Часть 3

Город мечты


Татьяна Александровна непослушным пальцем набрала номер. На десятом гудке сдалась, вернула трубку на рычаг. Это была допотопная желтая вертушка. Упругая спираль провода норовила сбиться в комок. Татьяна Александровна подняла трубку и стала осторожно распутывать провод, но колечки цеплялись друг за друга. Внутри пел на низкой ноте длинный печальный гудок. Она опять набрала номер — и опять никто не отозвался. За кухонной дверью булькал борщ, свекольный запах царил в квартире. В коридоре было сумрачно, только полоска солнца тянулась из приоткрытой детской, длинная и острая, как шпага. Над лезвием медленно кружилась пыль. «Полы протереть», — подумала Татьяна Александровна.

Стоять было тяжело, ныла поясница. Участковая вечно ругалась, что не следит за весом… Да разве она ела?! Так, перехватывала на ходу. Это все болезнь, обмен веществ. А врачам-то нынешним — лишь бы на больного свалить и не лечить.

«Как же это унизительно», — подумала Татьяна Александровна с веселой злостью на себя и на весь окружающий мир. Она вычеркивала сестру из памяти столько лет, а выходит — не вычеркнула; как пришла беда, так и бежит к ней — никакой гордости. Хотелось плакать, но глаза были сухие.

Набрала упрямо еще раз, попала явно не туда, сбросила…

Интересно ли ей было, как живется Ольге? Честно сказать, не очень. Представлялся некий условный заграничный рай, не омраченный бытовыми мелочами, хоромы и хрустали, блестящее авто да стриженная лужайка перед белым крыльцом.

Татьяна Александровна опять взялась за трубку — уже хотя бы затем, чтобы выкрикнуть Ольге: от нее ничего, НИЧЕГО не нужно! Но тут телефон сам вдруг заголосил, и сердце ухнуло в пятки. Отдернув руку, как от горячего, Татьяна Александровна смотрела на аппарат. Наверняка это были они. Вышибалы. Каким-то образом она их всегда чувствовала.

За спиной послышались шаги. Наташка влетела в коридор, отодвинула мать плечом.

— Але! — сказала с вызовом. — Нет. Нет. Нет. Не проживает. Я вам русским языком объясняю — он здесь не проживает! — И шарахнула трубку обратно. — Вот же суки, господи!

— Осторожно, побьешь! — Татьяна Александровна выхватила трубку.

— Новую куплю! — огрызнулась Наташка. — И сколько раз тебе говорить — ничего они нам не сделают! Слова это все, понимаешь?! Слова! Вот это все, что они городят, — противозаконно!

Татьяна Александровна стояла растерянная и смотрела на дочь будто бы снизу вверх, хоть роста они были одинакового.

— Все мам, не стой, — велела Наташка и пошла из коридора. — Поди вон лучше во двор, посиди. Тепло-то как!

— Некогда мне рассиживать, скоро Женька из школы, — с тихой досадой буркнула Татьяна Александровна и, дождавшись, пока Наташка выйдет, опять набрала номер.


Глава 9

Любила ли она Толю? Пожалуй, любила, если принять в расчет степень самоотречения, с которой пыталась его спасать. А пожалуй, и нет, потому что не жалела его ни минуты. Сама же Таня никогда себе этого мещанского вопроса не задавала. Любила, не любила — что за пережиток. В идеале от каждого было по способности, каждому по потребности, а Таня огромную за собой знала способность к жертве. А Толя — что Толя? Толя ей, в общем, нравился. Он был симпатичный: высокий, тоненький, но не слабак; с изгибом ресниц, с излетом бровей, ямочками, кудрями и прочими атрибутами мальчиковой красоты, которая редко переходит в мужскую. Толя был добрый. В том смысле, что не умел никому отказать. От того и шли все его проблемы. И не то чтобы Толя вовсе не имел собственного голоса, но хор других был до того громок, что он вечно велся за самым сильным. И как назло — этот самый сильный голос ни к чему не звал хорошему, а звал то в пельменную за углом, то в пивнушку через два квартала, плюс разминка винишком в общежитии… бедная Толина голова болела все время, где тут было задуматься, тем более, когда денег полные карманы, а родители еще пришлют — они так гордятся, что мальчик учится в столице.

Таня боролась за него. Утром перехватывала под дверью комнаты и под руку вела на лекции, непохмеленного и обессиленного. Бледный, со страдальческой миной, Толя покорно вздыхал и шагал куда ведут. На лекциях Таня садилась рядом, не давала уснуть, больно толкая под ребра, после занятий тащила в библиотеку, и если видела, что взгляд его буксует, отбирала книгу и начинала читать вслух, чтобы хоть что-то осело у Толи в памяти. Это не помогало. «Почему?!» — удивлялась Таня. Пока не поняла, что друг под ее чтение спит с открытыми глазами. Он научился даже не моргать во время этого ликбеза.

Толины дружки немного презирали Таню, но и побаивались. Общественница и активистка, она была опасно близка к деканату. Однако не сдавались и они — полные карманы нежадного Толи будоражили воображение.

Толю прятали. Ночью уводили спать в соседние комнаты, на другие этажи, и часто случалось — Таня напрасно ждала под дверью; выходил сосед, второй, сообщали, что Толя не ночевал, она не верила, рвалась проверять и находила пустую койку либо постороннего «сменщика»; потом Толя чаще всего пропадал на три-четыре дня и отыскивался, когда по карманам начинал насвистывать ветер. Зеленоватый, виноватый, иногда и побитый, он плелся в институт, Таня отчитывала его — без толку, но через неделю-другую приходил из Бодайбо новый перевод, и история повторялась.

