7 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»

На некоторых вечеринках можно быть и на самом деле не быть. На некоторых вечеринках можно услышать, как в хореографию самой вечеринки вплетено ее подразумеваемое окончание. Для Джоэль ван Дайн среди самых грустных моментов – этот невидимый перелом, когда кончается вечеринка, даже неудачная: время немого согласия, когда каждый начинает собирать свои зажигалку и спутника/цу куртку или пальто, на его последнем пиве висят пять колец пластиковой упаковки, говорит хозяйке на выходе формальности – так, что и формальность очевидна, но и сам он не кажется неискренним, – и уходит, обычно хлопнув дверью. Когда все голоса затихают в коридоре. Когда хозяйка отворачивается от закрытой двери и видит бардак и расширяющуюся белую V тишины в кильватере вечеринки.

Джоэль, уже на грани и готовую прыгнуть, поддерживает над берегами реки и Залива паркетный пол, на котором она в полосатом свете неудобно взгромоздилась на колени Жоржа Мельеса, одного из кресел Молли Ноткин, вылитых по образу и подобию великих режиссеров пленочного канона, между пустым Кьюкором и пугающим Мурнау – складки брюк Мельеса неудобные, а на кушаке вытиснено «МТИ». Режиссеры китчевых кресел огромные: ноги Джоэль висят высоко над полом, уже начинают гореть отсиженные бедра под мокрой толстой хлопковой бразильской юбкой – аляповатой, с бледно-лиловыми и ярко-алыми завитушками на латиноамериканском черном, которые как будто светятся на контрасте с бледными коленями, белыми вискозными гольфами и свисающими сабо, которыми она болтает, как школьница, – она вечно чувствует себя школьницей в креслах Молли, – взгромоздилась у всех на обозрении в глазе какого-то натужного циклона остроумия и хорошего настроения на полях плохой вечеринки, в одиночестве у когда-то своего окна, – дочь низкокислотного химика и домохозяйки из западного Кентукки, обычно она – душа компании, если привыкнуть к этой ее обескураживающей вуали.

Среди мифов о смерти бытует следующий: перед тем, как стереть свою карту раз и навсегда, люди становятся оживленными, щедрыми и внимательными к другим. Правда же в том, что часы перед суицидом – обычно период крайнего самолюбования и погружения в себя.

В кооперативных апартаментах на третьем этаже на окраине Восточного Кембриджа у Залива, где без пяти минут профессор Ноткин закатила вечеринку в честь сдачи устных экзаменов по «теории кино и кинокартриджей», – докторантуре, где Джоэль до ухода в радиовещание с ней и познакомилась, – западные окна забраны изящными декоративными решетками из черного железа, ставшего пегим от голубиного помета.

Молли Ноткин часто откровенничает по телефону с Джоэль ван Дайн о самой мучительной на данный момент любви своей жизни – эротически ограниченном исследователе Г. В. Пабста из Нью-Йоркского университета, страдающем от невротического убеждения, что во всем мире в отдельно взятый момент возможно лишь конечное число эрекций, и его личное возбуждение означает, т. о., развозбуждение какого-то, может, более заслуживающего или страдающего крестьянина с полей сорго из Третьего мира или еще кого-то в подобном духе, так что когда бы исследователь ни возбуждался, он испытывал чувство вины не слабее, чем испытывает менее эксцентричный человек с внутренним складом доктора наук при мысли, скажем, о шубе из шкурок белька. Молли все еще ездит к нему каждые пару недель на электричке, чтобы оказаться рядом, если по какой-то эгоистической случайности у него вдруг встанет, из-за чего его захлестнут черные волны отвращения к себе и неодолимой потребности в понимании и всепрощающей любви. Они с несчастной Молли Ноткин одинаковы, – думает Джоэль, сидя одна, наблюдая, как кандидаты смакуют вино, – сестры, двуяйцевые близнецы. Взять этот ее страх прямого света, у Ноткин. А грим и усики – те же завуалированные вуали. А сколько еще вокруг на самом деле тайных близнецов? Что, если наследственность не линейная, а разветвляющаяся? Что, если в мире ограничено не возбуждение? Что, если на самом деле в тумане истории существовало только два по-настоящему непохожих человека? И вся разница происходит от одной этой разницы? Целое и частичное. Дефектное и невредимое. Обезображенное и парализующе прекрасное. Безумное и рутинное. Скрытое и ослепительно очевидное. Исполнитель и зритель. Не дзеновское Одно, но всегда Два, из которых одно – вверх тормашками в выпуклой линзе.

Джоэль думает о том, что у нее в сумочке. Она сидит одна в льняной вуали и красивой юбке, под скользящими взглядами, слушает обрывки разговоров, которые подсекает из общего гула, но по-настоящему никого не видит – перед ее глазами, запинаясь, как пленка со старой ручной 16-миллиметровой камеры, спроецированная на белый экран, – хоть раз она по эту сторону камеры, а не по ту, – проносится абсолютный конец ее жизни и красоты, от дяди Бада и, скачками, к Орину, Джиму и YYY, и далее до самой сегодняшней мокрой прогулки от остановки на красной ветке в центре сюда, пешком от Ист-Чарльз-стрит деланной, формальной, но неоспоримо привлекательной походкой с высоко поднятой головой, навстречу своему последнему часу, в канун празднества в честь онанской Взаимозависимости. Сегодня маршрут Ист-Чарльз – Бэк-Бэй – это залитые дождем улицы цвета сиены, дорогие бутики с маркизами и деревянными знаками с симпатичными колониальными шрифтами и люди, которые смотрели на нее, как смотрят на слепых, – неприкрытые взгляды, без тени мысли, что она видит все и вся. Потому ей понравилась эта прогулка после дождя – как все такое молочное и ореолистое за влажной тканью вуали, какие непотресканные и безлично многолюдные мощеные тротуары Чарльз-ст., ноги на автопилоте, а сама она – машина по восприятию, как она прижимает пальцем воротник пальто ближе к вырезу пончо, чтобы вуаль не сдувало с лица, как все ее мысли – о том, что у нее в сумочке, как она заглядывает к табачнику-дискаунте ру и покупает качественную сигару в стеклянном тубусе, а спустя квартал аккуратно помещает сигару в забитую мусором урну из сосново-зеленой сетки на углу, – но стеклянный тубус оставляет, аккуратно кладет в сумочку, – как слышит кап дождя по тугим зонтам и его ш-ш-ш по асфальту и как видит, как капли дробятся и егруппируются на ее полирезиновой куртке, как проскальзывают мимо машины с особенным одиноким шумом машин под дождем, как дворники чертят черные радуги на блестящих стеклах такси. В каждом переулке зеленые контейнеры МВД бок о бок с красными контейнерами МВД, поменьше, чтобы подстраховывать зеленые. И как стучат ее сабо на деревянной подошве на фоне затихающего стаккато хрупких шпилек по мостовой там, где западнее Чарльз-ст. сходится с парком Бостон-Коммон и становится уже не такой фешенебельной и симпатичной: на тротуарах и под бордюром появляется сырой мусор – расплющенный, как плющится только мокрый мусор, – и пасмурные люди с пакетами и тележками, которые оценивают этот мусор, приседают поднять и просеять его; и шорох и торчащие конечности из помоек, просеиваемых людьми, которые целыми днями только и делают, что просеивают помойки МВД; и синие босые ноги, протуберанцами торчащие из коробок из-под холодильников во всех трех переулках каждого квартала, и маленькая катаракта дождевой воды на краю скатов красных контейнеров-пристроек стучит по коробкам неритмичным тап-пат-тап-пат-пат-тап; кто-то говорит «пс-с-с» из пасти переулка, и вещают из подъездов, отделенных завесами дождя, в пустоту болезненно-белые или опухшие лица, и в припадке щедрости и внимательности к другим Джоэль жалеет, что выкинула сигару, а не отдала им сейчас, и, продолжая путь на запад, на территорию Бесконечной чистки в конце Чарльз, она принимается раздавать мелочь, которую просят из подъездов и перевернутых коробок; а ее в ответ без всякой деликатности – ей так больше нравится – спрашивают про эт-самую вуаль. Замызганный инвалид на коляске с мертвым белым лицом под кепкой с надписью «Notre rai pais»[66] молча протягивает руку за монетами – вздутый красный порез на этой безапелляционной руке еще не залечился и зарастает едва ли не на глазах. Как вмятина в тесте. Джоэль отдает сложенную двадцатку, и ей нравится, что он молчит в ответ.

Она покупает 0.473-литровую «Пепси-колу» в скучной пластиковой бутылке в «Магазине 24», где продавец-иорданец только тупо таращится, когда она спрашивает, нет ли у них «Большой красной газировки», так что она останавливает выбор на «Пепси», выходит и сливает шипучку в водосток, и смотрит, как она там буро кипит и не уходит, потому что сток намертво забит листьями и сырым мусором. Она идет к Коммон с пустой бутылкой и стеклянным тубусом в сумочке. «Кор Бой»[67] в магазине ей больше был не нужен.

