Зимой не идут дожди.
Зимой стоит стужа.
Мерзлая почва крепко держит в плену семена.
Снег покрывает все, что стремится расти,
Чистым, белым пушистым покровом.
Снежинки дивные тихо падают с неба
А солнце ушло далеко.
Но вот постепенно приближается солнце.
Тает снежный покров.
Мокрая почва невольно пленников отпускает.
Мерзлоту развезло,
Ветер сметает палые прошлогодние листья.
И вот брызнул дождь.
Все это — надежда.
Было раннее утро. Осень. Двери отделения заперты, все тоскливо. Я уже встала и, одевшись, сидела на кровати, приготовясь к тому, что предстоит день, который принесет одно лишь горе и мучение. День без будущего и без какого бы то ни было смысла, который, однако, надо было как-то прожить. Поэтому я встретила его умытая и одетая, с прибранной постелью, поднявшись по расписанию, как положено, и вот села и сижу. Несколько дней назад я в приступе внезапной жизнерадостности с размаху хлопнула дверью, и получила замечание от персонала за то, что я веду себя неподобающе. Разве ты, дескать, не знаешь, что тут лежат больные люди? Неужели нельзя вести себя поскромней? Конечно же, я могла вести себя скромно. Я была совершенно согласна с их замечаниями, потому что, по правде сказать, и сама была смущена своим поведением: ведь я была воспитанной девочкой и раньше, кажется, никогда не хлопала дверью, я отлично знала, что так делать нехорошо. Комментарии персонала были не слишком суровыми, и в них речи не было о том, чтобы меня наказывать. Другое дело — Капитан у меня в голове. Он был вне себя от ярости, и кричал, чтобы я перестала так распускаться: пора взяться за ум, пока не поздно, а то это может плохо кончиться. Мое счастье, что он пришел мне на помощь. И чтобы наказать меня и успокоить, он — и другие, безымянные голоса, которые непрестанно галдели у меня в голове, — приказал мне, чтобы я сейчас не смела ни с кем общаться. Они ничего не сказали о том, на какой срок я наказана, но так уже бывало и раньше, и я знала, что они скажут, когда сочтут, что я достаточно наказана. А пока что был наложен полный запрет. Мне нельзя было ни с кем разговаривать. Нельзя ни помотать головой, ни кивнуть, нельзя ничего. И нельзя было ничего есть, потому что еда — это тоже какое-то взаимодействие с окружающим миром, а потому это запрещено. Мне и в голову не приходило ответить отказом. Логическим следствием чувства вины было сознание того, что я совершила что-то ужасное и заслуживала наказания. Голоса говорили мне, что если я буду продолжать в том же духе, то умрет кто-нибудь из моих близких или случиться какая-нибудь катастрофа, вроде лесного пожара или наводнения, а если я буду слушаться, то все будет хорошо. Такое уже бывало в моей жизни, и я по опыту знала, что если я сделаю все, как они приказывают, никто у меня не умрет. Вот я и сидела на кровати. Сидела молча, очень голодная, не имея возможности поделиться своими мыслями и взглянуть на ситуацию под каким-то другим углом зрения. Это было тотальное одиночество.
Я знала, что ночная дежурная придет с проверкой посмотреть встала ли я вовремя, и потребует, чтобы я позавтракала. Я не знала, кто сегодня дежурил, и только надеялась, что сегодня будет кто-нибудь из добрых сиделок. Иногда они сердито говорили со мной, когда я не слушалась, и это повергало меня в уныние. Я ведь очень хотела быть хорошей, но всем сразу ведь не угодишь, а поскольку сиделки не грозились никого убить, то их требования не были для меня приоритетными. Когда я отказывалась сотрудничать, они иногда волоком тащили меня за стол и насильно держали на стуле, заставляя смотреть на еду. Это было для меня еще мучительней, особенно если я до того уже несколько дней голодала, потому что мне очень хотелось есть, но я все равно помнила, что есть нельзя. Уж лучше было голодать, чем добиться, чтобы по моей вине кто-то умер. Так что я бы и рада была объяснить, что веду тебя так не из упрямства, а только потому, что хочу поступить правильно, однако объяснить это было невозможно, потому что мне нельзя было разговаривать. Но даже в те периоды, когда мне было можно общаться с окружающими, я из осторожности старалась не распространяться насчет моих голосов, если только не была уверена в человеке на все сто процентов. Ведь если бы я рассказала им, какая я нехорошая и что на самом деле я заслуживаю всяческих наказаний, люди могли решить, что мои голоса правы, и начали бы заодно с ними мучить меня. Этим я не хотела рисковать. Окружающий мир был таким непонятным, и, видя, что, как бы я ни поступила, хорошего ожидать нечего, я старалась молча перетерпеть, пока беда не минует. Вот и в это утро я встала вовремя, привела себя в порядок, застелила кровать, надеясь таким образом хотя бы задобрить ночную дежурную.
Заслышав в коридоре приближающиеся шаги, я почувствовала, как у меня от страха подвело живот. Хотя меня нередко выволакивали из палаты, это всегда заставало меня врасплох. Туг в дверь постучали, в щель просунулось улыбающееся лицо, и я услышала приветливое «С добрым утром!» У меня отлегло от сердца, едва я увидела знакомую дежурную. Она была добрая, по-настоящему добрая. Сегодня она была такая же, как всегда. Она говорила со мной дружелюбно, хотя я ей не отвечала. Она позвала меня идти завтракать, я, разумеется, снова ничего не ответила. Она сказала, что, если я захочу побыть с ней, мы можем вместе позавтракать в столовой только вдвоем, и сказала, что, если мне так будет спокойнее, я могу взять с собой мишку (обыкновенно это не разрешалось). Она пока приготовит мне бутерброды, с желтым сыром (она знала, что я его люблю), еще будет апельсиновый сок: «Хочешь соку?» Она протянула мне руку приглашающим жестом, как бы желая помочь мне встать с кровати, но я не дала ей руку. И она не стала меня трогать, не потянула за собой, не стала ругаться. Только подождала немножко и спросила, точно ли я решила не ходить на завтрак? Ответа не было. Я не могла ни ответить ей словом, ни помотать головой, ни хотя бы взглядом показать, что я еще жива. Я сидела на одеяле неподвижная, как бревно. Но я слышала, что она говорит. Перед тем как выйти за дверь, она сказала, что пробудет здесь еще полчаса, и, если я передумаю, надо только постучать ей в дверь дежурки. Затем она вышла, тихо затворив за собой дверь, и я осталась одна. Мне ужасно хотелось, если бы только это было возможно, сказать ей спасибо или позавтракать, чтобы она могла написать в своем отчете, что ей удалось уговорить меня поесть. Мне так хотелось сделать что-то для нее в благодарность за ее приветливое обращение. Но я не могла. Даже спустя неделю, когда я снова заговорила, я ничего не смогла с этим поделать. Я так и не поблагодарила ее. Но за моим сжатыми губами и пустыми глазами во мне еще долго жило чувство радости и благодарности за те мгновения, что она провела со мной в комнате. В этот печальный день она зажгла во мне радость, и эта радость продолжала меня согревать несколько часов.
«До нее не достучаться, как будто там стена», — говорим мы часто о тяжело больных людях. Я много раз слышала это и в бытность свою пациенткой, и став психологом. Часто это говорится с чувством бессилия и безнадежности. «Не стоит даже пытаться, мы уже пробовали, но, когда она в таком состоянии, все напрасно. Остается только махнуть рукой». Однако на самом деле мы ведь не можем знать, что проникло сквозь стену. Мы регистрируем только ответные реакции или отсутствие реакций. Как в то утро, когда я ни на что не отзывалась, не реагировала. От меня не шло ответной реакции. Но я слышала, воспринимала услышанное, и меня это затронуло.
Случается, конечно, что нам не удается пробиться к человеку с нашими посланиями. Иногда то, что пробьется, пропускается на своем пути через столько фильтров из путаных мыслей, обид, презрения к самому себе, что доходит до человека в таком искаженном виде, что там уже нельзя разглядеть ничего общего с исходным посланием. У телефона есть принимающее и передающее устройство. Когда и то, и другое в порядке, мы не особенно задумываемся о том, какая между ними разница. Но иногда тот, с кем мы разговариваем, продолжает говорить «алло» и «вы меня слышите?», хотя мы уже назвали себя, и нам, после напрасных попыток до него докричаться, вдруг становится ясно, что, хотя мы слышим его, он нас не слышит. Его слова доходят до нас, но мы не можем подтвердить, что мы его слышим. Мы слышим, но не имеем возможности ответить. Иногда это может вызвать сильное чувство фрустрации с обеих сторон, не меньшую фрустрацию мы переживаем, когда речь идет не о телефонах, а о живых людях. Нелегко разговаривать с человеком, не зная, понимает ли он то, что мы ему говорим. Иногда при таких обстоятельствах никакого положительного решения не существует. Некоторое облегчение может дать дружелюбное отношение и возможность найти наиболее доступное альтернативное решение.
В то утро, разумеется, самое лучшее было бы, если бы я могла позавтракать и поговорить с лечащим персоналом о том, что мне говорят мои голоса, и о переживаемом мною конфликте между желанием быть «хорошей девочкой» и «живым человеком». Но альтернативное решение было тогда невозможно. Ведь как ни здорово было бы, если бы мы умели летать, но мир устроен иначе, и я не могла поговорить с дежурной сиделкой или с кем бы то ни было еще, такая возможность была для меня в то утро просто исключена. В качестве возможных альтернатив могло быть либо приятное, спокойное утро, полное дружелюбного и внимательного отношения, но зато без завтрака, либо суматошное, скандальное утро с бранью и фрустрацией, но также без завтрака. Я рада, что она решила предоставить мне первый вариант. Во-первых, потому что это облегчило мне утро тяжелого дня, и, во-вторых, потому что это было молчаливым протестом против презрения, которое звучало в моих голосах. В то же время я могу понять и тех, кто выбрал бы другое решение. Ибо, как я понимаю теперь, очень многое для них было чем-то само собой разумеющимся и не требующим объяснений, в то время как я совершенно неспособна была это понять. В их представлении само собой подразумевалось, что они пытаются мне помочь, я же этого не понимала. Я не понимала, что они тревожатся обо мне, видя, что я ничего не ем, и, что они, как им казалось, хотели помочь мне, принуждая меня к участию в общих трапезах. Не понимала, что они приходили в отчаяние, будучи не в силах облегчить моих страдания, что они чувствовали свою беспомощность перед моей болезнью, их пугали мои попытки нанести себе травмы, а возможно, они заражались от меня моим непреходящим, упорным презрением к себе самой. Теперь то я знаю, что они искренне хотели меня накормить, и, памятуя о том, какая я тогда была голодная, я их очень хорошо понимаю. Беда была только в том, что они забывали, под каким я нахожусь постоянным давлением, слушая свои голоса. Ведь я действительно верила, что я очень плохая и неисправимая, а в том, что касалось методов давления, угроз и негативных последствий, — тут уж окружающие никак не могли тягаться с моими голосами и со мной самой. Потому что в этом деле мы были гораздо настойчивей и искусней, чем они. Они даже вообразить себе не могли, как им далеко до нас. Поэтому их жалкие угрозы, как например: «Если ты не пойдешь добровольно, мы отнесем тебя на руках», не производили никакого впечатления. Воевать со мной не имело никакого смысла. Я так привыкла воевать с собой, я воевала с собой сутки напролет. Единственным методом, в котором они могли бы меня превзойти, были такие подходы, которые включали в себя дружелюбие. На этом поле они могли выступать, не встречая никакой конкуренции.
Я хочу сказать, что очень важно, чтобы человек мог почувствовать себя деятельным участником жизни, а не только тем, кто получает помощь, так как это хорошая опора для построения личности. Но я также знаю, как порой нелегко бывает дать действенный отклик на чье-то обращение. Порой у тебя на это нет сил. Порой не хватает решимости. Порой ты не хочешь этого делать, потому что тебе нужно проверить, в чем состоит твоя ценность — в том, что ты делаешь или в том, что ты есть. Но какова бы ни была причина, главное, какой ты встретишь прием. Ведь даже отсутствие отклика уже несет в себе некое коммуникативное содержание, рассчитанное на ответный отклик. Ответом может быть усиление требовательности, признание бесполезности дальнейших попыток, досада, презрение, нотации или сострадание. Все это может быть воспринято со страхом, смятением, душевной усталостью или опустошенностью. Но ответом может быть и приветливость, ободрение, душевная широта и готовность потратить на вас свое время: «Я вижу, что сейчас ты не можешь. Все в порядке. Я спрошу тебя снова попозже, если тебе так будет удобнее, пускай сейчас у нас ничего и не получилось, я все равно не ставлю на тебе крест». И это тоже будет воспринято. Даже если сразу вы не услышите ответа, он может быть получен позже. Может быть. Хотя не обязательно ответ получит тот, от кого исходило это послание. Мы отвечаем только за то, чтобы в наше послание было вложено самое лучшее, что только можно в него вложить, в таком случае оно, возможно, принесет когда-нибудь плоды. С этим все обстоит так же, как и с любой другой работой, которую выполняет садовник: мы заведомо знаем, что часть семян погибнет или будет склевана птицами или пропадет зазря из-за проведения землекопных работ, так что лучше сеять с запасом, на всякий непредвиденный случай. Порой же главная ценность дара заключается в том, что его можно и не принять.
В своей книжке «Росло в Бруклине дерево» Бетти Смит[13] живо описывает детство своей героини, девочки из бедного рабочего района в период перед началом и во время Первой мировой войны. Главная кормилица семьи — мать, работающая прачкой, иногда, в периоды временного протрезвления, что-то приносит в дом и отец, работающий поющим официантом. Экономически семья очень плохо обеспечена, так что не всегда ее члены могут поесть досыта. Однако при любых обстоятельствах каждый член семьи, включая главную героиню повести Фрэнсис, всегда имеет право на три чашки горячего кофе в день. Фрэнсис не любит кофе, но ей нравится его запах и нравится погреть руки, сжимая теплую чашку. Каждый день она, как и все остальные, получает свои три чашки кофе и каждый день, нанюхавшись кофейного запаха и погрев руки о чашку, выливает свою порцию кофе в мойку. Посторонние люди, заходившие в дом, удивлялись при виде такого расточительства, но мать Фрэнсис это нисколько не смущало: все имеют право на свои три чашки кофе, а то, как Фрэнсис ими распорядится, это уже ее дело. Так Фрэнсис продолжала выливать свой кофе, наслаждаясь собственным мотовством. Ведь бросаться добром могут только богатые, так что, выливая свой кофе, она чувствовала себя богачкой, которая купается в роскоши, и это было приятным контрастом по сравнению с той бережливостью, которая царила в их доме.