Однажды удрал прямо из библиотеки. Таня сидела в читальном зале и зубрила. Тихо шелестели страницы, кто-то что-то бормотал шепотом, и во всем такое было умиротворение, что Таня зачиталась. Очнулась минут через сорок. Толи нигде не было. Она побежала в коридор, в холл — никого. Испугалась, не сделалось ли человеку плохо (с утра он был бледный и опять в испарине, не грипп ли), попросила ребят с пятого курса поискать в санузле — но те нашли распахнутое окно и сквозняк, звенящий в старых рамах… В этом глупом бегстве через туалет столько было унижения!

Таня сдала книги, не доучив намеченного, и в сквере, за кустами оглушительно пахнувшей сирени дала волю слезам. Дело было в мае, перед сессией. На третьем, даст бог памяти, курсе. Таня сидела на гнилом бревне у забора, подложив под себя две толстых тетрадки, и горячие слезы так и бежали по щекам. Себя было ужасно жаль. Вот и мама умерла, и Толя сбежал, и кому она нужна, если не может уберечь от беды ни-ко-го…

Таня вспомнила о скором приезде Оли, которая еще только собиралась поступать, и решила про Толю: черт бы с ним, спивается — пусть. Вот сопьется и будет знать! Она поднялась, обтряхнула тетрадки и гордо распрямилась. Кусты зашуршали, качнулись, расходясь, — и навстречу вывалилась толпа однокурсников. В сумках у всей честной компании позвякивало. В хвосте, обнимаемый за плечи, влекся Толя. Глаза беглеца возбужденно блестели, и на щеках, таких бледных два часа назад, играл лихорадочный румянец предвкушения. Таня с презрением прошла мимо. Толя съежился и постарался спрятаться за спины товарищей. Товарищи зареготали, заулюлюкали вслед — и так это было противно, что слезы мгновенно высохли. А Толя в тот вечер отравился, намешав, подрался с теми, с кем выпивал, и весь вечер блевал под окнами общежития, куда вахтерша его «в таком виде» не пустила.

В ту сессию он и нахватал хвостов, едва не вылетел.

— Мам, у кого акцент?

Наташка была нечесаная, хоть дело шло к полудню, мешковатая, словно зевающая всем своим большим телом. На ней был скользкий китайский халатик чуть выше колен, в немыслимых цветах и птицах. Коленки у Наташки были оплывшие, туго натянутые лосины бугрились на них и задирались, лезли вверх по мясистым бледным икрам. Татьяна Александровна внимательно посмотрела на дочь, брезгливо скривилась и отвернулась. Наташка все слышала. Вот некстати!

— А ты не кривись! — сказала Наташка с вызовом.

— Умылась бы, — парировала Татьяна Александровна. — С утра как лахудра.

— Тебя не спросили! — Наташка запустила пятерню в свалявшиеся высветленные волосы и попыталась их пригладить.

Помолчали. Татьяна Александровна молчала раздраженно. Наташка обиженно поджимала губы.

— Так у кого акцент, мам? — наконец спросила она примирительно. Любопытство пересилило.

— У Ольки, у кого, — буркнула Татьяна Александровна недовольно. — Который год по заграницам… — И она заторопилась на кухню, но Наташка стояла в проходе.

— Кто это Олька?

Татьяна Александровна молчала. Попыталась подвинуть Наташку — не тут-то было.

— Мам. Ну хватит уже. Кто такая Олька? Подруга?

— Дай пройти. Борщ поставила. Сбежит.

— Не сбежит. Кто такая Олька? Почему ты посторонним рассказываешь про наши проблемы? Объясняю же — это все балаган пустой! В крайнем случае найду я деньги, раз тебе так спокойнее.

— Найдет она, — усмехнулась Татьяна Александровна. Ей было неловко, что дочь услышала разговор. Объяснила нехотя: — Она не посторонняя. Сестра. Наташ, дай пройти! Это тебе вечно делать нечего, а я готовлю!

Сестра? Слыхом не слыхивала Наташка о сестре, да еще чтобы по заграницам.

— Двоюродная?

— Родная! Уйди от греха!

— Мам, я серьезно. Какая родная, что ты меня за дуру держишь? Тебе что, сказать жалко, кто такая эта Олька?

— Я и говорю серьезно. Моя родная сестра. — Она посмотрела дочери в глаза долгим, прямым, недобрым взглядом, и та поняла, что мама не шутит.

— Старшая? — спросила Наташка, просто чтобы что-нибудь спросить.

— Младшая. Отстань.

— А почему у нее акцент?

— По кочану!

— Ма-ам!

— Она лет сорок за границей. Мы не общаемся… сегодня — это случайно. Ну, дай пройти. — Но Наташка застыла удивленная и переваривала информацию.

Потому и не хотела никогда рассказывать, чтобы избежать лишних ранящих вопросов. И отцу, царство ему небесное, не велела — не надо было Наташке знать про Ольгу. И соседям соврали, будто Ольга вышла замуж и в Вышний Волочек уехала. Вышний Волочек — это было неинтересно, так что никто особо не расспрашивал. Какая она теперь сестра — ломоть отрезанный. Не Наташкиного это было ума дело, от Наташки требовался тут обычный ее непробиваемый пофигизм. Но та уперла руки в боки и спросила с угрозой:

— То есть ты хочешь сказать, что твоя родная сестра сорок лет живет за границей?

— Тебя не спросили! — огрызнулась Татьяна Александровна.

— И где, позволь поинтересоваться? — тон сделался ернический, едкий.

— В Чехословакии. Отстань.

— Мам. Нет больше такой страны — Чехословакия.

— Ну, в Чехии, какая разница.

Повисла звенящая пауза. А потом Наташка выкрикнула Татьяне Александровне в лицо:

— То есть твоя родная сестра в Чехии уже сорок лет, а мы тут — в дерьме?!