Джоэль ван Дайн на коленях режиссера невыносимо жива и заперта в клетке, и теперь может вспомнить что угодно из любого времени. Каким же, интересно, будет этот наэгоистичнейший из поступков, самоликвидирующий, – запереться в ванной или спальне Молли Ноткин и кайфануть так, чтобы упасть на месте, перестать дышать, и посинеть, и умереть, схватившись за сердце. Хватит сомнений. Бостон-Коммон – как зеленая пустота, вокруг которой построился Бостон, 2-км квадрат блестящих деревьев, капающих веток и зеленых скамей на влажной траве. Над головой голуби, того же пыльно-кремового, что и кора ив. Три черных пацана на спинке скамейки, как злые вороны на насесте, оценивают ее тело и безобидно зовут ее «сучкой», и спрашивают, за кого она выходит-то. Хватит бросать в 23:00, а потом еле-еле протерпеть час передачи, мчаться домой к 01:30 и курить по второму разу вторяк из «Кор Бой», и вовсе даже не бросать. Хватит выкидывать Материал, а спустя полчаса копаться в мусоре, хватит ползать на карачках по ковру в поисках пыли, похожей на просыпанный Материал, чтобы выкурить и ее. Хватит опалять кромку вуалей. На южном конце Коммон – Бойлстон-стрит с ее круглосуточной торговлей, дорогими кашемировыми шарфами и чехлами для мобильных, швейцарами в ливреях, ювелирами с тройными именами, женщинами с кудрями балдахином, опорожняющих магазины шопперов с широкими белыми сумками с пеньковыми ручками и монограммами. Мокрая вуаль дождя размывает мир, как неонатальный объектив Джима, который он изобрел, чтобы снимать размытую картинку как из глаз новорожденного, – все узнаваемо, но без очертаний. Размытость, которая не размазывает, а скорее искажает. Хватит хвататься за сердце на еженощной основе. То, что похоже на выход из клетки, на самом деле прутья. Полуденные сети[68]. Над дверью написано «Выход». Но выхода нет. «Клетка III: Бесплатный цирк» Джима. Это клетка каким-то образом вошла в нее. Сложность ситуации выше ее понимания. «Весело» давно уже отвалилось от «Слишком». Она разучилась врать себе, что еще может бросить, или что все еще получает удовольствие. Привычка больше не разграничивает мир и не заполняет пустоты. Больше не разграничивает пустоты. У вуали из-под дождя запах особый. Чем-то зацепил тот позвонивший с луной – как он сказал? Что луна никогда не отворачивается. Вращается и в то же время нет. В ту ночь с последней секундой передачи она помчалась домой на последнем ночном метро и хотя бы наконец не отвернулась от ситуации – что она это больше не любит и даже ненавидит, и хочет прекратить, но не может прекратить, или даже представить, что прекратит или проживет без этого. В каком-то смысле она поступила так же, как когда-то вынудили поступить Джима, и признала бессилие над своей клеткой, этим небесплатным цирком, в слезах, буквально хватаясь за сердце, сперва скурив обрывок «Кор Бой», впитавший испарения, затем нитки ковра и вискозные трусики, через которые перед этим фильтровала раствор, в слезах, без вуали, простоволосая, словно какая-то чудовищная клоунесса, во всех четырех зеркалах стен своей комнатушки.

Хронология организации североамериканской эры спонсирования™ для укрепления бюджета, по годам

1) Год Воппера

2) Год Геморройных Салфеток «Такс»

3) Год Шоколадного Батончика «Дав»

4) Год Чудесной Курочки «Пердю»

5) Год Бесшумной Посудомойки «Мэйтэг»

6) Год Простого-для-установки-Апгрейда для материнской-карты-с-миметичным-качеством-изображения-ТП-систем INFERNATRON/ INTERLACE для дома, офиса, или мобильного варианта от ЮСИТЮ2007

7) Год Молочных Продуктов из Сердца Америки

8) Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»

9) Год «Радости»[78]

Старший Джима, Орин – виртуозный пантер, виртуозный мастер уворота от летящей кислоты – однажды показывал Джоэль ван Дайн свою детскую коллекцию шелухи от лимонной полироли, которой игроки в школе пользовались от солнца. На гвоздях на фибролитовой доске висели ноги и куски ног разных размеров, мускулистые руки, батарея пятидырых масок. Не под каждой шелуховиной было подписано имя.

На восток по Бойлстон-ст. – значит, снова пройти мимо черно-бронзового всадника в честь бостонского полковника Шоу и 54-го полка, освещенного урывком проникающего солнца, – металлические голова и вознесенная сабля Шоу бунтарски обернуты в квебекский флаг, на котором вместо стеблей всех четырех геральдических лилий изображены красные клинки, так что это теперь абсурдный красно-бело-синий флаг; на лестницах с баграми и ножницами три бостонских копа; канадские активисты выходят ночью, в канун Взаимозависимости, почему-то уверенные, что кому-то интересно, чего они там вешают на исторические символы, – вешают эти свои антионанские флаги, будто тем, кому не платят, чтобы их снимать, вообще интересно. Пленникам клетки и суицидникам очень трудно представить, чтобы кто-то мог страстно из-за чего-нибудь переживать. А вот и вост. – бойлстоновские дилеры, сирены другой, второй клетки, на вечном посту у «детского мира» «ФАО Шварц», юные черные пацаны, такие черные, что даже синие, ужасно тощие и юные, не больше чем живые тени в вязаных шапках, свитерах до колен и ярко-белых хайтопах, переминаются и дуют в сложенные ладони, намекают на доступность некоего Материала, намекают едва-едва, только своими осанками и скучающими пустыми многозначительными взглядами. Некоторые типы рынков: клиент сам к тебе приходит; и чу. Копы у флага через улицу даже усом не поведут. Джоэль торопится мимо шеренги дилеров, изо всех сил, – сабо соскакивают и хлопают, – замешкавшись только у самого конца, прямо у конца строя, но все же в двух локтях от последнего скучающего дилера; просто здесь, на улице перед «Шварцем», стоит странная реклама: не живой какой-нибудь продавец, а гуманоидная фигура из чего-то качественнее картона, нетронутая дилерами, которые ее будто даже не замечают, реклама на задней подставке, как у фоторамки, 2D, фигура человека в инвалидном кресле, в пальто и галстуке, без ног и с культями под пледом, сытое лицо по решению художника румянится от какого-то жуткого удовольствия, улыбка – изгиб крайней кривизны, пролегающий где-то между радостью и яростью, – на его восторг больно смотреть, – голова лысая, пластмассовая и закинута, глаза устремлены в синие арлекиновые лоскуты послегрозового неба – то ли глядит ввысь, то ли корчится в припадке, то ли в восторге, – руки тоже подняты – то ли в жесте покорности, то ли триумфа, то ли «спасибо», – до странного толстая правая рука заключила в хватке черный корешок коробки какого-то нового кинокартриджа, который поступил в продажу, сам картридж торчит языком из щели в его ладони (без линий); вот только есть лишь восторженная фигура и картридж, который не стащили дикие дилеры: ни названия, ни отзывов или рецензий с каким-нибудь количеством больших пальцев от кинокритиков, корешок коробки – голая, черная, слегка пупырчатая обычная пластмасса, подозрительно неподписанная. Сумки двух проходящих мимо азиаток цепляют пальто Джоэль – оно колышется, она стоит, чувствуя на себе оценивающие взгляды шеренги дилеров; но потом кто-то зовет копа на лестнице у статуи по имени и легкое эхо рассеивает чары; черные пацаны отворачиваются. Никто из прохожих как будто не замечает рекламу, возле которой она потерялась в мыслях. Какая-то антиреклама. Обращает внимание на то, что не сказано. Ведет к неизбежности, которую отрицаешь. Не новая. Но дорогая и цепляющая реклама. Сам кинокартридж тоже наверняка чистый, или коробка пустая, дешевка, раз его легко можно вынуть из щели в руке фигуры. Джоэль вынимает его, рассматривает и убирает назад. С кинокартриджами она давно распрощалась навсегда. Джим использовал ее много раз. Под конец Джим снимал ее долго и многообъективно, и отказался показывать смонтированное, и умер без записки[79]. Про себя она его прозвала «Бесконечный Джим». Картридж из рекламы встает на место с щелчком. Один из юных дилеров называет ее «мамой» и спрашивает, кого хороним-то.

Какое-то время после случая с кислотой, когда сперва ушел Орин, а затем пришел Джим и заставил ее просидеть ту сцену извинения, а затем исчез, а затем вернулся опять, только чтобы – всего четыре года семь месяцев шесть дней назад – уйти, какое-то время – после покупки вуали – какое-то время ей нравилось укуриваться в хлам. Джоэль. Нравилось. Затем вычищать раковины до мятно-белого. Обмахивать потолки без всяких лестниц. Пылесосить до дыр, и после каждой комнаты заряжать свежий мешок для мусора. Имитировать жену и мать, которую они оба отказывались снимать. Браться за затирку между кафелем с зубной щеткой Инканденцы.