Принимая участие в совещаниях, на которых обсуждаются пациенты, я часто вспоминаю Фрэнсис, и не потому, что на этих совещаниях кофе бывает посредственного качества, а потому что там часто идет речь о тех или иных приемах, которые «оказались неэффективными». В некоторых случаях я разделяла такое мнение. Складывалось впечатление, что предложенный подход не принес пациенту никакой пользы или — что уже хуже — вызвал негативный эффект. В таких случаях так и хочется согласиться, что лучше всего будет прекратить эти попытки. В других случаях дело обстоит сложнее. Бывает, что человек болен уже давно и что бы ему ни предлагали, он все время отказывается это принять. В таких случаях человек, возможно, и не пытался пойти вам навстречу, и у вас нет никакой уверенности в том, что он когда-нибудь попытается. Попытка кажется бесполезной. Для чего снова и снова спрашивать его, не хочет ли он поехать на экскурсию, если мы заранее знаем, что он откажется? Для чего снова и снова зазывать ее в кружок рисования, если она ни разу не пожелала туда сходить? Можно ли отказаться от новых попыток? Иногда так и приходится поступать. Когда количество мест в кружке ограниченно, а другим пациентам участие в нем может принести большую пользу, или когда мы убеждаемся, что постоянное повторение такого предложения только вызывает стресс у того, кому оно делается, или если еще по каким-то причинам предложение оказывается для него не полезным, тогда, конечно, самым правильным будет положить этому конец. Но в тех случаях, когда отчетливых негативных последствий не наблюдается, я, вспоминая Фрэнсис, думаю, что все же лучше продолжать эти попытки. Ведь если ты уже давно болеешь, и за тобой устойчиво закрепилась роль берущего, для тебя может быть очень полезно позволить себе однажды такую роскошь, как отказ от предлагаемых для удовлетворения твоих потребностей услуг, распределяемых вышестоящими инстанциями. Богатство и достоинство измеряются не одними только деньгами, но также временем, возможностями и альтернативами. Иной раз возможность сказать «нет» бывает не менее важна, чем занятие в лечебной мастерской.
Здесь все зависит от угла зрения, от того, на чем мы сосредоточиваем свое внимание. Что перед нами: предложение, которое доказало свою неэффективность, или предложение, которое дало пациенту возможность испробовать, каково это — от чего-то отказаться, почувствовать себя богатым и расточительным? Кто перед нами: упрямая пациентка, которую нужно заставить принимать пищу, или до смерти перепуганная девчонка, которая мечтает о безопасности и милосердии?
Много лет назад мне рассказали анекдот о профессоре, который, показывая своим студентам белый лист бумаги с точкой посередине, спрашивал их, что они сейчас перед собой видят. Все отвечали: «Маленькую черную точечку». Вы совершенно уверены? Да, совершенно уверены! Никто не видит чего-то другого? Нет, все увидели черную точечку и никто не увидел большого белого листа. Как не посмеяться над этими студентами! Тем более, что я знаю, что и сама каждый божий день делаю то же самое, что и они. Сосредоточившись на чем-то одном, не замечаю чего-то другого, что, казалось бы, видно так же отчетливо и ясно. Но человек никогда не получает готового решения, и что «правильно», а что «неправильно», и на чем нужно сосредоточить внимание, никогда не определишь с первого взгляда. Когда работаешь с больными людьми, тоже с ходу нельзя понять, в чем выражается «улучшение». Иногда улучшение выражается в хорошем настроении, иногда в улыбке или громком крике, или в том, что человек осмелился с размаху захлопнуть дверь, иногда в чем-то другом.
Какое-то время, когда я уже пошла на поправку, я жила дома в своей квартире. На протяжении нескольких недель я каждую субботу и воскресенье вставала пораньше, надевала ярко-красную юбку, ставила в плейер какую-нибудь энергичную музыку и отправлялась к школе, в которую я ходила в детстве. Прибыв на место, я снимала туфли, включала музыку и принималась носиться в бешеном танце по школьному двору, на котором столько раз стояла тихой, потерянной мямлей. Когда у меня в голове поселились голоса, я видела перед глазами танцующее Одиночество в платье одновременно однотонно синего и однотонно белого цвета. В своих галлюцинациях я изгнала пастельные краски и утверждала, что на мне надето красное платье. Теперь я больше не видела галлюцинаций, я действительно оделась если не в красное платье, то, по крайней мере, в красную юбку и уже не стояла зрительницей, наблюдая за печальным, размеренным танцем Одиночества. Теперь я сама танцевала на ненавистном школьном дворе. Там, где меня все преследовали, унижали и били. Я поняла, хотя и не головой, но как-то все-таки поняла, что бесполезно лелеять свою ненависть, что я довольно уже выговорилась о том, что было прежде. Говорить дальше значило ожесточиться. Я достаточно наговорилась и, чтобы покончить с прошлым, я теперь танцевала.
Я рада, что тогда меня никто не увидел. Для меня было бы, конечно, обидно и грустно, если бы в моем поведении усмотрели проявления болезни и симптомы, тогда как я пыталась приблизиться к жизни. В тот момент это отнюдь не помогло бы мне продвинуться вперед. Я чувствовала, что мне надо разобраться с этим самой. И когда я наконец разобралась, эти танцы прекратились. Не потому, что это было проявлением болезни, а потому что я с этим покончила и у меня исчезла эта потребность. Тогда меня тянуло танцевать. Я натанцевалась. И двинулась дальше. Если бы кто-то меня тогда увидел, он решил бы, что в этом проявляются остатки симптомов, и был бы, наверное, прав, но в таком случае он упустил бы из виду плоскость жизнеутверждения и желание расцветить серость школьного двора яркими красками и музыкой, прежде чем навсегда оставить его позади. Точка была на месте. Плоскость тоже была на месте. То и другое можно увидеть, вопрос был только в том, на чем сфокусируется зрение.
В психиатрических лечебных учреждениях придается большое значение понятию «осознанного видения». У пациента отсутствует «осознанное видение болезни». Это — нехорошо. Или «пациент понемногу начинает вырабатывать осознанное видение болезни». Это уже лучше. На практике это означает, что пациент (или пациентка) осознает, что он или она болен (больна) и что ему или ей необходима помощь. Человеку, не воспринимающему себя как больного, помочь, разумеется, трудно, и условием добровольного прохождения лечения является, конечно, наличие у больного в той или иной степени понимания своего состояния. Но именно из-за крайней важности этого понятия, которое служит и для того, что бы по возможности ограничить принудительное лечение, меня так тревожит наш порой узколобый подход к «осознанному видению», который зачастую ведет к тому, что мы начинаем слишком многого требовать от наших пациентов. Если больной с нами немножко согласен, нам этого кажется мало. Нет, нам подавай, чтобы он принял целиком «одним пакетом» все, что относится к «осознанному видению болезни», хотя далеко не всегда это бывает так уж необходимо.
В настоящее время я живу в Хедемарке. В этой области зима длится долго, здесь много снега и множество миль плохих дорог. Порой во время езды по узкой, ухабистой, обледенелой дороге при густой метели и плохой видимости мне кажется, что у меня было примерно такое же ощущение от жизни до того, как у меня была диагностирована болезнь. Как езду по скользкой и опасной дороге, с которой можно было в любую минуту съехать в кювет, когда вокруг стоит густой туман и метет снег, так что ты ничего не видишь и не знаешь, что там впереди. А так как сегодня я работаю в психиатрическом здравоохранении, то мне хотелось бы, чтобы встречу с медицинскими заведениями можно было сравнить с чем-то вроде внезапного появления снегоуборочной машины, которая поехала впереди, показывая мне путь. В действительности же это было не так. Моя первая встреча с системой медицинской помощи скорее была похоже на внезапное появление на дороге лося, который вынырнул слева и налетел на меня так, что от столкновения у нас обоих перехватило дыхание. Раздался громкий удар, и с этого мгновения мир непоправимо перевернулся. Хотя в то же время я понимаю, что если бы не лось, я, скорее всего, все равно бы слетела в кювет и перевернулась вверх тормашками. Хуже от этой встречи не стало, я только думаю, неужели нельзя было обойтись без такого резкого и жесткого столкновения? Я перечитывала свои дневниковые записи, сделанные перед тем, как выяснилось, что я больна, и сделанные сразу после того, как мне был поставлен диагноз. Там сплошные вопли о помощи несчастного подростка. «Помогите мне! Пожалуйста, кто-нибудь, ПОМОГИТЕ!», «Я не понимаю, что творится. Все рушится, все разваливается на кусочки!», «Становится все хуже и хуже. Насколько хуже еще может стать? Боюсь, что все будет ужасно плохо». И так далее, и так далее, страница за страницей. Я понимала, что «все рушится». Я мечтала, чтобы мне помогли. Это записано отчаянным почерком в записках с проставленными датами и повторяется снова и снова. Но я также читала первые записи в моей карточке: «У пациентки отсутствует осознанное видение болезни». «Полное отсутствие осознанного видения болезни». Откуда между нами взялось такое расхождение? Не было расхождения. Мы описывали один и тот же лист. Но они описывали точку, а я белую плоскость. Я действительно не соглашалась принять диагноз шизофрении. Они говорили мне, что это хроническая, возможно, врожденная болезнь, с которой мне придется прожить всю оставшуюся жизнь. За то чтобы принять это «видение», мне пришлось бы поплатиться надеждой. На это я не пошла тогда, и сейчас тоже считаю, что цена была бы слишком высокой. Они хотели, чтобы я поняла, что Капитан не существует в действительности, что он существует только в моем воображении как симптом моего врожденного заболевания. Я ни за что на это не соглашалась, так как за это согласие мне пришлось бы заплатить отказом от признания осмысленной причины, которая стояла за Капитаном. Я должна была согласиться, что он всего лишь случайный симптом, вроде кашля или сыпи, то есть внешнее проявление болезни, которое не имеет и не требует объяснения. Если бы я согласилась заплатить эту цену, у меня, вероятно, никогда не появилось бы возможности поработать над теми узлами, которые подсовывал мне Капитан, и, может быть, я никогда бы от него не избавилась. Видение собственной ситуации является, как уже сказано, необходимым условием для проведения лечения, но, на мой взгляд, тут вполне достаточно того, чтобы пациент и лечащий врач были в чем-то согласны. Например, в том, что пациент — раним, или в том, что ему сейчас плохо, или в том, что «у нее не в порядке с головой». Или в чем-то другом. И тогда, возможно, мы сумеем поговорить о таких вещах, относительно которых у нас расходятся мнения. С точки зрения психиатра, с головой может быть не в порядке из-за нарушения допаминового баланса, тогда как пациент считает, что виновато какое-то облучение. Возможно, что правы оба. Так как даже если пациент не подвергался облучению в буквальном смысле слова, он мог стать жертвой коллективной травли, постоянных придирок или каких-то иных невидимых, вредных воздействий. Главное, скорее всего, не в том, что вызывает у них разногласия, а как раз в том, в чем оба согласны — в том, что что-то у пациента не так. И этого на первых порах достаточно для того, чтобы начать лечение. «Что-то не так, и тут тебе нужна помощь». С этого можно начать и постепенно двигаться дальше. Пускай мы с тобой согласны не во всем: ты по-прежнему видишь точку, а я белую плоскость, но мы, в любом случае, согласны в том, что перед нами лежит лист белой бумаги. Начать с этого лучше и проще, чем со споров, когда каждый стремится во что бы то ни стало доказать другому свою правоту. Ибо в такой борьбе не может быть победителя. Если победит пациент, это будет означать поражение для обеих сторон, потому что тогда лечение будет проводиться без добровольного сотрудничества пациента, а оно является необходимым условием для достижения хорошего результата. Если победит врач, это также будет означать обоюдное поражение, потому что проигранная борьба не способствует восстановлению разрушенного образа собственной личности. Тут уж лучше отложить споры ради того, чтобы завоевать доверие.
Я долго сражалась и не желала уступать, не принимая их дефиницию «осознанного видения». Но даже самый упрямый осел когда-нибудь может устать, и в один прекрасный день я сдалась. Я сказала, что они правы, что теперь я это поняла, что я больна, что мои голоса были частью болезни, и мне надо привыкнуть к тому, чтобы как-то с ними жить. После этого я ушла в свою палату и достала рисовальные принадлежности. На протяжении долгого времени я кричала, вопила, билась и сражалась со всем миром. Я расцарапывала себя в кровь, чтобы доказать, что я живая, и на моих рисунках раз за разом возникал образ маленькой девочки в красном платье, сражающейся с сонмом чертей и волков. Сейчас я нарисовала спокойную, замороженную картинку, потому что зимой ведь не бывает дождя. Зимой снег укрывает все, что стремилось расти, покровом чистой белизны, и черти на моем рисунке сидели, как прикованные, на белом-пребелом гробе. Притихшие и присмиревшие. По крайней мере, на какое-то время. Ибо на рисунке, который у меня сохранился до сих пор, один угол гроба по-прежнему кроваво красен. В течение нескольких недель в отчетах появляются записи, сообщающие о том, что я успокоилась, смирившись с судьбой. А затем вновь вернулся хаос с воплями и криками и отсутствием «осознанного видения». Земля оттаяла, ее развезло, ураганный ветер налетел на то, что казалось мертвым царством, и дождем пролились слезы пополам с кровью. Картинка не отличающаяся чистотой и опрятностью. В ней мало приятного и привлекательного. Но все-таки живая. Черная точка болезни. И вся плоскость — сплошное упрямство. Перед глазами у нас обеих — белый лист, так что нет причин спорить о том, что там в действительности. Требуется только начать сотрудничать, лишь это одно дает надежду.
Некоторые люди похожи
На сырой попкорн.
Мелкий и жесткий.
Но стоит их разогреть,
Как их уже не узнать!
Дело было утром, шло общее собрание отделения. Как всегда, мы сидели на составленных в круг стульях: человек семь или восемь лечащего персонала и пятнадцать или двадцать проживающих. В этом отделении мы были не пациентами, а проживающими. Это было отделение длительного содержания, часть интерната для больных, а мы — его обитатели. Здесь не проводилось активного лечения, так как в нем либо не было необходимости, либо оно было признано бесполезным, у кого как. Проживающие на отделении, в основном, относились к той или другой категории. Некоторые из нас были изнурены болезнью и находились в угнетенном состоянии, им требовалась передышка от нагрузок и покой, чтобы прийти немного в себя и поправиться без посторонней помощи настолько, чтобы им можно было вернуться к себе домой. Ко второй группе относились те, кто болел уже так давно, что, очевидно, нуждался в постоянной заботе и помощи, и так как в их случае уже не приходилось надеяться на успешное лечение, то считалось, что для них лечение не обязательно. К последней группе принадлежала и я.
