Пожертвовав Собой для смертного, Господь
Великодушней был, чем если б отпущенье
Он даровал ему
Вместо икон
Станут страшным судом — по себе — нас судить зеркала…
Юродивый-маджнун, чтобы разжечь на земле костер, пришел в пылающий ад попросить огня. Правитель ада отказал ему с такими словами: — У меня для тебя нет огня. Каждый сюда приходит со своим собственным огнем…
Пригибаясь от вихря вертолета, Комаров смотрел из-под руки, как высаживаются на площадку его подопечные: пять человек, успешных людей, нашедших себя в этой жизни. Еще молодых, если не считать опытного тренера — мастера спорта Овечкина, которому было 65. Комаров со товарищи уже несколько лет время от времени занимался «вылазками» — так между собой называли они дерзкие катания на горных лыжах в девственных местах.
Для этой цели использовался вертолет, — и места подбирались самые живописные: с обрывистыми флангами, с естественными трамплинами, с камнями и поваленными деревьями к концу трассы. То было модное развлечение для самых отчаянных фрирайдеров, любителей диких трасс. Таких еще называли в тусовке «хелискишниками»[2]. Комаров в экстремальных спусках видел часть большого дела и в то же время разрядку для нервов. Многие из его приятелей по этому развлечению становились деловыми партнерами, делились ценными связями.
Вертолет поднялся и ушел к базе, ребята проверили экипировку и сделали разминку. Впереди по целине склона отправились Овечкин, а также один юный спортсмен, серебряный призер известного альпийского чемпионата. Вслед за ними и все остальные благополучно прошли первый участок трассы по первозданному снегу и уже миновали самые крутые обрывы.
Тогда-то сверху, от северо-западной части склона и донесся подозрительный вибрирующий гул. Поначалу он не был похож на шум лавины, но через 20 секунд стало понятно — это она…
«Уходим вправо!» — раздался резкий, пронзительный голос Овечкина. Кажется, его все услышали. Лыжники стали стремительно покидать намеченную линию, один даже улетел куда-то вниз по слишком уж отвесному крутосклону.
Комаров впервые столкнулся с такой бедой, думалось, они с Овечкиным тщательно все предусмотрели, да и сезон лавин еще не наступил… День стоял тихий, солнечный, безветренный… Однако рок уже шел на Комарова широким фронтом, набирая скорость, грозно рокотал и гремел по пятам, дышал в затылок и вскорости настиг. Комаров боролся с натиском налетевшего вала, хотя и пытался действовать по правилам, выныривая на поверхность, гребя руками и ногами, как в речном потоке. Казалось, что в поток вовлечены глыбы льда или камни, или сходили очень твердые, плотные массы снега — Комаров попал буквально в жернова. Снеговая масса налегла, раздавила, размазала — накрыла с головой, вызывая удушье и жар. Момента остановки лавины память не зафиксировала. Стихия все еще продолжала движение в тот момент, когда все тело пронзила стискивающая боль. Как будто какая-то сила протолкнула Комарова в узенькое горлышко, сплющивая в комок, почти в точку, вовлекая в вывинчивающий водоворот, мощный штопор, который засасывал его в глубину.
Очнется Комаров, ощущая отголоски этой боли, высоко в воздухе. Снежная пыль давно осела, рядом барражирует вертолет, спасатели спускаются по веревочной лестнице, откапывают пострадавших. Врач щупает пульс у кого-то из них и безнадежно качает головой.
Чуть позже меж бугристых спрессованных морщин притихшей лавины, гораздо ниже того места, где работают спасатели, Комаров заметит что-то до боли знакомое. В зазоре между наехавшими друг на друга рваными пластинами кристаллического снега он различит свою шапку, приблизится и захочет поднять ее, — но с содроганием обнаружит, что под шапкой голова. Его собственная голова, его лицо.
Комаров был известен тем, что около пяти лет возглавлял краевое министерство спорта и добился на этом посту серьезных результатов. Его заметили в столице: и в Белом доме, и на Старой площади. Он шел в авангарде и мог претендовать на многое. Коллеги, руководители спорта, заслуженные тренеры, владельцы и директора спортивных магазинов и клубов приезжали в их край, чтобы осваивать передовой опыт. Депутаты партии власти считали за удачу залучить его на свои мероприятия и собрания, где успехи в развитии олимпийских видов спорта провозглашались успехами самой партии.
Дела круто шли в гору. Буквально за два месяца до фатальной лавины на одном из фуршетов крупный московский чиновник, усатый и важный, похожий на жука, с темно-карими ласковыми глазами навыкате, отвел Комарова в сторону. Приподняв бокал искрящегося «золотого брюта», он негромко сообщил:
— У меня для тебя славные новости! Позавчера был на совещании на самом верху. В общем, готовься… Тебя рассматривают на место федерального замминистра. Очень надеюсь на тебя! И буду всячески способствовать…
— Оправдаю доверие, не сомневайтесь! — ответил Комаров, сдвигая свой бокал с его бокалом.
Инвесторы уже выстраивались в очередь, чтобы застолбить свою долю в комаровских проектах, среди которых имелись новые горнолыжные курорты, спортивные центры и физкультурные базы. В рейтинге такого рода проектов, вслед за сочинскими и кавказскими, его, комаровские, всегда оказывались в первой десятке.
Надо сказать, что за последние годы этот передовой опыт действительно начали внедрять по всей стране — так, сеть ФОКов покрывала крупные города, запускались специальные программы для любителей здорового образа жизни и трендовых видов спорта. Комаров создал несколько благотворительных фондов — некоторым клиентам он лично дарил дорогое снаряжение, сертификаты и путевки на посещение фитнес-клубов, горнолыжных трасс. Благотворительность эта вызывала расположение у губернатора и местной верхушки.
Правда, ретивые оппозиционные журналисты не уставали пинать краевое правительство за печальные дела в социальной сфере, отсутствие сколько-нибудь заметной поддержки малоимущих. В этом плане край сильно отставал от Москвы, Чечни или Тюмени.
Но ведь эти вопросы были не в ведомстве Комарова. Тем не менее один из недоброжелателей, имевший репутацию местного правдоруба, посмел напуститься на успешного министра. Он разнюхал неприглядный факт: одному человеку из их края когда-то Комаров лично подарил комплект снаряжения горнолыжника. Однако, когда этот человек, осваивавший сложную трассу, сломал позвоночник, не нашлось никого, — в том числе, не оказалось рядом и самого Комарова, — чтобы отыскать средства на дорогостоящую операцию. Самое печальное, что горе-лыжник после хирургии в краевой больнице окончательно сдал и лежал прикованным к постели. Опытные врачи считали, что теперь и в лучших швейцарских или немецких клиниках восстановиться ему вряд ли удалось бы.
Журналист не унимался и тиражировал эту историю все в новых и новых подробностях. Хотя он и не имел доступа к большим газетам и ТВ, интернет делал свое скверное дело — рейтинг Комарова начал падать, и какие-то затрапезные политаналитики даже упомянули об этом в закрытой рассылке с анализом событий по федеральному округу.
Комаров, как он вспоминал позднее с некоторой са-моиронией, был возмущен этим до глубины души. Он довольно быстро нашел способ заткнуть рот бумагомарателю, сующему палки в колеса делу его жизни. (А Комаров, надо сказать, развил весьма успешный бизнес, смежный с его должностью. Формально второстепенный акционер, через доверенных лиц он владел немалой долей в новейших, построенных им за последние годы спортивных проектах с современнейшей инфраструктурой, а также в сети гостиниц. Были среди этих доверенных лиц, по существующему обыкновению, и дальние родственники, превозносившие министра как самого успешного представителя их рода…)
Поскольку писака был чрезвычайно упрям и не шел на контакт, угомонить его Комарову пришлось настолько жестким способом, что, получив урок в общении с силовиками — приятелями министра, журналист по-настоящему перепугался, даже дом свой выставил на продажу, а сам спешно перебрался в другой регион. Видимо, понял, что в противном случае ему грозят уже запредельные неприятности. Вскоре о журналисте и его происках все позабыли.
Когда Комаров полностью оперился и мог позволить себе пускать пыль в глаза, выяснилось, что он не чужд изящным искусствам. Он раздобыл средства и зазвал на гастроли раскрученный джазовый фестиваль, который стал гвоздем сезона в их городе, довольно большом — можно сказать, миллионнике, если считать все население городского округа. По совету московских друзей он начал способствовать приглашению выставок знаменитых галеристов. Была среди них и нашумевшая австрийская выставка, которая демонстрировала образцы самого современного искусства: экспозиции выпадающих из тел внутренностей людей и животных. Сам Комаров не очень понимал прелести последней, как не всегда были ему по душе и эпатажи московских художественных гуру. Тем не менее, хоть и преодолевая поначалу отвращение, он находил возможным лично открывать ту или иную прогрессивную выставку, флешмоб или спектакль столичного театра, в которых любовь к человечеству и привязанность к просвещенной цивилизации выражались то в садомазохистских, то в гомоэротических тонах.
Так, на одном из вернисажей собралось несколько столичных звезд и целая толпа богемных персонажей из Москвы, Питера и Екатеринбурга, многие из них с серьгами в ушах и напудренными в буквальном смысле слова носами. Но что делать, надо соответствовать, — и мужественный спортивно-молодежный босс, закоренелый любитель женщин и девочек, подавлял свои эмоции. Со временем все эти эмоции почти что сошли на нет, в привычку у Комарова вошел непроницаемый цинизм. А руководители культуры в крае испытывали к нему ревность, поскольку он обскакал их по целому ряду направлений.
Его донимала жена, мать троих его детей, — она, что называется, бесилась с жиру, была ревнивой и подозрительной, не смирялась с ролью домохозяйки при успешном чиновнике, беспокоила совершенно нелепыми, дурацкими, как ему казалось, претензиями, пеняла на бездушие и невнимание к семье. Он ублажал ее, давал много денег, отправлял в дорогие круизы. Но ничего не помогало. В итоге Комаров бросил жену — у него, конечно же, было на примете несколько кандидатур на сожительство. Одну из них, Ларису, он приручил задолго до развода. Комаров не стал отсуживать у жены детей, хотя к младшему, Иннокентию, был сильно привязан. Иннокентий единственный, кто чувствовал и понимал отца, не разделяя взглядов на него матери и старших детей; и он все еще тянулся к нему после развода, на момент которого ему исполнилось 11 лет.
Жениться на Ларисе Комаров не спешил. Хотя она очень хотела ребенка и уговаривала его пойти на это. Но он был крайне аккуратен и промашек в данном пункте не допускал. Лариса любила горные лыжи, и иногда он даже брал ее на «вылазки», хотя это считалось мужским занятием. Но на этот раз Лариса с ним не поехала — и тем, по-видимому, спасла себе жизнь.
Первое ощущение после катастрофы — необычайные легкость и свобода. Снег не слепил глаза, несмотря на очень яркое солнце. Организм как будто обновился — старые травмы в ключице и в суставах ног не напоминали о себе… Комаров достаточно быстро привык к новой способности — летать. Хотя и не сразу сообразил, что для обитателей земного мира, включая птиц, он невидим.
Гибель от лавины не укладывалась в голове. Прошлое же, вполне ясное и отчетливое, стало, тем не менее, чем-то таким, что происходило вроде бы уже и не совсем с ним…
Вспомнился разговор с тестем, случившийся незадолго до развода. Тесть, который в первые годы брака принял его дружелюбно, в последнее время нарывался на конфликт, нагнетал обстановку. Чем более могущественным становился зять, тем более озлоблялся тесть, настраивая против него и дочь, и свою жену — тещу Комарова. За глаза, как узнал Комаров от проболтавшихся детей, тесть издевательски называл его «говнолыжником».
— В наше время, — бурчал тесть в тот вечер, — горы были в моде. Но что такое горные лыжи в сравнении с альпинизмом? Вот альпинисты — это люди. Они поднимаются вверх, они покоряют пики… А вы что творите? Сколько денег угробили на эти курорты? Сколько народу сбили с панталыку?..
— В ваше время, — не соглашался с ним Комаров, — тоже были горные лыжи. И альпинисты их тоже ценили. Вспомните те же песни… Там не только альпинизм. Вот, например, «Домбайский вальс»…
В этом пункте тесть, как ни странно, согласился с ним, но только для того, чтобы перейти в еще более яростную атаку:
— Да, и альпинисты могли себе это позволить, когда была такая возможность. Никто не спорит, что это красиво и дух захватывает… Тем более высокое мастерство. Но никому и в голову бы не пришло опутать все склоны подъемниками… Что это за спорт такой, когда только кататься, а саночки за тебя возит целая индустрия? Вот альпинисты… это да, это люди… Они действительно на высоте…
Зять возразил:
— Лыжи — это техника, владение своим телом… Это господство над пространством, полет…
— Полет, но только вниз, а не вверх, — пробурчал тесть. — Спуск… бесконечный…
Они помолчали. Комаров в памяти как наяву видел тестя, налившего рюмку, опрокинувшего ее, причмокивающего.
Через минуту тесть махнул рукой и изрек:
— А все потому, что вам плевать на людей… Вы все обратили в бизнес, все подчинили рекламе. А спорт превратили в стадное занятие для бездельников…
— Надоело слушать это нытье, — сорвался тогда Комаров. — Что вы все носитесь со своими советскими пережитками? Слава богу, что СССР больше нет. Он не давал инициативным людям жить, дышать. Развернуться было нельзя…
— Зато теперь развернулись… Полстраны в нищете… Ну ладно, вы настроили этих курортов, содержите целую армию этих ваших бульдозеров, снежных пушек… Но теперь-то что взбрело тебе на ум? Мало тебе этих канатных дорог, всех этих фуникулеров… Ты теперь вертолеты взял в оборот! Чтобы несколько сраных задниц отвезти на дикий склон проветриться… А?!.. А в советское время самолеты и вертолеты были подчинены делу.
Тесть продолжал яриться, с трудом наматывая на вилку пучок итальянских спагетти:
— И недаром мы их сами производили, а не покупали за бугром, как ваши уроды… И если где-то в Сибири человек нуждался в операции — не жалели горючего и по воздуху переносили его в больницу. Сколько таких случаев! И что ты мне будешь говорить, щенок, про каких-то инициативных людей?! Хозяева жизни!..
При этом тесть присовокупил нецензурное слово. Зять хлопнул дверью, оставив захмелевшего «папашу» наедине с его «маразмом». Забот полно, на носу была краевая спартакиада. Возможно, старикан наткнулся где-то в интернете на историю с калекой, которому не помогли с операцией. Потому так и взбеленился…
Теперь же Комаров понимал, что тесть был по-своему прав: мудрее было бы отказаться от вертолетных высадок…
Летая над земной поверхностью, он начал испытывать на себе какие-то тревожные волны. Ему остро захотелось вернуться в земное тело, испытать запахи дома, пройтись босиком по утепленному полу, поласкать собаку… Но тогда, даже прилети он туда, ему будет нечем обонять знакомые запахи, нечем ходить по полу, а собака, если и почует его присутствие, лишь испугается потусторонней тени.
И все-таки, он перенесся в свой город, чтобы посетить места, к которым был привязан. И вот он видит пышную траурную церемонию, на которую приехали даже высокопоставленные персоны из столицы. Испуг и горе на лице Иннокентия. И то, что его вдова терзается из-за его гибели. Даже тесть с тещей сокрушаются о его судьбе. Уж, во всяком случае, больше, чем Лариса, которая лишь грызет ногти и много курит. На ее лице Комаров как в раскрытой книге прочитал, что думает она только лишь о поломанном сценарии собственной жизни…
(Далее в рукописи — неразборчиво.)
Что же касается родственников, тех самых подставных лиц, на которых оформлены главные активы Комарова, они, несмотря на то, что при жизни всячески ему угождали, — теперь с трудом скрывают свою радость. Они радуются, и еще не знают, что вместе с наследством приобретут и серьезные проблемы с сильными людьми, задумавшими это наследство прибрать к рукам…
(пояснение публикатора)
Здесь мы ненадолго прервем ход повествования.
Чужая душа, говорят в народе, потемки. И человеку ли толковать, кому что прощается, а за что с кого взыскивается? Всегда остается тайна человека, и было бы чересчур дерзновенно пытаться ее разъяснить. Тем не менее, произошло нечто неслыханное: произошел исключительный случай контакта Петра Петровича с погибшим.
Петр Петрович — мой сосед по даче, рассказчик этой истории. Он долго колебался, прежде чем решился изложить эту повесть про Комарова и его «бесконечный спуск». Опасался он и того, что его примут за шизофреника, но не только. Сомнения были большими, ведь изложенные события не слишком вписываются в то, что обычно говорят о посмертном бытии земные религии, философии, не говоря уж об атеистах и скептиках. Однако, посоветовавшись с опытными и глубокомысленными людьми, рассказчик все больше проникался мыслью, что история эта может быть для многих полезна.
Уже спустя много лет после своей глупой гибели покойный министр неведомо как явился моему соседу и очень подробно поведал ему о своей дальнейшей участи. Как он явился, при каких обстоятельствах, Петр Петрович мне не сообщал. Он не просто слушал Комарова, но и каким-то неведомым образом видел картины его воспоминаний. Беседы эти были как яркий сон или фильм, с красками и звуками, чуть ли не с тактильными ощущениями. Этим объясняется некоторая странность самого повествования — в чем-то похожего на пересказ просмотренного фильма.
Петр Петрович, знавший Комарова при жизни, был потрясен этим потусторонним контактом. Очень уж резко, реалистично предстало перед ним все то, о чем он раньше и не догадывался. Обилие подробностей из земной и посмертной жизни бывшего министра, о которых узнал рассказчик, складывалось в целое и многое в комаровской судьбе проясняло. Петр Петрович проверял некоторые из фактов, открывшихся ему, и всем им нашел подтверждение.
Супруга Петра Петровича, женщина немного экзальтированная, была не в восторге от случившегося и настаивала на визите к психиатру. Она предполагала, что рассказчик видит призраков на почве того, что сам когда-то пострадал из-за Комарова…
Однажды в беседе на даче я спросил Петра Петровича, переживает ли он до сих пор по поводу своих прежних неприятностей, связанных с Комаровым. На это он ответил мне, что после их сверхъестественного общения он совсем не держит на покойника зла, напротив, даже стал поминать его в своих молитвах.
В эти годы Петр Петрович изменился, стал более религиозным, часто зажигал в своей комнате лампадку, иногда посещал церковь и ездил однажды в отдаленный монастырь к известному старцу, специализировавшемуся на отчитке одержимых.
В течение полугода Петр Петрович изложил Комаровскую историю. Время от времени в осенние и весенние дни приезжал он на дачу один, чтобы сосредоточиться на рукописи. По мере углубления в работу Петр Петрович увлекся и стал добавлять к этой истории некоторые детали жизни Комарова, которые ему удалось найти из других источников.
Как-то я спросил Петра Петровича, в чем же секрет Комарова, почему ему была явлена такая милость свыше, что он даже оттуда получил возможность беседовать с еще живым человеком. Петр Петрович ничего не отвечал. Вечером он пригласил меня к себе на террасу и под большой лампой с абажуром, вокруг которой трепетали мотыльки, раскрыл толстую Библию синодального перевода. Он медленно и нараспев зачитал мне отрывок из Послания Римлянам, водя пальцем по строкам:
«Что же скажем? Неужели неправда у Бога? Никак.
Ибо Он говорит Моисею: кого миловать, помилую; кого жалеть, пожалею.
Итак помилование зависит не от желающего и не от подвизающегося, но от Бога милующего.
Ибо Писание говорит фараону: для того самого Я и поставил тебя, чтобы показать над тобою силу Мою и чтобы проповедано было имя Мое по всей земле.
Итак, кого хочет, милует; а кого хочет, ожесточает.
Ты скажешь мне: “за что же еще обвиняет? Ибо кто противостанет воле Его?”
А ты кто, человек, что споришь с Богом? Изделие скажет ли сделавшему его: «зачем ты меня так сделал?» Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого?
Что же, если Бог, желая показать гнев и явить могущество Свое, с великим долготерпением щадил сосуды гнева, готовые к погибели, дабы вместе явить богатство славы Своей над сосудами милосердия, которые Он приготовил к славе?»
Петр Петрович закрыл Библию и глубокомысленно посмотрел на меня.
— Никто из нас не знает последней правды человеческой, — произнес он, легонько постукивая пальцами по Книге книг.
И вот в конец концов текст Петра Петровича, начинавшийся как беспорядочный конспект бесед-видений, принял форму художественного произведения — и не напрасно. Ведь писателям и фантазерам, объяснил мне автор, прощается многое, чего никогда не простят визионерам, увидевшим откровение потустороннего. На мой вкус, Петр Петрович добился весьма гладкого стиля, впрочем, он и в молодости, насколько я знаю, баловался словесными играми, писал какие-то стишки и статейки.
После завершения рукописи рассказчик решил дать ей отлежаться, но при этом сообщил мне о ней и даже зачитал некоторые фрагменты. Не скрою, мы с ним были дружны, а в последние годы еще больше сблизились. Спустя некоторое время Петр Петрович отксерокопировал рукопись и оставил у меня копию.
После этого повесть пролежала так менее года, когда сам рассказчик скоропостижно скончался. На мои расспросы вдова Петра Петровича сообщила мне, что архив его утерян. Она-то не знала, что у меня хранится копия.
В силу этого, выполняя долг литературного душеприказчика, я обнародую его записи, ничего к ним не прибавляя и не убавляя, лишь проведя необходимую корректорскую правку: запятые, кавычки и мелкие ошибки. Кое-где почерк был совершенно неразборчивым, и эти места я сопровождаю соответствующими примечаниями.
Итак, продолжим.
Там, где оказался Комаров, в основном все оказалось очень похоже на знакомую ему земную реальность. Душа испытывала жажду и голод, тепло и холод — и в новом для нее мире были и вода, и пища, и источники тепла, хотя от земных они существенно отличались. Была здесь своя тяжесть и легкость, но удельный вес тел и вещей был совсем иным. Комаров легко проходил сквозь твердые земные преграды и препятствия, однако в посмертном мире существовали иные твердые и несокрушимые для него стены, о которых он раньше и не подозревал.
Привязки к прежней жизни, дому, дольней судьбе стремительно ослабевали. Душа готовилась в дорогу. И скоро наступил момент, когда за Комаровым прибыли провожатые. Вот они надевают на него странную зеленоватого оттенка хламиду и, взяв под руки, влекут за собой. Путь их лежит в пространства над Землей.
Они поднимаются все выше и выше и оказываются в области слепого тумана, где их встречает группа существ, светящихся, как головешки. Эти светляки, нечто среднее между землянами и инопланетянами, как их определил для себя Комаров, обустроились на плотном темном облаке так, как будто оно было крепким сооружением, призванным прослужить века. Ведут они себя здесь как хозяева. Кажутся Комарову молодцеватыми и даже лихими, он видит в них что-то себе сродное, ибо привык считать себя удалым человеком.
Правда, в юности Комарова, бывало, терзали сомнения морального свойства, но постепенно он изживал их. Когда его компаньоны впервые вовлекли его как участника в рейдерские захваты чужих предприятий — он поначалу колебался. Но у Комарова был могущественный покровитель в Петербурге, владелец сети ресторанов и казино, с которым они познакомились на почве горных лыж. Когда Комаров спросил этого авторитетного человека, стоит ли играть в подобные игры, тот произнес с полуулыбкой:
— Разбирай людей, с кем можно, а с кем нельзя. Принцип жизни прост: воруй, но не попадайся. Кто не пойман, сам знаешь, тот не вор… А лучший друг прокурора…
И Комаров — разбирал. В наиболее сомнительных и опасных делах он заручался поддержкой влиятельных союзников, с которыми делился очень щедро. «Дающему дастся, от делящегося не убудет», — говорил он сам себе, рассчитывая, что крепкие связи с друзьями окупятся сторицей. Среди друзей такого рода были и адвокаты, и налоговики, и криминальные авторитеты, и силовики самой высокой пробы, способные прикрыть и вывести из-под удара в рискованных обстоятельствах. К примеру, фэсэошники, уверенные в себе и дерзкие, в случае чего кладущие лицом на капот других силовиков, — могли помочь обойти любые препятствия. Они проводили через пограничный контроль даже тех, кто бегал от розыска по заграницам, могли договориться со старшими по званию из других ведомств в случае конфликта интересов. Силовики действовали по своему прейскуранту, при этом для Комарова были хорошие скидки.
Светящиеся существа между тем разговаривали с каким-то иностранцем на немецком языке. Комаров не знал немецкого, но отметил, что они весело что-то обсуждают. Как только немца, похлопав по спине, отпустили, и он вернулся к своим провожатым, Комаров без всяких задержек оказался перед лицом этих же существ. По многим признакам было заметно, что они на службе и выполняют обязанности стражей или контролеров.
Почувствовав, что у них есть вопросы, Комаров немного встревожился. Один из них быстро перешел на родной для Комарова язык и спросил с ухмылкой:
— Так ты русский, что ли? Как там матушка Россия?..
— Да, русский, — ответил Комаров с некоторым облегчением, ему послышался в голосе собеседника оптимизм.
— У нас на небесах любят Святую Русь, — звонко произнес светящийся. — Почти все русские попадают к Нему.
При этих словах крючковатый палец стража был многозначительно поднят вверх.
— Расскажи нам, ты никак делал в жизни много добрых дел? Помогал другим?..
Комаров напряг память. В его биографии имелись поступки, которые, насколько он мог судить, должны были понравиться Богу. Комаров стал лихорадочно рассказывать об антикварных иконах, подаренных им приходскому священнику, о том, как он с другими чиновинками по просьбе архиерея скинулся на отделку нового корпуса в монастыре.
Слева сунулся еще один светящийся персонаж со странным, умильным личиком, в котором было что-то лисье, и ласково сказал:
— А ты не забыл, как жертвовал на детский дом? Больши-и-е деньги отвалил…
Вдохновленный этим фактом, Комаров увлекся и стал рассказывать, как он кому-то помогал, но при этом довольно быстро соскочил на свою любимую тему, а именно: как некоторые люди почти бесплатно получали услуги в его фондах… То, что эта помощь носила рекламный характер, он как будто упустил из виду. Что же касается поддержки современного искусства, об этом он решил на всякий случай пока умолчать…
— Ну вот, — вновь приободрил его светящийся, — я же говорил, русские любят небо… А небо, ей-же-ей, любит русских! Сейчас мы проводим тебя дальше…
Осматриваясь вокруг, с некоторым удивлением Комаров замечал, что облако, на котором они стояли, то здесь, то там усеяно стеклянными бутылочными осколками, использованными шприцами, окурками, другим мусором. Но раздумывать, откуда все это здесь, Комарову не дали. Весьма приветливо и бережно его взяли под руки и повлекли в высоту.
Скоро туман разошелся, и внизу сквозь его клочья как на ладони предстала Земля. Разглядывая очертания материковой линии, Комаров определил, что они находятся где-то над Уралом. Около горизонта подсвечивала городскими огнями Европа, она казалась более низкой, чем Россия, и тем более не шла ни в какое сравнение с хребтами Гималаев, черневшими с другой стороны. На самой дальней оконечности запада поблескивали заливы Атлантики. Комаров вздохнул: он ведь уже присматривал себе там недвижимость, приценивался, даже ездил на просмотры. Но, похоже, от этих планов, которые они лелеяли вместе с Ларисой, в силу новых обстоятельств придется отвлечься.
На него накатила вдруг острая тоска, щемящее чувство утраты… Сейчас бы на Землю — в женские объятия, крепленого вина и сигар… И еще его донимала жгучая жажда…
Следующая остановка держалась не на облаках и не в тумане, а на каком-то сгустке грязи и льда, который можно было принять за крупный астероид. Сопровождающие жестко приземлились и выпустили Комарова на твердую поверхность. Он оторвал от первого попавшегося ледяного камня сосульку и принялся ее грызть.
На этот раз ему пришлось подождать, прежде чем его позвали к большому начальнику, имевшему гораздо более мрачный вид, чем светящиеся в тумане околоземные стражи. К огорчению Комарова, начальник, тяжелый и темноликий, оставлявший после себя в глазах рябое пятно, был не столь любезен. Он заговорил суровым и гнусавым голосом, сильно напоминавшим голос того славившегося жестокостью дознавателя, который помог Комарову смертельно напугать ретивого писаку.
— Ну что, — сказал начальник, — давай вспоминай, что ты натворил…
Комаров не знал, что ему ответить. Он озирался по сторонам в поисках тех, кто забирал его с Земли и вел дальше, но их, как назло, нигде не было. Через недолгое время светляки с облака проявились на некотором расстоянии, они курили папиросы с абсолютно равнодушным видом.
— Можно покурить? — спросил Комаров и вскоре крепко пожалел об этом.
Источавший мрак начальник удивленно поднял рыжие косматые брови, притом что они и так были высоко посажены и разлетались над висками каку рыси.
— Когда прибудешь на место, вот там-то уж будет тебе курево!.. — воскликнул он.
После этого гнусавый смачно высморкался. Спустя минуту он вновь спросил о земных делах, употребив слово «грехи». Комаров вместо грехов стал невнятно повторять то, о чем шла речь в тумане: про свои добрые дела, про пожертвования… «Да, помогал храмам, — бормотал он, — на добрые дела скидывались ради Христа…» Когда он невзначай произнес это имя, начальника передернуло, он мгновенно отвернул свою образину на запад, в сторону Атлантики, которая уже хорошо просматривалась над горизонтом медленно вращающейся Земли. Бискайский залив с островами, Серебряный берег, роскошный Сан-Себастьян — все это продолжало жить там своей жизнью… Без Комарова.
— Заткнись, недоумок! От тебя не дождешься ничего вразумительного… — прорычал страж, выводя Комарова из неуместной задумчивости.
Позвали кого-то из помощников. Принесли обшарпанный, замызганный планшет неизвестной модели. Логотип был из каких-то странных иероглифов, не похожих на китайские или японские. Включили планшет — то, что увидел Комаров, ввергло его в панику. На экране с огромной скоростью проносились то цветные, то черно-белые кадры, причем все они как на подбор живописали все самое постыдное и бессовестное, что он успел нагородить за свою жизнь. Там попадались и такие сцены, снятые скрытой камерой, о которых он уже давно забыл и не все вспомнил бы, даже если бы ему на них прозрачно намекнули. Но сейчас все было как на ладони, осязаемо и достоверно. Изображение двигалось чрезвычайно быстро, мелькало как при ускоренной перемотке, но странным образом все четко воспринималось. Наблюдая сцену собственных утех с несовершеннолетними проститутками, от чего кровь обильно бросилась в голову, Комаров воскликнул:
— Откуда это? Кто шпионил за мной?!
Ему не ответили. Пока он смотрел видео, гнусавый начальник оказался за огромным старомодным письменным столом с выцветшим, практически серым сукном. Он со скучающим видом ковырялся пальцем в ухе, извлекая оттуда серу и рассматривая ее на кончике длинноватого не то ногтя, не то когтя.
— Ну что, достаточно? Теперь помнишь? — утомленно проговорил он и вытер палец о торец письменного стола. Комаров чувствовал себя очень дурно, в висках стучало, его былая самоуверенность напрочь испарилась. Примерно так же он чувствовал себя, когда на заре карьеры попал в крайне неприятную ситуацию, сидел в «предварилке», будучи уличен в нелепейшем мошенничестве… Но тогда ему удалось отделаться взяткой.
Комаров вновь растерянно оглянулся на курящих провожатых. На этот раз все смотрели прямо на него. В глазах их читалось неприкрытое злорадство. Их лица заострились, став звероподобными. А тот светляк, что напоминал лису, вдруг, выплюнув окурок в пыль, взвился вверх и самым омерзительным образом принялся с лающим смехом потешаться над Комаровым:
— Ну что, Святая Русь, допрыгался? Ха-ха-хау! Мы здесь, на небе, любим таких, как ты… И ты теперь никуда не уйдеш-ш-шь!..
Светляки, которые все еще испускали сияние, хотя выглядело оно более слабым, чем в тумане, разом оторвались от тверди и с нестройным визгливым хохотом полетели восвояси. Но один, с кудлатой мордой, чуть задержался. Он подлетел совсем близко и прорычал:
— А я ведь тебя сразу раскусил! Насквозь тебя вижу, вот те крыж! — и протянул в лицо Комарову сложенную из пальцев фигу, большой палец внутри которой поддразнивающее подергивался.
Кто-то из местных зажег и запустил грохочущий фейерверк. Окрестности озарились вспышкой, причем среди огней преобладали багровые, оранжевые и дымчатые. Пахнуло не вполне знакомым запахом, отдаленно напоминающим селитру.
Начальник стражи поставил печать на мятом листке и поднялся. Письменный стол постепенно исчез, растаяв в пространстве. Начальник же с доверительной интонацией произнес:
— Пока еще неясно, куда конкретно ты попадешь…
А потом, сверкнув черными глазами, выкрикнул иронически:
— Но то, что там дадут тебе прикурить, — это я гарантирую!
Тут же он очень скверно выругался и одновременно лягнул Комарова ногой, тяжелой как копыто зубра, — резкая боль пронзила голень бывшего министра спорта. Он потерял равновесие и осел на пыльный грунт астероида. Это было первое его сильное физическое ощущение после расставания с земной жизнью…
До этих пор Комаров помнил все события очень ярко, отчетливо, как будто сфотографировав их. Но далее наступила тяжкая страда — его с побоями и издевательствами таскали по другим инстанциям, где время от времени взвешивали добрые дела, их здесь называли «путевым запасом». Запас этот у Комарова оказался скудным по сравнению с противовесом мерзопакостей, который лежал на другой чаше весов, и достичь хоть какого-то баланса ему не удавалось.
Во время процедуры итогового взвешивания вокруг сильно шумели, шел какой-то скандальный торг, слышались вопли и мольбы, попытки что-то доказать. Все это напоминало оживленный восточный рынок. С ловкостью ушлого торговца местный весовщик, внешностью точно такой, каким Комаров в детстве представлял себе чертей, калькулировал содержимое левой и правой чашек, добавлял и убирал гирьки, так чтобы стрелка весов всякий раз останавливалась посередине. Когда правая чашка опустела, весовщик показал на левую и, весело, по-мошеннически подмигнув Комарову, закричал ему в ухо:
— Видишь, какой у тебя контргруз? Что ты имеешь еще предъявить?
Комаров пал духом. В депрессивном состоянии всех подробностей дальнейших скитаний в подлунном небе он не запоминал.
Наконец, разбирательство, тянувшееся как мутный и хаотический сон, было закончено, и наделенный большими полномочиями чин, которого именовали здесь князем, вынес вердикт. Князь отличался от других стражей тем, что был совершенно голый, — однако при этом покрыт настолько густой лоснящейся шерстью, что смотрелось это как своего рода маскарадный костюм. Все внешнее убранство князя состояло из тяжелой цепи какого-то красноватого сплава, дважды обвивавшей его плечи и грудь, на цепи висела огромная медаль. В приговоре изобиловали непонятные термины, а также топографические названия, описывавшие место, к отбыванию в котором приговаривался Комаров. О сроках же заключения вообще ничего не говорилось.
Два крупных молчаливых стражника в тяжелых бронежилетах повлекли его куда-то в сторону от Солнца и Земли. Летели они с невероятной скоростью и при этом очень долго, без привалов. Попадавшиеся на пути объекты были однообразными и безжизненными. Комаров запомнил только то, что был чрезвычайно изнурен в пути.
Предел их маршрута очерчивала тьма, более черная и сосущая взор, чем даже тьма беззвездного космоса, — беспросветная вихревая брешь в пространстве, в которой и лучи солнца едва ли не утрачивали свою силу. Комаров вместе с провожатыми вращался вокруг той оси, по которой их затягивало в темный омут.
Наступил переломный момент, как будто что-то щелкнуло, и время забилось в ином пульсе. Самое сильное ощущение, которое постигло его сразу по ту сторону, заключалось в том, что в нем стремительно угасала воля, как будто ее что-то подтачивало. Навалилась вялость, более тяжелая, чем после приема успокоительных, она не давала сопротивляться поистине кошмарному и бредовому течению дальнейших событий. Этот морок все длился и длился, уходя в дурную бесконечность…
Память тоже перестала быть цепкой…
Можно было подумать, что наступило какое-то совсем иное время или время иссякло: все события, которых было очень и очень много и которые разворачивались невероятно долго, слиплись в один чрезвычайно плотный многослойный ком. В нем нельзя было различить концы и начала, следствия и причины, а от твоих действий ничего не зависело.
Комаров оказался внутри очень странного города — чудовищных масштабов многоярусного мегаполиса. Первое, что встречало вновь прибывших, — циклопических размеров атриум, в котором просматривались запутанные линии этажей, секторов и лабиринтов.
Разные сектора и уровни строились как будто в разные эпохи — там были то сегменты, выполненные в псевдоклассическом стиле, то в барокко, то в техно, то что-то из культур то ли инков, то ли ацтеков, то рядом с ними какие-то причудливые незнакомые архитектурные черты, по-своему зловещие. В некоторых местах проступали технические скелеты сооружения: переплетения труб, узкие пожарные лестницы, короба с рубильниками и мигающими лампочками, свисающие из стояков связки проводов, обрывки изоляции, торчащая арматура.
В одном из отдаленных фрагментов этого гигантского сооружения стояли леса высотой под километр — там шли строительные или ремонтные работы, визжали инструменты, летела стружка. Из множества других частей атриума долетали звуки каких-то движков, трущихся шестеренок, тросов, канатов, вскрики и стоны, эхо скрипящих и хлопающих тяжелых дверей.
Первое, что ошеломило Комарова, когда их группу вели мимо холла какого-то грузового лифта, — из раздвинувшегося зева этого лифта высыпало несколько разношерстных существ, скулящих и дрожащих. В глаза бросился один из них, который, несмотря на очень тяжелую, глухо бряцающую обувь, с бешеной скоростью понесся по коридору. Это был тщедушный и горбатый, одетый в рваную робу мужичишка, щека и шея которого были залиты кровью. Он истошно закричал, держась при этом рукой за ухо, откуда и текла кровь. Наткнувшись на кого-то в толпе, он опрокинулся на спину, так что тело его качнулось туда-сюда на его собственном горбе. Рука мужичишки разжалась, и ошеломленный Комаров увидел, что ухо осталось в руке — оно было напрочь отрезано, притом вместе с ним еще прихвачено и изрядное количество кожи с клоком потных свалявшихся волос. Горбун забился в конвульсиях, во рту его что-то забулькало, он хрипел, в его гортани застряло слово — то ли «изверги», то ли «зверюги». Через минуту несколько местных стражей грубо подняли его и принялись опрыскивать из большой канистры. Затем они утащили его в глубину анфилад, обрамлявших тот этаж, на котором стояли вновь прибывшие.
Прошло какое-то время в ожидании регистрации в городских службах, и неожиданно раздался весьма громкий отрывистый сигнал. Очень скоро все шумы прекратились, скрипучие механизмы, тяжелые лифты ухнули и застыли, эхо завибрировало и угасло. Сержант стражи велел вновь прибывшим вести себя тихо. По всему мегаполису наступила неправдоподобная тишина, в которой были слышны только слабые звуки падающих капель и чье-то напряженное надрывистое сопение. Где-то далеко немелодично завывали и урчали с металлическим призвуком канализационные трубы. Затем из глубины анфилад донесся пугающий глас, напоминающий ночное зыканье филина. Комаров пытался найти глазами источник звука, он поднял лицо и стал всматриваться в головокружительную перспективу сотен этажей вверх. В вышине их уже трудно было различить, потому что в воздухе царил смог. Вообще, попахивало здесь скверно: гарью, паленым волосом и еще чем-то тухлым.
Зыканье подхватило нечто вроде хора, сначала нестройного, а затем все более сплоченного, хотя снизу, из невидимого подполья в него вплетался диссонирующий надтреснутый подголосок, пронзительный, свербящий так, что от него болели слуховые перепонки. Сверху многоголосие покрывали тяжелые тягучие басы, в самых низких нотах переходящие в храп. Кто-то пристукивал в барабаны, придавая пению более строгий ритм.
Это была своего рода «месса», постепенно Комаров начал различать в потоке ее звуков слова знакомого ему языка. Хотя — странное дело — не русского и не английского, то есть не тех языков, которыми он пользовался на Земле. Продолжалось все это около 10 минут и по мелодии и смыслу напоминало перекореженную церковную службу, сдобренную изрядной долей камланий, со сладострастными завываниями.
— Яростью и гневом напои меня, Великий Свободный Господин, — пели местные жрецы, — подай мне силу своей гордости, подай мне блеск и мощь своей наготы, поддай жару моей дерзости, веселию, надсмешничеству, борзости, окаянству, дай мне бесконечной сладкой скверны, трепетного греха, блуда, прелюбодейства, малакии, мужеложества, жестокости, пьянства, бесстыдства, во имя святой хулы и проклятия, во имя последней самости. И направи меня в стан избранных своих. И соделай меня быть достойным сыном Мучению, и Геенне, и Мраку. Осени разум мой тьмой своею и наполни душу мою черным огнем своим. И дай лицезреть и лобызать премерзости блудницы, и зверя, и помазанника твоего, и славных аггелов твоих, Великий и Свободный Господь, сын и соитель Погибели!
Так город-лабиринт раскрывал объятия для новых сограждан.
Мир, в котором оказался Комаров (вернее, бывший Комаров, которому здесь присвоили кодовый номер), был исполнен разнообразным смрадом, к которому, казалось, не удастся привыкнуть. Вентиляция, правда, функционировала, но она гоняла один и тот же тепловатый воздух. Во всем этом бесконечном закопченном мегаполисе не было видно выхода в открытые пространства, даже краешка какого-либо подобия неба.
Невозможно было понять, находится ли он в недрах какой-то планеты, или под непроницаемым куполом, или он вообще вращается в пустоте сам по себе. Пованивали и сами обитатели. И хотя по земным меркам они были чрезвычайно субтильными, едва ли не бесплотными, все же и здесь у их душ были оплотневшие оболочки. Но, как постепенно догадался Комаров, вонь издавали вовсе не убогие телеса, а сами души. Со временем Комаров по запаху научился определять, кто перед ним: страж града или узник, узник какой категории, какое прегрешение вменялось ему и за что он терпел казни на так называемых правежах.
Первым делом Комарова, как вновь прибывшего, начисто выбрили, лишив даже бровей, одели в робу, а на ноги крепко-накрепко наковали странную тяжелую обувь, которая делала невозможным быстрое и ловкое передвижение. По своему назначению она напоминала колодки острожников. Стражи выкликали узников по номерам, а между собой именовали «номерными».
Способность к полету у местных обитателей отсутствовала вообще, и в этом смысле их мир напоминал мир человеческий. Жители града были в основном похожи на людей. Впрочем, среди носящих робу попадались экземпляры, сравнимые с образами монстров, уродцев, иногда фантастических. Однако это были все-таки бывшие люди, просто облик их по каким-то причинам сильно поменялся. Комаров, который немного приобщился к живописи и которого его знакомые галеристы одаривали альбомами по искусству, — усматривал в некоторых узниках подобие персонажей Иеронима Босха. Но встречались и такие, на фоне которых воспаленная фантазия Босха выглядела сущим ребячеством. Служители отличались от узников формой одежды и свободными движениями, они вели себя развязно и жестоко по отношению к подопечным.
Постепенно Комаров изучал подернутый дымной пеленой город-лабиринт и многое в нем понимал, но поначалу он казался запутанным и совершенно недоступным для ориентации хаотическим нагромождением этажей, секций, переходов, связанных между собой с помощью разветвленной системы лифтов. Всякое движение внутри лабиринта между его ярусами было возможно только на разнообразных лифтах, беспрестанно снующих вверх и вниз. Вся суета так или иначе вращалась вокруг разнообразных по своей геометрии лифтовых холлов, этих узлов сообщения с другими частями сверхгорода. Вход на технические лестницы через люки допускался категорически только для служебного пользования.
Имелось несколько специальных ярусов, в которых помимо вертикальных лифтов работали еще и горизонтальные. Именно с помощью них обитатели города могли попасть, к примеру, из сектора «19» в «58» или обратно. Горизонтальные направления лежали не в одной плоскости, а в нескольких, образуя пять осей или веток внутри города. Это сильно затрудняло во многих случаях понимание порядка нумерации самих отсеков, так что только по прошествии долгого времени эта нумерация становилась чем-то очевидным для узников.
Горизонтальные лифтовые пути были не сквозными, приходилось делать множество пересадок, если кто-то перемещался в отдаленный сектор. Трудность задачи усугублялась тем, что лифты часто не подчинялись командам на приборной панели и останавливались в произвольном порядке. Чтобы совершить пересадку, нередко приходилось долго кататься на одном лифте вверх и вниз, пока методом тыка не окажешься в нужном отсеке. Удача попасть в него с первого захода была сродни выигрышу в рулетку.
Вся эта ситуация, особенно горизонтальные лифты, слегка напомнила Комарову любезные его сердцу горнолыжные подъемники, только не обычные земные, а «взбесившиеся». При перемещении на этих лифтах иногда казалось, что идут они не строго горизонтально, а под уклон. Впрочем, нечто подобное — ощущение какой-то перекошенности направляющих — возникало и в вертикальных лифтах. Некоторые из обитателей города-наваждения явно испытывали нечто вроде «лифтовой болезни»… Но тем не менее и такие беспрестанно ехали куда-то…
В целом вся эта система сильно напоминала по своей сути компьютерные игры — Комаров разительно это ощутил после того, как собственными глазами увидел попытку самоубийства.