И Татьяна Александровна отступила. «Пусть прокричится, — подумала мстительно. — Чертова тунеядка!» Из глубины квартиры раздалось громкое шипение, потянуло горелым. Борщ все-таки убежал и залил плиту.

Утверждать, будто Татьяна по сию пору ненавидела Мартина Вранека, было бы погрешить против истины, ненависть — скоропортящийся продукт, его следует подавать свежим. Однако всякий раз при воспоминании о Мартине внутри начинало ворочаться тяжелое раздражение. Ах, если бы не Мартин… Да разве связалась бы Таня с вечно пьяным мальчиком из Бодайбо?!

Толя почти вылетел из института, Таня почти смирилась с этим проигрышем — в который раз! — и готова была посвятить себя Оле, всего и оставалось, что дождаться ее из колхоза. А тут Мартин.

Таня сама не поняла, как опять очутилась под дверью Толиной комнаты. Выйти он бы сам уже не вышел, он лежал на кровати навзничь, сверлил потолок красивыми, мутными с похмелья глазами и страдал — объяснение с родителями, предстоящее в скором времени, ничего хорошего не сулило.

Тогда он и перешел в разряд женихов…

Она горько усмехнулась про себя, вспоминая. Она и сама не заметила, когда стала воспринимать этот маленький самообман как реальность. А если бы хоть на минуту остановила механизм раздражения да продула бы контакты, сверила даты — тут бы и припомнила, что не дала Толе вылететь вовсе не в середине осени, когда Оля привезла Мартина с картошки, а в самом начале; тогда о Мартине не было речи… память человеческая — любопытное явление, вечно она ищет и находит внешнего врага, сломавшего жизнь.

Как бы там ни было, но, спасшись от отчисления, Толя совсем прикипел к Тане и смирился с ее постоянным присутствием в собственной жизни. Он по-прежнему загуливал, но случай подворачивался все реже, Таня в своей бдительности делалась все изобретательнее, и дружки понемногу отступились. Она была тогда красивая, Таня. Надменной красотою вечной отличницы. Такая девушка требовала жертвы. Ради такой стоило поберечь и себя, и карман.

Однокурсницы Таню не осуждали, а даже завидовали. Богатый, нежадный, симпатичный тюха — Толя пользовался успехом. А что пьет… да кто ж не пьет, на то и мужчина, чтоб пить.

Они были красивой парой, Таня и Толя. На них оглядывались прохожие. Преподаватели хвалили Таню, что не бросает в беде заблудшую овечку, и делали Толе послабление на зачетах и экзаменах — это был их вклад в историю любви.

Свадьбы не было. Сходили тихо, записались. Таня как будто старалась что-то доказать уехавшей Ольге. Даже фамилию менять не стала, «чтобы времени на беготню с бумажками не тратить». Да и стыдно было перед людьми — вот соберутся, начнут праздновать, а новоиспеченный муж возьмет и свалится под стол, как тогда. Да отец, чего доброго, буфетчицу притащит знакомиться…

Это случилось в январе 1969-го, ровно через год после скоропалительного замужества Оли. Они уже писали дипломы — и, конечно, Таня написала два, а Толя — ни одного. Преподаватели это понимали, потому поставили ей «отлично», ему «удовлетворительно» — это была их дань справедливости.

Толя начал отмечать диплом задолго до официальной защиты, а Таня, учась за двоих, уже не находила сил следить — и за эти месяцы молодой муж так ее вымотал, что, не дожидаясь распределения, она обратилась в деканат с просьбой отпустить их «ячейку» на строительство гидроэлектростанции — уж там если не сама Таня, так тяжелый труд и коллектив перевоспитают этого безнадежного человека. И станет как в популярных советских фильмах — трудовой подвиг, светлые лица, торжественная музыка и в финале каллиграфические титры с виньетками.

Меж тем время подвигов истекало, страна успокаивалась, обрастала социальным жирком, переходила в эпоху застоя. Материальное перестало быть неприличным. И в деканате Танину просьбу истолковали по-своему. Поездка на большую сибирскую стройку сулила немалые выгоды молодым семьям. Это был самый быстрый способ заработать на кооператив. Таню хотели как активистку и лучшую ученицу пригласить в аспирантуру, но коль скоро молодая семья решила зарабатывать и обустраиваться… Вот и вышло, что после института Таня с Толей оказались там, куда захотела молодая жена — в Усть-Илиме.

Татьяна Александровна тяжело опустилась на тахту. Пружины взвизгнули и просели. Долго открывала мазь, колпачок словно прирос. Еще одно напрасное усилие, и измурзанный тюбик лопнул по излому. Желтая и густая, мазь полезла через дырку увертливым червяком, пачкая пальцы, в кухне запахло резко и горько. Что за день такой?!

Она уже отдраила плиту. Борщ затек, конечно, под конфорку и там пригорел. Наташка говорила: «Брось, мам. Жизнь такая короткая», — и сама хоть бы пальцем о палец… в отца пошла, такая же вечно сонная и безответственная. И такая же бешеная, если что не по ней.

А и правда, с возрастом Наташка все больше становилась похожа на Толика. Несмотря на всю свою грубость и хабалистость, такая же была безотказная, когда с посторонними. Бесформенная — зло думала про себя Татьяна Александровна. Всю жизнь с чужого голоса.

Борщ не совсем был испорчен, но свекла переварилась, выцвела. Надо было лимону туда, для цвета, для аромата, да Наташка забыла купить, когда ходила вчера, а возвращаться ее не заставишь. Женька, конечно, тоже не пошла. Этой одно дело — бананы в уши повтыкает и дергается, либо в компьютере сидит, пока Наташка не сгонит. Сколько раз говорила — плохо будет, уши побереги. А Наташка знай заладила: оставь ребенка в покое, у нее сложный возраст! Кой возраст?! На коленях дырья, серьги повсюду понатыканы — срам один, а не поколение. В дерьме мы тут, ишь… А как не быть дерьму-то, если Наташка филейной части не поднимет? Кабы не Татьяна Александровна, заросли бы по уши, в неделю. Зато глаза малевать — это они первые.

