Глава 6

С Люсей Кононовой Михаил познакомился на одном из общеинститутских сборищ в год пятидесятилетия Советской власти. В честь этого события пресса, радио, телевидение и кино словно сошли с ума. Казалось, другого повода для статей, сюжетов и фильмов в эту пору больше не существовало. Само слово «пятидесятилетие» приходилось произносить столь часто, что у многих ораторов оно превращалось в более компактное и удобопроизносимое «писселетие». Михаил прошел в большой конференц-зал перед самым началом заседания. Среди своих он свободного места не углядел и сел в одном из последних рядов. Здесь его окружали, судя по нескольким знакомым лицам, главным образом сотрудницы отдела зарубежной информации по стандартизации. В задних рядах можно было держаться куда свободней, чем впереди. Люди переговаривались громким шепотом. Соседкой Михаила оказалась приятная на вид молодая женщина, к которой с другого бока, а также спереди и сзади часто обращались по имени, и она, откликнувшись на зов: «Люся!» отвечала довольно низким грудным голосом, который даже в шепоте казался очень звучным. Михаил тяготился любовной неустроенностью после расставания с Олей. Он не злился на нее, но накрепко запретил себе искать с ней встреч, даже контактов по телефону, и если таковые еще изредка случались, то инициатором их всегда была Оля. На смену любви к ней пока еще ничего не пришло, но вакуум внутри души тяготил Михаила очень основательно. Отрыв от прекрасной любовницы отнюдь не сблизил его с женой. У Лены шла какая-то собственная жизнь, о которой он отрывочно знал, попутно кое о чем догадывался, но это его не интересовало. По существу и здесь дело шло к разводу вне зависимости от наличия или отсутствия у него любовницы, на которой намериваешься жениться. А потому не имело никакого смысла избегать новых знакомств, в том числе и на этом заседании. После одной из удачных реплик по поводу высказываний оратора, сделанных Михаилом вслух, Люся засмеялась и одарила его поощряющим взглядом глаза в глаза. Вскоре и Михаил позвал ее: «Люся!» Оказалось, что она знает его имя и отчество. Постепенно между ними завязался разговор, продолжавшийся по дороге к Люсиному дому. Жила она не очень далеко от института, туда можно было пройти за полчаса, но они шли гораздо дольше. По пути выяснилось, что Люся инженер и тоже, как и он, окончила МВТУ им. Баумана, только лет на шесть попозже, а в своем отделе занимается написанием обзоров по системам обеспечения качества продукции в разных странах. А поскольку своей аспирантуры в их институте не было, она поступила в аспирантуру смежного института Госстандарта, считавшегося головным идеологическим центром борьбы за высокий уровень стандартов и качества продукции. Это свидетельствовало об интересе Люси к делу, и ей при этом не было ни смысла, ни нужды производить халтурное фуфло в отличие от Александра Бориспольского, лишь бы только каким угодно путем – главное, чтобы легким! – стать кандидатом. С качеством продукции, производимой отечественной индустрией, дела были плохи почти во всех областях, кроме как в новейших системах вооружения, где за этим следила строгая военная приемка, впрочем, тоже дававшая сбои.

Системный подход к обеспечению высокого качества продукции в Америке, Европе и Японии заслуживал самого тщательного анализа и переноса на советскую почву. Но разве можно было переносить «идеологически чуждый» опыт просто так, без соответствующих переделок и переработок в первую в мире страну «развитого социализма»? Нет и еще раз нет! Люся своим действительно очень звучным голосом с нескрываемым сарказмом говорила, с каким маниакальным идиотизмом подменяются основные критерии и методы рационального промышленного обеспечения качества в условиях рынка при их переносе из среды, где качество стимулировалось и поощрялось конкуренцией, в среду, где то же самое предполагалось обеспечивать почти исключительно мерами бюрократического надзора. Михаил с удовольствием слушал ее, то и дело поворачиваясь, чтобы взглянуть ей в лицо, тонкое, с живыми глазами. Голову увенчивали золотисто-рыжие волосы, а вся ее высокая фигура представлялась изящно-крупной. Словом, у Михаила появился стимул к тому, чтобы интересоваться Люсей и ее делами дальше. Вскоре он узнал, что Люся не замужем (как он и предполагал по первым впечатлениям), что голос у нее кажется музыкальным неспроста – она пела в известном хоре студентов МВТУ, а, как потом убедился Михаил, могла бы петь и соло.

Люсин голос казался ему теперь неким новым особым женским качеством, которое раньше не в такой степени бросалось в глаза как один из сильнейших факторов воздействия на мужское существо, хотя он, конечно, слышал о том, как своими дивными голосовыми вибрациями знаменитая певица Полина Виардо поработила знаменитого русского литературного классика и мэтра французских писателей Ивана Сергеевича Тургенева. (Эта история была на слуху, но глубоко в сознание не входила). У жены Михаила Лены был приятный в говоре голос, в нем даже чувствовались вокальные задатки, неразвитые, но несомненные – но это особого самостоятельного воздействия на Михаила не оказывало, а вот в Люсином меццо это отдельное, самостоятельное качество, несомненно, присутствовало и производило эффект. Среди прочего Люся с юмором рассказала, что минувшим летом с компанией друзей побывала в Вятской глуши, где у одного ее знакомого работал врачом поселковой больницы шурин – хирург, как они бродили там по лесам, как привезли оттуда с собой в Москву новые слова и выражения, почерпнутые у местных проводников, такие как «кашленок» и «кашлятница» (соответственно медвежонок и медведица), «пройти по грани» (то есть по узенькой просеке, оставленной лесоустроителями в ходе геодезических работ), «не шебарши» (то есть не шуми) и кое-что еще в том же роде. И тут же она предложила Михаилу как уже известному ей любителю походов, присоединиться к их компании на октябрьские праздники, поскольку на время празднования «писселетия» они снова собираются туда же, в гости к врачу. На вопросы о том, не будет ли он в тягость компании, а вся она вместе с ним или без него – в тягость единственному в округе врачу, Люся уверенно ответила – нет. Ни он не будет в тягость, ни компания – шурин Вити Карасева Саша Подосинников в прошлый раз искренне радовался их приезду и звал еще, тем более, что с компанией приезжала к нему в глушь его жена, приходившаяся сестрой жене Виктора Карасева и учившаяся в Москве. Михаил с удовольствием согласился «примкнуть».

С остальными членами компании Михаил познакомился только в поезде. Ехали почти по-студенчески, в плацкартном вагоне. Ночь до Кирова, или Вятки, предстояло провести в вагоне, а рано утром перебраться на аэродром местных авиалиний и оттуда лететь на самый север области в поселок Бажелку, стоявший на реке с названием, скорее привычным для деревни, чем для реки – Федоровке. Неизвестно было почему, но Михаил много и удачно шутил, тем самым расположив к себе компанию. Это не было присуще ему постоянно, но когда случалось, то случалось. Кроме уже известного с Люсиных слов Вити Карасева с его женой и свояченицей, в Бажелку отправились Миша Шварц и его подруга, по-видимому, уже и невеста, Лариса Друкер и Валерий Аронов на сей раз без пары. После детального знакомства с лернерами, гурвищами и фишами в своем отделе Михаил уже взыскательней присматривался к другим незнакомым евреям. Но эти новые знакомые выглядели, несомненно, умными и спортивными, приятно компанейскими людьми. Изящная и миниатюрная Лариса оказалась спортсменкой-фехтовальщицей, Миша с Валерой – горнолыжниками. Все полегли спать на вагонные полки где-то в двенадцать ночи, а в пять уже надо было вставать. Утро, промозглое и темное, не располагало к пробуждению, но коль скоро они собрались оказаться на Бажелке в первую половину дня, пришлось взбадриваться только надеждами. В аэропорту они оказались опять-таки еще в темноте. Бревенчатый дом при аэропорте местных линий выглядел точно так же, как аэровокзал в каком-нибудь отдаленном таежном поселке при каком-нибудь прииске, но отнюдь не в областной столице. Пожалуй, только оживления здесь было побольше. В летной столовой первым, вторым и третьим блюдом завтракали экипажи самолетов, с небольшими промежутками времени борта уходили в рейс. Вскоре дошла очередь и до Бажелки. Уже рассвело. На окраине летного поля в легкой туманной дымке выстроились шеренгой сонные бипланы «Ан-2». Михаил любил эти машины и доверял им.

Это были простецкие, но надежные, как мужики, испытанные во всех мыслимых и немыслимых условиях летательные аппараты, столь же примитивно оборудованные, в том числе, к сожалению, и навигационном отношении, как деревенские же избы этих мужиков. На их крыльях, образно говоря, лежал весь груз сообщений в российской глубинке, составляющей никак не меньше восьмидесяти процентов от всей территории России, на их крыльях держались и делали свою работу всевозможные экспедиции геологов, геодезистов, лесоохраны, охотоведов, потому что не было машин более неприхотливых ни в смысле технического обслуживания, ни в смысле пригодности для взлета-посадки на почти или совсем неподготовленную полосу. Вот и сейчас они разместились внутри гулкого фюзеляжа на сиденьях вдоль бортов, покидав под ноги свои рюкзаки и сумки. Палуба была сильно наклонена, пока машина опиралась на неубираемые колеса главного шасси и маленькое хвостовое колесо. Как всегда, прямо по вещам к своей кабине прошагали, придерживаясь за стенки бортов, члены экипажа, захлопнулась и была заперта дверь, пилот запустил двигатель и почти сразу (видно, мотор прогрели заранее) машина по неровностям покатилась на старт. Пилот дал форсаж на тормозах, потом отпустил их, и они быстро оказались над аэродромом. Самолет взял курс на север. Внизу вперемежку тянулись леса и болота, пронизанные кое-где руслами речек. Там, насколько хватал глаз, не было протянуто никаких дорог. Вероятно, их прокладывали только зимой, но их время пока не настало. Да, без малой авиации здесь никуда нельзя было попасть.

Михаил посмотрел на сидящую рядом Люсю. Она тоже с интересом наблюдала за землей. Ее милое лицо с выбившейся из-под шапочки прядью вызывало желание расцеловать его, но, к сожалению, тут не только целовать, но и говорить не было возможности из-за рева мотора, вызывающего к тому же сильную вибрацию всего фюзеляжа. Встретившись глазами, они только улыбнулись друг другу. Остальные спутники кто смотрел в иллюминаторы, кто дремал после недосыпа в прошедшую ночь, убаюкиваемый к тому же тряской внутри самолета. Но полет продолжался не столь долго, чтобы утомить и усыпить всех. Снижение с высоты стало заметным. Это означало приближение к Бажелке.

