Глава 3. «Малыш»

Возвращаясь с Потсдамской конференции на военном корабле, Трумэн чувствовал себя не меньше, чем властелином мира, да и разве не он вершил его судьбу буквально пару дней назад в уютном старинном Цецилиенхофе? Не один, конечно, но очевидно итак: кто бы и с кем не воевал, а будущее принадлежит Сверхдержаве, а он, как гениальный шахматист, может предвидеть исход игры наперёд. Например, то, что Клемент Эттли с его учительскими манерами, конечно, долго у власти не задержится, и вероятнее всего, Черчилль снова вернётся в своё кресло. Сталина, конечно, не брать в расчёт нельзя, хотя даже его внешний вид казался Трумэну нецивилизованным и странным: усищи, белый китель и штаны с лампасами и при этом от него веяло несгибаемой силой, недаром «Сталин» переводится «металлический» вроде…

Снова всплыли в памяти, как из пучины, чеканные фразы: «Что касается вопроса о том, что мы предоставили оккупационную зону полякам, не имея на это согласия союзных правительств, то этот вопрос поставлен неточно. Мы не могли не допускать польскую администрацию в западные районы, потому что немецкое население ушло вслед за отступающими германскими войсками на запад. Польское же население шло вперёд, на запад, и наша армия нуждалась в том, чтобы в её тылу существовала местная администрация. Наша армия не может одновременно создавать администрацию в тылу, воевать и защищать территорию от врага. Она не привыкла к этому».

Конечно, западные границы Польши, были, скорее, предлогом застать Сталина врасплох и продемонстрировать ему принципиальность и силу. Все важные вопросы должны решаться четырьмя державами сообща, а не единогласно коммунистической державой.

Застать врасплох не получилось. Вождь как будто предвидел этот вопрос и подготовил ответ заранее, а теперь только читал по написанному. Упрямо стоял на своём и в другом, действительно важном вопросе: аннулировать вместе с нацистскими законами и фашистскую военную базу, на которую у Трумэна были свои виды.

Между бровями президента залегли две глубокие бороздки. Сам он умолчал в Потсдаме о самом главном. Вернее, упомянул лишь вскользь, как о чём-то малозначительном. И немного обидно даже, что Сталин пропустил мимо ушей его фразу о том, что Америка разработала особое оружие. Похоже, этот самоуверенный диктатор так и не понял, кто теперь истинный властелин вселенной. Что ж, может, и к лучшему.

Совсем скоро весь мир узнает, кто только что совершил революцию в истории разрушений.

Трумэн вернулся взглядом от бирюзового пространства океана, которое никогда не бывает абсолютно спокойным, к телеграмме, которую держал в руках и уже в который раз, скользко улыбаясь, прочитал сообщение Стимсона (военный министр — Прим. авт.)

«Большая бомба сброшена на Хиросиму в 7.15 вечера по вашингтонскому времени».

Трумэн набрал полные лёгкие солёного воздуха, и ему хотелось выдохнуть его вместе с радостным криком: я верил в тебя, «Малыш»!

(«Малыш» — атомная бомба, сброшенная с самолёта Б-29 на Хиросиму 6 августа 1945 года — Прим. авт.).


Новости, которые неизменно торжественным голосом сообщали в радиоэфире о сброшенной где-то в Японии страшной какой-то бомбе, вызывали у Нины тревогу. «А вдруг опять начнётся война?» — как бумеранг возвращалась одна и та же назойливая мысль, и девушка старалась отбросить её подальше, сосредоточиться на чём-нибудь приятном.

Хотя бы во-о-н на том катере вдали. Вот бы и ей на таком поплавать…

Нина не заметила, как подкралась и села рядом подружка Анька. Засмеялась:

— Что скучаешь одна на берегу? Ждёшь, когда на катере прокатят?

— Беспокойно мне как-то, — призналась Нина.

— А кому сейчас спокойно. Время такое…

Катер, между тем, причалил к берегу всего лишь в нескольких шагах от подружек.

