МЕЧТАТЬ

Бесполезен как роза

Встреча с тобой

Случилась на почте, вчера:

Длинная очередь, нервный стресс. —

И вдруг твой лепет — ты в детской коляске лежишь

Бесполезен как роза.

Как найти кров, одежду и пищу себе и другим,

Тебя не заботит.

Слабый и хрупкий, ты не добытчик,

Никому не приносишь ты пользы,

А только лежишь, как бутон ранним утром.

Но при виде тебя я улыбнулась.

Потом попыталась припомнить,

Когда мне еще доводилось

Улыбаться в очереди перед окошечком почты,

Как в этот четверг, под дождем?

И радость великая

Охватила меня от таких бесполезностей в мире,

Как розы,

Младенцы

И улыбка на губах.

Впервые меня госпитализировали, когда мне было семнадцать лет. Я попала в закрытое отделение для больных с острым психозом. Больница с трудом перебивалась из-за плохого финансового обеспечения и недостатка персонала. Там лежали пациенты, большинство которых страдало серьезными заболеваниями уже не первый год. Туда принимали только больных с ярко выраженным психозом при условии, что они представляли опасность для себя или для окружающих. Моя болезнь была достаточно серьезной, но если кто-то подумал, что за этим вступлением последует леденящий душу рассказ о разных ужасах, я вынуждена его разочаровать. Ничего ужасного со мной в больнице не происходило. Разумеется, такая серьезная болезнь несет с собой много тяжелого, но пребывание в больнице не принесло с собой никаких ужасов, главным образом, благодаря лечащему врачу, который мне достался. Им оказалась молодая женщина, еще совсем без опыта, зато она была идеалисткой и умным человеком, а самое главное, обладала человечностью и смелостью. Вдобавок она понимала важность необязательных, казалось бы, вещей.

В одну из первых встреч с нею я сидела в своей палате и плакала. За первую неделю моего пребывания в отделении мы уже несколько раз с ней беседовали и успели немного познакомиться. Она не назначала мне определенного часа, а просто заглядывала ко мне в палату, проходя мимо по каким-то важным делам. Помню, как я удивилась, когда она вдруг задержалась около меня и спросила, что случилась, почему я плачу. Хотя я болела не так уж давно, она все же поразила меня нормальностью своей реакции. В этом отделении слезы, как правило, анализировали, истолковывали и делали на их основании медицинские выводы, и совсем не часто на них реагировали простым вопросом: «Что случилось?». Уж не знаю, что заставило меня честно ответить на ее вопрос. Может быть, ее заботливая непосредственность застал а меня врасплох, может быть, я так тосковала, что мне было не до того, чтобы скрытничать, может быть, причиной были мои семнадцать лет, но я ответила, что за окном идет дождь. Конечно, это она и сама видела, и все-таки я сказала, что люблю гулять под дождем. Мне нравится ощущать, как мне на кожу сыплются бесчисленные капли, потому что я чувствую тогда, что живу, я люблю звуки и запахи дождя. Дождик дает мне почувствовать себя живой почти с той же силой, как порез на руке, который доказывает мне, что во мне течет живая кровь. Дождь — важная часть моей души. Но, к сожалению, сиделки, дежурившие в тот день, не придавали дождю такого значения, как я. По их мнению, погода в этот день была отвратительная, и остальные пациенты были с этим согласны. Ни у кого не было охоты выходить на прогулку. А я, раньше всегда выходившая гулять под дождем, впервые в жизни осталась взаперти, как наказанная. Дождик барабанил по стеклам, но открыть окно было невозможно, и дверь была заперта на замок. Мне оставалось только плакать. Разумеется, я не сумела объяснить доктору всего, что рассказала здесь, но сказанного было все же достаточно для того, чтобы она меня поняла. Она спросила, обещаю ли я ее не подвести, и взяла с меня честное-пречестное слово, что я обязательно вернусь, если она отпустит меня погулять. Само собой, я это пообещала. Если она сделает для меня такое доброе дело, то и я не подведу ее и никуда не убегу: я решила, что убежать еще успею как-нибудь в другой раз, но не сейчас, когда она сделала мне такую поблажку! Перед тем, как отпустить меня, она, конечно же, задала мне еще несколько вопросов, убедившись, что я не покалечу себя, что прогулка под дождем не усугубит мою грусть, что на прогулку я собралась не потому, что меня позвали какие-нибудь голоса. Затем она сказала сиделкам, чтобы те меня выпустили погулять, и спросила, не требуется ли мне непромокаемая одежда. Ее заботливость была мне очень приятна, но еще больше порадовало, что она, хотя и была врачом, с пониманием отнеслась к моему желанию промокнуть до нитки. Она только улыбнулась и пожелала хорошенько насладиться прогулкой. И я таки насладилась! На улице всюду журчала, звенела, хлюпала вода, с деревьев капало, и в каждой капле играли лучи уличных фонарей. В лужах, покрывавшихся рябью при каждом порыве ветра, золотом поблескивали лежавшие на дне опавшие листья: это зрелище вызывало у меня образ крадущихся леопардов. Рядом с больницей был крохотный лесок, который и рощей-то трудно было назвать, однако там все же было несколько деревьев, были камни, вереск и сырая земля — достаточно, чтобы ощутить терпкие запахи живой природы. На кочках кое-где еще встречались последние ягоды черники. Никому, кроме меня, не приходило в голову гулять при такой отвратительной погоде, и, будучи признанной сумасшедшей, я могла, усевшись на камне, распевать от радости песни и лакомиться черникой. Вольная передышка от строгого распорядка и стерильной белизны больничной системы!

Она не посмеялась надо мной. Не спорила. Не пыталась меня образумить. Просто пошла мне навстречу. В следующую встречу я рассказала доктору про Капитана, которой орет у меня в голове. Я поверила, что она не поднимет меня на смех. Раз уж она сумела понять, за что я люблю гулять под дождем, то, наверное, не скажет, что мои разговоры о Капитане это одни глупости. И она действительно так не сказала. Она и на этот раз сумела меня понять. Вот так, понемножку, мы начали знакомиться друг с другом.

Спустя некоторое время она стала отпускать меня из больницы в дневное время, чтобы я посещала часть уроков в школе. Это было здорово, но в то же время очень нелегко. Нелегко из закрытого отделения, где в порядке вещей вопли и лекарства, привязывание к кровати и запертые двери, переходить к школьному быту, где привычны парты и книжки, где люди учат уроки и болтают на переменах. Это были словно две разные планеты, которые каждый день то и дело с треском сталкивались в моей голове, создавая неразбериху, и управиться с ней было ох, как непросто. Но мне все равно это нравилось. Уж лучше жить в двух мирах — больном и здоровом, которые то и дело сталкиваются, чем оставаться в той реальности, где существует только болезнь, которой ничто не мешает оставаться болезнью. И неважно, что это порождало конфликты в моей голове. Я сама желала, чтобы болезни что-то мешало.

Как-то раз у меня выдал ась беспокойная ночь. Голоса орали, Капитан орал. Это вынуждало меня царапать себя, бить, колотить кулаками куда попало. Слова, раздававшиеся у меня в голове, тонули в неумолкающем грохоте, и все это продолжалось, продолжалось и продолжалось, пока меня не охватила паника. Я начала биться о стены, об пол, об окна, обо все, что угодно, кидаясь на что придется, только бы спастись от этого ужаса. Я рвала на себе волосы, чтобы проделать в голове дырку, через которую мой хаос мог бы вырваться наружу, раздирала себе ногтями грудь, чтобы проткнуть отверстие между ребрами, через которое я могла бы вырвать из груди чудовище, грызущее мое сердце, кричала от отчаяния, чтобы криком прогнать грохот, раздававшийся у меня в голове, кричала от страха, что мир вокруг меня рушится, кричала от боли, пока не умолкла, онемев от ужаса. И два человека удерживали меня, пока я так буйствовала. Сиделка, которую я очень полюбила, и мой доктор. Они держали меня час за часом, всю ночь напролет. В тот период у меня от всех лекарств начала сдавать печень, поэтому на какое-то время мне пришлось отменить химические препараты, и я уже дошла до той стадии, когда на меня не действовали никакие разговоры. Конечно, какие-то слова за эти часы были произнесены, но я их уже не могу припомнить, потому что в голове у меня звучало столько всего другого. Но я знаю, что эти люди не бросили меня, они были рядом и не оставили меня сражаться в одиночестве. И я знаю, что несмотря на то, что уже прошли долгие часы, что была уже ночь, а я не оставляла попыток покалечить себя, они ни разу не попытались сделать что-то, что причинило бы мне боль. Это меня удивило. Они не злились. Они не прибегали к жестким приемам, чтобы заставить меня «взять себя в руки». Напротив, они делали все возможное, чтобы не причинить мне вреда, не сделать больно. Я помню, как доктор показывала сиделке, как ей лучше держать мои руки, чтобы останавливать мои движения «в момент их зарождения» — доктор говорила при этом, что так они с сиделкой смогут избежать необходимости применять силу и не причинят мне нечаянно боль. Я не могла понять, что заставляет их волноваться о таких пустяках. Я заслуживала, чтобы мне сделали больно, я желала боли, голоса терзали меня. Капитан терзал меня, я не понимала, с какой стати они заботятся о том, чтобы не причинить мне боли. Это было глупо, бессмысленно, необъяснимо, и это было невероятно хорошо!

Постепенно хаос улегся, и я наконец заснула. Они ушли, но перед уходом мой доктор сказала мне, что завтра ей, как всегда, нужно быть на утренней летучке, несмотря на то, что она не спала всю ночь, а от меня она ожидает, что я тоже, как всегда, пойду завтра в школу. И я сделала так, как она сказала. Это не было наказанием. Она предъявляла ко мне те же требования, что и к себе самой, она ожидала от меня, что я справлюсь с трудностями и поведу себя нормально, она спокойно потребовала, чтобы я сохраняла надежду. Сейчас тебе плохо, но это пройдет. Завтра ты снова придешь в школу. Жизнь продолжается, несмотря на тяжелые кризисы. Нет, это было не наказание. Это была награда.

Вообще-то я была слишком молода для этого отделения, и мой доктор никогда об этом не забывала. Мне еще не исполнилось восемнадцати лет, и потому она не хотела применять по отношению ко мне механические средства принуждения, даже когда у меня случались буйные приступы. Она считала, что я для этого чересчур молода, и говорила, чтобы в случае необходимости меня держали руками. Детей нельзя связывать ремнями. Думаю, что санитаркам это не очень-то нравилось, ведь из-за меня у них прибавлялось много лишней работы, однако они поступали так, как она велела. Впоследствии мне не раз приходилось лежать связанной, и хотя сначала меня это очень пугало, скоро я научилась спокойно относиться к такому обращению, которое служило для моей же безопасности, так как сила применялась в этом случае лишь для того, чтобы помешать мне покалечить себя и дать мне передышку. Мне это по-прежнему не нравилось, но я стала понимать, что это необходимо. И все же я рада, что при первой госпитализации мне не пришлось испытать на себе привязывания к кровати. Ведь мне было всего лишь семнадцать лет, а в этом возрасте, какой бы ты не вымахала, ты все еще остаешься ребенком.

Мне хотелось остаться в этом отделении. Мне было там хорошо, и я чувствовала, что меня лечат. Но это было отделение острых психозов, и вскоре меня перевели в другое место, где, как мне сказали, будет лучше: там, дескать, работают лучшие специалисты и гораздо больше возможностей. Мне сказали, что там я получу соответствующее лечение и мне станет лучше. Но в новом отделении я столкнулась с насилием, противостоянием и наказаниями. Там меня взяли в жесткий оборот, начав со мной бессмысленную борьбу, чтобы добиться полного послушания. У них была такая теория, что когда на меня нападает буйство, нужно применять болевые приемы, которые должны меня успокоить: считалось, что я перестану воевать с окружающими, если мне будет достаточно больно. Разумеется, это была безумная теория. За исключением, может быть, разве что пощечины для снятия истерического припадка, физическая боль вообще не оказывает никакого воздействия, когда речь идет о страхе. От боли страх только усиливается, боль никогда не оказывает успокаивающего действия. Казалось бы, это должно быть ясно без объяснений, но не тут-то было. По вечерам я тихо плакала, закрывшись с головой одеялом, и тосковала по моим сиделкам и лечащему доктору. Я стыдилась своего горя, понимая, что они вели себя просто так, как положено профессионалам, что личные отношения тут были не при чем и, значит, я просто не имею права тосковать и плакать по ним. И все равно плакала. Я горевала об этой утрате, вспоминая о них, как о каких-то чудаках. В моем новом отделении все, казалось, были согласны с моими голосами, которые говорили, что я заслуживаю всего самого худшего. Это было мне понятнее, чем доброта, но доброту я все же вспоминала с надеждой. В той больнице считали, что я достойна чего-то лучшего. Я в это совершенно не верила, но всегда помнила, и это воспоминание служило мне утешением.

В области психиатрического здравоохранения связь между тем, что говорится, и тем, что происходит на деле, зачастую еле просматривается. Во время болезни мне приходилось сталкиваться с тем, что за мной приходила полиция, меня насильно забирали из дома и отвозили куда-то, где мне совершенно не хотелось находиться, меня запирали там, обыскивали, отбирали у меня часть моих вещей. Мне говорили, что я все неправильно вижу и неправильно понимаю, и что меня не выпустят, пока я сама этого не признаю. Мне приходилось мириться с множеством всяких правил и ограничений, среди прочего — с ограничениями на пользование телефоном, на свидания, на радио и телепередачи, на какие бы то ни было контакты с другими людьми. Это делалось для моего же блага, и порой такие насильственные меры бывают необходимы, чтобы защитить человека от самого себя. Но все равно трудно поверить, чтобы такой подход мог давать больному чувство защищенности, чтобы он способствовал доверию и побуждал к открытости. «Мы насильно забрали тебя, посадили под замок, ты находишься у нас в полном подчинении, и мы все за тебя решаем, так что можешь не напрягаться, полностью положившись на нас: мы бесконечно тобой дорожим и будем заботиться о тебе, мы желаем тебе только добра». В такой ситуации ты сразу чувствуешь: тут что-то не так, и при других обстоятельствах никто не принял бы это как должное. От жертвы никогда не требуют, чтобы она доверяла своим похитителям и во всем на них полагалась. Никто не ждет от преступника и не требует, чтобы тот смиренно доверился полиции, а от узников совести не ожидается, чтобы они беспрекословно приняли точку зрения диктатора. Так как же тогда можно требовать от находящегося в состоянии помешательства, ранимого, напуганного и подозрительного человека, который, как известно, не способен навести порядок в своих мыслях и воспринимать социальные связи, чтобы он осознал, что мы, причиняя ему страдания, желаем ему только добра? Этого невозможно требовать. Но мы, тем не менее, требуем. Потому что так легко забываем о том, что надо бы посмотреть на вещи и с другой стороны. Мы-то знаем, чего мы хотим и что задумали, мы знаем, что искренне желаем помочь, а не навредить. Для нас очевидно, что никаких волков, инопланетян, заговоров и орущих голосов вообще нет, и потому мы так легко забываем о том, что как бы мы ни были правы в своем мнении, для другого наша правда ничего не значит, поскольку он ее не разделяет. Пускай я знаю, что желаю тебе добра, но это знание не имеет никакого значения, ибо пока я не сумею передать его тебе, ты все равно не будешь мне доверять. Доверие нельзя навязать насильно. Чувство защищенности не внушишь по приказу. Доверие надо сперва заслужить. Чувство защищенности возникает у нас в процессе человеческого общения, оно связано с отношениями между нами и другими людьми. Для меня заявления о том, что мне «желают добра» и что «это — больница» оставались пустым звуком. В то время я готова была признавать, что по коридорам больницы и школы бродят волки, я ежедневно выслушивала приказы незримых диктаторов, которые были для меня реально существующими личностями. Такие абстрактные понятия и суждения, как, например, «больница — это место, где людей лечат», потеряли для меня всякий смысл. Я знала, что другим людям в больнице помогали, но в то же время знала, что общепринятые правила больше не действуют. Я уже не могла полагаться на обобщающие или абстрактные суждения, потому что мир перестал быть тем, каким он обыкновенно был прежде. Теперь мне оставалось полагаться на людей, с которыми я встречалась. Понятно, что чувство уверенности легче приходило ко мне там, где мне уже доводилось убеждаться в хорошем к себе отношении, и труднее в таком месте, которое было связано для меня с воспоминаниями о плохом обращении, однако, в конечном счете, решающее значение имела конкретная ситуация, а хорошее или дурное впечатление могло изменяться под влиянием контакта с конкретными людьми.