Лицо самоубийцы было обезображено клинообразными багровыми рубцами, явно свежими. По этажу, на котором они оказались вместе с Комаровым, он передвигался прихрамывая, издавая время от времени вой, нечеловеческий, впрочем, может быть, и не вой животного, а скорее приводящий на ум крики буйных больных в бедламе. Во вскриках этих слышались непомерное отчаяние, бессильная ненависть… На несчастного накатывало, а потом отпускало, и так продолжалось много раз. Наконец, видимо, доведенный до исступления пытками, бедолага дошел до какой-то внутренней точки — он приблизился к самому краю отсека, к месту, где была отогнута сетка атриума, вцепился в это место и, перебирая по ней ногами и руками, просунулся в образовавшуюся пустоту. Еще мгновение — и он с пронзительным воплем провалился вниз. Комаров вместе с другими свидетелями приник к сетке и разглядел ту кровавую лепешку, в которую был размозжен самоубийца, слетевший с огромной высоты.
Однако скоро Комаров вновь встретил его живым и невредимым — ведь спутать его физиономию было ни с кем невозможно. Оказалось, что, разбившись, подобные самоубийцы потом через некоторое время полностью восстанавливались и вновь являлись в отсеках и лифтах града. И продолжали влачить дальнейшее существование в этом узилище бесконечных подъемов и спусков в никуда.
Самой большой загадкой было то, зачем эти огромные массы обитателей, ставших фактически пленниками или заключенными, бесконечно ездят вверх и вниз, выходят на других этажах, чтобы потом вновь покидать их, лишенные сна и какого-либо отдыха, делают пересадки и перемещаются между секторами. Если относительно стражников и начальников еще можно было понимать, что они едут по какой-то надобности, за справками, на совещания, для исполнения проверок, экзекуций и ритуалов, — то движение узников решительно не имело никакого рационального смысла. И на этот вопрос Комаров так и не получил ответа.
Возможно, предполагал он, ответ как раз и заключался в том, что, потеряв большую часть своей воли, заключенные в городе-лабиринте просто не могли сопротивляться воле чужой. А чужая воля диктовала им, что надо идти и ехать, в обязательном порядке и как можно более спешно. Промедление и остановка на месте пугали, рисовались чем-то ужасным. Заключенные напоминали привязанных к жернову мулов, обслуживающих всю эту мельницу мук. С той, впрочем, разницей, что узники не выполняли никакой полезной работы (если не считать беспрестанного излучения страданий). Все двигались как бы по инерции, подобно сомнамбулам. Между собой узники почти не общались, каждый нес свою ношу сам. Общаться с кем-либо, во всяком случае, у Комарова, и не было желания.
Потом, спустя долгое время, Комаров, кажется, понял, в чем дело: бесконечное броуновское движение узников вызвано было чем-то вроде их психической потребности. Движение, перемещение было как бегство, страх же обратился в двигатель. Беглецов гнала и не давала остановиться внутренняя жаркая горечь, червь пустоты, что сидел в каждом из них. Остановка и покой означали бы, что этот червь примется с утроенной силой грызть их, и они очень быстро сгорели бы в этом внутреннем жаре. Движение кое-как остужало душу, уводя ее от безысходности, от кромешной безотрадности существования в долине плача и скрежета. Это можно было уподобить тому, как, прыгая на раскаленных углях, человек пытался бы избежать полной прожарки ног.
Расстояния между этажами и секторами в великом городе были довольно большими, не в пример земным лифтам, — даже скоростные подъемники преодолевали прогоны в один этаж не быстрее чем за 30 секунд. Пугали остановки лифтов, когда они случались в промежутках между этажами, — эти остановки означали либо очередную мессу, действовавшую на номерных угнетающим образом, либо пытки иного рода. Иногда же лифты застревали по техническим причинам, и происходило это не так уж редко.
Вообще, как вскоре понял Комаров, устройство мегаполиса оставляло желать много лучшего и с инженерной точки зрения было достаточно бестолковым, скроенным спустя рукава и в чем-то даже абсурдным. Часто случались самые разные аварии, затопления, возгорания, крушения конструкций, взрывы… Многие кнопки в лифтах западали, и было совершенно непонятно, как добраться в соответствующий отсек. Оставалось неясно, как туда добираются сами стражи и обслуга града, — может быть, через технические люки и пожарные коммуникации?
Наиболее оживленный 50-й ярус включал в себя те самые анфилады, через которые доставляли в город Новосельцев. Оттуда же приезжали гости из внешнего мира. Однако данный ярус работал только на вход, выхода из него не было. На 50-м ярусе располагались кабинеты регистрации, полицейской стражи и прочие специальные службы. Был там и вход в святая святых города лифтов — в ту область, в которой осуществлялись особо изощренные наказания, так называемые правежи. У лифтов скапливались длинные очереди, возникала давка, узники толкались, даже иногда пинали друг друга за возможность набиться в тот или иной лифт.
Совсем другая картина наблюдалась на отдаленных ярусах. Например, выше 120-го яруса, как правило, вообще трудно было встретить кого-либо. То же самое наблюдалось в секторах ниже 8-го яруса. Опускаться же ниже нулевого яруса и подниматься выше 139-го вообще не имелось желающих. И объяснение тому было очень простое: на верхних ярусах царил обжигающий холод, а на нижних — страшный жар.
Случалось, лифт заклинивало, и он уносился слишком высоко, попадавшие туда оказывались в ледяной зоне, у них сводило конечности, их дыхание замирало. Затем, когда лифт спускался вниз сам собой или после ремонта, эти узники прибывали в среднюю зону города мучений в виде застывших, окоченевших душ и очень долго отходили от такого состояния. Их приходилось выносить из лифтов и складывать на 50-х этажах. Через какое-то время, не слишком продолжительное, они приходили в себя, но на лице их и в их сознании оставался все же отпечаток пережитого заледенения.
Однажды Комарова занесло на заклинившем лифте в нижние ярусы, и он испытал на себе, что такое раскаленные этажи города-лабиринта. До того он не спускался ниже 20-го уровня, потому что и там было душно, как в бане. Жарко было и на правежах. Но теперь, когда его занесло в минусовые этажи, он почувствовал себя как будто в жерле извергающегося вулкана. Сама кабина, правда, не расплавилась, но чудовищно нагрелась, и прикосновение к ее стенкам грозило бы ожогами. Комарову мерещилось, что вокруг лифта бушует пламя и языки его хищно кидаются к нему. К счастью, пол лифта был сделан из какого-то толстого материала, выкрашенного под дерево, и он не разогрелся так сильно, как металл.
Ярусы эти было совершенно непригодными для дыхания, задержавшиеся там превращались в иссохшие души. И их тоже складывали как потрескавшиеся обгорелые поленья на средних этажах. В тот раз лифт прекратил движение на минус 4-м ярусе, а затем без остановок пошел вверх. Поэтому нахождение Комарова в раскаленной зоне продолжалось не слишком долго. Но эта пытка оказалась непосильной, на время он потерял сознание, и его вытащили из лифта на одном из средних этажей.
Движение по многолюдным отсекам также не было безопасной прогулкой. Обитатели града находились под постоянной угрозой протачивающих душу пыток. Касалось это только узников, но не служителей и не особой редкой категории пассажиров, которых называли странниками или факирами, имевшими права гостей или иностранцев. По всей видимости, эти последние обладали полной свободной волей и ездили по городу по каким-то своим надобностям. Впрочем, факиры были редкими встречными. Стражники же и начальники, как правило, передвигались группами, и когда они занимали лифт, номерных туда чаще всего не допускали, оставляя стоять в очередях.
Пытки на средних ярусах заключались вот в чем.
Время от времени лифт застревал между этажами и попадал в так называемую техническую зону, в которой обретались в основном лифтеры, ремонтники, рабочие и прочая обслуга города. Попасть в эту техническую зону из отсеков или изнутри из лифтов было затруднительно. Да и вряд ли у кого могло возникнуть желание лезть в эти коммуникации с населявшими их крайне жестокими чудовищами-служителями…
В каждом лифте, независимо от его конструкции, были прорезаны достаточно широкие щели. На технических перегонах между этажами, где лифт нередко застревал, было темно. Именно в такие моменты и начиналась та самая пытка. Служители и их добровольные помощники, гнусно хохоча и завывая, просовывали в щели всевозможные инструменты, с тем чтобы колоть, жечь, резать пассажиров, стесывать с них кожу и даже вырывать кусочки плоти. В лапах эти подонки держали щипцы, клещи, длинные иглы, дымящиеся как паяльники проволоки, раскаленные косы и прутья с шипами, пилки, крючки, трезубцы, тесла и прочие приспособления для нанесения увечий. Поначалу у Комарова стыла кровь в жилах при остановках лифта между этажами, но со временем довелось даже к этому привыкнуть, хотя и не вполне.
Иногда увечья были совершенно несовместимыми с жизнью, если смотреть на это земными глазами. Однако здесь никто не умирал, в худшем случае исходил после пыток кровавыми испражнениями и впадал в обморок. Раны и рубцы от пыток затягивались и срастались, даже если речь шла о полностью отрезанной конечности. Обеспечивалось это с помощью необычайного зелья, носившего название «мертвой воды» и специальных заклинаний. Зелье имелось в достаточных количествах и висело в холлах при лифтах в специальных канистрах с распылителями. Покалеченных опрыскивали этой водой, которая была непригодной для питья, при этом люто жгла места ран — но заживление происходило на удивление быстро, все отрезанное и порезанное прирастало и вставало на место, все выломленное тоже вправлялось местными костоправами, хотя иногда и криво. Что уж там говорить о ранах, если даже выбросившиеся с верхних этажей самоубийцы возвращались к отбыванию наказаний в прежнем своем восстановленном облике.
Заклинаниями призывали какого-то духа, одним из имен которого было Эресхигаль, «поедающий свой хвост». Слова заклинателей въелись в память: «Я призываю тебя, Величайший господь, сверкающий в сумерках! Я призываю твои священные имена! Ты еси Великий Змей, идущий во главе духов, приди и собери разбросанное, соедини разодранное!..»
По всей видимости, страдания узников излучали какую-то энергию, которой питался злобный дух, называемый в местных мессах господом, питались ею и служители. Мегаполис больше всего ценил именно страдания, хотя вслух об этом не принято было говорить.
Бывали и другие пытки, к примеру, лифтеры с помощью специальных хитрых приспособлений, похожих на хоботы, закидывали узникам за шиворот змей, сколопендр, волосатых кольчатых червей. Избавиться от этих порождений кошмара было практически невозможно, потому что они очень быстро передвигались под одеждой, вызывая невыносимый зуд, а иногда прокусывали кожу своими жалами и челюстями. Исчезали они только тогда, когда несчастные падали в обморочном состоянии.
Все это испытал и Комаров. Однако своего рода «праздничной песней» города-лабиринта и его живодеров-служителей являлись специальные правежи, на которые созывали узников примерно раз в дюжину дней. Здесь пытки и наказания носили уже не случайный, а адресный характер. К примеру, блудников терзали долгими нестерпимыми актами преомерзительного блуда; извращенцев, насильников, педофилов мучительно и долго насиловали; сребролюбцев наказывали разными способами, к примеру, заставляли жрать плотную бумагу, мелкие предметы вроде пуговиц, и так потчевали до полного исступления; человеконенавистников, жестоких к слабым, раскатывали специальным катком, отчего они превращались на какое-то время в кровавое месиво; гордецов подвергали невероятным казням унижения, настолько непристойным, что, если это описать, никакая бумага не выдержала бы написанного.
Комаров проходил по ведомству нескольких главенствующих грехов — и поэтому успел испытать немало ужасных казней. Блуд и прелюбодеяние, в которых он преуспел на Земле, отрыгнулись ему таким образом, что здесь он не мог не то что смотреть на девиц, но даже и думать о них. В первые правежи он обольщался было сомнительного вида красотками, одетыми в специальные робы, похожие на халаты или сорочки, однако под сорочкой одной из них оказалась бесформенная сочащаяся гноем опухоль огромного размера; другая девица сначала целовала его, а затем показала ему свои «прелести», обрамленные безобразными лапками-щупальцами то ли насекомого, то ли членистоногого; третья демонстрировала открытые внутренности, кишевшие червями; четвертая, будучи по виду совсем юной, почти что подростком, но уже с ярко выраженными сексуальными чертами, вскоре после первых ласк принялась грызть самого Комарова, подобно бешеному волчонку, отрывая куски его плоти. При этом ее миловидное лицо исказилось настолько, что вызвало оторопь. Надо признать, палачи города-лабиринта были наделены богатой фантазией. В итоге даже мысль о блуде вызывала у Комарова нечто вроде кататонического ступора, так что он надолго застывал в скрюченном состоянии. В дальнейшем для успешной блудной пытки достаточно было одного намека.
Другой грех Комарова — тщеславие, страсть к почестям — предполагал разнообразные формы наказания. Его заставляли лизать языком остро отточенную пилу и пить собственную кровь — почему так, было не вполне ясно. Другое наказание было символически прозрачным: его принуждали забираться на высоченный столп и на вершине этого столпа принимать нарочитую позу, напоминающую скульптуру выдающегося лица. Это могло быть нечто вроде роденовского мыслителя или вождя революции, указывающего путь народам, или властителя дум, имеющего очень значительный вид. В такой момент тщеславец смотрелся со стороны как звезда на верхушке новогодней елки. За время одного правежа, бывало, приходилось по нескольку раз забираться на столб тщеславия. Служители правежа долго издевались над казнимым хвастуном и челове-коугодником, требуя от него оттачивать изображение нужной позы, добиваясь максимального правдоподобия и красивой напыщенности. Но затем посредством специального электропривода такого столпника стряхивали вниз, и он жестоко ранился о камни. Либо, как вариант, попадал в яму жидкого навоза, переполненного опарышами. Нередко стражи с их лагерными замашками заставляли других «сограждан» мочиться на рухнувшего со столпа честолюбца, чем восполняли меру поработившей его земной тщеты…
Пространство правежа было неоднородным, оно представляло собой пологий спуск в грандиозном подземелье, границы которого невозможно было определить, поскольку ни его скалистые стены, ни своды полностью не просматривались из-за тумана и обильных испарений. Уклон вел к огромному подземному озеру или даже морю, наполненному не соленой и не пресной, а сернистой водой, разъедающей слизистые.
Самые чудовищные палачества осуществлялись в низменных местах и на островках внутри сернистого моря. Туда попадали далеко не все узники, но только самые отъявленные из них. Стражи города в издевку называли эти казни путевками на Мальдивы. И надо сказать, пространство вокруг подземного моря и на островках действительно напоминало собой пляжи тропического курорта. Там было жарко, припекало, хотя и без солнца. На «пляжах» стояли пыточные лежаки и прочие приспособления, всевозможные павильоны для вивисекций, работали аттракционы, в которых узников подвергали процедурам, подобным тем, о которых рассказывал греческий миф о Прокрусте. Возвышались эстрады, где под тяжелую, совсем не мелодичную музыку шел непрекращающийся дансинг на гвоздях. Вокруг эстрад извивались на колах самые ярые блудодеи. Казнимые, стоя в очереди на аттракцион или в одну из затейливо перекрученных толстых пупырчатых кишок пыточного «аквапарка», посасывали из стаканчиков с трубочками отвратнейшие напитки и выпивали их полностью, ведь отказываться от угощения было здесь не принято. Даром что пляж был весь покрыт лужами рвотной массы.
Некоторые из узников, прошедшие на Земле тюрьмы и лагеря, утверждали, что и там они попадали в сходные ситуации. К примеру, и там и здесь применялись крайне болезненные удары по пяткам. Сам Комаров, который счастливо «не попался» в земной жизни, не мог оценить достоверность этих сравнений. Но в чем он не сомневался — так это в том, что здесь ярым мукам подвергались поголовно все «сидельцы», а на Земле это были чаще всего нарушители лагерных порядков или бунтари.
На подступах к морю вершились казни над закоренелыми корыстолюбцами. Здесь стояли в несколько рядов большие несгораемые шкафы, сейфы помельче, шкафы с сейфовыми ячейками. Из шкафов и ячеек торчали невесть как поместившиеся в них солидные когда-то господа, упитанные банкиры, спекулянты, владельцы и торговцы ценными бумагами, торговцы будущим и прошлым и даже некоторые торговцы якобы вечностью (как они убеждали простофиль на Земле)… Труднее всего приходилось тем, кому полагалось быть засунутым в узкие сейфовые ячейки. Специально обученные знаменитые на весь мегаполис стражи, у которых были клички Свербяк и Буравчик, скручивали и складывали их не в три, а в семь или десять погибелей, прежде чем те хотя бы наполовину оказывались в своем пыточном пристанище.
Свербяк, самый известный из стражей в здешних местах, имел вид редкостного придурка, с белыми навыкате глазами и редкими волосами. Последнее нечасто встречалось среди стражей, как правило, довольно мохнатоволосых, иногда прямо-таки с шерстью на теле. Лицо Свербяка ходило ходуном, дергалось, играло желваками, а рот был всегда приоткрыт, и из него вытекала тягучая слюна. Несмотря на такой вид, он не был идиотом и по-хозяйски передвигался между сейфовыми рядами, заталкивая вглубь наполовину засунутых узников длинной кривой кочергой, бывшей у него орудием нанесения болезненных увечий и унизительных насилий… «Где ваще сокровище, там и ваще сердсе!» — шепеляво блеял этот злобный кат. При этом его обуревал какой-то спазм, то ли нервной болезни, то ли садисткой усмешки.
Буравчик же, коренастый лилипут с чрезвычайно толстыми конечностями, вминал в узкие полочки и ячейки узников так, как будто они были пластилиновыми. При этом он любил беседовать с подвергаемыми пыткам, выведывать разные детали их грешной жизни. У него были свои стремянки и скамеечки, чтобы доставать до верхних ячеек. В процессе беседы он развлекался тем, что загонял несчастным под ногти всевозможные шпильки и иглы. Такого рода измывательства с кочергой или шпильками стражи вытворяли не по регламенту, а по собственной прихоти.
В зоне правежей Комарову часто попадались содомиты всех сортов — с раскуроченными задницами, находящимися не на положенных местах половыми признаками и другими знаками их земного выбора. Некоторые из них бродили по акватории подземного моря выпачканные помадой с блестками, со смазанным макияжем, силиконовыми и ботоксными опухолями на лице и теле. Стражи рисовали на их телах всевозможные издевательские рисунки и символы. Лица их отсвечивали жалкими улыбками — по земной привычке они не переставали делать вид, что им по душе происходящее с ними…
Женщины, на земле бывшие красавицами, здесь меняли свой облик. Из них сквозила черная, ядовитая энергия, а также исходил специфический отталкивающий запах, знамение не мужчины и не женщины, а какого-то инополого существа. Невольно приходила мысль, что они прокляты, став, впрочем, как и местные бывшие мужчины, по своему полу «полыми», пустыми. Тем не менее, исходя из земных своих пороков, которые не отпускали их, они до сих пор продолжали притворяться теми, кем уже перестали быть.
Посреди пляжа стояли большие весы-платформы. Время от времени на них сгоняли толпу узников, оказавшихся на данный момент в данном квадрате. Весы имели действие, обратное земным весам, — чем больше на них стояло «пустополых» узников, тем меньший вес они показывали. Для стражников эта процедура была весьма занятным увеселением. Когда удавалось добиться веса толпы номерных, близкого к нулю, — стражи заходились хохотом и выкрикивали: «Легкие! Легкие! Чистый пух! Прям пушинки и пылинки вражьи!»
Стражи простиравшегося на километры пляжа отличались не просто особой униформой, но и своим видом, напоминавшим злобных тюленей, а их кожа была покрыта своеобразной чешуей, нечувствительной к сернистным водам. Зато узники были к ним весьма чувствительны и люто страдали при падении в море, куда им приходилось нырять с вышек, погружаться с лихо перекрученных горок аквапарков и висящих в тумане гондол, наполненных газом. Комаров, которому несколько раз посчастливилось побывать на Мальдивах, тоже нырял в воду, причем ему неоднократно назначали аттракцион, который назывался «водными лыжами». Удержаться на этих лыжах, тем более не снимая тяжелых колодок, было абсолютно невозможно. Вода в кислотном море выедала глаза, оставляла ожоги, которые долго не заживлялись.
Были еще катания на катерах, новомодные вейкборды и вейксерфы, гонки, водное поло и даже соревнование, кто кого вытолкнет с парома, — с кормлением акул и пираний теми, кого вытолкнули. Местные подводные хищники прекрасно чувствовали себя в этом море и всегда с внезапностью появлялись из мутной непрозрачной воды. Было и много чего другого, и перечислять все это…
(Здесь неразборчиво.)
В центре «Мальдив» располагалось несколько островов и прибрежных участков с роскошными виллами и пришвартованными яхтами. Иногда яхты со своими обитателями отправлялись в «круизы», в ходе которых элитарные узники занимались дайвингом в самых опасных акульих местах подземного моря. В области вилл Комаров побывал лишь один раз, да и то мимоходом. По слухам, это были зоны для посмертных каникул вип-персон. Там принимали олигархов из разных стран, там проводили время выдающиеся политики. Три виллы отводились под семейство Рокфеллеров и наиболее крупнокалиберных их сообщников. Помимо теневых воротил и серых кардиналов глобального мира туда же нередко распределяли некоторых знаменитостей из наркомафии, спецслужб, экологических и медицинских фондов, а также немало звезд шоу-бизнеса и монстров рок-н-ролла. Последних здесь очень ценили, стражи даже просили у некоторых из них автографы, после чего и сами оставляли обугленные «автографы» на лицах и телах самих постояльцев.
И хотя народец в городе мук был неразговорчив, однако в данном случае некоторые из узников оживлялись, к ним ненадолго возвращалась память и склонность делиться слухами. На одной из вилл, как они рассказывали, видели Никиту Хрущева и Бориса Ельцина, слышали их голоса, ругательства и истошные крики, на другой, как говорили, — подолгу останавливались Маргарет Тэтчер, Рейган, римский папа Войтыла. У последнего, как передавали, стражи регулярно отслуживали на обнаженном животе черную мессу, используя великого понтифекса в качестве ритуальной ведьмы-девственницы.
Один земляк, узник родом из России, которому Комаров не очень-то верил, утверждал, что он наблюдал на одной из вилл, имевшей вид средневекового замка, Бориса Березовского, лицо и руки которого были в трупных пятнах. При этом тот постоянно разговаривал по мобильному телефону, нервничал по какому-то поводу, спорил с кем-то с искаженной гримасой. Он испытывал, видимо, сильнейший зуд, поскольку беспрестанно чесался в разных местах. Одновременно с разговорами и чесанием Березовский умудрялся заниматься еще одним неотложным делом: тщательно намыливал для себя петли и затем спустя какое-то не слишком продолжительное время обязательно вешался. На его участке стояло несколько прочных виселиц с обрывками веревок. Только судороги повешенного прерывали напряженные деловые переговоры… Но ненадолго: местные служащие, подождав завершения судорог и проверив, все ли кончено, вынимали бедолагу из петли и опрыскивали мертвой водой. После чего тот, подергавшись какое-то время в конвульсиях и придя в себя, вытирал одним и тем же засаленным платком рот, шею, испачканное от рефлекса висельника причинное место и вновь хватался за мобильник, не перестававший все это время звонить. И все начиналось сначала.
Тот случай, когда Комаров оказался рядом с одной из вилл, надолго ему запомнился. Это были пустующие апартаменты, поговаривали, что в них все было приуготовлено для встречи иуды-долгожителя с характерным пятном на лысине. Для предателей и клятвопреступников город-лабиринт измышлял особо невыносимые пытки, которые были поручены специальному подразделению палачей.
Вокруг виллы высился осиновый частокол, осины росли и на самом участке, образуя нечто вроде аллеи, но в одном месте, где проходил Комаров, забора не оказалось, и он увидел в глубине участка сгорбленного серого узника, который выполнял там работы садовника.
Приблизившись, Комаров распознал, хотя и не без труда, знакомое ему из телевизора курносое лицо с одутловатыми ноздрями.
Это был не кто иной, как «совесть перестройки», некогда могущественный Александр Яковлев. Он стоял на четвереньках в неглубоком рве, так что только спина его была хорошо видна. Время от времени он вытирал рукавом пот с затылка, отчего его шея и плечи были вымазаны в глиноземе. Когда бывший Яковлев в очередной раз поднял руку, Комаров разглядел, что от постоянного рытья грунта конечности его изменились и превратились ниже локтей в широкие кротовьи лапы с длинными мозолистыми коготками.
Как завороженный, в изумлении Комаров подошел к траншее еще ближе и уставился на бывшего секретаря ЦК. Крот-Яковлев сплюнул и покосился на незваного гостя.
— Ну что?.. — недовольно спросил Яковлев скрипучим голосом. — Заняться нечем?..
Комаров, однако, никак не отреагировал на это и стоял на месте. Яковлев поманил его к себе и знаком дал понять, чтобы Комаров помог ему вытянуть изо рва мешок, уже наполненный более чем наполовину землей. Комаров сделал это и отправился по указанию партийного босса вываливать землю из мешка в небольшой овраг, расположенный по другую сторону дороги, что шла вдоль вилл. При этом Яковлев, оживившись, начальственно подгонял Комарова: «Давай-давай, аккуратнее, аккуратнее! Вот так!..»
После того как ему вернули мешок, Яковлев тряхнул им и в изнеможении сел.
— Вот видишь… — произнес он с хрипотцой, глядя на Комарова. — На этой вилле мне дано ответственное задание… Копать ров-могилу для СССР… Голыми руками…
Он глубоко вздохнул:
— Беда только в том, что утром эта чертова могила вновь зарастает землей и дерном, даже бурьян пробивается, представляешь?.. И каждое утро я вновь его выкорчевываю и рою, рою проклятый этот ров… Говорят, что если мне удастся до конца дня вырыть его в полтора человеческих роста в глубину, два в длину, задание будет выполнено, и могила тогда не зарастет… Но мне пока не удается…
Яковлев помолчал.
— Надо торопиться… Скоро полуденный час… Просил выделить хоть какой-то инструмент для прополки. Я уж не говорю про лопаты, какой там! Организация здесь ни к черту!
Яковлев махнул кротовьей лапой и вновь принялся с ловкостью скрести глинозем когтями. Причем рыл он не только руками, но и босыми ступнями, которые тоже каким-то образом приспособились для кротовьей работы. Комаров теперь видел лишь его изогнутую спину.
— А как же сюда поместится СССР? — спросил Комаров.
Яковлев с недовольной гримасой высунулся изо рва:
— Ну что ты мешаешь работать? Вон он, СССР! — пробурчал идеолог партии, показывая самым большим когтем на стоявший в отдалении длинный обшитый кумачом гроб. Гроб был заколочен, а на кумаче сверху красовался советский герб.
Отходя от виллы, Комаров встретил следующего садовника, лысого и тоже в очках, работавшего, видимо, по соседству. Его он не узнал. Но и у того во внешности тоже было что-то кротовье, и даже лицо заострилось, как у землеройки…
— Что, видели этого иудушку, агента трех разведок? — спросил Комарова яковлевский сосед с нескрываемым злорадством.
— Видел, — ответил Комаров. — По-моему, работа безнадежная.
Сосед-садовник противно захихикал:
— Еще бы… Такова уж его участь. И это еще далеко не все, что ему здесь полагается… Угли разожженные, банька… Хороша банька! Его в ней часто парят. На правежах он здесь регулярно кормит своим телом акул капитала… А сам-то он… Все ждет не дождется своего друга Меченого. А Меченый все не едет и не едет… Но уж когда нагрянет, вот будет здесь веселье…
Сосед-садовник вновь залился мелко-рассыпчатым смехом и при этом как-то закряхтел. Комаров внимательнее взглянул на него. В глазках садовника, несмотря на частый смех, сквозила через запотевшие очки звериная тоска…
— А вы сами-то за что здесь? — спросил Комаров.
Садовник тут же посерьезнел.
— А тебе что? Не лезь не в свои дела…
Сказал он это с надрывом, изо рта его полетела слюна. Комаров хотел уже уходить, но садовник, прокашлявшись, вдруг добавил:
— Меня здесь держат по воле Врага. Враг хочет таким образом убедить меня, что Он все-таки существует… Но я этого не признаю. И никогда не призна'ю…
— Враг — это Он? — спросил Комаров, показав пальцем вверх.
— Он, Он, — ответил садовник, и тоска в его глазах стала совсем лютой.
— Вы тоже здесь кого-то хороните?
— Экий ты любопытный… — утробным голосом выдавил садовник. — Мы все здесь хороним понемногу… сами себя… А я… я рою здесь бассейн для выдающихся деятелей революции… Грунт здесь похуже. Очень много попадается костей человеческих… Видать, тут какой-то ров расстрельный был… Братская могила, хе-хе…
В подтверждение этого садовник достал из кучи земли человеческий череп без нижней челюсти и потряс им.
Комаров, однако, не унимался, и задал еще один вопрос:
— Если Врага не существует, то как же вы здесь по Его воле?
— Ты от Него, что ли? — зарычал безумец. — Вот еще, пришел здесь, рассуждает… Много ты понимаешь… Не объяснили еще дураку… Ну у тебя все впереди!
С этими словами садовник метнул в Комарова комок земли, внутри которого оказался то ли камень, то ли кость. Комаров попытался увернуться, но комок больно стукнул его в нижнюю часть спины, и он поспешил удалиться.
После правежей узники впадали на некоторое время в оцепенение. Это был не сон, а особое состояние, когда они, измордованные, лежали в разных точках пространства правежа и галлюцинировали. Галлюцинации были у каждого свои — но из месяца в месяц, из года в год одни и те же. Вокруг Комарова такие же оцепеневшие страдальцы издавали тяжелые вздохи, вскрики, истошные стоны. Каждый вновь переживал свою вину как безотвязное, намертво вросшее в душу состояние. Некоторые лежали, скорчившись, у иных были заломлены и как будто скованы руки и ноги, неестественно вывернуты шеи.
Галлюцинация Комарова была связана с рейдерскими захватами, которые случались в его биографии. Но не они так сильно тяготили его совесть, ибо все они или почти все так или иначе делались по принципу «вор у вора дубинку украл». Однако в данном конкретном случае пострадал небогатый человек, который вложил все имеющиеся средства в фирму, обанкроченную в ходе захватов Комаровым и его пособниками. Точнее сказать, фирма эта была дочерней по отношению к той, которую они захватили, и она мешала их схеме, хотя и не слишком, и в принципе, можно было бы ее не трогать. Пострадавший, оказавшийся в результате мошеннических действий рейдерской шайки в тяжких долгах, пришел к Комарову просить о пощаде. Но был жестоко выставлен за дверь.
Кончилась эта история тем, что этот страдалец, который заложил все свое имущество, так и не сумел погасить долги и выбросился с крыши 10-этажного дома. Комаров же к тому времени изрядно очерствел и не придал этому слишком большого значения. Хотя в первый момент после известия о суициде слегка оторопел. Пришла мысль, что он напрасно так обездолил человека. Но мысль эту он от себя прогнал. Какое-то время в нем все же шевелились остатки совести, и он думал о вдове и сиротах самоубийцы… Но компаньоны настоятельно просили его никакой помощи им не оказывать, чтобы не «светить» какую-либо связь с покойным и не наводить на след в деле искусственного банкротства. Тем более что делом о самоубийстве занялась следственная группа из Москвы. Теоретически можно было помочь сиротам через третьих лиц, но тут уж Комаров почему-то не проявил смекалки…
В бизнесе так бывает: побеждает сильный, а более слабый не выдерживает напряжения. Казалось, все это в порядке вещей, и нужно оставаться твердым. И все же где-то очень глубоко в Комарове долго шевелилась эта история, не отпускала его.
Теперь вся эта сцена его жизни с мольбой о пощаде и его бестрепетным, непреклонным отказом, как живая, прокручивалась в памяти по многу часов. Но неймоверно мучительно было то, что Комаров доподлинно узрел в ней присутствие пугающего существа. Это был диковинный карлик пронзительно безобразного облика, которого невозможно было бы придумать даже в самой жуткой фантазии, — он был массивным, покрытым жирными складками как гусеница, с головой не просто без шеи, а непосредственно продолжавшей туловище, подобно острому концу яйца. Лик карлика был тупорылым и хищным, как у летучей мыши… Он нависал над галлюцинацией и глумливо подталкивал Комарова к совершаемому действию, фактически к доведению до самоубийства. В конце всякий раз дверь за обиженным посетителем, которого выдворяла охрана, громко захлопывалась, и тогда карлик начинал неистово трястись в душераздирающем гоготе.
Это был не человек, а какое-то предельно злобное существо, неизвестно, реальное или живущее лишь в подвалах комаровской психики. Здесь в городе-лабиринте границы между реальностью и наваждением непоправимо сместились. И вид карлика, и само его раскатистое ржание, его трясущийся живот теперь обратились в какую-то исступленную пытку, которая превосходила все остальные пытки. Как будто Комарова терзали наждаком по оголенным нервам. Почему это было так — непонятно. Если бы кто-то раньше сказал Комарову, что эта ситуация может казаться столь запредельной, — он ни за что не поверил бы, поскольку привык в земной жизни идти напролом.
И ведь нельзя сказать, что безжалостность была его закоренелой чертой. Но иногда он проявлял эту жестокость и равнодушие, как в этот раз, или как в случае с лыжником, сломавшим спину. Теперь же вся квинтэссенция этого внутреннего мрака ощеривалась, обращаясь во внутреннего врага, выедающего из души кусочек за кусочком, кадр за кадром, крупицу за крупицей.
С каждым правежом, с каждым оцепенением Комаров, казалось ему, все больше «отмирал», все более и более превращался в автомат страдания, в какую-то машину для выработки мучения.
Во время этих видений Комаров не чувствовал себя в одиночестве, за ним наблюдали тысячи глаз, не равнодушных, а внимательно-злобных. По мере развития сюжета с карликом они начинали подавать голоса, как будто заклиная Комарова: «Мы не верим тебе!», «Фальшивка!», «Фуфель!», «Тебе нельзя верить!». Кто-то один как будто выкрикивал странную фразу: «Не принимайте за чистую монету то, что он себе думает!»
И вот это уже были не заклинания, а гугнявые, торопливо бубнящие мотивы в три-четыре ноты с бредовыми словами. В них было что-то, что придавало всему этому звучанию, несмотря на примитив самой музыки, необъяснимую внушительность: какие-то протяжные подголоски, гортанные завывания, перерастающие в звуковые ландшафты. Следы этих песнопений потом, как навязчивые мотивчики, еще долго отдавались в голове и теснили другие мысли и воспоминания.
Было в этой пытке одно ошеломляющее, убийственное обстоятельство. Галлюцинация чаще всего начиналась как очень приятный сон. И начиналась она по-разному. Иногда Комаров переносился в раннее детство и там блаженствовал, или видел себя в лучшие моменты своей влюбленности. Нередко приходили на память картины его жизненных успехов, когда он чувствовал себя в силе, на вершине признания и самой высокой оценки со стороны близких. Но всякий раз спустя недолгое время в эти сладкие солнечные сны вдруг вторгалась отвратительная внешняя сила и неумолимо влекла его в тот самый кабинет, где господствовал лютый карлик. И тогда Комаров вдруг оказывался не ребенком, не влюбленным, не счастливцем — а жалким трясущимся рабом собственной жестокости, которая была всучена ему как будто обманом и с которой он ничего поделать не мог. Это смешение лучших воспоминаний с худшими постепенно оскверняло все светлые образы в душе Комарова, вынимая их из положенных им родных гнезд и помещая в чужеродную издевательскую, исковерканную канву галлюцинаций.
Навязчивое видение с карликом изматывало его, и он с ноющим ужасом ждал очередного правежа. Спасало Комарова от полного безумия лишь то, что все-таки мука эта была ограничена во времени. Заканчивалась она всегда одним и тем же: карлик, не выдерживая хохота, который, казалось бы, взрывал его изнутри, начинал буквально кататься по полу от давящего его смеха. Если бы эта пытка продолжалась дольше, Комаров стремительно распался бы как личность. В душе не осталось бы вообще ничего, кроме нетрезво хохочущего, упившегося болью, налитого ею, как клоп, палача.
Сколько времени отбыл Комаров во граде забвения, определить он не смог бы. Не годы, а, возможно, десятилетия или даже столетия. Время здесь протекало иначе, чем на Земле. Сравнивать его с земными сроками было делом неблагодарным и бессмысленным. Время пульсировало, непонятно по каким критериям, по ощущениям ускорения и замедления можно было сказать, что день начинается и заканчивается, такими же ощущениями отмечались полумесячия, поскольку они были отмериваемы правежами. Но более длительные отрезки времени терялись в густой и беспросветной мгле, в которой не было солнца, луны и звезд, все циклы сливались в неразличимую гущу мрака и то накатывающей, то отпускающей тупой боли. Сам ум был затуманен и недостаточно остер, чтобы отмерять сроки и отслеживать длинные цепочки событий. Только стражи следили здесь за большими временными периодами, и у них были свои часы и свой календарь, были свои юбилеи и праздники.
Весь этот кошмар и безумие, конечно, не могли восприниматься как норма — и, несмотря на наведенное онемение и разлившуюся как желчь скверну внутренней казни, в сознании все же тихонько сквозили воспоминания о земной жизни. До конца они не исчезали, и то была единственная отдушина. Скорбь о том, что недостаточно ценил ту жизнь, не использовал по назначению ее чудесный дар, а бестолково и бессмысленно им распорядился, — хоть как-то оживляла душу.
Иногда Комаров вспоминал, каким лихим и талантливым был он человеком. Ведь талант его проявлялся не только в грехе и способности идти по жизни к успеху, расталкивая остальных, устраняя помехи и конкурентов. Имела место, оказывается, в его жизни и другая сторона.
Как-то вдруг всплыло как въяве: в первый год брака с его теперь уже вдовой, когда они еще крепко любили друг друга, — на последнем сроке беременности возникла угроза жизни и роженице, и первенцу. Врачи, как почувствовал Комаров, были растеряны и слабо реагировали на попытки как-то их мотивировать и расспрашивать. И в этой нежданной беде в Комарове вдруг прорезалась ранее не свойственная ему горячая молитва. Две ночи он простоял на коленях, и не просто просил, не просто умолял, а истекал душой перед Богом, чтобы Он оставил жизнь жене и ребенку.
После долгого ночного моления, дождавшись раннего утреннего часа, когда жену можно было посетить в перинатальном центре, он вдруг испытал потребность срочно видеть ее, вскочил в автомобиль и помчался к ней. Этот родильный центр находился на другом конце города — и произошло настоящее чудо. Все 18 светофоров, отделявших Комарова от рожающей жены, зажигались зеленым светом по мере того, как он приближался к перекресткам. В мгновение ока донесся Комаров до цели, взбежал на этаж нужного ему отделения, чтобы услышать первый крик сына и убедиться, что его прошение удовлетворено.
История со светофорами стала разительным доказательством силы молитвы и связи с высшим миром. Но человек слаб, прошли годы — жена опостылела, первенец вырос и тоже перестал радовать. А история со светофорами уже не поражала воображение, став чем-то вроде причудливого казуса биографии.
Склонности уноситься в глубины памяти противостояла привычка пребывания в стране дребезжащих лифтов, все больше перераставшая в крайнее опустошение. У граждан города-лабиринта в результате казней отбивалось всякое стремление к фантазии, к проявлениям любопытства, душа как будто ссыхалась в окатыш и засыпала где-то на самом своем дне. Отупение и безразличие были, как казалось, даже к лучшему, ведь воображение, пытливость, внимание к иному или новому не могли привести здесь ни к чему, кроме прискорбнейших тупиков…
Глаза узников, от оцепенения к оцепенению, постепенно стекленели, по этому признаку легко было определить, новички они или уже давно насельничают в городе страданий. Здесь не было зеркальных поверхностей, вода была мутной и не отражала лиц — и Комаров не мог понять, как сам он выглядит со стороны.
Иногда приходила мысль посмотреть на свое отражение в зрачках других узников, но все как один они отводили взгляд, избегая пристальных взоров.
Не сразу, но со временем в душу стало врываться странное, как будто наведенное извне неверие в то, что действительность может быть какой-то другой. Вкрались сомнения: а может быть, вся предыдущая жизнь вообще не имела места — что это лишь приятная иллюзорная дымка, какие-то давние сладкие сны, щекочущие уже омертвелые нервы. И когда это ощущение усугублялось, Комарову чудилось, что время совсем встало или, может быть, с бешеной скоростью вращается близ точки некоего ступора, полностью блокирующего малейшее поползновение к чему-то, чего здесь нет. Другое время, прошлое, будущее или возможное, воображаемое, исключалось и пожиралось этой хищной дырой, обезвреживалось ею. И эта точка-дыра с маниакальной настойчивостью воспроизводилась в уме и приковывала все внимание Комарова к текущему ходу вещей, в котором, если как следует разбираться, было совершенно нечему внимать. В пределе от души должны были остаться два полюса оцепенения — неотступный карлик на правеже как восторжествовавшая параллельная реальность, насмешка над вечностью и столь же навязчивое состояние сонливого, безропотного ступора, безвидного прозябания, в котором удобнее всего было ездить в лифтах, слушать однообразные мессы и предвосхищать следующие пытки.
Как очевидное глумление над узниками — власти часто именовали мегаполис «Свободным градом». А к самим заключенным начальники нередко обращались не иначе как «Счастливые граждане Свободного города». Из официальных речей можно было уяснить, что они имеют в виду: свободным они называют свой смрадный, бардачный и технически запущенный город-государство по той причине, что его «граждане» имеют возможность к беспрепятственному перемещению. Свобода передвижений разительно отличала этот город от земных концлагерей. И никто не ограничивался в этом за исключением нескольких случаев: застревания лифтов, сопровождавшихся пытками; месс, объявление которых напоминало детскую игру «замри»; ну и правежей, куда явиться обязан был каждый. Отсутствие номерного на правеже стало бы сразу заметным на перекличке. Впрочем, иногда Комаров отмечал, что некоторых номерных в их тысяче на перекличке не находили, и тогда страж делал пометки в пухлом журнале.
По правилам, если кто-то нарушал этикет мессы или допускал неявку на правеж — того отправляли в карцер, где подвергали устрашающему даже по здешним меркам обряду клеймления. Также отправлялись туда те, кто нарушал запрет на общение со странниками. Побывавшие в карцере легко распознавались по синему или красному клейму на лбу, сильно напомнившему Комарову те оттиски, которые ветеринары ставили на свиные туши в земном мире. Разница была в том, что здесь буквы клейма сначала выжигали, подобно тавру у лошадей, и сразу же на еще горячий ожог наносили специальным штампом цветную тушь. Эти знаки не брала «мертвая вода», и кислота не сжигала их. От времени они только слегка выцветали.
Кроме издевательского названия «Свободный град», фигурировало и второе имя — Ликополь, или «Волчий город». На 50-м этаже в центральной части атриума по обе стороны от арки-входа в пространство правежа возвышались две огромные скульптуры песьеглавых богов, похожих на древнеегипетских. Один из них олицетворял волка, другой — шакала.
Комарову с каждым годом все реже удавалось отводить внимание от гипнотической точки, все реже и реже уноситься в воспоминания. Конечно, он ловил себя на мысли, что страшное одеревенение души — это безумие, темное забытье. Тьма и слепота сгущались, наступали на душу, обреченную быть пожранной этим лабиринтом, самой превратиться в лабиринт с обитавшим в ней чудовищем. Но сопротивляться было непросто.
Со временем Комаров стал явственно ощущать, что гипнотическая точка не просто сосет его внимание, она еще и жжет его изнутри. Чем она его жжет, каким огнем — было непонятно. Огонь был невидимым, но Комаров уже постоянно ощущал это пламя, которое то разгоралось, то затихало… Особенно сильно жгло оно во время оцепенения и свиданий с карликом-палачом.
Мегаполис всячески способствовал такому зомбированию — казалось, все здесь подчинено единой цели: заставить узников поверить, что злоба дня не просто довлеет, но тотальна и беспробудна. Более того, в лозунгах и рекламных баннерах, висевших повсюду, в часто повторявшихся речах и на правежах подчеркивалось, что жизнь в Свободном городе счастливая и полная радужных перспектив. Здесь якобы всем гарантированы бессмертие, называемое на местном языке «посмертием», здоровье за счет целебной мертвой воды, отсутствие нужды во сне и пище. При этом, правда, в Ликополисе все-таки пили тухловатую маслянистую жидкость, сочившуюся по специальным желобам. Многие узники так привыкли, что уже и не думали, что может быть что-то лучше ее, пили и похваливали. Стражи утверждали, что эта жижа содержит в себе все необходимое для подкрепления сил. Заявлялось также, что наказаниями власти обеспечивают идеальный порядок, мир и безопасность граждан… А терпение мук — своего рода добровольная терапия для психики, поврежденной травмой жизне-смертия, дань лояльности величественному городу. И поэтому его граждан ждет, в конце концов, избавление от страданий.