Четверо парней в военной форме сошли на берег, и один из них, презрительно мотнув головой, громко запел:

«Под немецких куколок

Прически вы сделали,

Губки понакрасили,

Вертитесь юлой.

Но не надо соколу

Краски твои, локоны,

И пройдет с презрением

Парень молодой».


… Но двое из четверых всё же остались: уж больно девчонки хороши, да и просто поболтать хотелось. Аньке тоже только повод дай. Слушает, да хохочет. Парни оба высокие, красивые, связистами оказались, наперебой военные истории рассказывают, но не о подвигах и не о том, как друзей теряли, а всё больше забавные истории, как будто и война была не пожарищем и огненным мессивом, а так, игрой в войнушку, в которой фашистов разбили шутя.

— Что они только не выдумывали, гады, да только и нас голыми руками не возьмёшь, — усмехался беленький, с голубыми глазами.

— Ага, — второй смуглый и тоже подтянутый красавец в подтверждение слов друга вынул откуда-то из кармана изрядно измятую памятку-брошюру, состоящую всего-навсего из нескольких листов, распечатанную для солдат.

— Ой! — с наигранным испугом отстранилась Анька, увидев нарисованную чёрную ведьму, и тут же прильнула к брошюре опять, громко вслух прочитала подпись под сказочной старухой. -

Сядь-ка дружок,

Да съешь пирожок.

Пирожок-то на вид деловит,

А внутри-то пирог ядовит.

— И еду отравленную в домах оставляли, — продолжал светленький. — И в колодцы яд подсыпали. Как-то раз…

Досказать историю не дал замполит, внезапно навис, как строгий учитель над нашкодившими школьницами:

— Аксёнова! Поливанова! В столовой нужна ваша помощь.

Нина даже поёжилась от его взгляда, на фашистов и то добрее смотрят…


Помощь, собственно говоря, была не так уж и нужна. Столовую подметали только утром, но приказ есть приказ, пришлось снова взяться за веники, хотя обеим подругам была известна причина недовольства замполита.

— Аньк, ну зачем тебе этот старик? В отцы ж тебе годится.

Анька только хихикала — сверкала глазищами-миндалинами, так, что было не понять, правда ли втюрилась в лысого, похожего на бульдога майора или ведет какую-то свою лисью игру.

Любовь зла, говорят. Может, и вправду…

Нельзя же поменяться хотя бы на минуту глазами, сердцем, чтобы увидеть майора Чигракова, приземистого, с обвисшей кожей, глазами вертихвостки-подруги.

Вернее, это она раньше вертихвосткой была, а теперь ни дать, ни взять — верная жена. Сколько ни зови «пойдем с ребятами посидим» — все напрасно.

Боится, что майор увидит невзначай. А он будто чувствует в Нине врага, смотрит на неё исподлобья, так бы и испепелил её и заодно всё юное, что стоит на пути к пышной Анькиной груди.

«Люблю украинску породу. Полна пазуха цицок», — говорят о таких, и не важно, хохлушка или нет.

В другой раз, проходя вечером мимо распахнутых окон столовой, услышала Нина знакомый ворчливый голос «собьёт она тебя с пути». Просто обрывок фразы, а как ледяной водой окатили. Да, может, и «она» — не о ней, не о Нине. Может, и не с Анькой замполит беседовал вовсе? Но логика была не на стороне подруги: её очередь мыть посуду, а на других замполит если и смотрит, так только с подозрительным презрением. Не шутка, видно, последняя любовь… Нина пыталась было снова завести об этом разговор с Аней. — Твой замполит хочет нас, наверное, поссорить. — Смешная ты, Нина, — усмехалась в ответ. — Он меня ко всем ревнует. Видит же, парни молодые вьются вокруг тебя. Боится, как бы и я в молодого не влюбилась. Но такое объяснение не оправдывало замполита в глазах Нины. Ревновать — значит сравнивать себя с другими, не в свою, причём, пользу, — старость с молодостью. Значит, не так уж и любит, если не смог подняться над своим самолюбием. А кто предаёт себя самого — легко предаст и другого… Но Аня в такие дебри-рассуждения не вдавалась, порхала себе, как бабочка счастливая, и Нина решила для себя: не хочет человек — не надо лезть в душу. И всё же надеялась, поутихнут-поулягутся страсти, и снова всё будет по-прежнему…