Шведский психолог Ален Тупор занимался исследованиями, посвященными вопросу о том, что помогает людям с серьезными с психическими заболеваниями добиваться улучшения (Борг и Тупор 2003, Тупор 2004). Он применил простой и гениальный метод: стал встречаться с людьми, которые раньше были серьезно больны, а затем значительно поправились или совершенно выздоровели, и расспрашивать их, что, по их мнению, решающим образом повлияло на их выздоровление. Одним из важнейших среди полученных им ответов были рассказы о том, как тому или иному больному повезло встретить такого врача, который осмелился выйти за пределы установленных правил, дав больному ощущение понимания и уважительного к себе отношения. Многие из пациентов вспоминали при этом какие-то простые, обыкновенные вещи: санитара, который укутал пациента в теплое одеяло, принес ему, плачущему и напуганному, чашку чаю. Многие упоминали о потраченном на них времени и внимательности: о том, как представители лечащего персонала не пожалели времени на то, чтобы поговорить с больным, тогда как на отделении было много других неотложных дел. Некоторые вспоминали, как повышалось их чувство человеческого достоинства от такого события, как принятый кем-то из лечащего персонала подарок, носивший порой скорее символический, чем конкретный характер. А некоторые рассказывали и о случаях откровенного нарушения обязательных правил, когда лечащий врач, например, не заносил в карточку беседу с пациентом или проводил беседу бесплатно, или делал что-то, выходящее за рамки обычной практики, как это случалось, например, когда врач, поменяв место работы, продолжал лечение своего пациента. Подводя итог своих исследований, Тупор отмечает большое значение такого факта, как ощущение пациентом своей избранности, уважения со стороны врача, переживание взаимопонимания и важность таких отношений, которые складываются, когда человек чувствует к себе доброжелательный подход. В сущности, это так просто: мы не любим, когда нас воспринимают как представителя какой-то определенной группы, мы любим, чтобы нас воспринимали именно как ту неповторимую личность, какую мы собой представляем. Для повышения чувства собственного достоинства очень полезно ощущение своей избранности и неповторимости. В своей книжке «Деревенские дети дома и на горном пастбище» Мария Гамсун[1] описывает, как дети летом жили с матерью на горном пастбище. Старшего брата Улу мать попросила съездить а водой, а так как мать оторвала его от какого-то другого занятия, он неохотно соглашается выполнить поручение. Его несколько утешило, когда мать пообещала, что в награду за работу даст ему вечером лепешку со сметаной, он сел на телегу с бочками и отправился к источнику. Но, вернувшись, он тотчас же пошел к матери на кухню и спросил, только ли ему будет награда или братья и сестры тоже получат по лепешке? Мать ответила, что решила угостить всех детей, и перечислила, кто что сделал полезного. Ула вынужден был согласиться с нею, но сделал это неохотно, потому что «лепешка со сметаной большего стоит, когда ты ешь, а другие смотрят на тебя и завидуют».

Быть избранным или одним из многих — большая разница, и как показывает пример опрошенных Ту-пором людей, это можно использовать в психотерапевтических целях, повышая таким образом чувство собственной значимости пациента. В поликлиниках и других местах, где психотерапевт и пациент встречаются индивидуально, это можно применять с большой пользой. В больничных отделениях и центрах дневного пребывания дело с этим обстоит несколько сложнее. Как правильно заметила мама Улы: «Нужно обращать внимание на потребности отдельного ребенка, но и остальных при этом нельзя забывать». В идеальном мире, разумеется, каждый стал бы чьим-то избранником, и у всех представителей больничного персонала были бы среди пациентов разные фавориты, так что каждый пациент был бы самым важным, единственным и неповторимым, по крайней мере, для одного из медицинских работников. Но, как показывает мой опыт, действительность не так идеальна. Часто случается, что большинство персонала одних пациентов любят, вокруг других возникает конфликт между теми, кому они нравятся и кто их терпеть не может, а третьих вообще никто не выделяет. Они получают уход и лечение, но не ощущают избранности. Они просто есть там и более ничего. Мне довелось побывать молодой, недавно заболевшей пациенткой с «интереснейшими» симптомами и хорошим владением языком. На этом этапе я побывала в избранницах у нескольких людей, мне отдавали предпочтение, на меня тратили больше времени, мною чаще занимались, со мной беседовали, ко мне проявляли интерес и уделяли мне много внимания. Побывала я также и в давних хронических больных, сидящих на тяжелых медикаментах, из числа довольно безнадежных. На этом этапе я уже ни для кого не была избранницей, даже для моего лечащего врача. В этом положении я мало чего получала, и уж, конечно, ничего такого, что выходило бы за рамки положенного, что позволило бы мне ощутить себя особенной и неповторимой. Тогда я отошла на задний план, став частью общего фона, одной из тех пациенток, по сравнению с которыми избранные могли заметить, что им уделяется особое внимание. Мир суров, жизнь жестока, и с этим нам приходится жить, но я все же думаю, что для психотерапевта было бы неправильно ради укрепления самооценки Улы обделять его братьев, чтобы он мог наглядно видеть разницу. Для этого нужно все-таки найти какие-то другие средства.

Респонденты Тупора особенно высоко оценивали готовность лечащего персонала пойти на нарушение рутинного распорядка и сделать для них что-то особенное, быть может, даже в нарушение правил. Это очень важная информация, свидетельствующая о том, что некоторые представители лечебного персонала совершают такие поступки, и о том, что некоторые пациенты оценивают такие действия как что-то позитивное. Отчасти это, очевидно, связано с тем, что такие поступки давали им возможность почувствовать, что их выделили как личность, поскольку нетрудно понять, что медицинский работник не может сделать такие исключения для всех, и это придает человеку чувство уверенности и приятное ощущение того, что ему действительно идут навстречу. Однако, когда отдельные люди, пренебрегая общепринятыми правилами, начинают поступать по-своему, в этом всегда есть что-то сомнительное. Это может стать началом чего-то замечательного, революционного, ведь многие великие и важные исторические события, имевшие прогрессивное значение, начинались с того, что какие-то отдельные личности решились, нарушив общепризнанные правила, испробовать новые пути. Но эти начинания могут обернуться и чем-то негативным, преступления и правонарушения тоже могут начинаться с того, что какие-то отдельные личности, несогласные с общепризнанными правилами, решали, что для них эти правила необязательны или что данная ситуация оправдывает незаконные действия. Возможно, в этом случае следовало бы ориентироваться на то, что нарушение совершается, исходя из интересов пациента, а принятое решение основывается на профессиональном выборе наиболее полезного для данного пациента метода лечения с учетом его согласия, выраженного непосредственно или опосредованно. Казалось бы, при соблюдении этого правила все должно быть в порядке. Однако врачи тоже люди, и даже психотерапевты могут иногда совершенно ошибочно оценивать ту или иную ситуацию. Одна из моих коллег рассказала мне, что как-то, когда у нее возникли проблемы с машиной, ее подвозил домой один из пациентов. Это было удобно для терапевта, которая без лишних хлопот добиралась после работы до дома, и приятно для пациента, у которого это событие вызвало ощущение собственной значимости: ведь он оказался нужен своему терапевту и, кроме того, благодаря совместной поездке получил добавочное общение со своим врачом. Однако вскоре моя коллега поняла, что такие поездки оказывают на нее слишком сильное влияние при принятии решений о том, как часто ей следует оказывать предпочтение данному пациенту перед другими при назначении терапевтических встреч и какими вопросами следует заниматься во время беседы с ним — в особенности в конце сеанса. После этого она нашла другое решение своей транспортной проблемы.

Из исследовательских работ в этой области также явствует, что терапевты, вступавшие с пациентом в сексуальные отношения, говорили, что делали это ради пациента, нуждавшегося в сексуальном подтверждении или страдавшего заниженной самооценкой. Между тем по данным исследования у 40 % пациентов, имевших сексуальные контакты с терапевтом, самооценка снизилась по сравнению первоначальным уровнем. 50 % страдают кошмарами и паническими страхами, а 80 % — испытывают чувство вины и мучают себя упреками. (Cordt-Hansen, Johansen 2006). Так что одно лишь мнение терапевта не является надежным показателем того, что те или иные методы оказывают на пациента благотворное действие.

У одной из моих лечащих врачей одно время были гибкие границы между частной жизнью и профессиональной деятельностью. Я бывала у нее в доме, иногда мы вместе проводили свободное время, я была знакома с членами ее семьи. Это было приятно, мне самой это нравилось, я получала от этого удовольствия, по крайней мере, на первых порах. Однако в наших отношениях не хватало определенности и ясности, и терапия смешивалась с квазидружбой. Ибо настоящей дружбы между нами никогда не было, для этого слишком велик был дисбаланс власти. Отношения между терапевтом и пациентом никогда не бывают равноправными, так как, хотим мы того или нет, у терапевта всегда будет больше власти, чем у пациента. На мой взгляд, в этом случае самое лучшее — открыто признавать, что такое неравноправие существует. Делая вид, что между врачом и пациентом существуют равноправные отношения, мы снимаем с себя формальную ответственность, в то время как неформальная власть по-прежнему сохраняется. Это часто может оборачиваться негативными последствиями, приводит к непредсказуемым последствиям, когда то, что должно было служить для положительных целей, может привести к разрушительным результатам. Вопреки первоначальному замыслу.

Кроме того, вступать в социальный контакт с психотерапевтом слишком легко, когда тебе это разрешают. Мой терапевт часто говорила: «Думая так, мы с тобой были правы». Мы вместе что-то понимали, мы вместе противопоставляли себя другим людям, которые не понимают. В глубине души я чувствовала, что это не так. Однако я принимала такую позицию, потому что так было легче всего. Ведь я так долго была отгорожена от всего мира. И, соглашаясь с ее утверждением, будто все остальные чего-то не понимают, я облегчала себе жизнь, отказываясь разобраться в своих страхах, которые не давали мне сблизиться с другими людьми. Я делала это сама, по своей доброй воле, потому что так мне было проще и удобней всего. Но я делала это, кривя душой. В перспективе это мне ничего не давало. Это не помогало мне снова вернуться в человеческий мир. Это не восстанавливало для меня сеть социальных связей и не восстанавливало моего Я. Естественно, что, в конце концов, мне пришлось порвать с психотерапевтом и самостоятельно поработать над тем, чтобы сблизиться со своим окружением. Без этого нельзя было обойтись, если я хотела двигаться вперед, и мне следовало бы решиться на это гораздо раньше. А теперь в придачу ко всему мне пришлось проделывать эту работу одной, без поддержки психотерапевта, ибо, начав рвать отношения, я должна была разорвать их до конца. Вначале я поддалась соблазну, ведь это выглядело так приятно, но из-за этого я потеряла время и не смогла усвоить важных уроков. К сожалению, так уж устроено на свете, что решения, которые поначалу кажутся легкими и удобными, со временем оказываются дурными. Читая данные исследования, я узнаю в них себя: 80 % опрошенных впоследствии упрекают сами себя. Я думаю, что нарушения предписанных границ могут вызывать впоследствии стыд, даже если они не затрагивают сексуальной сферы. В отношениях между людьми может возникать множество других проблем, а квазидружеские отношения при добровольном согласии могут заслонять от нас неравенство. В процессе психотерапии терапевт всегда обладает большей властью и потому должен нести ответственность.

Многие из моих пациентов обладают небольшой социальной сетью и ограниченным социальным общением, в этом отношении у них все обстоит так же, как и в других областях: например, у них бывают ограниченные экономические ресурсы. Однако, удовлетворение этих потребностей моих пациентов не является моей непосредственной задачей. Я не снабжаю своих пациентов денежными средствами, когда слышу от них, что они сидят на мели. Я помогаю им установить контакт с институтами страхования или с социальной конторой, где они могут получить денежное пособие или помощь в деле управлении своими финансами, если затруднения возникли на этой почве. Точно так же в мои задачи не входит удовлетворение потребности моих пациентов в дружеских связях, человеческом тепле и расширении их социальных связей. В этом деле я могу оказывать им опосредованную помощь, помогая найти контакты, а, главное, выясняя в беседах, чего им не хватает, что они желали бы найти, чего боятся и что мешает им действовать в нужном направлении. Мое дело не предлагать им готовую рыбу, а дать совет, как ее поймать.

Поэтому к идее о том, что из психотерапевтических соображений можно нарушать правила, следует относиться скептически. В качестве альтернативного решения необходимо всячески подчеркивать главенство индивидуального подхода к человеку над требованиями той или иной системы. К счастью, креативность и гибкость можно проявлять, оставаясь в рамках дозволенного, и многие их тех, кого я вспоминаю с добрыми чувствами, не боялись поступать креативно. Те, кто меня видел. У кого находилась охота сделать немного дальше положенного. Люди, которые не просиживали весь вечер в дежурном помещении, а оставались рядом с нами. Те, кто приносил с собой из дома разные вещи: книжки, музыку, материал для лепки, игры, и делился с нами своим временем и интересами. Я помню студента с отделения острых психозов, который, заметив, что я очень интересуюсь психологией, одолжил мне свою книжку из списка обязательной литературы. Это был учебник, представлявший собой введение в психологию, в нем излагались лишь общие положения и не было ничего такого, что могло бы меня напугать или смутить. Впоследствии я прочла в журнале дежурств запись, в которой он дисциплинированно и четко докладывал о своем действии: «Она проявила интерес к моему учебнику, и я дал ей его почитать, так как мне показалось, что ей это доставит удовольствие». Никаких интерпретаций, никаких попыток найти в этом что-то болезненное, а только одна объективная информация, ставящая других в известность о том, что он сделал, почему так поступил, и к какому результату, по его мнению, это действие привело. Действуя в рамках существующих правил, он, однако, проявил гибкость. Он обратил внимание на меня и на мои потребности, и поступил так, как, на его взгляд, было лучше всего для меня, стараясь сохранить между нами отношения доверия и понимания, и в то же время давая другим возможность проверить правильность своего решения? Он выбрал тогда правильное решение. Но окажись оно даже ошибочным, это было бы обнаружено. Ибо он подстраховался за себя и за меня тем, что для верности поставил об этом в известность других людей.

Таким образом, оставаясь в рамках общепринятых правил, можно поступать творчески и доброжелательно, но точно так же возможно, не нарушая этих рамок, вести себя бездушно и высокомерно. Все зависит от того, как ты относишься к людям. Некоторое время назад наше локальное отделение Службы занятости рабочей силы Aetat пригласило нас на информационное собрание, на котором те, кто уже давно сидел без работы, должны были получить разъяснения по поводу курсов АМО[2] по пяти специальностям. На этом собрании присутствовали все ищущие работы, и после общего доклада предполагалось проведение индивидуальных собеседований с тем, чтобы наилучшим образом распределить имеющиеся на курсах места и дать всем соискателям индивидуальный совет и информацию, необходимую для того, чтобы они сделали для себя правильный выбор. Казалось бы, выбран был хороший метод, при котором общая информация сочетается с индивидуальным подходом, который должен был способствовать возвращению людей к трудовой деятельности, развить их профессиональные знания и навыки. А между тем все пошло совершенно не так, как было задумано. Консультантов оказалось слишком мало для проведения индивидуальных собеседований, поэтому люди пришлось дожидаться в приемной, пока до них дойдет очередь. Собрание началось в девять утра, а к шестнадцати часам многие так и сидели, дожидаясь, когда их вызовут для собеседования. Они просидели в очереди целый день, не смея никуда уйти. Ведь если бы они ушли, то не могли бы уже попасть на курсы, не получили бы ту помощь, которая могла дать необходимый толчок их карьере. Впоследствии местная газета потребовала от начальника конторы разъяснений случившегося, но тот ответил, что не видит в этом ничего экстраординарного: ведь участники собрания были безработными, так что они ничего не теряли оттого, что просидели какое-то время в очереди (Гломдален, 26.08.2005). Или, если выразить это иначе, их время ничего не стоило, поскольку они не имели оплачиваемой работы. Тем самым, сообщение, воспринятое этими людьми, оказалось по смыслу прямо противоположным тому, что в нем изначально содержалось. Люди, долгое время остававшиеся безработными, зачастую перестают верить в себя, и им требуется всесторонняя поддержка, для того чтобы они снова могли вступить в ряды работающих. Но у тех людей, которые просидели тогда долгие часы в тесной приемной, не имея возможности распоряжаться своим временем или хотя бы пообедать, этот день, как мне кажется, оставил в душе совершенно не то впечатление, которого все ожидали. Этот день убедив их вовсе не в том, что общество хочет помочь им снова встать на ноги, а лишь посеял в них чувство собственной неполноценности. Одна из соискательниц несколько дней спустя написала тогда письмо в газету, в котором рассказала о том, что у нее в тот день были назначены другие встречи, которые ей пришлось отменить из-за очереди в приемной. Она выразилась об этом так, что у нее было такое ощущение, словно их всех запихали «в какую-то каморку, потому что такие отбросы общества, как она, должны радоваться, что их вообще допускают в помещение Службы занятости». Хотели порадовать: «пятьдесят человек, ищущих работу, получают индивидуально подобранные места на курсах по повышению квалификации», а получилось одно огорчение. Никакие благие начинания не идут впрок, если их смысл не доводится до сознания человека соответствующим благотворным способом.