Еще одним повальным «удовольствием» в Ликополисе было курение. Сигареты, правда, были совершенно тошнотворные. Но при этом они были в большом дефиците, и наиболее несчастные из номерных гонялись за окурками, брошенными стражами, подобно тому, как это делали на Земле беспризорники и лагерные доходяги. Некоторые из узников практиковали самокрутки, добывая для их изготовления гадчайший табачок, чтобы затем смешивать его в разных пропорциях с опилками и стружкой. В лифтах курить было запрещено, но в них тем не менее всегда было накурено. Сигареты и самокрутки были своего рода главной валютой в городе лифтов. Через них шла бойкая меновая торговля на блошином рынке, где в принципе приобрести можно было все что угодно. К своему изумлению Комаров обнаружил обилие на этом рынке таких вещей, нужда в которых в городе лифтов абсолютно отсутствовала. К примеру, среди прочего на рынке выменивались на сигареты какие-то цветочные горшки, ложки-язычки для обуви, фоторамки и прочие бессмысленные и бесполезные вещи. Но и на них иногда находились покупатели. Сие оставалось для Комарова загадкой.
В речах начальства глухо проскальзывала мысль, что существуют какие-то гораздо худшие места и миры — там якобы нет таких свобод и такой безопасности… Изредка говорилось что-то про враждебные городу силы, которые хотят вырвать из него граждан и сделать их несчастными… С врагами этими Ликополис вел вечную войну, несмотря на то, что Враг считался олицетворением ничто. Комарову иногда казалось, что стражи говорят об этом таинственном «ничто» с плохо скрываемым ужасом. Но где нашелся бы смельчак и безумец, у кого хватило бы воли расспрашивать их об этом? Ведь и невинные «лишние разговоры» не поощрялись.
Одним из имен Врага, которое чаще других упоминали стражи, было имя «Вотчим». Когда Комаров слышал это имя, он не мог не вспоминать детство…
После смерти отца года через полтора или два мать привела отчима. Был он, казалось бы, и не злым человеком, но очень скоро меж ним и Комаровым разверзлась какая-то пропасть, быть рядом с ним казалось чрезвычайно тягостным. Отчим стал для маленького Комарова символом отчаяния, несуразности жизни. По сравнению с ушедшим отцом, к которому он был очень привязан, отчим казался абсолютно чужим, в нем было что-то отвращающе холодное, необъяснимо враждебное. И в то же время мальчик боялся вызвать неудовольствие матери, которая была к отчиму слепо привязана и совсем не желала замечать этой беды.
Очень часто в возрасте восьми лет, чтобы не видеть отчима, Комаров надолго убегал из дома, шлялся где-то и не успевал из-за этого доделать уроки. За это ему, конечно, попадало. Иногда отчим применял в таких случаях ремень. После этого пасынок забивался в темную кладовку и подолгу сидел там весь в соленой мокроте и слезах, в ужасе от несчастий своей жизни. В кладовке Комаров прижимал к груди свой любимый танк, довольно натуральную склеиваемую модель КВ-85. Танк все еще сохранял, хотя и слабый, запах отцовского клея, и Комаров, нюхая его, весь содрогаясь, беззвучно рыдал…
Но было и другое время, еще до появления отчима, и оно тоже иногда приходило на память. Жили они с матерью в поселке городского типа, не самом захолустном: имелись в нем и пара магазинов, и обувная фабрика, и даже — чуть в стороне от поселка — ракетная часть, безусловно, секретная, хотя о ней знали все жители.
— Мам, а батя вернется? — несколько раз спрашивал мальчик. Ему все еще опасались говорить о смерти отца, а на время похорон увезли к родственнице. Вместо ответа мать уходила плакать в совмещенный санузел, запираясь там. Комаров через какое-то время перестал задавать этот вопрос. Но ответ на него он получил от другого человека, совершенно неожиданно.
В поселке жил старенький бомжик, которого прозвали Мормыш. Был он, наверное, не такой уж и старенький, но морщинистый, посеревший от жизни, и маленькому мальчику казался он ветхим. Был он крепко поломан жизнью, но не до конца, побывал и в тюрьме, и в психушке, трудился когда-то в артели инвалидов, ночевал при ней в общаге, но и там не прижился. Зимой он обитал где придется, иногда даже спал под горячими трубами теплоцентрали в сооруженном им из брезента, мешковины и матрасов спальном мешке. Весной он оживал, становился активнее.
Комаров приносил ему хлеб, иногда что-то и поинтереснее хлеба, поскольку аппетита у мальчика в ту пору совсем не было. Вскоре и другие дети, которых родители порою перекармливали, последовали его примеру. Мормыш был благодарен Комарову. Вместо «Здравствуй!» или другого приветствия, завидев его, он восклицал всегда: «Ух ты!»
До еды старичок был не жадный, он часто отказывался от приношений, иногда распределял припасенное для него между детьми, если видел, что кто-то из них слишком худосочный. Никто им не брезговал. Все сладкое — конфеты, печенье — он тотчас раздавал обратно. Брал только чуток кускового сахару.
Бывало, его обижали подростки-хулиганы или другие бродяги. Но, несмотря на такую жизнь, Мормыш
не обозлился на всех и вся. Со взрослыми, правда, он практически не общался, а с детьми — другое дело.
Дети, и Комаров среди них, порою проводили по нескольку часов с Мормышем, кормили с ним птиц, ходили по грибы, разводили костер. Один раз он на глазах Комарова умело лечил раненую собаку, промыл водой из ручья рану, присыпал стрептоцидом, который у него, оказывается, всегда был при себе, а потом перевязал тряпицей.
Когда вечерами на костре жарили грибы, хлеб, картошку, Мормыш представал в особом амплуа. Он оказался хоть и несколько косноязычным, приторможенным и неспешным, но при этом щедрым рассказчиком. Из его уст проливались притчи, легенды, сказы о тяжелых временах, войне и голоде, о Сибири с ее лютой таежной мошкой и Севере с чудесным полярным сиянием, знал он и немало стишков. Было интересно, хотя и не всем доставало терпения дослушать его рассказы, тем более что он делал иногда обстоятельные отступления, сворачивая с сюжета. Но Мормыш ни на кого из слушателей не обижался. Иногда дети приставали к нему с вопросами, и он отвечал на них забавно, со своеобразным юмором. Себя он считал сущим дураком и часто приводил поговорку: «Хорошо тому, у кого царь на месте, — при этом показывал кому-нибудь из ребят на голову, а потом, показывая на свою голову, добавлял: — Нехорошо тому, у кого царь в отпуску…»
Некоторые известные притчи, как догадался Комаров позднее, впервые он услыхал именно от бездомного чудака, который перелагал их в живых деталях от первого лица, как, например, такую:
«У меня был братишка-близнец, в детстве мы очень, значит, дружили. Жизь была, будем говорить, трудная, питались впроголодь. Отец будит на работу рано-ет. Иногда очень работать не хотелось, и мы с братом, это самое, как ее, сбегали на цельный день. Была про это даже така поговорка:
Отец с мамкой жать,
А вы — под межой лежать…
Плотвы на речке и в прудах, бывало, хоть рукамя лови, эвона сколько! Мелковата, правда. Косточки мягкие, как-тось проглотишь и не заметишь… Наловим рыбешки, изжарим — и сыты… Напьемся водицы студеной, и жизь хороша! Много ли мальчонке надо!
Прогуляли отцову работу, короче говоря, и уж отем-нало, домой пора… Совесть мучит-та, да и страшноватта. Накажет. А хочешь не хочешь, возвращаться-то надось!
Отец был той еще закваски, будем говорить. Когды накажет, а когды и посмотрит на тебя так-тко — и наказывать не надо, хуже батогов. Всяко бывало…
А хорошо нам жилося в доме-то отцовском… Хорошо… Да не сразу я до того дотункал! Да чего былоть, того обратно не верне-е-ешь…
Вдругорядь очень захотелось нам рыбки ловить. Братец и говорит отцу в лицо: «Не хочу косить, атя! Всей травы не выкосишь!» — и убежал, йоксель-моксель, на речку! Отец тогда цепанул меня за воротник, посмотрел строго. «Идем!» — говорит. Я ему: «Хорошо, иду!» Пошли на сенокос. И так мне по дороге стало невмоготу, так захотелося на речку, язвить ее в душу… Вот я незаметно в кусты заныкался… А потом, короче говоря, ка-а-ак стрынул на речку!.. Ум-то разуму не указ!
Брата я там не нашел, но рыбы той наловил, с другими ребятами. Почитай весь день и прохартыжничал. Рыбу-то, будем говорить, мы всю съели… Дело к ночи, потеменки. Костер, это самое, затоптали, на-доть домой. А боязно страсть как… Прямо трясца трясет… С братом-то повеселее было бы. Атонешто… Да… Гораздо веселее. Повошкался я у околицы, повошкался, но кое-как приковылял домой-то.
Отец с матерью меня встречают, сажают, короче, чай пить. А братец, оказываца, уже каши ячневой наелся-ет, на печке, значить, посапывает… Вот такося оно примерно и было… Да-а…
Отец-то мне и говорит:
“Гликось, есть у меня два сынка… Один сказал: не пойду работать… И убег, короче говоря, на рыбалку. А потом сердце дрыгнуло, он и вернулся и всю делянку свою, ни дать ни взять, выкосил чисто. Вот ведь что! А другой сынок… Еть сказал, пойдем… А сам, рыбья кровь, туды-кася, невесть куды, сбежал и до ночи пропадал… Так кто же мне сын из этих двоих? Тот ли кто мне, это самое, нагрубил, но опосля одумался? Или этакий-то таковский, с утра побоялся меня словом оскорбить, а про то, к примеру, не подумал, что вечером-то надоть своими мордасами ответ держать?! Кто хуже, грубьян или обманщик?..”
В общем, короче говоря, велел мне отец назавтра двойную делянку выкосить… Чтоб больше не обманывал… Вишь ты какось!..»
Таким был Мормыш и его незамысловатые истории. По завершении же своего краткого сказа он вздыхал и всякий раз присовокуплял с улыбкой: «Что и не требовалось доказать…»
Участковый не трогал его. Может быть, потому не трогал, что знал: Мормыш, пока отбывал срок, потерял прописку. Какие-то ушлые люди жилье его на себя переписали, так он и заделался бездомным бродягой. И никакие органы народной власти ему не взялись помочь.
К следующей зиме старичка в поселке уже не было. Как рассказывал один мальчуган постарше, кто-то из родителей тех, что подкармливали Мормыша, нажаловался на участкового, дескать, тот бомжей на участке разводит. Тогда «мильтону» влепили выговор, а Мормыша забрали и вновь, в который уж раз, судили за тунеядство.
С тех пор Комаров больше не видел старичка.
Но он хорошо запомнил последнюю с ним встречу, когда они ненадолго остались наедине. Это было что-то вроде завещания старого бродяжки. Мормыш спросил, скучает ли он по батьке. Слезы навернулись у Комарова при этом вопросе.
— Эк ты, голубь, смала лиха хлебнул… — пробормотал Мормыш.
Откуда он мог знать про отца, неведомо. Может быть, кто-то из соседских детей проболтался. Помолчав немного, пожевав ртом, в котором с зубами было не густо, Мормыш вдруг произнес без каких-либо жалостливых и умилительных интонаций, а довольно сурово:
— А батяня твой никуда не уходил, нет. Он-ет завсегда рядом, кабыть витает и за тобой присматривает.
— Что это за сказки? — вытирая мокрый глаз кулаком, надуто огрызнулся Комаров.
— Это не сказки… А я его и видел даже… Он, батя-то твой, никуда не уходил, а потому и вернутися не может. Ты, короче говоря, сам придешь к нему…
— Ты его что, знаешь? — недоуменно вопросил мальчик, шмыгая носом.
— Выходить, знаю немного… — ответил старичок. — Но ты не печалься так сильно. Сам к нему, значить, вернешься и с ним останешься. Но будет это не сказать, чтобы скоро…
Странная надежда загорелась в сердце маленького Комарова, и он только выдохнул:
— Когда?
— Точно не скажу. Скоро только сказки сказываются, не скоро дело деется… Воды много утекет. И много-много и поблукать, и дров наломать, и поплакать придется… Экий ты сиротка!..
С этими словами Мормыш положил бурую жилистую руку на голову Комарова, глаза его были светлые как небо сразу после заката и смотрели куда-то очень далеко…
Как-то, уже будучи крутым чиновником, Комаров оказался в родных местах. Пятиэтажки снесли, поскольку они были признаны негодными для ремонта. Землю продали крупному агрохолдингу. И на том месте, где Комаров гулял маленьким, где общался с Мормышем, уже возвышались будущие колбасные и молочные цеха. А стройка была огорожена высоким забором.
Все то, что могло бы напомнить Комарову те дни, было напрочь стерто бульдозерами с лица земли. Правда, сам поселок почти не изменился — перестройка и годы реформ не коснулись его. Он только как-то пожелтел, пожух и скукожился…
«Пути назад нет», — думал Комаров, разочарованно всматриваясь в те дворы и проулки, где он гонял на старом облезлом велике, который отец ему не купил, а выменял на что-то у соседа-алкоголика. Безрадостным все это показалось теперь взрослому самодовольному Комарову. И пророчество Мормыша, и надежды детства, которые мальчик долго питал в своем сердце, и даже сам образ отца — все это глубже и глубже уходило в пучину прохладного, безразличного забвения.
Существование в Ликополисе было потрясающе пустым и единообразным, если не считать содержательными какие-то новые пытки и казни. Все же здесь текла тонкой струйкой какая-то общественная жизнь, почти немая, задавленная официальным террором. После правежа и оцепенения полагался небольшой перерыв, когда колодники могли приостановить бесконечное блуждание по ярусам и отсекам города и заняться личными делами. Одни отправлялись в общественные прачечные, другие спешили на блошиный рынок. Некоторые, особенно новички, еще не до конца пришибленные, устраивали азартные игры. Особенно популярными были тараканьи бега, в которых делались ставки наподобие земных насекомых. Правда, местные были покрупнее и у них было не шесть, а восемь лапок, то есть по земным меркам они попадали бы скорее в категорию пауков или скорпионов. В Ликополисе водились и свои вши, и клопы, так же отличные от земных. Летающих насекомых здесь вообще не было, но были блохи, обладавшие способностью перескакивать на расстояния до нескольких метров. Все эти паразиты не боялись «мертвой воды». Бороться с ними предлагалось через прачечные самообслуживания и очистку роб в специальных дезкамерах.
В гулком пространстве атриума время от времени проводились митинги по поводу запуска сверхсовременного скоростного лифта или новейшего конвейера для пыток. В пример узникам приводились их собратья, которые преуспели настолько, что были приняты в число помощников служителей Свободного города — для них снижалась норма наказаний на правежах. И делалось это потому, что они сами уже по-настоящему приобщились мерзостям Великого Свободного Господина, достаточно напитались его злобой. И действительно: эти младшие помощники с нашивками, изображавшими шакала, все как на подбор отличались особой жестокостью к другим узникам и принимали активнейшее участие в пытках. Особенно любили они измываться над новичками.
Случались удивительные истории, которые были способны, несмотря на долгое одурманивание, встормошить Комарова. Так однажды он стал свидетелем того, как большая группа колодников, остервенелых от пыток, отловила какого-то добровольного помощника — шакала, и они долго избивали его своими тяжелыми колодками. Предводителем этой группы оказалась достаточно молодая на вид женщина, яростная гарпия, с пирсингом в ноздрях, с темными кругами под глазами, с рваной робой, сквозь которую проглядывали ее поврежденные пытками круглые груди… Уже скоро банду налетчиков скрутила спецбригада стражей. Ходили слухи, что суд приговорил их к высылке в нижние миры, при этом предводительницу подвергли какому-то специальному наказанию, вроде четвертования…
Однажды, когда на 50-м этаже Комаров явился в службу колодок, чтобы починить сбившиеся подковы, сильно мешавшие ходить, — он, к своему огромному удивлению, встретил там земного знакомца. То был некогда модный театральный режиссер, из богемной группы, которая приезжала за счет бюджета их края по приглашению Комарова. Режиссер также сразу узнал Комарова и как будто обрадовался. Он даже вспомнил его имя-отчество… При этом тут же перешел на ты и затараторил какую-то околесицу, вспоминая бессмысленные детали из земного прошлого, перемежая их с причудливыми новостями из жизни Ликополиса, которые спешил сообщить.
Комаров был шокирован, ведь он, стыдно признаться, кажется, сам забыл уже собственное земное имя, пребывая под прозванием номерного в бесконечном полудремотном состоянии, которое прерывалось только пытками.
Режиссер, можно было подумать, не так давно покинул земной мир, поскольку его память была гораздо острее, чем у Комарова. Странное дело: теперь, видя его перед собою, Комаров вспомнил очень многое из тех дней, когда они общались, в том числе, и земную фамилию режиссера, которая звучала весьма забавно — Брахман. В тусовке, шутя, ударение в его фамилии переставляли на второй слог, хотя к индийским жрецам он, конечно, никакого отношении иметь не мог. Впрочем, как и к имени высшей сущности Веданты тоже.
Брахман был вполне узнаваем — все так же он отличался известными манерами урнинга и носил серьгу в ухе, причем здесь серьга была более увесистая, чем в земной жизни.
После перековки колодок они как старые приятели приостановились около выхода и Брахман, со сдавленным смехом, не проникавшим из его синюшного одутловатого носа в гортань, указал на плечо, где у него красовалась нашивка шакала — добровольного помощника стражей. Режиссер, шепелявя, поведал Комарову, что он и здесь трудится по специальности. Оказывается, в Ликополе есть своего рода театральная самодеятельность. Правда, здесь он не главреж, но все же состоит на особом положении. Театр развлекал лишь начальство и стражей, поэтому Комарова режиссер на спектакль не пригласил. А среди общегражданских дел театра было участие в пении месс, а также гимнов во время митингов. Впрочем, служба в театре не освобождала Брахмана от наказаний, правежа и других неприятностей. Послабления давал не театр, а статус добровольного помощника и еще кое-что…
В той части российской театрально-галерейной тусовки, к которой принадлежал Брахман, Комарова называли «наш меценат». Сам министр не удивлялся тому: с юных лет, появляясь в той или иной группе, он довольно быстро становился в ней если не лидером, то ценным, необходимым человеком. Комарову была свойственна какая-то невероятная цепкость, способность ухватывать ключевое звено и объединять вокруг себя людей. В отрочестве и юности Комаров нередко попадал в «нехорошие кампании», не везде он надолго задерживался — но везде становился одним из вожаков или душой общения. Часто фигуры переворачивались: прежний лидер, если он не мирился с Комаровым, отступал или вынужден был потесниться, а Комаров, который поначалу воспринимался всеми как залетный пришей-пристебай, выходил на первый план. Иногда приводило это и к жестким конфликтам.
Один из друзей на дне рождения Комарова, поднимая тост за хозяина, сформулировал это так: «Ты очень липкий, к тебе прилипают не только деньги, но и люди!» С годами эта цепкость приобрела деловой характер, личные связи подкреплялись бизнес-интересами, создавая между нужными людьми крепкую спайку. Чаще всего Комаров интуитивно мог определить, с кем у него получится дело, а с кем нет. Пережив в юности пару разочарований — с друзьями, предавшими его, — в дальнейшем Комаров закрылся, чтобы не чувствовать боли, и стал более циничен, относясь к дружбе как к инструменту. Его уже никто не мог предать: ни партнеры, ни женщины — могли лишь попытаться подставить. И здесь в силу вступали уже законы психологической борьбы или административной интриги.
Что же касается богемы, считавшей Комарова благодетелем, в ее среде, несмотря на разницу в воспитании и образе жизни, он пользовался доверием. И Брахман все это отлично помнил. Лифта долго не было. Тогда слуга Мельпомены взял Комарова под локоть и, приплясывая и покачиваясь, подвел его к решетке атриума, под которой раскрывалось громадное нутряное дупло мегаполиса. Глядя в это пространство, режиссер вдруг воскликнул:
— Какое зрелище! Какая красота! На Земле я такого не видел!..
Комаров с недоумением бросил взгляд за решетку. Нельзя было отрицать — в этом зрелище было свое черное величие, что-то такое, чего в прежней жизни и впрямь вряд ли можно было встретить. Но тут перед взором Комарова пронеслись старые, почти забытые впечатления от земных красот, американского Большого Каньона, Пиренеев, российского Путорана, озера Байкал, грузинских и абхазских скал и даже менее притязательных видов среднерусской равнины и южнорусской степи… Сердце Комарова сжалось от тоски.
Как будто что-то почувствовав, Брахман проговорил:
— Красоту земных городов портит небо, даже облачной ночью они не идут ни в какое сравнение с этим! Этот город как будто специально придуман для Великого избавителя… Только в нем он мог бы царствовать вечно…
— Какого избавителя? — спросил Комаров. Он иногда слышал это слово в официальных речах, но не придавал ему значения.
— Да ты совсем еще не в теме! — воскликнул режиссер. — Вот что! Поехали к Шапошнику… Там ты, наверное, быстро все поймешь!
Как выяснилось, Шапошник был местным мэтром-художником. Жил он в Ликополисе на особом положении. Картины ему заказывали даже высокопоставленные члены Ордена, правящего темными мирами.
Несколько пересадок на лифте, и Брахман привел Комарова в специальный служебные отсек, в котором тот никогда ранее не бывал. Брахман что-то прошептал на ухо Шапошнику, показывая на Комарова. Шапошник, на вид более аристократичный, чем Брахман, но при этом очень темный и мрачный, издавал густой неприятный запах, усугубляемый примесью противнейшего перегара местного табака. Запашок был особенный, не такой как у стражей, не такой как у шакалов или номерных. Художник был наделен огромными, как будто вываливающимися из орбит глазами, которыми он смотрел куда-то сквозь и поверх собеседника. Комарову казалось, что глаза его косят.
Посмотрев таким образом мимо глаз Комарова, тем не менее глядя «туда» через то несущественное нечто, чем был Комаров, художник неожиданно произнес:
— Вижу, вам не по душе здесь. И понятно: этот мир несет боль и мучения… Но именно в этом-то и весь смысл…
Комаров замялся, помолчал немного, а потом выдавил из себя:
— Какой в этом смысл?
— Вам трудно это понять…
Вокруг них была беспорядочная мастерская, с извилистыми переходами и низкими потолками. Повсюду были ниши и антресоли, уставленные рамами, несколькими незаконченными скульптурами, заполненные ворохами эскизов, в том числе, неровными стопками лежали они и прямо на полу. Комаров с непривычки задевал головой за антресоли.
На столе лежали бумаги, несколько номеров местной газеты «Глас Тартара», книги. Одна из них, со множеством закладок, была раскрыта. Комаров полюбопытствовал — это был роман «Мастер и Маргарита» Булгакова.
— Откуда это здесь? — спросил он.
— В Ликополисе есть богатая библиотека, — ответил ему Брахман, — и маэстро имеет туда доступ.
Внимание Комарова привлекла скульптура, которую он, казалось, уже видел где-то в городе-лабиринте. Это была зловещая женская фигура с худым лицом, впалыми щеками на вытянутом безволосом черепе. К двум ее тощим сосцам припадают волк и шакал, причем и в том, и в другом, в их гладких головах с прижатыми ушами, несмотря на собачий облик, сквозит что-то змеиное…
Перехватив взгляд Комарова, Брахман воскликнул:
— Это наша капитолийская мать. Ты не видел ее раньше? Такие скульптуры стоят во многих служебных помещениях.
— Я ничего не слышал о ней или забыл, — пробормотал Комаров.
— Это богиня-бездна, — пояснил Шапошник, — члены Ордена называют ее еще Матерь-Погибель… Именно от нее должен произойти Великий Чистильщик этого искривившегося мироздания, наш последний Избавитель.
Слово «избавитель» художник произнес с благоговейным чувством, при этом глаза его вылезли из орбит сильнее обычного.
Режиссер обратился к художнику:
— Покажи ему свою новую работу…
Шапошник чиркнул спичкой и закурил. Затем подвел гостей к мольберту. На холсте грандиозные леденящие душу здания, чем-то напоминающие архитектуру Ликополиса, поднимались и взвинчивались вверх, как готические стеллы, шпили, фиалы, вырастая прямо из кровавого месива… В месиве угадывались события правежей и пыток, просматривались ревущие рты, переполненные расплавленным металлом внутренности жертв, растопыренные конечности насилуемых узников, насаживаемых на прутья или на толстые древки, вспухшие свежие рубцы на телах истязаемых, расчленёнка трепыхающейся плоти…
— Вот что значит этот город! — произнес художник торжественно. — Именно здесь я смог найти то, ради чего мое «я» существует… Именно здесь у меня есть та натура, ради которой стоит писать.
Комаров с неприязнью взирал на двух служителей муз, помешанных на каком-то сладострастном чувстве безобразия. Очевидно, их путь здесь служил продолжением их же поисков на Земле. То, что они при жизни лишь украдкой нащупывали, тамошний их идеал здесь заострился и стал выпуклой явью.
— Даже вице-магистр Ордена испытал высочайшее наслаждение от его полотен, — доверительно проговорил режиссер. — У тебя, Шапошник, не сохранилось ли копии того портрета, который купил господин маршал?
— Да, — ответил художник, и глаза его лихорадочно заблестели.
— Сейчас ты увидишь картину, от которой веет энергией Великого Деструктора, — простонал Брахман.
Стремительно пройдя в глубину студии, художник отдернул полог и стал переставлять несколько рам с натянутыми холстами. Наконец, он вынул оттуда подрамник и поставил его к входу в мастерскую. Оба они, и режиссер, и автор картины, тут же позабыв про Комарова, жадно впились своим взорами в плоскость холста. Их фигуры изогнулись в каком-то необъяснимом раже.
Комаров не ждал ничего хорошего от этого зрелища. С опаской он был вынужден бросить взгляд на картину. Она оказалась портретом не человека, а какой-то сущности, явно разумной, можно даже сказать, мудрой. Лик ее напоминал лик рептилии: не высокий, а скошенный, далеко уходящий к затылку лоб, слоистый благодаря многочисленным складкам морщин. Кожа была отвратительная, вполне такая, какая и должна быть у ящера, местами вспученная, покрытая бородавками, пестрыми пятнами и белесыми волосками разной длины. Взгляд его не выражал ни злобы, ни доброты — это был холодный, расчетливый, пронзительный взгляд, который, казалось, смотрит не с картины, а откуда-то из глубины самой последней бездны. В нем был намек, что его хозяин все знает, всех видит насквозь, и при этом в нем не было и тени умиротворения, спокойствия, наоборот, — он как будто разбирал тебя на кусочки, на косточки…
Комарову же казалось, что есть что-то неуловимо сродное между этим существом и тем карликом, что являлся ему в галлюцинациях.
— Кто это? — почти что прорычал он, после чего художник и режиссер оба вздрогнули и пошатнулись. Они и впрямь совсем забыли про Комарова.
— Это Великий Господин? — спросил Комаров.
Режиссер приложил к губам палец и шикнул на Комарова.
А художник, вместо того чтобы ответить, зашелся приступом глубокого кашля, выворачивающего его бронхи. Он весь содрогался от кашля, на губах его выступила кровь. Он с трудом вытянул откуда-то несвежую тряпку и стал промокать рот. Крови становилось все больше. Наконец, художник махнул рукой и ушел в глубину студии. Там он отнял тряпку ото рта и стал размазывать кровь по еще не тронутому холсту, приготовленному для работы. Что он задумал, было непонятно. Но его кровь как будто придавала структуру будущему творению…
Комаров не отставал от Брахмана, пытая его, что это было на картине. Наконец, Брахман сдался. Он зажег огарок свечи и стал рассматривать книжные полки на стене мастерской.
— Где-то здесь была книжка про них…
— Про кого? — спросил Комаров.
— Про них, про драконов.
На поиски книжки ушло довольно много времени. Надо признать, неслабую библиотеку собрал Шапошник, а Брахман, судя по всему, ее тоже потихоньку изучал.
«Книголюбы чертовы!» — выругался про себя Комаров.
— Вот, смотри! — воскликнул режиссер. Он вытянул с полки тонкую книжку в темной крафтовой обложке, издание на русском языке старой орфографии. На обложке не было никакого названия, но на первых листах — качественная литография, изображавшая огромного комодского варана.
Комаров с удивлением стал листать книжку и наткнулся на небольшой очерк о Миклухо-Маклае. Комаров давно ничего не читал, он с некоторым упоением стал разбирать русский шрифт с ятями и ерами, от которого пахнуло чем-то далеким и щемящим и все же таким реальным, таким осязаемым.
Рассказ про гигантскую рептилию
Когда Миклуха-Маклай был в Индонезии, на одном из островов он тяжело перенес лихорадку и, чтобы не допустить возврата болезни, некоторое время употреблял опиум. На острове ему неоднократно попадались останки доисторических животных, которые он зарисовывал в своих тетрадях.
В один из таких вечеров он встретил гигантского комодского дракона, на тот момент еще не описанного в науке. Аборигены же называли его именем «ора». Это была огромная старая особь, длиной метра под три, таких теперь уже не встретишь нигде в Юго-Восточной Азии.
Гигант стоял, высоко задрав голову, слегка ею покачивая, и смотрел бесстрастными мертвенными глазами с приспущенными веками прямо на Миклуху, в его утробе что-то урчало. Как сказали потом аборигены, он только что живьем заглотнул довольно крупного ягненка. Голова же его при этом была высоко поднята над землей, вероятно, потому, что задние копыта жертвы все еще торчали в горле, медленно опускаясь по пищеводу.
— Сгинь, нечистая сила! — крикнул Николай Николаевич и перекрестил морду ящера.
Однако тот не сгинул, он лишь изредка помаргивал ледяными глазами. Через пару минут ора неспешно пошел вперед, широко расставляя согнутые в суставах лапы, так что тело, покрытое бугрящимися складками, с каждым шагом перекатывалось слева направо — как это бывает при ходьбе у очень полных и при этом важных и чванливых людей.
Тогда Миклухо-Маклай вернулся в плетеную хижину, уткнулся в походную войлочную подушку и задрожал всем телом. Болезнь сказывалась, он был еще слаб.
— Да, зря я сюда приехал! — бормотал он, вздрагивая как будто от озноба.
На следующий день, когда действие опиума прошло, путешественник подумал, что все это было сном или видением. Однако в памяти его отчетливо запечатлелся пугающий дракон — его пустые глаза казались преисполненными гордыни. Но уже через несколько дней он увидел схватку двух гигантских живоглотов, которые в борьбе за территорию или за самку наносили друг другу удары тяжелыми хвостами, а потом поднялись на задние лапы и пытались раздавить друг друга наглыми выпуклыми животами.
Местные охотники, ободрав одного крупного дракона, подарили Миклухе его прекрасную шкуру, не уступавшую по качеству крокодиловой коже. А разделанную тушу и кости ящера Николай Николаевич с неподдельным интересом изучал. К сожалению, утрачен его дневник той поры, где были зарисовки и фиксировались рассказываемые события.
Впоследствии ученый путешественник любил вспоминать свою первую встречу с орой, при этом он обряжался в драконью шкуру, так что задние лапы и хвост волочились по полу и по лестницам. Так он ходил по своему дому, раскачиваясь слева направо, как комодское чудище, высоко задрав голову с жуткой пастью и с высокомерием посматривая на домашних и гостей. А в подарок Семенову Тянь-Шанскому он привез крупное драконье яйцо.
Да, варан на литографии напоминал то животное, которое изобразил на холсте Шапошник. И все же оставался у Комарова какой-то привкус сомнения, больно уж осмысленным предстал на холсте взор этого отвратительного существа.
Пока Комаров читал, Брахман смотрел на занятие художника. Кашель вскоре прошел, но Шапошник уже не мог оторваться от работы, увлеченно развивая и оформляя пятна, которые он произвел непосредственным наложением кровавой тряпки на холст. Он пока еще не прибегал к палитре, но обильно плевал на холст, добавляя к крови слюну.
Тогда режиссер увел Комарова от художника, не став отвлекать мастера от его кровохаркающего вдохновения.
Когда они вышли, Брахман повлек Комарова к лифтам, напоминая, что стоять на одном месте нехорошо. Надо сказать, он вполне отвечал этому критерию бесконечного суетливого движения как закона местного существования: все время приплясывал, поскребывался, а если ему нужно было стоять на месте — у лифта или в самом лифте, — нервно подергивался, барабанил ногой или пальцами, как будто вывинчивая из себя какую-то неуемную энергию. Вся эта «пляска святого Витта» очень раздражала Комарова.
Уже по дороге, вновь похихикивая с сифилитическим звуком в носу, Брахман рассказал, что в Свободном городе среди местных сильных мира сего очень распространены азартные игры и что в этом заключена лазейка для желающих облегчить свою участь на правежах. Наказания можно просто-напросто перевести на кого-то другого, если выиграть партию у служителей правежа. Сам режиссер, как он утверждал, неплохо играл в буру, не уступал в этом заядлым местным картежникам и часто избегал наказаний, выступая на правежах не в качестве жертвы, а в качестве помощника палача.
Брахман намекнул, что и Комаров мог бы выучиться в буру и его отбывание стало бы гораздо легче.
— А когда проигрываешь, чем расплачиваешься? — спросил его Комаров.
Режиссер гаденько засвистел прямо в лицо Комарову и, заговорщически подмигнув, пробормотал:
— Ну окажешь услуги, сам понимаешь… Но для нашего брата шулера это дело не частое…
Комаров с нескрываемым отвращением рассматривал лицо режиссера. Облупленные толстые губы, с которых клоком свисал, трепеща, клочок сухой кожи. Источавший дурное дыхание рот, в котором недоставало зубов. Одутловатый нос, из которого вдруг потекла черноватая гниль, и Брахман собрал ее рукавом робы.
А режиссер, не замечая Комаровского отвращения, стал с самозабвением рассказывать об инструментах пыток и о том, как он преуспел во владении ими. Также его очень занимали ощущения жертв пыток, и он явно примерял роли жертв на себя. Комаров окончательно осознал, что тот страдает тяжелым расстройством личности, не считая целого букета закаленных в Ликополисе извращений. «Да, — сказал он сам себе, — от него лучше держаться подальше, чтобы окончательно не свихнуться…»
Тем не менее, они встретились еще раз, чтобы вновь нанести визит Шапошнику.
В Шапошнике оставалась какая-то загадка, и она будоражила Комарова.
На этот раз Шапошник предложил прогуляться по анфиладам города. Дело ранее для Комарова неслыханное. Они спокойно шли меж суетящихся потоков узников, не опасаясь стражей. У художника и режиссера были нашивки шакала, и Комаров оказывался под их опекой.
Не так давно отзвучала месса, и поэтому разговор зашел о музыке. Говорили, естественно, о музыке земной. Шапошник не отрицал, что с композиторами городу пыток везло гораздо меньше, чем с живописцами.
— Впрочем, — заявил он, — с Земли с каждым годом идет хорошее пополнение юных дарований. Там агенты Матери-Тьмы развернули большую и успешную работу и добились немалых успехов. Земная музыка стремительно темнеет и теряет ту приторную «высоту», которая ей когда-то была свойственна.
Брахман немного поспорил с Шапошником, отстаивая и достоинства музыкантов Ликополиса. Он упирал на то, что мотивы в городе-лабиринте привязчивы, от них трудно отделаться, а это самое главное в темном деле — заполнить сосуд памяти чем-то современным, свеженьким, звонким и клейким.
— Хорошие эстрадники, но нулевые композиторы! — восклицал на это художник. — Можно было бы такую увертюру на этом материале отгрохать — весь нижний мир закачался бы, пришел в движение, затанцевал бы… Думаю, настоящие творения бездны еще впереди…
— Но ведь вдохновение от Врага? — спросил вдруг Комаров.
— Да, от Него, от проклятого, — охотно ответил Шапошник. — От Матери-Бездны лишь утешение и успокоение, но не вдохновение… От Него эта лихорадка, этот страшный зуд, это разжигание изнутри, от которого не избавиться…
— Таким путем Он нас вызывает на брань, не дает покоя, как будто какой-то острой шпорой мучает нас… — вновь встрял Брахман.
Видя некоторое недоумение Комарова, Шапошник пояснил:
— Есть творчество за Врага и есть против Врага. Но и то и другое — от Врага.
— Да, на Земле так и говорили: творец от… от Врага, — осекся Комаров.
— В целом же земное искусство еще очень далеко от совершенства, — рассуждал Шапошник. — И оно по определению обречено отставать от местного искусства. Даже самые выдающиеся мастера лишь отдаленно приближались к тому, что здесь в порядке вещей. Волчий город с точки зрения современного искусства — передовая цивилизация. Кстати говоря, веяния отсюда питают земных творцов, неведомым образом они просачиваются на Землю из темных миров. И лучшие из тамошних художников что-то угадывают. Я могу в этом деле с точностью судить по самому себе. Да и вы ведь тоже не чужды прогрессивным трендам…
Последние слова он сказал, обращая их к Комарову. По всей видимости, Брахман красноречиво представил Шапошнику бывшего министра. Вероятно, он даже несколько преувеличивал его роль как покровителя contemporary art.
— Мы должны гордиться, что являемся гражданами Свободного града, — продолжал художник. — Мы были рабами условностей, рабами земных правил, рабами своих родов и семей. А здесь каждый из нас оказывается наедине с миром и самим собой… Здесь в нас обнажается последняя суть…
— В чем же эта суть, по-вашему? — спросил Комаров.
— Прямо Пилат Понтийский, — с иронией ответил ему Шапошник, явно перечитавшийся накануне Булгаковым. — Я не пересказываю свои картины словами. Я говорю красками, игрой теней и пятен…
Они ходили по анфиладам кругами и время от времени останавливались у арок, ведущих в атриум, чтобы вновь окинуть взором это величественное зрелище с украшавшими его исполинскими песьеголовыми идолами. Два деятеля искусств закурили, закурил с ними за кампанию и Комаров, угостившись тошнотворной сигареллой.
— То искусство, которым наши темные миры инфицируют Землю, те флюиды, которые истекают отсюда, становятся век от века все популярнее среди людей. Вообще наши миры сближаются, — высказался Брахман.
— И в музыке? — решил уточнить Комаров, памятуя предыдущую тему.
— И в музыке, конечно… Тут ведь дело в чем… — замялся Брахман.
— Давай я сам! — перебил его художник. — Не знаю, насколько вы сведущи в музыке… Но земная музыка до недавнего времени была, видите ли, порабощена стихиями Врага, той так называемой гармонией сфер, скучнейшим саундом из верхних миров. Даже самые незатейливые земные музыканты и куплетисты плелись в охвостье у этого старомодного стиля… Но постепенно, исподволь, шаг за шагом тенденцию переломили. Джаз, современный танец, возбуждающий страсти ритм, наконец, речитатив, транс и кислотный стиль — убили эту старую безвкусную тягомотину, весь этот заунывный эпос, занудный гимн и полет мелодий. Сама сущность музыки преображается… Это, можно сказать, две разные музыки…
— Да, — с каким-то упоением и с блеском в глазах подтвердил режиссер, затягиваясь. — Любители высшего художества есть и у нас, и там, и даже в самих селениях и градах Врага.
— А есть ли он, этот Враг, о Нем ведь говорят, что Он ничто?.. — решил испытать их вопросом Комаров, вспомнив беседу с одним из садовников. Ему казалось, что этот вопрос должен быть колючим для художника. Но Шапошник не смутился:
— Это такое ничто, из которого происходит кое-что… Ведь и людишки ничто. Разве нет? Нет? А кто же они? Прах, глина… Но иногда они, наэлектризовавшись от темной бездны, производят прелюбопытнейшие искры…
Комарову думалось, что живописец зарапортовался и несет какую-то дичь. Но тот, стряхнув пепел в решетку атриума, продолжал:
— Помните булгаковского Мастера? Мсье Воланд читал роман Мастера с явным почтением, можно сказать, изучал… Но и Обманщик, единственный Сын Вотчима, которого Сам Он кощунственно называл Отцом Небесным, украв тем самым имя нашего Великого Свободного Господина, — и Он тоже читал этот роман. Помните, посылал своего глуповатого апостола замолвить за Мастера словечко? Абсурдная, надо сказать, выдумка, как будто один из верховных аггелов станет слушать этого Шута, пришедшего не во имя свое, а во имя Врага-узурпатора.
Комаров не постигал всех подтекстов Шапошника, но чутьем он ухватывал, о чем идет речь.
— Настоящая власть не там, а здесь! Настоящая власть — это власть тьмы. Тьма древнее, изначальнее, могущественнее Вотчима-обманщика и всех его лживых приспешников. И сам свет есть не что иное, как один из аспектов великого хаоса. Подобно светящимся огням в болоте, так светят и светила в недрах великой тьмы. И все же в этом сюжете Булгакова есть намек на правду…
На этот раз Комаров всерьез заинтересовался. Шапошник, как ему казалось, был весьма умен, при этом он выворачивал черное в белое, а белое в черное, такова была его «идеология»… Комаров решился на новые вопросы:
— А зачем искусство? Зачем эти романы и ваши холсты? Это развлечение сильных, могущественных? Или это все же поиск ответов?
— Есть, есть даже в этом убогом человеческом мифотворчестве какое-то своеобразие, — задумчиво говорил Шапошник. — И оно совершенно недоступно стражам. Ни тем, вражьим, ни этим, нашим. Но лучшие из них любят это изучать. Ведь это очень интересно — это целый мир, и в нем игра теней и огней гораздо сложнее… причудливо преломляется и создает обворожительные узоры… При внимательном всматривании в этих узорах можно постигнуть те странные, невозможные прозрения, которые непонятно как люди испытывают. Они каким-то наитием, каким-то прыжком оказываются там, где их просто не может быть, и угадывают то, что им никак угадать невозможно. Они и сами-то не понимают того, что делают. А нам со стороны смотреть на это, изучать все это весьма поучительно… и больно… Потому что не должны они этого знать, не могут они этого знать!! Но каким-то образом узнают… угадывают…
— Но ведь и вы сам человек, были человеком, — недоумевал Комаров, слыша скорбную ноту в речах художника.
— Проклятье! — взорвался тот в ответ. — Что может быть паскуднее рода человеческого! Нет, мы были там пленниками, мы сидели в человеческой плоти как под замком и маялись там, затырканные невежеством и ханжеством толп и властей земных… Но в сути-то своей мы вовсе не люди! Слава Великому Свободному Господину!..
Режиссер и мэтр вновь закурили, а Комаров на этот раз отказался. Помолчав немного, Шапошник добавил:
— Иногда я думаю, что это предчувствие… Там, на Земле, наиболее чуткие, наиболее одаренные, те, кто там оказался по недоразумению, каким-то образом предвидят то, что может раскрыться только здесь… У них, что называется, Ликополис в крови… Вот они-то и улавливают на Земле его зов…
— Значит, Враг все-таки существует, Он не ничто, — проговорил Комаров. — А с чего вы взяли, что в Его селениях хуже, чем здесь? А может быть, лучше?
Крамольные речи ничуть не смущали художника и режиссера, можно было подумать, что они регулярно занимаются такими беседами и вербуют из номерных новых шакалов, перетягивая их на сторону тьмы.
— Там может быть и хорошо, — устало проговорил Шапошник. — Но не для нас… Если бы нас переместили туда, мы бы просто сгорели еще в преддверии от жутчайшей тоски… А здесь мы сохраняем свое лицо и в меру сил совершенствуемся… Здесь, в Ликополисе, каждый может развить в себе самые темные свойства и черты, до конца реализовать свою индивидуальность. Мы стоим на пути бесконечного растворения. Именно в этом мы и бессмертны. Мы мечтаем раствориться в лоне первозданной тьмы. Мы не хотим чистой, окончательной смерти, ведь смерть эта — всегда рождение в новую жизнь… Это-то и страшно…
— Но ведь среди людей вы же не всех ненавидели? У вас там были родители, дети? — не унимался Комаров, он искал слабое место, куда можно было вбить клин, пытался нащупать брешь в странном умонастроении преисподнего философа.
— Родители! — воскликнул Шапошник. — Моя мать была, как потом выяснилось, психически больной. Она исподволь отравляла всю мою жизнь… О, сколько боли я испытал уже в зрелом возрасте, когда все это вскрылось!.. А отец, он стоил ее. Отец был призван Врагом изуродовать меня, сделать таким же, как он сам, извращенным тираном, истериком… В общем… Не было у меня истинных родителей, мой подлинный родитель еще не явился. Мы ждем его, это и есть наш Великий избавитель. Вот кто станет мне вместо Вотчима!
— Да уж, давайте не будем про это, — поддержал его Брахман. — Тема болезненная… Враг ведь как раз пускает в дело такие крючки против нас. В каждом сидит комплекс маменькиного сынка… От этого надо избавляться, друг мой! Наша сила и наша власть в том, чтобы попрать людишек, с их привязанностями. Наша сила в том, чтобы весь мир, с его отцовством и материнством, посылать вот куда!