Так как это было отделение длительного содержания, мы все хорошо знали друг друга. Большинство жили вместе уже не первую неделю, некоторые находились тут несколько месяцев, а некоторые и несколько лет. Сидеть на собраниях нам доводилось уже множество раз. Как правило, это было весьма скучно. Кто-нибудь из персонала председательствовал на собрании, а кто-нибудь из проживающих вел протокол, который затем подписывался и утверждался председателем собрания. Повестка дня всегда была одна и та же: планы на текущий день, проверка списков тех, кто выполнял те или иные обязанности по дому, иногда какие-нибудь важные сообщения и затем выступления с мест. Если не находилось желающих высказаться, а находились такие редко, мы молча просиживали до конца собрания. Оно продолжалось полчаса, независимо от того, желал ли кто-нибудь выступить или нет. Иногда я использовала это время для того, чтобы сделать подсчеты, сколько времени мы так просиживали за месяц, за квартал, за год, сколько времени тратится на это мною лично и сколько всеми вместе. Такие задачки не способствовали поднятию моего настроения, поэтому я, как правило, старалась думать о других вещах. Я пересчитывала составленные в круг стулья, ножки стульев. Количество окон, вспоминала стихи и песни, повторяла про себя детские считалочки, по слову на каждый стул и высчитывала, сколько раз нужно перебрать их по кругу до конца считалочки, или смотрела в окно, если это было удобно с моего места.
Иногда речь заходила о каких-то актуальных вопросах, мы пытались сообща решить какие-то важные для нас проблемы. Однажды, например, зашла речь о том, как быть с тем, что нас тут двадцать человек в возрасте от двадцати до семидесяти лет и на все есть только один телевизор. Из-за этого часто возникали конфликты, и туг во время обсуждения я подумала, что мы никогда не придем к единому мнению относительно достоинств Халварда Флатланда в качестве телеведущего. Да и с какой стати нам искать этого согласия? У меня по-прежнему оставалась своя квартира, а в квартире стоял пригодный для использования телевизор с оплаченной лицензией. Расстояние от моей квартиры до интерната составляло не больше километра, а у мамы был автомобиль.
В отделении имелось два ничем не занятых уголка с мягкой мебелью, и телевизор, никому не мешая, можно было разместить в одном из них. Тогда у нас будет, во всяком случае, больше возможностей выбора, чем сейчас, чтобы при желании выдворить Флатланда за пределы общей комнаты. План был хорош. Даже детальное обсуждение, в котором приняли участие представители лечащего персонала и пациенты с разными формами страха, паранойи и депрессии, не выявило в нем никаких отрицательных моментов, и в результате мы постановили, что быть посему. Решено было съездить за телевизором сегодня же вечером, в качестве носильщиков были выделены несколько самых сильных больных. Но когда дневная смена ушла домой, и мы после обеда заговорили об этом плане на вечернем собрании за кофейным столом, нам было заявлено, что это не записано в дневном отчете. Ну, так и что! Ведь решение-то было принято. Но в протоколе об этом тоже ничего не было сказано. Протокол, кстати, оказался на редкость коротким, всего несколько строк. Все правильно! Но ведь тот, кому было поручено вести протокол, подтверждает, что решение было принято, ему просто не захотелось так много писать. Мало ли что! В отчете об этом не сказано и в подписанном протоколе тоже ни слова. Значит, не было такой договоренности, а, следовательно, это никак нельзя исполнить. Как ни убеждали все присутствовавшие на утреннем собрании, что мы обо всем договорились и уже созвонились с моей мамой и условились съездить с ней за телевизором, все было тщетно. Потому что не было подтверждено никем из персонала.
Меня, честно говоря, не особенно волновал этот проект, я никогда раньше не увлекалась телевизором и теперь не стремилась его смотреть, он только мешал моим собственным образам. Меня нисколько не огорчило, что нам не удалось уладить это дело сразу. Мы прожили без этого телевизора много недель и месяцев, так что можно было, конечно, еще немного с ним потерпеть. Дело было не в телевизоре, а в том, что нам не поверили. Оказывается, мы не заслуживали доверия. Мне вспомнилась слышанная мною когда-то история о том, что до наступления равноправия существовал такой закон, согласно которому свидетельские показания одного мужчины по значению приравнивались к показаниям двух женщин, поскольку, де, мужчина более достоин доверия и его слово надежнее, чем слово женщины. Там соотношение было две к одному. Нас же было десять-пятнадцать взрослых людей, утверждавших одно и то же, но это ничего не значило, поскольку не было заверено представителем персонала. Меня это заставило размышлять над задачкой такого типа: Если две женщины стоят одного мужчины, то сколько же требуется пациентов, чтобы они могли сравняться с одним представителем персонала? Ответа я так и не нашла, но в душе подумала, что сколько бы нас не было, этого все равно оказалось бы недостаточно. Нас никогда не признали бы такими же достойными доверия, как один единственный представитель персонала. Ибо тут действовали другие правила. А раз правила выполнены, значит, ничего плохого не случилось.
На следующий день вопрос был поднят снова, принятое решение подтверждено и занесено в отчет, подпись поставлена, мы заново договорились с моей мамой и съездили за телевизором. Конфликтная ситуация стала менее острой, и бедные любители «Колеса фортуны» могли отныне смотреть его без помех, но для меня это не имело большого значения. Никто перед нами так и не извинился. Никто не видел ничего особенного в том, что нам отказывают в доверии, а когда я попробовала об этом заговорить, то услышала в ответ, что мне это пойдет только на пользу: надо учиться терпению и лучше планировать свои действия. Я достаточно долго прожила в рамках системы и привыкла к тому, что вина всегда на моей стороне и всему причиной моя болезнь, поэтому я не стала выяснять отношения. Но в своем дневнике я записала цитату из стихотворения Ингер Хагеруп[14]: «Нетерпеливым будь, человек!» Речь у нее не о поездках за телевизорами. У нее речь идет о дискриминации, несправедливости, злоупотреблении властью и угнетении. В сущности, об этом-то и я хотела поговорить, если бы у меня была такая возможность.
В системе психиатрического здравоохранения существует множество правил. В условиях, когда люди подолгу вынуждены сосуществовать в ограниченном пространстве, правила имеют важное практическое значение, это известно всем, кому приходилось жить в жилищном товариществе. Но для того чтобы им было хорошо вместе, чтобы они чувствовали себя уверенно и спокойно, правилами нужно пользоваться разумно, они должны быть понятными, справедливыми, целесообразными и не слишком детально расписаны. Это тоже знают все, кто жил в жилищном товариществе или на психиатрическом отделении.
В одном из отделений, в которых мне довелось лежать, был запрещен прием пищи в неположенные для этого часы. Как-то в очень жаркий летний день мы находились в общей гостиной втроем: сиделка, мальчик-подросток и я. Отделение было закрытое, окна не открывались, а так как дежурных не хватало, мы не могли выйти на прогулку. Жара стояла изнуряющая, и мальчик стал просить, чтобы ему дали стакан воды. Но ему было отказано: если ты, дескать, хочешь пить, так поди попей в туалете из-под крана, потому что в неположенные часы запрещено принимать пищу. Но мальчик не отставал: ведь он же просил не есть, а пить — попить из стакана, да еще, чтобы вода была со льдом. Но нет! В неположенное время нельзя пить из стакана, да тем более еще и со льдом — разве он забыл, что ему нужно сбрасывать вес? Мальчик был младше меня и очень болен, так что он сдался перед такими аргументами, хотя и поныл еще. Я ничего на это не сказала, так как в ту неделю я вообще не разговаривала, но про себя рассердилась. Правила — правилами, но ведь нехорошо так врать! Всему есть какой-то предел, и нельзя пользоваться любыми доводами для отговорок, чтобы только тебе не вставать с дивана, тем более, когда ты на работе! Конечно же, дело тут было не только в правилах, но и в ее лени. Но камнем преткновения все же стали правила. В ее власти было принимать решения, толковать смысл правил, она устанавливала порядок и определяла, что правильно. Она могла принудить нас к повиновению, но не к согласию. Ибо нелогичные или просто глупые правила не вызывают к себе уважения. Они вызывают чувство униженности, бессилия и презрение.
Хорошие же правила, напротив, дают ощущение надежности. Жить в отделениях, где постоянно появлялись все новые люди, имевшие право распоряжаться мною, порой бывало тяжело. Некоторые были чересчур педантичны в соблюдении правил, и это раздражало и вызывало фрустрацию, другие же допускали слишком много вольностей, и тогда все погружалось в смутную неопределенность. Я знала, что не всегда могу полностью себя контролировать, что мною начинали управлять голоса, и тогда я переставала понимать понятные, казалось бы, вещи. Иногда мне бывало очень страшно при заместителях и временных помощниках, которые от излишнего рвения «проявить хорошее отношение» или «приучать пациентов к самостоятельности, передавая им ответственность за их поступки», позволяли мне делать какие-то вещи, с которыми я была совершенно не в состоянии справиться. Нет ничего хорошего в том, чтобы позволить шестилетнему ребенку управлять машиной. Как бы он к этому ни стремился, все равно это смертельно опасно, и делать это — значит поступать безответственно. Выпустить меня одну, чтобы я «погуляла сама», тоже было не всегда хорошо, тем более, что мне вообще было не разрешено выходить без сопровождения и я сама никого об этом не просила. Разумеется, я отправлялась гулять, чтобы голоса не подумали, что я добровольно отказалась воспользоваться представившейся возможностью, и, разумеется, ударялась в бега. Целую ночь одна на улице, легко одетая, перепуганная, помешанная и неспособная принимать правильные решения! Меня разыскала полиция и доставила обратно в больницу: не потому что я что-то там натворила, а потому что от отделения поступило заявление о том, что я пропала. Все говорили, что я сбежала. Мои заверения, что одна из сиделок «сама отпустила меня погулять», вызвали не больше доверия, чем мое обычное: «Капитан сказал…». Да это и не имело значения. Она просто хотела «проявить хорошее отношение» и наверняка сама испугалась, когда все обернулось так плохо. В этом я могу ее понять. Однако я хорошо помню, какую смуту, при моей тогдашней зависимости от внешних рамок, ограничивающих мою свободу, я переживала, когда эти рамки неожиданно нарушались и возникала путаница, внесенная неуместным стремлением «проявить доброе отношение».
Период отпусков всегда был для меня тяжелым временем, когда надолго исчезало все знакомое и привычное и вместе с ним уходило ощущение надежности. Сиделки видели мое беспокойство и старались его смягчить. Они беседовали со мной о том, что им нужно отдохнуть в отпуске, но они меня не бросают, потом они снова вернутся. Они отмечали в календаре дату ухода в отпуск и дату возвращения. Самые заботливые присылали открытки, чтобы показать, что они никуда не пропали, хотя и не ходят сейчас на работу, и что они меня не забыли. Но самые дотошные оставляли четкие правила и планы лечебных мероприятий и вывешивали их на видном месте в моей палате, а второй экземпляр оставляли в моей папке в дежурной комнате, чтобы ни у кого не оставалось сомнений относительно установленных правил и тех ограничений, которые благоприятнее всего влияли на мое функциональное состояние. Так было еще лучше. Потому что это помогало мне сохранить чувство уверенности на время их отсутствия.
Правила существуют для пациентов и должны соблюдаться пациентами. Зная это, легко забыть, что правила должны соблюдаться, причем не в последнюю очередь, также и лечащим персоналом и служащими системы. Когда правила хороши и разумны, это, очевидно, увеличивает вероятность их соблюдения. Можно подумать, что чем больше разных предписаний, тем лучше должен быть контроль, однако это не так. Я побывала в лечебных заведениях, где существовал небольшой перечень общих правил, к которым добавлялись специальные инструкции, рассчитанные именно на ту ситуацию, в которой я находилось именно в то время. Бывала я и в таких учреждениях, где перечень внутренних правил был очень большим, а в добавление к нему существовала еще и целая куча индивидуальный уточнений на разные случаи жизни. Согласно моему опыту, наибольшая предсказуемость и надежность господствовали на отделениях, где было немного правил. Да, там не все регулировалось правилами, зато те правила, какие были, всегда выполнялись. Там я всегда точно знала, что есть вещи совершенно незыблемые, и это делало жизнь более упорядоченной.
В тех учреждениях, где на все существовало свое правило, не было гарантии, что эти правила всегда соблюдаются. Некоторые сиделки выполняли каждый пункт буквально, и действовали по написанному, не слишком задумываясь над логическими выводами, которые подсказывала конкретная ситуация в целом. Другие более или менее успешно прибегали к «хорошему отношению». Не думаю, чтобы работать там было одно удовольствие, а что жилось там не сладко, я знаю по себе. Потому что там я никогда не могла угадать ничего наперед.
Я знаю, как важны правила. Знаю, что от того, какие приняты правила и как они проводятся в жизнь, зависит обстановка — хорошая или ужасная. Я помню, какое огромное значение имели для меня правила и как мне жилось, когда правилами регулировалась вся моя жизнь и распорядок каждого дня. Мне вспоминается бесконечное число историй и эпизодов, в которых проявлялось отсутствие гибкости или бестолковщина, и как из-за этого не ладились никакие дела. В то же время я несколько удивилась, отчего по поводу правил я не могла вспомнить ни одной хорошей истории. Ведь я стараюсь придерживаться сбалансированного подхода, и обычно помню как негативные, так и позитивные моменты. Так почему же у меня не сохранилось хороших воспоминаний о правилах? Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что правила — это как обувь. Неудобная, промокшая, слишком тесная обувь, которая натирает ноги, очень заметно дает о себе знать. Когда же с обувью все в порядке, ты ее вообще не замечаешь. Тогда она только помогает тебе, дарит опору, тепло и защиту, дает тебе возможность идти, куда ты хочешь, облегчает ходьбу, сберегает силы. Я слышала множество историй о праздновании 17-го мая[15], в которых фигурируют новые башмаки и стертые ноги, но ни одной, где в связи с праздником упоминалось бы о таких башмаках, которые пришлись хозяину по ноге. В этом случае мы обращаем внимание на более важные вещи: на то, что мы тогда делали, кто был с нами, что там происходило, какая была погода. Мы не вспоминаем об обуви как о чем-то важном, однако она необходима для того, чтобы день прошел хорошо.
Как и обувь, правила хороши, если они подогнаны по индивидуальной мерке. Мало радости от такой работы, где в ответ на любое предложение или попытку сделать что-то по-новому тебе говорят: «У нас это так не делается». И от пациента трудно ждать положительного развития, если он, попав в отделение или получая иной вид помощи, сталкивается с такой системой, где существует множество обязательных для всех, детально расписанных правил, которые соблюдаются потому, что правило есть правило. Когда обсуждается система правил, речь часто идет о значительном, жизненно важном выборе, о том, где следует провести черту в вопросах, касающихся жизни и смерти. Это, конечно, важно, но принятие решения, в сущности, не представляет особой сложности. В виде исключения встречаются, конечно, отдельные сомнительные случаи, и можно построить интересную и до известной степени релевантную дискуссию о том, как следует поступать, когда вполне дееспособные люди выражают желание покончить с жизнью, или насколько допустимо нанесение себе физического вреда. В отдельных случаях подобные неординарные вопросы могут приобретать жизненно важное значение, поэтому эта тема должна быть нами рассмотрена, однако с такими крайностями мы редко сталкиваемся в обыденной практике. Петрушка кудрявая относится к пищевым продуктам с чрезвычайно богатым содержанием железа. Однако в норвежском рационе она не представляет собой важного источника железа просто потому, что мы редко ее едим. В коричневом сыре железа содержится гораздо меньше, но он для нас важнее, потому что большинство из нас употребляет в пищу коричневый сыр чаще и в большем количестве, чем кудрявую петрушку. То же и с правилами. Решение масштабных вопросов дело, конечно же, важное, но принимать решения по мелким поводам приходится гораздо чаще и обсуждаются они, как правило, гораздо меньше. Я считаю, что это глупо. Ибо от решения мелких вопросов зависит, как сложится человеческая жизнь.