И тут исследования Тупора обретают особенно важное значение: в них говорится о том, как важно для человека чувствовать, что его принимают всерьез, обращаются с ним как с человеком, а не с каким-нибудь «пациентом» или «лицом, стоящим на учете по безработице», когда в нем видят личность. В привычном для норвежца, заимствованным из латыни слове «респект», которое означает «почтение, уважение», приставка «ре-» означает «еще раз, повторно», а корень «спектаре» — «видеть, смотреть», то есть попросту «посмотреть еще раз, повторно; внимательно присмотреться». Не судить о человеке по первому впечатлению, под влиянием каких-то предубеждений, не ставить на нем печать той или иной категории. Не рассматривать человека как «безработного», «мать-одиночку» или «шизофреника», а, приглядевшись к нему повнимательнее, увидеть, что на самом деле кроется за ярлыком, разглядеть живого человека и разобраться в том, какой подход лучше всего избрать к данной неповторимой индивидуальности. Речь вдет о том, чтобы лишний раз задуматься и понять, что для нас представляется ценным, и относиться к этой ценности с тем респектом, какого она заслуживает.

Бесполезность такого растения, как роза, совершенно очевидна. Розы сложно выращивать, и уход за ними требует непомерно большого труда; для того чтобы они зацвели, их нужно укрывать от холода и вносить очень много удобрений. В нашем климате они легко погибают, так что с точки зрения экономики средства, вкладываемые в разведение роз, вряд ли можно считать надежными инвестициями. Содержание питательных веществ в них также очень низко, а медицинская ценность тоже ничтожно мала. Даже по сравнению с крапивой, которая содержит уйму железа и других полезных пищевых веществ, не говоря уже о картофеле или брюкве, розы представляют собой крайне малополезное растение. И все же я рада, что на свете есть розы. А то, что они редкие, нежные и хрупкие, делает их еще более ценными. Крапива есть всюду, куда ни глянь, она растет сама по себе, легко распространяется без каких-либо усилий с моей стороны. Если я вообще не буду ничего делать, у меня скоро весь сад зарастет крапивой. А для того чтобы вырастить хотя бы несколько роз, мне придется вложить в это много труда. Подобно доверию и дружбе розы особенно ценны тем, что их не так-то просто было взрастить. Тем, что для этого потребовалось время. И потому что они прекрасны. Розы — это красота. Изящная форма цветка, краски и аромат полезны моему сердцу. На своем языке они говорят мне, какое это чудо, что такая красота может вырасти из грязной земли на колючих кустах. Они заставляют меня вспомнить, что на свете по-настоящему важно. Так же, как это делала женщина, которая, будучи моим лечащим врачом, позволила мне погулять под дождем, а однажды бережно удерживала меня целую долгую ночь. Она мало говорила, но ее поступки говорили за нее так выразительно, что невозможно было ее не понять. Какой бы крик ни поднимали мои голоса, как бы ни орал на меня Капитан, как бы ни швыряло меня об стенки и об пол от невыносимого презрения к самой себе, я все равно слышала то, что говорили мне ее руки: ты достойна того, чтобы с тобой обращались бережно. Ты достойна, чтобы тебя жалели. Ты достойна того, чтобы с тобой возились, стараясь достучаться до твоей души. Я не верила. Я не отзывалась на это. Я продолжала наносить себе травмы. И все же я это слышала. И от этого в каком-то уголке моего сердца рождалась улыбка.

Несущая горящую свечу

Мрак, мрак декабря.

Чернота утра,

Чернота в сердце,

Больничная белизна.

И тут они вереницей вошли,

В белых простынях, дети больничного садика,

С блестками в волосах,

С электрическими свечками

И с пряниками в серебряных корзинках

Из молочных пакетов.

«Дитя родилось в Вифлееме» запели дети,

Ну и что? — подумала я,

Глядя на погасший огонек

В руках одной девчушки.

Сперва она ткнулась к звездоносному мальчику справа,

Нагнув свечку лампочкой к лампочке. Тщетно.

Затем ткнулась к мальчику слева,

Свечой к свече, лампочкой к лампочке,

И вдруг — ее огонек загорелся!

Батарейка, поди, расшаталась,

Подумала я.

Но тут они запели новую песню:

«В оконце каждом огонек»[3]

И я посмотрела в ее глаза.

В них мерцал огонек

Веры, который она держала в руке.

И я подумала: Быть может,

Быть может, и нынче свет из окошек льется.

Потому что ведь трудно

О чем-то сказать: «Невозможно!»

Когда малютка тебе доказала,

Что возможно решительно все.

Я никогда не забуду эту девчушку. Она была совсем крошечная, гораздо меньше, чем мальчики со звездами по бокам от нее. У нее были блестящие, гладкие черные волосы, а в раскосых глазках читалось целеустремленное и сосредоточенное выражение. Ей надо было зажечь свою свечку, и она ее зажгла вопреки всякому здравому смыслу. Она была еще слишком мала, чтобы понять, что совершила невозможное, и не выказала никакого удивления оттого, что свеча зажглась, видно было только, как она довольна, что это ей удалось. Я сидела в самом заднем ряду, и пришла на представление без всякого желания. Опять я была в очередной больнице, где имелось несколько отделений для престарелых и одно для психиатрических больных с длительным течением болезни. Я чувствовала себя измученной, настроение было безнадежное и унылое. Мысли о приближающемся Рождестве не вызывали у меня никакой радости, и мне совсем не хотелось смотреть на детишек, которые только напомнили бы мне о том, что стало для меня теперь недоступно. Но персонал больницы не нашел в этом достаточного основания для того, чтобы позволить мне, отгородившись от всех, уединиться в своей комнате. Так я и очутилась в зале, где, забившись в самый последний ряд, старалась не думать о школе, о детях и семье, о Рождестве и рождественских приготовлениях. Возможно, поэтому я и обратила внимание на то, что делала девочка: не знаю, заметил ли это кто-нибудь еще. Она вела себя так естественно, так непосредственно, и в том, что произошло, не было ничего из ряда вон выходящего — по крайней мере, в глазах самой девочки. Когда детишки, мелькая не слишком чистыми чулочками, потрусили со сцены, я по-прежнему не испытывала радости при мысли о наступающем Рождестве, но этот случай напомнил мне о том, что чудеса все-таки иногда случаются. Они приходят порой с непреложностью чего-то обыденного, так что ты их едва замечаешь, и так естественно, что, не присмотревшись, их можно вообще не заметить. Если бы не твердая и непоколебимая вера девчушки в то, что лампочку можно зажечь, прикоснувшись ею к другой лампочке, она бы не стала даже пытаться. И у нее бы не загорелся огонь.

Вера иногда значит так много! Вера сходна с надеждой, но то, что для надежды — мечта, для веры — твердое знание. Надеяться — значит мечтать о каких-то переменах, верить же — значит действовать в твердой уверенности, что все желаемое произойдет. Мне никогда не удавалось поверить в то, что я выздоровею. Надеяться я надеялась, но верить не верила. Мне также не удавалось верить в окружающих людей. Их так трудно было понять, было столько неясностей, столько недоразумений. Веры в себя у меня не было почти никогда. Я уже не могла полагаться на свою голову, я не могла положиться на свои действия, я не могла с уверенностью знать, сумею ли я сделать то, что мне хочется, и не сделаю ли чего-нибудь такого, чего я совсем не хочу. Я стала сама своим худшим врагом, а кто же будет верить своим врагам? И все же у меня оставалась вера. У меня сохранилась детская вера, которая сопровождала меня всю жизнь, — я верю в доброго бога, который не бросает нас ни в счастье, ни в несчастье, и который пребудет со мной независимо от того, выздоровею ли я или нет. Выздоровление было не самым главным для моей веры. Об этом я тоже не раз просила у Бога, но гораздо важнее было для меня знать, что Он есть. Несмотря ни на что. В книге пророка Иезекииля 34.16 сказано: «Потерявшуюся (овцу) отыщу и угнанную возвращу и пораненную перевяжу, и больную укреплю, и жирную и сильную буду оберегать; буду пасти их по правде»[4]. Это место в Библии я очень любила. Во-первых, мне было нетрудно идентифицировать себя с овцой. Я, конечно, знала, что я не овца, во всяком случае, не в буквальном смысле, но определенно жила овечьей жизнью. Более важным было приятие всего живого. Забота о слабых, возможности для сильных. Неважно, больна ли я или выздоровею, в том и в другом случае я нужна. Такие слова мне так необходимо было услышать, когда я жила в действительности, в которой Капитан и мое собственное презрение к себе неукоснительно наказывали меня за каждое проявление слабости и каждую неудачу, и где я испытывала панический страх перед тем, как бы мне не лишиться необходимого лечения и поддержки, если другие вдруг решат, что со мной все неплохо и я достаточно хорошо справляюсь со всеми трудностями сама. Я боялась потерпеть неудачу и боялась добиться успеха, и хотя не верила в эти слова целиком и полностью, верила в них не настолько, чтобы жить в согласии с ними, они все же были мне милы и дороги. Они несли в себе милость, а милость давала передышку от злобного и требовательного Капитана. «Что бы ты ни делала, это не так уж важно. Ты все равно любима» — вот что я вычитывала из этого стиха. Как хорошо! К тому же было так приятно знать, что есть кто-то выше меня. Я уже ни в чем не могла разобраться, я знала, что вокруг царит хаос, и в этих условиях так утешительна была мысль о том, что, может быть, Он понимает, что творится вокруг. Обдумав все хорошенько, я вижу, что в состав моей веры входит: много милосердия, широта и приятие существующего. В ней мало требований и запретов, мало долга и страха, неба больше, чем ада и уйма доброты, щедрости и… юмора. Я совершенно убеждена в том, что юмора у Бога должно быть в избытке. Откуда иначе взялось бы то чувство юмора, которым он одарил нас, людей, если бы его не было у Бога? Чем больше я смотрю передачи о природе, вижу морских ежей, великолепных обезьян и удивительных ползучих тварей, тем больше я убеждаюсь, что такого ни за что не выдумаешь без огромного чувства юмора и непритворной жизнерадостности. Но то теперь. А когда я была больна, гораздо важней была милость в сочетании с приятием страдания. Я находила утешение и поддержку в книге Иова и во всех Псалмах, в которых выражено страдание, тоска, надежда и упорство. Я пела: «Когда от дум изнемогаю», и, несмотря на страдания, испытывала утешение при мысли, что кто-то еще переживал те же чувства до меня. Что иногда человек думает и думает, и все равно не находит решения, потому что этого решения не существует. Есть только боль. А когда в продолжении песни доходишь до слов «Открой мне, Боже, мысль твою», тебе, несмотря ни на что, становится легче оттого, что тебе осталась надежда, потому что ты можешь препоручить эту заботу кому-то другому, кто додумает все за тебя, а сама отдохнуть от тяжелых мыслей. Честно признаюсь, я не верила, что увижу, как «из страданий восходит новая заря», но это было не так и важно. Для меня было важно, что боль получала словесное выражение и что мои мысли за меня додумает Бог, а я хотя бы на несколько часов или минут буду от них свободна. Вот и все, что я могла вынести из этих слов, но когда ты очень сильно страдаешь, даже самая малость иногда значит для тебя ужасно много.

Вера — это сугубо личное дело. Кто-то, в отличие от меня, верит в других богов. Кто-то верит в какие-то вещи, которые он не называет Богом, но которые для него очень важны: например, в справедливость, свободу или человеческое достоинство. У кого-то знакомство с Богом и его служителями произошло иначе, чем у меня, и в его представлениях большое место занимают требования, предрассудки, суровые ограничения и кары. Некоторые люди испытывают страх, грустнеют и мрачнеют при одном только слове «вера» или «религия». К этому мы должны относиться терпимо. И хотя к посягательству на права человека и к злоупотреблению властью никогда нельзя относиться терпимо, в остальном люди имеют право верить, во что они хотят и что их устраивает. Я завела об этом речь в качестве примера всего, что стоит выше нашего я. Того, что способно ненадолго возвысить нас над обыденными заботами, напомнить нам о вещах, которые мы забываем, и помочь нам по-новому взглянуть на мир. Это может быть вера, но может быть и что-то совершенно другое.

Во время болезни очень многое стало для меня настолько трудным, что мне в основном приходилось довольствоваться только самыми простыми вещами. Я по-прежнему любила читать, по крайней мере, в какие-то периоды, но иногда даже это становилось для меня непосильной нагрузкой. Тогда мама приносила мне из библиотеки книги с картинками, тоненькие детские книжечки, в которых не встречалось никаких опасных или тяжелых тем, в которых было мало текста и много иллюстраций, которые я могла подолгу рассматривать. Персонал считал, что она этим выказывает свою неспособность воспринимать меня как взрослого человека. На самом деле это было не так, мама очень тонко меня воспринимала, она беседовала со мной, спрашивала, чего бы мне хотелось, и всерьез относилась к моим пожеланиям. Мне хотелось как-то отвлечься, но у меня это не получалось. Я просила принести мне детские книжки не потому, что была глупа или не умела читать, а потому что дошла до полного изнеможения. Мы понимаем, что при тяжелой физической болезни энергия человека бывает пониженной и у него наблюдается упадок сил, вследствие чего он вынужден откладывать любимые занятия до лучших времен. Разумеется, то же самое относится и к тяжелым психическим недомоганиям. Временами тебе, казалось бы, хватает сил на все, как раньше, временами их становится немного меньше, а иногда ты вообще ни на что не способен. Временами тебя утомляют какие-то другие вещи, чем те, от которых ты уставал раньше, или утомляют в другом отношении. Я люблю читать, всегда любила чтение, но порой, когда границы мира становились размытыми и шаткими, чтение ощущалось как вторжение каких-то чуждых, зловещих сил. В словах проступала угроза, описываемые события делались непонятными. Вникать в предложения, во все это множество слов, в мелкие, зловредные буковки, которые могли превратиться во что-то опасное и выйти из повиновения, было для меня в этих случаях чересчур страшно. И тогда в качестве альтернативы самым подходящим были детские книжки с картинками, особенно те, которые были мне знакомы с детства. Прозрачность фабулы. Отсутствие метафор или двойных смыслов. Вот Анне-та и Николай, мама послала их на базар за покупками. С этой книжкой я могла быть уверена в том, что все кончится хорошо, что дети найдут хороший подарок для младшего братишки, причем очень скоро: до конца этой истории было всего несколько страниц. Кроме того, я могла быть уверена в том, что Аннета и Николай никуда не денутся, и я застану их там же, когда пройдет приступ тревожности, страха или перестанут кричать голоса. Полная предсказуемость, надежность и все же какое-то развлечение. Какое-то занятие для моих мыслей, что-то требующее от меня отклика. Мир за пределами хаоса и каменных стен, мир, в котором есть золотые поля, алые маки и радостная детвора. Можно было прочесть рассказанную в книжке историю, а можно было собраться с мыслями, листая книжку, разглядывая картинки.