Татьяна Александровна все яростнее массировала опухшие коленки, втирая мазь, они уж покраснели, ладонь сделалась сухой и горячей. Особенно беспокоило левое, иной раз шагнешь, и прямо иголка под косточку. И ведь лет-то ей — до семидесяти жить и жить. Как-то быстро износилась, потратилась, а раньше было железное здоровье, больничный брала за всю жизнь — по пальцам пересчитать. Что же случилось, Господи?

Дверь распахнулась резко и с надрывом, в проеме нарисовалась Наташка. Она уже переоделась в джинсы и водолазку.

С минуту мать и дочь смотрели друг на друга. Татьяна Александровна сразу поняла — Наташка не мириться пришла, не извиняться. Просто ей было любопытно про заграничную тетку. Поджала губы, выдавила новую порцию мази и стала опять возить по колену.

— Вонищу развела! — покривилась Наташка.

Зачем она носила эти водолазки? Обильное ее тело вываливалось поверх пояса, как, прости господи, у свиноматки. Да и джинсы эти тоже… Лет-то не двадцать, понимать надо. Все молодилась, все принца какого-то ждала, брови щипала да маникюр наводила. А переоделась бы в юбочку, как человек, да пирогов бы напекла — глядишь и принц бы завелся, с понятиями, а не как Женькин отец, трепло смазливое и альфонс.

— Я в магазин. Может, тебе купить чего? — спросила Наташка примирительно.

— Купилка-то не сломалась у тебя? До аванса неделю сидеть.

— А… — отмахнулась Наташка. — У девчонок перехвачу. Нельзя же каждую копейку считать. С ума сойдешь.

— То-то и сидим, как ты изволила выразиться, в дерьме, что считать не умеешь...

Она была права, конечно. Не умела Наташка ни считать, ни зарабатывать. Тянулись кое-как, худо-бедно затыкая финансовые дырки с пенсии. Пенсию который год вовремя носили, тут никаких претензий, но что ее было, той пенсии? Поднимут на триста рублей да рапортуют потом целый квартал — курам на смех.

И чего Наташка, спрашивается, в институте штаны просиживала?

— Мам, не начинай, — сказала Наташка. — Мне и так плохо. Ну куплю я Женьке шоколадку лишнюю, яблоко. Что, обеднеем с этого?

— Женьке… — хмыкнула Татьяна Александровна. — Женьке не шоколадку, Женьке виллу да яхту, как по телевизору показывают. Нужна ей шоколадка твоя.

— А, что с тобой говорить, — Наташка зашуршала пакетами, отыскивая, какой почище. Но не выдержала, добавила через плечо: — Ты ведь соврала про сестру в Праге, да? — И застыла спиной к матери, точно шорохом целлофана могла спугнуть ответ.

— Да кто тебе сказал, что она в Праге-то? Она в этих… даст Бог памяти… в Кралупах. За тридцать от Праги, что ли, километров… Что ты пытаешь меня? Поди в интернете своем посмотри или хоть у Женьки в атласе. И лимон, лимон купи. Не забудь.

Таня намечтала себе трудовой подвиг, опираясь на комсомольские комедии начала шестидесятых, ведомая модной песенкой Пахмутовой: где-то там, за далекими сибирскими горизонтами, мнилась ей река вдалеке от городских огней, метель и пурга, и глухая тайга, и сосны, тихо читающие стихи глубоким голосом Майи Кристалинской. Она ехала в Усть-Илим летом, но видела в воображении только зиму — ушанки, ватники и валенки. Романтическая стройка рисовалась ей, согласно кинематографическим штампам, как один большой лесоповал — зудящие пилы да разлапистые стволы, ухающие в сугроб.

Таня немало удивилась, добравшись до места. В поселке вовсю шло капитальное строительство, вместо палаток и на скорую руку сколоченных бараков за островками живого леса торчали панельные пятиэтажки. Таня навезла резиновых сапог и непромокаемых плащей, а тут уже асфальт клали, тут открыли клуб, парикмахерскую и кафе, а по вечерам грохот со стороны реки перекрикивала мигающая цветными лампами танцплощадка.

Усть-Илим, каким его увидела Таня, почти не отличался от Военграда. Военград тоже постоянно расширялся, шел на смычку с райцентром; завод прирастал цехами, городок улицами, такие же торчали по окраинам пятиэтажные панельки со всеми удобствами, окружая бывшую «купеческую» застройку. Даже природа была в Усть-Илиме примерно такая же, как дома. Вот разве березы странные: прямые, высоченные, без нижних веток, с тощей метелкой листвы на макушке. Чуть более долгая зима, чуть более короткое и знойное лето. Таня была разочарована.

Самое сильное впечатление — каменные глыбы, летящие в воду с тяжелых грузовиков, запирающие Ангару. До сих пор, когда она закрывала глаза, могла вызвать в памяти тот гул и плеск, расшевелить в груди тот эмоциональный подъем… Как раз они добрались, когда перекрывали реку. Вот это была сила, это была реальная работа! Будь Танина воля, она и сама бы попросилась за руль, — но ее, конечно, определили на чистую инженерную работу, согласно статусу молодой специалистки с красным дипломом. И зарплата превзошла ожидания — со всеми положенными коэффициентами. Молодым выделили просторную комнату в общежитии, в капитальном брусовом доме. Здесь как бы сами собой появились тюлевые занавески, настенные часы с кукушкой, пузатая радиола, газовая плитка и чайник на ней, весело сверкающий хромированным боком, появились овальное зеркало в раме и вешалка с крючками, а на вешалке новая одежда, а под вешалкой новая обувь, а над вешалкой бра о двух плафонах, в пару настоящей люстре — с каждой получки что-нибудь эдакое обязательно появлялось, и все равно денег оставалось ужасно много.