Показывая грубый жест, казалось, Брахман бравирует. Но в этот момент Комаров с ужасом подумал, что, пожалуй, ради города лифтов, если ему скажут надругаться над собственными родителями и детьми, режиссер не погнушается этим, а может быть, даже сочтет за удовольствие…
— Вот подлинная свобода! Вот где сила! — выкрикнул Брахман. На его губе выступила пена.
Беседа эта была чрезвычайно познавательной для Комарова, она переворачивала новую страницу в его посмертном бытии. Он даже подумал, что стоит на пороге каких-то больших перемен. И тогда он задал еще один вопрос:
— Зачем вы живете?
Шапошника, который, казалось, знает ответы про все-все-все, этот вопрос поверг в задумчивость. Он прокашлялся и произнес:
— У людей это называется Страшный суд.
— И что потом?
— Об этом разное говорят, — серьезно, без эмоций ответил Шапошник. — Лично я склоняюсь к мнению, что тех, кто не дрогнул, не дал слабину перед Врагом, тех отправят уже не в круговерть иных миров, а просто на переплавку. То есть вот это-то и будет уже самый настоящий конец… Полное небытие… И наших теперешних душ, наших «я» потом уже никогда не будет…
— А Враг брешет о воскресении, — вплел слово режиссер. — Русский блаженненький мыслитель Федоров хотел воскресить всех и вернуть в проклятую юдоль праха. И меня вернуть — не спросив моей воли! А я… Я хочу смерти, я хочу уйти в ничто… Меня не привлекает ни его земной шар, ни его космос с дальними планетами. Я проклинаю этого сумасброда и Врага, по нашептываниям Которого он сочинил сказку о вечном и святом космосе. А также всю их церковь с безумцами и обманщиками, учащими о каком-то грядущем вражьем блаженстве. Они не способны дать мне настоящего блаженства, не превратив меня в тупоголового инвалида… Космос должен схлопнуться! Раз — и нет ничего!
— Значит, суицид? — спросил Комаров.
— Конечно, — ответил художник. — Но нам ведь это не дается. По изуверской задумке Врага, самоубийцы не гибнут. С Земли они попадают сюда и подвергаются самым ярым пыткам. И здесь самоубиться тоже невозможно! Мы в ловушке!
— Но они-то называют эти места адом, — задумчиво пробормотал Комаров.
— Адом! — усмехнулся Брахман. — Явно устаревшее понятие для дурачков. Дистанция между земной жизнью и адом сокращается — и в конечном счете исчезнет вообще!
Шапошник же по этому поводу заметил:
— Антиутопия об аде, придуманная жрецами еще в древние времена, — теперь не актуальна и потеряла свою эффективность для управления паствой. Ад, если уж так называть темные миры, — это не место для наказаний. Это место, где рождается ответ на ошибку бытия, а значит ошибка эта исправляется… Так называемый «ад» изменяет правила игры этого мира…
— Значит, вы все же признаете, что Он, Враг ваш, — высшая сила, что Он стоит во главе мироздания? — воскликнул Комаров.
— Ха-ха-ха… Во главе этого убогого мироздания… Да, он главный крупье этой бестолковой игры, которая что-то явно затянулась… Но что такое десятки, даже сотни тысяч лет перед лицом Матери-Тьмы? Это мгновение. Сморгнула — и все… Как будто и не было…
Тут с Комаровым что-то произошло, осторожность ушла, какое-то озлобление нашло на него, и он с вызовом заговорил:
— А есть ли сама эта Мать-Тьма? Кто ее видел? Тьму и пустоту космоса мы, конечно, видим… Но какая же это мать? Мать-Тьма, которая ждет вас, — не больная ли это фантазия!
— О, да вы атеист, батенька, — воскликнул с ироническим огнем в глазах Шапошник. — Продукт советского воспитания!..
— Разве ты не пресытился еще страданиями этой жизни-смерти, жизни-после-смерти, жизни-перерождения, этой игры в одни ворота? — спросил Брахман, глядя в слегка вытянувшееся лицо Комарова.
Комарову было трудно ответить, и тут он решил слегка подыграть двум гнусным своим собеседникам, чтобы не обрывать познавательный разговор:
— Конечно, осточертело все это!
Оба они злорадно засмеялись.
— Эта так называемая жизнь, — продолжил художник, — похожа на издевку. Тебя протаскивают через узкий, тесный узелок, ты трепещешь смерти, идя из-за этого страха на подлости, коверкая себя самого, готовясь к ней, строя какие-то песочные замки, какой-то иллюзион, чтобы забыть о смерти, задержать ее… И в результате всего этого бесконечного умирания ты в конце концов так и не умираешь окончательно… Вроде бы смерть, ан нет — это опять рождение, и ты выходишь на этот поганый свет через очередную дуру-матку… И все заново, все что ты делал раньше, — идет прахом… Вновь страх и бессмысленное бегство от неизбежного… А я, я очень устал от всей этой муры. Уж лучше вместо того, чтобы вымаливать милости у Врага и ползать перед Ним на брюхе, — лучше уж полная смерть, настоящий покой… Всякое Я в мире Врага — это тревога и беспокойство, и никакие наслаждения не стоят той цены, за которые мы их покупаем. Мир испорчен и неправилен, мир этот — выкидыш темной бездны, ее неудавшийся плод… Хватит подыгрывать этому порожденному Врагом миру — слабоумному уродцу, следуя правилам которого, мы и сами ему уподобляемся! Нас ждет другая вечность — Вечность в лоне Тьмы… Последнее растворение… Мы просто вернемся туда, откуда выпали по ошибке.
— А разве здесь, у этого Великого Господина, полная свобода? Разве и здесь вы не рабы его? Да и местные стражи, так ли уж они удались? — вопросил Комаров. В ответ на эту дерзость режиссер недовольно хмыкнул, но художник невозмутимо продолжил.
— Во всяком случае, — сказал он, — волки и шакалы не притворяются кем-то, кем они не являются. Они лелеют в себе свою злобу, сколько бы она ни стоила. Мы здесь уже безнадежны, как сказали бы глупцы. И у нас один путь — путь растворения. Меня здесь тоже терзают, пытают, мучают, но зато принимают таким, каким я стал, какой я уже есть, а не требуют меняться, очищаться, чтобы сделать из меня неведомо что. А вот Врагу нужны безропотные добренькие дебилы, без мысли лишней в голове… Такие, что безоговорочно верят своему доброму папочке, что он дарует им вечную усладу за послушание и за это… смирение… Таких-то Враг привечает… и они обречены стать овощами на Его грядке.
Брахман, слыша это, восхищенно засмеялся, ему нравился ход и стиль изложения Шапошника. А тот продолжал:
— Да, я хочу быть рабом у Великого Господина и у Великой Блудницы, хочу лобызать прах их ног… Ибо взамен я получаю свободу оставаться таким, какой я есть, со всеми моими пристрастиями. А другим-то я уже не буду никогда! Здешнее рабство мило моему сердцу. Лишь бы не быть рабом у Врага. И чем больше я ненавижу Врага, тем более близок я своему Избавителю, тем вольнее мне дышится. В ненависти моя свобода и моя жизнь…
— Вотчим не дал любви, и Великий Господин, уводя нас от Вотчима, тоже не дал любви… Может, поэтому и маемся? — как бы в задумчивости спросил Комаров.
— Все так, все так, — грустно проговорил Шапошник, но потом в огромных глазах его заиграл болезненный блеск, и он с упором воскликнул: — Да, мы безотцовщина, метафизические беспризорники… Нам не дали обманной любви, а потому и мы не можем ее вернуть обманувшему нас. Но зато Великий Господин дал нам правду, дал нам ненависть, ярость, которыми он одержим! Ненависть превыше любви, ибо она идет из тьмы и возвращает в тьму. А в самой тьме нет ни ненависти, ни любви, там наше отпущение…
— Усталость, друг мой, усталость! Сколько можно терпеть весь этот бездарный цирк! — добавил Брахман.
— Да, — продолжил художник, — мне хочется в полное небытие… И они, эти волкодлаки, ведут нас туда…
Затем, выдавив из орбит свои глаза, он вдруг очень близко наклонился к Комарову:
— Сдается мне, мой друг, вы что-то недоговариваете… Что-то в вас как будто противится тому, о чем мы говорим… Неужели вы думаете, что у вас есть еще шанс на иную участь?
— Нет, шанса нет, — отвечал ему кротко Комаров. — И, конечно, принять одну-единственную неизбежную участь было бы мудрее, чем скорбеть об этом… Наша с вами беседа очень важна для меня…
Шапошник отстранился. Какое-то время он молчал, а потом вновь подхватил нить своего самолюбования:
— В этом смысле для меня самым великим из земных пророков был, конечно же, Шломо Фройд. Он угадал, что происходит здесь. Распутывание клубка подсознания, вскрытие последних корней человеческой уязвленности. Он, этот великий мудрец, готовил людей к темным мирам. Он был величайшим целителем от той взрывчатки, что заложил в нашу психику Враг. Он обезвреживал закладки Врага, в том числе, главную его ловушку. Как это по-русски? Эту, тьфу ты… так называемую… «совесть».
— А сам он здесь? — спросил Комаров.
— Фройд? Нет, он в самых темных мирах, там, где обретаются оракулы, гении Великой деструкции. Там они короли среди монстров и людоедов… Высшая каста тьмы.
— Говорят, — уточнил режиссер, — что здесь он пробыл циклов двадцать, и его отправили дальше. Думаю, он слишком тяжеловесен для нашего легкомысленного и увеселительного града…
— Там, в тех темнейших мирах, — заключил Шапошник, — он гораздо ближе к растворению… окончательному избавлению… К заветной цели…
— Никто-о-о не даст нам избавления, ни вра-аа-аг, ни цаа-арь и не геро-о-о-ой, — запел тут Брахман революционную песню с характерной для него козловидной усмешечкой. Он и в Ликополисе не утратил своей привычки к стебу по любому поводу.
В этот момент произошло загадочное событие, смысл которого не сразу стал проясняться. Через анфилады навстречу гуляющей троице шел слепой старичок, с суковатой палкой, в истрепанном рубище, едва прикрывавшем тело. Слепота его была чем-то необыкновенным по здешним меркам, ведь мертвая вода Ликополиса исцеляла любые дефекты глаз. Это был безобразный тип, весь в язвах и струпьях. Он вызывал отвращение сильнейшее даже по сравнению с самыми отталкивающими уродами этих мест.
Когда он приблизился, стало видно, что проказа поразила его лицо и лоб, выела глаза… изуродовала нос и губы… Гноящийся рот произносил какие-то бормотания довольно высоким голосом… Но самым отвратительным было то, что из-под лохмотьев на худом истощенном теле его проступала очень большая безобразная грыжа, также вся в струпьях. Там же, под ребрами, но на другом боку гноилась глубокая язва.
Художник, завидев прокаженного, попытался было увильнуть, подхватив под руку Комарова… Но слепец вдруг изменил траекторию и пошел прямо наперерез, громко стуча сучковатой клюшкой. Стали доноситься до слуха его слова:
— Безумие, грезы, праздное забытье… О если б вы знали, как легко проснуться от этих грез… Как одним движением мизинца вы разорвали бы свои мрежи… Вы бы долго смеялись от удивления… Но вы в плену собственной злобы… Обида, вина, эта упрямая бестолочь у вас в крови, она точит вас как голодный червь и никак не насытится… Вы хотите смерти, но вместо смерти получаете под сердце стрекало еще большей злобы.
Увильнуть не получилось. Тогда Шапошник остановился и громко выкликнул, обращаясь к прокаженному:
— А, это ты, Нефалим!.. Тебя еще носят твои кости? Что это ты проповедуешь? И что ты сам здесь делаешь, весь в струпьях? Скоро последние твои ошметки осы-пятся… А ты еще рассуждаешь о безумии!..
Комаров поймал себя на мысли, что оба они — прокаженный и художник — были чем-то неуловимо похожи.
Старец сделал еще пару шагов к ним и, подняв палку и запрокинув плешивый подбородок с остатками наполовину вылинявшей бороды, обращаясь куда-то в отдаленную высоту, пробормотал:
— Меня лишили глаз, чтобы я не видел Врага! Глупцы! Разве для этого нужны глаза? Я слеп и жалок, разбит и сокрушен. Но я сам сделался его зеркалом!
С этими словами прокаженный подошел совсем близко и стал шарить руками, как будто в попытке ухватить Комарова за руку. Но художник ударил его тростью по рукам и воскликнул:
— Спятил, старик, и немудрено… Если даже мертвая вода его не лечит. Это тебе наказание за упрямство. Не хочет даже здесь расстаться с мыслью о Враге! Невиданное дело! Пойдем, пойдем прочь от него!
— Выродок! — трусливо в спину обругал прокаженного Брахман, отойдя уже на несколько шагов. — Твое место на помойке… Зачем ты поднимаешься на наш ярус?! Заразу разносишь?!
Встреча со старцем поражала Комарова, хотя из его речей он ровным счетом ничего не понял. Но этот лепет кликуши каким-то образом цеплял самое нутро…
Художник увлек собеседников в другой сектор. После встречи со слепцом он, казалось, был расстроен, на него находили приступы кашля, кровавые капли летели из его рта, и он приговаривал все время присловье из двух слов: «Дурной знак… Дурной знак…»
Комаров больше не искал с ними встречи. Он был немало ошеломлен новыми событиями, нарушившими привычный ход вещей и показавшими, что в Ликополисе жизнь более разнообразна, чем принято было
считать. Однако обычная зыбучая круговерть брала свое. Спустя многие месяцы Комаров уже не вспоминал двух эстетов, которые, несмотря на обилие своих красноречивых слов, как-то уплотнялись в комаровском забытьи, теряли очертания на общем сером фоне Ликополиса, будучи его частями, плоть от плоти. Другое дело — прокаженный старец, которого за все время пребывания в городе-лабиринте Комаров видел потом еще раза два. Однажды они оказались довольно близко. Прокаженный распугивал толпу своим видом. Кто-то из пульверизатора обрызгал его «мертвой водой». Но язвы только запузырились от зелья, но не проявили никаких признаков исцеления. В ответ на это прокаженный изверг проклятия и принялся плевать в обидчика своей ядовитой слюной.
Фигура старца была загадочным ярким пятном на фоне Ликополиса, совершенно невероятным здесь явлением. Для стражей он был чем-то вроде неприкасаемого… С его блужданиями мирились… Вот с ним Комаров хотел бы встретиться один на один, ему бы он задал вопросы, хотя речи старца были уж слишком бессвязны… Через какое-то время в судьбу Комарова вторглись не менее важные события, и они полностью его увлекли. Наступил день, когда к нему самым неожиданным образом пришла помощь.
Во всем этом смоге и мраке время от времени некоторые заключенные города-лабиринта принимают вести с Земли. Одни слышат голоса, другие видят какие-то образы, которые с точки зрения текущей реальности Волчьего города должны быть истолкованы как галлюцинации. Однако в результате узники, как будто получив неожиданный глоток кислорода, испытывают прилив сил и переживают вспышку озарения, пробуждающую силу памяти. Стражи называют это маниакальными состояниями.
В тот день Комаров услышал слова, обращенные к себе, и увидел своего сына Иннокентия. Это было как сон наяву. Иннокентий явился в образе достаточно смутном, уже пожилым человеком, тем не менее, узнаваемым. Комаров жадно вслушивался в доносившиеся с Земли голоса, хоры, обрывки слов. Кто-то нараспев просил за него, Комарова, кто-то говорил про какое-то омывание грехов кровью… Комарова как будто обожгло чем-то бесконечно далеким, почти нереальным. Очевидно, сын протягивал отцу руку помощи. Комаров давно не лил слез, глаза его уже высохли и слезились обычно только от копоти. Казалось, и сама душа его стала сухой, дымной и темной как зола. Но на этот раз влага наполнила глаза и выступила из-под век.
Комаров глубоко погрузился в воспоминания, и геенская гипнотическая точка ненадолго оставила его… Нахлынули воспоминания о смерти отца.
Уже повзрослев, Комаров осознал, чем болел отец. В детстве это не воспринималось, и случайно услышанные разговоры взрослых об этом не задерживались в памяти. Болел его отец, получив большую дозу облучения, поскольку принимал участие в так называемой ликвидации последствий аварии на Чернобыльской атомной станции.
Отец угасал быстро, облысел и исхудал, несколько раз его клали в больницу, потом он возвращался домой. Наступил момент, когда отец не вернулся. Родня, жалея мальчика, не говорила ему, что папы больше нет. Но перед тем в коридоре их квартирки треснуло зеркало. Две трещины пошли по диагоналям. В том месте, где они сходились, из зеркала вывалился кусок. Комаров смотрел на себя в треснувшем зеркале, но на месте лица была зияющая дыра, в которой просматривались старые обои. Этот случай поразил его.
Вскоре Комаров подслушал разговор соседей, в котором они называли его сиротой. Он не был уверен, что речь шла о нем, Комарове, но сама мысль эта обожгла его. Ведь он так сильно ждал отца. Мальчик тяжело заболел. Долго он температурил, бредил. В бреду он видел отца, шел по пятам, терял его, звал. Потом пришел еще более тяжкий бред, в котором он очень боялся потерять мать… Бред был устроен таким образом, будто кто-то убедил мальчика, что мать скоро умрет. И он жутко страдал.
На самом пике болезни, где-то на пределе борьбы за жизнь, Комаров увидел длительный диковинный сон. Затмение солнца, черный диск, потемневшее небо. Затмение это слишком долгое, кажется, оно продолжается часами… Земля погрузилась во мглу, и крики зверей оглашают старый лес… Мальчик идет по этому лесу, заходя все глубже и глубже. И вот он видит, что лес состоит не из зеленых деревьев, как раньше, а из голых иссохших стволов, чрезвычайно толстых чудовищных размеров стеблей, каких-то гигантских трав. Лес приобретает сказочные, зловещие черты, он преисполнен странным светом, не солнечным и не лунным. Тропы в лесу хорошо просматриваются из-за синеватых и фиолетовых подсвечивающих в темноте растений — борщевиков-великанов…
Тропа там и здесь усеяна трупами птиц… Мальчику встретилась лягушка с двумя головами, дорогу ему перебежал огромных размеров кузнечик ядовито-оранжевого оттенка, с лапками растущими не по бокам его тела, а сверху, пробиваясь через спину, там, где должны быть крылья. На одной из лапок его Комаров отчетливо разглядел страшный фасеточный глаз с огромным числом зеленых игольчатых зрачков. А на голове кузнечика глаза не было, это была сплошная слепая морда, хотя и с длинными усами.
Пейзаж меняется, лес становится более редким. На косогоре хромает больной лось с недоразвитыми, слабыми ногами. За лосем идут две крупные лисицы, тоже нездоровые, слабые, облинялые, с лишаями на мордах и лопатках. Лисы не красные, а грязно-розовые, как свиньи. Одна из лисиц подбирается к бедолаге сзади и вонзает в его круп зубы. Лось истошно, рыдающе, почти по-человечески кричит… У него нет сил сопротивляться, он уже недалек от исхода и только слегка рванулся вперед. Однако и лисица не вкушает его плоти. Ее гнилые зубы увязли и остались в крупе лося, а сама она отваливается от него и, оставшись без зубов, мучительно и слюняво потявкивая, плетется к оврагу, к ручью… Вторая же лисица не осмеливается напасть на лося… Вместо этого она с прохладцей, брезгливо ковыряется в падали, что попалась ей на дороге…
Пройдя косогор, Комаров оказывается у заброшенного заколоченного колодца. Пейзаж мучительно напоминает ему что-то, но он не может вспомнить, что это за место. На возвышенности, среди брошенных изб и сараев он видит часовню. В окне часовни подрагивает огонек свечи. На пороге часовни он видит свою прабабушку Марью Матвеевну. Он никогда не видел ее живой, но видел на семейных фотографиях, на каком-то портрете. Потом Комаров найдет это старое потрескавшееся фото, на котором прабабушка, еще довольно молодая, держит на руках младенца — своего внука, то есть отца Комарова…
Во сне мальчик очень обрадовался, он помнит про прабабушку, много знает о ней… Это с ней связан весь этот пейзаж, хотя сейчас он и ужасает своей пустынностью, заброшенностью…
Старушка перекрестила его и ввела в часовню. На столике там стояла крынка с теплым питьем и кружки. Прабабушка налила в кружку питье, от которого поднялся легкий пар. Комаров запомнит, как он припал к кружке, запомнит и вкус этого питья, — такого, которого он не встречал в жизни. Не молоко, не чай, не компот или кисель, не травяной настой, не бульон и не взрослый пьянящий напиток… Но что-то необычное, терпкое и душистое, о чем трудно рассказать словами.
Было во сне этом и что-то еще, что память не удержала…
Но сам сон знаменовал выздоровление. Мальчик быстро пошел на поправку. И в глубине души он верил, что это прабабушка дала ему лекарство, протянула чашку с питьем оттуда, откуда никто не приходит и не возвращается.
Наступил прилив той самой недоступной в Волчьем граде свободной воли, уже почти забытой. Ум начал работать яснее, концентрированнее. Появилась мысль, что, может быть, есть какой-то иной путь помимо вращения в дьявольских каруселях города лифтов и того неминуемого шакальего озверения, к которому поощряли и призывали местные стражи. Первая идея, которая невесть как не посещала его раньше, — заключалась в том, что нужно попытаться вступить в разговор с факирами. Ведь они из иных миров, а значит, им ведомы запретные тайны входов и выходов. И сами они как-то же выходят из Ликополя…
Возможность представилась не очень скоро, по земным меркам примерно через три недели. Но Комарову на этот раз явно везло — он оказался в лифте с факиром и решил проследить за ним. Произошло то, чего раньше никогда не случалось с ним из-за той депрессии, в которой он находился так долго: вдруг обнаружилось, что факиры, как правило, выходят в одних и тех же отсеках. А раньше он этого не замечал!
Пользуясь свободой передвижения, Комаров изучил данные отсеки и понял, что это подразделения того самого огромного архива-библиотеки, о котором говорил Брахман. Впрочем, не все факиры ездили сюда, но именно здесь можно было встретить несколько странников одновременно, в одном отсеке и в одном зале.
Однажды Комаров, осмелев, зашел в саму библиотеку. Она поражала своими масштабами и разнообразием единиц хранения. Здесь были бумажные книги разных эпох, фолианты в кожаных переплетах, пергаментные свитки, даже папирусы и глиняные клинописные таблички и еще какие-то письмена на темных полосках полуистлевшей ткани. В отдельном отсеке содержались кассеты и диски с видео, пленки и микрофильмы. Наконец, был тут и новый отдел с цифровыми фондами, в котором посетители изучали файлы на экранах маленьких мониторов, вделанных прямо в стены. Были в фондах библиотеки и такие носители и трансляторы, о которых Комаров не имел представления. Например, странные прозрачные со светящимися инвентарными кодами шары, внутри которых двигалось и развивалось трехмерное действо. Некоторые издания читателям разрешалось брать с собой, другие они изучали в читальных залах — все точно так, как и в земных библиотеках.
Между четырьмя отсеками библиотеки были прорублены переходы, в них вмонтированы лестницы-эскалаторы. Комаров впервые увидел, что в городе-лабиринте, оказывается, бывают исключения из железных правил: можно переместиться из одного отсека в другой, минуя лифты.
В зале, где в конце концов задержался Комаров, одновременно находилось не более двадцати читателей, большинство из них факиры, но присутствовало и несколько служителей-чиновников Свободного града, если судить по одежде и нашивкам. Кроме того, занимались здесь и несколько совсем несуразных существ: женщина с головой ворона, а также сиамские близнецы. Вороница смотрела иллюстрированный журнал или альбом и быстро листала его дряблой рукой, впрочем, человеческой, хотя и с очень длинными, слегка изогнутыми ногтями. Сиамские же близнецы поочередно читали друг другу шепотом на ухо бумаги из толстенной архивной папки.
Комаров раньше и не догадался бы зайти в эти помещения, а если бы и зашел — в силу подавленной воли, размягченной как вата, — ничем бы здесь не заинтересовался. Сейчас же им овладевало жгучее любопытство — нет ли в этом премудром хранилище ответа на вопрос, каковы пределы города-лабиринта, можно ли вырваться из него. Однако, поразмыслив немного, он пришел к выводу, что в библиотеке ему заниматься не удастся, к тому же искать такой ответ в книгах дело долгое и не слишком надежное.
Комаров подзастрял в библиотеке, в то время как его собратья-узники продолжали свое бесконечное путешествие по этажам и секторам смрадного города. Здесь же даже запах был благородный: пахло старой кожей и книжной пылью. Комаров осмелел настолько, что стал прохаживаться по залу, заглядывая на столы читателей. Его внимание привлек один седовласый, бледный лицом факир, на голове которого высилось что-то вроде папахи, слегка сужавшейся кверху.
На столе этого факира лежали высокие стопки книг. На корешках Комаров читал уже полузабытые им буквы латиницы. Среди надписей Комаров сумел кое-что различить. — «Книги Бардо». «Египетская книга мертвых».
Какое-то исследование, в названии которого значилось незнакомое слово «Шеол». Некий Гарпократион. Было несколько рукописей с орнаментами и буквами, напоминавшими индийские. Были и заглавия на других языках, и даже две книги с руническими символами на лицевой стороне. Факир время от времени брал книги, быстро листал, сличал их с какой-то рукописью, откладывал в сторону, делал пометки в своем блокноте. Однажды он улыбнулся, и Комаров с удивлением обнаружил, что несколько зубов у факира — вставные, с золотым блеском. Внутреннее чувство подсказывало Комарову, что этот факир в своих исследованиях ведом бескорыстными мотивами, улыбка над книгой укрепила его в этой интуиции. Возможно, через этого факира он сумел бы узнать нечто важное для себя…
Он прошелся еще немного по залу и не заметил, как оказался в нижнем первом ряду перед кафедрой. За кафедрой, что было не сразу заметно, сидел маленький седенький старичок в толстых очках, внешностью несколько напоминавший китайца. Комаров с ужасом увидел, что старичок облачен в мундир старшего стража и, по всей видимости, поставлен здесь следить за порядком и выдачей книг. Встреча с ним вряд ли могла привести к чему-то хорошему.
Всмотревшись, Комаров разглядел на груди у старичка знак Ордена Вепвавета. Члены Ордена — высшая элита Волчьего града, та самая, о которой говорили художник с режиссером. Членов Ордена боятся даже служители и стражи. Именно они надзирают за правежами, внушают через наглядную агитацию гордую идеологию Ликополя. Вепвавет, его еще называли «Открыватель путей», «Проводник», «Разведчик», — имена одного из тех двух идолов, что стояли в атриуме.
Старичок вдруг взглянул на Комарова и ненадолго задержал на нем взгляд. Комаров так растерялся, что даже пошатнулся и задел стопку альбомов, нагроможденных один на другой на столе женщины-ворона. Альбомы с грохотом посыпались на пол, а полуженщина-полуптица при этом вскочила — ростом она оказалась совсем маленькая, почти карлица — и принялась граять прегадким скрипучим голосом. Комарова поразил ее взгляд — злые птичьи глаза, темные, без проблеска чего-либо человеческого, при этом с необыкновенно яркими узорами радужек.
Тут и другие читатели обратили свои взоры на Комарова. Несколько стражей, оставив книги, сошли со своих мест и смотрели из-под насупленных бровей. Сиамские близнецы приподнялись со стульев, вытянув цыплячьи шеи, вперили в него любопытные глазки с микроскопическими едкими зрачочками. Комаров неловко, стуча по полу колодками, стал собирать альбомы и класть их обратно на стол. При этом он косо посматривал в сторону старичка. Старичок уже пристально взирал на него поверх очков сквозь морщинистые щелочки век черными, как уголья, и совершенно бесстрастными глазами.
Когда альбомы были водружены на место и все расселись по местам, библиотекарь поманил Комарова пальцем. Делать было нечего. Единственное, что пришло на ум: нужно попытаться оправдаться тем, что он заблудился и случайно зашел в этот отсек. Но не наивно ли рассчитывать на то, что страж поверит ему?
Комаров с трудом разлепил губы, чтобы пролепетать оправдания. Он уже давно, с тех пор как общался с Шапошником, ни к кому не обращался вслух, за ненадобностью, и с трудом узнал собственный голос, оказавшийся сиплым. Старичок выслушал невнятицу Комарова и отвел его в сторону. Поистине это был совершенно удивительный страж Свободного города — он был тих, спокоен, казалось бы, даже безобиден.
Может быть, профессия книжника наложила такой отпечаток на его характер, — но разговор он вел чуть ли не по-отечески.
— Если тебя завело сюда любопытство, — вкрадчиво проговорил старичок довольно низким голосом, — это значит, что ты на опасном пути. Этот город, как и все миры тьмы, существует не для того, чтобы вы, попавшие сюда не по своей воле, уклонялись в сторону от заданного маршрута. Ты должен уяснить одну истину, главную для тебя: выхода отсюда нет… Все, кто попал сюда, обречены на вечное погружение, на бесконечный спуск. Сопротивление приведет только к вящим страданиям…
Слово «вящим» было произнесено с нажимом, со зловещим шипением… В то же время ровный спокойный голос старичка-служителя как будто убаюкивал Комарова, несмотря на свою ветхость, старичок обладал внутренней силой. Никогда раньше Комаров не встречал такого стража, до этого все они, и обычные служители, и начальство, являли собой грубую силу, а не силу убеждения. Впрочем, с членами Ордена Комарову никогда и не приходилось общаться один на один.
В то же время старичок искусно усыплял бдительность, так что можно было позабыть о том, кто это говорит. И Комаров не поверил своим ушам, когда из его собственных уст к его же собственному ужасу раздался странный вопрос:
— Могу ли я читать книги, которые вы здесь храните?
Старичок с невозмутимым видом ответил:
— Тебя интересуют книги? Я прочитал здесь очень много книг и рукописей, и могу заверить тебя: все это мишура. Все они написаны не о том, что есть, но о том, что могло бы быть где-то, в возможных, вымышленных мирах. Я не встретил ни одной книги, которая укрепляла бы читателя в его вере в единственную реальность… Нашу здешнюю реальность… Так что для тебя чтение стало бы опасностью впасть в безумие… Ты и уже ходишь недалеко от безумия, судя по твоим речам… Видимо, тягостный дурман ложных воспоминаний нагрянул на тебя, несчастный…
Пожевав губами, старичок продолжил:
— Это книгохранилище создано для ученых, для тех, кто постигает хитросплетения человеческих заблуждений — чтобы глубже проникнуть в психологию таких, как ты… Если же ты не послушаешь совета и будешь искать чего-то здесь или в запретном общении с чужими и заклейменными — ты знаешь, что будешь наказан. Те, кто не слушает разумного совета, могут оказаться в самых тяжелых мирах… Наш город всем хорош, здесь можно жить без забот. И здесь можно при соблюдении всех правил рано или поздно достигнуть полного растворения во тьме. Такова высшая воля…
При этих словах Комаров как будто воочию узрел ту стремительно вращающуюся сама в себе черную точку забытья, которая выжигала, иссушала его дух. Воздействия стража из Ордена Волка-Проводника опрокидывали его обратно, в это мертвенное и в то же время сладковатое, как усыпляющий газ, состояние.
Страж спросил:
— Помнишь ли ты, как звали на Земле твою мать?
На Комарова навалилось какое-то одурение. Ему не следовало бы отвечать на этот вопрос утвердительно, даже если бы он помнил. Такая мысль промелькнула в уме. Но тем не менее он зачем-то сейчас силился и вновь не мог вспомнить это драгоценное имя.
— Не помню… — процедил Комаров, испарина покрывала его лоб.
— Это хорошо, — ответил старичок, пристально разглядывая его лицо.
Возможно, библиотекарь тонко гипнотизировал его. Комаров как будто совсем утратил страх, ему хотелось говорить, хотелось раскрывать себя. В нем колыхнулась его недавно разбуженная внутренняя свобода, и он нашел в себе силы задать еще один вопрос, можно сказать, философский вопрос, который порою мучил его:
— Но если это высшая воля, тогда зачем наши души бессмертны? Зачем дано бессмертие, если ничего нельзя изменить?
Только здесь у старичка сверкнула в его узких чернющих глазах, глядящих из-под пепельно-белых бровей, какая-то слабая искра — то ли гнева, то ли раздражения:
— Тебе это самому пришло на ум или кто-то подсказал?..
Не дождавшись от Комарова ответа, он прибавил:
— Вот что я скажу тебе: не мы это придумали. И это не чья-то прихоть… Таков закон мироздания, Великий Свободный Господь решил так, и ты не вправе подвергать сомнению его волю. Выхода отсюда нет, не ищи его… Разве что кубарем полетишь вниз, туда, где страдания утроятся и колесо их завертится гораздо быстрее… Мечты о каком-то прошлом, о каком-то блаженстве в той жизни — все это только химеры. Они насылаются супротивной силой, которая живет в каждой душе. Именно эта-то супротивная сила и привела ваши души к страданиям. Иди постепенно, вниз и вниз, проникайся мраком и тьмой, и этот путь в конце концов избавит тебя от страдания, ты растворишься сам в хаосе тьмы. Тогда-то и все тяготы иссякнут!
— И затверди, несчастный, — присовокупил библиотекарь, повышая голос, — тебе предстоит отречься от ложного, от лживого прошлого…
Далее вдруг он, делая руками пассы, воскликнул с расстановкой слов:
— У тебя нет! Нет и никогда не было! никакого! прошлого!!!
— Всего этого просто никогда, никогда не было! — повторно восклицал тогда старичок. Он с невероятной силой толкнул Комарова кулаком в лоб. Комаров при этом не упал, а как стоял, так и отлетел к выходу из зала.
Воздействие стража библиотеки была таково, что Комаров неделю или две после этого как оголтелый носился по ярусам и секторам мегаполиса. Душа его вновь осуетилась и сузилась и та неотступная хищная точка, которая делала невозможной вращение мысли и воображения вокруг чего-то иного, казалось, полностью завладела Комаровым.
Комаров вышел из отупения только тогда, когда столкнулся с одним трижды заклейменным узником, огромным верзилой, который своим диким взором производил впечатление разбойника или грабителя. Это был юродивый уникум, настолько отвязавшийся от переживания боли, принявший поругание и истязание, что даже Свободный город не умел обломать его. Лицо его было обезображено свежими ранами и кровоподтеками. На его лбу, щеке и под затылочной частью красовались три клейма. То, что на щеке — сине-красное, — по цвету и геометрии напоминало британский флаг.
Лифта долго не было, и верзила, который какое-то время стонал, шатался на своих длинных ногах и сдавленно рявкал, вдруг, обратившись к Комарову, пробубнил распухшим языком:
— В низший мир! Все лучше, чем гнить здесь… Эти лгуны и вурдалаки грозили меня отправить еще ниже… В темную падь… Нашли чем пугать! Чем ближе ко дну, тем ближе к выходу из проклятой вонючей тьмы!..
Все стоявшие на этаже отшатнулись от верзилы с его террористическими мыслями и отступили на некоторое расстояние.
— А выход из тьмы есть? — шепотом спросил его Комаров.
— А ты забыл свою прошлую жизнь? Никто не молился за тебя? — повернул к нему верзила налитые кровью оплывшие глаза. — Залепушник!.. А я… Я уже ничего не боюсь… Ни мне без них, ни им без меня не обойтись… Без меня и ад не полный…
В лифт они вошли вдвоем, остальные не захотели быть рядом с верзилой. Верзила сообщил Комарову, что в нижних ярусах Ликополиса есть зона отчуждения, расположенная в крайних, нулевых секторах.
— Там вовсе не жарко. И там, — сказал верзила, — там-то мы и собираемся вместе… Приходи!.. (Здесь неразборчиво.)
Этот разговор встряхнул Комарова. Впервые в Ликополисе кто-то подтвердил его мысль, что это место должно называться «адом». Комаров вновь стал вспоминать Иннокентия и гласы, которые шли к нему от Земли. Оставшись наедине с самим собой, он воскликнул в самой глубине своего существа:
— Иннокентий, помоги мне! Помолись обо мне своему Богу!..
Несмотря на страх быть пойманным и заклейменным стражами, Комаров внял верзиле и спустился в ту зону отчуждения, о которой он говорил. Попасть туда можно было только через горизонтальные лифты, доехав до нулевой, конечной остановки. Оттуда в зону отчуждения спускались чрезвычайно длинные винтовые лестницы. Это была значительная часть города лифтов, особая область, где были разобраны перекрытия и куда свозили мусор со всего мегаполиса. Мусорные горы образовали здесь пещеры и лабиринты. В центре этого пространства располагалось нечто вроде кладбища ржавых баков. Именно там-то и собирались отверженные. Некоторые из них были дважды или трижды заклеймленными.
Комаров спросил кого-то из встретившихся, где можно увидеть трижды отмеченного гиганта.
— Подожди его здесь, — ответили ему. — Он скоро будет…
И действительно, через полчаса верзила появился в компании других, разбойного вида, носителей клейм. Он обрадовался Комарову, хлопал его по спине, водил, приобняв, по изъеденному коррозией рыже-металлическому лагерю, проводил для него нечто вроде экскурсии. При этом верзила называл Комарова тем именем, которое придумал для него сам: «Залепушник». Это было не очень приятное имя, но в то же время звучало оно в речи верзилы довольно сердечно.
— Те, кого уже заклеймили, — говорил он, — здесь становятся свободнее вас. Многие не являются на правежи. Я уже давно перестал туда ходить. Вот им!
Верзила согнул в локте руку и потряс увесистым волосатым кулаком.
— Сколько же вас здесь?
— Никто не считал, — ответил верзила. — Набирается не менее 700 саботажников в год. Но не все стойкие. У кого-то кишка тонка… Есть и такие, кого ломают. Здесь, старина, небезопасно. Стражи приходят с рейдами… И не так уж легко от них спрятаться… У них ведь есть свои собаки…
— Что за собаки?
— Да такие твари редкие… Не собаки, конечно. Они сами из стражей. Но с удивительным нюхом, как у ищеек на Земле. Так что нас здесь, как зверушек, травят. И если на правеже недостает многих, значит, будь уверен, скоро будет облава…
— Ты за это получил свои клейма?
— Да, за это. И пусть ставят четвертое, пятое клеймо, пусть отправляют вниз… Есть у нас и герои, я знал всего трех. Тех, кого колесовали и отправили в нижние темные миры…
— Что ты знаешь об этих мирах?
— О них никто здесь ничего не знает. Кроме того, что, как говорят, там нет даже шахт. Там все прикованы к своему месту. В общем, там у них бесконечный правеж. Скука! Но там и исход из тьмы ближе!
— А каков он, исход этот?
— Спроси чего попроще. Кто же знает это? Только их Враг… Для них он Враг, а для нас Врач. Он-то и знает ответы на вопросы. Я слышал, что одним светит последняя печь, так что это будут уже другие души. Другим — кто знает, может быть, и излечение от того бреда, которым мы бредим здесь… Освобождение… Я на это не надеюсь… Но о чем я мечтаю… — так о том, чтоб не видеть больше этой шантрапы, здешней власти…
— А есть другой выход из Ликополиса?
— Конечно, есть… Ты что, Залепушник, ищешь его?.. Это ты зря… Я слышал, что странники, бывает, прилетают сюда с необычной миссией. Год назад они по специальному договору с волчарами вывезли одну знаменитость, неизвестно куда и зачем. Так что выход есть… Но где взять билет на выезд?.. Нам с тобой здесь могут выдать только волчий билет!
С этими словами верзила заразительно захохотал. Комаров почувствовал даже зависть к этому изрядно потертому гиганту… Непонятно было, откуда в нем сохраняется такая вольность и непринужденность…
— Смотри, — говорил ему верзила, показывая на огромные холмы мусора, — эти курганы растут, скоро они займут половину Ликополиса. И тогда лифты повсюду встанут. Туда им и дорога! Отрыжка земного прогресса… К чему здесь техника? Разве эти уроды могут управлять техникой? Они же паразиты, ни на что не способны, все, что у них есть, стырено на Земле или где-то еще… Посмотри вокруг. Превратить древние шахты во вздорную страну лифтов, чтобы занять бесконечной ездой толпу никчемных, безмозглых бездельников, депрессивных как тени… Во что они превратили древние каменоломни? Они засрали их!
Верзила вновь захохотал. Комарову пришла в голову шальная мысль, что тот не совсем трезв… Вот только чем он опьянил себя?
— Но здесь и раньше был город узников? — спросил Комаров.
— Говорят, всегда. Но раньше здесь долбили камень, прорубали шахты. Вместо лифтов здесь были лестницы и корзины на канатах, которые поднимали и опускали по мере надобности. Но волчары устали заниматься каменоломнями… Какой-то козел из этого псиного ордена решил уподобить город современным земным городам! Это не стражи, это сборище грязных тупых мармозеток! Вот под чью власть мы попали здесь, Залепушник! Накуролесили, знать, на Земле… А теперь уже поздновато извиняться…
— С такими мыслями, как у тебя, — сказал Комаров, — здесь надолго не задерживаются… Не боишься, что в нижних мирах тебе будет похуже?
— Я заслуживаю муки и, наверное, гибели… — произнес верзила. — Я это принял… Но я не заслуживаю того, чтобы быть рабом и донором для этих ничтожеств и пресмыкаться перед ними…
— Донором? — спросил Комаров. — Да… в этом что-то есть… Я тоже об этом думал.
— Ты смышленый малый, — проговорил верзила. — Они питаются болью и страхом номерных. Потому я и хорохорюсь, чтобы не кормить их… Мне доставляет радость нечто иное…
Проводя Комарова через весьма внушительный лабиринт, стены которого были укреплены арматурой и проволокой, верзила поведал ему о своем развлечении:
— Если я встречаюсь со стражем или шакалом один на один, скажем, в том же лифте, я люблю брать их за кадык. Видел бы ты, как они верещат!.. Каждый из них боится, что номерные могут вернуть себе память и волю. Но, к несчастью, народец здесь в основном совсем гнилой и сонный… Так что ты, дружок, покойничек особенный, не ординарный. Я таких называю фильдеперсовыми. Для таких не все потеряно, не все кончено с этой отсидкой. Цени это!
«Знай, — сказал Комарову на прощание верзила, — скоро и ты понесешь клеймо… Потому что ты пришел сюда. Здесь у нас полно их топтунов… И они, уж поверь, отследят и стуканут. Так что ты теперь один из нас, Залепуха… Наш браток!»
Это напутствие не доставило радости Комарову. Но, как оказалось, верзила ошибся, и карцер с клеймлением пока еще не грозил Комарову.
На свои главные вопросы Комаров не получил от верзилы и его дружков никакого вразумительного ответа. И уже на следующий день его вновь повлекло в отсек библиотеки. Спрятавшись в закоулке внешнего коридора, он затаился и ждал много часов. В библиотеку входили и выходили странники. Выходил и старичок — член Ордена. Сомнения терзали Комарова, время от времени слова старичка вновь звучали в нем и отодвигали все другие движения ума, но особенно угнетала его мысль о безнадежности попыток что-то прояснить. В его памяти на этот раз всплыли такие слова библиотекаря:
«Главное — это забвение. Забудь о том, что кажется тебе твоим истоком. Никакого истока не было и нет. Все эти воспоминания — порча. Ты и подобные тебе тяжело больны, безнадежно порчены. Через забвение и погружение во мрак ты уйдешь от страданий. Растворишься в великой пустоте, рассеешься в тепловато-прохладном бурлящем Океане Изезэза, в котором никто больше не возродится, не огласит этот мир криком боли и отчаяния! Мы проводим последнюю, божественную психотерапию, мы направляем вас к окончательному покою, туда, где нет перерождения».
Эти слова гораздо яснее и глубже передавали то, что пытались донести до Комарова художник и режиссер, у которых их мечты, как он понял, заходили за грань безумия, свидетельствовали об их покалеченных душах. Безусловно, философ-библиотекарь стоял на голову выше их, он был сознательным воином тьмы, а не ее жертвой, как Шапошник с его уродливой живописью. Но философия старичка-библиотекаря Комарова не удовлетворяла, она его отталкивала. Не давая ответов на какие-то спящие в его душе вопросы, она заранее перечеркивала все эти вопросы, как будто запирая их в каменный мешок.
Место для наблюдения оказалось очень удачное — только один раз мимо Комарова прошел подсобный служка, достававший в каптерке какие-то ведра и раструбы. Прошло еще несколько часов, и Комаров увидел-таки благообразного факира в причудливой папахе и с парой золотых зубов во рту выходящим из библиотеки с блокнотом в руках. Комаров сел ему на хвост.
Он какое-то время ехал с ним в переполненном лифте, они сделали пересадку в 57-м секторе. Наступил момент, когда в лифте кроме них остались лишь двое. Первая — совершенно неприглядная узница с выплаканными глазами и еще не зажившими следами пыток, явно не в себе, бормочущая и причитающая в пространство какие-то оккультные и астрологические термины. Второй — узник-доходяга, не так давно, судя по его внешности, отошедший от обледенения, а потому слабо воспринимающий, что происходит вокруг.