Самолет заложил вираж над посадочной площадкой, которая, скорей всего служила, а то и продолжает служить выгоном для деревенских коров. Из наземного навигационного оборудования здесь только и были видны литеры и номера бажелского аэродрома, написанные или выложенные на скатах крыш деревенских домов – для опознания населенного пункта после потери пилотом ориентации во время полета, да так называемый «дым» – матерчатый конус с белыми и черными полосами, как флюгер, указывающий направление ветра. Но вот «Ан-2», подскакивая на ухабчиках, покатил по полю. Второй пилот спустился из кабины по вещам, открыл дверь. Свежий воздух ворвался внутрь. Слава Богу, они прилетели.

Саня Подосинников, врач и хирург, встретил их тут же после приземления. Он расцеловался с прилетевшей женой и свояченицей, затем поздоровался с остальными. Это был высокий хорошо сложенный молодой мужчина. Мощью фигуры он напоминал одного из удалых новгородских молодцов-ушкуйников, захватывавших для великого города все новые и новые вотчины на север и восток от него, притом на таких расстояниях, что как-то нелепо было говорить об экспансии одного-единственного города – это могло быть под силу разве что крупному государству.

Саня оказался гостеприимным и рачительным хозяином для всех московских гостей. Под его водительством они подошли к пешеходному висячему мосту через Федоровку. Чтобы ступить на раскачивающийся и сильно прогибающийся пролет над рекой, им пришлось подняться довольно высоко над берегом на пилон, удерживающий несущие стальные тросы, потом, после прохождения пляшущего под ногами пролета, спуститься с другого пилона на противоположном берегу. Собственно Бажелка была именно там. Саня занимал просторную квартиру при больнице, где сам себе был и главным врачом и исполнительным хирургом и Бог весть каким медицинским специалистом еще – анестезиологом, акушером, гинекологом, стоматологом, травматологом, терапевтом. В столь же универсальном амплуа при нем состояли две медсестры. Жители поселка были заняты в основном заготовкой и сплавом леса, отчасти полупромысловой охотой, держали коров и всякую живность. Серьезного товарного земледелия заметно не было.

До больницы от места посадки было около десяти минут ходу. Она представляла собой довольно большое одноэтажное угловое здание в виде буквы «Г», у которой более короткая сторона была квартирой врача, а более длинная – собственно больницей.

Они все вместе позавтракали (все же действительно оказались на месте еще довольно рано утром) яичницей из деревенских яиц, а также тем, что привезли из Москвы, немного – только две бутылки водки на всех – выпили со свиданием и приездом. Затем Саня повел их по больнице. Три палаты в стационаре, процедурная, операционная, кабинет. Кое-какое оборудование, шкафы с инструментами. Сейчас, под праздники, здесь лежало всего двое больных – мальчик с переломом ноги и женщина с приступом аппендицита. Осмотр не потребовал много времени, поэтому решили без задержки отправиться на охоту. В качестве местных проводников и добытчиков с ними отправились кузнец Иван Абатуров и обслуживающий дизель-электростанцию Виктор, имя которого произносили всегда полностью и с ударением на «о», то есть прямо как на французский манер. Они больше часа шли по одной из лесовозных дорог, соединяющих лесосеки с Бежелкой. Чтобы машины с тяжелым грузом не зарывались в грунт, обе колеи на всем протяжении были выстланы бревнами средней толщины. Местность была монотонно ровная и, честно говоря, выглядела скучно. Да и каким мог быть вид порушенной вдоль дороги тайги, из которой даже не вывозили стволы лиственных деревьев, поваленных заодно с хвойными, если они мешали валке и трелевке последних. Да-а… Япония была бы поражена… А у нас кого это могло удивить, если древесину лиственных пород здешняя лесоперерабатывающая промышленность не думала и не желала приобретать? Рубки – так сплошные, а как иначе? Ведь дирижаблей, позволяющих избирательно выдернуть из леса сразу за верхушку спиленное в комле дерево, не дав ему упасть, не было, как бы о том ни мечтали авторы статей в промышленных и научно-популярных изданиях. Наконец, они подошли к участку, где к дороге примыкала почти непорушенная стена тайги. Собаки Ивана – Дамка (Иван называл ее Дама) и ее сын Лапик и Байкал Викто́ра – все были лайками. Вскоре кто-то из них побудил зайца и на голос залаявшей подвалили другие собаки. Михаил Горский рядом с Иваном вломился с дороги в тайгу, хотя они оба старались двигаться, не задевая стволов и ветвей, и Михаилу это удавалось почти как Ивану – все же опыт походов по Уралу, по Кольскому и по Саянам не пропал даром – и Михаил чувствовал, что Иван одобрительно посматривает на него. Однако погнанный собаками заяц после небольшого круга выскочил не на них, а на Викто́ра. Они услышали выстрел. Иван крикнул: «Викто́р! Зайца́-то убил?» – «Да!» – последовал ответ, и они вернулись на дорогу, которую не покинул больше никто из москвичей. Михаил, конечно, не имел права чувствовать себя героем, потому что ему не удалось даже увидеть живого зверя, тем не менее, все же ощутил себя более причастным к его добыче, чем остальные спутники. Это было смешно, и он улыбнулся. Заяц, подстреленный Викто́ром, оказался довольно крупным еще не вылинявшим из серой летней шкуры беляком. Да и чего ему было линять еще до снега? После первой добычи компания двинулась по дороге дальше. И вскоре собаки снова подняли зайца. На сей раз добытчиком стал Иван. Это был невысокого роста подвижный кряжистый человек, очень органично чувствовавший себя в природе. Он явно понимал, что москвичам это не присуще, и потому по доброте своей старался всячески облегчить общение с тайгой. Михаил, как понял Иван, в опеке не очень нуждался и этим заслужил только еще более доброе отношение с Ивановой стороны. Михаил в свою очередь тоже понял, что свою репутацию без расслаблений надо оправдывать всегда. Это пришлось доказывать прежде всего самому себе, когда уже в начале сумерек они, порядком уставшие и не получившие собственного упоения от удачной охоты, двинулись в дальний обратный путь. Первым взялся нести в рюкзаке отстрелянных зайцев Миша Шварц. Через несколько километров стало заметно, что он стал чаще оскальзываться на обледеневших лежневках в колее дороги. Надо было менять его в качестве носильщика, но никто не предлагался, а Миша был самолюбив и не желал взывать о справедливости или помощи. Этот человек все больше нравился Михаилу Горскому, и вскоре именно симпатия заставила его взять у Миши рюкзак. Зайцы и ему не показались легкими, а удерживать равновесие с грузом на скользкой неровной поверхности было и впрямь тяжело. Оставшаяся до Бажелки часть дороги порядком утомила, и все же Михаил испытал нечто вроде радости оттого, что не позволил себе проехаться на чужом горбу. А дома, то есть в квартире Сани Подосинникова, он взялся еще и свежевать и потрошить зайцев. Опыт у него на этот счет был чисто книжный. До сих пор в походах он добывал только птиц. И все-таки он чувствовал себя в большей степени подготовленным к этой работе, раз уж Иван и Викто́р подарили им свою добычу. Михаила отнюдь не распирало от сознания своего достойного поведения – он отдавал себе отчет в том, сколь ничтожными были его успехи в борьбе с самим собой в сравнении с теми, каких достигали другие, просто он полагал, что вот как раз сейчас выпал случай научиться чему-то новому, что еще может пригодиться и в более тяжелых случаях, особенно в походах, когда после долгого и вымотавшего дневного маршрута надо в темноте да под дождем ставить палатку, добывать дрова, разводить костер и готовить пищу, а если в пути еще и повезло, то свежевать и потрошить добычу. Ничего другого в жизни промысловиков, кроме такого опустошающего к концу суток труда почти никогда и не бывает – это Михаил знал предметно, не только из книг, а поскольку ему случалось мечтать о том, чтобы вести жизнь вольного охотника, способного устойчиво существовать наедине с природой, он и рад был случаям напомнить себе, как мало он на самом деле подготовлен к выполнению требований мечты, столь лестной для самолюбия городского жителя, изнеженного цивилизацией, и столь нереальной на практике – по крайней мере, для него – была бы такая жизнь. Трудно было точно вспомнить, кто пробудил в душе эту мечту – но одно только Михаил мог сказать определенно – кто-то из американцев. То ли Фенимор Купер, то ли Майн Рид, то ли Сетон-Томсон. В отечественной литературе почему-то не нашлось ни подобных авторов-романтиков, ни героев романов, чьи труды, приключения и подвиги будоражили бы юношеское воображение в такой же степени, в какой оно взыгрывало после чтения книг американцев. Это выглядело довольно странно на первый взгляд. Две огромных страны обладали колоссальными просторами с ненарушенной дикой природой, обильной всяческой живностью и множеством безвестных людей, очертя голову рискующих первопроходцев, умудрявшихся осуществлять без всякой нормальной тыловой поддержки, часто вообще в одиночку, совершенно невероятное, можно сказать – невозможное. Единственное, в чем была существенная разница – это во времени, когда русские и американские пионеры, в полном Гумилевском смысле пассионарные люди, выступили на своих материковых аренах – американцы лет двести-двести пятьдесят тому назад, а русские на два-три века раньше, когда у нас правдивой и развлекательной светской литературы еще не было и в помине, тогда как у американцев ко времени их экспансии она уже была и потому могла втянуть в себя авторов первопроходческого жанра. Других серьезных различий в положении людей, которым удалось выжить, освоить и победить в данных опасных, постоянно перенапрягающих условиях бытия пионеров и там и тут, Михаил найти не мог. То же самое, конечно, касалось и пионерской грамотности.