Много лет спустя, когда Аннета и Николай сменились романами и специальной литературой, и я слушала курс лекций, посвященных проведению обследования, я услышала от лектора слова о том, что на время обследования нельзя положить подростка в морозильную камеру. Образ, заключенный в этом выражении, невольно поражал своей жестокостью: представить себе морозильную камеру битком набитую подростками, но мне было очень понятно, что имела в виду преподавательница. Жизнь нельзя заморозить, остановить ее в виде стоп-кадра, в котором нет ничего, кроме того, что происходит в служебные часы в конторе. Жизнь продолжается, и пока мы проводим обследование, излагаем свои выводы, пишем отчеты и рекомендации, люди должны как-то жить своей жизнью. Пока мы обсуждаем наиболее целесообразное лечение, обращаемся к коммуне с просьбой о выделении средств, планируем возможную помощь и просим направить человека в стационар, человеку как-то нужно жить. Жизнь не останавливается. Пока мы ждем, чтобы подействовали медикаменты, ждем места в стационаре или когда в расписании психотерапевта найдется для нас время для амбулаторного приема, или просто ждем момента, когда болезнь пациента перейдет в более спокойную фазу, нам особенно нужны эти «другие вещи». Те, что не относятся к лечению. Те, что существуют не для того, чтобы излечивать болезни, хотя порой их действие и бывает целительным. Вещи, которые просто есть. И которые приносят нам радость, потому что радость — это какой-то проблеск, это значит — чуть меньше страдания, если только на это ты и смеешь надеяться. Не что-то заведомо полезное, отвечающее разумным требованиям, сугубо утилитарное, а что-то такое, что каким-то иным способом помогает нам увидеть небо над головой.

Директор одной из больниц, где я прожила так долго, что она стала, можно сказать, моим родным домом, был необычайно внимателен к мелочам. Весной он ставил в вестибюле кассеты с птичьим пением, чтобы напомнить тем, кому не часто удавалось выходить на воздух, что уже пришла весна, несмотря ни на что. Он превратил весь вестибюль в зеленый оазис, где среди растений были расставлены удобные стулья и красовался большой аквариум, за которым он сам ухаживал по выходным дням. Как хорошо было посидеть там вечерком, подальше от отделения, на котором я проводила все остальное время, и полюбоваться на так спокойно плавающих в воде разноцветных рыбок! Это было так хорошо. А я изголодалась по хорошему. То, что самый главный начальник так заботился о том, чтобы нам было хорошо, и ради нас даже ухаживал за аквариумом, вызывало чувство защищенности. На стенах у нас висели картины, которые мы получали во временное пользование от одного общественного фонда. Не всегда то, что мы получали, было красиво, многие картины удивляли только своей странностью, но, главное, что мне больше всего в них нравилось, было то, что они часто менялись. Какими бы изысканными, безобразными, забавными или странными не были эти картины, подолгу они не задерживались. Через месяц их увозили и вывешивали что-нибудь новенькое. С иными красками, иным настроением, иными изобразительными средствами. Я так редко выходила на улицу, так редко бывала в новых местах — почти все время я находилась в одних и тех же помещениях. Поэтому было очень хорошо, что разные помещения чем-то отличались одно от другого. Летом у нас был сад с кустами, цветами, лужайкой и даже пруд с карпами. Мне часто приходило желание покопаться в саду, я люблю такие занятия, но ни разу не осмелилась попросить об этом. Причина, почему мне никто этого не предлагал, вероятно, была в том, что меня не хотели лишний раз тревожить такими предложениями, очевидно, считая мое состояние слишком тяжелым. Я же думала, что не гожусь для этого, потому что слишком бездарна. Такие вот иногда возникают сложности. Но я все равно любила бывать в саду. Нравились мне и цветы. И комнатные в горшках, и срезанные в букетах, которые мне иногда приносили. Цветы очень нетребовательны, в особенности срезанные: они не требуют ни поливки, ни ухода. Книжки нужно читать или, по крайней мере, листать, от музыки и фильмов очень устаешь в периоды, когда голоса резко активизируются, рукоделие требует повышенного внимания, и даже аквариум иногда воспринимается как угроза, потому что об него, хотя бы теоретически, можно нанести себе травму. А цветы не требуют ничего! Конечно, они не слишком развлекательны, однако все же есть на что посмотреть, можно разглядывать бутоны, гадая, распустятся они или нет, любоваться красками, некоторые можно понюхать. Занятия неторопливые, может быть, скучноватые, но спокойные. Без неожиданностей. А это иногда самое главное.

Временами я была способна и на большее. В таких случаях очень помогала мастерская. Или прогулки. Бассейн. Кино. Несколько раз все отделение выезжало в театр, однажды, наоборот, в больницу, где я лежала, приезжала театральная труппа и показала нам спектакль «Annie get your gun»[5]. Сильные чувства и живые люди, музыка и пение! Я еще долго потом жила этими впечатлениями, они словно подтолкнули глохнущий двигатель моей жизни, так что он немного прибавил оборотов и вместо того, чтобы окончательно заглохнуть, затарахтел побыстрее и продолжал ровно и надежно работать даже в самые серые дни. Удивительное дело, но немножко радости порой приносит не меньшую пользу, чем всякие другие виды лечения.

В XVIII веке сумасшедшие дома Европы представляли собой малоприятные заведения, в которых процветала жестокость, а больные содержались в нечеловеческих условиях. В 1793 году Филипп Пинель попытался немного исправить это положение, он освободил некоторых больных от цепей и обнаружил, что при хорошем обращении улучшилось и поведение пациентов. Филипп Пинель и другие поняли, что сумасшествие порождается не только внутренними причинами, но зависит еще и от условий, в которых живет человек. Они поняли, что под негативным воздействием условий, царящих в сумасшедших домах, состояние больных ухудшается, и, напротив, воздействие положительных факторов может приводить к хорошим результатам. В XIX веке квакеры начали устраивать небольшие психиатрические лечебницы, совершенно отличные от прежних сумасшедших домов, и применяли там осторожные, человеколюбивые методы лечения, в основе которых лежало желание укрепить в человеке все лучшее, что в нем есть. Эти заведения всегда располагались в живописной сельской местности, пациенты получали там хорошее питание, жили в добротных домах в окружении доброжелательного, воспитанного персонала, который обращался с ними заботливо и внимательно. Больным предоставлялась возможность слушать музыку, читать, писать, рисовать, смотреть театральные постановки и самим ставить спектакли, работать в саду и заниматься другими полезными делами. И это принесло свои плоды! Роберт Уитекер (Whitaker) пишет в своей книге «Сумасшедшие в Америке» (Mad in America) (Whitaker 2002), что 80 % тех, кто заболел менее года назад, выздоровели, а если взять всех пациентов, независимо от того, как долго они болели, то среди них насчитывается 60 % выздоровевших. Несмотря на то, что источники и диагнозы за давностью времени являются не вполне надежными, тем не менее это можно считать неплохим результатом. Впрочем, в этом нет ничего удивительного. Мы чувствуем себя лучше, когда нам живется хорошо. Люди, которые подвергаются насилию, насмешкам, унижениям или ведут нищенскую, беспросветную жизнь, испытывают от этого страдания. Радость же, открывающиеся перед нами возможности, социальное общение и осмысленная деятельность, действуют на нас благотворно. Я часто слышала: «Главное не то, как тебе живется, а то, как ты к этому относишься». Я с этим не согласна! Разумеется, собственное отношение к происходящему имеет для нас решающее значение, однако играет роль и то, в каких условиях мы живем.

В Бергене есть дом, названный в честь Амалии Скрам[6] Домом Амалии. Он полон искусства, культуры и всяческой роскоши. Примерно за те же средства, какие ушли бы на содержание отделения круглосуточного пребывания, триста человек с различными психическими расстройствами получают здесь помощь, в основе которой положено овладение различными умениями, искусство и культура. Домом руководят два оплачиваемых работника, но им не принадлежит решающий голос. Дом управляется его пользователями, и все важные решения принимаются общим собранием. Пользователи дома рассказывают, что это просторное здание, где есть место как для различных развивающих занятий, так и просто для того, чтобы проводить там время в наиболее подходящие дни. В доме есть большой выбор разных занятий: керамика, рисование, шитье, музыка, литература и фотография. Это и развлечение среди однообразных будней, и в то же время лечение. Пользователи дома говорят о том, что это помогает предотвращать очередную госпитализацию, улучшает качество жизни и мотивирует к дальнейшей реабилитации. Это действенное средство. Конечно же, действенное! Человек — социальное животное, и мы реагируем на окружающую среду положительным или отрицательным образом. Так было в XVIII веке, и то же самое происходит в наше время.

Очень важно постоянно напоминать друг другу, что в процессе выздоровления большое значение имеют такие вещи, как хорошее обращение с больным человеком и содержательная жизнь. Но в то же время нужно не упустить при этом один очень важный момент. Одна из главных особенностей культуры состоит в том, что этими вещами мы занимаемся потому, что в них нет «необходимости», потому что они сами по себе приносят нам радость, а не потому что мы хотим с их помощью добиться какой-то цели. Обыкновенно мы играем, поем, танцуем или нюхаем букет просто потому, что нам так хочется, а не ради какой-то пользы или здоровья. Конечно, бывает и так, что мы занимаемся танцами ради того, чтобы «быть в форме», или идем в театр, чтобы показать себя культурными людьми, но если эти цели становятся для нас важнее, чем радость, которую доставляет игра, то в этом случае мы, как правило, уже не получаем от этого удовольствия. Исследователи Леппер, Грин и Нисбет провели в 1973 году эксперимент. Посещая детские сады, они наблюдали за тем, чем больше всего любят заниматься дети. Как показали наблюдения, все дети любили рисовать. Подсчитав, сколько времени дети затрачивают на различные виды деятельности, они пришли к выводу, что рисованием дети занимаются часто и подолгу. Тогда детей разделили на три группы. Одной группе сообщили, что если дети будут рисовать, они каждый раз будут получать вознаграждение. Вторую группу ни о чем заранее не предупреждали, но детям, которые рисовали, каждый раз полагалось за это вознаграждение. Детей третьей группы решено было ни о чем не предупреждать и никак не вознаграждать, в ней все оставили, как обычно. Как решили, так и сделали: дети рисовали и, как и было запланировано, одни получали за это вознаграждение, другие — нет. После окончания опыта снова было подсчитано, сколько дети рисовали, и, хотя изначально все они любили рисовать, а группы подбирались совершенно случайно, теперь между детьми выявились отчетливые различия. Те, у которых все оставалось, как всегда, рисовали тоже как всегда — не меньше и не больше прежнего. Точно также вели себя те, которые получали неожиданное вознаграждение. Но те, которым было заранее объявлено, что за рисование их будут вознаграждать, стали теперь рисовать гораздо меньше, чем раньше. Рисование стало работой, средством для достижения чего-то другого, дети уже рисовали не ради того, чтобы рисовать, не потому, что это занятие было им интересно само по себе. Радость, которую дети получали от рисования, перешла на вознаграждение, и когда вознаграждения не стало, вместе с ним ушла и радость.

Другая причина, почему необходимо присутствие и «чего-то другого», чего-то такого, что не относится к лечению, состоит в том, что человек, страдающий серьезным психическим заболеванием, не может или не должен все время непрерывно лечиться. Временами он бывает слишком болен или слишком утомлен, чтобы вынести активное лечение. У других болезнь уже длится так долго, что они сами, лечащий персонал, его близкие или все они сразу считают, что дальнейшее лечение сейчас уже бесполезно. У кого-то все в жизни складывается благополучно и их функциональный уровень кажется им удовлетворительным, так что. им в это время не хочется брать на себя те трудности, которые сопряжены с дальнейшим лечением. А кто-то продолжает проходить более или менее интенсивное лечение, но о, как и всякий другой человек, хочет, чтобы в его повседневной жизни присутствовало еще что-то, кроме диагноза, чтобы он мог сознавать себя чем-то большим, чем только больным человеком.

Не так давно я читала лекцию в Центре активного досуга для людей, страдающих различными формами психических нарушений. Беседа с людьми, которые сами страдают какими-то психическими нарушениями, иногда представляет собой увлекательную, занимательную или интересную задачу, но в то же время я порой перед ними робею, а иногда чувствую себя немного беспомощной, когда мне приходится иметь дело с людьми, чья жизнь проходит в постоянной борьбе с огромными трудностями. Разумеется, раз на раз не приходится, и мои ощущения могут быть очень разными, но эта лекция давалась мне особенно тяжело. В тот раз мне попалась очень неоднородная группа, и я, как ни старалась, отдавала себя отчет в том, что моя лекция не может быть одинаково интересна и полезна для всех присутствующих. Все, что я говорила, не имело для них жизненно важного значения и никак не могло повлиять ни на их каждодневную действительность, ни на течение болезни. Ощущение было такое, что я делаю что-то совершенно бесполезное, но, начав выступать перед ними, я старалась изо всех сил. В аудитории чувствовался доброжелательный настрой и, несмотря ни на что, все, казалось, были довольны, хотя я совсем замучилась, читая лекцию, и почувствовала облегчение, когда она подошла к концу. Я подумала, что сегодня я не справилась со своей задачей. И вдруг в заключительной части, после того как я ответила на вопросы аудитории и уже собиралась закругляться, одна женщина подняла руку. Она поблагодарила меня за то, что я согласилась прийти, и сказала, что сегодня они очень приятно провели время. Я была ошарашена. Но ведь женщина была права. Совершенно права. Я была здесь не потому, что мои слова могли серьезно повлиять на жизнь слушателей или изменить что-то в течении их болезни. Никто этого от меня и не ждал, да и часто ли это происходит под влиянием одной лекции? Они пришли не за этим, да и я сама обычно вовсе не затем хожу на лекции. Стремление психолога исцелять заслонило самое очевидное: что сейчас пятница, скоро вечер, люди собрались за чашкой кофе с вафлями, чтобы послушать приглашенного лектора, главное для них — провести время в*приятной обстановке. Нежелание добиться изменений в жизни, не лечебное мероприятие, а всего лишь, как уже сказано, провести часок-другой в приятной обстановке. Я расстроилась при мысли о собственной непонятливости, но меня тут же утешили слова благодарности и вывод, к которому я пришла: несмотря ни на что, встреча действительно прошла в приятной обстановке.

Однако эта ситуация заставила меня увидеть очевидное. Лечение, конечно, необходимо проводить. Больные люди вправе требовать и рассчитывать на лечение, и по мере возможности им должна оказываться необходимая и адекватная медицинская помощь. Но человек никогда не сводится к одной лишь болезни. Все мы совмещаем в себе очень много всего другого, а потому одного лишь лечения всегда будет мало. Нам требуется еще то, что помогает нам проживать ту жизнь, которой в живем в данный момент, независимо от состояния нашего здоровья. Нам требуется что-то, что говорило бы с той частью нашего существа, которая не захвачена болезнью. Что именно это будет, зависит от особенностей того или иного человека, этим «что-то» может оказаться все, что угодно. Порой достаточно подарить человеку немного обыкновенной воды.