Во время езды лифт остановился — и началась месса. Комаров внимательно смотрел на факира. Тот при первых звуках мессы поморщился и полез в карман, откуда достал коробочку. В коробочке лежали большие плотные беруши. Факир вставил их в ушные раковины, чтобы приглушить звучание мессы, раскатисто раздававшееся в окружающем пространстве. Узница при звуках мессы опустилась на пол и, поджав ноги, стала кусать себя за руки в каком-то исступлении. Видно было, что для нее слушать это пение — жуткая пытка… В конце же мессы на полу под ней стала заметна лужица. Доходяга в углу со странным лицом, в котором, казалось, недоставало подбородка, был в совершенной прострации и, видимо, не внимал даже мессе.
Вновь заработали механизмы, лифт тронулся. Комаров решил, что надо срочно действовать — такого шанса могло больше не представиться. Неимоверно трудно преодолеть запрет и вбитый в каждого заключенного страх перед общением с факирами, и все же он совершил этот шаг.
— Господин странник… Позвольте просить вас о милости… — тихо, но отчетливо проговорил он.
Факир, долговязый господин с проседью в усах и бороде, с удивлением посмотрел на Комарова… Затем он вытащил из уха одну из берушей, от которых не успел еще избавиться, и шепотом, почти безгласно, спросил:
— О милости?.. Но ты же знаешь, что нам запрещено разговаривать с вами…
Комаров оглянулся на безучастного доходягу и прошептал:
— Нас никто не слышит…
Узница сидела в собственной луже совершенно разбитая и продолжала сдавленным голосом разговаривать сама с собой. И Комаров, и факир прислушались.
— Меркурий, Меркурий! Ты погубил меня! Проклятый аспект! Вот так наводят сглаз… Восьмая стоянка Луны… Могла ли я хоть что-то изменить! — бормотала она.
Факир вынул из второго уха вторую из берушей, повернулся боком, и было видно, что его ухо напряженно вслушивается. Комаров продолжил:
— На Земле или на Небе помнят меня… Я еще не до конца обезумел здесь. Неужели нет никакой надежды?.. Ведь отсюда есть выход?..
Ни один мускул не дрогнул на лице факира. Он полностью отвернулся от Комарова, открыл блокнот и зашуршал чем-то. Через полминуты он двинулся к дверям лифта и бросил тихим голосом:
— Ты нарушаешь закон… За это полагается карцер, разве нет?..
При этом белки глаз факира резко скользнули по направлению к тому месту, где он только что стоял. Комаров боковым зрением, несмотря на тусклый свет, заметил там какое-то белое пятнышко. В этот момент лифт с грохотом остановился. Это был 95-й ярус. Факир поспешно вышел. Тетка также поднялась и шаркающей походкой вылезла на этом этаже. Контуженый доходяга все так же безучастно стоял в своем углу.
Тогда Комаров присел на одно колено и молниеносно провел ладонью по тому месту, где видел пятно. Это был клочок плотной бумаги. В висках застучало: факир дал ответ. Зажав бумажку в кулаке, он пулей, несмотря на тяжелую обувку, вылетел на этаж, при этом чуть не сбив двоих собиравшихся войти в лифт фантастического вида узников, у которых вместо рук из рукавов роб высовывались ногочелюсти.
Комаров сбавил скорость и осмотрелся. Факира нигде не было видно, он как сквозь землю провалился. Тетка, продолжая блажить, нервно теребила волосы, вытягивая перед собой двумя пальцами редкие грязные пряди, вновь и вновь выкрикивая при этом абсурдные слова. Другие пассажиры, ждавшие лифта не вверх, а вниз, не обращали на Комарова внимания.
Он прошмыгнул в отдаленный и темный край отсека, скрылся за многоугольной пилястрой, так что стал невидим для тех, кто толпился в холле. Опустившись на четвереньки, Комаров разжал потный кулак и расправил на ладони обрывок бумажки. На обрывке чем-то вроде химического карандаша было начертано резким нервным почерком: 133-43.
Сомнений быть не могло: эти цифры означали номер отсека.
Комаров тщательно изорвал, истер бумажку в мельчайшие клочки и вышел из-за пилястры. У лифта с нетерпением, маясь и переминаясь с ноги на ногу, стояли несколько обыкновенных человекообразных узников и один с сильно деформированным телом. Всем им не было никакого дела до Комарова. Тогда он, облегченно вздохнув, подошел к решетке атриума и заглянул вниз.
В огромном пространстве мегаполиса кишмя кишело все то же броуновское движение несчастных душ. Продолжалось перемещение лифтов, где-то разносились истеричные крики пытаемых во мраке, внизу вереницами проходили вновь прибывшие. Комаров просунул сквозь решетку кулак и разжал его — измельченная в крошево бумага разлетелась, подхваченная потоками воздуха из вентиляционных отверстий.
Впервые за нескончаемые годы и десятилетия у него появилась волнующая надежда.
Комаров не сразу ринулся в отсек 133-43. Он выждал несколько дней. 133-й ярус относился к числу пустынных. На этих ярусах можно было вообще никого не встретить, и это само по себе было некоторым утешением.
Лифты в 43-м секторе были не просто старомодными, с решетками и двойными дверями, как в домах середины XX века. Они находились в аварийном состоянии. Тот лифт, в котором ехал Комаров, был разболтан, с оторванной створкой внутренней дверцы. Последний из попутчиков Комарова вышел на 108-м этаже. Кнопка «133» не западала, но это не значило, что Комаров с первого раза окажется в нужном ему месте. Так и случилось: лифт даже и не думал останавливаться на 133-м ярусе — он продолжал набирать ход и рвался вверх. Видимо, был неисправен ограничитель скорости, и вот уже ускорение приобрело угрожающий характер.
Потоки воздуха выли сквозь щели, по мере набора скорости лифт все сильнее трясся и стучал, к тому же он постоянно задевал за какие-то перекладины. Становилось весьма прохладно, и вот Комаров входил уже в зону ледяного холода, тем более ощутимого из-за сквозняков. Наконец, на 154-м ярусе тряска стала уже совершено несносной, лифт в каждом этаже мотало маятником, к тому же трос как-то жалобно тренькал, как будто он был надорван. Комаров вцепился руками в облезлые железные поручни, руки коченели от холода. Нависла очевидная опасность превратиться в застывшую душу.
Через щели лифта просматривались не сплошные бетонные перекрытия, а какие-то опоры. Видимо, это была самая верхняя часть Ликополиса. Где-то недалеко было уже до «крыши», о существовании которой, впрочем, ничего не было известно. Пролетев еще несколько ярусов, лифт с тяжелым гулом ударился обо что-то массивное, заскрежетал и встал как вкопанный. Внешние двери не открывались. Лампочка в потолке мерцала слабым дрожащим светом и, похоже, иссякала.
Комаров через решетку внешних дверей увидел, что на площадке перед лифтом пол заиндевел, как в морозильнике. Его пробрало по спине то ли волчьим, то ли собачьим ознобом. В щели сквозил ветер, между перекрытиями зияла серая, как будто предрассветная полумгла. Но глаз не различал в этой мгле каких-либо очертаний.
Что поражало: воздух здесь был свеж, никаких даже отдаленных признаков смрадного города не ощущалось. Однако Комарову захотелось вернуться в привычный смрад. Ведь еще немного — и он сам начнет превращаться в окоченевший осколок холода. Он с трудом оторвался от поручней, раздвинул складные дверцы и попытался изо всех сил ударить по замку внешней двери, который по идее должен был автоматически отщелкнуться при остановке. Замок не поддался. Тогда Комаров вновь прикрыл неполную гармошку внутренних дверей и обратился к панели с кнопками. В тусклом свете потрескивавшей и время от времени гаснувшей лампочки, явно уже на последнем издыхании, он еще раз надавил кнопку «133». Над лифтом что-то защелкало, и он нехотя двинулся вниз. Комарову вновь очень повезло…
С четвертого захода он вышел на нужном этаже. Отсек и впрямь оказался совершенно пустынным. Потирая ледяные ладони, Комаров обошел весь длинный коридор и внимательно всматривался в каждый квадратный метр пола, стен и потолка, но не заметил ничего особенного. Отчаяние нашло на него — неужели факир посмеялся над ним?
Семь или восемь раз он обошел всю площадь отсека, успев согреться после ледяных этажей. Комаров заглянул за все технические перегородки. В последний момент, когда безнадежность уже, казалось, одолела, он бросил прощальный взгляд на толстую решетку, отделявшую отсек от пустого пространства атриума. Решетка здесь напоминала кольчугу, только с крупными кольцами. И тут в глаза бросилась странность. Между решеткой и стеной, там, где они перпендикулярно примыкали друг к другу, имелся зазор, не менее полуметра. Туда можно было просунуть не только руку, но, пожалуй, и влезть самому, мешали бы только крайне неудобные широкие подковы на обувках, которые снять не представлялось никакой возможности из-за намертво впившихся над щиколотками прочных креплений.
Комаров протиснулся в этот зазор, ноги, конечно, застряли, но он надавил что было сил, и решетка прогнулась. Этого оказалось достаточно, чтобы двинуться вглубь, слегка покачиваясь одной ногой, упертой в гибкую решетку. Комарова в этот момент никто не мог видеть с других концов атриума, поскольку эту часть решетки как раз прикрывал извне серый щит.
В стене виднелась ниша. Когда Комаров добрался до ниши, он обомлел — внутри зиял проход, там было нечто вроде коридорчика, скрытого от внешних взоров. Здесь при желании ему можно было бы прятаться от стражей и устроить ночлежный угол, если бы у него сохранилась способность спать. Попасть туда изнутри отсека было невозможно. Комаров перед этим проверял эти двери, они оказались не просто заперты, а заварены.
Но самое главное, что в одной из стен коридорчика красовалась великолепная, украшенная изысканными орнаментами и арабесками ложная дверь. На ней в неярком свете Комаров различал искусные старинные изображения павлинов: наверху павлин в царственной короне, по бокам павлины в разных положениях, в том числе, похороны царя-павлина, которого оплакивали грациозные павы, ниже — павлин, сопровождающий своих птенцов, при этом одного птенца он нес на спине. В самой нижней части двери был изображен павлин, клюющий змею.
То, что дверь ложная, стало понятно после того, как Комаров, немного повозившись с замком, отворил ее. За дверью обнаружилась глухая кирпичная кладка, однако в зазоре между кирпичами и дверью висело большое, почти в полный рост Комарова зеркало в изысканной оправе из благородного сплава с золотым отливом. Дело было, конечно, не в оправе, а в самом зеркале. Ведь зеркало — вещь совершенно невиданная в городе-лабиринте, во всяком случае, в местах, доступных для узников. Оно было также старинное, сама зеркальная поверхность не современной технологии, а из тонкого и хрупкого полированного металла, с небольшими неровностями и черными крапинами на серебристой глади. В отличие от двери оправа зеркала не изобиловала орнаментами. Только в верхней его части было довольно крупное изображение странной птицы, похожей на орла, но с человеческими руками, которые продевались сквозь крылья как через широкие рукава и были направлены вверх. Орлиное существо как будто взывало к кому-то наверху, а все тело этого человекоорла было испещрено очами… Это изображение как будто слегка намекало на что-то, запрятанное в дальних закоулках памяти, но было это чувство еле ощутимым, так что не удавалось на этом задержаться. К тому же Комаров впился взором в собственное отражение. Он позднее рассмотрит как следует и дверь, и раму зеркала, но не сейчас…
Комаров даже не смог бы определить, сколько времени простоял у зеркала, разглядывая свое лицо. Он был, конечно, не похож на прежнего себя. Иссохшее, измученное, почерневшее лицо насельника Свободного града, забывшего, что такое солнечный свет и до сегодняшнего дня, когда он оказался на верхнем ледяном этаже, не вдыхавшего здесь свежего воздуха. Глаза также выцвели и поражали пустотой…
И тем не менее в зеркале узнавался отблеск былого Комарова, каким он себя помнил. Света здесь было несколько больше, чем в лифте с оторванной створкой, — отраженно-рассеянный, он падал из пространства атриума. Комаров долго ощупывал морщины, рубцы и следы нанесенных ему ран на шее, скулах, выбритом лбу, вглядывался в свои потускневшие опустошенные глаза.
Явление зеркала стало поворотной точкой судьбы Комарова в юдоли забвения. Он проводил по многу часов в отсеке 133-43, разговаривая с зеркалом. Здесь хватка Свободного града ослабевала, постепенно отпускала его. В отсеке очень редко кто-либо появлялся, и со временем у Комарова даже притупилась осторожность. Он приходил сюда как будто к себе домой.
Перестав бесконечно ездить в лифтах, Комаров сбросил с себя тягостный морок. Впрочем, совсем освободиться от Ликополиса и превратиться в затворника своего Зазеркалья он не мог. Примерно раз в двенадцать или тринадцать условных суток раздавался призывный сигнал рога, и все узники обязаны были являться на перекличку перед правежом. Прячущегося от правежа — его так или иначе отыщут и отправят в карцер. А там, говорят, пытки пострашнее, чем на правежах. Отсутствия Комарова в обычное время в лифтах и во время месс никто не замечал — да и как заметишь это отсутствие в многомиллионном городе…
Общение с зеркалом постепенно приводило к невероятному результату. Комаров сам поначалу не знал — то ли он просто сходит с ума, то ли извлекает из зеркала какую-то чудесную силу. Картины прошлого вставали перед ним как живые, во всех подробностях. Комаров не мог точно сказать, видел ли он их на внутреннем экране памяти, или в самом зеркале. Однако, закрывая глаза, он продолжать погружаться в то, что показывала ему его ожившая и обострившаяся память. Впрочем, совсем без зеркала в этом самоуглублении он обходиться не мог.
Комаров заново переживал многие события, разматывая их как клубок — и теперь уже они были наполнены иным значением. Так бывало с ним в детстве, когда он попадал в знакомое место, заходя в него с незнакомого направления, и оно причудливо сочетало в себе черты узнаваемые и странные, будучи одновременно и тем, и не тем местом. Чаще такие ощущения Комаров испытывал раньше в сновидениях, где ему являлись картины и виды, что-то напоминавшие, но подсвеченные другим каким-то освещением, причудливо «сдвинутые» по отношению к тому действительному, что в них узнавалось.
Зеркало превратилось в учителя для Комарова. Спустя время глубина воспоминаний достигла такого уровня, что он принялся рыдать над своей земной жизнью, да так, как будто все это происходило с ним только что. Он как наяву разговаривал с родными и близкими, с друзьями, сослуживцами, даже мало знакомыми людьми из земной жизни.
Один раз Комаров поймал себя на том, что разговаривает слишком громко. Он испугался, что голос его, который приобрел теперь силу и страсть, будет услышан стражами. И тогда взял за правило разговаривать мысленно. При этом в зубах он сжимал найденную им на блошином рынке катушку от ниток — так это делали по народным суевериям, чтобы не «пришить память», когда надо было вернуть на место оторванную пуговицу или наскоро прихватить ниткой с иголкой надрыв, не снимая одежды. Эта примета из детства, которую поведала Комарову его мама, когда что-то подшивала на нем, странным образом подходила к той ситуации с пробудившейся памятью, в которой жил теперь Комаров: пришить память никак нельзя! Теперь память стала его сокровищем. Свободный город за десятилетия мрака и смрада и так чуть было не ушил ее до нуля.
После месяцев общения с зеркалом все переменилось в Комарове. Он не чувствовал себя забитым, пассивно озлобленным «бывшим человеком», от него уже редко исходили проклятия и ругательства на весь мир. Рыданья и раскаяние Комарова, его неожиданно проснувшееся сострадание ко всем, кого он знал, нарастали с пребывающей силой. Происходило это рывками, постепенно, но необратимо.
Он даже начинал молиться, — дело в мегаполисе неслыханное! — и словом молитвы, косноязычной, неумелой, оттирал как мочалкой свою обугленную душу, хотя душа и не спешила светлеть. Комаров не останавливался, его слезы были ему стократ слаще внешних мук, исходящих от стражей, притом что были они в чем-то и больнее. Он стирал душу в порошок, чтобы черноту ее изничтожить. Стертая, душа не умирала, скорее, отходила от многолетнего онемения.
Ему даже пришла мысль, что жить в Волчьем городе вполне можно. Главное, чтобы никто не отнял у него его зеркала. Комаров вновь вспомнил о том чуде со светофорами, что он испытал в молодости. Теперь, в Ликополисе, в отсеке 133-43 перед зеркалом в старинной оправе эта история обрела глубинный смысл и взывала к живой благодарности. Ему, практически безнадежному лагернику с прожженной и притупившейся душой, еще на Земле удалившемуся от света и добра во имя корысти и себялюбия, — и сейчас давали шанс.
Как будто вернувшись на многие годы назад, он рассматривал материны иконы с нежно-строгим взглядом Богородицы и пронзительно-мудрым Богомладенцем, держащим на ладони золотое яблоко мироздания. Комаров видел их в детстве, а теперь он безмолвно молился перед ними как умел — и это были иные переживания, чем на Земле. Припоминалось то, чего, казалось, он и не знал, новое целое складывалось из маленьких черточек прошлого, когда-то виденного, слышанного, порою лишь угадываемого.
Комаров наедине с собой перестал быть одиноким, в нем закипала его собственная тайна. В его сердце воскресали детство и юность, многие светлые воспоминания. Были и темные воспоминания, обиды и ошибки, и их было очень даже немало — но все они воспринимались в совершенно другой перспективе. Обиды, нанесенные ему, Комаров воспринимал как что-то малосущественное по сравнению с разверзшимся морем страданий, переполнивших мир. Раньше этого моря он как бы и не видел, не воспринимал его. А теперь обиды стали чем-то важным, что ему нужно было испытать, чтобы вкусить соль жизни. Собственные же грехи и страсти Комаров выливал из себя литрами соленых слез. Но странное дело — нервная его система, если можно было так назвать то, на чем держался его тонкий, бесплотный по земным меркам организм, от этого не ослабела. Скорее, наоборот, — дышать стало легче.
Вновь вспоминались годы сиротства, нелюбимый отчим, мамин образ, очищенный от наслоений взрослой памяти. Но сейчас, у зеркала, в памяти чаще воскресал отец. Комаров вновь и вновь переживал тот вечер, когда еще крепкий и не сломленный болезнью отец звал его домой, высунувшись из окна верхнего этажа их провинциальной пятиэтажки. «Сынок, танк! Идем собирать танк!» — кричал он и при этом размахивал в воздухе уже собранной им башней танка. Это был тот самый КВ-85, запах клея которого еще долго напоминал об отце.
Со всех ног малыш бросился тогда к родному подъезду и мгновенно взлетел на пятый этаж по бетонным ступеням той самой лестницы, привычно ударяющей в нос ароматом кошачьих испражнений. Это был счастливейший день его жизни… Почему счастливейший? Потому что именно он светил в его памяти, и не только светил, но и согревал его, так что душа протаивала.
Они с отцом собирали и клеили танк, ползали по схеме сборки, рассматривали детали, филигранно выполненные советской игрушечной фабрикой… Собранный пластмассовый танк засиял, как солнце, сквозь цвет хаки. Теперь стало ясно, что этот танк многие годы скрыто жил в душе Комарова как образ его отца, лицо которого не так уж хорошо ему запомнилось, а теперь продолжает жить даже после ухода из земной жизни…
Теперь он более отчетливо мог рассмотреть и ту комнату, и лампу, под которой они сидели, — видел все это в чудесном зеркале. Спустя какое-то время Комаров поймал себя на мысли, что и само зеркало связывается у него с его драгоценным отцом, которого он так рано потерял. Когда он возвращался к чудо-зеркалу — он говорил сам себе, что идет к отцу.
Отец был для него тем якорем, который держал его в испытаниях, хотя со временем, отринув неуверенность, став сильным и независимым, делая карьерные успехи, развивая бизнес, Комаров все больше отдалялся от отца, уплывавшего во мрак слишком уж туманного прошлого… Но след отцовский был неизгладимым, и каким-то внутренним, тайным, не вполне проясненным. Кто знает, может быть, эта цепь тянулась через Комарова к его младшему сыну Иннокентию и связывала их троих поверх времен и пространств…
Комаров задавался вопросом, как же так случилось, что все это произошло с ним, что он очутился здесь, в городе-лабиринте, и вынужден мириться с угаром горелок и коптилок и всеобщим скрежетом зубов. Но Комаров уже знал ответ: он без всяких сомнений был достоин и худшего места, поскольку при жизни, думая, что идет в гору, катился вниз и не замечал говорящих об этом знаков. А знаков-то, оказывается, было более чем достаточно.
Но было, было то детство, в котором Комаров помнил себя настоящего. Подрастая, он «заснул» от этого детства, постепенно «забылся» в забытьи забот. То ли он сам оглох, ослеп, то ли, оставленный отцом, сделался позабытым. Провалиться в забытье и быть забытым — не одно ли это и то же?
И еще одна мысль, которая потрясла Комарова, пришла к нему.
— В безумном карлике-палаче, — сказал он сам себе, — Бог показывает, какой я есть на самом деле, показывает мою глубинную болезнь, то дно, куда кануло мое «я»…
Разговаривая то ли с зеркалом, то ли с самим собой, то ли с недоступным здесь Небом, он признавался: «Мне казалось, что жил я ярко, шумно, на широкую ногу. Оказалось все иначе: я все глубже и глубже задвигал себя за печку забытия. И там, задвинутый в это глухое забытье, — я и встретился с собственным
палачом, ужаснейшим из возможных «я». И теперь вынужден существовать в ожидании, когда это мое темное «я» в очередной раз придет за мной, прихохатывая. Вновь угнездится во мне как неустранимое бельмо, несмываемое пятно, перекрывающее собою весь мир, ввергающее в кромешную тьму».
Возникал еще один вопрос, тот самый, который он задавал стражу-библиотекарю: если нам дана бессмертная душа, если душа способна к обновлению — мука, пусть и заслуженная, не может же быть вечной, не должна быть безграничной?!
Прошли, вероятно, месяцы, а может быть, и около полугода с тех пор, как Комаров начал молиться. Молитва его окрепла, и он стал находить такие слова, которых в земной жизни, казалось, и не слыхивал. В молитвах Комаров умолял и требовал у Бога дать ему еще более горячее сокрушение. Некоторые молитвы отлагались в сердце; Комарову казалось, что он получает на них ответ изнутри, дух его тогда захватывало чем-то чрезвычайно сильным, явным, реальным и в то же время щемяще далеким. Слова этих молитв действовали как пароль к внутренней двери, за которой так хотелось бы увидеть и тоннель, ведущий прочь из долины скорби. Эти молитвы постепенно осаживались слой за слоем и слагались в твердые породы, по ним Комаров как будто шаг за шагом поднимался к внутреннему себе.
«Сердце мое, — говорил он Богу в одной из таких молитв, — было когда-то, как нежная мякоть, стало потом как черствая жесть. Распали меня, Господи, расплавь мне сердце, дай, Господи, слезы. Дай мне вспоминать благодеяния Твои, помощи и утешения Твои, и все наития Твои!»
Позднее к этой молитве добавилось неожиданное для него: «Хоть и знаю, что недостоин я такой помощи, да и не в том я месте, где помогают, а в том, где чинят расправу, — все же не оставь меня, не стоящего твоего попечения… Ведь Ты всесилен, Господи! Милосердие Твое — кто измерил его, кто положил предел ему! Милость Твоя бесконечна, Господи!.. Не оставь меня, ничего не стоящего!»
Спустя какое-то время после сложения в уме Комарова этой молитвы он заметил, что его отражение в зеркале движется не совсем так, как он. Зеркало приобрело в этот раз незнакомые свойства — оно показывало ему не то лицо. Вернее, это было лицо Комарова же, но в каком-то ином времени и месте и без катушки в зубах. Да и за спиной того Комарова открывался не узенький коридорчик внутри отсека 133-43, а что-то другое, с занавесями из тяжелой ткани, окном, от которого ниспадал луч дневного света (дело внутри города-лабиринта невозможное).
Первая мысль Комарова при виде двойника: «Все-таки я окончательно спятил». Сердце заколотилось от страха и надежды. Двойник-Комаров несколько помолодел, на его лице меньше морщин, а рубцов нет вообще, прическа его хоть и короткая, но не настолько, как у узника-Комарова. Но главное — глаза, они излучали свет, а не служили тусклыми плоскостями, на которых переливались блики тоски и уныния. Еще через минуту двойник зашевелил губами, как будто намекая, что возможна беседа. Комаров в трепете постучал по зеркалу, в зеркале его рука не отразилась, тогда он отверг свою привычку говорить с зеркалом мысленно, вынул изо рта катушку и вслух трепещущим голосом спросил: «Кто ты?»
Лоб двойника напрягся в несколько морщин, глаза засветились. Он ответил, голос шел откуда-то издалека, как будто пробиваясь через отдаленные пространства:
— Нам сейчас позволено говорить, и я хочу помочь тебе…
— Ты — это я? — воскликнул Комаров.
— И да, и нет, — был ответ. — Сейчас я твое отражение. Не знаю, сможешь ли ты это понять. Мой образ, явившийся тебе, — это твоя возможность… Это ты сам, как если бы ты преобразился. Но это не предопределено: ты можешь преобразиться, а можешь и не преобразиться…
— Ты… Я ли это?.. Но где? На Земле или на Небе? В прошлом или в будущем? Или где-то еще?.. — пролепетал Комаров.
— Ты не знал этого, но у души человека есть другая сторона. Она есть всегда. Но очень редко ее можно встретить…
— Помоги мне! — воскликнул Комаров. — Ты ведь можешь?.. Ты ведь там, в царстве Его, Кому я молюсь здесь… Ведь я в аду, так?
Двойник ответил:
— Никому не дано знать, где ад и где рай, пока его путь не закончен. Ведь ад и вечные муки начинаются в человеке еще при жизни… До тех пор, пока мы не пройдем границы, не испытаем себя и участь наша не исполнится, — мы не можем сказать «я познал ад» или «я познал рай». Многие уже и при жизни, живыми испытали адские мучения и скорби… Но и небесные радости проливались на нас на Земле…
— Но если ты там, значит, ты мог бы быть и проводником… Тебе позволено это?
— Твой настоящий проводник сокрыт в тебе самом…
— Я попал в отъявленное место, но душа моя еще не погибла, — ответил Комаров.
— Значит, выход есть…
— Как мне найти его?
— Город-лабиринт это не внешняя тюрьма. И если бы ты мог освободить свой дух, этот город тебя не удержал бы. Выход есть, но чтобы выйти, надо перемениться самому.
— Я готов на все.
— Этого мало. Мало быть готовым. Надо измениться так, чтобы ты мог ответить на вопросы, которые тебе зададут. Эти ответы нельзя подсказать, их нельзя выучить, они должны идти из самого сердца…
— Расскажи мне про это… — попросил Комаров.
— А прийти они не могут из сердца, которое недостаточно весит. Сердце не должно быть легковесным… Конечно, Бог всемогущ, Он мог бы, если бы захотел, извлечь Своей силой всякую душу и перенести в селения высших миров или хотя бы в преддверие их. Но пустой душе было бы невмоготу находиться рядом со светом, чувствуя себя негодной для Царствия Его. И только обретя нужную полноту, душа будет принята в высшие миры без ущерба для нее самой.
— Знаю, что недостоин я этой помощи, — восскор-бел Комаров. — Жизнь свою прожил скверно, и теперь по смерти как свинья тону в собственном кале… Как же быть мне?
— Надо пробовать… Если не получится, надо пробовать еще и еще…
— Да, да! — воскликнул Комаров, преодолевший уже первоначальную робость, — я буду пробовать. Теперь-то в моем существовании появился смысл…
— Пробуй, смиряйся с неудачами и вновь пробуй… — твердо наставлял двойник. — Запомни: нет каких-то раз и навсегда правильных ответов… Не ищи подсказок извне. Ты должен сам войти в тот круг, где явится ответ… Не оставляй попыток, не унывай… Даже в таком падшем темном месте ты не отлучен от Него… И пока ты не получишь внутреннего ответа на все вопросы, которые тебе будут заданы, — не успокаивайся, не надейся на авось. Ты должен предаться Его воле, и даже если будет долго не получаться, не отчаивайся, а иди и иди вперед… И при том будь осторожен… Стражи бдят…
— Если бы ты знал, как я благодарен Ему, что не оставляет меня… Но я не понимаю, — взмолился Комаров, — объясни, что и где и кому я должен отвечать, на какие вопросы…
На это зазеркальный Комаров произнес, далеко не сразу, помолчав, такие слова:
— Придет время, и ты увидишь, и кому, и где отвечать. А вот что отвечать — это другое дело. Об этом я тебе скажу. У одного источника света может быть много отражений, так же и у ответа на один вопрос может быть множество имен. Важно, не какое имя ты выберешь, а важно понимание, которое… есть ли оно у тебя? Смотреть будут не на плетение понятий, не на изукра-шенность речи… Смотреть будут в сердце…
— А ты как думаешь, готов ли я к этому? — дерзнул спросить Комаров.
Двойник молчал. Тогда Комаров задал еще один вопрос:
— И что мне нужно делать, чтобы попытаться?
Двойник напряженно думал о чем-то, потом произнес:
— Мало кому в столь темных мирах дается то, что теперь дается тебе. Ты должен узнать дорогу из этого пекла, в которое заброшен. Но сейчас тебе нужно вернуться в город и продолжать свой путь. Уже скоро ответ придет к тебе…
— Как придет?
— Не все я могу рассказать…Ты увидишь и то место, где есть выход, и как добраться к нему… Верь, что выберешься, верь, несмотря ни на что…
Проговорив это, двойник умолк, его изображение стало таять…
— А смогу ли я еще видеться с тобой? — попытался окликнуть его Комаров, но безуспешно. Изображение растворилось. В зеркале сквозь тающее пятно на месте двойника вновь проступило нынешнее лицо со шрамами и рубцами от многолетних пыток.
Комаров вышел в город. И уже на следующий день его постиг-таки тот удар, которого он опасался.
День тот оказался из ряда вон выходящим, причем прямо с утра, в те часы, когда город оживился после ночного замедления всеобщего движения.
Началось с того, что в одном из коридоров Комаров увидел необычную по местным меркам старуху, увешанную мешочками, кисетами и холщовыми сумочками, а кроме того, волочившую за собой на веревке пухлую котомку для тряпья, макулатуры и прочей хламоты Ликополиса. Она подбирала какие-то ни к чему не годные полуистлевшие ошметки, оборванные подметки, даже опустошенные от махорки окурки. Эту старуху, довольно бодрую и бойкую в движении, в ярком цветастом платке, со змеевидно изломанным нервным ртом, раньше он в городе лифтов не встречал.
Мешочница бродила по отсеку, сосредоточенно глядя себе под ноги, и так незаметно приблизилась к Комарову. Увидев его ноги, она вдруг остановилась, прикрыла глаза и стала что-то бормотать.
Комаров хотел посторониться, но старуха открыла глаза, окруженные мелкой сетью морщин, и уставилась на него.
— Хочешь, погадаю… — проскрежетала она, в глазах ее мелькнули веселые огоньки.
Комаров был поражен этим вопросом. На Земле он отшвырнул бы от себя такую гадалку, а здесь он не знал, что отвечать.
— Ну что ты дашь мне, мертвый господин? — продолжила старуха. — Ты ведь ушел скоропостижно, даже завещания не оставил… Так ведь? Дай мне что-нибудь, я тебе еще многое расскажу…
— Что ж мне дать тебе? Нет у меня ничего, кроме этой робы, да и та казенная…
— Курить есть? — спросила гадалка.
Комаров достал из нагрудного кармана последнюю оставшуюся сигареллу, которая была его валютой на случай нужды.
Гадалка закурила, глаза ее прояснились и загорелись еще сильнее. Левой рукой она стряхивала пепел, а правой водила темным ногтем по комаровской ладони, прищурив глаз…
— Ты мне приглянулся… Ты не такой, как все… И дорога у тебя особая… Мы с тобой, счастливчик, еще встретимся, встретимся, когда ты уже будешь на воле… Да-да, знай главное про себя… Ты здесь не навсегда!
— И когда же? — с волнением спросил Комаров.
— А ты никак спешишь? — ухмыльнулась ветошница. — А знаешь ли ты счет времени? Если я скажу тебе, что это будет через пять циклов или через пятьдесят, не все ли тебе равно? Ты срок от срока отличить сумеешь?.. То-то же… Так что не спеши… Лучше думай о тех, кто ждет тебя, с кем ты связан… Кто его знает, что ждет тебя там… за пределами этого уютненького городишки…
С этими словами старьевщица залилась неприятным сдавленным, как будто полусумасшедшим смехом. Можно было подумать, что она залетела с другой планеты. Подошвы ее сапожек, на которых отсутствовали лагерные колодки, были выпачканы как будто в настоящей земляной грязи, а не в пыли Ликополиса, и Комарову даже показалось, что где-то там в этой грязи мелькнула зеленая травинка. Может быть, только показалось…
Он какое-то время, недолго, провожал ее взглядом. Гадалка занялась своим прежним делом — отчасти выполняя работу за уборщиками, подчищая многолюдные этажи от разного мусора. Стражи ее не трогали, шли мимо, как будто не замечая.
В тот же день, перемещаясь в горизонтальном лифте и выйдя на одном из пересадочных пунктов, Комаров увидел в толпе группу стражей, кого-то высматривавших. Стражи скользили глазами мимо Комарова. Вдруг из их среды, раздвигая их, высунулся маленький юркий субъект, его колючие глазки больно ранили Комарова. Мгновенно он узнал в этом коротышке доходягу, у которого был исчезающее малый подбородок и нижняя губа почти сразу переходила в шею, тот, с которым они ехали в лифте с факиром. Доходяга — о ужас! — оказался вовсе не контуженным хануриком, а агентом стражей. Он, хищно раздувая ноздри, быстро вытолкнул из своего уродливого рта резкое слово в ухо стражу-старшине и кивнул головой в сторону Комарова.
…Карцер представлял собой специально оборудованный отсек с прочными дверями и замками. Никто ничего не объяснял Комарову. Впрочем, было понятно: наказывают его за разговор с факиром.
В карцере его подвергали ежедневным истязаниям, подобным тем, что проделывали служители города через щели в застрявших лифтах. Но главным наказанием было клеймление. Операция по клеймлению действительно обернулась крайне болезненной мукой. Сдержать истошный вопль никому не удавалось. В воздухе во время клеймления густо разносился запах паленой плоти. Однако отчаяния не было; в глубине Комарова сверкал маячок, его упование придавало силы жить, разжигая искорку внутренней свободы.
Ему читали нотации, а потом заклинали самыми жуткими заклинаниями. Но он никак не реагировал на это, он даже не вступал в диалог с палачами, опасаясь, как бы не обнаружить перед ними ту огромную горючую волю, которую обрел он благодаря зеркалу.
После клеймления Комаров от лютой боли впал в обморочное состояние. Однако при выходе из обморока его посетило видение, очень яркий сон. Не галлюцинация с карликом или другими монстрами, а первый настоящий сон за все время существования после земной гибели. Он явственно видел, как пробирается в городе-лабиринте к заветному выходу. Едет на горизонтальном лифте в сектор 61, затем пробирается на 61-й ярус и оказывается в отсеке 61–61. В нем он находит задраенный люк, однако с помощью лома отваливает этот люк и проходит в технические этажи, там он спускается по узкой пожарной лестнице и выходит в канализационную шахту. Наконец, из шахты он поднимается к нужной двери и выбирается на воздух — прочь из проклятого града пыток!
Продолжение сна было настолько восхитительным и лучезарным по сравнению со всем его существованием в городе-лабиринте, что от него захватывало дух. Комаров оказывался на весеннем лугу — огромном и пространном как степь, с еще совсем молодой травкой, залитой местами дождевой водой. Вокруг выхода из Ликополиса из древних камней, вросших в землю, выложен лабиринт, Комаров послушно пошел по нему, петляя, — и лабиринт выводит его в нужном направлении.
Кое-где он видит пасущихся лошадей, теребящих губами всклокоченные кочки. Над горизонтом синеют горы. И во сне он уже уверенно понимает, куда нужно идти. Впереди на несколько верст простирается почти идеально ровная ширь. Ближе к горам она завершается грядой высоких камней и скалистых уступов. Именно туда, к уступам и следовало идти Комарову, там, среди этих уступов, высился длинный менгир, он и служил ориентиром.
Вот он подбирается к старинному камню, он разглядывает его… Менгир увенчан широким неровным диском с грубо вырезанным изображением равностороннего креста. Комаров видит далее в глубине каменной гряды плиту со знаком, который он узнал. Откуда узнал, из какого прошлого или будущего — неведомо. Знак изображает геометрическую фигуру, почти такую же простую, как крест, — это треугольник, верхний угол которого образует узенькое бутылочное горлышко, поскольку ребра треугольника не заканчивались, а продолжались лучами вверх. Комаров сразу же подумал почему-то, что теперь, в Ликополисе, он находится внутри треугольника, что основание этой фигуры, дно треугольной колбы — это и есть град наваждения и кошмара. Вершина же треугольника с двумя стремящимися в небо лучами — исход на свободу, возвращение в свет и явь.
Обойдя плиту, Комаров видит, что она часть, вернее фасад древнего пилона из грубого базальтового камня, внутри которого есть пространство. Там и должно решиться все. Комаров вступает в это пространство, внутри которого выложена круглая площадка из плоских камней. Встав в середину круга, на небольшую гладкую плиту, истертую когда-то чьими-то ногами и коленями, он и сам опускается на колени и ждет… Вскоре он слышит мощный голос, исполненный совершенства, не таящий в себе ни угрозы, ни приторной доброты — но свидетельствующий о внутренней правде говорящего. Этот голос врезался в сознание Комарова.
Первый вопрос звучал так: «Кем ты был?»
— Я был человеком, — ответил Комаров, причем и во сне, и потом, когда он вспоминал этот сон, он был убежден, что ответы эти порождал он сам; что они не навеяны извне, как это бывает в сновидениях… И подтверждением этого стал второй вопрос, на который Комаров не знал, что ответить…
— Кто ты теперь? — произнес вопрошающий.
Комаров бормотал что-то, выдавливал из себя слова, и наконец произнес:
— Я не знаю, кто я… Я потерялся…
На этом месте сон был прерван, стражи жестко вытолкали Комарова из предбанника карцера. Наказание клеймлением было завершено.
Стоя у зеркала в потайном коридоре, Комаров разглядывал свежее клеймо во лбу. Место клеймления воспалилось и, казалось, светилось в полумраке.
Вспомнились слова двойника: «Город-лабиринт это не внешняя тюрьма. И если бы ты мог освободить свой дух, Ликополис тебя не удержал бы». Как же такое возможно, задавался вопросом Комаров, что стены этой внутренней тюрьмы так крепки, а истязания столь ужасны? Как я мог сам довести себя до такого положения, что мучаю самого себя, да еще так жестоко?
Теперь Комаров принялся усиленно работать над собой. Время сжалось — он трудился, как пахарь в страду, и один день стоил многих лет.
Вскоре он научился не просто блуждать по дальним закоулкам памяти, но с помощью внутреннего усилия вызывать в зеркале такие фантомы и события, которых ранее еще не было. Это были не иллюзии, а настоящие беседы, настоящие встречи и дела, только осуществляемые в какой-то параллельной реальности. Комаров ни на минуту не сомневался, что эта реальность вполне реальна. В то же время он никогда не путался, где явь его внутреннего Зазеркалья, а где явь по сю сторону зеркала.
У него постепенно получалось все. Комаров мог переноситься с помощью зеркала по пространствам Ликополиса, тем, где он уже бывал. Так же он переносился на Землю в известные ему места. Однако не удавалось повторить попытку разговора с двойником…
Спустя неделю или две после клеймления он смог воочию поговорить с Иннокентием. Это было уже не воспоминание, не отголосок, а новая удивительная беседа, настоящая беседа, которая значительно укрепила его. Комаров повидал и мать, и отца, и говорил с ними. Мать и отец выглядели как молодые, не больше сорока лет, и Иннокентий выглядел так, как если бы ему было менее тридцати. До конца не было понятно, где они, — ясно, что не в прошлом на Земле, но где-то еще, может быть, там, где они сейчас, а может быть, в другом времени и месте… Таких мест и возможных миров и времен, как теперь понимал Комаров, было у Бога много. Отец рассказал несколько случаев из детства, забавные истории о маленьком Комарове, которые тот давно забыл… И это было невероятное и исключительно светлое переживание, которое укрепило его силы. Комарову показалось, что в голосе отца есть какое-то едва уловимое подобие того голоса, который задавал ему вопросы в ясновидении…
Впрочем, возможно, это всего лишь чудилось ему, ведь два этих голоса были такими разными по тембру, интонации…
Комаров съездил на разведку в сектор 61–61. По едва приметным деталям он пришел к выводу, что сон после клеймления был вещим видением. Только в ясновидении могли так четко и подробно запечатлеться в памяти разные приметы данного отсека, включая даже выбоины на стенах и зазубрины на крышке люка. Во сне он поднял его с помощью лома. Здесь же, в этой не сновидческой и не зеркальной, а осязаемой реальности, это еще предстояло сделать. Комаров не торопился, понимая, что бегство из мегаполиса не может состояться раньше срока. Да он был уверен, что еще недостаточно «весит», чтобы бежать отсюда в лучший мир и там удержаться…
Память вытаскивала на поверхность давно ушедшие во мрак образы, встречи. Комаров перенесся в раннее детство, в котором, бывало, испытывал и блаженство. Он несколько часов заново переживал то, что происходило с ним однажды: поездку в отдаленное село на поминки прабабушки, огромное собрание родственников, которые несколько дней поминали покойницу, любимую и почитаемую всеми. Это было незабываемое чувство рода, близости людей, большинство из которых Комаров видел тогда впервые. Комарова приветили могучие мужики, старики, пахнущие махоркой, садили себе на коленки. Дальние родственницы опекали его, не уставали угощать сладким пирожком или леденцом, утеплять, когда к вечеру холодало, просили рассказать стишок или сказку и умилялись до слез, когда мальчик выполнял эти просьбы.
Потом появились и другие дети, троюродные и четвероюродные братья и сестры его, с которыми они ушли утром в лес за земляникой. Никто из детей не обижал мальчика, все считались родственниками, братишками и сестренками. Они играли в удивительные, новые для маленького Комарова игры. Бродили по околице, обнявшись… Лазали по деревьям… Спасались бегством от сердитых гусей.
Только теперь Комаров вспомнил, что это тот самый пейзаж, что он видел в своем страшном сне, когда тяжело болел и находился между жизнью и смертью. Только лес, колодец, сама деревня во сне были поражены злосчастной пагубой, над ними довлело солнечное затмение, и поэтому вся эта картина исказилась… В реальности же, воскресшей в зазеркальной памяти, деревня и вся округа были прекрасным местом, мощным, стройным, не только напоенным солнцем, но источающим едва ли не райский свет.
Вечером поминки перетекали в сдержанный, немного суровый ужин. Запомнился ароматный черный хлеб с подгоревшей коркой, выпеченный местным хлебозаводом, — за столом все хвалили этот хлеб. Стол ломился от простой, но обильной пищи, домашних солений, печеной в печи картошки, сельди под шубой, которая таяла во рту и была нежнее и вкуснее чего бы то ни было, что потом Комарову довелось в жизни пробовать.
И венцом этих застолий стали длинные, печальные русские песни, которые вся родня знала наизусть и протяжно распевала как в доме, так и под открытым небом. И отец пел вместе со всеми, и Комаров удивлялся тому, какой у отца сильный и красивый голос. Все это вместе казалось не грустными поминками, а необычайным праздником — во славу всеми любимой прабабушки, а для кого-то бабушки, матери, тетки, сестры. Которая вроде бы как и ушла, и в то же время никуда не ушла, оставалась со всеми своими родными и дорогими, соединяя их поверх границ того и этого света…
Оказывается, догадывался теперь Комаров, образ прабабушки с кружкой исцеляющего питья так притягивал мальчика именно потому, что несколькими годами ранее он побывал в том же месте на этих поминках. И радость от встречи с прабабушкой, живой, а не умершей, пусть и в страшном, околдованном пейзаже, — была подлинным лекарством.
Это воспоминание и это осознание нашло на Комарова как нечто противоположное смертному наваждению, как восхищение души в неповрежденный строй жития — и после него пути назад во тьму, к бесконечному спуску больше не было. Оставался только путь вперед…
В то же время Комаров вызывал в себе какие-то из сцен и событий пройденной земной жизни и жизни в Волчьем городе — и проживал их заново. Достоверность всех этих видений не вызывала сомнений.
Прошло немалое время, и он уже высоко поднимался над своими мучениями здесь. Бесстрастно переносил пытки, правеж, унижения… Стало предельно ясно, что иллюзорен именно этот темный мир, а вовсе не мир его памяти и грез, который волки и шакалы хотели бы выдать за больные иллюзии…
В это время Комаров совсем мало ездил в лифтах и почти не попадал под садистские вивисекции. Комаров жил своим внутренним духом, в мире своего Зазеркалья, а Ликополис все больше висел на нем как внешняя, хотя еще и не до конца отслоившаяся шелуха. Теперь он научился смотреть на себя со стороны. Раньше, на Земле, ему это было не по силам, там он был подчинен казавшейся столь важной суете. А здесь он начал понимать себя и постиг, что каждое мгновение жизни совершенно не похоже на то, что было до или будет после, таит в себе скрытую бесконечность.