Мне доводилось лежать в лечебных заведениях, где телефонный аппарат держат под замком и где существуют правила на то, как часто им можно пользоваться. Общие правила для всего отделения, не считаясь с тем, что иногда есть все основания для того, чтобы регулировать телефонные разговоры Пера, а Поля, напротив, нужно поощрять к тому, чтобы он поддерживал контакт с окружающим миром. Я побывала в отделениях, где в правилах указано не только, что постельное белье следует менять раз в неделю, но расписано даже по каким дням и часам это надлежит делать. Я встречала правила, регулирующие количество подушек на кровати, число чашек кофе за завтраком, часы, когда пускают посетителей, часы для слушания музыки, пребывания в палате, пребывания в общей гостиной, часы подъема, отбоя, чтения в кровати и много чего другого. Многие правила были разумны и совершенно необходимы — для некоторых людей, в каких-то определенных обстоятельствах. Однако в качестве всеобщих и обязательных они не работают. Для этого люди слишком отличаются друг от друга.
В психиатрическом здравоохранении мы хотим одновременно решить столько задач! Мы хотим лечить симптомы. Хотим успокоить беспокойных. Хотим развивать у пациентов самостоятельность. Хотим научить их справляться с трудностями. Хотим добиться, чтобы отделение работало как единое целое. Хотим, чтобы все были довольными и счастливыми, хотим их социализировать. Хотим приучить людей без страха находиться в одиночестве. Мы хотим добиться от людей осознанного видения. Хотим дать им отдых. И зачастую мы хотим слишком многого сразу и принимаемся за дело, не установив приоритетов, не определив главной задачи и ее цели. Ведь для того, чтобы легче было организовать работу отделения, нужна, в первую очередь, система, и люди, приученные ей подчиняться. А если главная цель в отношении данного человека заключается в том, чтобы научить его полагаться на собственные решения, то на какой-то период нужно, вероятно, терпимо отнестись к возникновению лишнего беспокойства, хотя бы по поводу каких-то вещей, которые не относятся к числу самых важных.
Время от времени, когда меня уж очень одолевали голоса, когда границы становились неясными, и все происходящее вызывало у меня тревогу, я включала искусственные защитные механизмы. Пряталась в своей палате или в душе. В некоторых лечебных заведениях мне предоставляли решать это по своему усмотрению. Там понимали, что я после долгой болезни заново учусь разбираться в своих ощущениях. Они часто спрашивали меня, что я собираюсь делать. Если я отвечала, что устала от кутерьмы, они позволяли мне воспользоваться стенами моей палаты вместо утраченных фильтров, по крайней мере, на несколько часов в день, или кто-нибудь приходил молча посидеть со мной в палате, чтобы не оставлять меня в одиночестве, а составить мне компанию в той мере, в какой я тогда могла перенести человеческое присутствие. Если же я отвечала, что боюсь, они поступали иначе. Тогда мне не давали прятаться, и мы вместе работали над тем, чтобы помочь мне вернуться к человеческому обществу.
В других лечебных заведениях персонал считал, что лучше знает, что мне надо, и уровень активной деятельности регулировался согласно стандартным нормам. Когда я обнаруживала «тенденцию к самоизоляции», меня принимались социализировать и занимались этим до тех пор, пока хаос не проявлялся в полную силу, так что его уже нельзя было не замечать. Когда же после тяжелого периода мне становилось лучше и жизнелюбивые настроения взыгрывали во мне несколько сильнее обычного, так что я начинала тянуться к общению, меня принимались ограждать «во избежание рецидива». Для кого-то это, может быть, было бы хорошо. А мне не подходило, я становилась упрямой, и ко мне возвращались страхи. Здесь мне было не так хорошо, как на том отделении, где меня учили полагаться на собственные решения, показывая мне, что в меня верят и доверяют моим решениям. Там меня учили не подчиняться существующему порядку, а самой наводить необходимый порядок в своей жизни и самой о себе заботиться. В этом было гораздо больше пользы. Но в то же время я знала: если что-то пойдет совсем не так и мне будет плохо, главные правила от этого не нарушатся. Никто не позволит мне наносит себе физические увечья, сидеть в одиночестве целыми днями или окунуться в сплошной хаос. Никто до этого не допустит, и меня вовремя остановят. Они не уходили от ответственности, но в то же время давали мне свободно вздохнуть. Подобно тому, как хорошие родители позволяют ребенку решать, какого цвета пижаму он наденет и какую книжку ему прочтут на ночь, но не позволяют решать, ложиться ему или нет. Для того чтобы научиться отвечать за себя, нужно чтобы тебе передали ответственность, но она не должна быть чрезмерно большой, а такой, какую ты способен вынести.
Речь идет о том, чтобы предоставить человеку пространство для роста. Пытаясь понять, как создать для людей, страдающих серьезными и продолжительными болезнями, наилучшие условия каждодневного существования, я часто мысленно обращаюсь к положениям психологии развития. Не потому, что больные люди — это дети, нуждающиеся в опеке, незрелые или ребячливые, но потому что у детей такая огромная способность к росту. Наблюдая за их ростом, мы, возможно, лучше поймем, чем можно помочь взрослому человеку, чтобы он мог развиваться. Речь идет об очень серьезных вызовах, о мере ответственности, уровень которой должен быть достаточно высоким для того, чтобы поддерживать у человека интерес, но не настолько высоким, чтобы это стало смертельно опасно. О задачах выполнимых и позволяющих пережить чувство удовлетворения оттого, что ты с чем-то справился. От счастья, которое испытываешь, когда что-то удалось, и спокойного чувства, что ошибка — вещь допустимая. Речь идет также о том, что есть другие люди, которым интересно знать, что ты делаешь. Общий фокус внимания и общий интерес — это центральные понятия психологии детства. Ребенку нужны такие родители, которые способны регулировать свое поведение в зависимости от того, чем занят ребенок. Они дают ребенку проявить инициативу, внимательно смотрят, когда ребенок им что-то показывает, предлагают ему новые занятия, не оказывая при этом нажима и подстраиваясь под то, чего хочет сам ребенок. Когда малыш увлеченно трясет своей погремушкой, мама улыбается, одобряет его, разговаривает и разделяет интерес ребенка. Если он протягивает погремушку матери, она берет ее, встряхивает и возвращает малышу. Она занята своим карапузом, и ребенок знает, что она всегда разделяет с ним то, что для него сейчас важно. Мать это понимает, и это понимаем мы, зная кое-что о психологии развития. Но не так-то просто всегда помнить об этих вещах среди обыденной суеты, когда вместо невинного младенца перед нами оказывается взрослый человек, мысли и действия которого для нас непонятны.
Я люблю попкорн. Не сухие, холодные зерна, которые продаются готовыми к употреблению, а теплые и только что прожаренные, которые я готовлю сама и ем с пылу с жару. Я испробовала разные варианты: попкорн для микроволновки и попкорн, который жарят на сковородке. На мешочке, предназначенном для приготовления в микроволновке, напечатано множество правил и предостережений. «Этой стороной вверх!» «Жарка должна производиться под присмотром взрослого человека», «Внимание! Действие микроволн варьирует. Следите за попкорном во время жарки!» и т. д. К мелким маисовым зернышкам, которые я насыпаю в кастрюльку, не приложено печатных указаний, но для них тоже существуют какие-то правила: какой должен быть жар, как надо встряхивать кастрюльку, сколько времени нужно держать зерна на конфорке и какое количество нужно насыпать в кастрюльку. По сути дела, правила сводятся к одному и тому же: в кастрюльке должно быть свободное место, чтобы зерна могли расширяться, их нужно разогревать, и необходимо следить за тем, чтобы зерна не пригорели и чтобы не наделать пожара. Если жар маловат или мы раньше времени прервем процесс, то не все зерна прожарятся и превратятся в попкорн, то есть не все возможности будут осуществлены. Если жар слишком силен или мы вовремя не прервем процесс, все подгорит, а в худшем случае загорится. А если в кастрюле не оставлено свободное место, чтобы зерна могли расширяться, то все пойдет насмарку и, кроме пачкотни и безобразия, вообще ничего не получится, а если тебе крупно не повезет, то возможно и опасное безобразие.
Я люблю правила. Не тот засушенный и холодный стандартный продукт, который производится безразмерным и якобы «подходит всем», а в действительности не подходит никому, а теплые и свеженькие, специально созданные для данной конкретной ситуации, которые используются, пока они актуальны, и заменяются другими так часто, что не успевают устареть и засохнуть. Правила, предназначенные для отделения, часто бывают представлены в печатном виде, они записаны в планы лечения и во внутренний распорядок. «Этой пациентке нужно предлагать беседу с прикрепленной к ней сестрой каждую неделю», «В случае нанесения себе физического вреда, следует принимать следующие меры…». Со всеми большими и маленькими правилами, которые действуют в мире, дело обстоит по-разному: одни закреплены в письменном виде, о других нам просто известно, что им полезно следовать. Эти правила говорят об ответственности, заботе, профессионализме, ограничении свободы, об уважении к человеческой личности. Правил бесконечно много, но, в сущности, многие говорят об одном и том же: Человеку нужно пространство для развития личности, мы должны дарить тепло и заботу и дружелюбное отношение, а процессы должны контролироваться, чтобы они не наносили людям вреда. Если контроля чересчур много, а свободы и пространства мало, реализуются не все возможности, и многие шансы оказываются упущенными. Если свободы чересчур много, то при слабом контроле можно все погубить, а в худшем случае дело может кончиться бедой. Если же нет пространства для развития человека в содружестве с другими людьми, получается одно безобразие и пачкотня, а если тебе крупно не повезет, то возможно и опасное безобразие.
Хотела бы я быть большой.
Хотела бы я быть большой, сильной, грозной овчаркой.
Тогда защищала бы я от злодеев тех,
Кого я люблю.
Этого я не могу,
Я мала и слаба,
И мой вид никому не страшен.
Потому я и прячусь в кустах,
Тявкая, что есть мочи.
Хотела бы я быть смелой,
Могучей и отважной, как собака-спасатель.
Под лавину попавших искала бы я и спасала
Тех, кого я люблю.
Этого я не могу.
Но если в безлюдном месте ночью они упадут,
Я буду, пока не услышат люди, носиться вокруг и звать на помощь
Громким лаем.
Хотела бы я быть умной.
Пускай была б я ученой и умной собакой-поводырем,
Чтобы надежной дорогой вести тех, кого я люблю,
В этом опасном мире.
Этого я не могу.
Но если, когда все спят, почую я дым
Или услышу машину, которой не слышит Дитя,
Я бегом брошусь к ним,
Тявкая, что есть мочи.
Так что ж вы смеетесь?
Я знаю, что я не сильна,
Не умна,
И ростом не вышла.
Знаю, что я мала, слаба и убога.
Но в душе у меня — любовь.
Вы над этим смеетесь?
Неужели вы, большие, забыли,
как оно было раньше?
Я никогда не была большой любительницей кататься на лыжах, и уж тем более не стремилась к этому, когда жила, до отказа напичканная лекарствами, и даже просто ходить ногами было так трудно. Лыжи и снег вызывают у меня мало приятных ассоциаций. Я не говорю, что вообще никаких: вызывают, но лишь немного. Лыжи и катание на лыжах для меня неразрывно связаны с лыжным фестивалем в Гейло[16]. От него у меня осталось много приятных воспоминаний. Лыжный фестиваль — это большое спортивное мероприятие, которое проводится уже целый ряд лет. Происходит он в Гейло, часто сразу после Пасхи, если стоит теплая погода, и в гостиницах нет большого наплыва отдыхающих, так что там могут остановиться даже люди, у которых не очень много денег. Участвуют в этом мероприятии люди с различными психическими заболеваниями. Все было отлично организовано. Днем мы катались на лыжах и подбадривали друг друга, Затем немного отдыхали, обедали, а вечером были танцы и неформальное общение. Соревнования были хорошо подготовлены и все нужное заранее предусмотрено, студенты физкультурных отделений помогали смазывать лыжи, победителям выдавались медали, выдача наград сопровождалась праздничными церемониями. Больше всего мне запомнилось царившее там настроение. На стадионе всегда играла музыка, зрители громко приветствовали участников соревнований, а тех, кто приходили на финиш последними, приветствовали громче всего. Победителей чествовали, но чествовали и проигравших. Было вволю какао и черносмородинного сока, а на стадионе имелось много посадочных мест — многие из нас очень быстро уставали. Вечером собирались все вместе — персонал, помощники и пациенты, играла живая музыка, были танцы, работали опытные бармены с обширным меню альтернативных безалкогольных коктейлей, пригодных для нас, сидящих на медикаментах, и никого не волновало, кто с кем танцует — с девушкой или с мальчиком, и отвечают ли наши наряды принятым правилам и требованиям моды. Один человек весь вечер протанцевал с открывашкой для лимонада, и даже это не вызвало никаких замечаний. Каждый мог танцевать, с кем захочет.
Я была больна, очень сильно больна, и довольно много лет я, кроме лыжного фестиваля, никуда больше не ездила отдыхать. При первых поездках я ужасно всего боялась. Я уже говорила, что скептически отношусь к лыжам, и мысль о том, чтобы, покинув надежное убежище больничного отделения, ехать куда-то и жить в гостинице, еще больше усиливала мои сомнения. Но все обошлось хорошо. Ведь мы готовились к этому всю зиму, предварительная тренировка была главным условием, чтобы тебя взяли в поездку, и я постепенно научилась бороться со своим напряжением и даже радоваться. Все оказалось не страшно. И даже весело.