Зайчатина в умелых женских руках прошла на ура и в первом, и во втором блюде. Опять-таки выпили, но немного – Саня Подосинников решил сделать операцию аппендицита у пациентки, которую на днях положил в стационар с приступом. Уйти от нее на три дня, оставив взыгравшийся аппендикс на месте, он опасался – мало ли что может произойти, особенно в соответствии с принципом наибольшей подлости, когда случается именно то, чему бы лучше вообще не случаться, как раз в тот момент, когда тебя нет в нужном месте. А ведь он головой отвечал за жизнь своих больных. При нем не так давно в больнице уже имела место скверная история, хотя сам Саня и не был напрямую в чем-то виноват. В больницу принесли парня, раненого в живот во время поножовщины. Саня уже оперировал, когда вдруг погас свет – что-то произошло на дизель-электростанции. Резервного источника электроэнергии в больнице не было. Продолжать ревизию внутренностей и зашивать то, что следовало зашить, приходилось при свете карманных фонариков, которыми освещали операционное поле две сестры. В основном Саня проделал хирургическую работу удачно, но один маленький разрез все-таки не заметил. А потом он себя проявил. Больной умер. Тело подвергли вскрытию, провели экспертизу, нашли незашитый разрез – прокурор сразу открыл уголовное дело против врача, проводившего операцию. Следствие, правда, подтвердило, что подобающих условий для работы у хирурга в тот раз действительно не было, а потому и не мудрено, что он чего-то тогда не досмотрел. Уголовное дело прикрыли в связи с невиновностью врача, но повторения подобной ситуации Саня совсем не желал. А хотел он отправиться вместе с гостями на три дня в дальнюю промысловую избушку Ивана Абатурова, и потому составил себе такой план. Сегодня сделать операцию, на завтрашний день ради контроля состояния остаться в поселке, сделав еще один короткий выход из Бажелки, а уж потом, если все будет в порядке, уйти на три дня. Заметив интерес к своим профессиональным делам со стороны Люси Кононовой и Михаила, он предложил им присутствовать при операции. Другой Люсе – Подосинниковой – смотреть на работу мужа было уже неинтересно.

Начиная с того момента, когда Саня скальпелем буквально царапинкой обозначил место будущего разреза на животе пациентки и тут же разрисовал-закрасил все поле тампоном с йодом, а потом обколол новокаином, Михаил, да и Люся тоже, поняли, что любопытство завело их куда не следовало. В свете полусферической бестеневой лампы Саня уверенно добрался до источника воспаления, достал и показал отросток, перевязал его у основания хирургической нитью, удалил этот очаг гноя, временами промокая тампонами излившуюся из тканей кровь, хотя он и поставил уже немало зажимов. Помещение операционной было просторным, атмосфера в нем довольно прохладной, но отчего-то она казалась неприятно душной, и их с Люсей стало немного мутить. Они сперва надеялись, что это пройдет, однако ничего не проходило. Тогда Михаил спросил Саню, можно ли им уйти. Саня, который уже накладывал швы изогнутой по окружности иглой, которую вытаскивал с помощью зажима, не отрываясь от дела, ответил: «Конечно, идите. Это от непривычки к запаху крови». – и они ушли. Делиться впечатлениями от увиденного ни друг с другом, ни с кем-то еще, их не тянуло. Наоборот, хотелось, чтобы выветрился не только запах крови из носа и легких, но еще и из памяти то, что выпало отнаблюдать. А ведь это было простейшее дело в хирургической работе, с которым удалось справиться без осложнений в достаточно короткое время. Что же говорить тогда о многочасовых операциях с куда более трудно достижимыми местами поражения организма, сложность которых вдруг стала особенно ясной даже на примере такой элементарной и тривиальной операции, как аппендицит? Дико сложная работа, болезненная и опасная для больного, изнурительная, нервная, тяжелая и опасная для врача. А что знает о ней рядовой обыватель? Да почти ничего. Все в курсе дела, что хирург режет тело и что-то из него вырезает, но мало кто ведает, как трудно хирургу все им разрезанное зашивать, вообще как легко сделать разрез чуть глубже, чем надо, или дальше, чем надо, или что-то где-то упустить из вида – и так далее – всего не перечтешь. А ведь люди разные, абсолютно стандартных решений и приемов в столь многообразном множестве клинических картин быть не может – какой уж тут может быть стереотипный подход к несусветному разнообразию! В результате знакомства с реалиями хирургии Михаил понял, что от нее по возможности надо держаться подальше и как пациенту, и как наблюдателю. А еще – какой сложностью отличается эта работа, как она взыскивает с оператора и его внутренней потенции буквально все, что у него есть: и знания, и изобретательную находчивость, способность к экспромтам, и умение удерживать себя от паники, когда непонятно, что делать дальше, и Бог знает, что еще. Ведь недаром имя Творца Мира – Демиург, а корректора человеческих организмов – хирург – содержит одну и ту же корневую лексему – ург, творец. Конечно, разница между этими ургами невообразимо огромна, и все-таки этот общий корень двух разных слов свидетельствует о том, что в профессии хирурга есть нечто с оттенком Божественных возможностей, вложенных Свыше в руки людей.

Когда Саня завершил операцию, вся компания снова села за стол, и на сей раз за беседами и пением было выпито заметно больше, чем раньше. Сане требовалось расслабление, остальным просто хотелось чувствовать радости бытия. Люся пела вошедшие в моду старинные романсы и новые песни в духе цыган. Михаил далеко не все эти вещи слышал раньше, но, сравнивая Люсино и профессионально-артистическое исполнение известных ему вещей, он решительно отдавал предпочтение Люсе. Звучности, искренности, волнения, передающегося слушателям, ей было не занимать. И ей особенно удался благодаря всему, что она вкладывала в свой голос, романс «Калитка», словно это было не пение, а откровение о своей любви, адресованное всем. Считать, что Люся воодушевлена чувством именно к нему, Михаил пока еще не находил никаких оснований, но отныне ему было очень радостно знать, что она способна на это, независимо от того, кто окажется ее избранником – он или не он. Жаль было только, что Люся курила – это, надо думать, не улучшало голос, а ему такая привычка не нравилась совсем.

Наутро, проверив состояние прооперированной накануне больной, Саня с облегчением присоединился к готовой к выходу компании. На сей раз их повели по менее вырубленным местам. После вечернего возлияния бодрости хватало не всем. На этот случай доктор Подосинников прихватил с собой лекарство – бутылку водки – дал хлебнуть из нее всем нуждающимся. – «А ты почему не пьешь?» – спросил он Михаила. – «Да мне не хочется.» – ответил он. – «Хлебни! – потребовал Саня. – И начнем соревноваться в стрельбе!» – «Какое тут соревнование?» – усомнился Михаил, однако пару глотков из горла сделал – уж очень ему нравился этот молодой доктор, в одиночку, как в старые добрые времена, противостоящий всем хворям и эпидемиям в земстве. Нравился он и пациентам. Это они с Люсей выяснили еще вчера, когда он, демонстрируя им скромное техническое оснащение своей больницы, с горечью, но не без гордости за результат признался, что и половины всего это не имел бы, если бы не был «ебанным депутатом районного совета»! Люся потом со смехом повторила: «Миша, представляешь, как он ценит свою принадлежность к выборному органу власти! Ебанный депутат районного совета! Это же надо так сказать!» – «И охарактеризовать заодно всю видимую мощь районного органа представительной демократии через пятьдесят лет после установления самого гуманного общественного строя на Земле», – добавил Михаил. Желающие опохмелиться допили бутылку до дна и поместили ее горлышком вниз на вершину молодого деревца в качестве мишени метрах в пятидесяти от стрелковой позиции. Мелкашка переходила из рук в руки. Михаил, любивший стрельбу еще с первого курса института, когда посещал стрелковую секцию, на сей раз почему-то очень хотел, чтобы бутылку разбили до того, как подойдет его очередь. Однако все остальные уже сделали по выстрелу, а бутылка все еще оставалась цела. Михаил вскинул винтовку, как когда-то, стреляя «стандарт» в положении «стоя» в тире: левое плечо до локтя уперто в бок тела, пальцы левой ладони разделены – четыре пальца спереди подпирают цевьё, большой палец уперт в предохранительную скобу спускового крючка. Мушка не очень хотела стоять строго в середине прорези открытого прицела и вообще она немного приплясывала по кругу около совсем небольшой мишени. Он выстрелил. Бутылка не разлетелась, но с ней все-таки что-то произошло. – «По-моему, я ее зацепил», – сказал Михаил, возвращая винтовку Сане. – «Думаю – да», ответили в один голос доктор и «ебанный депутат», – и оба они вместе с Михаилом пошли посмотреть. У бутылки оказался отколот бок, но горлышко и донышко соединялись остатком стенки. –«Ну вот, наконец-то! – с облегчением сказал Саня. –Теперь можно двигаться дальше!».

В этот день все снова складывалось, как вчера: собаки поднимали и с лаем гнали зайцев, а охотники – и снова местные – пару из них сумели подстрелить, и опять приезжим досталась чужая добыча. Но на сей раз они вернулись в больницу до темна и сидели за столом не так долго. Назавтра в шесть утра был назначен выход в избушку Ивана Абатурова.

Суета невыспавшихся людей перед выходом на охоту, когда они бродили туда-сюда в просторном помещении, заканчивая свои сборы, напомнила Михаилу картину очень уважаемого им живописца Ивана Николаевича Крамского «Сборы художников перед выходом на охоту». Все было так же, как и на картине – всех захватила лихорадка давно ожидаемого радостного события, немного карикатурная и безалаберная. Собак только в дом сюда не пустили. Впрочем, и принадлежали они не Сане Подосинникову, а другим хозяевам. Наконец явился Иван, и все стали быстро одеваться. Все мужчины вооружились ружьями, обе дамы – Люся Кононова и Лариса Друкер – шли без рюкзаков.