Они уже ждали Наташку. Толя был озадачен и горд новым положением. Он сделался ласков и заботлив, насколько умел, и с того момента, как узнал, что быть ему отцом, и до самых родов ни разу не напился. Таня была счастлива, что скоро станет мамой, но больше — тем, что победила. В то время мечты ее ненадолго сменили курс и вошли в тихое бытовое русло.

Позже Таня вспоминала первый год на Усть-Илиме как время счастливой передышки. Но тогда она не очень ценила что имеет, а немного стыдилась себя — счастливой и спокойной.


Глава 10

Затрещал телефон. «Не пойду! — решила Татьяна Александровна. — Опять эти». Пропустила сигнал, второй и забеспокоилась: а вдруг не они, вдруг из поликлиники или, может, Женька — что-то она задерживается. Заторопилась в коридор, но, когда добежала, звонок оборвался. И точно это были не те. «Вышибалы» звонили по несколько раз в день; звонок их длился, пока его не отключали на телефонной станции, и мгновенно заводился снова. Это могло продолжаться четверть часа, час — с небольшими тревожными перерывами. «Что за зверищи?! — обреченно думала Татьяна Александровна. — Что мы им сделали?» — и потом до вечера мучила мигрень.

Она мельком глянула в сияющий, без единой пылинки, прямоугольник зеркала и отвернулась — как ошпарилась. Чистота в доме — это был ее пунктик, и Наташка однажды выкрикнула ей в лицо, что нищету не скроешь, хоть с утра до вечера на карачках проползай с тряпочкой… Она тогда опять плакала. А Женька — заступилась в кои веки… Надо бы ей побольше с пенсии давать, Женьке. Уж хоть бы рублей на триста прибавили, пусть хоть на триста. И мысль предсказуемо пошла в сторону очередного подорожания.

В зеркало Татьяна Александровна старалась не смотреть. Пока молодая была — некогда было прихорашиваться и разглядывать себя, к тому же она считала, что перед зеркалом вертятся одни свистушки. Вольно ей было рассуждать. Даже в сорок восемь она еще была красавица. А потом в один год резко постарела, раздалась на три размера, в волосах пробилась седина, залегли морщины в уголках глаз, рот точно в скобки поставили… «Интересно, какая теперь Ольга?» — подумала. Пыталась представить Ольгу — и не могла. Недобро думала про себя, что, наверное, тоже суставы ни к черту и седина, что обязательно Ольга сделалась толстая — не как Татьяна Александровна, а по-настоящему, на заграничных-то харчах, что капризная, наверное. Но стоило зажмуриться, и рисовалась в воображении хрупкая девочка, счастливая и немного испуганная — точь-в-точь какой Татьяна Александровна запомнила ее на вокзале в августе шестьдесят восьмого.

Она встряхнула тряпку, стала протирать зеркало, встретилась взглядом с отражением — и яростно мазнула по скомканному лицу, точно хотела его стереть.

Телефон опять ожил. Она схватила трубку, поднесла к уху — и сама испугалась: зачем?! Но это были не они. Взволнованный мальчишеский голос спросил Женю.

— Ее нет дома! — отчеканила Татьяна Александровна раздраженно.

Мальчик замялся, стал заикаться и путаться. Но все-таки смог как-то собрать из междометий и заиканий вопрос «Когда она будет?»

— Откуда я знаю?! — сказала Татьяна Александровна с досадой.

— Из-звините, — пробормотал мальчик и отключился. Первый слог прозвучал на высокой ноте и неожиданно окончился басовым проходом. В другой раз Татьяна Александровна улыбнулась бы, но только не сегодня.

С возрастом привычка держать руку на пульсе превратилась в паническую нервозность. Страх возникал мгновенно и разрастался до размеров космических. Вот и сейчас она мельком глянула на часы и отметила, что внучка задерживается уже на сорок минут.

Она набрала ей на мобильный, пошли длинные гудки — и на втором Женька сбросила звонок. Набрала снова, подумав, что, может, ошиблась, — Женька опять сбросила. И в третий раз, и в четвертый. И вот уже руки с трубкой заходили крупной дрожью, и уже представились, сцена за сценой, ограбление, изнасилование, и несчастный случай, и убийство, и взрыв в автобусе, и приемное отделение городской больницы, переполненное окровавленными трупами… А следом, без всякого перехода, пришло понимание: это они, вышибалы! Добрались до Женьки и теперь везут ее, связанную, куда-то в неизвестность. Она тихо опустилась на табурет в коридоре… Господи…

В двери завозился ключ, в квартиру влетела Женька. Бросила рюкзак, стала стягивать кроссовки — и только тут заметила бабушку.

— Ба, ты чего тут? — спросила.

— Женя! Ты где была?! — закричала Татьяна Александровна. Хотела встать, но силы все они ушли в этот крик.

Женька подняла на бабушку растерянное лицо.

— Ты почему сбрасываешь?! — опять выкрикнула Татьяна Александровна. Но выкрик не получился, сдулся.

— Так я подходила уже.

— Ну и что?! Трудно кнопку нажать?!

— Да ну вас! — буркнула Женька. — Сами на ушах сидите целыми днями — экономь да экономь. А как что, так сразу…

Она подобрала рюкзак и скрылась в кухне.

— Тебе мальчик звонил, — сказала Татьяна Александровна.

Женька мгновенно высунулась из кухни:

— А какой?

— Это тебе лучше знать. Спрашивал, когда вернешься.

— А ты чего?