Один раз я ездила на лыжный фестиваль в обществе одного пациента и двух сиделок, кроме нас на отделении не нашлось других желающих поехать. Мы приняли участие в соревнованиях, и второй пациент даже завоевал награду. Погода была хорошая, а вечера проходили в веселой и дружелюбной атмосфере. На этот раз параллельно фестивалю проводился также семинар для специалистов с лекциями и дискуссиями. Не помню точно, как называлась тема семинара, помню только, что она касалась связи между психическим здоровьем и тренировками. Во всяком случае, в программе были намечены выступления многих известных людей, и проспект семинара прилагался к выданной нам программе спортивных мероприятий. У меня была давняя мечта стать психологом, и хотя все, кроме меня, считали это полным безумием, эта мечта по-прежнему придавала смысл моей жизни, поддерживая во мне надежду и волю к борьбе. Поэтому для меня была очень соблазнительна мысль о том, что рядом проходит такой семинар. Моим спутникам она не казалась такой соблазнительной, но они все же согласились сходить со мной разок на доклад какой-то знаменитости о пережитом им нервном срыве. Я предпочла бы послушать что-нибудь из более «серьезных» выступлений, но согласилась, конечно, и на это. Доклад оказался интересным, гораздо лучше, чем я ожидала. Но мои спутники на нем скучали и на другой день наотрез отказались послушать что-нибудь еще. Мне не было скучно, но я, разумеется, не хотела вынуждать других участвовать в этом против их воли. Я ничего не имела против, чтобы пойти на семинар без них, но тут, к сожалению, не согласились они. В тот день не намечалось ничего особенного, ни я, ни другой пациент не должны были участвовать ни в каких соревнованиях, и оба представителя лечащего персонала собирались пройтись по магазинам и вообще провести время как-то отдельно от нас. Второго пациента специальный семинар не интересовал, но в то же время его нельзя было оставлять без компании, чтобы он не заскучал и не загрустил в одиночестве. Поэтому мы должны были вместе отправиться на стадион и побыть там зрителями. Я отказывалась. Они настаивали. Неужели, мол, мне не стыдно? Неужели мне не жалко бросать его в одиночестве? Ведь мне нет никакой надобности в этом докладе, он рассчитан на специалистов, а не на пациентов. Ведь мне и так невероятно повезло, что меня взяли на соревнования. Как можно быть такой эгоистичной! Тут для меня начались сложности. Факты вперемешку с обвинениями, и мне было трудно отделить правду (ведь мне действительно повезло, что меня взяли на соревнования), от неправды (будто бы это моя обязанность смотреть за другим пациентом). Они же были на работе с оплатой за двадцать четыре часа в сутки, и если уж мне было за что жалеть второго пациента, то только за то, что они не выполняли свою работу. Я уже почти что разобралась в том, кто виноват и что от кого можно требовать, но хотя головой я и понимала, что правда была на моей стороне, на душе все равно было погано. Но сейчас у меня появился единственный шанс приобщиться к чему-то «профессиональному» и тем самым укрепиться в своей мечте стать психологом, и неизвестно было, когда такой шанс выпадет снова и выпадет ли он вообще. Я не могла упустить такую возможность. Я чувствовала себя жалкой тварью, злой и жестокой, мне было ужасно страшно и тошно, но я знала, что должна туда пойти. И я пошла.
В последние годы стало очень модно говорить о том, что надо привлекать к участию потребителей, и это очень хорошо, хотя это всего лишь первый и маленький шаг. Само выражение «участие» или «соучастие в деятельности» — довольно неточно и не очень пригодно для передачи положительного смысла: что теперь, мол, все будет гораздо лучше. «Привлечение к участию потребителя». Теперь мы будем стараться привлекать потребителей медицинских услуг в сфере психиатрического здравоохранения к участию в принятии решений, которые касаются предлагаемых услуг и лечения. Звучит не слишком революционно. Не равноправие в полном смысле слова, не истинное уважение к «потребителям», которое подразумевало бы признание того, что они сами понимают свои потребности, но все-таки лучше, чем ничего! Это означает осторожное признание того, что нужно прислушиваться к тем, кого эти вопросы касаются. В этом чувствуется привкус старинного покровительственного отношения и превосходство умудренного патриарха: ему, дескать, лучше знать, и он сам печется о тех беспомощных, которые без его опеки пропадут. В наши дни мы, наконец, стали понимать, что психический недуг когда-нибудь может коснуться любого человека, что это не имеет отношения к талантам и способностям, и поэтому уже не имеет смысла полагаться на то, что медицинский персонал во всех отношениях стоит выше. Профессиональные знания, конечно, полезны, но к ним никак нельзя относиться как к последнему слову в вопросе о том, как людям лучше устраивать свою жизнь. И даже если бы речь шла о совершенно точном знании, мы все равно не обязаны принимать их выводы как непререкаемую истину, когда мы знаем, что существует столько исследований, которые говорят нам о том, как вредно для человека, чтобы им кто-то управлял, и как опасны для здоровья чувство бессилия и пассивизация.
Опыты над животными показывают, как важно ощущение собственного контроля над ситуацией. Еще в 1971 году Джей Вейс (Weiss 1971, реф. в: Knardahl 1988) опубликовал результаты проведенных им исследований. Он помещал двух крыс в две разные клетки и подвергал их неприятным, но безопасным ударам электрического тока. При этом у одной крысы имелась педаль, нажав на которую, она могла избежать удара током, в то время как вторая крыса целиком зависела от решений и действий первой. Обе крысы избегали удара током, если главная крыса справлялась с задачей, и обе получали удар, если главная крыса терпела неудачу. Когда задача была легкой, в состоянии здоровья обеих крыс наблюдались сильные различия. Главная крыса была здорова, а зависимая крыса болела. Когда задача была трудная, соотношение становилось не таким отчетливым. В этом случае одного лишь контроля над ситуацией главной крысе уже было мало, ей требовался, кроме того, какой-то сигнал, чтобы почувствовать, что ее действия были целесообразны и эффективны. Получая после нажатия педали сигнал в виде тихого писка в качестве подтверждения, что она действовала правильно и предотвратила удар током, она оставалась такой же здоровой, как прежде, несмотря на то, что задача усложнилась. А для зависимой крысы от этого ничего не изменилось. Она, как и прежде, оставалась больной.
Последующие опыты подтвердили эти результаты, и в 1979 году Роберт Каранек выдвинул модель, которая проясняла соотношения между предъявляемыми требованиями и контролем (Karanek, 1979. ref i: Knardahl 1988). Он указывает на ряд исследований над шведскими наемными работниками и делает вывод, что рабочие, сталкивающиеся на работе с высокими требованиями, но в то же время обладающие малой степенью личной свободы и постоянно чувствующие над собою контроль, имеют в два с половиной раза больше шансов умереть от сердечно-сосудистых заболеваний, чем работник, обладающий большой степенью контроля над ситуацией. Опасность представляют не стрессы или сами требования, но недостаток контроля и невозможность самостоятельно управлять событиями Повседневной жизни. Так отчего же мы продолжаем видеть какой-то революционный переворот в том, чтобы дать сломленным болезнью людям возможность самим в какой-то мере участвовать в принятии решений, касающихся их жизни? Это следовало бы рассматривать как очевидную необходимость. Это шаг в правильном направлении, но для того чтобы его реализовать, нужно пересмотреть основополагающие моменты нашего отношения к людям, страдающим психическими недугами, нашу собственную рабочую ситуацию, а также наше отношение к критике и выражению несогласия.
Мне лично гораздо больше нравится слово «сотрудничество», или «сотрудничество потребителей», чем «участие потребителей», поскольку оно лучше описывает ту действительность, в которой я бы хотела работать. Само собой разумеется, что у потребителей поликлиники, в которой я работаю, есть какие-то возможности воздействовать на состав предлагаемых мною услуг, но для того чтобы на его основе двигаться дальше, нам необходимо сотрудничать. Среди прочего это означает, что я все время стараюсь напоминать себе, что я кое-что знаю, однако знаю не все, и то, что мне кажется глупым, на самом деле может оказаться самым умным решением. Конечно, мне не всегда это удается, но ведь я могу постараться об этом помнить.
Многим пациентам периодически требуется помощь в организации их жизни, они нуждаются в совете и руководстве для того, чтобы понять, что хорошо для них или каковы могут быть последствия их действий. Им нужен собеседник, с которым они могли бы обсудить и понять, почему у них в чем-то случилась неудача, а некоторые пациенты время от времени нуждаются в том, чтобы им были указаны четкие и ясные границы. Однако все это никоим образом не может быть помехой для сотрудничества. Разговаривая с представителями лечащего персонала, которые скептически относятся к участию потребителей, я часто вижу, что альтернативой оказывается либо желание руководить пациентом без его участия, либо такие отношения, когда врач идет на поводу у пациента. Такой подход совершенно неправилен, так как мы должны не сражаться с пациентами, не повелевать ими, не быть их рабами — мы должны с ними сотрудничать. А отсюда следует, что в случае существенных разногласий мы должны вместе работать над тем, что бы найти правильное решение вопроса.
Иногда я сталкиваюсь с тем, что представители лечащего персонала приводят в пример исключительные случай неудачного участия потребителей. Например, они спрашивают, какое решение можно найти в такой ситуации, когда пациент, страдающий зависимостью и страхами, пожелает вдруг поселиться в квартире своего лечащего врача, или если человек, страдающий психозом, попросит психотерапевта, чтобы дверные и оконные щели были заклеены липкой лентой, так как иначе космические пришельцы отравят его газами. Такие ситуации вряд ли можно назвать обычными, и я думаю, что даже в этих случаях всегда можно найти какой-то выход при профессиональном и доброжелательном подходе. Лично мне ни разу не приходилось сталкиваться с тем, чтобы кто-то из пациентов пожелал поселиться у меня дома, но даже если бы такое произошло, я не ответила бы безропотно «о'кей», и не кинулась бы, отменив все собственные планы, готовить ему гостевую комнату. Это шло бы совершенно вразрез с тем, что мне представляется правильным и ответственным подходом к лечению пациентов, и я никогда бы на это не пошла. Но в то же время я считаю, что этот человек имеет полное право не соглашаться с моим решением. Возможно, обсудив вопрос, мы нашли бы хорошее решение. Возможно, в данный момент, это бы у нас не получилось. Как бы то ни было, я как специалист и просто как человек должна сама отвечать за свои решения и сама несу ответственность за их последствия.
Ведь и у меня бывают случаи, когда люди просят меня о чем то, на что я не могу согласиться: например, выдать рекомендацию о назначении пособия по нетрудоспособности, когда для этого нет соответствующих показаний или такое требование противоречит действующим правилам, или когда они просят сказать врачу, что хорошо бы этому пациенту прописать тот или иной медикамент, вызывающий привыкание. Я вижу, что пациенту этого хочется, но все равно на это не соглашусь. Я убежденная сторонница того, чтобы люди сами ставили себе цели, но это не значит, что я в любом случае одобрю решение пациента и буду его поддерживать, какую бы цель он себе ни поставил. Так, например, я не буду сотрудничать с молоденькой девушкой, которая хочет «сбросить всего несколько килограммчиков», если увижу, что ей это нанесет вред. Я работник здравоохранения и не могу участвовать в чем-то таком, что может повредить моим пациентам. Для меня речь здесь идет о правах личности, я должна знать, где я могу провести границу. Я не имею права ставить границы другим людям, сказать: «ты должен принимать это лекарство, ты должен делать так, как я считаю правильным, ты должен стремиться к поставленным мною целям». В экстремальных ситуациях мы, правда, можем прибегать к принуждению, чтобы не дать людям, страдающим серьезными душевными болезнями, наносить вред себе или окружающим, но это — исключения. Весь смысл привлечения к участию потребителей заключается в том, чтобы не допустить борьбы за то, с чьим знанием следует считаться. Важно не то, какое знание — профессиональное или эмпирическое, основанное на опыте — «правильнее» и «главнее» и которое из них считается единственно признанным. Важны обе точки зрения, и они не должны конкурировать между собой, а, напротив, должны дополнять друг друга. Профессиональное знание дает нам представление об общих закономерностях. Оно может поднять проблему на более высокий уровень и предложить возможные решения, когда для отдельной личности ситуация представляется тупиковой, оно может также показать нам, как подобные проблемы решались раньше. Эмпирическое знание, основанное на опыте, дополняет картину частными случаями, оно дает представление о том, какого типа решения наиболее функциональны для данного конкретного человека. Первое необходимо, без второго нельзя обойтись, а вместе эти два источника знания дают нам целостную картину, в которой присутствует как общий план, так и отдельные частности.
Однако я согласна с тем, что с привлечением потребителя связан ряд проблем. Главная проблема, по-моему, заключается в том, что многие потребители настолько привыкли, чтобы ими кто-то руководил, что с ними трудно реализовать настоящее сотрудничество. Когда неуверенных в себе людей с низким уровнем самооценки спрашивают, чего им хочется, некоторые просто из страха не смеют для себя ничего попросить или не верят, что кто-то хочет сделать для них что-нибудь хорошее. Другие так привыкли к тому, что их слова никто никогда не принимает всерьез, что они давно бросили такие попытки и на все дают стандартный ответ: «Я не знаю». У некоторых жизнь всегда проходила в таких узких рамках, в таких удручающих условиях, что они даже не представляют себе, о чем могли бы попросить и какие вообще существуют возможности. Мы часто становимся тем, что мы пережили, и если тебе никто не показывал, как это делается, ты не сумеешь сотрудничать. Этому нужно учить или как-то компенсировать недостаток, смотря по тому, что в данном случае представляется возможным или желательным. Как бы то ни было, на эту проблему нельзя закрывать глаза. Какой прок раздавать копии пространного индивидуального плана, основанного на полноценном участии потребителя, в рабочей группе, в которой читать умеют все, кроме того человека, для которого он предназначен. Какое же это участие потребителя, если главное лицо на протяжении всей процедуры принятия решения твердит только «Я не знаю» или «Мне все равно»! Это попытка участия, и, возможно, что в данном случае это было все, чего можно было достичь, но настоящее участие предполагает, что человек деятельно участвует в работе.
Сотрудничество потребителя — это проект, подразумевающий взаимодействие. Когда люди слушают, задают вопросы, стараются понять друг друга. Принуждение и сила — это не сотрудничество, однако уважение не всегда должно выражаться в единомыслии. В одном отделении, где я некоторое время лежала, всегда возникало много шума из-за приема пищи. Дело в том, что Капитан всегда считал, что я обжора и не заслужила, чтобы меня кормили, и в наказание он часто запрещал мне есть, вдобавок он считал, что я должна бить посуду, например, тарелки и стаканы, а осколками резать себе руки. Ухаживающий персонал считал, что я должна питаться за столом, пользуясь обычным сервизом. Когда я не справлялась с этой задачей, меня насильно выволакивали из-за стола и уже не давали еды. Вероятно, они считали, что тогда я перестану резать себе руки, но я делала так от страха и потому что чувствовала себя несчастной, а такое обращение не прибавляло мне чувства безопасности и не делало меня счастливее. Результатом были постоянные сражения и очень мало еды. В журнале записей, которые велись обслуживающим персоналом, значится, что однажды дело дошло до того, что я оставалась без пищи девять дней. И это не имело никакого отношения к желанию похудеть, виноват был просто мой страх. Я боялась Капитана и боялась сестер. Но больше всего я боялась, что не заслуживаю, чтобы мне давали пищу, так как считала себя настолько плохой, что вообще не заслуживала ничего хорошего. Из-за этого я не смела есть, и я сказала это своему психотерапевту. В ответ она предложила мне, как мы можем договориться. Мне будут давать плохую и плохо приготовленную еду, противные и подгорелые куски, которые, однако, удовлетворят мою потребность в питании. Это был экстремальный вариант сотрудничества с потребителем. Она серьезно отнеслась к тому чувству презрения, которое я испытывала к самой себе, и, вступив в сотрудничество с этим чувством, предложила компромиссное решение, которое удовлетворяло бы мою потребность в самобичевании и стремление работников отделения не дать мне умереть с голоду. Я не приняла ее предложения, то есть вообще ничего не ответила. У меня как сейчас стоит перед глазами вся обстановка этого разговора. Я вижу, где сидит она, где сижу я, во что она была одета, вижу ее волосы, освещенные падающим из окна светом. Я вижу мебель в кабинете, кресло, поставленное несколько наискосок, рисунок на занавесках. Я помню все до малейших деталей про тот момент, когда мой психотерапевт, которой я так доверяла, что даже рассказала ей о Капитане, в которой я видела свою союзницу в борьбе против голосов, неожиданно показала мне, с кем она на самом деле сотрудничает. Оказывается, и она считала, что я заслуживаю наказания. Не только я и не только голоса, но и она тоже так думает! После этого я всю неделю ела не больше прежнего.