В местах вроде Бойлстон машины паркуются в три ряда. Дворники настроены на скорость, которую сроду не водившая Джоэль представляет себе как «Случайная». Дворники в старенькой машине ее личного папочки включались рядом с поворотниками у руля. Мимо, шурша по улице, проезжают свободные желтые такси. Больше половины проезжающих под дождем такси позиционируют себя как свободные – под «Такси» горят багровые цифры. Как ей вспоминается, Джим был не только великим киноумом и настоящим другом, но и лучшим в мире зазывалой бостонских такси, который даже не столько звал, сколько материализовывал транспорт там, где бостонских такси попросту быть не может, который вызывал бостонские такси в Ведерсбурге, штат Индиана, и Пауэлле, штат Вайоминг, – было что-то такое во властности высоко поднятой руки, от чего проезжающее такси на пустынных улицах испытывало какой-то параллакс, возникая под вознесенной рукой Инканденцы, словно ради благословения. Он был высоким и неповоротливым человеком с великой любовью к такси. И любовь эта была взаимна. После него – ни одного такси за все четыре с лишним года. И так Джоэль ван Дайн, она же Мадам П., сдавшаяся, с суицидальным настроем, отказывается от телеги до эшафота, и ее солидные сабо формально стучат по гладкому асфальту тротуара Бойлстон мимо вращающихся дверей дорогих магазинов на юго-восток, в край серьезных особняков, незастегнутое пальто распахивается над пончо и висящий дождь дробится на капли.

После того, как этим утром она в последний раз скурила весь самодельный фрибейс-кокаин[69], а потом спалила все «Кор Бой» и хорошие трусики, которые пустила на последний фильтр, и давилась их горелым шелком, и разрыдалась, и проклинала себя последними словами перед зеркалами, и снова в последний раз вышвырнула все свои наркопринадлежности, когда час спустя она дошла совсем не формальной походкой под сонмом грозовых туч и далекими липкими обрывками осеннего грома до остановки метро, чтобы доехать до Верхнего Брайтона к Леди Дельфине, реально закупиться у Леди Дельфины – как трудно остановиться посреди запоя в субботу, если только отрубиться, – и сказать Л. Д., что когда она прощалась в прошлый раз и говорила, что это последний раз, на самом деле это был предпоследний, а вот теперь совсем последний, теперь она прощается навсегда, и серьезно закупиться у Леди Дельфины, заплатить за 8 г в честь щедрого прощания вдвойне, когда она дошла до своей остановки без всякой формальности в походке и стояла на перроне, то и дело путая бормотанье грома с приходом поезда, так сильно мечтая о дозе, что прямо чувствовала, как мозг бьется о стенки черепной коробки, располагающий и мягкий пожилой черный мужчина в дождевике, шляпе с плоским черным перышком за лентой и старомодными очками в черной оправе, какие обычно носят располагающие пожилые черные, с усталой, но благородной мягкой манерой пожилых черных держать себя, ожидавший поезда наедине с ней на зябком сумрачном перроне станции «Площадь Дэвиса», – этот человек аккуратно сложил «Геральд» вдоль, убрал под мышку той же руки, которой вежливо коснулся края шляпы, и попросил прощения, если влезает без спросу, но, сказал он, ему уже доводилось ранее видеть подобные вуали, в округе, ровно как у нее, и они привлекли его внимание, и он бы с удовольствием и благодарностью узнал их назначение, если она не прочь скрасить их времяпрепровождение беседой в ожидании поезда. Он отчетливо произнес все слоги в слове «времяпрепровождение», что очень понравилось чистокровной кентуккийке Джоэль. С вашего позволения, сказал он, коснувшись края шляпы. Джоэль совершенно увлеклась разговором, а для нее это была редкость, даже вне эфира. Она с радостью ухватилась за возможность думать о чем угодно другом, раз уж поезда сегодня не дождешься. Ее удивляло, что в народе получила хождение именно байка, рассказывала она, а не ее наследие, будто его скрывают. Уния радикально обезображенных и травмированных была неофициально основана в Лондоне 1940 года до э. с, в Лондоне, Великобритания, женой младшего члена Палаты общин, дамой с косоглазием, волчьей губой и фурункулами, к которой сэр Уинстон Черчилль, п. —м. ВБ., после несколько стаканов портвейна плюс пунша на приеме в честь американского администратора программы ленд-лиза, обратился в манере, совершенно неподобающей для светского общения между приличными дамами и джентльменами. Сам того не зная, заложив первый камень в основу Унии, исполняющей функции скопофобического эмпатического содружества и неиссякаемого источника внутренних ресурсов для добровольной маскировки на людях без всякой примеси стыда, У. Черчилль – когда настоящая леди, а не какой-то половичок, чтобы ноги вытирать, сообщила ему с чопорной резкостью, что он, к превеликому сожалению, перебрал – ответил фразой, вошедшей в анналы баек, что да, правда ваша, он еще как перебрал, вот только он-де на следующее утро снова будет трезв, тогда как она, дорогая леди, к завтрашнему дню по-прежнему останется столь радикально обезображенной. Черчилль – несомненно, находившийся в этот исторический период под колоссальным эмоциональным давлением, – затем затушил свою сигару в шерри леди, а потом выдернул салфетку из кольца у чаши для ополаскивания пальцев и деликатно повесил над искаженными чертами ее разгневанного лика. Ламинированная карточка членства в УРОТе без фото, которую Джоэль показала заинтересованному пожилому черному джентльмену, передавала всю эту повесть настолько слепым шрифтом, что карточка сама выглядела одновременно пустой и изуродованной.

Предположительный curriculum vitae Елены П. Стипли, 36 лет, 1.93 м, 104 кг, бакалавр гум. наук, магистр юр. наук

1 год, «Тайм» (учебно-производственная практика, рубрика «Медиаличности»);

16 месяцев, журнал «Декейд» («Горячие и Не очень», колонка анализа стиля и моды) до закрытия;

5 лет, «Саутуэст Эньюэл) (заметки о людях, гериатрически-медицинские и туристические);

5 месяцев, «Ньюсуик» (11 небольших очерков по трендам и развлечениям, пока главный редактор, в которого она была влюблена, не ушел из «Ньюсуик» и не забрал ее с собой);

1 год, «Лэдис Дэй» (портретные и лечебно-косметические статьи – иногда по результатам личного расследования, – до дня, когда главный редактор замирился с женой, а у Е. П. С. на Вост. – 62-й вырвали сумочку, после чего она поклялась, что ноги ее в Манхэттене не будет);

15 месяцев – по настоящий момент, журнал «Момент», юго-восточное издание, Эритема, штат Аризона (репортажи медицинские, «мягкие» спортивные, портретные и о трендах домашних развлечений, с указанием в выходных данных на первой странице, статус пишущего редактора).

Далее сперва в Верхний Брайтон, а теперь к кооперативному особняку на окраине Бэк-Бэй, где некогда она жила с Орином и играла в фильмах его отца, который затем отдала Молли Ноткин, сегодняшней почетной гостье и хозяйке в одном флаконе, со вчерашнего дня удостоившейся преддокторского звания в МТИ (без защиты диссертации) по «теории кино и кинокартриджей», в легкую проскочив пресловутый устный экзамен, представив экзаменационной комиссии драматическую и – как скажет она – разгромную критику марксистской теории кинокартриджей рубежа XX–XXI веков с точки зрения самого Маркса – Маркса в роли кинокартриджного теоретика и исследователя. Все еще щеголяющая в костюме К. М. день спустя, на праздновании, – приглаженная борода черно-лобкового цвета, хомбург, заказанный прямиком из Висбадена, копоть из известной в очень узких кругах британской лавки сувенирной грязи, – она и понятия не имеет, что Джоэль заключена в клетке с самого ГШБД, что она и Джим Инканденца были вместе где-то двадцать один месяц, понятия не имеет, были они любовниками или нет, понятия не имеет, из-за чего ушел Орин – из-за того, что они были любовниками, или еще почему-то[80], – понятия не имеет, что Джоэль не слезает с наркоты благодаря чудовищно щедрому трасту, завещанному человеком, с которым она не боялась снимать вуаль, но ни разу не спала, отцом спортивного дарования, бесконечным шутником, режиссером финального опуса настолько магнум, что, по его словам, фильм пришлось спрятать. Джоэль так и не увидела завершенную работу со своим участием, и даже никого, кто бы ее видел, и сомневается, что любая совокупность столь патологических эпизодов, как те, для которых он цеплял на камеру тот длинный кварцеватый автодрожащий объектив и снимал ее, могла оказаться настолько развлекательной, каким, по его заверениям, оказался фильм, который он всегда мечтал снять и который по завершении разбил его сердце.