Мне доводилось получать к рождеству много разных замечательных подарков. Так было до того, как я заболела, во время болезни и когда я снова выздоровела. Когда моя болезнь была в самом разгаре, подобрать для меня подарок было непросто. Во-первых, это должно было быть что-то небьющееся и во всех отношениях безопасное, так что уже это условие очень ограничивало выбор подарка. Кроме того, это должно было быть что-то такое, к чему я еще сохраняла интерес и что я могла каким-то образом использовать. Это условие еще более ограничивало выбор, поскольку меня редко тянуло что-нибудь почитать, мне не разрешено было выходить на прогулки, заниматься какими-нибудь поделками или слушать музыку, а из одежды мне, кроме самых необходимых вещей, почти ничего не требовалось, и наряды не вызывали у меня интереса. Таким образом, выбирать было почти не из чего. Но я все же получала подарки: большой, красивый ящичек с неядовитыми акварельными карандашами, мыло и кремы для моей расцарапанной кожи, мягкий шерстяной джемпер для тепла, так как я от истощения все время мерзла. Все это были замечательные вещи, в которых чувствовались забота и внимание, вещи, которые я по-прежнему могла использовать при всей ограниченности моих жизненных условий. Но я получила еще и другой подарок, вернее сказать, несколько подарков, которые оказались нужнее всего. Я получила маленький пластиковый коробок с водой «из озера Стураватнет[7], пускай оно само к тебе пришло, пока ты не можешь к нему прийти, чтобы искупаться, как раньше». Клочок шерсти «от бюавогских овец, которые соскучились по своей товарке». Осколок гранита «чтобы засунуть его в башмак, потому что с ним обычно забываешь все остальные беды». И так далее, и так далее. Эти подарки подкладывала в передачу моя сестра, и таких сверточков там было много в дополнение к «настоящим» подаркам. Я была единственной пациенткой, не отпущенной домой на Рождество, и у сиделок, которые смотрели за тем, как я разворачиваю подарки, были такие лица, словно они готовы ехать за моей сестрой, чтобы забрать ее в больницу заодно со мной.

— Тебе не обидно от таких подарков? — спрашивали они. — Тебе не кажется это странным?

Но мне это не казалось странным. Я-то знала свою сестру. Мы с ней очень похожи. Кроме этих подарков, она прислала мне и обычный, но именно те, необычные, стали для меня в тот раз настоящими Рождественскими подарками. Я сидела одна, взаперти на закрытом отделении, даже в сочельник ко мне не разрешено было пускать посетителей. Мне дали на обед пиннекьёт[8], но из соображений безопасности мне пришлось есть его ложкой, а для этого блюда, уж поверьте мне, ложка никак не годится! Мне нельзя было гулять, нельзя смотреть телевизор, вообще ничего нельзя! А тут мне на Рождество прислали такую вещь, которая меня развеселила! Она напомнила мне, что не мне одной свойственно такое ненормальное чувство юмора. Напоминание о летних днях с купанием и играми. Осязаемое подтверждение, что мир за стенами по-прежнему существует, что на свете по-прежнему есть овцы, озера и горы и что когда-нибудь настанет день, когда я буду проклинать камешек в башмаке — что я опять смогу гулять на свободе и на ногах у меня будут башмаки, в которых может застрять камешек. Надежда на то, что когда-нибудь все придет в норму. Я проводила Сочельник, запертая на закрытом отделении. Но я смеялась. Это не сделало меня здоровой. Какое там! Но хотя этот сочельник был одним из самых печальных в моей жизни, в подарок я получила аккуратно завернутый пакетик смеха. Он был мне очень нужен, и я им воспользовалась. Я посмеялась.

Проклятье январской весны

Кабы весна была в январе,

Стал бы унылым июнь

В увядших розах,

Под пасмурным небом.

Кабы птицы пели всю ночь напролет,

Унылыми стали бы дни

В писке сиплом

Натруженных глоток.

Кабы совсем не плакали детки,

Жить бы нам в мире унылом

Среди голосов тусклых и тихих,

Непривычных заявлять свой протест.

Будь мой вчерашний день

Совершенно счастливым,

Невыносимо унылым

Казался бы нынешний день.

Ибо что толку от дня прожитого

Без надежды, что завтрашний день

Будет лучше?

Отделение было набито до отказа, лежали люди повсюду. В палатах на одного человека лежали двое, в коридорах за ширмами стояли кровати, общая гостиная и комната для собеседований были превращены в палаты. Все мы были больные — некоторые были беспокойны, другие печальны, но нигде не было места, чтобы уединиться. Негде было даже поплакать в одиночестве. В этом не было ничего хорошего, условия были далеки от идеальных, но так уж сложилось. Мест было мало, а нуждающихся в госпитализации много. И это еще было не самое худшее. Хуже всего было, что мы знали — теснота не снимает проблемы. Не снимало проблемы и то, что персонал соглашался работать на отделении в условиях хронической перегрузки. Не снимало ее и то, что пациентов размещали в помещениях, не предназначенных для их проживания. Мест все равно не хватало, и поэтому я жила в постоянном страхе, что вот-вот меня объявят достаточно здоровой и не нуждающейся в лечении и тогда выпишут. Я понимала, что иначе нельзя. Я знала, что есть другие пациенты, которым еще хуже, чем мне, и для них нужно освобождать место. Но мне так хотелось побыть в больнице еще немного, чтобы достигнутое улучшение закрепилось и означало бы не просто, что я «в состоянии продержаться несколько недель без постоянной поддержки, не убив себя», а стало бы настоящим выздоровлением. Чтобы в полном смысле слова дела пошли на лад. Но на то не было времени. И вот меня снова выписывали. В очередной раз. И в следующий раз тоже.

«Вертушечники» — так называют в газетах пациентов, за которыми не успевают закрыть дверь, как они уже снова попадают в больницу, и хотя мы все знаем, в чем тут дело, всегда находятся слова, за которыми можно спрятать правду жизни. Череду госпитализаций и промежутки между ними можно описать короткими фразами без лишних подробностей, в которых не будет ни крови и воплей, ни унижений и отчаяния. Действительность обычно выглядит несколько иначе. Во всяком случае, это можно сказать о моей действительности. С одной стороны, это ухудшение состояния. Возобновление болезни, когда опять приходится жить с голосами, которые звучат все настойчивее и злее, существовать среди хаоса и ужаса, когда в окружающем мире пропадает осмысленная связь. С другой стороны, внешние обстоятельства. Когда мое состояние ухудшалось, я вела себя все глупее. Наносила себя увечья, заговаривалась, окружающие переставали меня понимать; выходя на улицу, я не замечала опасностей, то и дело попадала в смешное положение в публичных местах, обижала и пугала близких людей. Затем самая госпитализация и сопровождающая ее кутерьма. Мама или кто-то еще хлопочут, чтобы пробиться к врачу, зачастую случайно попавшемуся, к тому, кто окажется на дежурстве. Иногда попадался умный и понимающий, иногда — нет. Медицинские заключения, бесконечные хлопоты доктора, чтобы добиться для меня места в переполненном отделении. Иногда полиция. Больничная вертушка была такой дверью, которая хлопала по морде меня и окружающих, нанося удары по самоуважению и человеческим отношениям. И по надежде. Последнее было хуже всего. Ведь, несмотря на то, что при каждой выписке я заранее знала, что снова вернусь в больницу, я в глубине души надеялась, что этот раз будет последним. И каждый рецидив, каждая новая госпитализация, каждое повторное осознание того, что и на этот раз опять не получилось, наносили удар по надежде. Как правило, я никогда окончательно не теряла надежды, по крайней мере, если теряла, то лишь на несколько дней или недель, и все равно это было больно. Я так старалась, перепробовала разные способы, и каждый раз терпела поражение. Это было как хождение по лабиринту, в котором все пути заканчивались тупиком и от которого во мне уже зародился страх, что я, наверное, испробовала все пути, и, может быть, выхода просто нет. Я стала пленницей. Такое чувство вызывали у меня не только постоянно повторяющиеся рецидивы, но и кратковременность каждого моего пребывания в больнице, где я получала лечение. Несколько дней, иногда несколько недель, и вот уже мне говорят, что «все наладилось», что пора думать о возвращении домой. Я чувствовала, что еще не пора. Я была в состоянии как-то выжить на воле, но я еще не поправилась. Видя, что меня, тем не менее, выписывают и говорят, что уже «все наладилось», я понимала, что это значит. «Наладилось» у меня все настолько, насколько это может «наладиться» у хронического больного, и пока длится «период улучшения», я могу как-то продержаться на воле до следующей госпитализации. Я понимала этот смысл, и надежда моя стонала под натиском отчаяния, которое грозило ее задушить. Потом они наконец увидели, как я устала, и дали мне место на отделении длительного пребывания. Это было окончательным подтверждением того, как тяжело я больна, но, как ни странно, это придало мне надежды: теперь у меня будет время. Много времени. И, может быть, это поможет.

Я не выздоровела, но у меня появилось время на то, чтобы постепенно и неторопливо поправляться, чтобы больше успеть. Я получила план дальнейшей реабилитации и возможность находиться в учреждении, где я получала бы лечение, а в промежутках и заботливый уход на то время, пока со мной все проясниться. В результате дело обошлось без новых рецидивов и повторных госпитализаций, так что я могла сосредоточиться и поработать над собой. Как и во всех других больницах, в которых мне довелось побывать, представителями системы, как бы она ни была хороша или плоха, выступали конкретные люди, которые там работали. Некоторые из тех, кто там работал, во всем следовали правилам и отличались отсутствием фантазии. Они крепко усвоили, что шизофрения — болезнь хроническая и неизлечимая, от которой невозможно выздороветь и к которой нужно приспособиться, а это тоже означало необходимость встраиваться в определенную систему. Но попадались и другие люди, понимающие, доброжелательные и креативные, которые относились к больным внимательно и вдумчиво и действовали предусмотрительно. А поскольку этот мир устроен так сложно и отличается многообразием, то попадались и такие люди, которые сочетали в себе оба подхода.

Я хорошо помню Лауру. Одно время она была моим лечащим врачом и была очень озабочена тем. чтобы заставить меня усвоить мысль, что я никогда не выздоровею, а должна приспособиться к тому, чтобы как-то жить со своими симптомами, и что «периоды временного улучшения» — это самое большее, на что я могу рассчитывать. Она так хотела дать мне некоторое представление о моей болезни и постоянно внушала, что Капитан и другие голоса — это всего лишь галлюцинации и искаженные представления, а следовательно не существуют в реальности и я не должна обращать на них внимания. Ее усилия не имели успеха. Я не желала отказываться от надежды на полное выздоровление. Я не желала отказываться от убеждения, что эти симптомы таят в себе важные и реальные истины. А Лаура оставалась в плену своих профессиональных представлений и идеи социализации как встраивания в систему, она никак не могла понять, что стандартные рекомендации в моем случае не срабатывают. В моих же мыслях под влиянием психоза царил хаос и, будучи не в состоянии рационально объяснить ей, почему эти методы со мной не срабатывают, я реагировала на них появлением новых симптомов. Мы с ней топтались на месте, увязнув в слишком узких представлениях о действительности, и обе не могли вырваться из своих рамок. Но мы хорошо ладили. Я относилась к ней с симпатией. По большому счету она была доброжелательна и во многих случаях, когда ее правила не заглушали в ней живое начало, поступала как человек, наделенный умом и фантазией. Она отметила, что я почти всегда по утрам бывала беспокойной, тревожной и «трудной». Сейчас я задним числом думаю, что моя беспокойность была связана как с физическим и душевным состоянием, так и с ситуацией. Во-первых, из-за лекарств. По утрам сказывался длительный промежуток времени, прошедшего после последнего приема лекарства. Обыкновенно я получала лекарства четыре раза в день, ночью же я долгое время оставалась без лекарств. При массированном приеме лекарств длительный перерыв мог приводить к тому, что какое-то из них «переставало действовать», и это, наверное, могло вызывать у меня усиление беспокойства и страхов. Во-вторых, дело было во мне самой. Каждое утро ты встаешь с потребностью начать новый день, я же в свои двадцать два года просыпалась вялая и уставшая в больничной обстановке, встречая новый день с мыслью о том, что я хронически больна психическим недугом. Это было не очень обнадеживающе, а сочетание безнадежной перспективы и естественного утреннего настроя с его желанием жить вызывало у меня беспокойство. В-третьих, на меня действовала и сама ситуация. Больничное утро — это обход, раздача лекарств, тележки с завтраком, смена персонала, когда приходят полные энергии дневные дежурные, которые носятся по отделению, готовя все для нового рабочего дня. Сочетание все этих трех моментов действительно трудновато было переносить. Я не могла четко объяснить это словами, потому что и мысли и слова у меня как раз в это время особенно путались. Ясно мыслить и отчетливо формулировать мысль было для меня нелегко, но чувствовать я все это могла, а моя тревога только усиливалась от непонимания. И вот, будучи не состоянии выразить свою тревогу в словах, я выражала ее в действиях. Она проявлялось в беспокойном поведении, в появлении голосов, страха, в искаженных представлениях, навязчивом повторении таких фраз, как, например, «Хочу домой» или «Меня убивают», и в бесцельной беготне по коридорам. Трудная ситуация, со сложными и многообразными причинами и вызывающими симптомами. Между тем решение этой проблемы оказалось необыкновенно простым.

Лаура сказала мне, что было принято решение, чтобы в дни ее дежурств мы с ней по утрам выходили бы сразу после завтрака в вестибюль и оставалась там до утреннего группового собрания. Так мы и сделали. Мы сидели вместе. Она брала с собой кофе и курила. Дело было еще до того, как закон о курении положил конец такому типу общения. Хотя я не курила, мне нравилось, что она сидит с сигаретой. Так она была чем-то занята и, когда мне нечего было сказать — а порой так случалось, — молчание не становилось тягостным. Главным были человеческая близость, покой, предсказуемость. Возможность ненадолго уйти от суеты, царившей на отделении, уверенность в том, что, когда понадобится, я смогу с ней поговорить. Возвращаясь мысленно к этому времени, я не могу припомнить ни одной темы наших разговоров, мы говорили о чем придется, главным образом о пустяках. Вспоминается мне только свет, вливавшийся через окна в просторный вестибюль, дымок, спиралью поднимавшийся от сигареты, ее смех, большие, полные света картины Экеланда[9]. Я помню, какой она мне давала покой, передышку от страхов благодаря тому, что уделяла мне время независимо от того, достигала ли я в этих беседах каких-то результатов с психотерапевтической точки зрения или нет. От меня не требовалось никаких достижений. Достаточно было просто быть. На первый взгляд ситуация казалась сложной, но оказалась, что никаких особенных сложностей не было. Меня мучило беспокойство, и мне дали покой.

Меня продержали на этом отделении долго, почти два года — для нашего деловитого общества это редкая роскошь. Когда меня выписали, я была готова попытаться начать все заново. И какое-то время мне это удавалось. Я сделала попытку и старалась изо всех сил, принявшись сразу за множество задач. Мне надо было ходить в школу, ездить туда на автобусе, а после уроков возвращаться в пустую квартиру. Я должна была жить одна, самостоятельно ходить в магазин, питаться и как-то справляться с одинокими вечерами. Посещать сеансы психотерапии, уживаться с голосами, согласовывать режим приема лекарств с расписанием приходящей медсестры, которая их выдавала, учить уроки, готовиться к экзаменам, следить за тем, чтобы, по возможности, не наносить себе травм, следить за своим поведением, учитывая, что мне официально поставлен диагноз сумасшествия, а хозяйка, у которой я снимала квартиру, судя по всему, страдала никем не диагностированными неврозами, также мне нужно было следить за расписанием движения поездов Норвежской железной дороги, принимая в расчет возможные опоздания, помнить о социальном пособии, об оплате сеансов психотерапевта, на которые не полагалось дотации, отличать собственные искаженные представления от ярлыков, которые мне навязывала окружающая среда, и самой развиваться как личность. Справиться с этим было тяжеловато. С чистой совестью могу сказать, что я много сил отдавала учению, иногда мне было вполне хорошо, но очень часто я надрывалась из последних сил, причем надрывалась одна и чувствовала одну лишь безнадежность, потому что цель была едва различима вдали и трудно было неуклонно стремиться к ней, когда мне постоянно твердили, что моя болезнь — хроническая, а мне самой то и дело приходилось убеждаться в том, что я выбилась из сил и больше не могу. Наконец меня снова госпитализировали. И снова выписали. Некоторое время я еще пыталась. Снова попала в больницу. Снова была выписана. И еще раз попыталась. Попала в больницу. И выразила протест: Все, больше я не могу. Я честно пыталась. Долгое время. Не хочу больше биться в одиночку, ведь я уже убедилась, что у меня ничего не получается. Я готова была трудиться и дальше, но не одна, а с кем-нибудь вместе, мне требовалось больше помощи.