Мой психотерапевт не была бесчувственной, ни высокомерной. Она много для меня сделала, и, я думаю, что она искренне беспокоилась обо мне и других пациентах отделения. Очевидно, она была доведена до отчаяния и напугана тем, что я отказывалась есть, и тем, что лечение, судя по всему, «не помогало». Я беседовала с ней все больше и многое ей рассказывала о себе, но не ела, и у нее уже не оставалось времени дожидаться, когда я соглашусь принимать пищу. Отчаянные ситуации заставляют прибегать к отчаянным способам, такой была и эта попытка. Однако то, что она придумала, было не очень удачно, и, кроме того, в этом не было никакой необходимости. На отделении уже знали, как можно заставить меня поесть, и уже не раз испробовали этот метод. Когда мне давали еду на картонных тарелках и давали мне возможность поесть в обществе людей, которые не скандалили, в спокойной, миролюбивой обстановке без препирательств, где других пациентов не вытаскивали из-за стола за то, что они взяли себе лишний кружок колбасы, я не отказывалась есть. Иначе я не решалась приняться за еду. Так было не потому, что я капризничала или поступала кому-то назло, а потому что мне мешал страх, когда же я чувствовала себя в безопасности, все шло как надо. Несмотря на то, что этот способ оказался таким действенным, от него очень скоро отказались, уж не знаю по каким профессиональным соображениям. Мне сказали только, что я продемонстрировала своим поведением, что я все прекрасно могу делать, как нужно, после того как поставлю на своем, и что поэтому, дескать, нет никаких причин продолжать в том же духе. Звучит, казалось бы, вполне разумно, но на самом деле это было далеко не так. К тому времени Вейсс давно уже доказал, что крысы, не имеющие возможности повлиять на свою ситуацию, заболевают. Так почему же они были так уверены в том, что для меня будет вредно, если мне дадут хоть немножко возможности повлиять на свою ситуацию и почувствовать немного уверенности?
По-моему, если предоставить человеку возможность влиять на собственную ситуацию, это для него не вредно, а полезно. В то же время я знаю, что есть только один вариант участия потребителей. Очень важно также дать людям, знакомым с лечением на собственном опыте, возможность на более высоком уровне оказывать влияние на предлагаемые для той или иной группы пациентов методы лечения. Не всегда это одинаково легко осуществимо. Мало пригласить людей на совещание, на котором предстоит обсуждение какой-то важной темы, одновременно нужно создать подходящие условия, для того чтобы они могли принять в нем участие. Речь может идти о транспорте, о том, чтобы заранее сообщить необходимую информацию, для того чтобы они без волнений могли участвовать в совещании, или о том, чтобы говорить на доступном для понимания языке, чтобы эти люди могли чувствовать себя желанными гостями и полноценными участниками обсуждения. Главное, что здесь требуется, это проявить уважение к людям и провести соответствующую подготовку, а зачастую достаточно просто остановиться и подумать. Мы знаем, что когда нам нужно проводить какую-то совместную работу с людьми с ограниченной подвижностью, с пониженным зрением или слухом, нам приходится учитывать ограничения отдельных участников, для того чтобы каждый мог работать с полной отдачей. Мы также знаем, что многие представители потребительской группы психиатрического здравоохранения обладают разного рода скрытыми функциональными ограничениями. Кто-то трудно переносит пребывание в тесном помещении, кто-то испытывает трудности с концентрацией или памятью, другим чаще требуются паузы для отдыха или присутствие знакомого человека в качестве сопровождающего. Насколько мне это известно из собственного опыта, такие потребности далеко нее всегда находят отклик, и соответствующие требования не всегда соблюдаются должным образом. Иногда это делается, иногда совершенно упускается из виду, иногда сбрасывается со счетов, как нечто неважное и нерелевантное. Иногда организационная подготовка сводится на нет под влиянием неуместного морализаторства. Действительно, если совещание длится слишком долго без перерыва, устают все его участники, но, в общем и целом, с этим неудобством все как-то сами справляются. Однако это вовсе не значит, что того же самого можно безусловно требовать от всех больных людей. Я испытала на себе, каково это жить на тяжелых нейролептиках, и знаю, что усталость, которую я чувствовала тогда, не идет ни в какое сравнение с усталостью, которую я испытываю от продолжительных совещаний сейчас. Сейчас мне только хочется сделать паузу. Тогда она была мне необходима.
Участие потребителей на высоком уровне затрагивает также такой вопрос, как власть и общественные отношения. Нельзя ожидать, что человек непременно будет чувствовать себе свободно и уверенно, выступая перед собранием, среди которого есть лица, имеющие над данным человеком значительную власть, например, главный врач или сотрудник отдела социального обеспечения. Время от времени мне приходилось встречаться по работе с одним очень милым медбратом, который раньше работал на отделении, где я лежала. Я очень уважаю его как специалиста и как человека, однако должна признаться, я рада, что мы встречаемся с ним не часто. И отнюдь не потому, чтобы он был мне не симпатичен, я, напротив, отношусь к нему с симпатией, а потому что тогда, когда он был у нас медбратом, он занимал по отношению ко мне такое положение, которое позволяло ему применять ко мне физическую силу. Разумом я, безусловно, понимаю, что ничего подобного он себе теперь по отношению ко мне не позволит, и в этом я твердо уверена. И все же я всегда держусь настороже. Меня это раздражает, хотя я прекрасно понимаю, что во мне говорит естественный человеческий инстинкт. Поэтому я понимаю, что от человека, по-прежнему находящегося в уязвимом положении, было бы неразумно требовать, чтобы он высказывал несогласие с мнением доктора, который когда-то участвовал в процедуре его принудительной госпитализации. Человек, разумеется, понимает, что в этом нет для него ничего опасного, однако это не мешает тому, что у него возникает чувство опасности.
При принятии решений очень важно выслушать мнение людей, которые высказывают хорошие и обоснованные аргументы, и в этом согласно большинство людей. Но мы также знаем, что далеко не безразлично также и то, кто именно высказывает эти аргументы. Разумеется, мы прислушиваемся ко всему, что говорится, но к некоторым лицам, в особенности к тем, кто благодаря своему служебному и общественному положению, возрасту или образованию обладает особым статусом, мы прислушиваемся особенно внимательно. Иногда это бывает полезно тем, что важные решения принимаются под влиянием людей очень знающих и обладающих релевантным опытом. В других случаях это приводит к тому, что мнение людей с большим опытом, но формально не имеющих профессионального образования, пропускают мимо ушей, между тем, как те говорят важные вещи.
Недавно один случай еще раз мне об этом напомнил. Дело было в пятницу во время обеденного перерыва. Я достала принесенный с собой завтрак и кофейную чашку и собралась спуститься вниз, в комнату, предназначенную для отдыха. Проходя мимо кабинета одного из сотрудников, я, заглянув в его открытую дверь, увидела там опрокинутую чашку и лужи кофе на столе, на полу, досталось даже дивану. Среди этого беспорядка хозяин кабинета был занят тем, что старательно вытирал лужи и наводил чистоту. Я испугалась, не случилось ли чего, и спросила его, не могу ли я чем-нибудь помочь, все ли у него благополучно. Он в ответ только радостно улыбнулся. Все, дескать, в полном порядке. Он, мол, тоже собирался спуститься в комнату отдыха, и вдруг мимоходом опрокинул на столе чашку, пролил кофе и все заляпал вокруг, даже корзинку в углу. Когда он наклонился, чтобы прибрать за собой и собрать намокшие вещи, он нашел важные бумаги, которых никак не мог найти вот уже несколько недель, так что теперь среди хаоса, воцарившегося в кабинете, он от радости был сам не свой. «Опрокинутая чашка — мое лучшее достижение за всю эту неделю!» — сказал он мне, и это прозвучало так убедительно, что я успокоилась, решив, что он сам справится с уборкой без моего вмешательства. Я пошла завтракать. Но из головы у меня не шли разные мысли по поводу его радости и уверенности. Мы посмеялись немножко, но отлично поняли, что значили его слова, и отнеслись к ним с уважением. Ну, а если бы кто-то другой сказал что-то подобное, и этот кто-то был бы пациентом? Мой коллега — знающий и уважаемый психолог, и потому спокойно может себе позволить такие высказывания. Как, впрочем, и я в настоящее время. Но я вздрагиваю, когда думаю, что было бы, если бы я сказала такое лет пятнадцать назад: как бы это тогда было воспринято окружающими? Потому что иногда главное не то, что было сказано, а статус говорящего.
Мы, не задумываясь, считаем, что люди, страдающие психическими заболеваниями, «не такие, как все». Их поступки нерациональны, они делают глупости, часто ошибаются, не понимают, что для них хорошо. Это, может быть, и так, но нельзя сказать, что они «не такие, как все», потому что это бывает со всеми. Люди, не страдающие психическими заболеваниями, тоже часто поступают нерационально, тоже делают глупости, ошибаются или делают вещи, которые им не полезны: они курят, неправильно питаются, пьют больше, чем следует, халатно выполняют свою работу, попадаются на рекламные трюки или вступают в брак с совершенно неподходящим партнером. Ну и что из того? Все мы — люди. Все ошибаемся.
Как-то вечерком мы все собрались в гостиной — пациенты и персонал, сама я тогда была пациенткой. Одни играли в какие-нибудь игры, другие читали, все было тихо и спокойно. Я рассеянно листала газету, как вдруг заметила бегавшую по книжным полкам маленькую мышку. Конечно же, я сообщила об этом остальным. Я не боюсь мышей, хотя и считаю, что им не место в доме, поэтому я не закричала, а просто констатировала факт: среди книжек бегает мышь. Никто на это не прореагировал, никто даже не потрудился поднять голову, что бы туда взглянуть. У меня же всегда по углам прятались волки, под потолком жили птицы вильветы, в занавесках прятались змеи. Теперь, значит, мышь среди книжек. Мне мышь не мешала, я с удовольствием разглядывала хорошенького зверька, ни секунды не сомневаясь, что он настоящий, но меня это не тревожило. Я сосредоточилась на том, чтобы наблюдать, какая она проворная, как юрко и быстро она лазила вверх и вниз, подруливая хвостиком. Спустя некоторое время одна из сестер нечаянно подняла взгляд на полку, и в этот миг пришел конец тишине и покою. На полках, оказывается, бегает мышь! Поднялась суматоха с визгом и криком, с неудачными попытками поймать мышь, но это произошло после того, как животное было замечено кем-то из персонала. До этого момента мышь существовала только для меня.
Не всегда бывает легко решить, кто обладает истиной, кто больше всех заслуживает доверия или кто самый разумный. Возможно, это не так уж и важно. Мне часто кажется, что важнее всего не понять, кто прав, а понять, что будет правильнее всего. Все ситуации отличны одна от другой, все люди не похожи друг на друга, всегда найдется кто-нибудь, кто скажет: «а вот если бы он сделал то-то и то-то» или «если бы она поступила так», то все вышло бы неправильно. Разумеется, все могло выйти неправильно, и зачастую так оно и случается, но я все равно не считаю, будто нет ничего глупее, как прислушиваться к мнению наших потребителей. Можно, конечно, выстраивать сложные этические дилеммы и выискивать примеры, которые доказывали бы, что привлечение потребителей не приводит к добру, но, как мне кажется, на практике самыми важными и самыми сложными являются не великие жизненно важные решения. Мы ведь знаем, что нужно делать, когда в опасности оказывается человеческая жизнь. Сложность представляет все остальное. То, над чем мы не задумываемся, те автоматические действия, которых мы даже не замечаем.
Есть одна вещь, которая мне кажется, представляет особую трудность. Это — соблюдение баланса между пониманием того, что человек находится в трудной ситуации, и естественным чувством уважения, которое выражается в том, что мы предъявляем к другим людям определенные требования. Я искренне считаю, что мнение потребителя имеет важное и существенное значение, и что вклад самого пациента во многом определяет результат процесса. Из этого следует, что те или иные действия или бездействие пациента оказывают реальное влияние на результаты процесса. Ответственность и возможность влиять на что-то всегда неразрывно связаны друг с другом, и чем больше степень влияния, тем больше и ответственность. Дрожжи являются очень важным компонентом для выпечки хлеба. Из этого следует, что если дрожжи окажутся некачественными или будут испорчены в процессе приготовления хлеба, например под воздействием слишком высокой температуры, хлеб получится не очень качественный. То же самое и с процессом лечения. Если мы серьезно относимся к положению о том, что участие потребителя является важным элементом психиатрического лечения, из этого также следует, что его результат зависит и от качества этого участия. На мой взгляд, это вносит известную сложность, поскольку этим положением так легко можно воспользоваться для того, чтобы в случае неудачи лечения свалить вину на пациента. Как лечащий врач я всегда несу главную ответственность за лечение. На моей ответственности лежит надзор за темпом и прогрессом лечения, за профессиональный выбор правильных решений и за создание такой ситуации, в которой пациент чувствовал бы себя достаточно уверенно для того, чтобы он мог работать над собой. Иногда мне это удается, иногда нет, и в некоторых случаях так происходит несомненно потому, что я неправильно оценила или не сумела хорошо выстроить ситуацию. Но иногда неуспех сотрудничества объясняется, как мне кажется тем, что реальное сотрудничество как таковое изначально отсутствовало, и тем, что не было достигнуто функционирование столь необходимого участия потребителя. Научными исследованиями доказано, что решающим фактором для достижения лечебного эффекта является мотивация пациента. Этот вывод представляется очень убедительным. Терапия — это тяжелая работа, и порой оказывается, что человек в данный момент был не готов выполнять такую работу. В этом нет ничего необычного, большинство людей когда-нибудь в своей жизни принимались за такие проекты, на осуществление которых у них не было ни времени, ни желания, ни мотивации или подходящего повода. Бывает, нам приходит желание привести себя в порядок, чтобы быть в форме, повысить свое образование, похудеть, избавиться от страхов или что-нибудь еще подобное. Эта цель для нас желанна, но на пути к ней мы обнаруживаем, что для этого надо приложить больше труда, чем мы в данный момент готовы на это потратить. Возможно, мы потом предпримем новую попытку, возможно, выберем в следующий раз какой-то другой вариант, но в любом случае мы вынуждены признаться себе, что вряд ли спортивный центр виноват в том, что свою годичную карточку мы использовали всего два раза. Это было делом наших рук. Ибо ничто ценное не дается даром, и зачастую цена, выраженная в затрате усилий и труда, оказывается для нас слишком высокой, чтобы мы согласились ее заплатить.