— А что я… Сказала, не знаю.

— Да ну тебя, — опять буркнула Женька. Явно она расстроилась и теперь будет умирать от любопытства, пока мальчик не позвонит снова.

«А ведь он, пожалуй, не позвонит, — подумала Татьяна Александровна. — Напугала. Нервы ни к черту».

Раньше она такой не была. Там, в Усть-Илиме, один про нее так и говорил: «Гвозди бы делать из этих людей». Смирнов, кажется. Или Сидоров — простая какая-то фамилия. А дружок его, Юрчик Бойко, поправлял: «Не гвозди, а сваи. На черта нам гвозди-то, на бетоне». Она гордо проходила мимо, обдавая приятелей презрением, но все-таки немного обижали эти глупые хаханьки.

Коллектив не принял Таню. Она, впрочем, заметила это не сразу. А когда заметила, никак не могла понять причину. Гадала, мучилась — так и не поняла. И как бы удивилась, если б узнала — и тут виною танки в Праге. На третий месяц работы, в случайном общем разговоре, в столовке за стаканом компота из сухофруктов Таня обмолвилась про сестру-предательницу. К слову пришлось. Она не хотела быть резкой, в ней говорила боль. Это был жест доверия к людям, с которыми предстояло бок о бок провести не один год и съесть, может быть, пуд соли, она хотела поделиться своей бедой. Но стоило ей заговорить, высказать мнение, искреннее, хоть и почерпнутое из советских газет, стоило назвать дураками московских демонстрантов, как разговор забуксовал, все вдруг заторопились, начали доедать-допивать и разбежались по делам, а Таня осталась одна со своим компотом. Ей досталась сморщенная груша с бурым хвостиком да горсть разваренного изюму — и она, поскольку ела уже за двоих, обрадовалась этому нехитрому лакомству… Она не удивилась, что разговор внезапно оборвался. Ей и самой было неловко за сестру. Что про других говорить.

Начиналось странное время. Когда самый распоследний диссидент, невзирая на все возможные риски, включая юридический, легко находил единомышленников и сочувствующих, а правоверные комсомольские романтики вроде Тани оказывались в изоляции — словно школьники, которые насолили всему классу, и им объявили бойкот.

Позже напишут в мемуарах и покажут в документальных фильмах — что шестьдесят восьмой стал годом перелома, годом избавления от последних иллюзий. Но Таня, пропустившая оттепель со всеми ее надеждами, прозубрившая ее за школьной партой, так и останется непрозревшей — это часто случается с людьми, слишком уверенными в собственной правоте и не умеющими слушать, наблюдать и делать выводы. Она отстанет от времени на каких-нибудь пять-десять лет — да так и не догонит. Максимализм и упрямая инфантильность не дадут ей сделать циничную комсомольскую карьеру, присосаться к благам. Только в начале девяностых Таня признается себе, что прожила нелепую жизнь и осталась у разбитого корыта, как старуха у Пушкина, которая пострадала тоже от великого самомнения, а не от жадности. Но это случится позже, а пока Таня сидела в столовой, ела разваренные сухофрукты алюминиевой ложечкой — и все у нее было впереди, и хорошее, и плохое.

А потом родилась Наташка, и веселье кончилось. Толя на радостях развязал — и не смог остановиться.

Как чувствовала, она не хотела ехать рожать в Братск, но диагностировали тазовое предлежание, ехать пришлось, пришлось соглашаться на кесарево. Наташка родилась крупная, почти четыре кило. Швы заживали плохо, Таня нервничала, Наташку приносили в палату на кормление орущую и обиженную, и другие мамочки только косились — их дети спокойно спали, пока не начинали есть, а едва насытившись, засыпали снова, одна Наташка ревела, как иерихонская труба.

Толя никак не ехал. Таня мысленно уговаривала себя, что это из-за работы, что в выходные заберет их с дочкой. Но в субботу вдруг явился смущенный Юрчик Бойко. Таня сошла с крыльца на ватных от дурного предчувствия ногах, Юрчик помог спуститься, ловко забрал Наташку — у самого было два пацана, он хорошо умел обращаться с грудниками. Наташка, по счастью, спала, но даже во сне голодно причмокивала и хмурилась от солнышка, бьющего в лицо.

— Ты это… не бери в голову… — смущенно пробормотал Юрчик, усаживая Таню на заднее сиденье «Волги» и подавая Наташку. Наташка недовольно пошевелилась, пискнула, но не проснулась.

— Где он? — спросила Таня.

— Дома отсыпается. — Юрчик устроился впереди, и машина тронулась.

— И сколько он… так?..

— Понимаешь, Танечка… — замялся Юрчик, — тебя ведь в пятницу увезли… это вышло…

— Что, не вовремя? — горько усмехнулась Таня.

Она не хотела плакать, но роды ее ослабили — какая-никакая, а все-таки операция; слезы непроизвольно катились по щекам, а она их даже вытереть не могла, боялась потревожить Наташку. Юрчик поймал ее растерянный взгляд в зеркале заднего вида и стыдливо отвернулся.

— Да ты не переживай, Тань. Все образуется.

Дочка проснулась, заверещала. Пришлось расстегивать кофточку, вынимать грудь… Она чувствовала несвежесть кофточки, ей мерещился кислый запах пота, на груди подсыхало молочное пятно, застывали его заскорузлые края. Она ненавидела всех: Толю и его дружков, Юрчика, водителя, акушеров, даже Наташку. И, конечно, свою полную беспомощность.

А Толя вовсе не хотел ничего плохого, он вполне серьезно думал, что больше капли в рот не возьмет, раз у него теперь ребенок. Друзья-приятели помогли ему раздобыть кроватку, и он лично укрепил ее по периметру, каждый прутик проверил. И сам сколотил что-то вроде пеленального столика. Толя старался изо всех сил, честное слово.