Я просила, чтобы меня перевели из больницы в реабилитационный центр, о котором я знала. Я знала, что там со временем можно получить лечение, что у них есть школа, есть отделение трудотерапии, на котором имелись трудотерапевты и аниматоры, имелись тренажеры, игры и свои штатные, а не приходящие время от времени, психологи. Я мечтала об этом центре, считая, что он помог бы моему выздоровлению. Оказалось, что не тут-то было. Мне не дали в нем места. Сказали, что я слишком тяжелая больная. От меня нельзя ожидать потенциального улучшения. Реабилитация для меня бесполезна. Нет никакого смысла отправлять меня в этот центр, чтобы я понапрасну занимала там место.

Впоследствии я слышала от других об этом центре. Один из моих коллег был с ним знаком. По его словам, это был просто инвалидный дом, качество лечения там было очень низкое, причем проводилось оно в совершенно недостаточном объеме. Я нисколько не сомневаюсь, что он был прав. Но все-таки это было хоть какое-то лечение. Он спросил меня, лежала ли я там, интересуясь, каково это находится в таком заведении, но я ничего не могла ответить на его вопрос. Я была слишком больна для того, чтобы меня туда направили. Вместо этого мне выделили место в интернате для инвалидов.

И все же мне повезло. Я попала в новый интернат, и оказалась на этот раз ближе к своему дому. Там не было никакого лечения, кроме экскурсий, домашних работ, мастерской с различными видами работы и групповых собраний. Персонал отличался невысокой профессиональной подготовкой, врач приходил один раз в неделю, а уровень трудовой морали работников был очень неровным. Но на меня очень хорошо действовала работа в мастерской; кроме того, я могла поддерживать контакт с мамой и своим врачом, у которого я лечилась амбулаторно, потому что интернат находился поблизости от места, где жила моя семья. Немного оправившись, я некоторое время спустя уже могла наведываться в свою квартиру, а главное — в этом заведении у меня было свободное время. А время и было мне нужнее всего.

Вначале я почти ничего не делала, по крайней мере, так могло показаться на первый взгляд. Я занималась тем, что знакомилась с заведением, а поскольку я была совершенно без сил, в моих мыслях царил хаос, а голова совершенно отказывалась работать как следует, мне приходилось заниматься этим на свой лад. Сперва мне нужно было хорошо изучить те рамки, в которых будет протекать мое существование, узнать конкретную среду, в которой я оказалась, по приезде мне требовалось время, чтобы ознакомиться с новым местом пребывания и освоиться в новом жилище, которое отныне становилось моим домом. Все это я проделывала примерно так, как испуганный щенок или котенок, которого впервые впустили в его новое жилище: я стала его обходить. Сначала с осторожностью, позже уже более уверенно я принялась ходить взад и вперед по коридорам, вверх и вниз по лестницам и повторяла это не один раз, водя рукой по стене. Сначала я изучила только один коридор, который вел от моей комнаты в общую гостиную, затем постепенно расширила свои прогулки. Я редко разговаривала и не проявляла особенной общительности. Я ограничивалась обследованием помещений, как щенок, который не сразу дает себя погладить, а лишь после того, как привыкнет и наберется уверенности. И подобно щенку, я уставала до изнеможения от обилия впечатлений и предметов, которые нужно было обследовать. Случалось, что от усталости я засыпала на диване в то время, когда нужно было заниматься другими вещами. Я участвовала в общих собраниях, выходила на прогулки и пыталась заводить знакомства с окружающими людьми, но по-прежнему зачастую неправильно их понимала, часто пугалась, путалась в мыслях и очень изматывалась. В этих условиях я опять-таки прибегала к основному способу защиты котят, щенков и всех других созданий, лишенных такого эффективного орудия защиты как слово, — я пряталась. Мир вокруг был ненадежен, и я не могла с ним сладить, я чувствовала себя маленькой и беззащитной, границы моей территории были не прочнее мокрой папиросной бумаги, так что мне нужно было заменить их чем-то более надежным, поэтому я забивалась в постель под одеяло. Был период, когда я чаще спала под кроватью, чем на кровати, или вообще вместо кровати устраивалась спать в душе, конечно, не включая воду. В ванной не было окон, это тесное помещение давало чувство безопасности, я брала туда перину и сворачивалась калачиком прямо на теплом полу. Там, в тесном пространстве закрытого помещения, я чувствовала себя защищенной, пол казался таким надежным. Там я могла спокойно отдохнуть, пока не соберусь с духом для очередного выхода в мир.

Постепенно я начала участвовать в экскурсиях. Даже после коротких вылазок у меня начинали болеть глаза от обилия впечатлений, полученных во время пятнадцатиминутной прогулки по тихим дорожкам парка. Понемногу я становилась выносливее, и мои прогулки удлинялись. Я все больше и больше смелела, заявляла о своих пожеланиях, все меньше осторожничала, начала принимать участие в жизни отделения, стала выступать на собраниях, задавать вопросы. Иногда мои попытки удавались, иногда заканчивалось полной неудачей, и я на время искала убежища в постели. Пока не делала новой попытки. Теряла веру в успех. И снова пыталась. Но очень понемногу. Потому что как раз в то время я была так обессилена, как никогда в жизни. Для меня был утвержден план реабилитации, и мне предстояло сдать экзамены на право получения высшего образования, я уже надеялась, что скоро все будет хорошо, но надежда рухнула. Я не справилась с этой задачей. Я знала, что должна была сделать и что было записано в плане, но из этого ничего не получилось. Меня это очень мучило. Ведь рядом со мной были люди, которые готовы были меня поддержать, и я не могла понять, отчего я не справилась. Я не могла понять, что со мной: неужели я такая уж глупая или ленивая или какая-то там еще не такая. Я не могла поверить, что моя мечта была недостаточно важной для меня, чтобы я нашла в себе силы ее добиваться, а если она достаточно важна, то почему же случилось, что я ради нее не постаралась? Единственный ответ, который тогда пришел мне в голову — это моя хроническая болезнь. И тогда в первый и единственный раз в моей жизни эта мысль послужила мне утешением, а что еще важнее — дала мне отдохнуть.

Я подала заявление на пособие по инвалидности и обратилась к коммуне с просьбой о предоставлении квартиры на постоянной основе. Я сдалась. По крайней мере, так могло показаться на первый взгляд. Однако на самом деле я делала прямо противоположное: я трудилась так, как никогда раньше, хотя это было и не так явно. В прелестной книжке «Год садовода» Карел Чапек описывает жизнь садовода и его сада на протяжении одного года. Как он строит планы в то время, когда земля еще утопает в глубоком снегу, как высматривает первые почки, он описывает весеннюю страду, летнее изобилие и радости труда, сбора урожая, наступающий в ноябре покой и подготовку к зимнему сну. Затем он делает неожиданный поворот. Осень — это вовсе не окончание зимы, говорит он, это — начало весны. «Растения прекратили расти вверх, потому что им стало не до того. Они раскинули руки и принялись расти книзу». Этого нельзя увидеть, но под, казалось бы, мертвой поверхностью идет лихорадочная подготовка к следующему сезону, потому что «На самом деле это и есть настоящая весна. То, что не будет подготовлено сейчас, нельзя будет наверстать в апреле». Чапек говорит о саде и называет это «ростом книзу». Джон Страус (John Strauss, 1985) использует образ, позаимствованный из мира джаза и называет это словом «Woodshedding», что означает у него спрятаться в дровяном сарае, для того чтобы спокойно провести окончательную отделку своих импровизаций, а затем выйти оттуда с новыми силами. Страус — психиатр, в сущности, он говорит не о музыкантах, а о людях, больных шизофренией, которым время от времени требуется прибежище такого «плато», на котором процесс как бы приостанавливается или даже наступает его обратное развитие. Со стороны кажется, что ничего не происходит, тогда как на самом деле происходит очень многое. Через некоторое время, когда в течение какого-то периода, казалось бы, наблюдалась стагнация, все вдруг резко меняется и сразу же происходит множество событий. Страус изучал это явление и считает его очень распространенным.

В то время специальная литература была мне мало доступна, впрочем, будь у меня под рукой книги, я бы все равно не справилась с чтением, поэтому я и не подозревала, что кто-то уже описывал словами мою ситуацию. Я не знала о существовании «плато», я думала, что это — конец. Когда у меня иссякли силы, я подумала, что сдалась. А ведь до сих пор я все время старалась, как могла, и долгое время получала помощь. Видя, что у меня все равно ничего не получилось, я не нашла этому другого объяснения, кроме того, что, значит, были правы те, кто все время мне говорил, что это невозможно. Я помню, какую я чувствовала безнадежность, помню попытки положить конец своей жизни, я знаю, что находилась тогда на грани. Было бы хорошо, если бы кто-то подсказал мне тогда, что есть такая вещь, как «плато».

Судя по всему, на меня сильно повлиял интернат, в котором я тогда жила. Среди пациентов были широко распространены упаднические настроения, умение с пониманием относиться к своей болезни, и большой популярностью пользовалась «теория заклинивания». Вкратце она сводилась к тому, что все мы больны, у всех есть диагноз, поэтому время от времени нас заклинивает, и с этим мы ничего не можем поделать, так как это от нас не зависит. Когда заклинит, у нас начинаются страхи, мы слышим голоса или впадаем в угнетенное состояние, и тут ничего не остается, как терпеть свои симптомы. Ужасающее бессилие и утешительная безответственность. До этого ощущение собственного бессилия и чувство безнадежности слишком пугали меня, не позволяя мне принять эту теорию, но теперь я дошла до изнеможения, и вдобавок у меня установился более живой контакт с другими обитателями отделения, в котором я лежала. Я чувствовала к ним симпатию, некоторым начала даже доверять и потому, обретя предпосылки к социализации, была более подвержена как хорошему, так и дурному влиянию этой среды. Они поддерживали меня, они стали моим социумом, дали мне ощущения принадлежности к определенной группе людей, но в результате этого для меня стало сложнее выражать несогласие. Ведь если бы я стала настаивать на своем праве выбора, свободной воле и ответственности, разве я тем самым не обвинила бы тех, кто считает, что у них они отсутствуют? А поскольку я не делала того, что хотела делать, это стало лишним подтверждением теории, которая гласила, что у меня нет выбора, что решение за меня принимает болезнь.

Однажды я слышала такую историю: если ты наловил крабов и держишь их в бочке, тебе не нужно ее ничем закрывать, потому что если один краб попробует удрать, остальные не дадут ему вылезти и утянут на дно. Примерно то же самое происходило и в том отделении. Там было очень спокойно и безопасно, чувство общности было очень сильно, но только до той поры, пока ты не заговариваешь о свободе выбора и не стараешься вылезти из бочки в окружающий мир. Стоило этому случиться, как кто-нибудь тут же хватал тебя за ногу и утягивал к себе на дно. По крайней мере, так было по моему ощущению. С точки зрения биологии эта история не соответствует истине, зато мы, люди, вполне в состоянии придумать множество способов, как утягивать друг дружку на дно, и даже переносим это свойство на других, например, на крабов. Когда краб пытается вылезти из бочки, другой краб цепляется за него, и тогда оба сваливаются вниз из-за того, что бочка слишком гладкая, мы же, глядя на них, думаем, что они «утягивают друг дружку на дно». Ведь мы знаем, что люди способны так поступать. Из-за страха перед выздоровлением, после которого ты потеряешь все, что давало тебе ощущение надежности, больные иногда не желают думать о собственной ответственности и потому часто цепляются за более безнадежное представление о своей болезни, чем это, строго говоря, соответствует истинному положению дел. В то же время я знаю, что я, как и все другие люди, иногда легко склоняюсь к тому, чтобы приписывать тем или иным изначально нейтральным поступкам надуманную преднамеренность. Возможно, другие пациенты действительно пытались погасить мой настрой на борьбу за большую самостоятельность, но, скорее всего, мы просто представляли собой группу людей, оказавшихся в трудной ситуации. В борьбе с болезнью мы иногда, действительно, помогали друг другу, но в других случаях мы друг другу мешали или тащили друг друга на дно, хотя на самом деле каждый мечтал выбраться на свободу. Крабы ни в чем не виноваты, да и мы сами, по большому счету, тоже: мы только искали выхода на волю. Вся беда была в том, что бочка попалась чересчур гладкая.

За последние пятнадцать лет количество стационарных мест в психиатрических лечебницах уменьшилось примерно на треть, а между тем все больше становится людей, страдающих психическими заболеваниями. Многие из лечебных учреждений, в которых я когда-то лежала, теперь закрылись или работают в другом режиме, при котором делается упор на эффективность лечения и уменьшение сроков пребывания в стационаре. Общей тенденцией стало теперь лечить больных, не вырывая их из привычной среды. Теперь считается, что мы не должны отрывать больных от обычного течения жизни, а должны лечить человека там, где он живет, тесно сотрудничая с теми, кто составляет сеть его социальных связей. Сейчас в здравоохранении все больше делается ставка на развитие децентрализованных служб: поликлиник, отделений дневного пребывания и бригад скорой помощи на случай обострений, чтобы помогать людям, оставляя их жить дома. Это замечательно. Но я все-таки сомневаюсь, все ли можно оптимизировать и децентрализовать. Мне несколько раз приходилось заводить в доме новых котят и щенят. И мне пока что еще ни разу не удалось оптимизировать процесс их привыкания ко мне и к моему дому. Каждый раз все происходит более или менее одинаково: новоприбывший малыш сначала все обнюхивает, от незнакомых звуков он испуганно вздрагивает и прячется под диван, с любопытством оттуда выглядывает, дергает меня за брюки и тотчас же отскакивает, чтобы спрятаться под комод. Так все и идет своим естественным ходом. Поведение животного мало зависит от его индивидуальных особенностей или от породы, но постепенно малыш начинает все веселее бегать по дому, вертеться, вилять хвостиком, лазить на занавески и грызть домашние тапочки, пока понемногу не вырастает из детства, становясь тем, с кем ты делишь свое жилище. Так происходит каждый раз без исключения, и хотя игры и знаки внимания ускоряют дело, на это все же требуется время. И большую часть этого времени я почти ничего не делаю, кроме того, что присутствую рядом и всегда доступна для малыша, когда он будет готов сделать следующий шаг. Как Лаура, которая сидела рядом и курила, и как персонал больницы, предлагавший экскурсии, групповые занятия, беседы и социальные контакты, как только я буду к ним готова. Не в какие-то специально предназначенные для этого часы, а тогда, когда я буду готова сделать первый шаг. И спасительное убежище, где можно спрятаться: моя палата, душ или место под кроватью, всегда было рядом. Понемногу я становилась все увереннее. Я принималась за школьную программу, снова бросала и снова начинала занятия. На групповых собраниях высказывала свое мнение и брала на себя ответственность в мастерской. Я стала больше разговаривать, больше выходить на прогулки, ездить на автобусе, и скоро была уже готова справиться с более трудными вызовами, как, например, к попытке снова жить самостоятельно в своей квартире. Я поняла, что я никогда не смирялась с судьбой, никогда всерьез не отказывалась от борьбы, я просто перетрудилась и угодила в бочку со слишком гладкими и отвесными стенками. И я поняла, что, наверное, несмотря на все свои страхи и помешательство, и «сниженный функциональный уровень», я все время оставалась на верном пути. Из практических соображений меня перевели в третью больницу, куда меня тоже приняли как долговременную пациентку. Хотя очень многие функции у меня были нарушены и хотя я по-прежнему не была знакома с исследованиями, посвященными процессу выздоровления, в которых встречалось бы понятие плато, я твердо знала, что дети взрослеют, а весна переходит в зиму, которая в свой черед переходит в весну. Мне говорили, что моя болезнь — хроническая, но я уже сама начала догадываться, что, наверняка, существуют и другие возможности. Мне потребовалось много времени, и должны были понадобиться еще многие месяцы, но у меня уже появилось робкое предчувствие, что это не продлится целую вечность.