Взбираясь на третий этаж по вытертой ногами добела лестнице, еще дрожа от утреннего перерыва, Джоэль вдруг обнаруживает, что ей тяжело – подниматься, – будто с каждым шагом возрастает сила тяжести. Вечеринку слышно уже со второго пролета. И вот Молли Ноткин, разодетая как расползающийся Маркс, снова встречает Джоэль у дверей с радостным деланным удивлением, с каким американские хозяйки встречают гостей. Ноткин придерживает вуаль Джоэль, пока та снимает усеянные каплями пальто и пончо, затем слегка приподнимает привычным движением двумя пальцами для поцелуя в обе щеки, горького от сигарет и вина, – Джоэль никогда не курит в вуали, – справляясь, как Джоэль добралась, а затем, не дожидаясь ответа, предлагает тот странный англо-колумбийский яблочный сок, который, как оказалось, так нравится им обеим и который Джоэль давно променяла на «Большую красную газировку» своего детства, о чем Ноткин не знает, ошибочно полагая, что приторный канадский сок – до сих пор их главная с Джоэль слабость. Молли Ноткин – такой человек, с которым отчаянно хочется быть вежливым, но приходится это скрывать, ведь она придет в ужас, если заподозрит, что ты хоть когда-то был с ней вежлив.

Джоэль шутливо отмахивается:

– Правда-правда хороший?

– Настолько свежий, что даже мутный!

– И где же ты его нашла так далеко на востоке и в несезон?

– Настолько свежий, что даже кривишься!

Гостиная забитая и душная, играет пошлое мамбо, стены все такие же белесые, но отделка теперь насыщенно-коричневого шоколадного оттенка. Плюс все то же вино, видит Джоэль, целый ассортимент в старом серванте, который вносили по лестнице аж три мужика с сигарами в комбинезонах, когда они с Орином еще въезжали, ассортимент бутылок разных форм, тусклых расцветок и уровней высоты содержимого. Одной рукой с грязными ногтями Молли Ноткин держит руку Джоэль, а вторую положила на изголовье кресла Майи Дерен, – та запечатлена в ярких стеклопластиковых полимерах погрузившейся в авангардные раздумья, – рассказывает Джоэль вечериночным полукриком, от которого совершенно охрипнет задолго до грустного окончания нынешнего сбора, про свои устные экзамены.

Мысль о хорошем соке с мякотью наполняет рот Джоэль слюной, которая сама не хуже сока, а льняная вуаль высыхает и снова начинает комфортно трепетать с каждым вдохом и выдохом, и, стоит ей взгромоздиться на кресло в одиночестве под взглядами людей, которые которые смотрят украдкой и даже не подозревают, что знают ее голос, Джоэль охватывает порыв поднять вуаль перед зеркалом – заварить немного нетронутого Материала из сумочки, поднять вуаль и выпустить ненасытную тварь из клетки, пусть дышит тем единственным вольным безвуальным воздухом, что переваривает; на Джоэль накатывают отвращение и печаль; она похожа на смерть, тушь размазалась; никто не видит. В углу потемневшей от дождя тряпичной сумочки, лежащей на полу прямо под болтающимися сабо, угадываются пластиковая бутылка из-под «Пепси», стеклянный тубус от сигары, зажигалка и целлофановые пакетики. Молли Ноткин стоит с Рузерфордом Кеком, Кросби Баумом и мужчиной с ужасной осанкой перед школьным дисплеем «Инфернатрон». Широкая спина и помпадур Баума скрывают то, что творится на экране. Голоса академиков гнусавые, с выпестованным заиканием в начале предложений. Очень многие фильмы Джеймса О. Инканденцы были немыми. Он был самонареченным визионером. Его вечно улыбающийся сын-инвалид, с которым Джоэль так и не познакомилась поближе, потому что Орин его недолюбливал, часто носил кофр с объективами, улыбаясь, как человек, который щурится на яркий свет. Этот невыносимый актер-мальчишка Смозергилл часто корчил ему рожи, а он только смеялся, из-за чего Смозергилл впадал в истерики, которые каким-то образом утихомиривала в ванной Мириам Прикетт. Динамики, встроенные в кадки, свисающие на тонких цепочках с каждого угла кремового потолка, на приемлемой громкости исполняют старый CD с латино-ревайвалом. Еще одна большая разрозненная группа людей на расчищенном пространстве между кучкой кресел-режиссеров и дверью в спальню танцует популярное в ГВБВД минимальное мамбо – антибум восточного побережья этой осени: танцоры как будто на самой границе неподвижности, еле-еле пощелкивают пальцами рук, полусогнутых в локтях. У Орина Инканденцы, помнила она до сих пор, были раздутый пестрый локоть и предплечье размером с баранью ногу. Он тогда легко переключился с руки на ногу. Джоэль была единственной любовницей Орина Инканденцы двадцать шесть месяцев и зеницей киноока его отца – двадцать один. У иностранного академика с почти францисканской плешкой – он устроился в МТИ уже после ее выпуска – приплясывающая хромота, как у человека с протезом. Движения танцоров поопытней такие неуловимые, что цепляют взгляд и завораживают, почти-статическая масса словно сгустилась и извивается вокруг одной юной красавицы, настоящей красавицы, – ее спина минимально колышется в тонком облегающем сине-бело-полосатом, как матроска, топе, когда она только намекает на ча-ча-ча с маракасами в руках, в которых нечему трещать, наблюдая за своим почти-танцем в дорогом ростовом зеркале, которое Джоэль после ухода Орина запретила Джиму вешать на стену и задвинула под кровать стеклом вниз; теперь оно в раме на западной стене, между двумя пустыми рамами, украшенными позолоченным орнаментом, Ноткин-то думает, что это очень ретроиронично – вставить рамы внутрь других, менее орнаментированных рам, в стебной аллюзии к раннеэкспериалистской моде создавать произведения искусства из принадлежностей для художественного самовыражения, – рамы в рамах не очень симметрично обрамляют зеркало, вырезанное им для съемок этого своего последнего гадкого фильма, для которого он заставил ее стоять прямо и читать реплики намеренно пустой интонацией, к которой она снова вернулась для работы в эфире; девушка в бело-голубую горизонтальную полоску замирает, затем ее вертикально режет луч солнца – нарезанная, нарезавшаяся славным винтажным так, что губы обвисли, а мышцы отраженного лица расслабились и щечки трясутся, как ее же выдающиеся титьки под матроской. Апокалиптические румяна и кольцо в носу, которое либо электрическое, либо ловит блики света из окна. Как она примечательно бесстыдно зациклена на себе. Канадка? Культ зеркала? Никак не УРОТ: совсем не то поведение. Но вот, когда ей что-то шепчет почтинеподвижный мужчина в конном шлеме, она резко отрывается от своего отражения, хочет что-то объяснить, не столько мужчине, сколько никому конкретно, всей танцующей массе разом: «Я просто разглядываю свои сиськи, – говорит она, осматривая себя с головы до ног, – разве не красота?» – и это трогательно, это так душераздирающе искренне, что Джоэль хочется к ней, хочется сказать, что все есть и будет хорошо, и еще она произнесла «красота» в четырех слогах, напомнив о характерном произношении мужчины из метро, чем выдала свой класс и происхождение с душераздирающей открытостью, какую Джоэль всегда представляла либо ужасно глупой, либо ужасной смелой, и девушка вскидывает полосатые руки в жесте триумфа или безыскусной благодарности, что ее создали такой, с такими «сиськами», – совершенно не задумываясь, кто ее создал и для кого, – безыскусный экстаз – она не пьяна, а приняла экстази, видит Джоэль по фебрильному румянцу и таким широко раскрытым глазам, что можно разглядеть мозг за яблоками, оно же X или МДМА, бета-что-то-там, ранний синтетик, эмоциональная кислота, т. н. «Наркотик Любви», хит среди богемной молодежи при, скажем, Буше и далее, с тех пор впавший в относительную немилость из-за того, что беспощадное похмелье от него связали с импульсивным применением автоматического оружия в общественных местах, похмелье, по сравнению с которым отходняк от фрибейса – как выходной на эмоциональном пляже, а разница между самоубийством и убийством, пожалуй, только в том, где именно ты разглядел дверь из клетки: смогла бы она убить, чтобы выбраться из клетки? Это, по словам Джима, смертельно-развлекательное и скопофилическое кино, в котором она снялась без вуали в начале ГШБД, – клетка или на самом деле дверь? Смонтировал он в итоге из пленки что-то внятное? Космология матери и извинения, которые она без конца повторяла, нависнув над автодрожащим объективом, установленным в клетчатой детской коляске, были апогеем невнятицы. Он так ничего ей и не показал, даже дейлизы. Покончил с собой меньше чем через девяносто дней. Меньше чем девяносто дней? Насколько же надо мечтать убраться отсюда, чтобы засунуть голову в микроволновую печь? Одна недалекая тетка в Боазе, про которую знала вся ребятня, посадила кошку в микроволновку, чтобы высушить после ванной от блох, и установила всего-навсего на «Размораживание», и потом от этой кошки пришлось отмывать стены кухни. Как вообще взломать печь, чтобы она работала с открытой дверцей? Там что, какая-то кнопка, как со светом в холодильнике, которую можно зажать и залепить скотчем? А скотч не расплавится? Она не могла припомнить, чтобы думала об этом последние четыре года. Это что, она его убила, каким-то образом, без вуали склонившись над объективом? Девушку, влюбленную в свою грудь, поздравляют легчайшими намеками на аплодисменты едва живые танцоры со стеклянными тюльпанами в зубах, а Вогельсонг из колледжа Эмерсон вдруг решает постоять на голове и тут же его тошнит растекающейся эктоплазмой сливового цвета, от которой танцоры даже не пытаются отойти, и Джоэль тоже хлопает экстатичной девушке, потому что они, легко признает Джоэль, эти титьки – они и правда очень даже ничего, такое в Унии зовут «завораживающим в сравнительноотносительных пределах»; Джоэль нравится, когда восхищаются красотой, в сравнительно-относительных пределах; она уже не чувствует сострадания или материнской заботы, лишь жажду проглотить свою последнюю каплю слюны в жизни и покинуть этот корабль, занырнуть еще на пятнадцать минуток в «Слишком весело», стереть карту озарением слепого божества всех клеток без дверей; и она соскальзывает с коленей Мельеса – легкое падение, которое плавно переходит в движение с полной сумочкой и стаканом матового яблочного сока к двери за шеренгами мирной конги и задверной суете уютной теоретической вечеринки. Но потом опять мнется, медлит – и дорога к ванной закрывается. Она здесь единственная женщина в вуали, и старше большинства присутствующих кандидатов на целое академическое поколение, и ей страшно, – хотя и немногие здесь знают, что она акустическая знаменитость, – страшно не оттого, что не получится, а оттого, что она струсит, и еще из-за воспоминаний о Джиме, Джоэль делает широкий круг по комнате, чтобы помедлить, потянуть время, повисеть, не вмешиваясь, на окраинах перетекающих групп, под скользящими взглядами, с западающей с каждым вдохом вуалью, подождать с видом беспечной самоуверенности, пока не освободится ванная за спальней – в спальню Молли зашли и оставили дверь нараспашку архивист Чаплина Якарино и желтушный старик, – беспечно ждать, довольно грубо отвернувшись от иностранного академика, которому любопытно, где она работает в такой вуали, – мозг бьется о стенки костяной коробки, запоминая каждую деталь, словно собирая пустые ракушки, – попивая туманный сок, слегка приподняв уголки вуали, глядя на, а не сквозь прозрачную ткань – эквивалент зажмуривания у радикально обезображенных, – чтобы сосредоточиться на звуке, окунаясь в волны Самой Последней Вечеринки, пока мимо грациозно проскальзывают разные гости, раз или два почти ее касаясь, и видеть перед собой, только как накатывает и затем вздымается белая ткань, прислушиваться к разным голосам так, как молодежь без вуали смакует вино.