На коммутаторе девчонок ждал сюрприз, по каким-то важным делам пожаловал их общий знакомый, вернее, не совсем знакомый, поскольку знали они не его самого, один только голос…

— Кто дежурит сегодня? Это ты, Нина? (… Аня, Клава…)

Борис не ошибался никогда, знал всех по именам и голосам.

Нина, Аня, Клава о нём знали немного. Только то, что связист — сибиряк, что зовут его Борис и фамилию носит смешную — «Тараканов».

«Усатый, наверное», — хохотали как-то девчонки, сплетничая о связисте.

По голосу, созданному не иначе для того, чтобы разгонять тоску, угадывался весельчак и балагур.

«Ой, девочки, как же я соскучился по девчатам, — даже вздыхать у него получалось как-то особенно, легко и радостно. — Так бы и прижался к вам!»

Борис оказался симпатичным подтянутым блондином. Грудь в орденах, на вид лет двадцать пять.

— А ну признавайтесь, девчата, кто здесь у вас Нина, кто Аня, а кто Клава? — застал с порога девушек врасплох. — Да я и сам по голосу угадаю. Ты Аня, наверное…

— Аня, — засмеялась Аня.

— А я Борис, который вам всё время надоедает. Вызвали в Кюстрин по делам, дай, думаю, к девчатам зайду.

— Ничего не надоедаете, — улыбнулась Нина. — Всё равно мы здесь скучаем целыми днями.

И снова почувствовала на себе чей-то взгляд, под которым хотелось съёжиться, как от холода. За спиной, как тень, снова стоял Чиграков.

Надоедливый, как призрак в старинном доме, — от него хотелось избавиться и выйти на свет.


— Товарищ замполит, направьте меня, пожалуйста, в Россию. Может, братья уже вернулись в деревню, очень беспокоюсь за них живы ли, — не раз просила Нина, но он только сдвигал брови и отделывался коротким «Не время еще». А время тянулось очень медленно.


…. Скользят по Одеру трофейные пароходики и катера, привыкают понемногу к миру. Всё же уболтала Нина зануду-Аньку посидеть на берегу, а она как будто и не рада, оглядывается то и дело, как украла что-то.

— Толку, Нин, от твоих молодых, — хмурилась Аня. — Если муж намного старше, больше любить будет.

— Он же в отцы тебе годится, — в который уже раз удивлённо повторила Нина. — Какая может быть любовь?

— Последняя любовь сильнее всего, — пожимала плечами Аня.

— У него, может быть, и последняя. А ты?

— А что я? — хмыкнула Аня. — Это даже лучше, если любят тебя, а ты нет, тогда мужчина для тебя всё, что хочешь, сделает. Разве плохо, когда есть защита?

По-кошачьи мурлыча, пристал к берегу катер. Возвращался с рыбалки старшина.

— Держите, девчонки!

Сам смеётся, а в каждой руке не то змея, не то рыбина по полметра.

— Что это? — удивилась Нина. — Змеи?

— Какие змеи? Угря что ли никогда не видела? — засмеялся старшина, протянул девушкам добычу. — Поджарьте на сковородочке этих двух змей. Да не волнуйтесь, с ними работы мало, даже чистить не надо.

Угря жарили вдвоем с Аней. И Нина снова заметила, что подруга стала неразговорчивой, будто и не подруга вовсе.

И расспрашивать бесполезно — всё в шутку обратит. Хотя и без объяснений ясно в чём, вернее, в ком тут дело.

Дверь визгливо попятилась к стене, на пороге кухни возник майор. Распрямил плечи, как на параде.

И Аня тоже сразу стала как-то выше и статнее.