Иван Абатуров вел компанию по граням – узёхоньким просекам, проложенным геодезистами во время лесоустроительных работ. Михаил знал, что ориентация лесных кварталов такова: главные линии граней проложены по линии север-юг по компасу, то есть по магнитному меридиану, другие, перпендикулярные им – соответственно по линии восток-запад. Вскоре Иван нырнул куда-то вбок, услышав какой-то особенный лай своих собак. – «Стой, не шебарши,» – распорядился он, прежде чем исчез из виду. Все замерли на месте. Вскоре раздался выстрел, и через пару минут к ним вернулся Иван. В руке он нес глухаря. Михаил поздравил его с полем, в ответ Иван улыбнулся и снова возглавил процессию. Грань за гранью оставались позади. Временами они сдвигались по маршруту вбок, потом снова шли на север. Наконец, они вышли из чащи на открытое место. Перед ними поперек их пути в неглубокой долине текла довольна узкая речка с необычным названием Козел. На всем видимом ее протяжении все русло от берега до берега было забито на взгляд неподвижной сплавляемой древесиной. Моста через реку в пределах видимости не было, да, и скорей всего, не было нигде. Кто-то спросил, почему река забита лессом? Из-за того, что не успели сплавить?» – «Нет, – ответил Иван, – так надо. Ведь это рояльная древесина.» Все присутствующие не могли не рассмеяться. Большего несоответствия между видом уютной гостиной, украшенной черным полированным роялем на фигурных ножках, и кряжами деревьев, мокнущих в стылой предзимней воде, нельзя было вообразить. Вот по этим-то рояльным клавишам им и предстояло перебежать на другой берег реки, стараясь оттолкнуться от очередного бревна до того, как оно успеет погрузиться под весом тела в глубину. Иван показал, как это надо делать. Весь фокус был в том, чтобы, наступая на очередное бревно, не придать ему вращательного движения, чтобы оно не сбросило ногу с себя в воду. Это требовало сноровки, а она-то как раз и отсутствовала. Танцы в городских квартирах на паркете не тренировали ноги и тело так, чтобы на реках, подобных Козлу, проявлять привычную сплавщикам эквилибристику. Однако обошлось. Все, кроме Михаила Горского, перебежали вполне благополучно. Он же с самым тяжелым рюкзаком (кроме своих и Люсиных вещей там был и его спальный мешок) чуть промедлил в одном месте, но успел опереться руками на другое бревно и все-таки толкнуться вверх. На нем были высокие охотничьи сапоги, поэтому в них еще даже не успела залиться вода, прежде чем он перекинул вес на другую ногу, так что все обошлось и у него. На дальнейшем пути к зимовью Ивана других переправ уже не было. Хотя его избушка и стояла в глубинной тайге, в зимнее время к ней можно было подобраться и по дороге. А потому Иван поставил ее так, что с дороги ее не было видно, зато к реке Федоровке, которая была пошире Козла, шла широкая открытая слегка наклонная терраса. С этой стороны избушку лишь слегка прикрывала редкая полоса деревьев. Иван и Викто́р, вооружившись снятой с чердака двуручной пилой, быстро отпилили несколько колодин и раскололи их на мелкие полешки. Внутри зимовья были нары, и в узком проходе перед ними стояла ржавая железная печка. Ее заполнили полешками, зажгли, и она загудела, да вскоре так хорошо разошлась, что раскалилась докрасна в сумраке тесного помещения, едва освещавшегося естественным светом через маленькое оконце. Вмиг внутренность зимовья стала средоточием таежного уюта. Виктор продолжал подкладывать в печку тонкие полешки, а Иван сходил на речку с ведром и принес воду для чая. Он вернулся, неся в другой руке какое-то подобие веника, но оказалось, что это совсем не веник, а веточки дикой смородины для придания особого бодрящего вкуса и запаха чая. До этого Михаилу случалось пить чай из зеленых листьев смородины, но того, что гораздо лучше для чая подходили смородиновые веточки, он еще не знал. Женщины готовили обед. Глухарь пришелся очень кстати и, хотя его мясо оказалось достаточно жестким, наваристый бульон из дичи проголодавшимся путникам показался дивной едой. Смеркалось достаточно быстро. Но внутри зимовья света от печки с открытой заслонкой вполне хватало, чтобы не ощущать себя пленниками темноты. Снова уют и веселье были поддержаны умеренным возлиянием москвичей и умеренным же, но бо́льшим возлиянием для привычных к другой норме Ивана и Викто́ра. Возможно, для приезжих пикантное разнообразие в ощущения вносила экзотика примитивной и от этого особо сильно действующей обстановки, когда на генном уровне организм каждого откликается на свое древнее пещерное прошлое, отнюдь не забытое в течение многих тысячелетий, как кажется беспамятным потомкам, не сомневающимся в том, что они совсем другие люди в сравнении с теми дикарями, которых они никогда не замечали в себе – пока не оказались в дикой природе, где надо было доказывать не только умение жить в привычных условиях, зарабатывая на жизнь городской работой, но и выживать там, где все может оказаться беспощадным, не только непривычным, и где все гораздо больше зависит от силы характера, чем от физической силы. Да и разве они по какой-то иной причине оказались здесь, нежели по той же самой? Где-то в глубине души и памяти до поры до времени спал тот же дикарь, который встрепенулся при слове «охота» – вернее – при призыве на охоту, тогда как никто из разношерстной московской компании ею одною всерьез никогда не занимался.

Михаил охотился только попутно, в походах. Остальные и такого опыта не имели, а все же сразу откликнулись и пошли. Конечно, не из примитивной тяги к убийству чьего-то живого организма, тем более – не из стремления обогатиться на дармовщину – ведь уже очень давно стоимость участия в охотах во много раз превосходила стоимость добычи. Даже сомнительное с точки зрения морали стремление потешиться, добиваясь чьего-то умерщвления, нельзя было считать определяющей причиной для участия в охоте, как то было характерно для римлян, стремящихся посмотреть гладиаторские бои. Все-таки главным выступало другое – желание попасть в ту доисторическую обстановку, в которой начал формироваться характер человека, точнее – основа характера, донесенная до нашего времени без принципиальных перемен при всем при том, что он ни сном, ни духом не чуял этого, как будто вопреки всем бессчетным воздействиям цивилизации. Отчего мужики так чувствительны к воздействию оружия на их подсознание даже когда они по натуре не военные и не охотники? Что происходит внутри них, почему руки сами тянутся приласкать предметы, способные принести гибель кому-то из окружающих, почему их так любят и нежно лелеют, готовы тратить на них так много денег просто ради того, чтобы они находились под рукой? Неужели в течение тех сотен тысяч лет, когда человек впервые обрел свое место на Земле в качестве вида, претендующего на планетарное господство среди всех ее насельников, ему так и не удалось обрести ничего другого, что дало бы ему пусть тоже фиктивную, кажущуюся, но хоть какую-то уверенность в надежности своего бытия, какая исходит от мысли, что он вооружен? Пусть эта уверенность многократно компрометировала себя в его глазах, приводила к еще большим несчастьям и потерям, от которых благодаря оружию он рассчитывал себя оградить, но он все равно ничего не мог поделать с собой, переделать внутри себя, чтобы избавиться от страсти, позволяющей тешить себя иллюзией расширения своего могущества – больше того – действительно временной уверенностью в том, что благодаря обладанию оружием всё в жизни можно контролировать! А все потому, что история постоянно свидетельствовала о том, что безоружность или плохая вооруженность приводила к распространению еще бо́льших несчастий и потерь в сравнении с теми, которые порождались обладанием хорошим оружием и умением эффективно его применять. Игнорировать этот глобальный значимости факт было совершенно невозможно. Экспансионист и консерватор, то есть обе сущности человеческого духа, в равной степени нуждались в оружии, чтобы тело, в котором поселился этот дух, могло побеждать и в нападении и в обороне – иными словами – просто могло продолжать жить в этом опаснейшем мире, перенаселенном всякого рода конкурентами, где безоружный – просто неуважаемое никто, либо труп.

Михаил даже не ожидал, что его сейчас так увлекут рассуждения на эту тему. К своему ружью, подаренному тестем к его свадьбе с Леной, он всегда относился с заботой как к самому себе, нередко даже с бо́льшей, считая, что оно не должно страдать и терпеть урон из-за того, что по воле своего владельца оказывалось во вредных для него условиях, будь то сырость, запыленность, неухоженность, нечистота. Ведь к последнему оно так же органически чувствительно, как и нормальный культурный человек. И если ты знаешь как тебе самому для себя важно быть чистым, то и твой друг, от которого ты ждешь безотказной верности, вправе рассчитывать на то, что ты о том же самом позаботишься и ради него. Пусть для кого-то непонимающего все это выглядит странным, а то и нелепым культом, когда человек служит чему-то, в то время как это что-то само по себе должно безоговорочно служить ему и только его интересам – это не более, чем невежественная чушь, ведь все, на что ты надеешься и то, от чего зависишь, на самом деле ВООДУШЕВЛЕНО. Так уж устроен мир, что перенос духа с живого на неживое ОБЯЗАТЕЛЕН, и для этого совсем не обязательно исходить из концепции гениального Владимира Ивановича Вернадского насчет того, что во всей Вселенной ничего неживого нет достаточно просто чувствовать, что односторонне направленных зависимостей в мире не существует, они всегда взаимны, и этого никому из смертных не изменить.

После того, как компания отобедала и зарядилась теплом от еды, водки, чая, а еще больше – от докрасна раскаленной печки, пляшущего внутри ее огня, надо было устраиваться спать. Нары, хоть они и тянулись вдоль всей длинной стенки избушки, вместить всех пришедших даже при расположении тел поперек них никак не могли, и Михаил поневоле вспомнил о своем желании переночевать в спальном мешке под открытым небом в мороз, глядя перед сном прямо на звезды. Все сошлось как по заказу. Мороз к ночи очень сильно окреп, явно перейдя за минус 10 градусов и обещая к утру усилиться еще больше. Небо было черное, все сплошь в звездах. Одно только оказалось для него неожиданным – то, как из короткой железной трубы над крышей непрерывным потоком изливался сноп красноватых искр.

Устелив землю тщательно выложенным еловым лапником, Михаил разложил поверх него свой спальник и еще раз оглядел с высоты роста место отдыха. Заиндевелые ели позади и по бокам зимовья, освещаемые искрами из печной трубы, казались фантастическим фоном для действия, которое вот-вот начнется именно здесь: то ли пустится в плаванье разводящий в котлах пары миссисипский пароход времен Марка Твена, то ли стартует ракета в вечную космическую ночь, проявляющую для нас звездные миры, о которых мы редко думаем в светлое время суток.

А вот сегодня выпала возможность думать о них хоть до рассвета, особенно если холод не даст заснуть. Михаил в самом деле не знал, как пройдет его экспериментальная ночевка – спальник был все-таки летний, лишь немного утепленный за счет наплечников и капюшона, не рассчитанный на такую морозную ноябрьскую ночь лицом к лицу с Космосом. – «Волков бояться – в лес не ходить!» – подбодрил себя Михаил. Лучше было верить в себя и свои возможности, чем в них сомневаться. Он улегся и устроился поудобнее, застегнув на груди застежки. – «Господи» – пробормотал он – Никогда такого над собой не видел!» Он нашел любимую Полярную звезду, заметил где сейчас находились Кассиопея и Большая Медведица по отношению к северу – направление на него было очевидно. Среди ночи, очнувшись, он мог, не доставая часов, знать, который час по перемещению созвездий на звездных часах вокруг Полярной – на пятнадцать градусов с прежнего места за час.