– Бытие этого пространства определяет техника.

– …начинается с Ремингтона в жутком дедушкином фланелевом костюме, ч/б, передний ракурс в зернистом ч/б, – Бувье научил его работать с диафрагмой, чтобы подражать этой жуткой древней «8-Супер», – передний ракурс, он глядит за камеру, никак не скрывает, что читает с суфлера, монотонный и все такое, говорит: «Немногие иностранцы понимают, что немецкое слово „берлинер” – также разговорная идиома для общеизвестного пончика с желе, и потому немецкие массы встретили историческую фразу Кеннеди „Ich bein ein Berliner” со смехом только на первый взгляд политического одобрения», и в этот момент складывает у виска большой и указательный пальцы, и в этот момент ассистент кафедры удваивает фокусное расстояние, так что получается гигантский…

– Я бы умер за то, чтобы защитить ваше конституционное право на ошибку, друг мой, но в этом случае вы…

– Они были не такие красивые, но потом Рузерфорд посоветовал перестать спать на лице.

– A du nous avons foi au poison.[70]

– Сыр хороший, но едал я сыры и получше.

– Мейнверинг, это Кирби, у Кирби боли, он как раз рассказывал мне, а теперь хотел бы рассказать и тебе.

– …покрытая мраком, почему не появилась Ив Пламб, ведь известно, что ее одобрили для роли, а все остальные были, даже Хендерсон и эта самая Дэвис в роли Алисы – ее выкатывали медсестры, боже мой, – а Питер – как будто последние сорок лет питался одной сдобой, Грег в абсурдном парике и мокасинах из змеиной кожи, да, но дети хотя бы узнаваемые, что-то проглядывает, тот доцифровой вневременной аспект, который и был волшебством и смыслом проекта – ну ты-то знаешь, ты разбираешься в доцифровой феноменологии и теории «Семейки Брэди». И, в общем, но да, теперь Джен играет совершенно неуместная сорокалетняя черная!

– De gustibus non est disputandum.[71]

– Бред.

– Неуместность центральной черноты может в данном случае служить для того, чтобы подчеркнуть отвратительную белизну, которая доминирова…

– Весь исторический эффект культового сериала ужасно, ужасно извратили. Ужасно извратили.

– Заходят в бар Эйзенштейн, Куросава и Мишо.

– Знаешь массмаркетовые картриджи, для масс? Которые такие плохие, что даже хорошие? Так вот это было еще хуже.

– …так называемая фантомная, но настоящая. И перемещается. Сперва в спине. Потом не в спине, но в правом глазу. Потом глаз как новенький, но большой палец – хоть плачь. Ну не стоит на месте.

– Выеживается с градиентом эмульсии, так что все углы тессеракта кажутся прямыми, но при этом…

– Так вот я сел к нему поближе, понимаете ли, чтобы ему как бы было труднее меня рассмотреть, – Кек говорил, им нужно добрых минут десять, – и вот я сдвинул шляпу вот так вот, слегка сдвинул на бок вот так, уселся едва ли не у него на коленях, спросил его о призовом карпе – он держит породистого карпа, – и, разумеется, сами можете представить…

– …интересней с хайдеггеровской точки зрения априори: охватывает ли техника как концепт пространство как концепт.

– В ее перемещениях чувствуется коварство, какая-то призрачно-или фантомоподобная…

– Потому что на этой стадии они эмоционально более лабильны.

– «Так купи вставные зубы? – это она такая. – Так купи вставные зубы?»

– Кто снимал «Разрез»? Кто был оператором в «Разрезе»?

– …его можно назвать «фильм как фильм». Комсток пишет, что если он и существует, то должен быть скорее чем-то вроде эстетической фармацевтики. Некий непристойный посткольцевой скопофилический вектор. Надподсознание и вот это все. Какой-то абстрактабируемый гипноз, оптический раздражитель для выброса дофамина. Экранизированная иллюзия. Дюкетт говорит, что потерял связь с тремя коллегами. Говорит, пол-Беркли не отвечает на звонки.

– Думаю, никто в здравом уме не станет спорить, что это абсолютно очаровательные сиськи, Мелинда.

– Ели блины с икрой. Еще тартинки. Взяли пикальное мясо в кремовом грибном соусе. Он сказал – все за его счет. Сказал – угощает. Жаркое из артишоков с чем-то вроде айоли. Баранина, фаршированная фуа-гра, двойной шоколадно-ромовый торт. Семь сортов сыра. Киви-гляссе и бренди в снифтерах, которые приходится вращать двумя руками.

– Педик-кокаинщик в своем «Моррисе мини».

Профессор киноведения с протезом:

– Вентиляторы начинают ничего не держать в Великой Выпуклости. Все уже просачивается. Все возвращается на свой круг. Вот что ваша нация отрицает понимать. Оно будет продолжать просачиваться. Нельзя отдать другим свою грязь и после предотвратить просачку, нет? Грязь по самой своей природе то, которое всегда просачивается в обратно. Что до я – я помню вид, как ваша Чарльз еще была кафе со сливкой. Теперь извольте. Взгляните сами. Это синюшная речка. Снаружи вас речка, которая синя, как малиновское яйцо.

– Ален, ты, наверное, имеешь в виду Великую Впадину.

– Я имел в своем виду Великую Выпуклость. Я сам знаю, что мной имеется в своем виду.

– А потом оказалось, что он подбросил в бренди рвотный корень. Ничего ужаснее вы в жизни не видели. Все, везде – хлестали, как киты. Я слышал о фонтанах рвоты, но никогда не думал, что сам… можно было даже целиться, такое давление, что хоть целься. И тут из-под скатертей выскакивают его аспиранты, а сам он достает складной стульчик и хлопушку и давай снимать эту ужасную ковыляющую рвущую ревущую…

– Господи, да этот слух про великий картридж-несущий-смерть-от-удовольствия растекается, как пробитый толчок, еще с Посудомойки. Ты просто поспрашивай, пообещай грант какого-нибудь ничего не говорящего фонда, добудь его на рынке того оттенка, на котором его якобы можно добыть. И сам посмотри. Спорим, это наверняка обычная эротика с хай-концептом, или целый час вращающихся спиралей. Или вообще какой-нибудь поздний Макаваев – то, что интересно, только когда выключишь, при обдумывании.