Взгляд Чигракова скользнул по помещению и прилип к сковородке с истекающими жиром угрями, затем остановился на Нине.

— Иди на коммутатор, — отдал приказ.


Угря досталось каждому по крошечному кусочку, но гвоздём ужина было не столько само диковинное блюдо, сколько рассказ старшины о том, как он изловил длиннохвостых.

— Смотрю, змея на крючке, — сошлись лучиками первые морщинки в уголках глаз. — Не сразу понял, что это угорь, хотя до войны переловил их столько на Волге…


… Нина не дослушала, выскользнула на улицу. Кюстрин кутался вдали в мрачную скуку — униформу чужбины.

И снова нестерпимо захотелось с гармонью и берёзками в вагоне ехать на родину.

«Может, и Толик уже вернулся», — цеплялись мысли за надежду. — И хлеб, наверное, уже есть в России настоящий.


… В вагоне было весело и тесно, как и месяц назад, когда возвращались в Россию с Аней и ещё одной милой чернявой девушкой, имени которой Нина не помнила.

Теперь же Нина была одна и не искала попутчиков.

Под сердцем свербело, назойливая такая тревога, как тихая струнка.

И желание стать незаметной всё сильнее и сильнее.

На этот раз в вагоне была и гармонь; то частила частушками, то протяжно вздыхала и будто торопила поезд новыми военными песнями.

Нина прижалась к стене товарного вагона.

Рядом одна девушка подсаживала на плечи другую, похудее и поменьше ростом. Обеим было весело и не терпелось поскорее добраться хотя бы до границы.

— Ничего не разобрать, — дотянулась до крошечного окошка та, что пониже. — Одни поля и деревья.

Но поезд вскоре встал.

— Ваши документы, — навис над Ниной пограничник, и то, что свербело в груди, оказалось пойманной птицей.

— У меня нет документов… — пробормотала растерянно.

— Откуда едете, девушка?

— Из части…

Голос спокойный и строгий, почти равнодушный, а взгляд как будто хочет достать до потаённых глубин души, извлечь, как рыбу, оттуда сокровенное.

— Так, девушка, — стали глаза ещё строже. — Вылазьте из вагона и возвращайтесь назад, пока не попали, куда следует.

«Куда следует» произнёс, чуть понизив голос.

Только голос и взгляд. Его самого как будто и не было.


Нина остановилась у дороги, которая теперь, как течение реки, пролегала только в одну сторону.

— Куда тебе, красавица? — остановился ехавший со стороны границы грузовик.

Водитель оказался разговорчивый, но больше рассказывал сам, чем слушал.

Нину это устраивало вполне. Говорить совсем не хотелось.


Беды, впрочем, ничто не предвещало. До дежурства оставалось целых восемнадцать часов. Никто ни о чём не спрашивал, и к дежурству допустили. А через пару недель Нина и вовсе забыла об инциденте…


…Чёрный автомобиль с берлинскими номерами подъехал быстро и легко, как будто не касался асфальта, остановился неожиданно и мягко.

Дверь легковой машины, новой, по всей видимости, немецкой модели, неслышно открылась, и на улицу деловито и решительно шагнул человек в военной форме.

Несколькими быстрыми шагами он приблизился к стоявшим внизу солдатам и стремительно взлетел вверх по ступенькам.

— Аксёнова, поехали.

Два слова прогремели для Нины громом среди ясного летнего неба.

От самоуверенной фигуры незнакомого человека с безупречной военной выправкой, от безразличного взгляда его глаз цвета льда исходила угроза.

Девушка не знала, чем именно была вызвана внезапно обрушившаяся на нее тревога.

Летнее утро померкло. В памяти вдруг всплыло всегда беспечное, улыбающееся лицо дяди Фёдора. «Это конец», — пронеслось в голове.

— Куда? — девушка старалась спросить спокойно и уверенно, но голос дрогнул, оборвался, и короткое слово прозвучало тоскливо и тускло-обречённо.

— В Берлин.

Какими дорогами колесит по земле обречённость?