Михаил просыпался всего два раза за столь памятную для него ночь – и то не из-за холода, а по нужде. Вылезать из нагревшегося мешка не хотелось, но куда денешься? Избушка больше не испускала в пространство искр из своих недр. Холод вселенной все плотнее прилегал к телу Земли. В свете фонарика стало видно, как сильно подрастает иней на всех голых поверхностях, будь то трава, хвоя, безлистные ветки. По тому, как быстро замерзали ладони и хотелось нырнуть обратно в спальный мешок, чувствовалось, что мороз стал уже градусов двадцать. Загнав тело в спальник – и тем вытеснив из него остатки теплого воздуха, Михаил старался побыстрее нагреть его, искусственно вызывая дрожь. Он свято верил физиологам, утверждавшим, что благодаря ей мышцы выделяют вдвое больше тепла, чем в недрожащем состоянии. Так оно, видимо, и происходило. Вскоре температура становилась настолько приемлемой, что можно было больше не думать о ней, и тогда он снова засыпал под бесшумный круговорот небесного циферблата, на котором он прочел сперва два часа ночи, а во второй раз шесть часов утра. В восемь все уже были на ногах и кончали завтракать. Снова был чай, чудесно тонизированный мерзлыми заваренными в кипятке веточками смородины, снова они выбрались из полутьмы на светлый простор, где на солнце сверкали триллионы триллионов мельчайших зеркал густо осевшего инея. Этот иней буквально преобразил весь пейзаж. На миг Михаил попытался представить себе, как бы мог реагировать на такую картину природы какой-нибудь первоклассный живописец. Схватился ли бы он за палитру и кисть или сразу признал бы свое бессилие без напрасных проб – решить было невозможно. Какие-то писаные сюжеты с инеем он вроде бы видел, но разве на этих полотнах передавалось такое великолепие сплошь закуржавевшей природы? Изобилие красоты превосходило человеческие способности даже воспринимать ее в полном объеме, а уж воспроизводить-то – тем более. Передать увиденное другим людям не было никакой надежды.

Компания разделилась. Бо́льшая ее часть пошла с Саней и Виктором, а с Иваном, сказавшим, что он тут слишком многое хочет обойти, увязался один Михаил, понявший, что Ваня его выделяет – по крайней мере, как ходока. Их ноги печатали плоские следы на серебряном ковре, укрывающем всю слегка всхолмленную местность. Внезапно Иван замер на месте и жестом остановил Михаила, затем кивком показал ему на куст, росший метрах в семидесяти впереди. На земле поверх серебра лежал серый заяц, как видно, еще вчера не ожидавший, что к сегодняшнему утру ему лучше было бы перелинять в белый наряд.

Они постепенно приближались, но заяц словно прилип к месту. – «Что же ты не удираешь, дурак? – подумал Михаил, когда Иван поднял свое ружье и выстрелил в зайца. Тот остался лежать, даже не дернувшись. – «Думал, что не заметим,» – удовлетворенно сказал Иван, поднимая стреляного зайца за уши. Правой рукой он вынул из скобки на своем патронташе «бурский пояс», которым была перепоясана его ватная фуфайка, топор и приложил передние заячьи лапы к стволу ближайшей березы. Двумя осторожными ударами он отсек от них по суставу па́занки для угощения скулящих от нетерпения собак, после чего отправил зайца в рюкзак. «Ты иди вперед и посматривай, может, встретишь еще, – тихо сказал Иван. – Я пройду левей. Встретимся за холмом», – и показал вперед. И Михаил вскоре действительно увидел еще одного зайца, но тот вскочил и сел на задние лапы, а потом пустился влево наутек еще до того, как оказался на дистанции выстрела. И тут его засекли ушедшие с Иваном Лапик и Дама. Михаил слышал их азартный лай и гадал, выгонят ли они зайца на Ивана. Выстрел с той стороны подтвердил, что действительно выгнали. Вскоре они встретились за небольшим холмом, и Михаил с радостью увидел у Ивана в руке еще одного зайца. Входило ли в планы Ивана, знавшего излюбленные места заячьих лежек, что Михаил по пути побудит зайца, а он его тут и перехватит, не имело значения. Все были довольны – и собаки, получившие еще по одной пазанке, не меньше людей. Здесь Иван решил немного подкрепиться. Он достал из кармана рюкзака пару ломтей хлеба и несколько кусков сахара и протянул Михаилу. Тот взял один ломоть и один кусок сахара. Иван сделал то же самое. Когда первая порция была съедена, Иван предложил Михаилу взять еще. Что-то побудило его не взять, а спросить: – «А ты?» – «Я сейчас не буду,» – ответил Иван. – «Ну и я не возьму,» – сказал Михаил. – «Тебе нужней!» – возразил Иван. Все стало понятно. Иван полагал, что приезжему до него все-таки очень далеко в смысле готовности к голодному терпению, и в этом, конечно, явно не ошибался. Но и Михаилу не хотелось выглядеть хуже, чем он был со своим походным опытом. Он засмеялся и отвел протянутую к нему руку доброго понимающего человека: – «Нет, Ваня, я не возьму. Все-таки правильней, когда поровну.» Иван не ответил. Он еще несколько секунд подержал в ладони бумажку с сахаром, словно решая, что делать дальше. Потом молча завернул оставшиеся кусочки и сунул их туда, откуда взял. Михаил понял, что выдержал еще один тест – по крайней мере, на «надежность», и потому переведен из категории людей, априори нуждающихся в скидках, помощи и жалости, в какую-то более высокую и достойную. Другой вопрос – насколько более высокую. Для этого еще предстояло и предстояло показывать себя каждодневно и ненарочито. Ведь иначе понимающему человеку ничего и никогда не удастся доказать.

Они вдвоем долго ходили по зарослям, пока не вышли снова к долине реки. Здесь она казалась шире, чем в том месте, где стояло Иваново зимовье, но именно здесь с берега на берег на сваях был перекинут пролет за пролетом узкий пешеходный мостик. Тот, кто его построил, сэкономил на перилах – они просто отсутствовали. Поэтому Иван перед переходом на другую сторону вырубил березовую жердь сначала для Михаила, а потом и для себя. Потом он первым ступил на прибрежный пролет и показал, как надо упираться жердью. Воду в одних местах схватил мороз, в других она продолжала течь среди ледяных заберегов. Двигаясь следом, Михаил чувствовал, что дополнительная опора здесь совсем не излишество. Где-то надо было доставать до дна, в других местах пробить лед не удавалось, и там надо было упираться в скользкий лед. Наконец, последний пролет остался за спиной. Михаил оглянулся и тотчас подумал о том, как часто художников-пейзажистов привлекали себе разные мостики и мосты, но как редко они натыкались в своей жизни вот на такие – тонкие, ажурные, не очень надежные и притом протяженные, а тем более соединяющие заиндевевшие берега над обещающей вскоре совсем замерзнуть рекой. Многим ли из них охота мучить себя работой в мороз, когда быстро теряют чувствительность обнаженные пальцы, тогда как именно от их чувствительности и способности повиноваться воле художника так сильно зависит качество живописной работы? Вон Рокуэлл Кент изобрел для работы в Гренландии глухую рукавицу без пальцев – с одной только дырочкой, в которую он вставлял то одну, то другую кисть, держа ее твердо всей кистью руки. Но таких, как Кент, было явно немного. Может быть, Николай Константинович Рерих тоже писал в подобных условиях, или Борисов, или Рылов. Или вот тот художник-альпинист, который один уходил на высоту и жил там, работая, пока позволяли условия и запас сил и где с ним ненадолго сталкивались редкие восходители. К сожалению, фамилия этого подвижника, посвятившего жизнь и творчество горам, вылетела из памяти Михаила уже вскоре после того, как он посмотрел выставку его живописных работ в Московском клубе туристов, но сами его картины остались в памяти примерами убедительной достоверности картин художника, который проникся подлинностью бытия насквозь всем своим существом, в том числе и в обстановке нестерпимого холода. Кроме отличных видов гор там был и портрет альпиниста, пробивающегося вперед в пургу. Человек был написан только до плеч – и все же мастер передал его иссеченному снегом лицу столько выразительности, что зритель физически ощущал, каково приходится всему его телу на каждом шагу этого пути, где все сопротивляется воле человека и его желанию выжить, победить, преодолевая усталость, изнурение, возможно апатию в столкновении со стихиями ветра, снега, холода и риска сорваться почти на каждом шагу. И хотя здесь, в Вятской тайге, мало что могло напоминать горы, Михаил успел хоть на чуть-чуть мысленно перенестись туда, где на человека просто наваливаются мощнейшие впечатления от вздыбленной Земли, нет, даже не Земли, ее внутренней, обычно невидимой праосновы, которая вдруг на всем видимом пространстве прорвала тонкую оболочку планеты и предстала вдруг в абсолютной неприкрытости ни с чем не считающихся сил, которые радикально меняют ход бытия, эпохи, ландшафты и – более того – биографии океанов и материков.

Вскоре после переправы Иван сказал, что пойдет один в сторону от реки, а Михаила он направил одного к зимовью, строго наказав, чтобы он шел, никуда не отклоняясь от реки. Идти по долине было скучновато, да и усталость уже давала о себе знать. Как и у большинства равнинных рек, русло у этой реки было достаточно извилистым. Михаила так и подмывало срезать меандры по хорде, и он едва удерживался, чтобы не нарушить данного Ивану обещания и не воспользоваться более коротким путем. Иногда встречались широкие просеки, прямо подстрекавшие воспользоваться ими. И только когда Михаил вдруг обнаружил, что находится напротив стоящего на взгорке Иванова зимовья, к которому можно было перейти по полуразрушенному автомобильному мосту, он сумел правильно понять настойчивое наставление Ивана не отклоняться от реки. Вспомнив, куда и по каким азимутам звали его уйти встреченные по дороге просеки, он осознал, что непременно промахнулся бы и в лучшем случае был бы обречен на возврат к реке, а то и на ночевку в лесу, если бы стал сворачивать еще куда-нибудь. И тогда Иван, не застав его в своей избушке, гонимый тревогой и раскаянием за то, что доверился нестойкому человеку, непривычному к тайге, вынужден был бы отправиться на поиски, несмотря на усталость и темноту. Слава Богу, он вернулся к зимовью раньше Ивана. А остальные и так уже находились там. Еще один день охоты прошел у Михаила без единого выстрела, но это не больно огорчало – так много впечатлений дал ему этот сверкающий инеем день после звездной ночи. Иван явился домой через полчаса и с явным облегчением перевел дух, увидев Михаила. Видимо, не у всех его гостей хватало терпения сделать так, как он их наставлял.