Полосатый параллелограмм вечернего солнца вытягивается по восточной стене студии, по заставленному бутылками серванту, стеклянному шкафу с античным оборудованием для монтажа, решетчатой вентиляции и полкам арт-картриджей в унылых черных и серых коробках. Мужчина в родинках, с конным шлемом на голове, то ли подмигивает ей, то ли у него тик. Возникло классическое предсуицидальное желание общения: присядь на секунду, я расскажу тебе все. Меня зовут Джоэль ван Дайн, голландо-ирландка, я выросла в родовом поместье к востоку от Заветного Приза, Кентукки, единственный ребенок низкокислотного химика и его второй жены. Теперь акцент у меня появляется только при стрессе. Мой рост 1,7 метра, вес – 48 килограммов. Я занимаю пространство и обладаю массой. Я вдыхаю и выдыхаю. Раньше Джоэль ни разу не обращала внимания на бесконечное усилие, необходимое, чтобы просто вдыхать и выдыхать, – вуаль льнет к носу и округленному рту, а затем слегка выгибается, как шторы над открытой фрамугой.

– Выпуклость.

– Впадина!

– Выпуклость!

– Впадина, черт тебя дери!

В ванной есть крючок на двери и зеркальный шкафчик с аптечкой над раковиной, сама ванная за спальней. Спальня Молли Ноткин выглядит как у человека, который проводит здесь изрядное количество времени. С лампы свисают чулки. На серых волнах взбитого одеяла торчат не крошки, а целые куски крекеров. Фото фаллоневротичного нью-йоркца на такой же фоторамочной подставке, как у антирекламы с чистым картриджем. Пакетик с травой, бумага для самокруток «ИЗед-Уайдерс» и семена в пепельнице. На бесцветном паласе раскинулись, ломая переплет, книги с немецкими и кириллическими названиями. Джоэль никогда не нравилось, что фотография отца Ноткин прибита на иконической высоте над изголовьем кровати, – системный планировщик из Ноксвилля, Теннеси, с улыбкой человека, который носит белые лоферы и брызгающий цветок. И почему в ванных всегда куда светлее, чем в комнате, к которой они примыкают? Внутри ей пришлось сдернуть с двери два мокрых полотенца, чтобы дверь закрылась плотно, вместо замка – все тот же старый ржавый крючок, который никак не хочет влезать в паз до конца, саундтрек вечеринки – теперь какая-то жуткая коллекция смягченной рок-классики со всеми вытекающими стоматологическими ассоциациями софт-рока, внутри на двери висит календарь ноксвильских технических достижений до эры спонсирования, вырезки Кински в роли Паганини и Лео в роли Дуанеля, кадр толпы без рамки из, кажется, «Свинцовых ботинок» Питерсона и, на удивление, оттиск страницы одной-единственной опубликованной монографии по теории кино Дж. ван Дайн, магистра искусств[81]. Джоэль чувствует сложный букет комнатушки сквозь вуаль и собственное спертое дыхание: сандаловые опилки в маленьком ароматическом шарике с фиолетовым бантиком, мыло-дезодорант и острый запах гнилого лимона от стрессовой диареи. Малобюджетные пленочные хорроры создавали неоднозначность и возможную элизию, добавляя «?» после «THE END», вот что вдруг всплывает в ее мыслях: «THE END?» посреди запахов плесени и результатов несварения академиков? В семейном доме матери Джоэль не было водопровода. Ну и ничего, пусть здесь. Она гонит прочь напыщенные мысленные паттерны в духе «это-будет-последнее, – что-я-почувствую». Джоэль твердо намерена устроить себе «Слишком Весело». А ведь в начале это действительно было так весело. Орин никогда не участвовал, но и не осуждал; из-за футбола его моча была достоянием общественности. Джим не столько не осуждал, сколько не проявлял никакого интереса. Себе в качестве «Слишком» он выбрал хороший бурбон, и проживал жизнь на всю катушку, а потом пропадал в клиниках, снова и снова. В самом начале было даже слишком весело. Даже куда лучше, чем назалить Материал через свернутую наличку, ждать холодной горькой капели по задней стенке горла и вычищать по-новому просторную квартиру до блеска, пока рот сам по себе кривится и корчится под вуалью. А фрибейс освобождает и сгущает, сжимает восприятие до имплозии единого разрушительного взлета в графике озаряющего оргазма сердца, из-за чего она чувствовала себя по-настоящему привлекательной, защищенной пределами, любимой без вуали, заметной и одинокой, самодостаточной и женственной, полноценной – будто перед взором Бога. Затянувшись, она всегда видит, прямо на пике, на кончике взлета графика, «Экстаз св. Терезы Бернини», за стеклом, в Санта-Мария-делла-Виттория, непонятно почему: святую на спине, откинувшуюся, ее текучую каменную тунику приподнимает ангел, а второй рукой нацеливается обнаженной стрелой, ноги святой, раздвинутые, застыли, выражение ангела – не милосердие, но идеальный порок зазубренной любви. Дурь была не только ее богом клетки, но и любовником – дьявольским, ангельским, каменным. Стульчак туалета поднят. Откуда-то с востока она слышит мясорубку вертолета – следит за трафиком над Сторроу, – и вопль Молли Ноткин, когда из гостиной доносится грохот разбитого стекла, представляет ее перекошенную бороду и овал рта с шампанской пеной на губах, когда та отмахивается от катастрофы, только подчеркивающей хорошую Вечеринку, слышит сквозь дверь извинения экстатичной Мелинды и смех Молли, больше похожий на визг:

– Ох, рано или поздно со стен падает все.

Джоэль откинула вуаль со лба на затылок, как невеста. Раз она еще утром выкинула все трубки, чаши и экраны, придется проявить смекалку. На столешнице у старой раковины того же не совсем белого цвета, что и пол, и потолок (обои – с бесящим несчетным узором роз, сплетенных в гирлянды), на столешнице лежат старая растрепанная зубная щетка, аккуратно завернутый снизу тюбик пасты «Глим», неаппетитный скребок для языка «НоуКоут», каучуковый клей, Неграм, мазь для депиляции, плоский тюбик Моностата с остатками в конце, волосинки накладной бороды и зеленые спиральки обрывков мятной нити для зубов, и Парапектолин[72], и невыдавленный тюбик пены для диафрагмы, и ноль косметики, зато серьезный гель для укладки в большой банке без крышки с волосами по краю, и пачка из-под тампонов без тампонов, но наполовину полная мелочью и резинками, и Джоэль смахивает рукой по столешнице и сожмякивает все под короткую штангу с бессердечно выжатой до флехтверка сухой тряпкой, а если что и сыпется на пол, так это ничего, потому что рано или поздно падает все. На расчищенной столешнице раскрывается бесформенная сумочка Джоэль. Отсутствие вуали почему-то только приглушает запахи комнаты.