Сложность лечения состоит в том, что если люди оказываются неспособны осуществить начатое, это может повлечь за собой серьезные последствия. Я знаю, что мои пациенты имеют право делать выбор по своему желанию, и уважаю их право. Однако это не мешает тому, что иногда мне бы хотелось, чтобы они сделали другой выбор. Я понимаю, что некоторые вещи могут быть очень болезненными: например, работа над тем, чтобы освободиться от злоупотребления алкоголем, трудно заставить себя регулярно ходить на занятия, если ты вообще людям не доверяешь, приучать себя к тому, чтобы находиться в местах, где присутствует много людей, когда тебя терзают приступы страха. Я готова предложить в этой ситуации всяческую помощь, какая только, на мой взгляд, может быть полезна в такой ситуации, но при этом я понимаю, что моя роль — это быть провожатой. Всю главную работу должен выполнить сам человек, когда он почувствует, что готов пройти этот путь.
Мне нравится представлять себя в роли мастера, знающего ремесло, я, как плотник, предлагаю свои услуги. Я могу воспользоваться своими профессиональными знаниями, чтобы оценить состояние дома и посоветовать, что и как тут лучше всего можно сделать. Но хозяин дома знает здание лучше, чем я, он сам должен мне показать, в каких местах могут быть поврежденные балки, и, в конечном счете, ему принимать решение, какие ремонтные работы будут производиться и когда это будет сделано. Я могу отказаться нарушать сантехнические правила или совершать какие-то незаконные действия и могу при этом объяснить, почему я так поступаю, но не могу запретить хозяину сделать это самостоятельно или обратиться к другим людям, которые это сделают вместо него. И если уж хозяин действительно хочет, чтобы у него был лиловый дом, ну что ж, в этом нет ничего непозволительного.
Делать глупости не запрещается. Мы все их делаем. А иногда это бывает даже полезно. На своих глупостях мы чему-то учимся, а иногда то, что казалось глупостью, на самом деле оказывается самым правильным. Рукопись «Унесенных ветром» была отвергнута издательством, потому что «людям надоело читать про гражданскую войну». Телевидению предрекали недолговечный успех, поскольку оно «скоро утратит интерес новизны». Не всегда бывает так просто понять, что по прошествии времени окажется правильным. Сестры, сопровождавшие нас на лыжный фестиваль, наверное, считали меня глупой и капризной. Они наверняка не считали, что этот доклад так важен, и в каком-то смысле оно так и было. Никто не дал бы мне формальной рекомендации для посещения лекций, это не входило в план моей реабилитации, да и сама я тогда знала, что никакой конкретной пользы это не может мне принести. Да и не для этого я так хотела туда пойти. Я хотела присутствовать на лекции, потому что у меня была любимая мечта, которая, как я чувствовала, вот-вот могла умереть. Поход на лекцию был для меня символическим жестом, которым я хотела выразить свое уважение к этой мечте.
Она мала.
А мир велик.
Всему надо учиться.
Впереди столько дела.
Ей дано тело,
Но нет инструкций для пользования.
До всего надо дойти самой.
Она встала, пошла, упала.
Упала — вставай! — говорят взрослые.
Она встает. Постояла и снова упала.
Упала — вставай! — говорят взрослые.
Она встает, шатается и смеется. Упала и встала!
Ей дано пять чувств,
Но нет инструкций для пользования.
До всего надо дойти самой.
Пошлепала кошку ладошкой.
Кошка мягкая!
Надо ласково! — говорят взрослые.
Она радуется: надо ласково!
Потянула кошку за хвост.
И вдруг — острые когти. Больно!
Она плачет: вот кровь!
Нет! — говорят взрослые. — Надо ласково!
Ласково! — повторяет она, гладит легонько.
И кошка снова становится шелковой.
Ей даны слова.
Но нет инструкций для пользования,
До всего надо дойти самой.
Она надевает бусы: Глядите, как я нарядна!
И говорит: «Касиво!»
Взрослые хвалят: «Какая красота!»
Но говорить надо «красиво», а не «касиво».
А ну-ка, скажи! Скажи: «Красиво»!
«Касиво», — повторяет она.
Еще раз попробуй, говорят взрослые.
А она устала.
Над нею стоят милый, добрые,
Самые любимые и ждут.
Она хочет, так хочет сказать, как надо.
А слова не слушаются.
Она хочет справиться.
Раз упала — надо вставать!
Чтобы ей улыбнулись,
Чтобы вновь пережить эту радость — я справилась!
Слова не слушаются, губы не слушаются, но она старается.
Ей хочется кричать от злости, но она не кричит.
Ей даны мысли,
Но нет инструкции для пользования.
До всего надо дойти самой.
Она посмотрела вверх, улыбнулась.
«Бусики!» — произносит она.
Вот и встала!
Я находилась в изоляторе. Уже давно, несколько недель, и мне не хотелось оставаться там еще дольше. Больше года я уже не выходила на улицу, а постоянное наблюдение под присмотром сопровождающего продолжалось и того дольше. Я была измотана до крайности принуждением и насилием со стороны Капитана и персонала, которые, каждый на свой лад, показывали мне свою власть, добиваясь от меня послушания силой и угрозами. Я была измотана, истощена недоеданием, покрыта ссадинами и шрамами от ран, которые сама себе нанесла, всего боялась, и в голове у меня царил хаос. Каждый день я часами заходилась в крике и билась о стенки, когда накатывал хаос. Я знала, что все функции у меня пришли в беспорядок, и знала, что у тех, кто хотел меня держать в изоляторе, были на то веские причины. И в то же время, где-то в глубине души я также знала, что это неправильно. Насилие не могло меня вылечить. Не помню, я ли попросила, чтобы меня навестила контрольная комиссия, которая осуществляла надзор за принудительно госпитализированными пациентами, или они сами захотели со мной встретиться. Во всяком случае, одна из представительниц этой комиссии пришла ко мне в изолятор. Я уже видела ее раньше, несколько раз я видела всю комиссию во время плановых посещений больницы, но до сих пор мне ни разу не доводилось беседовать с этой дамой. Комиссия всегда появлялась в полном составе, сейчас же эта женщина пришла ко мне одна. Возможно, они сочли, что на меня произведет слишком сильное впечатление, если они явятся ко мне целой толпой, возможно, хотели сделать так, как будет легче для меня, и потому прислали только одну женщину. Не знаю. Знаю только, что она пришла, и мне было сказано, что я могу поговорить с ней наедине, без персонала. Что закон дает мне такое право. Они выполнили то, что предписывал закон.
Мне она запомнилась как старушка, но это еще ничего не значит, ведь мне тогда не было еще двадцати и все люди старше сорока казались мне, наверное, старыми. Я помню также, что она отличалась особенным благообразием с некоторым оттенком надменности: на ней был строгий костюм, на шее шелковый шарфик, на голове перманент, от нее исходил сильный запах духов. Она была стройная, загорелая, на лице скромный макияж — не очень много, не вульгарно, а так, чтобы выглядеть прилично. Все в ней было как следует, во всех отношениях. Я же была одета в тренировочный костюм, единственный вид одежды, который мне разрешалось носить, потому что на нем не было пуговиц, молний, шнурков, пряжек и других вещей, которые можно использовать как орудия, чтобы себя изувечить, я вся была покрыта ссадинами, растрепанная и потная. Утром я помылась, но сейчас чувствовала, что от меня пахнет, потому что с тех пор я успела навоеваться, а дезодорант от меня на всякий случай спрятали, чтобы я его не выпила. Она была любезна, хорошо воспитана и образованна. Я же была заморенная кляча.
Приветливо улыбнувшись мне, она спросила, слышала ли я о контрольной комиссии и знаю ли, что это такое? Да, я знала. Комиссия появлялась в нашем лечебном заведении регулярно раз в месяц, и весь год мне каждый месяц объясняли, чем она занимается. Она спросила, хочу ли я подать жалобу на то, что меня содержат в изоляторе. Да, хочу. Правда, мне показалось немного странным, что она так ставит вопрос. Разве не естественней было бы задать его в более общей форме, например: «Ты хочешь подать какую-нибудь жалобу»? Теперь я понимаю, что она, вероятно, нарочно избегала задавать общие вопросы из страха, что это подтолкнет меня в сторону психотических искаженных представлений. Однако я и сейчас считаю, что это был не очень остроумный прием и не слишком-то способствовал соблюдению правовых гарантий: ведь мало ли на что еще я хотела пожаловаться. Но вот мы с ней выяснили, что я хочу подать жалобу, и она сказала, что жалобу нужно изложить в письменном виде. Я давно уже не держала в руках карандаш и бумагу, однако полагала, что смогу как-нибудь нацарапать жалобу. «Существует ли какая-то специальная форма, как составлять жалобу, и что там обязательно должно быть написано?» — спросила я, пытаясь заставить свою усталую голову припомнить по какой форме положено составлять официальные письма и есть ли особые правила для изложения жалоб и написания справок. Но эта женщина поняла меня неправильно. Она продолжала разговаривать стоя, так и не присев со мной за стол, а тут посмотрела на меня и самым нейтральным тоном, как будто речь шла о погоде, спросила: «Ты умеешь читать и писать? Если нет, я могу написать за тебя». Мой возраст уже приближался к двадцати годам, и не так давно я получала шестерки[17] в старших классах школы, а писать я научилась задолго до того, как пошла в начальную школу. И вот я неприбранная и противная сижу в «гладкой палате» перед нарядной дамой из комиссии, и та спрашивает меня, умею ли я читать и писать! Не такой я планировала свою будущую жизнь и не понимала, почему она сложилась так, как сейчас. Это было больно. Но я видела, что она сказала так не со зла и даже не догадывалась, что причинила мне обиду, так что это не вызвало у меня желания ссориться с нею. Я не стала комментировать ее вопрос, а просто поблагодарила за помощь и попросила ее написать за меня жалобу. Вероятно, она вслух прочитала написанное, но так ли это было, я уже не помню и не имею ни малейшего представления, что содержалось в этой бумаге и что за нею последовало. Для меня с этим было покончено в тот момент, когда она спросила меня, умею ли я писать и я предоставила ей сделать это за меня. Все дальнейшее уже не имело для меня значения.
Работая психологом, я узнала, что неграмотность — по крайней мере, среди пациентов, с которыми мне чаще всего приходится работать — распространена гораздо шире, чем я думала раньше. Поэтому иногда выяснение вопроса о том, владеют ли люди чтением и письмом на том уровне, который требуется для нормального функционирования в повседневной жизни, иногда является важной частью терапии, медицинского заключения, восстановления трудоспособности или реабилитации. Однако в тот раз речь шла совсем не об этом. Она не была моим лечащим врачом, и ей не требовалось знать, умею ли я читать и писать. Речь шла всего лишь о том, чтобы составить письменную жалобу, так что всей этой ситуации можно было бы избежать, если бы она просто присела рядом со мной, немножко отбросила бы официальность, а самое главное, заменила бы слова «Умеешь ли ты?» на «Хочешь ли ты?», «Удобно ли тебе?». Различие минимальное, но в то же время это огромная разница. Между «не умею» и «не хочу» — огромная разница, и понимание этого очень помогало мне впоследствии, когда я сама уже стала выступать в качестве помощника и мне нужно было находить такой подход к другим людям, чтобы они чувствовали уважительное к себе отношение. Мне нередко приходится сомневаться в реалистичности чьих-то жизненных планов. Так, если в школе дела у тебя шли неважно, если ты почти неграмотен, если ты не знаешь самых простых вещей, например, как зовут премьер-министра Норвегии или как называется столица Дании. Если ты болеешь уже много лет, а твой возраст давно перевалил за сорок, то тебе, как мне кажется, будет очень трудно получить, например, юридическое образование. И, разумеется, я могу в таком случае сказать, что, на мой взгляд, это будет стоить тебе многих лет очень тяжелого труда, и могу спросить: «Неужели ты этого действительно хочешь? Ведь в школе тебе приходилось очень несладко, не так ли?» И порой мы можем прийти к единому мнению, что дело того не стоит. Но при этом никто, я-то уж во всяком случае, не сказал, что данный человек неспособен так долго проучиться, что у него это наверняка никогда не получится. Я так не говорю, во-первых, потому что не могу знать наверняка, что возможно, а что невозможно. Но в то же время я не лгу человеку. Как частное лицо я избегаю лжи, потому что ложь мне не нравится, и я также не лгу на работе. Поэтому я не говорю «У тебя все замечательно получится», если на самом деле я так не считаю. Я стараюсь по возможности придерживаться реальных фактов, и если я считаю, что это будет очень трудно, то так и говорю об этом. Лгать некрасиво, но не всегда обязательно договаривать все до конца. Иногда бывает очень важно дать людям возможность выйти из той или иной ситуации, не теряя при этом достоинства.
Возможно, я человек старомодный, но я побывала во многих отделениях и как больная, и как психолог, и порой я ощущала там недостаток обыкновенной воспитанности. Самой простой вежливости: так не принято говорить, так не делают, вести себя так неприлично. И тут уж особенное раздражение вызывают не пациенты, а лечащий персонал. Ведь если кто-то из моих коллег будет одеваться, на мой взгляд, совершенно безвкусно, то, как бы ужасно и безобразно мне это ни казалось, я приму это молча. Мне и в голову не придет бухнуть во всеуслышание, что в таком виде стыдно показываться на люди и она должна сию же минуту пойти переодеться. Однако же я не раз слышала, как больничный персонал говорил нечто подобное пациентам, причем никто не видел в этом ничего особенного. Если я пойду куда-то с подругой и замечу, что у нее порвался чулок или поплыла помада, я, конечно, ей об этом сообщу, но постараюсь сказать потихоньку и так, чтобы другие не слышали. Но я часто слышала, как лечащий персонал велит больному застегнуть ширинку или вытереть рот, совершенно не пытаясь сделать это незаметно, даже когда дело происходит в публичных местах, таких как магазин или ресторан.