Несмотря на то, что в дневное время Михаил был разлучен с Люсей, мысли о ней нередко приходили ему в голову. Она виделась ему с ранее неизвестной стороны и потому стала ближе в своем походном наряде и с лицом, с которого исчезла косметика. Так для него было безусловно лучше – Женщина в активном общении с природой только хорошела – исключений из этого правила Михаил просто не знал. А косметика была ему ненавистна хотя бы тем, что портила женское существо, столь нежное, что средства, грубо утрирующие прелестные свойства личности, представлялись ему совершенно недопустимыми с точки зрения логики, потому что раздражали больше, чем прибавляли соблазна. Здесь он лучше, чем в Москве, мог наблюдать ее, как человека, и она ему нравилась больше, чем в Москве. А в конце-то концов, для чего он оказался в Бажелке, о которой недавно еще и слыхом не слыхал, если не для того, чтобы понять, сможет ли Люся занять в его существе то место, в котором обитала Оля в период расцвета их любви? Да, симпатии к Люсе с его стороны только возросли в этой поездке «на охоту», действительно на охоту в кавычках и без. Да, они обнимались и целовались перед сном, лежа рядом на полу в докторской квартире Сани. Но рядом тут же на полу лежали другие люди, и, возможно, по этой причине Люся отвергла его попытки проникнуть рукой внутрь, под одежду, а, возможно, и не только по этой. И была ли она готова принять его в себя даже наедине, он не знал. Да и в нем самом без пробы на деле разве мог произойти решительный перелом в пользу Люси? Нет, не мог. Опыт жизни однозначно свидетельствовал – умозрительно наперед ничего в точности не узнаешь, как ни старайся. Мечтать можешь – пожалуйста, пытаться достичь цели – конечно, тоже – старайся! Но выяснить с полной определенностью, чем это кончится и к чему приведет, ни он не способен, ни Люся, да и вообще никто на Земле. Ясновидящими они оба не были, да и знакомых с такими способностями не имели, а потому и были обречены узнавать обо всем необходимом постепенно, в ходе обычной жизни, в которой никому ни от чего и ни на что не дается гарантий: ни в любви, ни в увлечениях, ни в обстоятельствах, ни вообще в отношениях с людьми. Пока что было ясно одно – целиком Люся его не захватила, как и он ее. И могло ли их движение навстречу друг другу завершиться Великой Удачей, имя которой Счастье, ради которой, собственно, только и стоило сближаться изо всех сил, здесь было в принципе не более ясно, чем в Москве, где им предстояло жить вместе или врозь, не считая вот таких отпускных путешествий, как сейчас в Бажелку, или чего-то еще, вроде командировок. В одном только Михаил уверился больше, чем раньше – Люся действительно хороший человек и другим сама она не станет.

Наутро они двинулись в обратный путь. Как и обычно в приближающихся к завершению походах, ему с сожалением думалось о скором конце и этой вылазки на природу. Дома предстояло каждодневно ходить на постылую работу по найму, где правили бал титовы-обскуровы и другие более высокопоставленные товарищи в том же роде, кто чуть лучше, а кто и похуже. Перспектива такого рода не могла воодушевить. Работа, которой он мог отдаваться со всем увлечением, на какое был способен, не принесла бы ему никаких средств на жизнь. Даже в случае успеха первой книги он не представлял, скоро ли за ней напишет другую – верил, конечно, что напишет, только вот когда и, главное, не знал что для этого ему может понадобиться от самой жизни, от него самого, причем не только в виде упорства и профессионального мастерства, но и просто в виде жизненного материала, который писатель берется переработать в художественную вещь. Ведь кроме жизненных наблюдений для него другого материала не могло быть – фантазии насчет будущего ему не были присущи, комментировать нечто известное из прошлого человечества, создавая псевдо-новую реальность, он вообще считал делом презренным. А что он мог регулярно наблюдать и осмысливать в такой постыдно бедной высокими устремлениями городской жизни? В основном только то, о чем вообще не стоило бы писать, а если и стоило бы, то по большей части в противогазе. Вот таких материалов было предостаточно. Только вправе ли человек, именующий себя художником, писать о том, что самому противно, поскольку пишешь-то в первую очередь не для других, а для себя – иначе ничего хорошего не получится ни для кого; но сам-то ты уже всю эту гадость знаешь, а вдохновенно работать над ней не захочешь, то какой толк будет от такого продукта, если ты его все-таки напишешь и предложишь к изданию? Нет, быть живописцем только гадостной жизни у Михаила, как и у подавляющего большинства писателей, охоты не было. Исключения встречались только у людей со сломанной до полного извращения внутренних ценностей судьбой. Самыми известными из них Михаилу представлялись маркиз де-Сад и Федор Михайлович Достоевский. Смакование удовольствия от того, что должно было причинять другим людям наибольший моральный и физический ущерб, к чему де-Сад пришел от неограниченной распущенности и презрения к тем, с кем вынужден был заниматься интимным делом, раз уж его интересовало большее, чем мастурбация, вызывало у Михаила просто омерзение, хотя де-Сад безусловно не выдумывал скверны, которая сама по себе обитает в психике любого, в том числе и любого нормального человека, который жаждет счастья и удовольствия не для себя одного, а потому и изгоняет вон или по меньшей мере сознательно запирает эту скверну в самую дальнюю темницу своей души, всеми силами стараясь не дать ей просочиться оттуда, и тем скомпрометировать себя как человека и даже как просто животное.

Федор Михайлович был, разумеется, совсем непохожим на Сада. Его занимало не инициативное, а вынужденное, принудительное и принужденное обитание в скверне. Конечно, не его одного интересовало, как ведут себя люди, в основном пребывающие в скверне, в какой степени они оскверняются сами или почему ниже какого-то предела не оскверняются дальше гадостью, с которой живут и имеют дело. Но Достоевского интересовало только это, ТОЛЬКО ЭТО. Он не видел смысла в своих писательских устремлениях заниматься другим материалом – хотя бы на равных с тем, который он для себя избрал. И потому, несмотря на его высокое профессиональное мастерство – более того, на гениальную способность обнажать и подавать читателю именно гадость, сам Достоевский в глазах Михаила отнюдь не выглядел гордостью родной великой русской литературы – скорее великим пациентом, возможно, даже величайшим, кому в сумасшедшем доме жизни дали вволю бумаги, чернил и времени, чтобы писать авторизованную историю болезни – и своей собственной, и окружающего человечества, да еще и измышлять новые способы усугубления мерзости бытия помимо тех, которые уже знакомы всем и каждому. И потому Михаил отвергал от себя Достоевского, не включал в свое литературное или философское домье, притом ничуть не сомневаясь, что это великий мастер. А разве кто-нибудь из безусловно верующих во Всеблагое отношение Небесного Отца к чадам своим сомневался в великих способностях Князя Тьмы, разжалованного Господом из чина любимейшего Архангела Света – Люцифера – за его претензию на переустройство Мироздания на другой основе, чем Промыслил ее сам Творец? Почему человечеству из века в век предлагают клеймить Сатану, но уже в течение полутора веков его обучают преклоняться перед Достоевским – это не укладывалось у Михаила в голове. И дело было совсем не в том, будто он вопреки любителям темного русского гения считал его дьявольским отродьем – нет! и еще раз нет! (да и как считать Сатану совершенно черным пакостным существом после того, как Михаил Афанасьевич Булгаков, сын профессора богословия, доказал всем советским гражданам, что этот самый Князь Тьмы в обличье профессора Воланда своей моралью и человеколюбием существенно отличается в лучшую сторону от «самых человечных» духовных наследников «самого человечного человека» – Владимира Ильича). Отношение Михаила к этим двум выдающимся творцам человеческой культуры и духовности – Булгакову и Достоевскому – определялось совершенно другим: их направленностью, их устремленностью одного в сторону, а другого прочь от лучезарного источника света, от Небесного Маяка, на который нам следовало бы всегда осознанно держать курс по собственной доброй воле именно потому, что мы обязаны ощущать себя не только (или даже не столько) рабами Божьими, но и Его Творениями, для которых исключается возможность примирения или даже прагматической солидарности с ними – и с Воландом-Сатаной, и с Достоевским. А уж по поводу знаменитых расхожих цитат из Достоевского насчет «цены слезы ребенка» или того, что «красота спасет мир», Михаил с абсолютной непримиримостью изобличал чудовищные логические извращения автора данных сентенций: это Миру, сотворенному Господом Богом, органично присуща высшая красота Небесного Творения, к которой человек приближается маленькими шагами в своем постижении Истины, и потому его, этот Мир, не надо спасать какой-то другой красотой, поскольку она ему и без того присуща в наивысшей мере – а раз так, то не человеку прибавлять к ней нечто большее, чем то, что она и так имеет. А насчет единой слезы невинного ребенка в мире, раздираемом противодействиями, в которые вовлечены вместе со всеми взрослыми и ВСЕ без исключения дети, даже царские, с полным правом можно изобличать возмутительную лживость этого утверждения, потому что на другой чаше весов против слезы одного ребенка – полным-полно всего остального мирского, в том числе – неотлучно! – и слез бессчетного множества других детей.

Однако человечество некритично к своим кумирам и готово повторять вслед за ними и бесспорно мудрое, и спорное, и безусловно глупое. А ведь не зря же сказано – в виде важного предостережения! – что на всякого мудреца довольно простоты, то есть дури, и потому не стоило бы бездумно повторять все изреченное авторитетом, возведенным на высокий общественный пьедестал.

Да-а… При всем своем почтении к классикам русской прозы и искренней любви ко многим произведениям большинства из них Михаил откровенно отрицательно относился к Достоевскому. Повлиять в этом смысле на общество, добиться изменения стереотипных суждений у него не было никаких шансов – это он понимал, точно так же, как понимал, сколь многим приятно следовать по извилистым дорогам и тропам, которые чей-то травмированный или от роду больной разум прокладывает в своей индивидуальной ночи в нашей внутренней terra incognita, где мы обречены на странствия и блуждания – у кого как получится – пока мы не покинем этот свет. Осуждать характер такого автора через сто с лишним лет после того, как он создал то, что теперь многие воспринимают как предмет для восхищения и подражания, было бы несправедливой и непростительной глупостью. Разве его дело судить о личности, крупней которой в литературе мало кого можно было бы усмотреть? Его дело было думать о себе, о том, что брать из арсенала мировой культуры в доступной ему части для собственного оснащения в будущих перипетиях жизни, а чего не брать несмотря на успешное применение этого неподходящего именно ему для достижения неких целей в неопределенном будущем.