Таню увезли утром, весь день будущий отец не находил места, а к вечеру дозвонились, докричались до Братска и поздравили молодого отца — девочка, три восемьсот! Гуляем!

Ну как было не отметить?

Когда Таня переступила порог, она не узнала комнату. Детская коляска напоминала разоренную поленницу: бутылки из-под вина, водки, портвейна; кажется, были и коньячные, со звездочками. На пеленальном столике стояла парадная тарелка с золотым ободком, и из нее торчали, словно колония кораллов, окурки. Под окном явно затирали какую-то мерзость, извергнутую из самых глубин. Повсюду валялись объедки, жестянки из-под консервов, одежду кто-то свалил на кровати, и она возвышалась там неряшливой горой, на вершине которой, как кремовая розочка на торте, свернулась чехословацкая курточка… Таня сначала подумала, что Толя спит под этим тряпьем, и, не будь заняты руки, схватила бы что-нибудь тяжелое, прошлась по мерзкой куче. Но нет, Толи там не было. Уже не было. Проснувшись за пару часов до Таниного приезда и оценив размеры бедствия, молодой отец позорно бежал.

Таня стояла, прислонившись к стене. Юрчик подвинул ей стул, стряхнув пустые консервные банки, она тяжело опустилась, пристроила спящую Наташку на коленях. Сидела и тупо смотрела перед собой, пока Юрчик торопливо ликвидировал разруху. Только спрашивал тихонечко — куда положить то, где взять это… гвозди сам нашел, но стучать не решился, и под днище кроватки подставил в трех местах бутылки из-под «Токая», как раз они по высоте подходили… Таня взглянула равнодушно и отвернулась. «Я попозже по-нормальному поправлю», — смущенно пообещал Юрчик. Остальные бутылки он выносил за дверь по четыре в руке, ловко зажав между пальцами, чтобы не греметь.

Он в тот раз даже полы помыл. Комната засияла как новенькая, красная курточка парадно повисла у двери, обувь выстроилась парами, кровати укрылись крахмальным, белоснежным… и кто бы знал, как же Таня возненавидит Юрчика с того дня. Так и не сможет простить своего унижения. До самого отъезда Тани из Усть-Илима он будет ухаживать за ней. Она будет гнать Юрчика к жене — и чем яростнее, тем настойчивей он будет возвращаться, — это несколько лет будет питать всеобщее любопытство. Общественное мнение будет не на стороне Тани — ну, действительно, чего ломается? А Юрчикова жена будет ходить к ней в сопровождении подросших мальчишек и закатывать скандалы — тем более глупые, что Таня ни разу не даст для них повода.

Толя вернется на следующий день, к обеду — с заплывшим глазом, с неряшливым букетом жарков, которые нарвет за общежитием. Он протрезвеет, и в первые недели жизнь пойдет своим чередом. Он будет клясться: нет, никогда, ни капли! И поначалу Таня его, конечно, простит. К концу лета приедут из Бодайбо свекор со свекровью — наконец-то знакомиться с Таней, смотреть внучку. Они навезут денег и гостинцев, будут тешкаться с Наташкой и не примут всерьез ни одну Танину жалобу… ну подумаешь, расслабился мальчик, гульнул на радостях — это нормально, по-мужски. Все будет обращено в прибауточки, в эдакие семейные частушки, пропетые бойким голосом под притоп с прихлопом. Испуганный Толя в присутствии родителей рюмки в рот не возьмет, подтверждая мнение свекрови, что мальчику досталась девица с гонором, даром что отличница. С той поры свекровь невзлюбит Таню — и больше никогда ее не услышит, даже не попытается.

Родители уедут, и Толя сорвется в новый запой. Спокойная жизнь кончится. Он будет пьян почти беспрерывно, иногда «навеселе» или «подшофе», но все чаще — «вдрабадан», «в стельку», «в зюзю», «в доску» и «вусмерть». Таня будет в сердцах кричать мужу: «Бич божий», — и это окажется пророчество, бичом он и закончит свою короткую жизнь.

В недолгие трезвые периоды Толя, конечно, будет как шелковый. Он будет баловать Наташку и дарить Тане ненужные безделушки — духи, платочки. А Таня будет терпеть и прощать — пока однажды ей не придется вытаскивать мужа от маляров-штукатуров, из перекрученной общежитской постели, где будет храпеть он, невменяемый, в объятиях какой-то тощей лахудры, чуть не сорокалетней. Это и станет последней каплей — Таня вернется в Военград, к отцу. Но и тут ей никто не посочувствует, и все (особенно свекровь) будут твердить, что она сама виновата — нельзя так давить на мужика, надо больше любить его и жалеть, и уж тем более не выносить сор из избы на профком… А Таня даже не станет это оспаривать. Она будет казнить себя и мучить — годы и годы. Наташка будет всю жизнь попрекать ее, что «угробила папу» — веселого, доброго человека, такого щедрого. И отдельным пунктом не простит, что прервалась связь с дедом и бабушкой из Бодайбо, которые там на золоте, а они всю жизнь едва концы с концами сводят.

Но все это будет позже. Семь лет исполнится Наташке, когда они уедут из Сибири. Юрчик будет умолять Таню остаться, станет клясться, что бросит своих и поедет за нею на край света, — но, разумеется, никуда не двинется. А Толя, оставленный без присмотра, совсем опустится, будет отовсюду уволен и исключен. Он бесславно погибнет под забором — в буквальном смысле. Напьется и уснет, не дойдя десяти метров до обиталища очередной своей сожительницы. Это случится в конце лета, ночи будут совсем уже холодные, пройдет дождь — и его окажется достаточно. Таня узнает о смерти мужа спустя два года, случайно. Долго будет скрывать от Наташки. А когда неосторожно проговорится, это будет очередной взнос в копилку извечной Таниной вины.