Иногда я невольно реагирую на поведение людей за столом, когда они едят слишком торопливо, роняют еду или разговаривают с набитым ртом. Иногда я про себя удивляюсь, как можно есть так много, или когда человек, на мой взгляд, неправильно выбирает еду, учитывая, что он сам говорил о том, что ему нужно сбросить несколько килограмм веса. Но я никогда не комментировала вслух то, как ведет себя за едой взрослый человек, и уж точно не сделаю это во время еды в присутствии других людей. Но в лечебных заведениях все было как раз наоборот. «Не чавкай!», «Поела и хватит! Нечего брать добавку! Ты же, кажется, худеешь?» В самых ужасных отделениях не дозволялось брать бутерброды двух разных сортов, например, с джемом и с сыром, и можно было брать не более двух кружочком колбасы, независимо от того был ли у пациентов лишний вес или нет. Тех, кто не выполнял правила, выгоняли из-за стола, а если они не соглашались уходить, их выводили насильно. Это, конечно, уже крайний случай. Обыкновенно правила были гораздо мягче, но комментарии, обращенные к пациентам, и угрозы были одинаковы почти во всех заведениях, где мне приходилось бывать: «Если не можешь сдержаться, отправишься в свою комнату!». И теперь я по-прежнему слышу то же самое, бывая в круглосуточных отделениях. Притом я совершенно уверена, что произносятся такие слова гораздо чаще, чем я их слышу, поскольку еще в те времена, когда я занимала низшую ступень иерархической лестницы и со мной совершенно не считались, я уже наблюдала большую разницу между тем, что произносится в присутствии докторов и психологов и что говорят, когда их нет. Наверняка точно то же происходит и сейчас, хотя теперь я уже не могу проверить это собственными наблюдениями.
К слову, меня никогда не выгоняли из-за стола и не бранили за то, что я набираю слишком много еды. Но я видела и слышала, что приходилось выслушивать за это другим, и даже этого было достаточно, чтобы меня испугать. Для того чтобы испугаться, не обязательно самой стать объектом насилия, а публичные порицания, критические замечания и унижения со стороны вышестоящих лиц, обладающих большой властью, тоже являются проявлением насилия. Это не оставляет внешних следов, но накладывает глубокий отпечаток.
Мне, конечно, известно, что у некоторых людей, страдающих психическими недугами, в особенности у тех, кто болеет давно и долго, иногда вырабатываются дурные привычки и их поведение вызывает реакцию окружающих. Для других пациентов иногда может быть неприятно принимать пищу рядом с людьми, совершенно не умеющими вести себя за столом, с людьми, пускающими слюни и хватающими еду из тарелки руками. Иногда людям нужна помощь с гигиеническими процедурами или одеванием, бывают и такие случаи, когда по состоянию здоровья их нужно ограничивать в еде, в приеме кофе или других напитков. Так что нет ничего плохого в том, если медицинские работники заботятся о здоровье пациентов в целом. Наоборот, это очень хорошо. Однако это не причина для того, чтобы забывать о вежливости.
Мне вспоминается, например, Астрид, с которой мы вместе лежали на открытом отделении. Астрид была крупная и полная женщина, она совершенно очевидно страдала избыточным весом, а за столом отличалась плохими манерами. Астрид ела много и быстро, и хотя съедала в три раза больше, чем я, но всегда справлялась с едой прежде, чем я успевала толком начать. Персонал говорил, что она «не умеет следить за собой», ей говорили, чтобы она «держала себя в руках» и ела бы «аккуратно». Она же не выполняла этих требований, во всяком случае, так было, когда я ее знала. Она не справлялась с этими требованиями. Мы обе были тогда пациентками, я не знаю, какие у нее были проблемы и на каких лекарствах она сидела. Сейчас я знаю, что некоторые медикаменты вызывают запоздалое ощущение сытости и для того, чтобы человек почувствовал насыщение, требуется больше времени, чем обычно. В таких условиях человек естественно продолжает есть, особенно если ему не объяснили как следует, что с ним происходит. Возможно, в этом отчасти и заключалась проблема Астрид. Возможно, хотя я этого точно не знаю, что дурные манеры выработались у нее после долгой болезни. Но я знаю, что она обедала всегда одна или в обществе других пациентов, никто из персонала никогда не садился за один стол с нею. Я часто слышала, как они громко комментировали ее поведение, а если она рано выходила из-за стола, то сопровождали ее уход своими замечаниями, но не помню, чтобы кто-нибудь из них хоть раз попытался ей как-то помочь. Никто никогда не пробовал подсесть за стол к Астрид, показать ей на своем примере, как полагается вести себя за едой, и создать такую приятную обстановку, чтобы ей захотелось посидеть за столом подольше. Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь предложил ей пообедать вдвоем до того, как придут остальные, или в отдельной комнате, чтобы научить ее более хорошим манерам и здоровым навыкам приема пищи. Нет, в своих дурных манерах виновата была только сама Астрид! Также я ни от кого не слышала предположения, что дурные манеры Астрид могли быть связаны с влиянием среды, в которую она попала на отделении, где она провела много лет, и с теми замечаниями, которые ей приходилось выслушивать. Когда хочешь, чтобы человек в чем-то изменился, это никогда не достигается с помощью брани. Лучше всего действует другое: нужно показать человеку возможную альтернативу и оказать ему помощь и поддержку в процессе ее достижения. Разумеется, на это потребуется больше труда. Гораздо проще сваливать вину на пациента.
Одна сиделка стала мне как-то рассказывать о том, как плохо ведут себя пациенты в лечебном учреждении, в котором она работала: «Они ведут себя, как животные, — говорила эта женщина. — Жрут, как скоты, и совершенно неспособны думать и рассуждать». И привела для примера один эпизод: однажды в субботу вечером, когда на отделение принесли вечернее угощение, вдруг раздался сигнал пожарной тревоги. Все служащие выскочили вон, но никто из пациентов даже не обратил на это внимания. Когда персонал вернулся, убедившись, что это была ложная тревога, на столе уже не было ни одного пирожного. «Им только бы пожрать, больше их ничего не интересует», — закончила она свой рассказ. Она была так возмущена, что почти не обратила внимания на мои вопросы о поведении персонала: «Как же вы могли убежать, бросив таких больных пациентов, если думали, что это настоящий пожар?» — удивилась я. Но она даже не ответила на мой вопрос. «Как животные!» — повторяла она. Я перестала с ней спорить и молча отошла в сторону. Я люблю животных, но как ты будешь спорить с гусыней!
Когда я училась в начальной школе, мне очень понравилась сказка про человека, который отравился через горы, чтобы взять взаймы большой котел. На путешествие у него ушло больше времени, чем он предполагал, и в обратный путь он пустился уже к вечеру. В горах он повстречал старушку-нищенку, которая ходила по дворам, прося милостыню. Как и он, она направлялась из одного селения в другое. Он позволил ей сесть в свои сани, но не успели они далеко отъехать, как повстречали большую стаю волков. Лошадь припустила во весь дух, но хозяин понял, что еще немного и волки все равно их догонят и съедят. Он был без оружия, да против целой стаи волков оно бы все равно не спасло. В отчаянии он стал думать, что же ему делать: пожертвовать собой или старой нищенкой. Ему надо было кормить жену и детей, а она — всего лишь никому не нужная попрошайка. Но в то же время ему не понравилась мысль спастись самому за счет старой и беспомощной женщины. Как тут ни поступи, все было нехорошо! А волки все ближе. Когда стало уже ясно, что лошадь уже бежит из последних сил, хозяин сбросил с саней большой котел, соскочил сам, стащил за собой старушку и спрятался вместе с нею под опрокинутым котлом. Волки тыкались в котел мордами, но не могли добраться до людей, а лошадка налегке домчалась до села. Люди в селе догадались, что в горах что-то случилось, и с ружьями и факелами отправились на выручку. Стая волков ничего не могла поделать против толпы мужиков, и оба путника спаслись.
Сказка называется «Третий выход», и меня она с первого раза заинтересовала. Ведь мы часто считаем, что у нас есть только два выхода, и начинаем мучиться, какое из двух невозможных решений нам выбрать. Следует ли примириться с тем, что люди иногда едят так много, что наносят вред своему здоровью, или мы должны не давать им еды? Следует ли сказать пациентке, что она выдумывает отговорки, или позволить ей делать выбор между двумя решениями, ни одно из которых ей не принесет ничего хорошего? Ведь первое решение, как правило, бывает плохим, но и второе порой оказывается не лучше. И тут я всегда радуюсь, если нам удается найти третье решение.
Один интернат для больных, в котором я жила, стоял на вершине длинного и довольно крутого подъема. Железнодорожная станция находилась у подножия холма, и до нее от больницы было не меньше километра. Впоследствии мне доводилось ходить этой дорогой, и прогулка показалась мне долгой, но все же терпимой. А в то время, когда я лежала в больнице, мой организм был напичкан медикаментами, и ходить мне было трудно. Это было примерно такое ощущение, как будто бредешь по пояс в воде и с каждым шагом преодолеваешь ее сопротивление. Тогда дорога казалось бесконечно длинной. Мне было предписано дважды в месяц ездить на выходные домой, чтобы постепенно приучить меня к выходу за пределы больницы. И поход на станцию тоже был частью таких тренировок. Я была в состоянии проводить выходные на воле и могла ездить на поезде, но я страшно тяготилась спуском с холма. Это было трудно, утомительно и скучно, и мне не нравились эти походы. Я рассказала, что боюсь одна дожидаться поезда, потому что меня все время мучают голоса, твердя мне, чтобы я бросилась под колеса, когда поезд будет подъезжать к станции. Это было правдой, голоса действительно так говорили. Персонал отмахнулся от меня, там сказали, что все это я выдумываю, чтобы только не ходить пешком до станции. И это тоже было правдой, так как правда иногда бывает сложной, и один и тот же вопрос иногда может иметь несколько правильных ответов. Голоса действительно мучили меня, но голоса-то были частью меня самой. Они существовали не отдельно, а наряду с моей повседневной жизнью и ее трудностями, и даже я сама понимала, что между криком, который поднимали мои голоса, и моим нежеланием ходить пешком на станцию, имелась определенная связь. Но в этом я не могла открыто признаться даже самой себе, так как это значило бы признаться в собственной лживости и лени. Этого я не хотела. Таким образом, мы зашли в тупик. Персонал говорил, что я лентяйка и только притворяюсь. Я это отрицала. Шли недели. Иногда меня подвозили до станции, а иногда говорили, чтобы я шла своими ногами, иногда раздавались те или иные угрозы, а иногда меня бранили. Каждый раз это было непредсказуемо и довольно неприятно, а я чувствовала себя нехорошей и глупой и не имела ни малейшего представления, как нам выйти из этой затянувшейся ситуации, ибо как бы я ни поступила, все оказывалось плохо. И тут мне назначили нового лечащего врача. Она сказала, что возьмет на себя ответственность за мои поездки домой. Это даст мне возможность не обращать внимания на то, что подумают и что скажут все остальные, а мы с ней договоримся раз и навсегда и будем придерживаться нашего уговора. Далее она сказала, что понимает, как мне трудно ходить и слушать мои голоса, и поэтому она будет, по крайней мере, в течение какого-то периода провожать меня на поезд и ждать со мной, пока я не сяду в вагон. Это было очень приятной новостью. Она сказала, что у нее старенький и очень капризный автомобиль. На нем стоял дизельный мотор, и он был надежен, как грузовик, но порой, когда надо было съездить куда-то неподалеку, он, по какой-то непонятной причине, отказывался заводиться. Поэтому нам придется ходить на станцию пешком, но зато вместе. Я, конечно, не знаю и не догадываюсь, что она думала об этой ситуации, хотя кое-какие подозрения у меня есть. Но главное было в том, что она ни единым словом не намекнула на то, что не верит моим словам и считает меня лгуньей и лентяйкой. Она отнеслась к моим словам с полной серьезностью, однако не пошла у меня на поводу, согласившись возить меня на машине, и, что самое важное, не оставила меня в этой ситуации одну, а была рядом со мной. Она не смотрела на меня из-за соседнего стола, бросая оттуда свои замечания и комментарии, и не бросила одну, чтобы я сама, как сумею, справлялась со скверной ситуацией. Она могла бы поступить, как все остальные: сказать, что все так скверно, потому что со мной невозможно иметь дело. В отличие от всех, она не побоялась оказаться в роли наивной дурочки, но благодаря тому, что она немного принизила себя и сделала вид, что поверила мне, я получила шанс немного подняться в собственных глазах.
Так мы и ходили на станцию по пятницам неделю за неделей. Иногда мы по пути разговаривали, иногда шли молча, а порой она оказывала мне практическую помощь того рода, о которой мы часто даже не задумываемся, потому что какие-то вещи представляются нам чем-то само собой разумеющимся. Но для меня ничего не было само собой разумеющимся. Мы ходили с ней самой короткой дорогой, по тропинкам, на которые я не решалась сворачивать, так как не знала, можно ли это делать. Как бы между прочим она однажды сказала, что любит во время прогулок слушать плейер, потому что так ей веселее гуляется. Каждый раз, выходя из интерната, она замечала по часам время, а когда мы доходили до станции, снова смотрела на часы. Благодаря этому я получила представление о том, сколько мне требуется времени, чтобы дойти до места, и тогда я перестала нервничать, что опоздаю на поезд, стала ходить не спеша и не напрягалась так, как раньше. Она сидела со мной на станции в ожидании поезда и читала вслух появлявшиеся на табло новые объявления, которые показывали, что до прибытия поезда остается недолго. Таким образом, она показала мне, что я успею сесть в вагон, даже если досижу в зале ожидания до самого прихода поезда, и с тех пор я перестала стоять на перроне возле путей, борясь с позывами броситься под колеса, когда он будет подъезжать. И так далее, и так далее. Она не говорила всего впрямую. Не давала конкретных советов и совсем не бранилась. Это были спокойные, приятные прогулки, во время которых она доводила до моего сознания информацию. Она довольствовалась тем, что называла это тренингом, не вдаваясь в подробности, в чем этот тренинг заключается. Она служила мне примером, я, глядя на нее, поступала так же, как она, и многому научилась. Через некоторое время я сама сказала, что она может спокойно уходить, оставляя меня одну дожидаться на станции. Еще немного погодя я сказала, что она может возвращаться назад, когда мы подойдем близко к станции, ведь сегодня пятница, и ей, наверное, хочется поскорее вернуться домой. Когда она ушла в отпуск, я уже спокойно могла одна проделывать весь путь. Тренировки помогли, голоса стали тише, и я справлялась с этой задачей сама. Мы обе понимали, что, кроме голосов, тут было замешано еще много чего другого, но ни разу об этом не заговаривали. Она никогда не пыталась меня разоблачить, не старалась блеснуть своей проницательностью, познаниями и профессиональным умением. Она просто провожала меня до поезда, тогда как все остальные представители персонала говорили, что я придуриваюсь, что провожать меня незачем и все, что я говорю, я придумываю для того, чтобы меня возили на машине. А она нашла третий выход.