XIX

А теперь немного мистики…

Что может быть общего у интеллигента и плебея, интеллектуала и наивного местечкового философа, у крупного ученого-профессора и прораба? Казалось бы, ничего…

Увы, есть общее — и это нары…

Мы с Борей сидим на “шконке”, свесив ноги, и, как обычно, размышляем вслух. Напротив нас, у параши, которая сегодня, как ни странно, вполне умеренно воняет, какой-то оборванец поет блатные песни чистейшим голосом Карузо за невысокий гонорар — окурок. В одном углу “бакланы” устроили очередную поножовщину, в другом — ворованные шмотки вывешивают на продажу “коммерсанты”. Обычная, ежедневная картина, не лучше и не хуже, чем вчера.

На самом лучшем месте, у окошка, за столом, который сервирован и уставлен яствами, как на приеме в честь английской королевы, сидит наш староста — “пахан” и глушит водку с подручными-головорезами.

Шум и гам не прекращается ни на минуту, и кажется, что дышишь не воздухом, а смесью ненависти и мата.

Тюрьма хорошая, я вам скажу, грех жаловаться, и, главное, что у себя на родине, платить не надо за квартиру, пайку носят регулярно и, если ее “блатные” не отнимут, то вполне хватает, не хуже пенсии на воле, за телефон не платишь, он здесь вообще не нужен, опять же экономия, словом, совсем неплохо, и Боря Цветов рядом — есть с кем словечком перекинуться. Нет, все нормально, все о’кей!

— Борь, а за что сидим-то? — спрашиваю я у своего друга. Мне просто интересно, хотелось бы узнать.

— Ни за что.

— Так не бывает, — возражаю я.

— В России все возможно, — объясняет Цветов, — ты виноват в том, что появился на белый свет. В России каждый должен отсидеть свой срок.

— Вину определяет суд, — по-прежнему настаиваю я, — так принято везде.

— Суд, пожалуйста, будет суд.

— Когда?

— Когда отпустят или после смерти, — говорит профессор, — у нас в России суд потом, у нас сначала наказание, великое сидение, массовое захоронение при помощи бульдозера и, если кончились эти неотложные дела, то можно и судить оставшихся в живых для того, чтобы их реабилитировать. И сказать им, извините, братцы, мы тут наделали ошибок, хотели вроде бы как лучше, а получилось черт знает что. Не обижайтесь, мол, дело прошлое, а надо глядеть вперед и жить надеждой.

— Чего-то я не понимаю, — опять не соглашаюсь я, — для чего вся эта дурная канитель. — Эксперимент, — говорит Цветов и передает мне окурок. — Что еще за идиотство? — Шоковое сидение, — мрачно бросает профессор, — один мой коллега предложил. Родной брат того академика, который собирался Северный Ледовитый океан спустить в Аму-Дарью…

— Я не просил меня лечить.

— А это и не нужно. Если каждого дурака спрашивать, то для чего начальство? Оно лучше знает, что с нами делать. И потом жизнь короткая такая, а им охота все поскорее сляпать и поглядеть на результат.

— Выходит, у них цель какая-то, не просто так они затеяли такое дело?

— Оф коз, — говорит профессор, — цель у них, как и всегда, гуманная — это проверка человека на живучесть! Уцелеет человек — хорошо, нет — будет урок всему человечеству.

— И когда нас выпустят? — тоскливо спрашиваю я.

— “Пахан” помрет, и выпустят, — кивает Цветов в сторону стола с бутылками и снедью, какая мне не снилась и на воле, — мы его выбрали на время, а ему понравилось, и он решил нас осчастливить и остался навсегда.

Я гляжу на нашего “пахана”, которому здесь дали уважительную кличку “президент”, и сомневаюсь, что он вообще когда-нибудь помрет. Здоров мужик, как бык, его подельники, урки-живодеры, давно валяются по нарам пьяные, а у него ни в одном глазу.

Да, выжить здесь шансов маловато.

Взбунтовался тут один чернявый парень, хочу, говорит, на свободу, я так жить не могу. “Пахан” собрал “Политбюро” — своих подручных, на них глядеть без страха невозможно: у всех до одного какие-то отмороженные глаза: посовещались коротко на “фене” и принялись несчастного топтать. Живого места не оставили на бедолаге и сволокли в тюремную больницу,

Народу в нашей камере не перечесть, и все глядели молча, никто не заступился, и мысль висела в воздухе одна: слава Богу, сегодня не меня.

“Политбюро”, слегка размявшись, уселось водку пить с “паханом”, и мы вздохнули с облегчением: не все так плохо в нашем королевстве, еще неделю можно жить.

Наговоримся с Борей досыта, тем более, что “пахан” свободу слова одобряет, он хочет знать общественное мнение: нормально ли проходит социальный опыт. Блаженные и крикуны-юродивые режут ему правду-матку прямо в лоб, но он из них никого не обижает, поскольку по условиям задачи у нас должна быть демократия.

— Эксперимент должен быть чистым, — объясняет мне профессор Цветов, — не морально чистым, как думают дураки и мы с тобой в придачу, а научно чистым: все первоначальные посылки необходимо соблюсти и исключить погрешности, влияющие на результат, то есть необходимо изолировать систему. Ду ю андестенд ми, май френд?

— Беседер, — отвечаю я на иврите, — теперь понятно. Но почему нельзя, собравшись вместе, культурно попросить “пахана” уйти в другую камеру, ведь он не может всех убить, тогда эксперимент не состоится.

— Вы мыслите логично, мой еврейский друг, — задумчиво говорит профессор, — но есть тут одна закавыка: русская душа и национальный характер.

— По-моему, такие же люди, как и все. Чуть больше консерватизма, чем у других и, безусловно, адское терпение, но это лучшая защита от всяких “русских бунтов” и потрясений.

— Вы ошибаетесь, мой дорогой, — опять “выкает” мне Боря, — русская душа есть тайна за семью печатями, никто на всей планете не знает, что это такое, ни мы, ни иностранцы. Сплошная мистика…

Я слышу стук в окно, и это уже не мистика, а объективная реальность: под домом стоит Сергей, босой и нечесаный, в залатанной спецовке, с опухшим и безжизненным лицом, а за спиной шатается его жена Ольгуня: они пришли просить денег на водку.

Я снимаю очки и закрываю рукопись.

Господи! За что нам всем такое несчастье?

Загрузка...