Несколько раз отправлялся он с помощью зеркала и на кладбище ржавых баков, там он вновь видел банду верзилы, подслушал их речи. Однажды он застал их за странным занятием: соединившись с другими отверженными в кружок, они внимали какому-то существу по имени Дуранд, черному как уголь, но не негру, а больше похожему на трубочиста, плотно покрытого сажей. Дуранд приготовил для них какую-то смесь, разводя в воде белый порошок, и они принимали это зелье, после чего корчились как отравленные, громко вздыхая и постанывая. Однако спустя небольшое время всех их Комаров вновь смог увидеть в их обычном здравии.
Наконец, наступил момент, когда он настолько овладел чудотворной силой зеркала, что мог перемещаться уже не только в известных и знакомых ранее пространствах, но и там, где он никогда не бывал. К примеру, он увидел, как Иннокентий молился за него на Земле. И как он вместе с каким-то очень сильным и светлым человеком просил за него, Комарова, о пощаде.
— Ты и Сам спустился в преисподнюю и вдыхал ее гарь и копоть ради того, чтобы освободить нас и разбить оковы наши! — говорил этот человек, которого Комаров видел смутно, в полумраке. И далее он пел такие стихи:
Избавь его от тягостных терзаний совести,
Да сгинет навеки память грехов его,
Соблазнов юности его не помяни,
От тайных беззаконий очисти,
Осени его тихим светом спасения,
Облегчи его озлобленную миром душу…
Песнопения эти Комаров слушал как чудную музыку, и сердце его обливалось целительным бальзамом.
— Но и страданий этих вовек мне не забыть, Господи, — говорил он сам себе. — Ибо в них соль и мудрость жизни моей…
Тогда же пришла Комарову и дерзновенная мысль, он стал молиться о вразумлении:
— Господи, что мне сделать во имя Твое!..
На этот вопрос, впрочем, ответа не было.
Одновременно с этим он сумел вызвать памятный вещий сон-видение — он вновь прошел путем из отсека 61–61 через люк и канализационную шахту. Он вновь выбрался на луг и вновь совершил попытку ответить на вопрос вопрошающего…
На этот раз перед входом в пилон он оглянулся обратно на врата города-лабиринта. Никополь покрывала мрачная, иссиня-черная гора, увенчанная дымными багровыми тучами. Казалось бы, гора естественного происхождения, и в то же время в ней улавливалась какая-то завораживающая геометрия. Можно было подумать, что это был оплавленный и деформированный конус древнейшей конструкции, титанической башни, источавшей боль и ужас.
В последний момент перед входом в пилон Комаров с замиранием сердца увидел, что большие врата Волчьего города у подошвы горы открываются как разверзающаяся пасть и оттуда выходят стражники, поднятые по тревоге. Они смотрели в какие-то подзорные трубы в сторону менгира. Это означало, что бегство его замечено и, значит, неминуемо вызывает погоню.
В отличие от сновидения в карцере на этот раз Комаров прокрутил свое ясновидение гораздо дальше.
На вопрос: «Кем ты был?» — он вновь ответил, как и в первом откровении: «Я был человеком». На второй вопрос: «Кто ты есть теперь?» — на этот раз он воскликнул с убеждением:
— Теперь я ничто!
Ответ этот стал итогом долгих размышлений и усиленной молитвы, которую Комаров совершал последнее время. Этот ответ явно требовал от отвечающего, чтобы он не был легковесным, чтобы сердце его оказалось полным, налитым силой и светом. И Комаров проверял тем самым, в каком состоянии сейчас его сердце…
Он чувствовал, что ответ его принят. Голос вопрошающего ничего не произнес, но исторг тихое дуновение, в котором Комаров прочитал подобие «да!».
После небольшой паузы раздался третий вопрос вопрошающего:
— Куда ты идешь?
Этот вопрос стал неожиданным… Комаров долго молчал и мучился…
— Я хочу вернуться в прежнюю жизнь, хочу все исправить, — наконец, пролепетал он, и сделал это исключительно потому, что надо же было хоть что-то отвечать…
Голос ничего не ответил, никакого дуновения, никаких ощущений внутри или извне… Слышно было, как отчужденно завыл высоко над пилоном порывистый ветер. И уже скоро послышался топот. За Комаровым пришли стражи Свободного города…
Он не справился, он не был освобожден, а сердце его было все еще слишком легким. Его грубо и властно тащат назад, он видит, как менгир и скалы удаляются, небо заволакивает красноватыми тучами… Ужас подкатывает к горлу…
После этого видения долгое время Комаров не обращался к нерешенной задаче, собираясь с мыслями. В общении с зеркалом он вызвал тот жуткий эпизод своего прошлого, который преследовал его как галлюцинация с карликом. Он просил прощения у того человека, которого он лишил всего в жизни, которого подтолкнул к самоубийству. Самоубийца смотрел на него скорбно и безмолвно, в глазах его почти не было света, лишь тусклые отблески. Комаров многократно вызывал в зеркале эту беседу и вновь молил о пощаде. Ситуация вывернулась наизнанку: ведь теперь о пощаде просил он сам, а не тот несчастный…
Через какое-то время Комаров на правеже в ходе оцепенения заметил, что чудовищный карлик перестал так безоглядно хохотать, как это было ранее. В карлике как будто появилась какая-то брешь, он потерял чувство полной уверенности в своем господстве над Комаровым.
И тогда Комаров постиг с очевидностью, что Бог действительно удерживает силы преисподней от их подавляющей власти над душой. Ведь если бы Он позволил им продолжать одержание дольше, чем оно продолжалось, враги уничтожили бы последние остатки человеческой личности.
Наконец, как-то не выдержав, Комаров вновь отправился с помощью зеркала в путь к менгиру. На этот раз его движения были выверенными и четкими, он уже неплохо ориентировался в траектории своего пути по техническим коммуникациям города-лабиринта до канализационных шахт и даже внутри них.
Выйдя на свет, он не стал бродить по древнему лабиринту, а сразу пробежал к тому месту, где круги лабиринта размыкались, и стал двигаться по лугу как можно быстрее. На этот раз погоня во вратах Ликополиса началась несколько раньше, еще до того, как Комаров добрался до пилона с треугольником, отверстым вверх. Но, несмотря на это, он успел услышать три поставленных перед ним вопроса.
Подлинного решения третьего вопроса: «Куда ты идешь?» — он так и не нашел. Ему пришло в голову сказать лишь, что он бежит из ненавистного города и просит о помощи… Комаров молил Того, Кто слушал его: «Изыми, изыми меня отсюда!» Но он и сам чувствовал, что такой ответ не может быть принят…
И вновь его потащили обратно, скверно ругаясь и нанося ему издевательские побои…. Но в этот раз он еще дальше прокручивал свое видение. Оказалось, что он вновь попал в карцер, но не отделался вторым клеймом. Его преступление признали слишком тяжким. И совет старших судей Свободного города приговорил его к выселению в нижние, более темные миры… Кажется, во сне они назвали город, куда должен был отправиться Комаров, Градом Гидры.
На этом месте, страдая от невыносимых судорог, Комаров уже не мог продолжать путешествие и прервал сеанс общения с зеркалом. По странному совпадению тут же раздался сигнал рога, зовущий на правеж. И Комаров покорно пошел на правеж…
От правежа к правежу он был все более и более равнодушен к палачам и к их ремеслу, сегодня же его сознание занимала только одна мысль: если первая попытка бегства приведет к тому, что его выселят в самые темные миры, — то данная попытка будет и последней. Это означает, что он потеряет доступ к зеркалу. Это означает, что будущее становится беспросветным… Как устроено все в нижних мирах, ему неизвестно, но что-то подсказывает, что там давление на душу, сковывание ее цепями темного безумия может быть еще более убийственными, чем в городе-лабиринте…
Палачи и служители правежа как будто чувствовали внутренний настрой Комарова, отсутствие в нем страха и уязвленности, его безразличие к боли и оскорблениям. Они очень быстро теряли к нему интерес и переходили к другим узникам, трепетавшим в ужасе, отчего надругательство над ними доставляло стражам своего рода сладострастное удовольствие.
С каждым правежом карлик слабел. Само оцепенение Комарова смягчилось и перестало быть продолжительным. Сначала карлик перестал так истово хохотать, а только скалился своим чудовищным нетопырьим оскалом. Наконец, наступил момент, когда карлик почти исчез, лишь выглядывая из какой-то щели и вновь прячась, сама же сцена с обиженным посетителем обрывалась в памяти. На ее место пришло воспоминание совсем другого греха, и там тоже появлялся тот же карлик. Но он был теперь как будто чем-то удручен, чувствуя, может быть, свою конечность, обреченность. Наконец, наступил и такой момент, когда карлик стал слаб и жалок, как будто он испарялся, усыхал. Теперь он лишь поддразнивал Комарова, больше по привычке, по инерции, а не упивался властью над ним, как раньше.
Уверенности в успехе не было. Надо пытаться, надо пробовать, — вспомнился совет двойника. Но пытаться и пробовать он мог только перед зеркалом, только в своей мечте. В реальности же, как стало ясно, попытка будет одна.
И он вознамерился многократно проигрывать перед зеркалом сновидческий путь из Волчьего града наружу: к лугам, к менгиру, к загадкам невидимого сфинкса, к освобождению. При этом на Комарова накатило сильное желание поделиться с кем-то из собратьев по несчастью своей тайной. Во многих из них с некоторых пор, особенно после визита в мусорную зону, он увидел живые души, испытывая к ним сострадание. Хотел бы он помочь им, но в то же время и понимал, что коллективный побег не мог быть успешным и привел бы не иначе как к провалу…
Решение, к которому он пришел, было таким. Выменяв на блошином рынке большой лист бумаги и графитовый стержень, он решил написать правила, как нужно пользоваться чудесным зеркалом, — а потом, перед своим побегом, передать эту бумагу верзиле и завещать ему само зеркало.
Чтобы привести в порядок мысли, Комаров иногда ездил в лифтах и присматривался к окружающим. Восприятие им встречных за последний год сильно изменилось — он стал видеть как в узниках, так и в служителях много такого, чего раньше не замечал. Иногда его взгляд перехватывали, особенно это опасно было со стороны стражей. Поэтому Комаров учился следить за другими исподтишка, украдкой.
Поиск ответа на третий вопрос: «Куда ты идешь?» — продвигался с большим трудом. Риск неверного ответа был очень велик. Зеркало само по себе не могло здесь ничем помочь, оно лишь вновь и вновь показывало путь, и вновь, как в легенде о Сизифе, все заканчивалось тем, что беглец терпел поражение и был с проклятиями и оплеухами влеком в карцер и на суд.
Комаров пытался вспомнить, не было ли в его земной жизни мудрого человека, кто подсказал бы ему, где искать ответ. Он вызывал перед зеркалом на разговор некоторых из таких людей — но в этих беседах они даже не смогли понять, о чем их спрашивают… Комаров пытался вызвать в своем волшебном воображении того факира, что привел его к зеркалу, но факир не появлялся. Возможно, дело было в том, что они практически не знали друг друга.
Какое-то время Комаров пытался застать факира в отсеке библиотеки, рискуя при этом, что он попадет на глаза стражам. Но факир не появлялся и здесь. Возможно, его уже давно не было в городе. В один из таких дней Комаров увидел-таки библиотекаря, члена Ордена Вепвавета совсем близко и даже ненароком подслушал его беседу с другим стражем, более молодым, с эмблемой кандидата в члены Ордена.
Библиотекарь и кандидат подошли очень близко к колонне, за которой стоял Комаров, и ему казалось уже, что сейчас он будет обнаружен. Однако старик не догадывался, что кто-то слышит их в пустынном тупике этого немноголюдного отсека. Сначала они перекинулись парой слов по каким-то малозначащим вопросам, а потом библиотекарь обратился к теме важной, продолжая с кандидатом их, как стало понятно, прежний, незаконченный разговор.
— Потому-то и грядут большие и славные перемены, мой друг… — не без вдохновения говорил библиотекарь. — С помощью этой системы датчиков и камер вся наша жизнь здесь существенно поменяется…
— Мы будем наблюдать за каждым? — спросил его кандидат.
Здесь библиотекарь взял кандидата под локоть и, медленно прохаживаясь, двинулся прямо вокруг колонны, за которой стоял Комаров. Комаров, затаив дыхание, стал плавно скользить вдоль колонны в том же направлении, чтобы оставаться незамеченным. И тут он увидел, что отбрасывает тень на полу, ведь свет падал как раз со стороны лифтового холла, куда теперь смещался Комаров. Тень оказалась настолько резкой и длинной, она так выступала по отношению к тени, отбрасываемой колонной, что не заметить ее, казалось, было невозможно…
— Да, со временем и в каждого из номерных будет вживлен датчик, и все будут на контроле, — продолжал просвещать кандидата старший страж. — Специальный компьютер будет отслеживать отклонения от алгоритма передвижения и другие странности в поведении. Также можно будет и прослушивать записи разговоров.
— Это феерично! — воскликнул кандидат. — Тогда мы сможем решить главную задачу в кратчайшие сроки!.. Ведь, посудите сами, сколько проблем вызывает эта бесконтрольность… Уже шесть циклов как в Волчьем граде стали появляться банды, которые нападают на стражей… И это еще что, все больше доказательных случаев, что град наводнен шпионами Врага…
— У тебя ясная голова, — отвечал старик-страж. — Ведь ты ухватил главную причину нашей реформы. С системой слежения шпионам тут будет делать нечего. Хотя, будь я на месте главы Ордена, я бы уже давно поставил вопрос о резком сокращении притока в наш город факиров. Сколько можно потакать этим тлетворным тварям, каждый второй из которых наш лютый ненавистник?!
Старик и кандидат прошли вокруг колонны полный круг, но, увлеченные беседой, не обращали внимания на тень, отбрасываемую Комаровым.
— Согласен с вами, — ответил кандидат. — И опять же отказники. Сейчас очень трудно вычислить, где они в данный момент скрываются. Но мы вычислим тогда всех… Вы помните случай с этим трижды заклейменным? Ведь он невесть как догадался, собрал вокруг себя целую секту отверженных, и многие из них подолгу пропадали в отдаленных отсеках… И откуда они брали такую силу, чтобы сопротивляться нашему влиянию?
— А вот это как раз дело рук шпионов, — ответил библиотекарь. — Иногда нам удается засечь контакты их с номерными. По наущению Врага они намерены подорвать устои Ликополиса. На специальном совете нам докладывали. Случаются очень хитроумные способы, чтобы помочь пленникам пробудить их скверную память и оторваться от Изезэза. А что касается той секты, единственным способом, которым нам удалось ее рассеять, стали полицейские рейды по отдаленным отсекам. Но можем ли мы быть уверены, что изловили всех?
В этот момент, ненадолго, тень Комарова слилась с тенью колонны и была незаметна. Комаров с затаенным дыханием слушал эти речи, проливавшие новый свет на его собственные приключения.
— То, что я услышал от вас, сокрушительная весть. Благодарю вас за это! — воскликнул кандидат.
— Передавай от меня поклон дядюшке! — ответил старик. — А завтра я проведу тебя на заседание совета Ордена. Говорят, что и сам маршал будет там, он уже прибыл в Ликополис…
— Неужели сам маршал? — воскликнул кандидат как-то уж слишком заливчато. Затем, помолчав, молодой страж более тихо спросил: — А правду говорят, что он… э-э-э…
Тут кандидат замялся. Библиотекарь вновь тронулся в путь вокруг колонны, при этом улыбнулся и проговорил:
— Что ты хочешь спросить?
— Про него говорят такое… — неуверенно продолжил кандидат. — Как будто, может быть, он и является тем самым… долгожданным и обещанным нам… Избавителем…
Библиотекарь ничего не отвечал, лишь понимающе качал головой, и тогда кандидат продолжил:
— Но господин маршал ведь вице-магистр… А как же сам магистр Ордена? Ведь он более всех достоин быть Великим избавителем?.. Впрочем, самого магистра никто никогда не видел… Мы знаем его только по портретам и цитатам… Некоторые говорят, что его вообще нету…
— Не забивай себе этим голову, — ответил библиотекарь. — Времена сейчас совсем непростые… Как знать, может быть, мы стоим на самом пороге… Сингулярность избавления, можно сказать, уже дышит на нас своими сквозняками через трещины времен… Самые чуткие слышат это дыхание. И если они не заблуждаются, то, вполне вероятно, мы современники Великого избавителя, а сам он обретается между нами… Потому многие и гадают: тот ли он, или кто-то другой… Ищут его там и тут… Но я старик, я много чего повидал, и скажу тебе откровенно: пережил уже не одно такое время… Нечто очень похожее было по земному летоисчислению сто лет назад… Тогда не удалось… Завтра, на Совете, нельзя исключать, мы сможем услышать очень важные подробности… Ну и, по традиции, приобщиться Великому Свободному Господину…
Комаров как губка впитывал слова стражей, в которых ему виделось нечто судьбоносное. И он не сразу осознал, что его тень начала вдруг дрожать и раскачиваться, как будто сигнализируя стражам, взывая к ним… В очертаниях тени Комаров с ужасом увидел формы и детали, которые явно не соответствовали ему. Так у нее образовался хвост, тощий, напоминавший хвост морского гада. Но гораздо хуже было то, что сама тень начала жить уж слишком явной самостоятельной жизнью. Комаров огляделся, не было ли рядом какого-то существа, тень которого могла таким диковинным образом слиться с его тенью. Но никого не было…
— Это большая честь! — отвечал подобострастный молодой страж. — Слава Сыну Погибели, да придет он, наконец! Мы так давно ждали этих событий!..
— Да год-полтора, не больше, — отвечал ему библиотекарь, — и Волчий город ждет великий сдвиг. Заживем по-новому! Мы проведем резкую мобилизацию и всех, кого можно, превратим в шакалов и подшакальников. С таким контингентом нам нечего опасаться.
Стражи, увлеченные беседой, которую им явно не хотелось завершать, не обращали на тень никакого внимания — и тогда она уже ударилась в крайнее безобразие, начала скакать, извиваться, отрываясь все дальше от своего хозяина. Тень размахивала лапами и хвостом, чтобы привлечь внимание стражей, — хорошо еще, что она не была наделена голосом или способностью двигать предметы. Это становилось нестерпимо — рано или поздно стражи должны были заметить взбесившееся порождение тьмы…
— И никакая небесная война не страшна, — продолжал библиотекарь, — мы получим бойцов, готовых сражаться как бешеные. Таких, кто уже не отделяет себя от великого града и при этом даже благодарен и предан нам за то, что мы их опекаем… Это будут уже не люди, это будут… сверхлюди…
При этих словах старик залился вдруг совершенно неожиданным, казалось бы, не характерным для него гаденьким смехом. В смехе этом вывалилось наружу то, насколько подлым существом и негодяем был этот внешне спокойный и вдумчивый старичок, мудрец-философ, как могло казаться поначалу.
Немного помолчав, этот великий патриот вонючего Ликополиса добавил уже более спокойным тоном:
— Мы на пороге прорыва в новое будущее, мы выйдем в лидеры темного прогресса… Слава Великому Господину!!
Комаров был очень близко, глядя на них из-за колонны, кажется, он мог сосчитать волоски на бакенбардах кандидата Ордена. Когда библиотекарь, взяв младшего товарища под локоть, развернулся спиной к источнику света — его лицо вдруг вытянулось от неожиданности. Внутри Комарова все содрогнулось: он пропал, спасения нет, и теперь стражи уже не выпустят его из своих когтей.
Однако нет: страж смотрел не на тень, а заметно выше. Комаров покосился туда же и увидел фигуру в проеме коридора, это была знакомая ему фигура сгорбленного худого человека, прокаженного старца. Как, каким чудом он появился не со стороны лифтов, а с противоположной стороны — было совершенной загадкой.
Старец нетвердой походкой шел прямо к стражам и уже наступал своими босыми ногами на безумно мечущийся хвостатый силуэт, смазывая эффект от его свистопляски. Слепец второй раз вторгался в судьбу Комарова. Он подошел ближе и заговорил:
— Я слеп, почему же вы отворачиваетесь и опускаете взоры? Я слаб и ничтожен. Так чего же вы боитесь меня? Я нигде. Так почему же вы бежите? Я нищеброд, бродяжка без угла. Что же вы не вышлете меня прочь? Знайте же, знайте! Ваш град недолго простоит, и его уже сотрясают первые удары отмщения… Волки побегут в страхе, заслышав свирель пастуха…
Его речи были похожи на бред. Однако библиотекарь с его молодым другом то ли брезгливо, то ли опасливо обойдя блаженного, с его топорщившейся грыжей, поспешили ретироваться. Оставалось неясно, почему стражи не трогают прокаженного слепца…
Вдогонку им, потрясая палкой, прокаженный продолжал обличать:
— Муж свободы мягко стелет, но он обманет вас. Он помазан на царство мерзостью! Он не даст забвения от забот и не даст вам окончательного покоя! Вы отвергли Мужа скорби, но только в нем можно обрести настоящий покой! В вашем граде Жестокость лобызает Страдание лобзанием клыкастым, кровавым… И она будет отомщена, она будет жалка и смешна!..
Когда стражи исчезли, старик подошел, стуча палкой, вплотную к Комарову и принялся ощупывать его лицо. Комаров, только что переживший стресс, был напряжен, испарина покрывала его лоб. Но слепец трогал грубыми сухими пальцами с зазубренными ногтями его виски, веки, брови. Он вдруг сказал, обращаясь к Комарову:
— Душегубец, душегубец, слепой злодей, какою силой ты увидел то, что и зрячим с их внутренним оком не дано видеть?
Комаров молчал. Тогда старик мягко пихнул его в грудь и пробормотал:
— Ты был дерзок и нагл, казался себе сильным, избранным… И что же теперь, здесь? Кто ты ныне?
Комаров молча слушал старца, а тот вдруг сменил тон:
— Был безобразен — стал своеобразен… Какою силою ты изменился?
Комаров помолчал немного, набрал в легкие воздуха и с трудом, но все же произнес:
— Помощью Того, Кого здесь называют Врагом!
Прокаженный как будто не слышал ответа, он продолжал нести свою околесицу, мало что можно было понять в его словах. Слова его были похожи на бессвязную речь сивиллы, одуревшей от дурманящих паров, или на безумную песнь шамана, вкусившего горький отвар из пахучих трав и стеблей… Комаров мог бы именно так описать то, как откликались в нем эти заумные речи, если бы у него хватило слов. Старец снял со своей шишковатой клокочущей шеи талисман и надел его через голову на Комарова. Комаров взял его в ладонь — на талисмане была изображена фигура человека, вписанного в круг, с широко расставленными руками и ногами, кажется, он видел такую на Земле…
— Одиннадцатый час давно позади, — твердил старец. — Часы пробили уже полночь, тьма обступила тебя со всех сторон. Аты только просыпаешься на свою работу…
— Скоро ли я отправлюсь в путь? — спросил его слегка ободренный этими речами Комаров.
Но блаженный не отвечал, он продолжал свою глоссолалию, с помощью палки отстукивая по полу ритм заумных «стихов»:
— Бубенцы, бубенцы! Топот, топот! А ты здесь, в этом междумирии, где свисты не утихают. Тебя как утопленника с камнем на веревках все сносит и сносит потоком, но ты остаешься на месте. Ты можешь застрять между мирами на многие тысячи лет, если в тебе нет прямой палки, чтобы втыкать ее вновь и вновь в гнилой ил этой реки и так уйти по дну против течения к берегу, к берегу… Топот, топот! Плеск, плеск!.. Что плачешь над собой? Ты ведь душегубец, а не невинное дитя! Но для отца ты всего-то нашкодивший щенок…
Пустые глазницы прокаженного, казалось, сверкали…
Потом, спустя неделю-другую, Комаров вспоминал иные детали из этого потока речи. И он сумел собрать из них как из мозаики ответ на тот вопрос, что задавал прокаженному. Оказывается, тот говорил и про зеркало.
— Кто сам стал отражением, кто отполировал свою душу, тот идет в путь… — вещал старец, в его голосе можно было услышать утешительную ноту. — В своем отражении ты обретаешь Его. Там и наказание, и крах, и взлет, и избавление…
Сейчас же, после того как Комаров расстался с прокаженным и перевел дух, а его тень угомонилась и вновь стала покорной, ему пришла в голову предерзкая идея — попытаться проникнуть с помощью волшебного зеркала на завтрашнее заседание Совета Ордена Вепвавета, о котором говорил библиотекарь. Там планы и цели вождей скорбного града должны стать окончательно ясными.
И Комарову удалось это. Он отыскал в зеркале членов Ордена, надевших в этот день парадные мундиры, — и, следя за ними, вычислил место собрания. Оно располагалось в тех же отсеках, где размещалось правление Свободного града. Узники на эти этажи никогда не допускались. У лифтов стояли усиленные кордоны стражей.
Комаров так управлялся с зеркалом, что без труда проник в зал заседания. Там царил полумрак, зал был обставлен старинной тяжелой мебелью, на боковых панелях горели канделябры, стены были задрапированы тяжелыми занавесами. Комаров силою зеркала мог свободно перемещаться по залу, приближаясь то к одним, то к другим его концам.
Вскоре зал наполнился мундирами, в центре же стоял длинный стол в виде полукруга, за которым рассаживался президиум. Только с одной из четырех сторон в зале не было стандартных посадочных мест — со спины президиума. Там расположились несколько десятков гетер и матрон Ликополиса разного возраста и обличья в вечерних платьях и перьях, причем большинство из них полулежали на пуфиках, диванчиках и в необычного вида креслах. В самом городе этих дам можно было встретить довольно редко, и они всегда передвигались со свитой. В таком обильном числе в одном месте Комаров их никогда не видел.
Между дамами, сидевшими сзади, и президиумом на возвышении стояла не очень большая, но выразительная подсвеченная снизу статуя женской богини с крыльями, в головном уборе в виде резного стула. На этом стуле Комаров различил надпись Magnus Liberator[3].
В особой ложе сбоку стоял экран, на котором по космической связи следил за собранием властный господин, о котором шептались в зале. Прислушавшись, Комаров различил слова о нем: это был не кто иной, как вице-король нижних темных миров, так называемой Страны молчания, вероятно, той, что располагалась ниже Ликополиса и куда ссылали непокорных.
За столом-полумесяцем оказались руководители Ордена в Ликополисе: командор-комендант, напоминавший своим видом сыча, рыцари-госпитальеры, другие персоны, о которых Комаров ничего не мог сказать. Вел собрание интендант Ликополиса, фактически мэр города, если переводить с орденского языка на земной. То был маленький и невзрачный функционер, с лица которого не сходила странноватая ужимка не то презрения, не то зубной боли.
Особняком сидел весьма причудливый ужасающий тип. Особенность его заключалась в том, что он то надевал себе на шею, то снимал с нее голову с лицом морщинистым и серым, с орлиным носом, с большими воскового оттенка залысинами. Снимая голову, он то держал ее в руке, то перекладывал на стол на специальную перламутровую подставку, напоминавшую большую круглую доску для разделывания мяса или рыбы. И когда он говорил, то говорил он именно из своей головы довольно тихим голосом, тем самым заставляя всех остальных затихать и прислушиваться. Он, как стало потом понятно, и был тот самый маршал, представитель высшего руководства Ордена, прибывший с отдаленной планеты. В зале присутствовали стражи из его свиты, они были одеты в наглухо затянутые ярко-оранжевые сутаны. Маршал по званию, по должности он назывался вице-магистром Ордена. Когда интендант предоставлял ему слово, Комаров расслышал и личное имя маршала — его именовали Геродос.
По его знаку торжественное собрание началось с исполнения гимна Ордена, причем во время гимна все присутствующие не стояли столбами, а раскачивались и даже слегка пританцовывали. Гимн назывался «Солюция». Смысл этого слова не был известен Комарову, но из текста гимна он вынес, что речь идет о великом освобождении мира от порчи, от дурного глаза Врага. В гимне упоминались Избавитель и Великий магистр, а также проклинался самыми черными и лютыми проклятиями как главное орудие порчи некто Бастард, незаконный отпрыск Врага. Из всех слов в памяти Комарова запечатлелась одна строфа:
Солюция! Солюция! Да приидет вечность
Матери-Тьмы!
Вокруг Головы Медузы да совьется свиток!
И домой возвратимся мы!
После приветственных слов представителей власти Ликополиса с главным сообщением выступил маршал Геродос. От его речей, хоть и произнесенных с хорошей дикцией, экспансивные и агрессивные стражи, все как один экстраверты, быстро уставали… Было заметно, как они пыхтели, сопели и вздыхали… Но никто не смел нарушить речь безголового тихоголосого маршала. Его боялись даже пуще командора. Один из членов Ордена прошептал другому, и Комаров расслышал это, что вице-магистр происходит из исторического царского рода.
Спасало ситуацию лишь то, что в зале была великолепная акустика. Иногда маршал как будто разговаривал с собственной головой, как Гамлет разговаривал с черепом шута. Манера говорить вице-магистра поразила Комарова. Он как будто философствовал, при этом был остер на язык, изобретателен в словах. И все это не вязалось с бесстрастной, невыразительной манерой и тихим голосом. Иногда казалось, что маршал не говорит, а полумеханически, с легким металлом в голосе зачитывает какую-то статью.
— Для того ли наш Прометей принес им священный огонь, чтобы они обратили его в средство для жарки шашлыка… — с лукавым видом, но без какого-либо пафоса произнес маршал Геродос. — С тех пор людишки окончательно деградировали, занявшись устройством материального быта. Этого и следовало ожидать. Что доброго могло бы получиться из глины? Уже очень скоро они напрочь забыли о предназначении священного огня. На этом держится наша сила. И здесь, в Земле забвения, мы должны погрузить их в океан полного беспамятства, избавить их ото всего, что может им говорить о священном огне. Жгите кислотой, жгите расплавленным оловом, жгите их страхом и наваждением, жгите их насмешкой и безжалостным словом!.. Мы должны вытравить из них ту искру свободы, которую заложил в них узурпатор.
— Что важно понимать? — среди прочего поучал членов Ордена вице-магистр. — Недаром попы и богословы говорят, что человек, в отличие от пресловутых духов, в большей степени открывает в себе образ и подобие Врага. Каждый человек, хотим мы того или не хотим, мина замедленного действия под распорядок Великого Свободного Господина, бессмертного магистра нашего Ордена. Каждый человек так или иначе маленький враг. В самой глубине души своей… Он инстинктивно тянется к свету, как младенец тянет ручки к матери… И наша задача навести такой морок, чтобы этот инстинкт полностью в нем нейтрализовать.
Они должны полюбить тьму сладострастной любовью, отрицающей их собственную природу. Полюбить свое уничтожение, свое упразднение. Возненавидеть свою глубинную сущность и то недоступное им блаженство, которое в нее всеяно… Отринуть в человеке человеческое, испытывая к этому человеческому брезгливость, гнушение, гадливость. К счастью, природа человека сложна. И нам есть на что опереться. В конечном счете, эта самая искра вражья спит и глубоко погребена под слоями глины, из которой они слеплены.
Наша работа — это работа с глиной, той самой многослойной субстанцией, опираясь на которую, мы победим. Мы привяжем душонку к этим тяжелым слоям, загоним ее туда как в непроходимые лабиринты, замуруем выходы оттуда и сделаем искру вражью пленницей, недоступной для ока души, отделенной от нее непроницаемыми перегородками. Силы изначального человека мы превратим в темные энергии оболочек, так чтобы душа совсем не знала себя и полностью подчинилась тому, чем она должна была бы по природе распоряжаться. На Земле нам это не удалось бы. О нет! Но это на Земле… Здесь же мы хозяева, все возможности в наших руках.
И не надо оправдываться трудностями. Трудности есть у всех и всегда. Нужно искоренять эти вредные настроения в нашей среде. Я прошу всех членов Великого Ордена обратить на это самое пристальное внимание. Такова наша установка на данный момент…
Если мы не разглядели шпиона — виноваты в этом только мы сами.
Если мы упустили не в меру любопытного подопечного — это наша вина.
Если мы провалили агентурную работу и не сумели отследить подозрительные связи и речи — это наш провал.
Если, внедряя новые системы слежки, мы переоценим их эффективность, расслабимся и станем почивать на лаврах, — то виноваты в это будем только мы сами.
Не в душах наших пленников надо искать причины сбоев в нашей работе, но в нас самих… Ведь мы здесь призваны направлять номерную массу на каждом шагу, а значит, и несем всю полноту ответственности за ход вещей… (Здесь неразборчиво.)
Речь маршала была увенчана овациями. Зал выдохнул. Все очень устали слушать эту слишком тихую, холодную, лишенную акцентов и при том слишком уж правильную и выверенную речь высшего руководителя.
Слово взял приор Ордена в Ликополисе, имевший звание генерала. Он говорил, в отличие от вице-магистра, гораздо громче. Но речь его была менее выспренной и более административной. Он сыпал цифрами, вещал о достижениях своего мегаполиса, и Комарову она сильно напомнила выступления земных чиновников. В какой-то момент приор приступил к изложению трудностей и недостатков, и тогда в его словах стало меньше формализма:
— Какие-то головотяпы допустили, что шпионы Врага совратили несколько номерных в Свободном граде… Нужно понимать: введение системы контроля и наблюдатчиков, к которому мы приступаем, — лишь увеличивает объем наших работ и требует новых усилий. Теперь нужно будет научиться следить за косвенными проявлениями вражьих поползновений. С прямыми-то дело ясное… Нам потребуются новые навыки, мы должны будем обучить сержантов стражей, а по возможности — и рядовых, владению новыми методами, ни в коем случае не пуская дело на самотек.
Сидевшие в зале два скелета одобрительно пощелкивали мощными зубастыми надраенными до блеска челюстями и улыбались по-голливудски. Смотревший с экрана космической связи вице-король нижнего темного мира задумчиво покачивал головой. Был момент, когда он попытался вставить свое слово, но звук сильно барахлил и заедал… И от этой затеи пришлось отказаться.
Маршал, он же вице-магистр, вновь взял слово, чтобы прокомментировать речь приора, при этом он держал в руках собственную голову затылком к основной части зала и как будто «смотрел» на свое лицо из пустоты, зияющей над плечами и воротничком, где голова должна была бы быть. Трудно было понять, он ли разговаривает с собственной головой, или, наоборот (тут уж не разберешь, как правильнее), голова разговаривает с тем местом, с которого она сошла:
— Новая система даст нам в руки очень мощное оружие. И тем не менее оно потребует от нас и большего мастерства. Техника сама по себе не панацея, если к технике не подготовлены кадры. В этой битве мы и покажем, в чем наше превосходство над душами номерных. Мы-то знаем, что сами по себе они и есть глина и без помощи Врага ни в чем бы не преуспели. Именно это понимание нелепости упования на глину в свое время послужило причиной выхода из верхних миров нашего Великого Господа, а вместе с Ним всех наших славных предков!
Вы знаете, когда-то наш Господин и Вотчим были братьями, сыновьями Великой Матери — Изначальной Тьмы. Но один из них изменил Матери, предпочтя обманный свет, а наш Господин остался преданным ее сыном… И поэтому в конце концов, когда Тьма поглотит обратно наш мир, мы полностью и окончательно разделаемся со всеми проявлениями того иллюзиона, того разлада, раскола, всего этого грандиозного мыльного пузыря, который удалось раздуть хитрецу.
Ждать всем нам осталось совсем недолго. Вы знаете, что по тайным, не публиковавшимся на Земле астрологическим расчетам великого Нострадамуса, мы уже вступили в последний век этого мира. Знаки конца умножаются с каждым годом. И это совсем не те знаки, которые дал в своих писаниях шизофреник с острова Патмос, который сам себя провозгласил «любимым учеником» Лжеца Бастарда. Мы погрузимся в блаженство тьмы, в ее теплое дремотное лоно, в котором обретем наконец-то отдохновение от трудов и страхов, от сомнений и переживаний… Так слава же Сыну Погибели, приход которого близок!
— Аух! — выдохнули в ответ единым хором члены ордена и все находящиеся в зале.
Выступили еще несколько рыцарей Ордена. Интендант говорил о текущих делах Свободного града, об его успехах и среди прочего обратил внимание собравшихся на то, что в анфиладах их ждет экспозиция новых работ выдающихся графиков и мастеров кисти.
Чрезвычайно интересной была речь главного инженера Ликополиса, существа с массивной квадратной головой и в темных очках.
— С технической точки зрения, — рассказывал инженер, — мы приближаемся к последней войне. Даже если бы у нас не было пророчеств, развитие знаний и технологий само по себе подсказывало бы нам то, о чем говорил наш блистательный маршал. Пути прогресса какое-то время слишком сильно сосредоточились на механизмах, аппаратах, конвейерах. С земной точки зрения это можно понять. На Земле люди хотели бы переложить всю физическую работу на машины и роботов, чтобы самим отдыхать и веселиться. Но для нас техника и роботы не так важны. Главное направление прогресса — изменение души.
К чему нам роботы, если сами номерные будут во всем послушны нам… Новые кадры, перекованные старые кадры станут идеальными исполнителями, червями, подтачивающими древо вражьего миропорядка, непобедимыми солдатами, идеальными виртуозными камикадзе! Пройдет еще пять-десять лет, и мы получим небывалое войско и совершенно организованный тыл. Это гораздо лучше, чем роботы, это разумные и при этом истовые инструменты. Уже не пушечное мясо, нет. Это будет ничем не оста-новимый, всюду проникающий цифровой кисель — вот во что будут превращены нами нынешние узники.
Вместо того чтобы бесконечно передвигаться по отсекам в нашем городе лифтов, вся эта публика преобразится в послушную липкую массу, в боевую слизь, которая будет сковывать крылья слугам Врага, просачиваться повсюду, на всех уровнях его небес, склеивать жерла их орудий, смотровые щели их брустверов и шлемов, выводить из строя их прицелы, оптику, приборы видения… Это будет непобедимая роевая лавина Матери-Тьмы, и каждый воин, зная свой маневр, сможет использовать себя как пластилин, мастерски избегая сопротивления, мгновенно реагируя на любой ход противника. У него не останется ни одного ока, ни одного зеркала. Мы залепим все, мы ослепим, утопим в себе Врага, удушим его в смертельных объятиях!
Прогресс наш в том, что души номерных добровольно станут тем болотом космоса, в котором увязнут рати Врага. Прогресс наш в том, что мы уже научились управлять душами и делать их непроницаемыми для Его влияния. Не буду рассказывать вам про историю этого научного прорыва. Вы помните про то, как еще недавно на Земле ученые открыли секреты, согласно которым, зная, на какую область мозга воздействовать электросигналом, зная, что именно нужно в нем раздражать, можно стать королями боли и удовольствия, господами страхов, тревог, дирижерами радостей, эротических токов и спазмов. И через это мы становимся полными хозяевами над их душонками. Каждая душа теперь не загадка за семью печатями, мы можем наплевать на эти устаревшие байки! Душа для нас — послушный механизм. И теперь мы знаем, как крутить его педали, как превратить боль в потребность, как замучить удовольствием до смерти. Как регулировать темп сигналов и напряжение в сети. Боль, страдание, наслаждение, обожание, агрессия, ненависть — все это теперь поддается математическому управлению.
Осталось совсем немного — и мы, парализовав войско Врага, тогда присоединим уже и саму Землю к темным мирам. А на Земле нас ждут!
Заседание становилось все более яростным и митинговым. Прислуживающие стражи разнесли по залу несколько чаш, наполненных зельем.
Интендант Ликополиса провозгласил:
— Пьем здоровье великого магистра, наместника Тьмы!
Чаши передавали по рядам, одна чаша была в президиуме, другая большая чаша — в дамской полузале за спиной президиума, и много чаш — в большом зале.
После того как вице-король нижних миров отключился и ушел с экрана, члены совета как будто расслабились, распустили узлы галстуков и расстегнули вороты рубашек, из-под которых показалась поросшая волосами кожа, у многих из них шерсть пробивалась под самые кадыки…
Чаши наполняли и пускали по кругу еще не раз. И вскоре зелье начало действие. Комарову показалось, что участники собрания выходят из себя. Некоторые стали бродить туда-сюда, другие опустились на пол и раскачивали ступнями как на разминке. Вице-магистр, чтобы выпить зелья, всякий раз надевал голову, и когда зелье, оросив его гортань, проливалось внутрь, он вытирал салфеткой уста и вновь снимал голову, аккуратно ставя ее на подставку.
Комаров в своем зеркальном видении приблизился к маршалу почти вплотную и, когда тот снимал голову, заметил, что в месте стыка головы и шеи торчат тончайшие как волос проводки, а также микроскопические шлюзы под чипы и другие соединения. «Тонкая работа, похожа на японскую», — подумал впечатленный Комаров, видя этот искусно сделанный протез головы.
Быстрее всего зелье подействовало на дам. Они разбрелись по залу, поблескивая жгучими глазами, некоторые из них, испытывая жар и удушье, стали обнажаться. И хотя их тела были не столь волосатыми, как у мужей Ликополиса, но для дам, пожалуй, со слишком густой растительностью… Среди них попадались и совсем девочки, и древние старухи, многие из которых были с венозными, дряхлыми телами, с огромными плоскостопыми ступнями.
Прошло еще минут 15, и заседание совета Ордена все больше и больше приобретало черты беспорядочного шабаша. Стражи начали петь песни завывающими голосами, причем песни эти не напоминали официальные гимны и мессы, а скорее подходили бы для оргий. Гетеры пустились в пляс, увлекая в танцы некоторых из стражей. Выпив еще зелья, все разом зашумели, кто-то пел, кто-то кричал, третьи вещали и пророчествовали, наиболее чувствительные к зелью впадали в экстаз и исступленно выкрикивали односложные заклинания. По залу летела слюна. Дамы сбрасывали с себя одежды и помогали раздеваться нерасторопным кавалерам. Дело шло к свальному греху.
Лишь один безголовый маршал и его свита в сутанах сидели на прежних местах. Вице-магистр выглядел посреди этого темного праздника совершенно безучастным. Зелье, казалось, не действовало на него.
Комаров с отвращением наблюдал то непотребное действо, в которое выродилось чинное поначалу заседание. Одна из гетер с огромной копной рыжих волос воскликнула:
— Сольемся же во славу Чистильщика, Сына Погибели!
Стражи начали совокупляться, кто-то парами, а кто-то втроем и вчетвером, образуя цепочки сладострастия. Все виды извращений были явлены здесь. Странное сочетание членов, конечностей, деформированных тканей тела, откляченных задов, грудей разной степени отвислости, целлюлитных окороков, дряблых мышц, искаженных ртов с острыми зубами, хищными вставными челюстями, красных, сочащихся слюной языков — все это слилось в одну многорукую и многоногую кашу. Дамы рычали и рыдали, кавалеры стонали, вскрикивали, охали, звериные звуки и звонкие шлепки наполнили зал. Одна из старух, страдавшая слоновьей болезнью ног, с тройным массивным подбородком, с многочисленными складками на брюхе, чуть не раздавила собой доброго знакомого Комарова — стража-библиотекаря, который по несчастью под ней оказался. Комарову хотелось прервать подглядывание, но какая-то сила держала его у зеркала, как будто что-то важное он должен был еще увидеть. Очень скоро омерзительный свальный грех кое-где начал переходить в драки, довольно жестокие. В воздухе оказались стулья, канделябры, в одном месте от опрокинутых свечей прогорал и дымился палас.
В разгаре действа рыжая гетера, лик которой стал совершенно ведьмовским от зелья и сладострастия, приблизилась к маршалу и сняла с него ботинок, под которым оказалась не человеческая ступня, а нечто чудовищное, двупалое, возможно, похожее на ногу австралийского страуса, хотя Комаров был не слишком силен в зоологии. Не смутившись этим обстоятельством, рыжая стала в каком-то полоумном исступлении вылизывать маршалу ногу. Маршал смотрел на нее без особого сочувствия, как будто ничего не происходило. Затем гетера оставила его ступню, далеко отшвырнув ботинок, забралась на стол и стала извиваться, вибрировать, танцуя прямо над подставкой с головой высокого гостя. При этом она постепенно задирала и засучивала узкий подол своего вечернего платья, так что вскоре показались ее бедра.
Видимо, опасаясь, что она наступит на голову, Геродос водрузил голову себе на шею и, беззвучно нашептывая что-то, взирал на пьяную гетеру снизу вверх. Она схватила его за галстук с большой бриллиантовой звездой и попыталась притянуть к себе, маршал перехватил галстук, чтобы не позволить ей сорвать голову с шеи. Тем не менее, гетера аккуратно и нежно взяла маршала за уши и впилась в его губы страстным поцелуем… Маршал не оказывал ей сопротивления. Тогда она потянула голову вверх и как будто ненароком сняла ее с шеи. Она покрыла лицо высокого правителя тьмы несколькими слюнявыми поцелуями, а потом вновь водрузила голову на место.
Однако что-то она сделала не так, видимо, был некий секрет в том, как следует надевать голову, чтобы все контакты соединились правильно. Маршал захрипел и забулькал, его руки судорожно всплеснули, в одной из рук оказался изящный стек из легкого металла, он неловко задел им гетеру и после этого как-то обмяк и затрясся в очень мелкой вибрации. Можно было предположить, подвисла какая-то программа.