Раньше ей уже приходилось проявлять смекалку, но так решительно Джоэль ни к чему не готовилась уже где-то с год. Из сумочки она извлекает пластиковую тару из-под «Пепси», коробок деревянных спичек в пакетике с застежкой, чтобы не промокали, два толстых целлофановых пакетика по четыре грамма кокаина фармацевтического качества в каждом, одностороннее бритвенное лезвие (теперь встречаются все реже), небольшой черный контейнер для «Кодахрома», под отщелкнутой крышечкой которого обнаруживается пищевая сода, крупинка к крупинке, пустой стеклянный тубус из-под сигары, сложенный квадратик фольги «Рейнольде» размером с игральную карту и качественную проволоку, ампутированную с низа вешалки. Тень ее рук от света над головой только мешает, так что она включает и лампу под аптечным шкафчиком. Лампа запинается, жужжит и заливает столешницу холодным безлитиевым флуоресцентным светом. Джоэль отцепляет четыре булавки и снимает вуаль, и оставляет на столешнице рядом с Материалом. Целлофановые пакетики Леди Дельфины – с интересными застежками: они зеленые, когда закрыты, синие и желтые, когда нет. Она стряхивает полпакетика в тубус и разбавляет той же долей соды, просыпав немного соды под ярко-белым светом. Так решительно она не готовилась по меньшей мере с год. Отворачивает ручку на раковине и ждет, пока не пойдет совсем холодная вода, затем уменьшает течение до струйки и заполняет тубус до краев водой. Поднимает его и мягко постукивает по боку коротким некрашеным ногтем, наблюдая, как вода медленно пропитывает порошки. В зеркале загорается двойная роза пламени, освещающая правую половину ее лица, она держит тубус над огоньком спичек и ждет, когда сырье закипит. Расходует по две спички, дважды. Когда тубус становится горячо держать, складывает вуаль и берет тубус в левую руку, как в кухонную прихватку, осторожно (из привычки и опыта) не поднося донышко тубуса близко к огню, чтобы не стало коричневым. Только появились пузырьки, Джоэль с размахом тушит спички и бросает в туалет, где они издают кратчайший шип. Берет черную проволоку от вешалки и толчет и мешает свежевскипевшее содержимое тубуса, чувствуя, как оно быстро уплотняется и сопротивление помешиванию проволокой растет. Когда давным-давно ее руки задрожали на этом этапе процедуры, она впервые поняла, что любит это больше, чем кто-либо может любить что-либо и выжить. Она не дура. Далеко внизу под безоконной ванной несет ярко-синие воды Чарльз – умеренно синие сверху от дождя, из-за которого на поверхности появлялись и ширились фиолетовые кольца, а под разбавленным слоем – насыщенней, по-фломастерному синие, к чистому небу приклеены чайки, недвижные, как воздушные змеи. Из-за огромного плосковерхого Энфилдского холма на южном берегу доносится гулкий стук, большой, но относительно бесформенный снаряд, обернутый в коричневую почтовую бумагу и опоясанный пенькой, несется ввысь в широкой параболе, распугивая чаек на нырки и бочки, коричневая посылка быстро пронзает еще пасмурное небо на севере, где прямо над линией между небом и землей зависла желто-бурая туча – ее верх медленно расползается и раскрывается, так что туча напоминает не самого приятного вида мусорную корзину, замершую в ожидании. В ванной же Джоэль слышит только отголосок гулкого стука, который может быть чем угодно. Только одно за всю жизнь вызывало у нее чувства, сколько-нибудь близкие к тому, как она себя чувствовала сейчас, когда готовилась к грядущему «слишком»: в детстве Джоэль, в Падуке, недалеко от Заветного Приза, если на машине, еще оставались общественные кинотеатры, по шесть и восемь отдельных залов, сотами облепивших межштатные ТЦ. Их названия, помнила она, всегда кончались на – плекс. «Топлекс» и «Се-плекс». Ей это никогда не казалось странным. И ни разу ей в них не попался фильм, в детстве, в который бы она не влюбилась по уши. Неважно, о чем они были. Она и ее личный папочка сидели в первых рядах узких перезвукоизолированых – плексов – там, где приходилось закидывать головы, – и экраны целиком заполняли их зрение, и ее рука на его колене, в другой – большая пачка «Крекерджекс», а газировка в колечках, вырезанных в пластиковых подлокотниках кресел; а он, всегда с деревянной спичкой в уголке рта, указывал в прямоугольном мире то на ту, то на эту – на исполнительниц, безупречных 20-красавиц, переливающихся на экране, – и снова и снова повторял Джоэль, что она куда красивее, чем та или эта. В неподвижной очереди за бумажными билетами в – плексы, похожими на чеки из универмагов, твердо знавшая, что влюбится в новое пленочное развлечение, каким бы оно ни было, такая чудесно невинная, еще уверенная, что рекламные ролики «Квантас» с живыми медвежатами – мерило качества, державшаяся за руку, глаза на уровне выпуклости от кошелька в заднем кармане его брюк, – никогда в жизни она не чувствовала, чтобы о ней заботились так же хорошо, как тогда, перед неразбавленным добрым весельем на большом экране, ни разу в жизни, пока не нашла нового любовника, не научилась варить и курить его, – пять лет назад, перед смертью Инканденцы, тогда, в самом начале. И с тем пантером она ни разу не чувствовала, чтобы о ней так заботились, ни разу не почувствовала, чтобы в нее вошло нечто, даже не знающее, что Джоэль существует, но все равно при этом готовое доставить ей удовольствие. Развлечение слепо.

Самое неправдоподобное во всем этом – что когда сода, вода и кокаин смешаны верно, нагреты верно и размешаны, пока смесь охлаждается как надо и когда плотность уже мешает мешать и ее пора выливать, выскальзывает она скользко, как говно из козы: один кетчупный тук по донышку и пошло-пошло – монолитный цилиндр, сцепившийся на черной проволоке, с округлым рыльцем из-за формы донышка стеклянного тубуса. Среднестатистический нетолченый кусок крэка похож на пулю 38-го калибра. Но сейчас после трех щелчков из тубуса выползает монструозная белая сосиска, ярмарочный корн-дог, с шероховатыми боками, как папье-маше, и в тубусе осталась пара комков – то, что собираешь по крупинкам и скуриваешь перед тем, как перейти на вторяк и трусики.

Теперь ей осталось всего ничего – меньше двух решительно настроенных минут до такого «Слишком Весело», что не пережить ни одному смертному. Ее лицо без вуали в мутном освещенном зеркале шокирует степенью сосредоточенности. Из спальни слышно, как Ривз Мейнверинг рассказывает какой-то девочке с голосом, как после гелия, что жизнь, по сути, – это один долгий поиск пепельницы. Слишком Весело. Лезвием она нарезает кокаиновую сосиску. Тонко нарезать нельзя, потому что кусочки тотчас же рассыплются в прах, а их и так непросто курить. Ломти – норма. Джоэль нарубает ломтиков где-то на двадцать хороших таких затяжек. Они лежат кучкой на мягкой ткани вуали на столешнице. Ее бразильская юбка уже не мокрая. В светлой эспаньолке Ривза Мейнверинга часто застревают кусочки еды. «Экстаз св. Терезы» выставлен на постоянной основе в Санта-Мария-делла-Витториа в Риме, и она ни разу не видела его вживую. Больше она никогда не скажет «И чу» и не предложит людям посмотреть, как пляшет тьма над бездною. «Тьма над бездною» – такое название она предлагала таинственному картриджу Джима, на что он сказал, это слишком претенциозно, а сам потом взял цитату про череп из сцены на кладбище в «Гамлете» – вот тебе и непретенциозность, смеялась она. Его перепуганный вид, когда она смеялась, – хоть убей, это последнее выражение его лица, что она может вспомнить. Орин называл отца иногда Сам, а иногда Чокнутый Аист, а однажды проскочило Печальный Аист. Она зажигает деревянную спичку, тут же задувает и черной горячей головкой касается бока пластиковой бутылки из-под газировки. Проплавляет, оставив небольшое отверстие. Наверняка этот вертолет следил за трафиком. У кого-то в их академии была какая-то связь с каким-то трафик-вертолетом, который попал в какую-то аварию. Хоть убей. Никто снаружи не знает, что она здесь, готовится к «Слишком». Слышно, как Молли Ноткин зовет, не видел ли кто-нибудь Кека. На ее первом семинаре Ривз Мейнверинг назвал один фильм «убого непродуманным», а другой – «отчаянно беззубым», и Молли Ноткин притворилась, что закашлялась, и оказалось, у нее теннесийский акцент, так они с ней и познакомились. Фольга – чтобы сделать экран на горлышке бутылки. Стандартный экран размером с наперсток, с приподнятыми краями, как у раскрывающегося бутона. Кончиком загнутых маникюрных ножниц на бачке унитаза Джоэль набивает крошечные дырочки в прямоугольнике алюминиевой фольги и сворачивает ее в воронку, такую большую, что хоть бензин заливай, подгоняя конец под горлышко бутылки. Вот у нее и получилась трубка с чудовищной чашей и экраном, так, и она заряжает в воронку ломтиков на пять-шесть доз разом. Дольки лежат кучкой, желто-белые. Она примеряется губами к проплавленной дырке в боку бутылки и делает пробную затяжку, затем, очень решительно, зажигает еще спичку, тушит и расширяет дырку. Мысль, что она больше никогда не увидит Молли Ноткин или церебральный Союз, или своих братьев и сестер по поддержке из УРОТ, или инженера YYY, или дядю Бада на крыше, или свою мачеху в закрытой палате, или личного бедного папочку, сентиментальна и банальна. Мысль о том, что она сейчас сделает, содержит в себе все остальные мысли и делает их банальными. Теперь ее стакан сока стоит на бачке унитаза, наполовину пустой. Бачок унитаза покрыт тонкой пленкой конденсации неизвестного происхождения. Это факты. Это помещение в этих апартаментах – сумма очень многих конкретных фактов и мыслей. Ни больше ни меньше. Мысль решительно настроиться на то, чтобы разорвать себе сердце, только что переняла статус одного из этих фактов. Была мысль, но теперь она готова стать фактом. Чем ближе к конкретному воплощению, тем более абстрактной она кажется. Все становится очень абстрактным. Конкретное помещение было суммой абстрактных фактов. Факты абстрактны – или они просто абстрактные репрезентации конкретных вещей? Второе имя Молли Ноткин – Кэнтрелл. Джоэль складывает еще две спички и готовится зажечь, задышав очень часто, как дайвер, готовящийся к дальнему заплыву.