Нина знала теперь, ни на разбитой телеге в бездорожье и хляби — обречённость ездит в автомобиле чёрном-чёрном, как крылья ворона.

Чёрный ворон разносит горе по земле. Чёрные перья кружатся в воздухе и опускаются на чёрный снег.

Нина вспомнила, как молилась во время бомбёжки, и как хоронили отца.

Человек в военной форме подождал, пока девушка сядет на заднее сидение, и опустился на переднее, рядом с шофёром.

Зловещее карканье, чёрный снег и брошенный гроб взорвались визгом мотора.

Мелькание домов немного успокаивало, но мысль о том, что будет, когда остановится автомобиль, не отпускала, стучала в висках.

Берлин… Нина с грустью вспомнила, как мечтала увидеть город славы и поражения, как любовалась его сверкающим небом, когда казалось, что этот необъятный в своей красоте и величие салют виден из любого уголка земного шара.

И вот мечта обрела очертания развалин и геометрически правильных свежевыкрашенных новых стен, новой гладкой дороги, но эти стены, эти дома и дорога как будто тонули в густой чёрной дымке.

Только цветы… Их так много в этом городе, откуда началась и где окончилась война. Красные, розовые и нежно-нежно голубые звёзды в темнеющей августовской зелени газонов.

Нина цеплялась взглядом за эти цветы, как будто они могли остановить несущийся куда-то автомобиль. Они не могли…


Автомобиль остановился у серого трехэтажного здания.

В голове девушки молниеносно пронеслось: «Бежать!», но офицер уже вышел из машины и предусмотрительно пропустил Нину вперёд.

— Прямо! — сухо приказал он.

Теперь всё происходящее казалось Нине страшным сном — таким бесконечным был узкий коридор. Прошлое и настоящее рассыпалось со звоном под ногами, и этим звоном было будущее.

Оно вдруг встало перед девушкой огромными горами из одежды, туфель и человеческих волос, и все эти горы таяли в пламени.

«Я ни в чем не виновата», — хотелось крикнуть девушке, но беспощадный голос здравого смысла говорил, что это бесполезно.

Длинный коридор заканчивался серой дверью.

— Сюда, — офицер пропустил Нину вперёд в просторное помещение на первом этаже.

Ни одно яркое пятно не оживляло его мрачные стены. Солнечный день безнадёжно стучался в окна и рассеивался по углам.

Реальность вдруг поблекла, стала чёрно-белой, как будто была лишь воспроизведением действительности на экране в темном кинозале.

За длинным столом апатично смотрел в никуда грузный офицер с лысеющей курчавой шевелюрой грязно-рыжего цвета, орлиным носом и толстыми губами.

На мгновение его бесцветные глаза встретились с взглядом вошедшей девушки, и он показал ей на стул напротив себя.

— Садитесь.

Каждая морщинка тяжеловатого лица грузного майора как на фотоснимке отпечаталась в душе девушки. Это лицо вдруг стало самым важным на земле, как будто сама судьба лениво восседала перед ней с большими майорскими звёздами на пагонах.

— Ваше фамилия, имя, отчество…

Голос майора прозвучал безразлично, безлико.

— Аксёнова Нина Степановна.

— Год рождения.

На секунду Нина замешкалась.

Звёзды на пагонах майора вдруг засияли путеводными звёздами, и каждая из них освещала свою дорогу.

«Скажи, что ты с двадцать шестого», — прошептал вдруг кто-то на ухо голосом тёти Маруси.

Взгляд бесцветных глаз стал выжидающим.

— С тысяча девятьсот двадцать шестого.

Майор спрашивал, где родилась девушка и как оказалась в Германии.

Нина ответила, что родилась в Казани, а зимой сорок второго её угнали из Козари.

Офицер старательно записывал и вдруг испытывающее посмотрел на девушку:

— Зачем бежала?

— Хотела увидеть Россию и брата, — Нина услышала свой голос как будто со стороны и не узнала его. Голос стал чужим, тихим и слабым.

Осколки действительности вдруг стали единой картиной.