В следующий момент к маршалу подскочили двое из его стражей в оранжевых сутанах. Они потребовали от гетеры немедленно удалиться, желая починить своего босса. Однако гетера, совершенно обезумев, вцепилась в редкие волосы вице-магистра и при этом резко толкнула его ногой в грудь. Маршал Геродос, все еще испытывавший нечто вроде короткого замыкания, потерял равновесие и съехал на пол, а голова осталась в длинных, покрытых иссиня-черным лаком ногтях исступленной вакханки.
Гетера водрузила голову на перламутровую подставку и с кошачьей ловкостью перепрыгнула на другой край стола, где ранее сидели рыцари-госпитальеры. Там она подняла подставку с головой на вытянутой руке и принялась исполнять танец змеи. Не обращая внимания на окруживших ее людей маршала, она вновь впилась смачным поцелуем в рот Геродоса, так что он, задыхаясь, не мог даже позвать на помощь, ведь говорить он мог только головой, но не безголовым туловищем, притом что его правая рука под столом беспомощно хватала воздух, а стек в его левой руке стучал по столу, стульям, полу так, как это делают своими палочками слепые.
Вот Геродос, вернее, его туловище, наконец, пришел в себя, вылез из-под стола и встал прямо. Он затряс кулаком в направлении безумной дивы, а его голова над ней разразилась вдруг неожиданно громким воплем:
— Бухая сучка! Оставь голову в покое! Ты отправишься на дно темных миров за твои проделки!..
В толпе никто не мог понять, кто это кричит. Происходящее тонуло в стонах и криках все еще продолжающихся совокуплений и драк.
Рыжая бестия тем временем, как будто дразня оранжевые сутаны, принялась играть с головой маршала, подбрасывала ее вверх, а затем раскрутила на двух пальцах как глобус. При этом она беспрестанно перепрыгивала со старого на новое место, поразительно ловко ускользая от охраны Геродоса, пытавшейся ее окружить. Стремительно и грациозно неслась она по залу, несмотря на то, что была уже изрядно пьяна. Когда погоня приобрела яростный характер, она оставила поднос и ухватила похищенную высокопоставленную башку за волосы, держа ее на вытянутой вверх руке. Но вот она, не сумев пробиться сквозь преследователей, уронила свой трофей — и тот полетел сначала под стол, а потом выкатился на середину зала. Только в этом момент голова вице-магистра Ордена Вепвавета оказалась в центре всеобщего внимания. Туловище Геродоса затряслось, в его жестах слышалось отчаяние. Из его головы раздался приказ:
— Немедленно верните голову в президиум!
Никто не ожидал, что маршал способен отдавать приказы столь громко, даже раскатисто, ведь ранее все страдали от его тихого голоса. Еще несколько секунд замешательства, и почти вся толпа, забыв об оргии, забыв обо всем другом, бросилась на поимки беглянки, расталкивая друг друга. При этом кавалеры Ордена чрезвычайно шумели, многие из них хохотали, не будучи способны сдержать эмоций, явно не приличествующих моменту. Стражи из свиты маршала замешались в густую толпу и, надо сказать, их там изрядно потрепали.
Началась азартная борьба, члены Ордена довольно жестко толкали и мутузили конкурентов, перехватывали голову, вновь роняли ее на пол, и однажды даже кто-то, чтобы голова не досталась другому или чтобы ее не затоптали ненароком, пнул ее, так что она отлетела метров на десять в сторону. Безголовая часть вице-магистра скорчилась от боли, а из головы раздались стон и проклятья.
В конце концов, голову с ловкостью вратаря схватил двумя руками высоченный рыцарь-иллюминат, стоявший у дверей в зал. Он был в звании старшего генерала. Но, несмотря на его высокое положение, другие стражи окружили его и попытались перехватить добычу, как будто это был бейсбольный мяч. Так сильно каждому из них мечталось преподнести голову ее владельцу.
И тут из головы раздался вопль:
— Все вон отсюда! Полудурки, выкидыши тьмы! Я покажу вам, что такое дисциплина Ордена! Всех отправлю на войну. На передний край битвы с Врагом!
Вопль был настолько ужасен, что даже одурманенные зельем члены Ордена встали как вкопанные, а генерал-иллюминат чуть было не уронил голову маршала, в последний момент перехватив ее за ухо.
Маршал проталкивался к генералу, нанося тумаки и удары стеком по голым и полуголым детям шабаша. Кого-то из замешкавшихся у него на пути он ударил своей мощной страусиной ножищей с огромным когтем, так что тот скорчился от боли. Было непонятно, чем и как он видит, или сигналы зрения поступали к его туловищу от находящейся на дистанции головы. Он шел через толпу в дичайшем обличье — с дырой на месте шеи, в одном ботинке, стукая по полу двупалой костяной ступней. Приблизившись, он выхватил драгоценную черепушку из рук генерала и водрузил ее на место. Воссоединение удалось не с первого раза — сначала контакты явно не сошлись, и все тело Геродоса заходило ходуном. Видимо, краткий бейсбольный матч привел к смещению каких-то элементов. Маршал вновь снял ее, поправил какой-то узел в заднем, затылочном, отделе — было абсолютно непонятно, как он это делает, учитывая, что его глаза находятся с другой стороны! На этот раз все обошлось благополучно. Сама внешность головы не слишком пострадала, если не считать пары царапин на скуле. Из толпы высунулся интендант, он был абсолютно голый, в одних носках, но при этом протягивал вице-магистру платок, чтобы тот вытер кровь со щеки. Однако маршал ударил по руке с платком стеком и, как был полубосым, стремительно, лишь слегка ковыляя из-за высокого каблука на обутой ноге, покинул зал. За ним гордым строем вышла и его оранжевая свита, немного истерзанная спортивной схваткой за голову шефа. Одна из оранжевых сутан подсуетилась, отыскала недостающую туфлю маршала и радостно понеслась, обгоняя других, к дверям, чтобы обуть страусиную лапу командующего.
Скомканное заседание Совета Ордена на этой унылой ноте завершилось. Младшие служители затаптывали кое-где тлеющие остатки пожара и собирали осколки стекла. Интендант распорядился допросить рыжую тварь, которая от выпитого зелья уже потеряла дар речи и что-то бессвязно мычала. Ее утащили сержанты охраны. Полусонные чиновные стражи и их дамы, похватав одежды, поспешно разбрелись с места своего исступления.
Лишь парочка кавалеров Ордена, особенно чувствительных к зелью, не видя и не слыша ничего вокруг, продолжали, сидя на полу, свои мутные пророчества. Один из них, с нехарактерной для стража внешностью, абсолютно лишенный волос, закатив глаза под веки и светя вокруг белками как бельмами, исступленно взывал: «Я вижу тебя, вражий отросток, ты колесован по законам Свободного града! Ты предан позорной казни — и о жертве твоей не узнает никто, кроме хозяина нижних миров!..»
В анфиладе вокруг зала, где проходила оргия, Комаров заметил вдруг то, на что не обратил внимания, следуя за стражами в парадных мундирах. Вся анфилада была увешана задрапированными картинами. А во время оргии драпировки сняли. Это была та самая выставка, о которой упомянул в своей речи рыцарь-интендант. Очевидно, для участников совещания власти мегаполиса устроили своего рода культурную программу. Да и вышестоящему начальству они хотели показать товар лицом. Но маршал стремительно покинул Ликополис, даже не взглянув на экспозицию.
Комаров же, увидев холсты, не мог не задержаться — они завораживали его, как магнитом притягивали. И не потому, конечно, что это было местное высокое искусство, и не потому, что в выставках он знал толк по земному опыту. А по содержанию самих картин. Были среди них и работы Шапошника, их Комаров сразу узнал.
Все картины были подписаны, и названия говорили сами за себя.
Вот полотно, изображавшее женщину, которую преследуют абортированные ею младенцы, показывая ей странные бесовские жесты, намекая на что-то, ведомое лишь им одним. Вот мучительное изуверство — пытка человека крылатыми суккубами, которых он раньше вызывал в своих сладострастных мечтах, а теперь выказавших отвратительные лики фурий. Вот картина, героем которой стало крупное пятно на Солнце, причем и пятно, и само Солнце имеют ярко выраженные лица — и мы видим, как плохо этому пятну, как ненавидит оно само Солнце, пятном на котором является.
Вот домовой душит жертву в постели, а вот пляска под самогуды, в которой пляшущий уже умирает от пляски… Вот подглядывание рогоносца за своим позором, оно продолжается бесконечно, и несчастный обманутый ревнивец не может его ни прервать, ни завершить каким-либо действием… Вот загаженная комната шизофреника, с многочисленными свидетельствами его безумия, в ней сам шизофреник нечаянно обнаруживает себя в мимолетном прояснении сознания, но он не в силах оттуда вырваться.
У Шапошника на одной из его картин был дан изощренный сюжет — математик, которого пытают исследуемые им бесконечные множества. Похоже, математик в своей теории совершил какую-то ошибку, кто знает, может быть, сознательную методологическую каверзу… Но здесь, на картине, она превратилась в сюрреалистическую явь и преследует безумную душу ученого.
Были здесь и другие картины на профессиональные темы, где против врача восстали медицинские приборы и инструменты, скальпели и шприцы. Фармацевт был преследуем склянками, таблетками и вакцинами, мензурки с ядом проливаются на него, а снадобья для роста волос набиваются ему в нос, глаза и уши.
Так или иначе, все холсты были не чем иным, как фантомным общением несчастной души и того идола, которому она когда-то служила. Теперь на этих картинах все идолы превратились в проклятия, герои устали служить им до изнеможения, но не в их власти было прервать цепь навязчивого бреда.
Вот картина, живописующая пародию на исповедь: человек на коленях, накрытый епитрахилью, — но вместо отпущения грехов требоисполнитель с отвратительным лицом бьет грешника деревянным молотком по голове. Картина имела название «Душа продана!».
Вот извращенец, труположец, он совершает насилие над трупом, и он изображен в тот момент, когда с трупа сползает простыня и труположец видит, что он насилует свой собственный труп. Вот притон пидорасов, извивающихся как червяки и ласкающих героя картины, который воспринимает это как пытку.
У одного из художников на выставке был представлен обширный цикл картин, в котором героем был один и тот же персонаж, однако на каждой картине в его душе как будто переключались «треки» — как восемь различных личностей, восемь дорожек на пластинке. Восьмая картина предваряла первую, и было ясно, что этот несчастный не волен в переключении треков, он обречен блуждать по ним бесконечно, при том что все эти «я» чужие для него. Оставалось неясно, где же затерялось его подлинное «я» и почему он обречен вечно носить маски, под которыми уже не осталось ничего от настоящего лица.
Следом шли вереницей невероятные уроды из кунсткамеры, с треснувшими черепами и спинами, полоумные обитатели психушек с их невероятными видениями. Черепные коробки, набитые насекомыми, с превращениями, подобными тем, что можно было порою встретить в Ликополисе… (Здесь неразборчиво.)
Чего здесь только нет, каких причудливых фантазий не встретишь!
На одной из таких картин значилось название «Человек, убежденный в том, что он превратился в чайную ложку». На картине была изображена семья на кухне, прозрачная чашка стоит на столе крупным планом, в нее налит чай. Домашние не знают, что представляет собой чайная ложка в чашке. Но мы видим, как в огромной выпуклой части ложки просматривается несчастный, он скулит и плачет без слез…
Вот кормление говорящих вшей — когда все они, тысячи тысяч одновременно говорят с человеком, которого населяют. И он слышит каждый голос, но сам нем, не способен ни ответить, ни закричать, ни пошевелиться. Художнику каким-то образом все это удалось передать графическими приемами и пиктограммами.
На другом холсте Комаров разобрал лаконичное название «Лавина». На ней он видит лыжника, которого настигает лавина. Руки лавины толкают его сзади, а спереди лавина образует какое-то подобие головы с пастью… в котором Комаров с ужасом угадывает довольно сходное, хотя и смутно отрисованное изображение своего карлика-палача… Открытие этой личины как молнией пронзило Комарова, он не мог рассматривать далее ни эту картину, ни экспозицию…
Прервав сеанс, Комаров еще долго чувствовал себя ошеломленным. Как, каким способом мог художник проникать в столь интимное пространство? Или сам этот морок наводился откуда-то, из невидимого могущественного магического центра, к которому художник имел доступ?
Спустя некоторое время Комаров получил то, к чему так давно безуспешно стремился, — он вновь увидел зазеркального двойника. Двойник его выглядел несколько постаревшим, в нем было гораздо больше буквального сходства с нынешним Комаровым, казалось, глаза его несколько выцвели. Двойник стал расспрашивать его про успехи, про его практику зеркального самонаблюдения, про то, как он продвинулся в поиске ответов на вопросы у менгира. Комаров чувствовал какое-то труднообъяснимое смущение и отвечал, к своему стыду, не очень внятно.
Выслушав его ответы, двойник с печальным видом произнес:
— Должен огорчить тебя. Тот путь из города, который был намечен, уже закрыт. Надо будет искать другой путь…
Видя взволнованное и потрясенное лицо Комарова, двойник попытался его утешить:
— Видимо, кто-то разоблачил этот маршрут. В Ликополисе стражи знают свое дело… Думаю, нужно выдержать паузу. Да и тебе, наверное, рано покидать город, — предположил двойник. — Ведь ты не нашел ответов на все вопросы.
— На два из трех ответы найдены, осталось последнее усилие, — попытался возражать Комаров. Немного подумав, двойник ответил:
— Надо сказать, ты исключение из всех правил. Ты проделал огромный путь. Давно уже таких случаев не было в этом городе. У тебя настоящий дар…
Комарову было почему-то не по себе от таких похвал.
— Меня не покидает мысль, гложет меня, хотя, может быть, это праздное любопытство… — произнес Комаров. — Все же кто ты? Ты это я — или не совсем я?
На этот раз двойник высказался чрезвычайно научно и почти энциклопедично:
— На этот вопрос отвечает вечная философия. Греки в мистериях называли это «зеркальный паредр», египетские жрецы — «ка», гностики — «агатодемон», суфии — «свидетель созерцания». Мы с тобой отражаем друг друга, только в очень большом, разнесенном во временах и мирах пространстве. Ты ведь помнишь, что такое трельяж, зеркало из нескольких створок? Вот так же и твоя душа, она множится и дробится в этих створках. Только это не простые зеркала… Теперь понятно?
— Кажется, да, — пробормотал Комаров, подавленный такой эрудицией. — И все же… Это ты мое отражение — или я твое?
— Философский вопрос, — улыбнулся двойник. — Мы с тобой отражения одного и того же, нашей глубинной первосущности. А могут быть и другие отражения… Нам с тобой неизвестно, сколько «комаровых» таятся в безднах бытия…
Комаров с нетерпением ждал следующей беседы, поскольку двойник обещал поискать альтернативный путь к бегству. Однако следующая беседа, по всей видимости, все откладывалась и откладывалась, а вызвать двойника в зеркале усилием собственной воли Комаров не мог.
Несколько недель он трудился над инструкциями по обращению с зеркалом, спрятавшись в заброшенном отсеке, одном из самых пустынных из тех, что он знал, но при этом с хорошим освещением, поскольку напротив него располагался один из верхних прожекторов, освещавших внутреннее пространство атриума. Он изложил все так, как только мог. Рука отвыкла писать, и он с трудом выводил каракули русских букв. В конце концов, ему удалось сделать два экземпляра инструкций, в которых он подробно рассказывал, к чему нужно стремиться в работе с зеркалом…
Комаров долго ездил вблизи нулевых секторов, пытаясь добиться того, чтобы в лифте остаться в одиночестве. Наконец, это удалось ему, и он сумел пробраться к входу в зону отчуждения, как он надеялся, незамеченным. В то же время он помнил слова верзилы, что сама зона наводнена шпиками Ликополиса. Поэтому перед ним стояла еще одна задача — уйти незамеченным, точно так же, как он пришел сюда.
Блуждая по холмам кладбища ржавых баков, Комаров на этот раз долго не мог определиться, с кем заговорить. Ответ пришел к нему сам. Один из дружков верзилы, паренек с большущим ртом, узнал его и окликнул:
— Эй, Залепушник! У тебя же такая кликуха была?
Комаров был удивлен, он не помнил этого типа, но среди отверженных было заведено клички запоминать, и все были начеку. У ротастого дружка верзилы была еще более веселая кличка: Клистир.
У верзилы кличка была более благородная — Великан. Когда тот появился, они с Комаровым уединились в укромном тупичке лабиринта, откуда притом был хороший обзор. Там Комаров подробно рассказал верзиле про зеркало. Рассказ произвел на того сильное впечатление. Но на слова он был скуп на этот раз.
— Я знал, что ты, Залепушник, не прост и что от тебя будет прок… но такого, ей-богу, не ожидал…
— Нефалим — так они его прозвали, и он не всегда был прокаженным… Никто точно не знает, кто он, откуда он пришел… Некоторые верят, что это праведник, что его устами говорят посланники Вотчима…
Так рассказывал верзила по прозвищу Великан о прокаженном старце. Перед этим Великан взял несколько дней на изучение инструкций, после чего они встретились еще раз. Но Комаров настоял, чтобы это была встреча вдвоем, и не в зоне отчуждения, а в пустынном отсеке.
— Но как он стал прокаженным, известно? — спросил Комаров.
— Он взял на себя проказу. Поменялся с тем, кто был проклят. Перевел на себя его проклятие… А вместе с проклятием взял и его имя «Нефалим». Его же настоящее имя здесь никому не ведомо.
На вопрос, нельзя ли повидаться с прокаженным, Великан ответил:
— Он неизвестно откуда приходит и неизвестно куда уходит. Никто не может выследить его… А теперь уже давно никто его не видел, пропал куда-то…
— А что сталось с тем, исцелившимся?
— Исцелившийся перешел к волкам и осатанел… Освободился от проказы, но получил взамен падучую… Говорят, он теперь там очень большой туз в их шакальем ордене, даром что припадочный… Но Нефалима никто не трогал… До самого последнего времени… А вот теперь он пропал…
Комаров обещал верзиле привести его к зеркалу позднее. По убеждению Комарова, одним зеркалом могла пользоваться только одна душа, и он, выходит, назначал Великана своим наследником по отсеку 133-43.
— Знаешь, Залепуха, — ответил Великан, — мы ведь тут не совсем себе хозяева… Среди отверженных есть свой культ. Есть у нас и свой знахарь, что готовит специальное синтетическое зелье… Так вот, под действием этого зелья любой, даже и я, может проболтаться…
— Ты это про порошок?.. Как зовут вашего знахаря, кажется, черный Дуранд? — спросил Комаров.
Тут впервые он увидел на лице Великана нечто вроде испуга:
— Кто тебе рассказал?
— Никто, — ответил Комаров, — это зеркало. Оно позволяет перенестись в любое место и увидеть, что там происходит.
Великан был поражен. Лучшего доказательства действенности зеркала трудно было представить.
Дуранд, как рассказал верзила Комарову, мутит свой порошок на основе опилок пластика. Даже мизерной доли этой дури достаточно, чтобы отправить душу в предельный транс. А если переборщить — то принявший зелье станет инвалидом, вроде оледеневших душ.
— И зачем же ты, Великан, занимаешься такой дрянью? — спросил Комаров.
— А потому, что тебя раньше не нашел… Никто ведь не предложил мне работу с чудесным зеркалом… А ты думаешь, легко так бесконечно сопротивляться Ликополису? Душа требует разрядки… А Дуранд дает иллюзию, что мы встали на путь… Хотя, по правде говоря, я и до сих пор верю, что кое-что, что открывается нам в этих трансах, не иллюзия…
— Расскажи подробнее, как действует это зелье…
— Похоже на опьянение поначалу. Кружится голова, тянет мышцы, перед глазами мелькают пестрые картины невероятной сложности и красоты. Но это все цветочки… Потом начинаются ягодки… Многие из нас получают озарения и могут перенестись в любой край Вселенной. Наиболее успешные ученики Дуранда погружались в глубинные пучины праистории, видели себя мельчайшими инфузориями, разлапистыми папортниками, древними ящерами, насекомыми, змеями, опускались еще ниже, к самым истокам эволюции. Но даже им Дуранд говорил, что они еще далеки от совершенства — что достигнет вершины исцеления тот, кто в видении своем погрузится обратно в матку доисторической Тьмы, в Материю Приму. Ту, что существовала всегда, и даже до того, как скверный бог поврежденного космоса прикоснулся к ней своими нечистыми руками и извлек из нее на свет тварей — для их страдания и прозябания, лицемерно называемого им «жизнью». Некоторые встречают Мать-Тьму, но, как учит Дуранд, крайне редки счастливцы, которым удается слиться с нею. Такие уже не возвращаются из транса…
— Странно, что Дуранд сам еще не слился с нею, — сыронизировал Комаров. — Но что поразило тебя в твоих трансах более всего?
— Я достигал такого состояния, что расширялся за пределы мира и сам становился всей Вселенной, я видел в себе и нижние миры, и Ликополис, и Землю, и планеты Вотчима, и все это жило и гудело во мне… И все это я постиг за какое-то мгновение. Представь себе, что ты одновременно везде, на суше, на море, в небе, в масштабах целой Вселенной и в масштабе капли воды, что ты еще не родился, что ты еще в утробе, что ты молодой, старый, вне смерти. Постигни все сразу: времена, места, качества, количества… Ты един со всем на свете, можешь сосредоточить внимание в любой молекуле мира в любой момент…
— Ты стал богом, — подсказал Комаров, вспоминая те несколько трипов, что он прошел на Земле в Мексике и в Европе и обсуждения этих трипов с другими психонавтами после сеансов. В свое время его втянула в эти занятия Лариса.
— Ну да, — задумчиво улыбнулся Великан. — Дуранд так и говорил… И сам стал богом, и мог разговаривать с богами.
— Что же еще говорил Дуранд?
— Он говорил, что на начальной стадии дух зелья как будто протирает нам очки, через которые мы смотрим на все. Далее в нас происходит вселение божества, и мы учимся преодолевать свой ограниченный взгляд. Наконец, на высшей стадии, которой я не достиг, происходит растворение в блаженстве, исчезновение «я» в высшем мире, с которым оно должно слиться…
Слыша все это, Комаров не мог не вспомнить свои беседы с Шапошником и библиотекарем, а также речи на Совете Ордена.
— Сдается мне, — сказал он, — что этот Дуранд работает на волков… Их дорожки ведут в одно и то же место…
— Хочешь попробовать этого порошка? — спросил Великан.
— Думаю, попробовать надо, — ответил Комаров. — Только мне и небольшой дозы будет достаточно…
— Хитромудрый ты, Залепуха, — ответил ему верзила. — Вот что в тебе есть и чего нет во всех нас, так это умеренность… Дивлюсь я, как ты с такой осмотрительностью вообще оказался в здешних краях…
И он дружески, со свойственной ему медвежьей грацией похлопал Комарова по загривку.
Во время очередного общения с зеркалом Комаров как-то как будто забылся, замечтался или ему привиделось, будто он ранен и кто-то несет его на спине. Был ли это сон или греза наяву, трудно сказать — ведь в Ликополисе никто не спал и никто не видел видений, кроме как во время оцепенения после правежей.
Оказалось, что на спине несет Комарова его отец. Он аккуратно опустил Комарова к стогу сена, что встретился им на пути, а сам сел рядом и стал жевать травинку.
— Пап, — робко спросил его Комаров, — почему все так вышло? Почему я попал в это проклятое место?
Отец серьезно посмотрел на него и, подумав с минуту, ответил:
— Думаю, сынок, это не столько твоя вина, сколько обстоятельства. Они обступили тебя, они стали слишком сильны, чтобы ты мог им противостать. А я… я не успел сделать тебя крепким, стойким… Так уж получилось…
— А каким я должен был бы стать?
Отец отбросил свою травинку и стал рассуждать так:
— Я ведь тоже рано потерял отца… Твоего деда. И мама тоже. Деды твои погибли на великой войне… И все же мы устояли… Дело в том, что поменялось время. Наше детство было тяжелое, голодное, но светлое. Твое же детство было не такое тяжелое для физического выживания… Но лютое. Мудрено было устоять… Я не успел, а мама не справилась, оказалась не такой сильной, чтобы справиться с этим…
— И все же здесь я встретил свое зеркало и стал совсем другим… Я чувствую связь с Врагом… То есть Богом. Здесь так Его называют — «Враг»… И связь с тобой тоже чувствую…
— Другие из твоего поколения сделали выбор в пользу зла, потому что они уверовали во зло. Ты просто пытался угодить тем, кто рядом с тобой… В этом твоя слабость. Ты пришел к ним играть в их игры и, как всегда, сам не заметил, как увлекся и стал центровым игроком… Заигрался, азартная душа… Это твоя слабость. Это тебя и подкосило.
Отец нервно откашлялся и сказал вдруг изменившимся посуровевшим голосом:
— Слабость твоя связана с тем, что рядом не было меня. Но ты никогда не любил зло и даже теперь не стал исчадием зла… Поэтому-то Бог не отвернулся от тебя окончательно… Ты так и не слился со своей внутренней тьмой…
Перед концом видения отец крепко обнял сына и неожиданно добавил:
— Но я всегда был рядом. Не покидал тебя. Просто ты меня не замечал…
Еще раз внимательно взглянув на отца, как будто стараясь его крепко запомнить, Комаров заметил у него навернувшуюся слезу.
— А ты видел, как я погиб?
— Да, да… Знаешь, ведь твоя гибель не была случайной… Лавина горная исторгла тебя из старых грехов, которые, если бы они копились дальше, разорвали бы цепь, что нас связывает… И ты сам видел в своем урочище скорби, что это значит…
Комаров не понимал, о чем в этот момент говорит отец. На его недоумение тот произнес:
— Ты же испытал великое давление тьмы, которое зовется забвением… Ты испытал малодушие, уныние, подавленность — это как раз и есть то, что называется «вкушать от своей геенны…». Так об этом говорят в Его селениях. О, лучше бы было тебе миновать эту скорбь… Но иначе не получилось…
— Одно скажу тебе, — добавил отец, прощаясь. — И это правда уже хотя бы потому, что мы сейчас беседуем с тобою… Мы не отторгнуты друг от друга окончательно… Скажу тебе так: ты уже внутренне не такой, чтобы пропасть там, в этом чудовищном мире, ты уже душой с нами…
Спускаясь в другой раз к кладбищу ржавых баков, Комаров был не так предусмотрителен, как раньше. Какая-то истовость, безоглядность пробудилась в нем. В лифте он приехал один, но в лифтовом холле на нулевом этаже на этот раз было людно.
Но, заходя в зону отчуждения, Комаров, вдруг что-то почуяв, спрятался за косяком одной из дверей, чтобы проверить, кто идет за ним. Проследовал мало примечательный субъект с одним клеймом под скулой, который, может быть, был обычным отверженным. А может быть, и нет… Вел он себя осторожно. Поэтому Комаров решил подстраховаться. Он не выпускал этого субъекта из поля зрения и принялся петлять по мусорным холмам. Субъект то исчезал, то вновь появлялся, что было очень подозрительно…
Тогда Комаров направился на место встречи. Один из приближенных Великана, длинный сутулый тип по кличке Шнурок, поджидал его не доходя до того места, где было условлено.
— Шпик, — шепнул Комаров в ухо Шнурку и едва заметно повел бровью в нужном направлении. Шнурок кивнул. Опытным взглядом он вычислил фигуру, почти сливавшуюся с поломанными пыточными орудиями, что лежали на подступах к кладбищу.
— Разделимся, — сказал Шнурок. — Ты спокойно иди на стоянку, где мы были с Анархистом. А я разберусь…
Комаров послушно пошел на старое место.
Через 15 минут все были в сборе. Шнурок пришел еще с двумя товарищами, они приволокли с собой связанного шпика.
— Не сразу дался, шакаленок, — пробурчал Шнурок. — Его, оказывается, прикрывали. Второго нам тоже удалось взять.
— Что с этим вторым? — спросил Великан.
— Пришлось пригвоздить его…
— С концами?
— Да, с концами, его шею мы проткнули ножкой стальной койки… А на нее положили тяжелую конструкцию…
— Как шашлычок, — съязвил один из безобразных дружков Шнурка с лицом, собиравшим в себе все возможные и невозможные признаки Ломброзо.
— Хорошо, — ответил Великан. Затем он обратился к языку: — И с тобой будет то же. Ты это понял?
Шпик бешено заерзал под насевшим на него крупным отверженным по кличке Мастодонт, которого Комаров до сего дня не знал.
— Вы поплатитесь за это! — зашипел он. — Сюда идет рейд стражей! Вы не знаете, с кем связались!
— Мы уже давно знаем, с кем связались и к кому попали, — со смехом ответил ему Анархист. — Никакой рейд не застанет тебя целым, куски твоей плоти окажутся в разных частях Ликополиса…
— А голову как приз получат и съедят насекомые, те, что на тараканьих бегах… — добавил Клистир.
— Но есть вариант, — выдержав паузу, произнес Великан. — Ты говоришь нам, что вы сделали с прокаженным Нефалимом, а мы подержим тебя здесь какое-то время. Но увечить и расчленять не станем…
Как это обычно бывает среди столь прожженных персонажей, шпик повключал дурака, подергался, погрозил, но в итоге распустил нюни и стал жалобиться, что он человек маленький, да к тому ж еще и «бывший».
— Разве ж мы здесь люди? — канючил он. — Разве ж это людская жизнь?..
Дескать, ему мало что известно о Нефалиме… Надо брать стражей покрупнее, чтобы узнать все доподлинно. Но когда Анархист применил к нему свой гвоздодер, язык стал рассказывать, что ему было известно, во всяком случае, так показалось Комарову:
— Нефалима этого казнили. Колесовали. Сам я там не был… Но, говорят, что он принял это как должное… Был несгибаем… И еще говорят… — шпик запнулся.
— Ну что? — еще раз слегка цепанул его гвоздодером Анархист.
— Говорят, что он не выдержал пытку… Треснул пополам. У прокаженных так бывает… В общем, его здесь нет… Так говорят… Сам я не видел.
Все помолчали.
— Вот, вот он! — заорал вдруг шпик, тыча пальцем в талисман, выскочивший из-под робы Комарова и свисавший с его груди. — Именно таким он был на колесе, только с перебитыми ногами и руками.
— Что это? — воскликнул Великан, хватая тяжелой лапой талисман.
— Да, да, это мне досталось от Нефалима… — перехватил талисман Комаров.
— Это же… витрувианский человек! — ошарашенно пробормотал верзила.
— Откуда ты это знаешь? — удивился Комаров, он где-то слышал уже это выражение и чувствовал, что верзила безошибочно определил, как это называется… Все были удивлены эрудицией Великана, Клистир даже присвистнул.
— Знаю, знаю, — тихо говорил Великан. — Когда-то мы тоже умели…
Что именно умели, верзила не договорил, он вдруг уткнулся лицом в выгнутые тыльные стороны ладоней и затрясся.
Таким его раньше не видели. Вся его компания была поражена.
— Ты что, Великан, — проговорил Клистир — опять, что ли, зелья набрался?
Поскольку шпик раскололся на амулете, и стало ясно, что он был при казни, его участь решили пока не решать. Он был отправлен в безопасное место в самых недрах кладбища железяк, где его, заткнув рот кляпом, приковали к металлическим конструкциям.
Тогда-то и состоялся первый общий разговор о зеркале. Отверженные слушали недоверчиво, но с глубоким интересом. Авторитет Великана был непререкаем, никто не отпустил ни одной шутки. Только в конце Анархист проговорил с ухмылкой:
— Ну вот, у других отверженных зелье Дуранда… А у нашей секты теперь — зеркала…
Прощаясь с Комаровым, верзила задумчиво подытожил легенду про Нефалима и его судьбу:
— Значит, старик ушел в нижние миры… Там, говорят, публика похлеще нашей. Там содержат нелюдей, людоедов, маньяков…
— И самоубийц, — добавил Мастодонт, всегда молчаливый.
— Да, и самоубийц, но не всяких. Одна надежда — что там сгорают быстро…
— Нефалим там долго не задержится, — заявил Шнурок, — он ведь святой человек. Они его там просто не смогут вынести…
— А если не вынесут, значит переплавка, — заметил Великан.
— Кто его знает… — вздохнул Анархист.
Невольно Комаров тут подумал: как бы не получилось так, что еще до попытки побега его вычислят и отправят на суд, а затем вниз, на самое дно темных миров, откуда остается лишь одна дорога, на эту пресловутую «переплавку»…
Спустя некоторое время Комаров решился попробовать зелья Дуранда. Как и предполагал, он принял небольшую дозу. Порошок, запиваемый водой, что дал ему Дуранд, оказался не белым, а светло-серым. Ощущения были мало похожи на земные «божественные наркотики»: Комаров несколько раз пробовал с Ларисой мексиканский пейот, один раз ЛСД.
Сначала он испытал сильную духоту, почти удушье, потом жар отлил от головы, долгое время перед закрытыми глазами проносились узорчатые многоцветные переливы, крутился причудливый калейдоскоп, в глазах он ощущал резь. Чувство опьянения было сильным.
Затем наступила основная часть транса: навязчивые мысли, образы, состояния посещали Комарова. Какое-то время он находился в пестром цветастом коконе, который, казалось, обвивал и пронизывал его внутри большим количеством пуповин, то ли питал его, то ли питался через него. Кокон стал расширяться, и вместе с коконом расширялся и дух галлюцинирующего Комарова.
В какой-то момент он ощутил себя на Земле, продолжая расширяться. Однако это была не та Земля, где он жил, — вроде бы та же планета, с теми же материками, горами, реками, но пустая, безлюдная, цветущая, с огромными заросшими зеленью и лесами развалинами когда-то развитых современных городов и коммуникаций… В лесах было полно зверья и дичи, в болотах — мошкары. Иногда в некоторых местах Земли бушевали стихии: пожары, ураганы, наводнения. Но никаких признаков человечества не наблюдалось…
Затем кокон как будто прогнулся внутрь себя, и Комаров стал проваливаться во тьму. Его несло по багровым трубам, пещерам, подземным водам. Наконец, он обнаружил себя недвижным на жестком ложе. Кто-то склонился над ним. Через минуту глаза привыкли к темноте. Над телом Комарова сгорбился и разглядывал его египетский Анубис, сильно напоминавший одну из тех волчье-шакальих скульптур, что возвышались в атриуме города-лабиринта. Анубис одной рукой протирал салфеткой лицо и живот Комарова, а в другой держал большой широкий нож. Затем он профессионально прощупал живот и взрезал его. Из вспоротого брюха Анубис, как если бы он готовил тело Комарова к бальзамированию, вынул внутренности: темные кишки, красноватые печень и селезенку, желчный пузырь в чернильной слизи… С потрохов обильно капала то ли кровь, то ли жидкая смесь каких-то внутренних секретов: лимфы, сукровицы или чего-то вроде того. Все извлекаемое Анубис бросал в большую миску, стоящую у входа в зал.
Закончив потрошение, божество смерти стало начинять утробу Комарова травами, сыпучими снадобьями, пахучими специями. Можно было подумать, что этот верховный шакал занят приготовлением изысканного блюда для запекания в духовке. Завершив фаршировку, он ловко орудовал большой иглой и зашил вспоротый живот. Затем стал мыть в тазу свои руки, испачканные почти по локоть. После этого Анубис снял с головы свою остромордую маску, под маской оказалось лицо черного Дуранда. Дуранд распахнул дверь и присел рядом. Посидев немного, он стал присвистывать, приманивая кого-то. Через 10 секунд в дверь вбежали несколько котов и собачка. Помахивая хвостами, они принялись за миску с внутренностями Комарова. Трапеза их была молчаливой, если не считать почавкивания собачонки. Когда все было съедено, звери разбрелись, лишь один старый кот, черный, как сам Дуранд, еще какое-то время вылизывал из миски остатки крови и мясного сока.
Картина видений резко сменилась. Если до этого в ушах Комарова был какой-то нескончаемый фоновый звук, то ли гул, то ли гудение, то теперь пространство вокруг взорвалось странной оглушающей тишиной, как будто лопнули перепонки и слух был навсегда утрачен. Но эта тишина содержала в себе огромное скрытое давление невероятной силы — она разносила мозг вдребезги. Тишине соответствовала темнота, но не пустая, а густая, душащая, топящая в себе. Это было ужасное переживание.
Но вот тишину прорезали далекие звуки. Постепенно нарастая, они превратились в симфоническую музыку. Музыка становилась все громче и отчетливее, каждый инструмент звучал весьма ясно и натурально, гораздо более рельефно, чем это могло бы быть в хороших концертных залах. Это была музыка невероятного богатства, изощренная — но все звуки и ноты в ней были не звуками самими по себе, а энергиями разных сил, темных и светлых, их стрелами, их воздействием друг на друга. Слушая их, Комаров не просто слушал, но и видел эти силы.
Передать эти видения словами было бы чрезвычайно непросто. Одним из таких образов был огромный конь. Он был чрезвычайно бледен, особенно бледной была его вытянутая лошадиная морда с грустными слезящимися глазами. Конь противостоял каким-то другим существам, которые постепенно уступили ему и ушли на задний план. Он стоял на задних ногах, а передняя нога его была скорее рукою в перчатке и держала пергамент с сургучной печатью. Бледный конь повел за собой Комарова и вскоре ввел его обратно в Ликополис, откуда начинались все видения под зельем Дуранда.
Однако на этот раз Ликополис явился Комарову не как город лифтов, а как огромный прозрачный шкаф, представлявший собой многоуровневые объемные шахматы, в которых было множество клетчатых «досок» и множество фигур, перемещавшихся не только по своей плоскости, но и сверху вниз и обратно, по диагонали, по лестницам, по вертикальным ходам, кое-где доступным, по еще более сложным траекториям. Комаров пытался найти среди фигур себя, пытался вычислить, где находится его заветный отсек с зеркалом, наконец, хотя бы понять, где находится зона отчуждения. Но ничего из этого ему не удалось.
Как-то незаметно объемные шахматы исчезли и на их месте появился ломберный стол и карты с бесконечной перетасовываемой колодой. Лица игроков были сокрыты во тьме, только кое-где мелькали их сигары, очки, пенсне. При этом хорошо были видны их руки с картами, в перстнях, с ухоженными ногтями. У одного игрока ноготь на мизинце был длинным и заточенным, как ножик. Комарову почудилось, что он сам был игральной картой — джокером. Затем карты сменил бильярд с бескрайними горизонтами зеленого сукна. На этот раз Комаров был в этом бильярде шаром, на котором значился его номер. Удар кия — и он катится далеко по зеленому полю. Еще удар — он стукает другие шары, и они отлетают. Наконец, третий удар — и он вместе с другим шаром, в котором узнает Великана, оказывается в лузе. Далее следовала рулетка, в которой Комаров был фишкой, домино на дворовом столике с пивом и дешевыми сигаретами… И еще какая-то ахинея…
Видения все продолжались и продолжались, выразить словами большинство из них не представлялось бы возможным. Даже вспомнить потом многое Комарову не удалось. Ему казалось, что к нему приходят сверхценные мысли, откровения, он был уверен, что никогда не забудет их, что отныне его жизнь переменится, поскольку ему открылось нечто небывалое, фундаментальное и радикальное. Жизнь должна была стать совсем другой.
Однако когда действие зелья иссякло, Комаров силился и не мог вспомнить ни одной из этих формул или хотя бы их абстрактного смысла. Кое-какие ошметки этих «озарений» на поверку оказывались идиотическими нелепицами.
Но было одно исключение, которое хорошо запомнилось. Во время транса Комарова особенно поразила сцена, которая тогда казалась ему величайшим открытием. Он опустился куда-то в нижний мир, гораздо более низкий и темный, чем Ликополис, — и там его ждала Темная Дама, Мадонна без лица, качающая колыбель. Комаров оказался в этой колыбели — но колыбель эта одновременно была и его могилой. Мадонна убаюкивала Комарова-младенца и при этом напевала песенку вроде:
Этот черный-черный свет.
Его лучше в мире нет.
Ты лишь разик взглянешь —
Навсегда им станешь.
Ты в яйцо себя свернешь
И в блаженстве том уснешь…
Баю-баю-баю-бай…
Больше маму не терзай!
Напеваемые на мотив колыбельной эти слова в трансе казались значительными и возвышенными. Комаров смутно припоминал, что он уже где-то слышал эту мысль, не сам напев, а именно его смысл: «Ты вернешься в состояние мирового яйца до рождения мира. Нет блаженства большего…» Но кто и когда говорил ему это, вспомнить не мог.
Вылетев из колыбели, Комаров вновь увидел себя в городе лифтов, на этот раз очень похожем на натуральный. Ему захотелось поскорее к своему зеркалу. Лифты работали безупречно, четко выполняя команды, приходя быстро, не совершая осечек. Когда Комаров оказался в отсеке 133-43, ему даже не пришлось пробираться через решетку атриума, к зеркалу он попал как-то сразу, как только вышел из лифта. Отворив ложную дверь с павлинами, Комаров увидел свое зеркало — но это было не то зеркало. Рама та же, но внутри нее было нечто подобное той слепой тьме, в которую он провалился на пути от Земли к Свободному граду. Черное зеркало ничего не отражало, казалось, наоборот, оно пыталось всосать в себя того, кто в него смотрит. И тогда Комаров в ужасе бежал от этого видения.
С Дурандом Комаров обсуждать свой транс не стал. Но он не упустил случая говорить с Великаном, который принимал зелье одновременно с ним.
— Это не питье пробуждения, а питье забвения, — сказал он, когда они уже отошли от транса. — Думаю, что это зелье от Ордена Вевпвавета. Оно специально придумано для отверженных, для тех, кого не удалось уловить и стреножить, обуздать стандартными приемами. Ты был прав, Великан, через зелья они могут что-то выведывать и, по крайней мере, сбивать нас с толку, это уж точно…
Великан согласился:
— Я и сам об этом думал… Но ребятам сразу говорить это не стоит… Я подготовлю их, Залепуха… Дуранд внушает всем, что стражи не понимают, кто такой настоящий Избавитель и что мы, его подопечные, гораздо ближе стражей к этому и чувствуем больше…
— Что это они все твердят об Избавителе… — пробормотал Комаров. — Видать, им здесь тоже несладко, и сами они мучаются, а не только нас мучают…
Он помолчал немного и добавил:
— А мы здесь мучаемся не из-за них. Но только потому, что сами с собой не разобрались… Позорный фарс — все эти темные миры. И Ликополис их, это уж точно. Бесконечная пародия на жизнь, удел психически слабых и поврежденных… Помнишь, как это называлось на Земле? «Мама, роди меня обратно!» И все их песни только на этот единственный мотив…
Верзила по кличке Великан, которого Комаров всегда знал и помнил как очень веселого и разбитного парня, на этот раз был задумчив и как-то даже романтично настроен.
— Когда я раньше пил этот порошок, — признался он, — я ведь и смерть видел… Смерть явилась не как лютая старуха — но как добрая проводница. Румяная баба, такая, знаешь, мачеха, собирающая вокруг себя сироток. Сиротки цепляются за ее подол и идут за ней гурьбой. Она переводит их от одной стоянки к другой, по перевалам смертежизния.
— Может быть, в этих видениях все путаница и призраки… — предположил Комаров.
— Может быть, — ответил верзила. — А может быть, и нет. Ведь эти видения идут скорее изнутри нас, из наших скрытых хранилищ неведомого опыта, чем от лжеца Дуранда или этих убогих стражей. Никто не знает, умираем мы один раз или не один. Как знать, может быть, эти смерти лишь репетиции перед настоящим, последним переходом. Мы только учимся прыгать через пожар бездны, мы только учимся летать…
— Ты мог бы быть поэтом, Великан, — ответил ему Комаров.
Наконец, вышел на зеркальную связь и двойник. Он начал разговор с того, что вновь стал восхищаться необыкновенным талантом Комарова.
— В светлых селениях, — говорил он, — ты стал легендой. Он не оставит тебя, не печалься.
Альтернативного пути из Ликополиса двойник пока не нашел, при этом он пытался как-то успокоить Комарова:
— Тебе просто надо набраться терпения. Пока не предпринимай никаких попыток к бегству, живи спокойно, двигайся по городу, посещай правежи… Не нужно предпринимать никаких усилий… Мы сами выйдем на тебя…
Комарову показались странными слова двойника, ведь в самую первую их беседу тот, напротив, призывал его не покладая рук трудиться над собой, не успокаиваться, пока не будет найдено верное решение.
— Да, но я не буду терять времени даром, — произнес Комаров. — Буду искать ответ на последний вопрос…
— Ответ этот тебе вовсе не понадобится, — поспешил заверить его двойник. — Он милосерд, Он и так примет тебя. Береги свои силы… Тебе предстоит непростой путь…
Слышать это было еще более странно. Что-то не срасталось. Комарову показалось, что по лицу двойника проскользнула едва заметная судорога или какая-то тень. Комаров внутренне взмолился Богу, прося его о помощи, кулаки его собрались, и по позвоночнику как будто пробежал тонкий ток ответного веяния.