Знакомство с новым отделением далось мне уже легче, я лишь изредка спала под кроватью, и лишь иногда кралась по коридору, прижимаясь к стенке. Вместо этого я устраивалась одна за отдельным столом и принималась рисовать или писать. Так я могла находиться вместе со всеми, но все же одна, и теперь мне уже хватало такой защиты. Я разговаривала с сиделками, сама объясняла, как я себя чувствую, могла сказать, чего я хочу, однако не все вещи я еще могла с одинаковой легкостью произнести вслух. Поэтому я иногда «забывала» свой рисовальный альбом в общей комнате, чтобы они могли по нему судить о моем состоянии. Однажды я оставила на столе унылый зимний пейзаж с одиноким деревом. Всюду лежат глубокие сугробы, но под деревом видно несколько проталин, а на светлом весеннем небе апрельским сиреневым цветом были написаны строчки: «Кабы весна была в январе, Стал бы унылым июнь». Высказать это непосредственно я не могла, но мне хотелось подать знак, что я не стою на месте. «Кабы птицы пели всю ночь напролет, Унылыми стали бы дни». Пела я редко, но моя речь становилась все яснее. Я не хотела, чтобы меня заставляли торопиться до времени, не хотела, чтобы меня тащили или подталкивали, не хотела, чтобы меня теребили. Я хотела расти. Становление невозможно само по себе, сначала надо существовать. В то время мне нужно было спокойно существовать, просто быть. Я не была счастлива, но рассчитывала, что стану счастливой со временем. Когда вырасту и наберусь достаточно сил, чтобы вместить то счастье, которое я прилежно конструировала. А до тех пор надо было жить, мирясь с тем, что мои цветы еще не распустились. Самое важное было тогда для меня накопить питательных соков и позаботиться о крепких корнях. Цветы я еще успею взрастить потом.

Пустота

Этот дом весь полон смеха.

Пузырьками воздушными, голубыми, летучими шаринами через край

Он плещет.

Я ищу, где стол, где шкаф, но повсюду одни пузыри.

Я ищу, где радость, но нигде ее нет.

Этот дом весь полон слезами.

Они переливаются за подоконник, и вянут цветы от соленой воды.

Я ищу источник, но вся вода солона.

Я смотрю, где же скорбь, но скорбь, видать, утонула.

Этот дом пустотой полон.

Она напирает на двери, стеной встает у порога,

Ничто сквозь нее не пробьется, никто не войдет,

И стены дома, важно выпятив пузо, раздулись

Шарами воздушными, дразня острие иглы.

Я смотрю на тебя.

И неслышно тебя вопрошаю,

Глядя сухими глазами:

Зачем ты здесь поселилась

В последние годы я часто выступала с лекциями перед большими и небольшими аудиториями. Я много куда ездила и разговаривала со студентами, медицинскими работниками, родственниками и людьми, которые на личном опыте знают жизнь психиатрических лечебных заведений. Я встречала много интересных людей. Я многое узнала и имела возможность делиться моими знаниями. Мне полюбилось это занятие, и в настоящее время оно составляет часть моей профессиональной деятельности. Но самый первый мой доклад состоялся по чистой случайности, и случилось это еще до того, как я поступила учиться своей специальности.

Я находилась тогда в психиатрическом интернате долговременного пребывания. Там мало проводилось активного лечения, и в большинстве своем обитатели интерната там просто жили — здесь находились такие пациенты, для которых это учреждение служило более или менее постоянным местом проживания, а не такие, которые проходят активное лечение, чтобы выздороветь. Мы были хрониками, и среди нас мало кто верил, что может добиться заметного улучшения. Но это было хорошее заведение с приветливыми работниками и добрыми, человечными порядками. Не питая особых надежд на выздоровление пациентов, они все внимание обращали на заботливый уход, никто никуда не торопился и все старались относиться к больным с пониманием, никто не предъявлял к нам особенных требований и не вступал в конфликты. Это была тихая пристань. Я здесь уже побывала однажды, когда была еще очень больна, и вот теперь очутилась тут снова. Хотя мне и тогда жилось тут неплохо, но сейчас я заметила, что мое здоровье стало лучше. У меня окрепла надежда, я лучше понимала окружающее, я стала энергичнее и резче реагировала на бережное отношение ко мне как к безнадежной больной. На этот раз мне опять предстояло провести здесь короткое время — всего несколько месяцев, возможно, полгода, после чего я должна была попытаться пожить дома. Я получила место практикантки в университете у профессора, который согласился, чтобы я вносила в компьютер результаты исследований, с осени же я должна была попытаться приступить к регулярным занятиям. Пройти подготовительный курс. Кажется, ни у кого на отделении всерьез не верил в такую возможность, у большинства просто не укладывалась в голове мысль о том, что я могу стать студенткой университета, но даже это мое пожелание было встречено с доброжелательностью и пониманием. Разумеется, ты можешь попробовать! Я слушала их ободряющие слова, но мне никогда не верилось, что они действительно так думают, и это было с моей стороны очень нехорошо. Моя подозрительность была недоброй, в худшем случае — даже болезненной. Однако я им не верила. Потому что те же добрые слова они говорили всем вокруг. Анне они говорили, что она не толстая, нисколечко не толстая. А между тем Анна была толстой, ее вес зашкаливал за сто килограмм, и все знали, что у нее лишний вес, включая ее самое. Петеру они говорили, что он может стать доктором. Я в это совершенно не верила, так как Петеру было уже далеко за шестьдесят, и он начал болеть, когда ему еще не было двадцати. Он не кончил даже начальной школы, много лет принимал сильнодействующие лекарства, и болезнь проявлялась у него очень сильно со всеми ее побочными действиями. Казалось весьма маловероятным, что он когда-нибудь станет доктором. И после этого они говорили мне, что вот, мол, как здорово, что я поступлю в университет, и что у меня обязательно все получится! Поэтому такие заверения производили на меня совершенно обратное впечатление. Ведь я-то верила, совершенно искренне верила, что у меня все получится, но когда люди подтверждали это с теми же интонациями в голосе, с какими они подтверждали самые несбыточные вещи, это вызывало меня на скептическое отношение. Если мой проект столь же «правилен», как стройность Анны или как то, что Петер станет врачом, значит, его исполнение выглядело маловероятным. Но в то же время, как можно было с этим не согласиться? Ведь они сказали только, что верят в меня, и если бы я стала спорить с ними, это ясно показало бы, что у меня паранойя, это я и сама понимала. На еженедельных собраниях, на которых при обсуждении плана на следующую неделю каждому из присутствующих говорилась какая-нибудь приятная ложь, я, как правило, помалкивала. Часто я рисовала внизу чистой страницы большой печной горшок. Иногда под ним я подписывала слова из саги, иногда добавляла их мысленно: «Убей меня, король, но только не кашей». Потому что их доброе отношение было продиктовано несокрушимым великодушием, и мне было от него приятно. Но в то же время иногда ты чувствовала себя от него так, словно тебя утопили в горшке с крутой, сытной кашей, и ты задыхаешься в доброжелательности и теплоте, как в жирных сливках и желтом масле.

Каждую неделю со мной беседовала старшая сестра отделения. Это была уже немолодая, умная дама широких взглядов, очень знающая и опытная. У меня она вызывала симпатию и доверие, и хотя она тоже порой казалась, на мой вкус, слишком слащавой, на нее можно было положиться. С тех пор я перевидала много других отделений, где не хватало доброты, зато имелись жесткие бетонные полы, лошадиные дозы требовательности, раздражительность, ограничения и принуждение. Избыток заботливости тоже мешал иногда дышать, но в этом не было зла. Я знала, что он опасен, так как легко мог отучить от упорства, но я все же не хотела отвечать на него протестом. Мне уже довелось испытать, каково это — изголодаться по заботливому вниманию. Не мне было бы жаловаться на то, что меня хотят утопить в масле и сливках. По крайней мере, я терпела до последней возможности. Пока наконец мое терпение не лопнуло.

Дело было во время нашей еженедельной беседы. Сестра попросила разрешения проводить беседу в присутствии студентки, проходившей обучение на медсестру, я охотно согласилась. Девушка проходила на нашем отделении практику, мне она была симпатична. И я ничего не имела против ее присутствия при нашем разговоре. Она не участвовала в беседе, а сидела в сторонке и молча наблюдала за происходящим. Она не произносила ни слова, и я даже забыла про ее присутствие. Мы говорили о моих увольнительных. О том что скоро, через несколько месяцев, мне предстоит вернуться домой, и о том, как важно для меня построить сесть социальных связей. Как мы будем это делать. Мы говорили о волонтерских организациях, о месте практикантки, которое я получила, и о том, что скоро я приступлю к занятиям в университете. «Там у тебя обязательно появятся контакты с другими студентами, — сказала старшая сестра. — В университете студенты объединяются по группам для кол… колв…». Споткнувшись на этом слове, она быстро обернулась к начинающей медсестре:

— Как это называется?

Но студентка только улыбнулась и помотала головой, что она, мол, не знает, и старшая сестра снова повернулась ко мне и продолжала:

— Ладно! Неважно, как они там называются. Главное, что там есть группы.

— Группы для коллоквиумов, — подсказала я.

— Да, верно, — согласилась она.

Мы продолжили беседу. О том, хорошо ли мне живется на отделении, о наших занятиях и о том, не мешает ли мне шум из соседней комнаты? Она была внимательна, приветлива и надежна, и я с чистой совестью подтвердила, что живется мне очень хорошо. Мы обсудили много разных тем, и в конце беседы она снова спросила меня, как я себя чувствую. Я снова подтвердила, что чувствую себя здесь хорошо, но добавила, что раз уж она решила меня спросить, то я должна сказать, что временами мне бывает немного обидно, когда я чувствую, что в глазах окружающих я стою ниже, чем представители лечащего персонала.

Здесь все дружелюбны, но мне мешает, что меня принимают не вполне всерьез, в отношении к себе я ощущаю избыточную сострадательность и некоторый недостаток настоящего уважения. Старшая сестра и к этому отнеслась с обычным пониманием и сказала, что вполне представляет себе, что иногда мне может так показаться. Но дело тут в моей низкой самооценке, а вовсе не в отношении окружающих. Она, дескать, принимает меня совершенно всерьез и относится с искренним уважением. О'кей! Так почему же тогда, запамятовав слово «коллоквиум», она обратилась за подсказкой к практикантке? Ведь та ни разу ни слова не сказала во время всего нашего разговора. Если она меня так искренне уважает, то почему она не обратилась сначала ко мне, хотя я каждую неделю хожу на работу в Блиндерн, а осенью начну учиться в университете, а потому перечитала все брошюры, посвященные студенческим занятиям, какие только можно было раздобыть? Сестра примолкла, затем снова повернулась к своей практикантке:

— Ведь это верно? Я действительно так поступила? — сказала она. — Я спросила тебя, а не ее.

Студентка кивнула.

Снова наступило молчание. И тогда она признала, что я действительно права. Она желала обращаться со мной и с другими с полным уважением, но теперь видит, что иногда невольно допускала ошибки. И спросила меня, не соглашусь ли я на следующем семинаре для персонала, выступить по этому вопросу, потому что она, наверняка, не единственная, кто делает такие ошибки.

В тот раз мое сообщение вряд ли было очень удачным, но, мне кажется, это была самая важная из всех лекций, которые мне доводилось читать. Потому что я выбралась из горшка с кашей, вернула себе какое-то самоуважение и добилась серьезного к себе отношения, и меня не оттолкнули. Мне позволили прочитать доклад, но после него по-прежнему не отказывали мне в поддержке и утешении, когда мне это требовалось. Мне дали возможность показать свои способности, не требуя, чтобы я постоянно их доказывала снова и снова. Я ничего не потеряла, но зато многое приобрела. Особенно меня порадовало то, что на лекцию не только пришла большая часть персонала, но одна из сестер, которая мне нравилась больше всех, задавала мне критические вопросы и поспорила со мной по некоторым пунктам. Она действительно поняла, о чем я говорила. Она была приветлива, вежлива и доброжелательна, но приняла меня всерьез и выразила свое несогласие, вместо того чтобы благодушно и снисходительно соглашаться со всем, что говорит больная. Она была искренна. И оттого это было так приятно.

Мы полны таких добрых намерений, а получается порой совсем не так, как мы хотели. Нам кажется, что мы делаем все правильно, а потом оказывается, что мы делали не то. Не потому, что мы так хотели, а потому что не подумали хорошенько. Когда я езжу с докладами, мне часто задают вопрос, какое отношение я встречаю со стороны людей, работающих в системе охраны психического здоровья. Часто ли я сталкиваюсь с навешиванием ярлыков, с предубежденностью, с недоброжелательностью. На этот вопрос довольно трудно ответить. Потому что могу, не лукавя, сказать, что встречаю очень много доброжелательности. В целом люди настроены позитивно, они хотят понять меня, хотят быть справедливыми. Большинство людей стремятся быть доброжелательными, помогать окружающим. Но только это не всегда у нас получается. Поэтому мне время от времени приходится сталкиваться с тем, что я бы назвала истинными предрассудками и предубеждениями, то есть когда люди приходят с заранее готовым суждением, когда судят, не подумав и не разобравшись в фактической стороне дела. У меня были такие примеры, когда речь шла о моей ситуации. Иногда я сталкиваюсь с предубежденным мнением, что я не могу быть здоровым человеком. Меня часто представляют аудитории как «пациентку и психолога». Мне приходилось встречать людей, которые «знают», что в свое время мне был поставлен ошибочный диагноз. А вот я этого не знаю. Исходя из того, что мне известно о диагнозах и о моем собственном тогдашнем функциональном состоянии, я, судя по тому, какой я себя помню и что написано на эту тему в журналах, все-таки думаю, что он был, скорее, правильным. В то же время я знаю, что психиатрические диагнозы часто ставятся под вопросом и что поставить их с полной уверенностью порой бывает очень трудно, тем более, задним числом. Поэтому мне бывает очень странно слышать, когда посторонние люди, никогда не встречавшие меня раньше, высказывают свое суждение с такой уверенностью. Это похоже на предубеждение. Однако это еще достаточно простой случай: люди непосредственно высказывают свое мнение, и тебе нетрудно понять сказанное и разобраться в происходящем. Хуже и важнее незримое навешивание определенного ярлыка, когда на тебе ставится клеймо. И с этим мне самой довольно часто приходилось сталкиваться. Наружно все выглядит замечательно, ты представляешь потребителей, все относятся к тебе дружелюбно, тебя окружают уважением, но затем оказывается, что все это была только игра, серьезное отношение к тебе отсутствует, уважение сдувается, как проколотый воздушный шарик, и все было как бы понарошку.

Однажды, когда я читала лекцию, ко мне в перерыве подошла женщина и рассказала, как ей пришлось столкнуться с тем, когда ее не принимали всерьез люди, говорившие, что относятся к ней с уважением. Она рассказала, что участвовала в целом ряде различных советов и комитетов, учрежденных психиатрическим отделом здравоохранения, ей довелось побывать членом референтных групп, правлений и комитетов, и она выступала как представитель потребителей перед различными инстанциями. Когда же ей пришлось искать обычную работу на рынке труда, выяснилось, что она не только выполняла большую часть этой работы бесплатно, но не получила за нее никаких подтверждающих справок, у нее не было ни отзывов, ни характеристик ни рекомендаций, никаких документов. После встречи с этой женщиной я стала расспрашивать других представителей потребителей, и, в общем и целом, ответ был один и тот же: все работали за низкую оплату или вообще бесплатно, иногда им оплачивались какие-то расходы, и лишь очень редко выдавали оформленные по всем правилам официальные справки. Откуда такое отношение? Ведь работа в качестве представителя потребителей от лица какого-либо комитета, например, комитета Ментального здоровья, вполне сопоставима с работой представителя коммуны, представителя отдела здравоохранения по профзаболеваниям или какой-то другой организации. Эта должность, как правило, связана с переработкой, как правило, она не очень денежная, но может быть очень интересной и увлекательной, и служит украшением автобиографии. Разве это не должно относиться и к представителям потребителей? Дело, по-видимому, не в том, что кто-то не хочет выдавать представителям справку. Наверняка, ее бы выдали, если бы человек попросил. Очевидно, дело, в основном, в том, что об этом как-то не подумали. В том, что ответственным за это лицам просто не приходит в голову, что у представителя потребителей тоже может быть автобиография или желание получить справку. Виновата не злая воля, а недомыслие.