Опущенные ресницы Ани, злорадная ухмылка замполита, стрелки, бегущие по замкнутому кругу циферблата, — всё вдруг обрело свой зловещий смысл.

Ведь оставалось ещё восемнадцать часов.

«Восемнадцать часов!» — хотелось бросить упреком в лицо этому майору, так безразлично сверкавшего звёздами напротив, но слова застыли в горле, и девушкой неожиданно овладело ледянящее спокойствие. Словно и прошлое, и будущее, и настоящее вдруг оказались под белой-белой толщей.

Собственная судьба вдруг стала Нине совершенно безразлична, а в душе не осталось ни страха, ни обиды — ничего.

Майор всё с тем же безразличием кивнул конвойному.

— Отведите её в камеру.

Допрос был окончен.

Теперь коридор казался Нине лабиринтом, из которого нет выхода. Только тупики.

Одним из таких тупиков оказалась камера.

Холодно щёлкнул замок, и в этом леденящем звуке девушке послышался злорадный смех замполита.

Нина бессильно опустилась на бетонный пол.

То, что случилось, невозможно было осознать.

Ведь утром так ярко светило солнце. Так беспечно говорили о будущем Аня и Клава, как будто были уверены наперёд, что ничего плохого уже не случится в их жизни.

Утром и Нина была в этом уверена…

И вот каменные стены и параша у двери, и никто, никто не поможет…

Камера довольно просторная. В ней уже ждут трибунала три женщины, тоже, наверное, узницы. Лица злые-презлые, молчат.

Гулом в тишине раздавались голоса — мужские и женские, юные и старые.

— У тебя есть закурить? — спрашивал низкий мужской голос.

— Нет, — отвечал ему кто-то голосом старика. — А у тебя?

— Последняя осталась.

Где-то перестукивались на азбуке Морзе.

— Тебе сколько дали? — спрашивала какая-то женщина другую.

— Два года.

— Повезло.

Голоса сливались в гулкую многоголосицу.

— … За хулиганство…

— … Я всю войну прошёл…

— … Три года…

— … Есть закурить?…

Нина закрыла глаза и погрузилась в беспокойный сон.

На другой день военным трибуналом судили солдат. А третье утро скрипнуло железной дверью, хмуро заглянуло в камеру сонным взглядом конвойного.


Серое помещение снова встретило девушку хмуро и холодно. В нём не было ничего, кроме трёх столов и длинного ряда стульев вдоль стены — для заключённых.

За столами теперь сидели трое — военный трибунал, каждый — за своим столом.

Один из них — майор, задававший вчера вопросы, теперь выглядел еще равнодушнее и лениво поглядывал в окно.

За средним столом толстый пожилой офицер сверлил пространство перед собой.

Третий был сутул и худощав, но, несмотря на щуплость, что-то неуловимое в его взгляде, манере держаться делало его самой мрачной и значимой фигурой за столом.

— Садитесь, — прогремел худощавый офицер неожиданно низким тембром.

Нина опустилась на стул под сверлящим взглядом.

Теперь стул стоял немного дальше от стола — почти на середине помещения.

— Когда вас призвали в армию? — худощавый пристально посмотрел на Нину.

— Меня не… — во рту у Нины вдруг пересохло, язык отказывался слушаться. Она не успела выговорить, что не принимала присяги, как сидевший посередине грузный офицер уже сыпал другими вопросами.

— Почему бежала? Кто-то обидел в части?..

— Нет, никто…

«Никто» — конечно, неправда, но не обнародовать же во всеуслышание про Аньку и её замполита.

— Понятно, — покачал головой худощавый. — Тебе пять лет лагеря.

Нина вздрогнула: она только приготовилась к расспросам, а всё уже закончилось. Глупое какое-то недоразумение. Девушке казалось, что сейчас кто-то встанет и скажет: «Остановите это глупое недоразумение», но все оставались на своих местах.

Чёрный автомобиль, не останавливайся, не останавливайся, пока цветут улицы.

Загрузка...