В следующие секунды Комаров увидел рябь на зеркале, как будто забарахлил передатчик… Предполагаемый объектив двойника перекосился, поехал куда-то вбок, изображение сместилось на потолок и потом на стену. Двойник быстро исправил ситуацию, но какое-то кратчайшее мгновение Комаров мог видеть эту стену. На ней, ближе к углу, размещалось нечто вроде киота, на котором стояли странные образа, похожие на христианские, но нет, не христианские. Посреди них один портрет более крупный, бросавшийся в глаза. В нем Комаров явственно узнал лик того самого существа, подобного комодскому варану, которого он видел среди холстов в мастерской художника. Можно было подумать, что это ему мерещится, но нет, образ буквально впиявился в память, спутать его с чем-либо было невозможно.
Догадка пронзила Комарова — перед ним фальшивый двойник…
Несколько мгновений они смотрели прямо в глаза друг другу. Во взоре двойника Комаров увидел плохо скрываемый злобный испуг. Конечно, решил он для себя, это контрразведка Ликополиса, каким-то образом им удалось выйти на него через зеркало.
— Я помолюсь Ему прямо сейчас, и ты молись со мною! — произнес Комаров. Двойник на это ничего не ответил, он был как будто потерян…
— Не наказуй меня, Боже, наказанием жестоким, — стал молиться Комаров, громко и отчетливо произнося каждое слово. Он не только просил, он воевал каждым звуком своей молитвы. — Научи меня и вразуми по любви Твоей, и да будет над всей суетой Твое изволение, ибо Ты ведаешь судьбы наши… Извлеки меня на свет, меня, оставившего сокровище, ибо я сделался болен, окраден… Ты наложил печати на худые дела, и только Ты волен их снять… Ты начертал рукописания грехов, и только Ты можешь их стереть! Множеством и величием милости Твоей отверзаются врата в дом Твой…
Двойник пыхтел и как будто надувался, кажется, он не мог больше это слушать. Ненависть в его зрачках вспыхнула с утроенной силой, лицо его исказилось, превращаясь в мордочку грызуна. Он сказал глухим хриплым голосом, прерывая молитву:
— У нас осталось мало времени…
Но Комаров уже не сомневался и дерзко ответил ему:
— Сними с себя маску, ты не тот, за кого себя выдаешь! Ты, наверное, тоже был на оргии в большом зале и пил зелье с безголовым маршалом… А может быть, это ты принимал участие в колесовании прокаженного старца?
Тут уже двойник не просто разозлился, он сорвался и начал обличать и оскорблять:
— Неужели ты, кусок навоза, думаешь, что твой обожаемый боженька простит тебе все, что ты натворил! Ты нарцисс своего глупого, бездарного «я»! Ты еще не понял, что, попав сюда, ты предан Врагом на муки и вечное самоуничтожение? Ты глупец, ты отрыжка вражья, смеешь в безумии своем бунтовать против Матери-Тьмы, в которой твое последнее прибежище! На что ты надеешься? Отсюда никто не возвращается к Врагу. Вы целиком отданы Им в наши руки до скончания времен. Пока эта глупая Вселенная не схлопнется обратно в пустоту, как лопается воздушный шарик…
В эти моменты лик двойника время от времени был совсем не похож на Комарова, проступало чье-то чужое лицо, потом оно опять сморщивалось и через волны морщин возвращалось к комаровским чертам. Слова двойника были как шарики жонглера, перекидываемые с руки на руку, между еще недавним неумеренным восхвалением и обнадеживанием Комарова и теперешней попыткой сравнять его с грязью… Истина не могла быть ни в той, ни в другой крайности.
— Хочешь, я скажу тебе, в чем ваша беда? — возразил Комаров. — Вы сделали неверный выбор. Вы, безотцовщина, сироты, сбежавшие из дома, или потерявшиеся. Вместо того чтобы искать своего отца — пошли за ворьем, за шарлатаном и растлителем, который и мог только еще глубже загнать ваши души в лузу безумия. Это не Бог Вотчим, как вы его называете, а ваш господин — злой отчим, совратитель и сутенер. Вам казалось, что это Ангел Крылатое Счастье, а он оказался Ангел Червивый Гриб…
В ответ на это лик двойника исказился гримасой ярости.
— А ты… ты чем лучше?! — заорал он и с этими словами ударил по предполагаемой камере. Изображение исчезло. Комаров вспомнил, что настоящий двойник изначально казался ему родным, ведь он был аспектом его самого. А в две последние встречи он не чувствовал с ним подлинной связи… Стражи темных миров, приблудные гости для души человеческой, не умеют притвориться родными. Они способны лишь внешне маскироваться под людские души…
С этого момента Комарова не покидало ощущение, что за ним следят, даже когда он оставался один. Решимость на побег вполне созрела. Разговор с двойником убедил его в том, что надо идти тем маршрутом, который был явлен ему в ясновидении. Подложный Комаров-2 наверняка пытался ввести в заблуждение… Но риски, куда ни кинь, были весьма велики.
После очередного правежа Комаров отправился в 133-43, чтобы совершить еще одну попытку с помощью зеркала достичь скалистой гряды и отыскать ответ на третий вопрос, который, как он был уверен, будет последним, решающим ответом — после чего выход из «треугольника страданий», может быть, и раскроется перед ним.
Прибыв в отсек, Комаров увидел, что коридор, всегда безлюдный, наполнили суетящиеся лифтеры и служители. При беглом взгляде в глубину отсека, Комаров отметил, что заваренная до того дверь в отделение с чудо-зеркалом разрезана. Изнутри же раздавались удары молотка.
Комаров как обезумел — он совсем забыл про осторожность и бросился в сторону ранее заваренной двери. У самой двери, где было особенно людно, он вдруг встал как вкопанный. В образовавшемся проеме трое служителей-техников заворачивали в какую-то пленку уже снятое с кирпичной стены зеркало. Его зеркало! Его тайную свободу!
Следующим движением Комарова было бежать. Однако лифт уехал, в холле было полно стражей и мелких служителей. При этом на Комарова внимания никто не обращал. Он не слишком-то выделялся в общей массе, где было несколько подшакальников в таких же робах, как и он.
Через минуту техники потащили зеркало к выходу. Судя по их движениям, ноша была нелегкая. На пороге один из незадачливых служителей споткнулся, зеркало скользнуло по его колену и звонко впечаталось в дверной косяк. Под пленкой что-то хрустнуло, несколько осколков просыпались на пол… Этот звук пронзил Комарова изнутри резкой болью, как будто ему сломали какую-то кость в грудине.
Комаров не заметил сразу среди стражей высокое начальство. Руководил один похожий на старика из библиотеки начальник, только помоложе. Он тоже носил на груди жетон Ордена Вепвавета. Увидев, что произошло с зеркалом, начальник жестко окрикнул слуг-техников и пригрозил им каким-то наказанием. Техники понуро стояли, пока член Ордена отчитывал их. Затем вдруг неожиданно он засмеялся и сказал:
— Проклятое вражье зеркало! Давно нужно было размозжить тебя!
Он размахнулся тростью и нанес удар, так что зеркало задребезжало.
У Комарова потемнело в глазах. Он прошел через толпу стражей, вызвал лифт, чтобы уехать на нижний этаж, но его грубо оттолкнули и заставили ждать, когда уедут начальство и рабочие. Уехали начальник, охрана, затем увезли зеркало. Последними уехали те, кто прибирался после состоявшегося рейда. Комаров остался в отсеке совсем один.
Он прошел к тому месту, где висел его бесценный собеседник в дивной оправе. Он гладил руками каменную кладку, щупал отверстия от креплений, на которых висело орудие его преображения. У порога он нашел залетевший под плинтус мелкий зеркальный осколок. Он положил его в нагрудный карман, там, где узники хранили мелкие предметы, сигареты и записки от начальников палачам с кодовыми знаками правежа.
Но уже очень скоро Комаров окончательно осознал, что зеркало послужило экраном для пробуждения внутренней памяти, и свою миссию оно уже выполнило. Теперь он имел подобный экран внутри себя — и в нем уже жила прочная связь с бесконечно далеким «Вотчимом-Узурпатором», как именовали Его волкодлаки… «Господи, — молился Комаров в одной из самых проникновенных своих молитв, — избави меня от забвения Тебя! Дай мне силы держаться за ниточку Твою и не отпускать ее. Ибо Ты всегда рядом, Вездесущий, а я не всегда с Тобою. Не отврати от меня взора Своего! В нужный час оглянись и окликни меня, во тьме блуждающего. Оставил я Тебя, но Ты не оставь меня, вечно в Тебе нуждающегося!»
Он постоянно держался за эту молитву, ему чудилось, что его зеркало вновь с ним. Но все-таки иногда острая тоска пронизывала его, и ему страшно хотелось вернуться в заветный отсек. Он спохватывался, вспоминал о том, что там произошло, и, стиснув зубы, продолжал привычный безрадостный путь в городе злосчастных переездов и пересадок.
С утратой зеркала написанные Комаровым инструкции теряли смысл. Единственное, что он мог бы оставить для собратьев по несчастью, — это подробную инструкцию по выходу из города и пути к менгиру. Но это было слишком рискованно. При перехвате такой бумаги стражи могли бы и впрямь заблокировать сам маршрут.
Для отверженных рейд против зеркала не стал шокирующей новостью. Но Шнурок расстроился.
— Не раскисай! — прикрикнул на него Клистир. — Во-первых, у нас тут есть умелец, мастер по полировке. Он может сделать зеркальную поверхность из куска хорошего металла. Так что давай, Залепуха, гони нам те же инструкции, что ты дал Великану!..
— Да, Великан говорил, что ты гений, что это покрепче самого крепкого зелья! — подтвердил Анархист.
Прежний Комаров как в земной жизни, так и здесь, в городе-лабиринте, вряд ли мог о себе вообразить, что он способен пойти на такой риск ради кого-то постороннего. Но теперь все стало иначе. Он не просто дал всей банде Великана инструкции, он решил посвятить им много времени, чтобы все разъяснить, ответить на все их вопросы.
Когда явился сам Великан, начался первый урок.
— У каждого из вас свой путь, свои вопросы и свои ответы… — начал урок Комаров. Ему было крайне непривычно в роли учителя. — Я могу рассказать только о своем опыте… К тому же он еще не завершен…
— Но если бы он был завершен, — парировал Клистир, — ты бы нас уже ничему не научил.
— И то верно, — ответил Комаров. — Учиться можно только самому. Учителя бесполезны. Зеркала научат вас всему…
Более месяца после утраты зеркала Комаров давал уроки своим четырем ученикам. Для этого они выбирали самые безлюдные отсеки и выставляли на шухер дежурного. На кладбище ржавых баков встречаться было теперь крайне опасно. Постепенно мастер отшлифовал для них по небольшому зеркалу. Комаров испробовал каждое из них и пришел к выводу, что они могут сгодиться. Впрочем, он-то теперь обходился и совсем без зеркала, а им еще предстояло выработать стойкий навык внутренней памяти. Каждый из учеников по примеру Комарова держал свое зеркало в одном из отдаленных отсеков. К примеру, Великан сумел так его замаскировать, используя нишу в стене, что вряд ли кто-то без наводчика это зеркало мог бы найти… Кроме того, отверженные были практичнее Комарова, и у них было больше возможностей. Они создали целый язык из условных знаков и организовали сеть дежурных, стоявших на стреме и отслеживающих, нет ли за ними хвостов. При малейшем подозрении на слежку ученики-зеркальники к своим зеркалам не являлись, а сворачивали с маршрута…
«Смотри в зеркало так, как будто оно явлено только для тебя, — учил их Комаров. — Отдайся созерцанию, ибо в нем ты не только увидишь, но и тебя увидят, и ты обретешь лицо… Задача в том, чтобы не дать погибнуть своему Богу, Который зарождается, брезжит в тебе, когда ты сам превращаешься в зеркало для Него…»
Комаров подробно пересказал им, что ему было известно о предстоящем внедрении в Ликополисе датчиков и камер наблюдения. И всем стало ясно, что с зеркалами надо поторапливаться.
Пока Комаров давал уроки, он заметил, что с ним происходит что-то новое. Он отказался от своей буйственной памяти, перестал блуждать в своем внутреннем зеркале где бы то ни было. Он смотрелся в пустоту этого внутреннего зеркала и пил оттуда молчание. Комаров теперь подолгу молчал, и душа его преисполнялась смиренной немотой. Он ожидал воли о себе. «По воле
Твоей да будет со мною… — молился он теперь. — Если суждено мне отправиться в нижние миры, если Ты так судил, — значит, буду поминать Тебя в нижних мирах… Если суждено мне сбросить оковы, да сбудется милость Твоя надо мною… Помилуй меня так, как Ты изволишь…»
Теперь Комаров как будто стыдился себя самого — стыдился за слишком уж долгие блуждания и парения в Зазеркалье памяти. Ведь в воспоминаниях он бывал обуян давно минувшими страстями или ужасался своим видениям, малодушествовал и зачастую не мог удержать главного…
Наступил срок последнего правежа, после которого, в короткие часы послабления, Комаров должен был встретиться с отверженными и попрощаться с ними. Как обычно, в конце правежа узники впадали в оцепенение. И Комаров тоже потерял сознание после казней, которые он претерпел в последний раз.
Теперь он не видел в оцепенении ни карлика, ни своих прегрешений, ни каких-то досадных воспоминаний. Он увидел подобие того самого сна, что смотрел в детстве во время болезни. Сухой и обгоревший лес с пугающе белесыми стволами, зловещий и зараженный смертью как в страшной сказке… Впрочем, он не так уж пугал его, поскольку во сне он знал, что спит. Как будто какая-то сила перенесла его в то же вещее видение, в то же сновидческое место.
Путь вновь лежал мимо заброшенного колодца к той самой часовне, в которой прабабушка напоила его цельбоносным напитком. Более того, Комаров ожидал, что теперь он наверняка увидит в этом сне то, что тогда, в детстве не смог рассмотреть или, может быть, напрочь позабыл.
И все же теперь сон был иным. Комаров оказался в том же пространстве, и одновременно он узнал в нем деревню, где справлялись поминки по его прабабушке Марье Матвеевне. На этот раз у дома он видел ту же самую толпу родни… Но теперь это были не поминки, а нечто противоположное: крестины, или свадьба, или юбилей. Умершие были рядом с живыми. Если бы Комаров присмотрелся или стал расспрашивать, возможно, он мог бы познакомиться здесь и с более древними предками… Однако теперь он был сосредоточен на другом: он хотел найти отца. Здесь ему почему-то казалось, что теперь они должны воссоединиться после всех страданий — чтобы больше уже никогда не разлучаться.
В часовенке прабабушка Марья вновь протянула ему питье, на этот раз не в кружке, а в небольшой фарфоровой чашке. Комаров испил — по вкусу это была простая вода, холодная, живая.
— Да, да, — ласково сказала прабабушка, — это святая вода, отсюда, из источника.
— Где папа?! — спросил мальчик Комаров.
— Пойдем к купели. Он там сейчас окунается… папа твой…
Сердце Комарова встрепенулось в груди. Да, он и вправду уже видел этот сон тогда, на пике своей болезни. Но суждено ли ему увидеть отца — этого память в себе не держала…
Вот перед ним купель. Прабабушка подводит его к душистым светлым кленовым дверям.
В купели темно, кажется, он различает фигуру отца, который трижды погружается в ледяную воду святого источника, покрякивая. На скамеечке в предбаннике он видит его рубаху и брюки. Это одежда отца, он не спутал бы ее ни с какой другой…
В следующий момент Комаров, сбросив сандалии, оказывается у самой купели. Он смотрит в ее воды, которые все еще колышутся… В купели темно, свет едва пробивается сквозь щелочку затворившейся за мальчиком двери. Комаров всматривается. Вода в купели прозрачна, чиста, толща ее светится изнутри нежным светом. Но в купели никого не видать. Комаров оглянулся назад: за дверью тоже никого. Он сделал несколько шагов, ноги его оказались в ледяной воде на верхней ступеньке купели.
— Батя! — позвал мальчик.
Он посмотрел сверху вниз в купель; странное дело, он почувствовал, что ледяная вода омывает его ноги, обутые в тяжелые колодки узника… Комаров всмотрелся в купель: светящаяся гладь воды отражала его, и тут он с ужасом увидел, что в ней отражается не тот мальчик, который смотрит этот сон, а, можно сказать, другой человек: нынешний Комаров, номерной мученик, преступник божьего закона, жертва казней и поношений, носящий на себе робу Ликополиса… Комаров во сне хочет что-то крикнуть, но не может разомкнуть уста…
Проснувшись в поту, Комаров некоторое время был в задумчивости. И тут его пронзает мысль: такой сон в оцепенении — явный знак, что все изменилось. Карлика больше нет… Вместо карлика во сне в воде купели он видел самого себя, таким, как он есть сейчас.
Что это значит? Не знак ли это, что Ликополис больше не держит его… И значит ли это, что высшая судьба, высшая справедливость отпускает его отсюда?
Наступили часы послабления после правежа, когда узники свободно передвигались по своим надобностям. Условленная встреча была назначена на блошином рынке, рядом с павильоном цирюльника. На этот раз Комарова встретил сутулый и мрачноватый Шнурок. Он повел его новой, незнакомой дорогой. И когда они убедились, что хвоста нет, уехали на лифте в отдаленный пустынный отсек, куда так же добирались остальные.
Работа с зеркалами шла у всех довольно туго. Лишь у Великана и Анархиста начали кое-как открываться глубинные родники воспоминаний. Комаров пытался понять, сколько у него времени ушло на то, чтобы подняться из бесконечного омута памяти к нынешней созерцательности. Понять это и описать в виде числа циклов оказалось невозможно.
Комаров долго отвечал на их последние расспросы, пытался втолковать, как молиться, и как он искал ответы на загадки у менгира. Он старался убедить их, что для каждого из них выход может быть свой, отличный от Комаровского. Но это покажет лишь время.
— Наверное, Нефалим мог бы объяснить нам все это. И растолковать, прав ли я…
Отверженные слушали задумчиво, не перебивали. Кажется, они осознавали, на каком трудном пути теперь стоят.
И вот наступил момент прощания.
— Что мы можем сделать для тебя, Залепушник? Может, проводить тебя по подземельям? — спросил Клистир.
— Мне ничего не нужно. Вот бы найти лом или гвоздодер, каку тебя, — ответил Комаров, обращаясь к Анархисту.
Анархист, не задумываясь, достал из рукава свое орудие.
— Удобный! — сказал он с довольным видом, поигрывая орудием на ладони. — Лом не спрячешь. А этот я заточил. Держи, возьми его с собой туда!
— Это будет наш сувенир! Наш привет Вотчиму, небесному атаману! — воскликнул Клистир.
Отверженные засмеялись.
Действительно, небольшой, в меру тяжелый гвоздодер — почти идеальное оружие с хорошо заточенным рабочим окончанием — прекрасно вписался в рукав робы.
Итак, теперь можно отправляться в путь, чтобы совершить первую в реальности и последнюю в его мечте попытку выбраться из города мук. А реальность предстала труднее и непригляднее, чем вещие сны, в которых, казалось бы, он до блеска отработал уже все детали предстоящего побега.
Путь к отсеку 61–61 оказался на этот раз непростым. В отличие от того дня, когда Комаров ездил туда на разведку, кнопка «61» в лифте испортилась и западала. Ничего подобного ни разу не было в видениях Комарова. Мысль работала лихорадочно в поисках выхода.
Пришло решение — попытаться проникнуть туда из соседнего отсека. Не с первого захода, много раз промахнувшись из-за безобразной работы лифта и даже попав под очередную пытку между ярусами, Комаров достиг отсека 61–60, как назло, многолюдного. Здесь располагалась одна из прачечных, в которых узники самостоятельно стирали свои робы, очищая их от грязи, пота, крови правежей. Продираясь сквозь толпу, Комаров нашел люк, ведущий в технические коммуникации. Он был задраен примерно так же, как в его видениях. Но здесь ему просто не дали бы им воспользоваться ни ломом, ни гвоздодером. Местные стражи тут же скрутили бы его.
Комаров не без труда добрался до отсека ниже требуемого — 60–61. В нем на люке был установлен засов с пудовым замком. Такое иногда делали в Свободном граде.
В этот момент кончились часы послабления, и узники-сомнамбулы понуро потянулись к лифтам… Комаров же шел своим маршрутом. У него оставался еще предпоследний шанс — отсек 61–62. На этот раз Комарову повезло — после пересадки лифт сразу довез его до нужного этажа. 61–62 оказался пустынным и ничем не примечательным отсеком. Каково же было удивление Комарова, когда, пройдя вглубь этого этажа, он обнаружил, что крышка люка сдвинута.
Но рядом с люком оказался ящик со слесарным инструментом. Внутри, метром ниже уровня пола, кто-то возился. Ничего подобного не просматривалось в ясновидениях Комарова — но на этот раз реальность предоставила ему редкий, хотя и сомнительный сюрприз.
Комаров огляделся по сторонам, никого поблизости не было… Тогда он подошел клюку. Слесарь услышал его шаги и высунул наружу свою низколобую небритую физиономию, но не насторожился, а, смерив взглядом Комарова, сказал ему: «Подай разводной ключ!» Комаров сделал шаг на лестницу вниз, за спиной он уже держал инструмент, но не ключ, а свой гвоздодер с заточенным раздвоенным острием на змеиной головке.
Технический служитель задрал голову, еще раз посмотрел на Комарова и, протянув руку, громко потребовал низковатым голосом: «Давай!»
Комаров сделал еще один шаг вниз и резким движением ткнул гвоздодером в шею слесаря, после чего тот размашисто качнулся и с криком провалился вниз, издавая сильный грохот.
Комаров прислушался. Сверху и снизу было пока тихо. Никаких признаков тревоги не наблюдалось. Но внутреннее чутье не уставало говорить ему об опасности погони. Тогда он, находясь уже в колодце, стал сдвигать люк на положенное ему место — чтобы усложнить возможным преследователям быстрый путь по своим пятам. Люк был тяжелый, он очень гулко, пронзительно скрежетал, разнося далеко вниз эхо, такое, как если бы в многоквартирном доме подпиливали напильником батарею отопления. После некоторых усилий люк, наконец, прочно осел.
В технических коридорах стояла тяжелая тьма, хотя кое-где на расстоянии примерно 30 метров горели слабые красные лампочки. Спустившись с лестницы, Комаров наткнулся на слесаря, который был оглушен, но дышал. На поясе слесаря висел фонарик. Эта вещь очень даже пригодится.
Комаров двинулся в том направлении, где, по его расчетам, должен был быть отсек 61–61. Иногда в проемах тоннелей вдалеке слева и справа от него мелькали тени каких-то фигур, маячили лучи фонарей. С разных концов доносились гулкие звуки. Все это могли быть другие техники или лифтеры Волчьего града. Но никто из них не смог бы разобрать, кто это там идет в отдалении по темным коридорам.
В какой-то момент ему показалось, что он заблудился, и тогда отчаяние вдруг стало наваливаться на него, и тот мужественный дух, который он с таким трудом обрел в своей молитве, оставлял его… Прислонившись к бетонной стене лбом, он закрыл глаза. Сердце учащенно билось, он чувствовал, как на лбу выступают капельки пота. Собравшись с духом, Комаров двинулся дальше, он вновь ухватился за молитву, повторяя лишь одно: имя Бога.
И вот после некоторых блужданий Комаров выбрел в техническую часть отсека 61–61. Он понял это по цифрам, которые кто-то накарябал мелом на противопожарном шкафу.
Далее события какое-то время развивались точно как в ясновидении. Комаров достаточно уверенно стал спускаться по винтовой лестнице по направлению к канализационным шахтам. Все шло как по маслу. Но уже перед входом в нужную ему шахту он оказался на освещенной площадке. Там возились несколько лифтеров и один стражник. Шла рутинная инвентаризация оборудования. Это обстоятельство никак не соответствовало плану Комарова. Невозможно было проскользнуть в шахту незамеченным. Тогда Комаров отступил назад и, найдя электрощиток, сорвал гвоздодером проволоку, которой была вместо замка перевязана заржавленная дверца. Дверца легко отворилась. Еще одно движение — и все рубильники были выключены — свет повсюду погас. Именно это и было сейчас нужно.
Комаров погасил фонарик и на ощупь вернулся на площадку. Стражник и лифтеры, чертыхаясь, натыкались друг на друга, вынужденные оставить свои занятия. У них были два своих фонарика, и они начали шарить ими по лестнице и потолку. Комаров несколько раз попадал под их лучи, и в какой-то момент стражник что-то заподозрил:
— Кто это там, у шахты? Эй, кто там, стой!.. Вы его знаете?..
Он зашаркал в сторону шахты и стал слепить Комарова фонарем. Световое пятно второго фонарика в это время блуждало в другом месте. Комаров понял, что нужно действовать решительно. Он двумя прыжками ринулся навстречу служителю, направив луч фонарика прямо в глаза противнику. Сблизившись с ним, он размахнулся гвоздодером и выбил фонарик из его рук. Фонарик покатился в канализационную шахту.
— На помощь, здесь чужой! — заорал служитель, споткнувшись от неожиданности.
Комаров выключил фонарик и вернулся к шахте. Он рискнул — и съехал по лестнице вниз, издавая при этом чересчур уж звонкий металлический звук, его колодки пересчитывали ступеньки лестницы. Но приземлился он относительно благополучно — видимо, давал себя знать земной навык горнолыжника…
— Вон он! — кричал один из лифтеров, подсвечивая фонариком в спину Комарову. Но тот уже успел подняться, несмотря на ушиб, и тут же исчез из взоров лифтеров за ближайшим перекрытием. Его путь отныне был прямым — нужно было пройти, по ощущениям, где-то около четырех тысяч метров до нужного ему выхода из канализационного яруса.
Слежка и погоня, которые до сих пор оставались, возможно, ложными страхами, на этот раз обрели плоть и кровь. Стражник, конечно же, вызовет подкрепление… Но насколько проворен он окажется, учитывая, что в техническом отсеке вокруг площадки вырублен свет, трудно сказать.
Но и Комаров по пути к выходу совершил ошибку и упустил одну важную деталь. Должно быть, сказалось волнение. Он проскочил мимо нужного ему колодца, ведущего вверх, и понял это, только миновав несколько лишних пролетов. Исправив ошибку, Комаров вернулся и пролез в нужный колодец. В отдалении, на очень большом расстоянии, он слышал тревожные звуки: какой-то суеты и покрикиваний.
Гвоздодер очень помог ему при выходе на поверхность. Дверь заклинило — и это опять же не вписывалось в, казалось бы, тщательно отрепетированные планы.
Отжав дверь, Комаров наконец-то оказался на поверхности.
Он ошеломлен. Все, казалось бы, предстает таким, как в видениях. Луговая степь, высокое утреннее небо, горы, скалы, внутри которых цель его пути. Но по сравнению с видением-ясновидением, пусть даже и очень ярким, все это совершенно упоительно. Комаров хмелеет от живого воздуха и простора, которых был так долго лишен. Свет с неба не только светит, но и ласково согревает его. Совсем как на Земле весной.
Комаров чувствует, что по-настоящему дуреет, ощущение опасности покидает его и он движется кругами по лабиринту, выложенному из камней, — так, как он делал в первом своем ясновидении…
Трудно сказать, как бы дальше развивались события, но тут из оцепенения его вывел знакомый скрипучий голос. Оказывается, старуха-мешочница в пестром платке была здесь и как будто специально поджидала его:
— Эй, малахольный, не время тебе дремать… За тобой уже идут!
Комаров как будто проснулся, он огляделся по сторонам и воззрился на старуху.
— Ты без меня сгинешь… — проворчала она. — А я-то знаю, как тебе быстро добраться туда, к старому кургану…
— Успею, — ответил Комаров с какой-то беспричинной беззаботностью.
— Упрямец, с твоими колдобами на ногах ты от них не уйдешь! Вон видишь лошадей? — с этими словами старуха заложила пальцы в рот и свистнула.
Куцая серая кобылка отозвалась на ее свист и подошла к старухе.
— Что б ты делал без меня? — проворчала она.
Комаров подошел к лошади, лошадь занервничала, явно не желая поддаваться под чужую руку.
— Ничего, ничего, — пробормотала ветошница. — Я помогу. Но… однако ж… ты дай мне что-нить… Так я тебя не отпущу!
— Опять ты за свое… — ответил Комаров. — Ты же знаешь, откуда я вышел… Нет у меня ничего, кроме этой робы… А теперь и сигарет даже нет…
— А в кармане, в кармане что? — по-сорочьи скороговоркой проворчала старуха.
Комаров недоуменно приложил руку к карману.
— Здесь… у меня… только это.
Он вынул двумя пальцами осколок зеркала и показал его старухе на раскрытой ладони…
— Ну вот видишь, а говорит, ничего у него нет… Вот ведь малахольный, откуда только такие берутся!
Она молниеносно сцапала осколок и, отойдя два шага, посмотрела на него, приподняв над головой. Отсвет от зеркальной частицы заиграл на ее морщинках…
В этот момент в глубине под горой Ликополиса раздался глухой удар.
— Пришли! — воскликнула старуха, засовывая осколок куда-то в свою холщовую кошелку, висевшую под грудью. Она ухватила лошадь за гриву и подвела ее к высокому камню.
— Забирайся!
Комаров с большим трудом сумел забраться на лошадь. При жизни он не был наездником, может быть, три-четыре раза сидел в стременах. А тут лошади не оседланные, хотя, как видно, и не дикие. Несмотря на тяжелые колодки, ушибы и усталость, ему удается зацепиться коленом и перевалиться на спину лошади.
Лошадь закружилась на месте, недовольно заржала, замотала головой. Но Комаров уже крепко вцепился в ее холку обеими руками и выровнял посадку.
— Ничего, эта кобыленка смирная… Ну давай, милая! — крикнула старуха, цокнула языком и не слишком сильно, но звонко и умело поддала кобыле под круп.
Кобылка дернула и понесла…
Подкованные узы на ногах, как ни странно, очень кстати. Действуют лучше любых шпор: достаточно слегка раздвинуть и опустить ноги на бока лошади, — и она уже покорно идет ускоренным шагом. Потягивая кулаками гриву вправо и влево как узду, Комаров направит ее к менгиру. Немного освоившись, он сильнее пришпорит свою клячу, и она пойдет рысью. Удерживаться на ней без седла нелегко, и Комаров несколько раз крикнет «тпру» и потянет гриву на себя, чтобы сбавить ход.
И скоро он обнаружит себя верхом у менгира. Сзади раздается знакомый по сновидению, но в реальности гораздо более грозный звук — это ворота города ударяются о камни. Погоня на этот раз начинается намного раньше, чем в вещих видениях. Комаров не спрыгивает, а скорее сваливается с лошади. Но ссадины не имеют сегодня значения. В подножии проклятой мрачной горы Волчьего града стражники уже мельтешат у ворот, весьма рассерженные, судя по жестам. Они издалека угрожающе машут руками, двое из них со злобой показывают Комарову знаками «крест по шее».
Гору Ликополиса на этот раз накрывает еще более ярая туча, слепяще белая, беременная грозой…
В следующий момент что-то произойдет в воздухе, станет гораздо светлее, птицы оживятся и звонко защебечут в горах и в лугах… Повернувшись к пилону, Комаров увидит, как из-за гор поднимается солнце — очень большое, значительно больше, чем он привык видеть в земной жизни. Еще несколько мгновений — и уже свет утреннего солнца окрасит степь живыми и ласковыми золотыми красками. Теплое золото коснется и менгира, и верхней части пилона. Наяву они точно такие же, как в видениях. Точно такой, как в его вещем сне, и символ отверстого вверх треугольника — который ранее, до своего вещего сна, ни на Земле, ни в городе мучений Комаров не видел.
Побег пролегает с запада на восток, от мрачной башни-горы с заключенными в ней страдальцами — к солнцу и небу. Все же свет здесь другой, чем в сновидениях, — что-то небывалое и величественное открывается взору в этой горной заре. Рядом, издавая низкий басистый звук, кружится огромный шмель.
Комаров чувствует нечто небывалое: как будто огонь у него во рту, хотя и не обжигающий, а из пучин его памяти всплывает, еще не членораздельное, не произнесенное, но самое главное открытие. В душе живет собственное зеркало, отражающее солнце. Но трудно отличить зеркало, отражающее огонь от самого огня, сердце — от солнца, к которому оно обращено.
Где-то к самому горлу подступает невиданное чувство — и теперь узник города-лабиринта, вырвавшийся на свободу, смог бы ответить не на три, а на бесчисленное множество вопросов Вопрошающего, если бы они были заданы. И будут-то это уже не ответы на вопросы, а беседа, подобная тем незамысловатым беседам обо всем на свете, что бывают в детстве.
Грозовая туча позади и золотое утреннее солнце впереди наступают друг на друга, прочерчивая над Комаровым резкую грань, рассекающую небо. Край тучи горит как оплавленное серебро. Над горой блистает молния. В этот миг какая-то бережная сила поднимает и выталкивает Комарова как поплавок из воды — он вздыхает полной грудью, наконец-то навсегда прощаясь с тем спертым воздухом и тесным миром, в котором так долго пребывал.
— Куда ты идешь? — как будто слышит он третий нерешенный вопрос в раскатах грома, наполняющих ущелья гор.
Одновременно он находился внутри пилона, в центре круга, сложенного из камней, и в то же время он находится гораздо выше и как будто шире этого места. Без всякого зелья Дуранда он выходит из себя, вырастает из тесной одежки забвения. Его взор и душа уже вмещают в себя вершины и долины, морщины гор, невидимые обычным глазам. Природа пространства меняется — небо, несмотря на яркое солнце, преисполнено звезд. Небо превращается в какую-то призму, в которой все гораздо ближе, расстояния не кажутся непреодолимыми.
— Куда ты идешь?
Он уже явственно слышит это вопрошание, хотя произнесено оно не голосом, а безмолвием. Но на этот раз в нем нет и тени сомнения, а значит, нет и мучительного поиска ответа. Душа расплавлена, готова слышать и слушать, внимать и удивляться…
Он обращен всем своим духом на восток, но при этом видит и то, что на западе, и то, что на севере и юге. То, что под ногами, становится при этом ничтожно малым. Преследователи, которые уменьшаются в размерах, кажутся чем-то вроде мельчайших букашек, каких-то пылевых клещей, копошащихся в сошедших со своих мест поверхностях. Они уже не идут к нему, а бессмысленно барахтаются на брюшках, перебирая микроскопическими ножками, в другой плоскости мироздания, в узком измерении их ограниченного рассудка, а затем и вовсе тают как пренебрежимо малые величины в многочисленных складках тончайшей ткани бесконечно сжимающегося пространства.
— Куда ты идешь?
Комаров уже далек от города страданий и, по всей видимости, огромнее даже и самой горы с древними каменоломнями, подземным озером, пыточными конвейерами, современными лифтами и увенчивающей ее большой грозовой тучи. Он поднялся очень высоко, оставив далеко внизу парящих орлов и пики гор. И в то же время он никуда не убегал, не уходил из того круга камней, в который вступил.
Туча разражается ливнем, и вода рушится на Лико-полис, сметая на своем пути все, что накопилось в нем скверного и гнилостного. Подлинный двойник был прав: вся эта преисподняя, что проходил наш герой, была его внутренним делом, это был сгусток обид, неудовлетворенных хотений, когда-то неразрешимых претензий к жизни и к самому себе. Игра мрака на полотне судьбы… Склизкие щупальца, цепкие когтистые лапы чужеродных сущностей, проникавшие в него из тьмы, принимал он за свои собственные мысли и чувства, отождествлял себя с ними и тем подпитывал их, отдавал им власть над собой.
Раздался треск и грохот — то ли это распадался Ликополис, то ли старая карта бытия в сердце Комарова лопнула и разъехалась, за ней показалась другая, истинная карта, устроенная по иным законам.
Настоящая история только начинается. А все, что было, — лишь предыстория. Настоящую картографию бытия еще предстоит постигнуть, в настоящем времени, истинном веке еще предстоит научиться жить.
— Куда ты идешь?
— Я здесь! — крикнет он кому-то, так, как мог бы крикнуть самому себе. И этот крик будет его ответом, спрямляющим путь. В этом крике — движение навстречу восходу, навстречу заре, на восток. Но то не географический и даже не космический восток, а какой-то другой, фундаментальный, подлинный Восток — бескрайний световидный кристалл, излучающий тонкий свет, а не отражающий его. Грани кристалла неисчислимы. Среди этих граней Комаров видит все то, что он видел в чудесном зеркале. Этот сверкающий кристалл мироздания — тоже зеркало, но оно живое.
Комаров узнает его… Зерцало, так следовало бы именовать его. Потому что — да не покажется это читателю нашей рукописи пустой игрой слов, — оно было не предметом созерцания Комарова, а само со-зерцало… Созерцало его, миры его памяти, его воображения, его планов и опасений, пока он смотрелся в тщательно отполированную поверхность…
Он заглянет туда, где таинственно хранятся и содержатся начала и концы бытия. Все эти драгоценности жизни таятся там то ли в покое, то ли в ожидании, что их извлекут на свет. Они всегда были рядом и вечно ждали, что их призовут. Комаров же погрузится в бескрайний архив Вышней Памяти, в чашу, наполненную судьбами мира, в которой плещется и капля его неказистой судьбы.
Мир Ликополиса окажется на фоне всего этого безбрежного бесконечного царства чем-то вроде мизерной выбоинки или царапинки, пятнышка сажи или прогорклого масла, посаженного на огромную линзу.
— Куда ты идешь?
Вопрос этот изливается свыше на весь мир, не только на Комарова. Вопрос этот не произносится, а опускается сверху как дыхание, как молчание. Но в этом молчании слышится и разгадка — не ищи ее вовне, а ищи ее глубоко в себе. Свыше — это и значит глубоко, очень глубоко внутри, в самой нутряной глубине.
Погружаясь все глубже и глубже, поднимаясь все дальше и дальше к полюсу Востока, уже не связанному с одним только Солнцем, а связанному с первоистоком живого света, Комаров увидит структуры мироздания как лучащийся колодец. В этом колодце он распознает тьму и свет, день и ночь, звезды и малые серпы лун в голубом небе. Многослойное Зерцало само медленно вращалось на какой-то световой жиле, похожей на Млечный путь, в нем просматривались дороги и тропы между галактиками, волны и пена Вечности, не бегущих быстро, как морская вода, а прочно стоящих — как древнейшие горы, как неколебимые монументы.
— Куда ты идешь?
Ты идешь еще дальше, еще глубже. Ты видишь и слышишь лики, голоса, хоры. Это Острова, напоенные внутренним светом. Это звучащая Песня Рода. Это Древо, пронзающее своими корнями как нервной системой всю жизнь мира. И корни его подобны сети молний в грозовом небе. Кристалл этот и вправду живой — он есть улыбка, у которой сами смерть и жизнь — два уголка смеющихся губ. Это улыбка того, кто видит, кто смотрит с последнего предела бесконечного колодца, с той стороны, куда ты идешь.
Значит, теперь будем жить иначе. Просыпаться с этой улыбкой на лице сокровенного внутреннего человека. С улыбкой припоминания, улыбкой узнавания. Того, что тебя помнят там, где жизнь бесконечна… Ведь память несовместима с адом, который лежит в забытьи, не правда ли?
И здесь, сам уже залитый светом, он оглянется назад…
Позади него свет из колодца падает туда, в сторону земной жизни и в сторону Ликополиса. Комаров будет потрясен тем, как медленно течет, почти стоит на месте этот световой поток… Свету пришлось бы столетиями перелетать ту бездну, которую Комаров преодолел за минуты. Стоящий поток света выглядит как многогранный кристалл. В нем ясные образы преломляются как игра эфемерных отражений, события жизни видны как искаженные, смутные тени из области грез.
А настоящий смысл событий иной. Оттуда, с Земли, из преисподней, из несчастной души, из боли и спазмов ее страдальческого восприятия он постигается в превратном свете, в зауженном, поверхностном, расслоенном на бессмысленную чешую и шелуху виде. Отсюда же, изнутри, из глубины все это смотрится как целое, не расслоенное, не искаженное временем и страданием.
Оказывается, не его поступки и решения, не его выбор, не ошибки и не подвиги вели к этому итогу. Наоборот, все его дела, как удачи, так и муки, были лишь отсветами отсюда, из кристаллического Зерцала. Теперь как многоочитый орел на раме его волшебного помощника и учителя Комаров видит одновременно множество объемных видеокадров своей судьбы: разбитое зеркало с выпавшим осколком, самого себя в кладовке задыхающимся от слез и соплей, в Ликополисе, тонущем в собственном бессилии, в кошмарных снах, в наивных мечтах, в страхе и в безрассудной удали, в горячке деловых связей, неуемного стяжательства, жестокой борьбы за место под долларовым солнцем и за чиновничью карьеру, в своем упоении от земной любви и борьбы за господство, в своей досаде от неудач, в упорном самозаталкивании себя в ту лунку, где его ждало безумное видение мучителя-палача. В детских кошмарах, в этой ночи, полной опасностей, ложных или неложных страхов, рыкающих зверей, там, где он был малышом, достойным сострадания и утешения… В блужданиях вслепую там, где, как видно отсюда, все было слишком просто, в утрачиваемой связи с тем, на ком и на чем держалась его душа.
Собранные в пучок изначального Комарова блуждания эти не вызывали ничего, кроме улыбки, которую трудно было назвать даже грустной. Нет, это была не грусть — скорее некоторое удивление. И в то же время это было прояснение того, что все пережитое не напрасно…
Кристалл мироздания оказывается единым храмом. И страдания нужны, чтобы занять в нем место, чтобы не сгореть со стыда… Чтобы не явиться туда не готовым, то есть таким, каким он был на глубочайших степенях забвения самого себя…
Ничто не ускользает из внимания теперь. Где-то далеко-далеко он видит четверку отверженных: Великана, Клистира, Шнурка и Анархиста. Каждый из них говорит со своим зеркалом, каждый обращается к нему, к Комарову… Они даже пускают ему в лицо световых зайчиков. Они с надеждой смотрят на него, и в их высохших глазах, глазах трижды клеймленных пройдох, испытавших все пытки, все огни, все сернистые воды, стоит легкая влага, сверкающая как зеркало.
Комаров достиг оси своего бытия и затем пошел по этой оси вверх, так что один полюс, с раздробленной реальностью, оставался позади, а другой полюс, откуда падал свет, ждал впереди.
В молниях, которыми переливается кристальный колодец мироздания, угадываются странные на первый взгляд лики. Да, это не молнии, это родные души протянули руки через невероятную бездну, абсолютно неизмеримую, в которой тонут галактики и вселенные.
— Куда ты идешь?
Перешагнуть бездну или перелететь ее не получится ни на каких крыльях. Только будучи молнией, можно пронзить собой бездну, соединить ее берега. Среди сонма родных лиц он узнал своего Иннокентия, снова как мальчика двенадцати лет. Он машет ему рукой и счастливо смеется. Там и его отец, молодой и сильный, не собирающийся больше умирать и оставлять сына сиротой… В его руке башня пластмассового танка, и он зовет сына на пиршество их духа, на их священную вечерю. Там есть и обиженный им журналист, который после гибели Комарова пришел к Богу, оставил мир и стал схимонахом, молящимся за обидчиков, даже когда они уже осуждены на посмертную скорбь. Там и автор рукописи «Бесконечного спуска» Петр Петрович, с которым Комаров беседовал посредством зеркал. И с которым они будут еще не раз собираться вместе, пить чай и перебирать бисерные бусины человеческой памяти, перелистывать страницы Иной Рукописи, где все разборчиво записано и ничего не упущено.
Там и его вдова со старшими детьми. И они, уж конечно, не держат на него зла…
Он видит и свою прабабушку, которая протягивает ему чашку с парным молоком или квасом… Но кажется, это не просто прабабушка… Нет, этого не может быть… Сквозь ее лицо он провидит лицо двойника, тоже пламенеющее молнией. Уж не сам ли он ждет себя по ту сторону бездны, в маленькой часовне, в отражении глади святой воды в купели, чтобы собраться в то первоначальное целое, которым он был всегда…
Светоносный звездный колодец, куда падал-воз-носился Комаров, был противоположностью ночи. Это был тот бесконечный космос, в котором ночь растворялась без следа… Мир стал ясным, но не перестал быть тайной и загадкой. В сердцевине мира гнездился Некто, Кто всегда знал Комарова — даже до того, как тот появился на свет и открыл глаза. Это гораздо больше, чем даже начало и конец, чем предбытие и послебытие, это тучная почва судеб, плодородная возможность самых разных жизней, в которых Комаров мог быть кем-угодно еще… Все светофоры открыты, все шлюзы готовы принять корабль-молнию, идущую новым курсом к новым берегам. Это было зеркало, Зерцало, но уже совсем другое — он узнавал этого Некто, он тоже предызначально знал Его.
Теперь он вспомнил все: падая и бесконечно спускаясь в бездну, он достиг ее дна, отпружинил и ушел наверх по параболе. Его падение превратилось в полет.
Молния среди молний, он свой среди своих. Он ступает ногами на твердую землю, землю прекрасную, светлую. Теперь и всегда, без срока и времени его принимают там, откуда пролился этот свет. Его возьмут за руку, его душу исторгнут из беспробудного забвения. Они узнают друг друга в лицо. Не узнать невозможно…
— Теперь-то ты знаешь, куда идешь.