У Михаила почему-то не возникло желания поделиться с Люсей мыслями о Достоевском, которые почти ни с того, ни с сего вдруг пришли ему в голову. То ли потому, что они сюда попали совсем не для этого, то ли потому, что не ожидал от Люси проявления встречного интереса к обсуждению данной темы. Пока он ее еще очень мало знал. Конечно, имел представление о том, что ей совсем не чужд интерес к литературе и музыке, а уж к кинематографу – тем более. Вот с Леной, пока еще продолжающей быть его женой, несмотря на монотонно возрастающее нежелание продолжать с ней совместную жизнь, особенно в результате знакомства с Олей, он мог бы и теперь не задумываясь, говорить о чем угодно и наперед знать, что и ей это будет небезразлично – столько общего у них накопилось за все время, пока они были вместе, в том числе и в серьезных походах, а этого тем более не сбросить со счетов, даже когда занят поиском новой спутницы жизни. С Олей и то было меньше общего, чем с Леной, во всех сферах, кроме сексуально-любовной, что несколько тревожило Михаила еще тогда, когда они твердо верили в свое скорое общее семейное будущее, хотя их желаний на этот счет хватило лишь на два с половиной года. Стаж знакомства с Люсей был еще куда более скромен – около трех недель. Для чего-то, конечно, и такого достаточно – например, чтобы усмотреть некую перспективу для возникновения постельных отношений по взаимной охоте и согласию, для чего-то другого, возможно, и нет. Люся была ярко выраженным компанейским человеком. Ее занимали всякие-разные общественные начинания – разумеется, не в сфере политики, а такие, как хождение вместе с приятелями на выставки, концерты, на кинофестивали, где прямо на месте или по свежему следу можно было поделиться своими впечатлениями и узнать, что переполняет их. Она держалась просто, оставалась открытой для общения с симпатичными ей людьми, которым и сама хотела нравиться, но насколько глубоко она принимала в себя чужие впечатления и чужие мысли, готова ли была к глубинной откровенности даже с приятелями, Михаил покуда не знал. Чувствовать-чувствовал, но уверен не был, а ведь ошибиться вновь совсем не хотелось. И что делать с Люсиным курением, он вообще не представлял. Убеждать ее, что это вредно, не имело смысла – это она хорошо понимала и без него. Даже ее глубокому и звучному голосу это наносило ущерб, поскольку уже вызывало никчемное покашливание. Но воз-то был и поныне там. А вот о том, чтобы у Люси любовь к Михаилу вытеснила любовь к сигаретам, пока и речи быть не могло. Ради простой симпатии к человеку разве откажешься от привычки, вошедшей в приятный каждодневный обиход? Как раз на этот-то счет Михаил почему-то был совершенно уверен – курящая женщина не будет его женой. Знакомой – пожалуйста, любовницей – возможно, но женой – нет, никогда. Возможно, потому, что со всеми женщинами, кроме жены, как бы они ни были хороши, целоваться случалось бы только от времени до времени, а с женой можно было гораздо чаще, всегда, когда этого хотелось, а, может, сюда вклинивалось еще что-то, чему пока еще Михаил не нашел причины – но в любом случае альтернатива «я» или «курение» прочно сидела у него в мозгу, когда речь шла о сближении с женщиной всерьез и надолго, тем более – навсегда. Кстати, Михаил умозрительно вполне был готов к тому, что может столкнуться с подобными ультимативными условиями при установлении прочных близких отношений со стороны женщин к себе. Например, если ей окажется необходимым, чтобы он ездил с нею на курорт на море, а не уходил в поход. Или чтобы и он разделял с ней удовольствие от курения, поскольку в это время вокруг курящих создается особая общая атмосфера, когда откровенность делается для них совсем натуральной благодаря слабоуловимому, но реальному никотиновому наркоэффекту. Пошел бы он на согласие с подобными ультиматумами? По всей видимости – нет. Тогда бы и более важные вещи утратили для него свое значение, а этого он себе не желал. Да, ему несомненно хотелось знать о Люсе еще больше, чем он успел узнать и в Москве и на Бажелке, как, впрочем, и Люсе в свою очередь насчет его.

Обратный путь из Иванова зимовья в поселок вопреки ожиданиям прошел еще удачнее, чем путь из Бажелки. Форсировать реку Козел с мокнувшей в ней рояльной древесиной удалось всем без приключений, хотя именно этого момента Михаил ждал с некоторой тревогой, помня о своем к счастью легком конфузе при первом знакомстве. Потом компания ненадолго разделилась, и снова Иван с Михаилом отправились в сторону от общего маршрута, а там собаки вскоре побудили и погнали с голосом зайца, и на этот раз Иван так поставил своего гостя, что заяц в достаточно густой чаще вышел именно на него. Точнее – «вышел» было совсем не то слово, которое соответствовало действительности. Лай собак казался еще не очень близким, когда послышались удары ног по мерзлой земле, а потом еще и тяжелое дыхание. Михаил вскинул ружье в плечо, собираясь ждать зайца еще сколько-то времени, и вдруг тот выскочил почти рядом метрах в десяти, и Михаил от неожиданности по нему два раза промазал. Через минуту по следу выскочил Лапик, а потом и Дама. Они скрылись следом за зайцем почти сразу же после того, как оказались на виду. Лапик успел только метнуть на мазилу презрительный взгляд. Потом появился Иван. Он ни словом не обмолвился насчет промахов, показывая всем видом, что, дескать, на охоте всякое бывает, так что нечего особенно переживать. Возможно, Иван и сам ждал, что заяц пройдет иначе и выскочит именно на него, а не на человека, который еще ни разу в жизни не стрелял из-под собак и даже не думал, что они могут так сильно отставать от гонимой дичи. Потом они вдвоем догнали отдыхающую компанию, и Иван передал Михаила, в котором был, наверно, все-таки сколько-то разочарован, под надзор Виктора, а сам отправился, по его словам, в еще один небольшой крюк, чтобы что-то проверить.

Они уже некоторое время пробыли в докторской квартире при больнице, когда пришел слух, что Иван убил рыся́. Саня, Люся и Михаил тотчас отправились смотреть рыся́ и узнавать подробности. Михаилу было досадно, что главное событие всей охоты прошло без него, хотя, будь он настойчивей, особенно если бы не промазал по зайцу, вполне бы мог оказаться свидетелем события, а то и, глядишь, и его участником. Но настаивать на сопровождении Ивана в дополнительный обход после промаха было неудобно – и вот результат – Михаил оказался наказанным. А все произошло очень скоро. Собаки снова подняли зверя, но по характеру их голосов Иван понял, что это не заяц, кто-то серьезней. К тому же гона практически не было, собаки лаяли на одном месте. Подойдя и посмотрев вверх, куда указывали собачьи носы, Иван увидел высоко над собой рысь и выстрелил по ней. После этого зверь нехотя свалился на землю, но еще явно был жив. Иван, видя это, выхватил из скобки на патронташе топор и в несколько прыжков подскочил к лежащей рыси и сильно стукнул ее обухом по голове. Зверь затих, и Иван перевел дух. Схватка могла быть и куда более неприятной, если бы рысь не была ошеломлена раной от дроби и падением. Однако все обошлось. Люся заворожено гадила ладонью шелковистый мех, особенно красивый на брюхе, где он был серебристо-белым, покрытым там и тут небольшими круглыми серыми пятнами. Михаил сразу предложил Ивану купить мех рыся. Иван вслух посчитал, сколько бы ему дали в конторе за шкуру вкупе с премией за уничтожение хищника. Вышло тридцать рублей. Михаил тотчас отдал Ивану всю сумму, и тот пообещал, что отправит ее в Москву вместе с Люсей Подосинниковой, которая собиралась еще несколько дней побыть в поселке с мужем. Сегодня Иван уже никак не мог заниматься снятием шкуры, тем более ее начальной выделкой, причем не только по причине утомления, но и потому, что уже успел до прихода москвичей всерьез приложиться к ожидавшей его в доме браге. Он и гостей заставил сесть к столу, а затем и выпить по стакану браги. Пойло было неприятное, но обидеть Ивана они не могли. Хозяин широко улыбался им, довольный тем, что они пришли поздравить его с добычей, похвалили и его, и добытого зверя, да еще наперед заплатили за его мех. И потому одним стаканом браги дело не ограничилось. Брага показалась Михаилу не особенно крепкой, но что он мог о ней знать? Пока хозяин с хозяйкой им подливали, старая женщина с провалившимся носом подкладывала им закуску, и Михаил уже не помнил, как оказался в больнице, очнувшись на матраце на полу. В голове и внутри живота было паскудно. Мутная брага замутила сознание – как он не смог сразу это сообразить! Неужели все непременно надо постигать, проходя через скверну, а без этого ничего не выходит? Черт бы драл эту брагу и лихость, с которой Михаил опрокинул в себя стакана три, о которых еще помнил, а не было ли потом и еще? Эта дурацкая лихость закончилась полным позором. Теперь вот он силится придти в себя в одиночестве, в то время, как его спутники дружно, весело и культурно принимают за воротник то, что еще вполне переносимо для городских российских организмов, в то время, как ему и подумать нельзя, чтобы присоединиться к ним. –«Вырвало бы поскорее,» – с надеждой думал он, с трудом выбираясь во двор. Но его лишь тошнило, но не выворачивало. Не помог даже народный способ вызвать сильный спазм – засунуть два пальца поглубже в горло. Среди скверных последствий принятия браги, которые уже были ясны или могли вот-вот произойти с ним в любой момент, он не забыл еще об одном – вместо того, чтобы сблизиться с Люсей насколько это возможно – не исключено даже, что и полностью – как знать? – ему теперь придется изо всех сил стараться выйти из свинского состояния, в котором он уже оказался, и не дать ему превратиться в еще более свинское, если, конечно, он и тут не переоценивает себя, и брага не выдаст ему еще один нокаут. А ведь как хотелось достойно отметить все здешние знакомства и события! Спутники московские и особенно Бажелские – все сплошь симпатичные люди – и он, скорее всего, тоже таким им казался, пока не скомпрометировал себя. Теперь вот попробуй смыть с себя позорное пятно! И первое, что проистекало из вполне заслуженных им обвинений, что он «не умеет пить» (а в России это нередко оборачивается не только одним моральным ущербом для репутации, но и приговором в карьере), но оно еще не являлось самым худшим. А хуже-то было то, что его считали неглупым, возможно, культурным и порядочным человеком, а теперь что они могут подумать и вообразить? Что он – алкаш, не имеющий силы воли, чтобы удержаться в рамках пристойности и не портить настроения людям, имевшим неосторожность довериться Люсиной рекомендации? Да и самой Люсе каково будет расхлебывать последствия ее ошибки в нем? Мысли такого рода одна за другой кружили в голове Михаила словно для того, чтобы натыкаться на все новые дефекты его личности и поведения. А что, собственно, еще могло придти ему на ум?

