клубок. Торжественность минуты сковывала, подавляла мысли, пьянила радостью.
Я думаю, что в тот день эти чувства разделяли все: и русские, и англичане, и французы, и американцы, и генералы, и кинорепортеры, писатели и солдаты охраны.
За столом президиума переговаривались. Сейчас должна была начаться сама процедура подписания протоколов, заготовленных на четырех языках. Несколько наших дипломатов, неся на полувытянутых руках массивные папки, уже направились было к столику немецкой делегации. Но тут произошел маленький эпизод, незначительное событие.