В детской книжке «Силькесвартен»[10], в которой от лица лошади Силькексвартен описывается ее жизнь и встречи с различными людьми, есть один эпизод, где лошадь скачет за доктором для серьезно заболевшего ребенка. Когда Силькесвартен возвращается назад с доктором, помощник конюха отводит ее в конюшню, дает ей ушат ледяной воды и не покрывает попоной, потому что видит, что лошади и без того жарко. Он поступил так из самых лучших побуждений, но вспотевшая лошадь, конечно же, скоро почувствовала озноб, заболела воспалением легких и едва не умерла. Больная и слабая, она слышит, как старший конюх бранит своего бестолкового помощника, который по незнанию, движимый «самыми лучшими побуждениями», едва не убил лошадь. Глупость бывает смертельно опасна, говорит старший конюх, и, по-видимому, он прав.

Можно только порадоваться, что потребителей стали охотнее привлекать к сотрудничеству. Этим сделан первый важный шаг. Второй шаг мы сделаем, когда научимся помнить сами и напоминать другим, что нужно не один раз подумать, прежде чем судить о других людях и строить с ними какие-то отношения. Можно ли считать, что понятие «потребитель» наиболее полно определяет человека в данных условиях, или же человеческая личность играет в данный момент совершенно иную роль — роль матери, писателя, музыканта, рабочего или служащего или еще чего-то совсем другого? Когда человека сводят к какой-то одной части, считая его только больным, это может убить его человеческое достоинство и подорвать возможность развития. Даже те, кто спокойно могут жить в качестве хронического больного и сами хорошо знают, что болеть им предстоит долго, возможно, всю оставшуюся жизнь, имеют право на то, чтобы в какие-то периоды брать на себя другую роль. Для того чтобы заниматься каким-то делом, не обязательно быть совершенно здоровым, и многие успевают сделать невероятно много, несмотря на сохраняющиеся симптомы болезни. Ибо они не равны тому недугу, которым больны. Болезнь не обязательно составляет самую важную часть личности, гораздо важнее то, как конкретный человек живет с данной конкретной болезнью в данной конкретной ситуации. И не менее важно то, как живет личность со всеми ее другими свойствами, которые не поражены болезнью.

Многое тут зависит от того, как мы классифицируем явления и на что мы делаем упор при сортировке информации: собираемся ли мы собрать все красные фигурки или будем, не обращая внимания на цвет, отбирать кружки и четырехугольники? У одной моей знакомой есть подруга, которая раньше страдала психозом, а теперь учится на математическом факультете университета города Тромсе. Как-то она в разговоре сказала, что была с подругой в кино, и я в ответ выразила сочувствие, спросив, не стало ли ей труднее с тех пор, как она вернулась домой? Едва я это сказала, как тут же сообразила, какую я сморозила глупость, и прежде чем мне успели разъяснить, что на Рождество студенты разъезжаются по домам, я уже поняла, что я только что наделала. Почти не зная эту девушку, с которой мы всего несколько раз мельком виделись, я мысленно классифицировала ее как «человека, у которого совсем недавно были большие проблемы», что и повлияло на мое восприятие информации. Зная, что у человека не так давно были проблемы, легко подумать, что у него мог случиться и рецидив. Если бы я в первую очередь думала о ней как о студентке, я, скорее всего, вспомнила бы, что у студентов бывают длинные каникулы. Все так просто и в то же время так сложно! Конечно, мне потом было очень стыдно. Уж я-то, как никто другой, должна была это понимать! Но этот случай показал мне, как важно в отношениях с другими людьми всегда быть внимательной, и к каким последствиям может привести такая сосредоточенность на какой-то одной стороне, которая заслоняет в наших глазах все остальное.

Когда я была больна, я особенно страдала от несерьезного отношения ко мне, недостатка уважения, честности. Люди говорили одно, а делали другое. На словах они мне сочувствовали, но не обращали внимания на мои потребности. Говорили, что рады моим успехам, но редко следили за их дальнейшим ходом и не выказывали к ним доверия. Я жила словно в игрушечном доме, где все было ненастоящее и где я не встречала ни неподдельной радости, ни неподдельной сочувствия, ни неподдельного уважения. А порой мне так же не хватало откровенной критики. Ведь неотъемлемой частью настоящего уважения к человеку является решимость сказать человеку правду, когда он сделал что-то неправильно или не так хорошо, как мог бы. Я всегда любила рукодельничать и хорошо помню, как я однажды огорчилась, увидев ошибку в своем вышивании. Ошибку я заметила, успев вышить после нее еще несколько рядов, она заметно портила вид работы, но, чтобы исправить ее, нужно было переделать довольно много. Одна из санитарок, находившаяся в моей комнате, высказалась очень определенно: «Поступай, конечно, как знаешь, но если ты это не переделаешь, то будешь себя потом еще долго ругать». Она была совершенно права, и услышать от нее эти слова было просто замечательно. Вместо ласкового, снисходительного тона, который словно бы говорил: «Бедняжка! Ну, какой может быть спрос с такого больного человека!», она прямодушно высказала свое мнение, оценив мое умение. Думаю, что она не сказала бы так, если бы я была новичком и не умела бы как следует вышивать, тогда она, наверное, решила бы, что меня нужно подбодрить и не предъявлять ко мне слишком высоких требований. В суждении о моей работе она исходила из того, что я опытная вышивальщица, а не из того, сколько времени я пролежала на отделении, и в этом была вся соль. Она сосредоточила свое внимание на том, что представлялось существенным в данной ситуации, и тем самым показала, что относится ко мне серьезно.

Как-то однажды мне нужно было читать лекцию в незнакомом городе, и я заказала в гостинице такси, чтобы доехать до учреждения, в котором проводились чтения. Узнав, что я ничего здесь не знаю, шофер устроил мне веселую ознакомительную поездку, показывал мне и объяснял все, что встречалось нам по пути. Наконец мы доехали до места, и тут я узнала то, что он уже знал с самого начала: что учреждение занимает множество зданий, расположенных на обширной территории. Я знала, что мне нужно здание для «Занятий по интересам», но не знала, где находится этот дом, не знал этого и шофер. Шел снег, погода была отвратительная, на улице поблизости никого не было. Я попробовала позвонить по контактному телефону, который мне дали, но там никого не оказалось на месте. Скоро должна была начаться лекция, а докладчица не имела никакого представления, где ее ждут. К счастью, впереди показался прохожий, и я сказала шоферу, чтобы он опустил стекло и спросил дорогу, но шофер ответил, что от этого не будет никакого толку. «Этого и спрашивать не стоит, — сказал он мне. — Похоже, он из здешних». Я уже была в стрессовом состоянии и думала только о том, как бы не опоздать, и все же его высказывание заставило меня задуматься. В нем было все так просто, так логично, так аргументировано, и в то же время так безгранично глупо, что это произвело на меня сильное впечатление. Ведь когда мы спрашиваем или у нас спрашивают дорогу, вопрос обычно звучит приблизительно так: «Скажите, вы здесь живете? Вы из здешних? Вы знаете, где тут что находится?». Обычно, когда мы обращаемся за помощью, чтобы узнать дорогу, именно это становится для нас главным критерием, а стало главным исключающим критерием! По той причине, что знание окрестностей перестало быть самым важным признаком, уступив место наличию или отсутствию диагноза. Или, говоря другими словами, психически больные люди заведомо рассматриваются как люди, лишенные каких-либо иных качеств, кроме своей болезни. В конце концов, мне все же удалось убедить шофера расспросить встречного прохожего. Он послушался, главным образом, потому что у него не было другого выбора, и, заговорив с незнакомцем примерно таким же ласковым, заискивающим голосом, каким я обращаюсь к трехлетнему ребенку, потерявшему в торговом центре маму, спросил, где находится «Дом для занятий по интересам». И получил ответ. Простое и подробное описание того, где расположено здание, как к нему подъехать, где удобнее всего развернуться. Под конец прохожий спросил: «Вам нужно на чтения SEPREP[11]? Тогда вам надо поторопиться, лекция скоро начнется». И это вполне соответствовало истине.

Самое удивительное, что моего шофера это нисколько не смутило, и пока мы ехали к дому, он продолжал самым непочтительным образом высказываться об обитателях этого заведения. Мне это было неприятно. Легче всего было бы отбрить его, отплатив за его предубеждение той же монетой: например, высказаться насчет глупых таксистов, воображающих себя чемпионами в своей области, а на деле не умеющих толком ничего, но такое предубеждение было бы, конечно, ничуть не лучше любых других предрассудков. О таксистах, о пациентах, страдающих психическими недугами, и обо всех других людях следует судить как об отдельно взятых личностях, а не как о группе. Мой представитель группы таксистов проявил себя по дороге из города как доброжелательный, знающий человек, готовый оказать лишнюю услугу. Мне он не показался ни глупым, ни заносчивым. Но у него были самые безумные представления о психически больных людях, и он проявил полное невежество в том, что касается разумного отношения к людям с серьезными психическим и заболеваниями. Но откуда ему было набраться такого знания? Он мог бы что-то узнать из жизненного опыта, из общения с членами своей семьи или знакомыми. Знакомство с психическими болезнями на собственном опыте или на примере людей из своего окружения может дать полезные знания, в особенности, если речь идет о хорошо знакомом лице, если это знакомство было длительным, что дало бы возможность получить разностороннее впечатление. Однако одного примера всегда будет маловато для того, чтобы делать какие-то обобщения, и чем меньше наши личные связи с тем или иным лицом, тем легче это подталкивает нас к тому, чтобы рассматривать его как представителя некоей группы, а не как отдельную личность. «Мой брат Пол, который в настоящее время благополучно существует со своим диагнозом шизофрении, хотя периодически у него бывают ухудшения, особенно когда…» или «один парень, с которым мы учились в одном классе в начальной школе и который теперь стал шизофреником» — это очень разные вещи. Пол — это личность. С прежним одноклассником мы сейчас не знакомы, и факты, относящиеся к его ситуации, могут легко смешиваться с предполагаемыми обстоятельствами, относящимися к «шизофреникам вообще», которые, соединяясь в одно целое, образуют конгломерат, где уже трудно выделить, кто есть кто. В процессе классификации мы принимаем за основу примеры, типичные для какой-то группы, затем, встречая все новые и новые примеры, мы расширяем и уточняем свою классификацию. Маленький ребенок легко может подумать, что все, что имеет четыре ноги и хвост, — это «вау-вау», включая и четвероногих хвостатых животных, которые говорят «мяу». Но время идет, мальчик встречает все новых различных собак и кошек всевозможных расцветок, размеров и разной шерстистости, и вот его классификация становится все точнее и точнее, пока, наконец, у него не складывается совершенно отчетливое представление о том, где тут кошка, а где собака; это кладет конец таким чересчур приблизительным обобщениям, как, например: «кошек можно носить на руках, а собак водят на поводке». Ведь они действуют только до той поры, пока ты не повстречаешь соседскую кошку на поводке или миниатюрную собачку, которую хозяйка несет в сумке. Но сначала нужно повидать много непохожих собак и кошек в различных ситуациях. Как раз с этим и возникает сложность, когда речь идет о людях, страдающих психическими недугами. Тем, кто наиболее категорически утверждает «они — такие», просто не довелось повстречать достаточно много примеров этой группы, чтобы составить более или менее обоснованное суждение. В таком случае все, что ни встретится, сплошь и рядом оказывается «вау-вау». Вторым источником ошибок служит тот факт, что диагноз не написан у людей на лбу. Поэтому люди, признанные представителями группы, воспринимаются как носители тех особенностей, которыми они должны обладать согласно чьим-то — возможно, предвзятым — представлениям. Мой водитель такси признал в нашем проводнике, основываясь на его внешнем виде, походке, особенностях одежды, «одного из здешних», хотя о б о мне, очевидно, не догадался, что я тоже могла быть из их числа.

Предубеждения поддерживаются и средствами массовой информации. Когда происходит преступления, они спешат сообщить, ставился ли виновнику преступления ранее психиатрический диагноз, и были ли у него в прошлом контакты с психиатрическими лечебными заведениями. Я знаю, что люди с психическими заболеваниями убивают других людей. Я также знаю, что люди, не имеющие психических заболеваний, иногда становятся убийцами, и знаю, что большинство людей, к счастью, не убивают друг друга. Беда в том, что в своих представлениях мы так склонны объединять людей с психическйми заболеваниями в группу, и если один из них убил человека, отчего же другим не делать того же? Разумеется, это не так, но, сталкиваясь с жестоким и пугающим насилием, проще всего думать, что эти преступления совершаются людьми, непохожими на нас. Признавать темные стороны собственного Я действительно тяжело, трудно признать, что горячая любовь может превратиться в ненависть, или примерить на себя такую жизненную ситуацию, которая может довести родителей до убийства собственных детей. Тут уж гораздо легче думать, что насилие и убийства совершают какие-то другие люди, непохожие на нас. Больные люди. Пациенты психиатрических клиник, невменяемые, не такие, как мы. Это страшно, но есть простое решение: этих других, непохожих на нас, мы можем посадить за решетку. Возможно, это не сильно изменит статистику насильственных смертей. Но мы, по крайней мере, снимем с себя ответственность за эти убийства и свою ответственность за наше общество и за его развитие. А это уже кое-что!

Средства массовой информации, конечно, тоже можно использовать для борьбы против того, чтобы на людях, страдающих или страдавших психическими заболеваниями, раз и навсегда ставилось несмываемое клеймо. Сейчас в обществе стало гораздо больше открытости, чем было еще несколько лет тому назад, и все больше людей открыто делятся своим опытом, рассказывая о том, с чем им приходилось сталкиваться из-за психической болезни. Это очень полезно, ведь чем больше примеров мы будем знать, тем богаче и подробнее будет выглядеть общая картина. Мы видим людей различных профессий, с различными условиями жизни, различными диагнозами. Симпатичных, несимпатичных, мужественных и нытиков. Получающих и не получающих лекарственное лечение, рассказывающих о позитивном и негативном опыте общения с системой здравоохранения. «Психически больные» люди не обязательно «все такие». Сталкиваясь с вызовами, которые встречаются на жизненном пути, люди ведут себя очень по-разному, и так же по-разному они ведут себя в болезни.

Когда я болела, я не хотела, чтобы со мной обращались как с психически больной. Я хотела, чтобы со мной обращались как с человеком. В детской книжке «Хаос и Бьорнар» Анна-Катарина Вестли[12] рассказывает о мальчишке, который сидит в инвалидном кресле. Ему тошно слушать, когда чужие люди разговаривают при нем с его родителями так, словно его тут и нету, когда его жалеют и говорят о нем «бедный малыш». Он не желает быть малышом, он хочет быть большим, он только что получил новенькие часы, и ему страшно хочется, чтобы кто-нибудь спросил его «Который час?». Потому что часы тут, при нем, и сейчас это для него самое важное. В душе он, может быть, и переживает о том, что ноги его не слушаются, но, честно говоря, это же не тема для разговоров с посторонними людьми! Несколько лет назад мне вспомнился Бьорнар и его часы. Я шла к остановке автобуса, но на пути к нему меня вдруг остановил один сосед, он схватил меня за руку и стал громко что-то кричать. К счастью, я быстро поняла, в чем дело. Он сделал так не потому, что был человеком, отставшим в своем психическом развитии, и не потому, что он чем-то опасен или хотел меня напугать. Он поступал так потому, что его переполняла гордость, ведь у него были новенькие часы, а так как он не находил слов, чтобы объяснить в чем дело, он, как мог, старался это показать. Я выразила свое восхищение, так как часы у него были замечательные, и, видя, какой он счастливый, я невольно заразилась его настроением, и мы с ним улыбками, интонацией и жестами выражали то, что мы чувствовали, сосредоточившись на том, что было в этот момент единственно важным. Совершенно новенькие часы, которые могли точно показать, когда мне пора сказать «пока» и продолжить свой путь к остановке автобуса. Всем нам когда-нибудь случалось получить что-нибудь такое, чем мы очень гордились. Всем нам доводилось быть сердитыми, нервничать или радоваться. Все мы знаем, каково чувствовать, когда тебя не замечают в разговоре, обращаются с тобой, как с бестолковым дурачком. Мы замечаем разницу между неподдельным и искусственным, между стоячим болотом и морским простором.

Загрузка...