Однако к счастью его не стали клеймить ни косыми взглядами, ни прямыми словами. Постепенно Михаил возвращался к усредненному состоянию проштрафившегося российского выпивохи, который просто «перебрал» (а с кем только подобного не бывало, не бывает и не будет еще происходить в нашей дорогой сильно пьющей и черт-те что пьющей стране). Соревноваться с нашими специалистами в данном виде спорта вряд ли кому под силу, но издержки в таком деле все равно неизбежны. Скверно было только то, что он сам попал в их число.

На следующий день его самочувствие стало почти нормальным. Гордости за себя это не прибавляло, но заметить примирительное отношение к непристойному срыву все-таки позволило. Во второй половине дня им предстояло вылететь из Бажелки в Киров, там сесть на поезд и после ночи, проведенной в нем, снова очутиться в Москве. Но пока они жили в Бажелке и Бажелкой.

Саня Подосинников был удовлетворен состоянием пациентки, которой он вырезал аппендикс в канун «писселетия» Советской власти. И снова Михаил с Люсей услышали от него откровения о жизни одиноко живущего и оперирующего врача, которому приходится бороться не только за жизнь и здоровье пациентов, но и за свое тоже. А опасности он, видный, красивый и пользующийся уважением за ум и умения, мог подвергнуться с самой неожиданной стороны. И подвергся. Санина жена, Люся, жила в основном в Москве, где работала и училась. А посему попасть к ее мужу в постель во время этих весьма длительных промежутков между прилетами жены, оказалось кое для кого очень соблазнительным и полезным. Дальше всех зашла его же собственная медсестра. Со знанием дела – причем с самым детальным с точки зрения представлений, которыми в силу своего развития должно было руководствоваться Бажелское общество, она обрушила на доктора Подосинникова не подлежащее опровержению обвинение в изнасиловании, которому он ее подверг. Ночью, когда она дежурила, доктор грубой силой поставил ее в позу, разрезал скальпелем трусики, чтобы не возиться с ее раздеванием и не дать ей шансов вырваться из его рук и, естественно, довел процесс до конца. Что она могла представить в доказательство обвинения кроме своих скрупулезно продуманных подробностей, Саня не рассказывал. Кроме сознания невиновности ему помогло отбиться и то, что можно было счесть если не общественным мнением, то уж во всяком случае, общественной заинтересованностью в нем. Кто будет лечить жителей поселка, если она его посадит? Да и могло ли это быть (если было) ее истинной целью? Вероятней, она целила на другое – испортить клеветой его репутацию в глазах жены, заставить ее разорвать и без того странный ненормальный брак от сессии до сессии и под страхом уголовного наказания просто заставить Саню жениться на себе – в этом случае она, разумеется, забрала бы заявление обратно. Саня показал им эту женщину. Молодая, не очень красивая, но и не дурна собой, она не делала вид, что в чем-то еще заинтересована кроме работы при данном докторе. Ни о том, что она хотела бы завладеть им как мужем, ни о том, что, возможно, горячо желала, чтобы он ее действительно изнасиловал, даже подумать было нельзя. Но по логике вещей она должна была больше желать, чтобы он взял ее грубой силой, а не просто овладел без спросу и без видимости сопротивления, потому что лишь в этом случае она могла рассчитывать получить власть над ним. Но вот не вышло. Никто не пожелал ей поверить – ни прокурор района, ни местные жители, ни Люся Подосинникова, которой Саня сам рассказал обо всем.

Затеянная медсестрой интрига не отличалась ни сложностью, ни оригинальностью. Зато по мысли автора она кратчайшим путем вела к цели. Сколько раз это простое оружие в умелых руках одерживало верх над дорогим и вычурно сложным, было хорошо известно и из военных, и из бытовых историй, что, собственно, и вылилось в лапидарную форму национальной русской пословицы: «Против лома нет приема». Но если вдуматься в условия ее существования и в возможную подоплеку ее замысла, то он переставал казаться примитивным и импульсивным. Медсестре совсем не хотелось всю жизнь до старости проторчать в такой дыре, как Бажелка, независимо от того, была ли она ее уроженкой или приехала в нее откуда-то со стороны. А доктор собирался стать кардиохирургом в Москве, в институте имени Бакулева. Ей было сложно самой перебраться даже в областной центр, не говоря о «столице нашей Родины», а тут все разом могло осуществиться одним смелым броском. Почему она не попыталась соблазнить Саню, не прибегая к лжи и шантажу? Нет, не то – почему ее попытки соблазнить не дали результата? – ведь не может быть, чтобы она не попробовала – ведь парень действительно был красив, хорош и почти одинок, воюя с собой в самом жарко опаляемом страстью возрасте! Допустим, не очень нравилась. Но даже в сравнении с его женой она не выглядела много хуже (сама же она наверняка считала, что лучше). Во-вторых, в ее распоряжении находился не только день, но и ночь. Во время ночных дежурств она могла беспрепятственно и незаметно для сплетников приходить к нему прямо из больничных помещений в квартиру, а там в спальню, а там, глядишь, и в постель. И под белым халатиком, как это часто принято в сексуально раскованной атмосфере больничных коллективов, в таких случаях вообще не было бы больше ничего. Случайный взмах полой – и взору желанного предстанет то, что заставляет подчиниться себе лучше всяких уговоров. А он возмутительно этого не захотел. Значит, дело было в другом. Возможно, что в соответствии с патриархальными поселковыми взглядами на брак она не годилась для роли благоверной жены – то ли сама сильно испортилась, гуляя в девках, то ли ее испортили в общем мнении – не исключено, что ее на самом деле изнасиловали, и в последнем случае тоже была вероятность, что кое-что в грубо принудительном акте ей все-таки очень понравилось – а отсюда до ее сценария овладения Саней Подосинниковым оставался всего лишь один маленький шаг. Жаль было видеть, во что у нее вылилось естественное и благородное стремление нравиться, любить и быть любимой. И одновременно жить там и так, чтобы чувствовать себя довольной и не скучать. Казалось бы, что плохого, если женщина искренне предлагает себя? Ан нет, желанному она не нужна, он уже занят другой. И чем его тут достанешь, если ее отвергают с порога со всем лучшим, что в ней есть? Только совершенно подлыми средствами: клеветой, бесстыдством и шантажом. А коль скоро цели своей она не достигнет, то пусть он хотя бы будет наказан ЗА ЭТО. У нее нет других возможностей пробить себе путь в лучшую жизнь – нету, хоть тресни. Оставаться одной среди множества обездоленных, не понимая и не соглашаясь с тем, что ей нет места среди тех, кто не лучше ее, но кому хорошо – с этим не было смысла мириться, безнадега взывала к действию, и она это действие произвела. Честная конкуренция – это блеф, придуманный и пущенный в нравственный оборот теми, кому повезло от роду ли, от случайных ли обстоятельств или от опять-таки непонятно откуда взявшихся в человеке таких особо ценимых качеств, как красота, ум и выдающееся умение нравиться, в то время, как на самом деле у конкуренции почти всегда черная, в пятнах грязи изнанка – ведь никто не хочет умирать, сдаваться, терпеть поражение и смиренно довольствоваться тем, что им оставят из милости выигравшие главный приз! Нет уж, дудки! Вам, уже попавшим на праздник жизни, или тем, кто имеет хорошие шансы войти в их круг, тоже не должно быть пощады, вас тоже не за что беречь, любить и жалеть, раз вы можете процветать, когда другие, кто не хуже вас сами по себе, лишены этого в нашем мире господства неравенств во всем, что чего-то стоит; в мире, где всего хорошего – одна постоянная нехватка, а мы всё появляемся в нем и появляемся, нас всё впихивают и впихивают в и без того уже сверх меры переполненный вагон, в котором и обещают доставить всех к счастью. Разве не всем рожденным в этом мире дают понятие о Рае, о райской жизни – и разве тем самым не внушают надежду насчет того, что и ты, как все остальные, будешь вечно существовать именно там, наслаждаясь каждым мгновением блаженства? А кому действительно открывается рай или даже некоторое ущербное его подобие? Тем, кто заслужил этого своим горбом? Дудки! Кто горбатится в мире больше крестьянина и крестьянки (особенно последней!)? Никто! А в кого они превращаются – эти здоровые, статные, сильные девки к старости после «трудов праведных»? В кособоких, скривленных, еле двигающихся старух. Где заслуживаемый ими рай, где? Да там, где их нет, куда их не пускали и не пускают, да и не пустят самих никогда. Туда надо протыриваться и пробиваться.

Михаил спохватился, что его далеко занесло – здесь все-таки Бажелка, небольшой поселок с небольшой больницей, с одним доктором и двумя медсестрами, одна из которых сочинила несбывшийся стратегический план. – «Ну и что, что поселок Бажелка и при нем больница с тремя сотрудниками медперсонала?» – возразил он себе. – В том-то и дело, что и здесь, как и в любых других местах, будь то столицы, университетские города или населенные пункты, каких нет ни на одной карте, кроме военных, люди думают, что им делать со своей жизнью, как ее провести. И чем у́же там круг возможностей материального или светского преуспеяния, тем естественней люди склоняются к материализму, а от него к коммунизму, а от того уже к терроризму по отношению к собственному народу и соседним странам; тем естественней страждущие отделяются от мира идеалов духовного плана, а там и от морали, от веры в Бога и знаний о Боге, от почитания культуры и обычаев тех предаваемых проклятью прошедших времен, когда люди просто не знали, не понимали, как им надо жить без эксплуататорских классов, а, главное, от убеждения в вечности существования каждого индивида и до, и после неизбежной смерти. Философия, та или другая, прорастает на любой почве, пробивается сквозь любой покров, как трава, взламывающая асфальт. Но истинной бывает только та, которая снисходит на человека с Небес, когда он остается один на один с природой, с Космосом и со своими вопросами, на которые истово старается найти ответ для озарения своей души.

Загрузка...