– Прошу меня извинить, не занято ли здесь? – голос молодого постновоформалиста из Питтсбурга, он косит под европейца и носит эскот, который все время развязывается, под аккомпанемент того нерешительного стука, когда отлично знаешь, что занято, из-за двери в ванную, которая состоит из тридцати шести, три столбца по двенадцать, скошенных от середины квадратиков на прямоугольнике мягкого от пара дерева, не совсем белой, нижний наружный угол – обнаженное дерево, покалечен о кованую ручку нижнего ящика комода, из-за двери, офсета «Красного», насупленных актеров, календаря, очень многолюдного кадра, лобковой спирали бледно-синего дымка от кучки пепла слоновьего цвета и почерневших долек в воронке из фольги, из-за дыма синего, как простынка для детской колыбели, от которого она сползает по стенке вдоль скрученной тряпки, вешалки для полотенец, обоев с кровавыми цветами и электрической розетки в сложных грязных разводах, от легкого острого горького привкуса синего цвета, как в жарком небе, сворачивается калачиком на полу очередной североамериканской ванной комнаты, без вуали, несказанно красивая, может, Самая Красивая, Очаровательная и Завлекательная в Америке (Самая КОЗА), колени к груди, распластав ступни на холодном фарфоре ванной с ножками в виде лап, Молли нашла кого-то покрасить ванну в синий, залакировать, в руках бутылка, перед глазами живо встает, что слоганом предыдущего поколения был «Выбор голого поколения», когда она сама еще была ростом по задний карман и красивее любых нежных титанов, на которых они взирали снизу вверх, его рука на ее колене, ее рука в коробке и в сладком попкорне в поисках Приза, еще веселей, слишком весело в кучке на вуали на столешнице над головой, дурь в воронке выдохлась, хотя еще слегка дымится, график достигает своего высочайшего пика, крика, самый лучший взлет стрелки, так хорошо, что невыносимо, и она тянется к холодному боку холодной ванной, чтобы подняться на ноги, когда белый шум вечеринки достигает для нее какой-то стереофонической пропасти, над которой звук колеблется перед тем, как динамики рванут, едва дергаются люди, и строчат в темпе стретто разговоры под мерзкий докартеровский шлягер со словами «Мы только начали», конечности Джоэль удалились на расстояние, на котором то, что они слушаются ее команд, кажется волшебством, оба сабо куда-то пропали, не видать, и носки какие-то мокрые, она подтягивается лицом к грязному зеркалу аптечного шкафчика, на краю стеклянного уголка еще висят две розы пламени, волосы пламени, которые она вдохнула, теперь ползут как лапки ос по воздуху зеркала, в котором она находит обезличенную вуаль и то, что в ней, заряжает трубку еще раз, пепел прошлой дозы – лучший в мире фильтр: это факт. Часто-часто вдох-выдох, как грамотный дайвер…

– Послушайте-ка, уважаемые, кто там? Там кем-либо занято? Немедленно откройте. Войдите в положение, я буквально переминаюсь с ноги на ногу. Ноткин, обрати внимание, там кто-то заперся и, хм, кажется, ему скверно, не говорю уже о на редкость подозрительном запашке.

…и ее тошнит над краем холодной синей ванны, вмятины на краю обнажают шершавый белый материал под лаком и фарфором, тошнит в когтеногую лохань мутным соком и синим дымом и точками ртутно-красного, и она снова слышит и, кажется, даже видит, несмотря на огонь крови в закрытых веках, как винтокрылые аппараты в ночи мониторят движение, вертолеты с прожекторами, жирные пальцы синего света из такого же неба, в поисках.

* * *

Энфилд, Массачусетс, – один из самых странных маленьких фактов, что складываются в цельную идею – т. е. метрополию Бостона, потому что этот городок почти целиком состоит из медицинских, корпоративных и духовных учреждений. Он как бы рука, начинающаяся от авеню Содружества и разделяющая Брайтон на Верхний и Нижний, ее локоть упирается в ребра Восточного Ньютона, а кулак тонет в Оллстоне; широкая муниципальная налоговая база Энфилда включает госпиталь св. Елизаветы, Госпиталь Францисканских детей, компанию «Универсальный отбеливатель», дом престарелых «Провидент», «Медицинские системы давления Шуко-Мист Инк.», Энфилдский военно-морской общественный больничный комплекс, «Свелт Нэйл Компани», половину газотурбинных и генераторных станций «Свет и Энергия Санстренд» в метрополии Бостона (облагаемая налогами часть – в инкорпорированном Оллстоне), корпоративную штабквартиру «Семейства эффектуаторов атмосферного перемещения ATHSCME» (т. е. они делают реально большие вентиляторы), Энфилдскую теннисную академию, госпиталь св. Иоанна Божьего, ортопедическую клинику Ханнемана, компанию «Леже Тайм Айс», монастырь Босых, совмещенные семинарию св. Иоанна и канцелярию бостонской епархии архиепископа Римско-католической церкви (частично в Верхнем Брайтоне; налогами обложены обе части целиком), головной монастырь «Сестер за Африку», Национальный фонд черепно-лицевой боли, мемориальный институт педиатрических исследований им. доктора Джорджа Реблинга Руньона, региональные парки обслуживания блестящих грузовиков, сухопутных барж и катапульт спонсированной ОНАН компании «Эмпайр Вейст Дисплейсмент» (которые квебекцы называют «les trebuchets noirs» – впечатляющие катапульты размером с квартал, издающие звук вроде топота великана при метании огромных обмотанных бечевой мусорных снарядов в посткольцевые регионы Великой Впадины по параболической траектории, высота которой превышает 5 км; жгуты орудий – из армированной резины, а огромные ложи для снарядов – как бейсбольная перчатка из ада; в чем-то типа огромного выпуклого ангара со сдвигаемыми секциями крыши, который занимает добрых шесть кварталов брахиформного углубления Энфилда на территории Оллстонского Отшиба, находятся где-то с полдюжины таких катапульт; принимаются, но не поощряются редкие школьные экскурсии) и т. д. Целая мускулистая энфилдская конечность, одетая в периметровый слой жилых и торговых собственностей. Энфилдская теннисная академия занимает, наверное, самое славное местечко в Энфилде после около десяти лет вырубки и срезания верхушки большого крутого холма, который представляет собой торчащую кисту на локте города: это 75 живописных гектаров широких лугов, клеверных тропинок и топологически революционных сооружений, 32 асфальтовых теннисных корта, шестнадцать теннисных кортов с покрытием «Хар-Тру», обширные подземные мастерские, складские и спортивные помещения и искусно смешанные на склонах с лиственной порослью можжевельник, кореопсис и сосны; с востока с вершины холма ЭТА открывается вид на покатый подъем исторической авеню Содружества из нищеты Нижнего Брайтона – где алкогольные магазины, ландроматы, бары и палисады угрюмых и заляпанных гуано фасадов многоквартирников, огромные и нависающие высотки ЖК Брайтон Проджектс с оранжевыми номерами в три этажа высотой, плюс алкогольные магазины, и бледные мужики в коже, или целые банды бледных подростков в коже на перекрестках, и греческие пиццерии с желтыми стенами, и грязные угловые продуктовые, где хозяйничают азиаты, что изо всех сил стараются держать свои тротуары чистыми, да хрена там, даже шланги не помогают, плюс ежечетвертечасовой грохот и лязг с зеленой ветки метро на долгом подъеме авеню по направлению к Бостонскому колледжу, – а с запада – на разящий контраст элегантности БК и джентрификации Ньютона, где размытое бостонское солнце ныряет за последний гребень четырехкилометровой синусоидальной волны, известной в народе как исторические «Холмы Разбитых Сердец» апрельского марафона, – солнце всегда с точностью до наносекунды садится через пятнадцать минут после того, как Делинт включает на кортах прожекторное освещение. По-моему, скорее к юго-западу от ЭТА виден серо-стальной клубок трансформаторов, высоковольтных ЛЭП и коаксильных кабелей «Санстренд», увешанных бусами керамических изоляторов, – ни одной трубы «Санстренд» на горизонте, зато есть чудовищный мегаомовый кластер изоляторов на конце линии знаков, уходящих на северо-запад, где каждый знак с изобилием рассказывает, сколько кольцево-выработанных ампер ожидает под землей любого глупца, что решит покопать или вообще покопаться в округе, с холодящими кровь невербальными человечками с лопатой, занимающихся, как салфетка в камине, для убедительности. Но в обозримом пространстве слегка к югу от «Санстренд» трубы торчат, за ангарами ЭВД, на каждой прикручен чудовищный ATHSCME серии 2100 A.D.E. (вентилятор), дующий на север с упрямым пронзительным завыванием, которое на расстоянии и высоте ЭТА кажется, как ни странно, успокаивающим, акустически. За лесопосадками ЭТА на севере и северо-востоке холма – крутой, бурно заросший обрыв с видом на территории Энфилдского военно-морского госпиталя в разных степенях обветшания.

Загрузка...