Но с чего, когда взялась эта копилка? И что в ней такого особенного хранилось? Желание всем и всегда помогать, хотя бы они никогда ни о чем таком не просили? Незамутненная вера в незамутненные идеалы? Обида, что все, оказывается, не такие?..


Глава 11

Усть-Илимск словно выталкивал ее. Она и рада была бы погрузиться в его жизнь, для того и ехала, чтобы распробовать, как ни громко звучит, вкус эпохи, но никак не могла уловить сути происходящего. Так чувствуют себя люди, не умеющие увидеть голографическую картинку. Перед глазами мельтешат пестрые фигуры, преломляются, многократно друг друга повторяя, но никак не получается наполнить путаный узор объемом, разглядеть целое.

Ей было одиноко. Случались, конечно, приятельницы по общежитию, у которых можно занять соли. Случались и на работе по-своему теплые разговоры. Но не дура же она была, чтобы не услышать их внутреннюю пустоту. Она-то со всей душой, а в ответ — недоумение и насмешка, и, кажется, что бы ни сделала, выйдет только хуже…

Почему ей пришла в голову мысль составить «письмо времени»? Тогда, в семьдесят третьем? А просто модно было. И был хороший повод — Усть-Илим прирастал суффиксом и наконец-то получал статус города, и комсомолу в том же году исполнялось пятьдесят пять, и был, конечно, субботник. Вот и предложила — капсулу, общее письмо, статьи о главном, грамоты, значки ГТО, фото, как здесь все строилось и как жилось, — словом, то, что могло заинтересовать комсомольцев будущего, которые станут жить при разумном миропорядке и им, конечно, будет любопытно, кто его устроил.

Она предложила это на летучке. К слову пришлось — и предложила. До субботника оставалось совсем немножко, и коллектив загудел: дело серьезное, не успеем, — но загудел как-то вяло, с осторожностью. Таня настаивала. Она делала это с горячностью человека, которого внезапно осенило, и, конечно, окажись хотя бы часа два на раздумье, не стала бы упорствовать, но так уж сошлись в тот день звезды… Начальник послушал-послушал — и дал добро. А куда деваться? Кто их разберет, таких Тань, что они подумают и, главное, куда доложат. А она вот что выдумала: чтобы каждый лично подготовил самое для себя важное, из этого и составится капсула.

— Представьте, будто это вы получили посылку из прошлого! — с запалом говорила она. — Что бы вы хотели найти? — Говорила и не замечала шепотка и ухмылок. Толя тогда уже с ними не работал. Все нехотя согласились. А Юрчик крикнул с галерки, что, раз так, с него корпус капсулы.

Капсулу торжественно закопали в городском сквере. Юрчик принес металлический ящичек цвета хаки, явно военного происхождения, с хитрой защелкой. Выкопали на перекрестье двух центральных дорожек, у детской площадки, ямку глубиной в полметра, сложили в ящичек каждый свое. Смирнов-Сидоров от себя положил новенькую пятирублевку.

— Зачем? — удивилась Таня.

— Денег-то при коммунизме не будет, — заметил Юрчик, заглядывая приятелю через плечо. — Только чего ж так много? Положил бы рупь, и дело с концом.

Вокруг засмеялись.

— Мне для комсомольцев будущего ничего не жалко,— парировал Сидоров.

Юрчик поглядывал на Таню. А Таня в тот день была хороша как никогда — темный завиток выбивался из-под пестрой косынки и настырно лез хозяйке в рот, щеки цвели румянцем. Даже бесформенные треники цвета вылинявших чернил ее не портили. Юрчик бросал быстрый взгляд исподлобья и вздыхал, Таня же Юрчика как будто не замечала.

Кто-то принес значки. Кто-то открытки и марки. Кто-то любительские фотокарточки, заранее пожелтевшие, будто они уже долежали до светлого будущего. Принесли компас и наручные часы — очень красивые. Олицетворяя остановившееся мгновение, часы стояли — и показывали одиннадцать десять. Стрелки перевели на точное время закладки капсулы. Принесли «Правду» за прошлый год, с большой статьей об Усть-Илимской ГЭС. Кипятильник — такой штуки лет через пятьдесят наверняка не будет (ошибочное, хоть и логичное предположение). Принесли зачем-то школьный орфографический словарь. Парторг торжественно упаковал в капсулу устав ВЛКСМ, обернутый целлофаном. Ящик был довольно большой — и его заполнили весь. Таня составила торжественное письмо, и его положили поверх прочих подношений. Тогда был хороший день. Теплый, но не жаркий. С осенней горчинкой в синем небе, с дымным привкусом костра. Всем было весело, это уж точно — люди смеялись и тихо переговаривались…

Таня не слышала, не могла слышать. Когда кто-то шепнул: «Как гробик в могилку». И шепоток потонул в тихом согласном смехе. На месте захоронения водрузили красивый камень — символ тех камней, что заперли Ангару. Камень несли вчетвером — Юрчик дурачился и все смотрел на Таню. Она отворачивалась. А еще смешнее оказалось, что забыли сделать табличку. И временно пришлось написать на камне краской, какой красили урны и скамейки, что здесь лежит послание и т.д. и т.п. — предполагая в ближайшее время выгравировать все в лучшем виде.

Но закрутились, забыли. Даже Таня — ей тогда, ой, несладко жилось. Толя гулял, буянил, ночами гонял их с Наташкой по коридору — Наташка наутро ничего не помнила и думала, будто это плохой сон — а и правда, было как во сне, когда бежишь на ватных ногах, но остаешься на месте, а чудище дышит в спину. Потом хлопок, резкий свет, и оно отсечено белой дверью — только задвижка прыгает, готовая оторваться. А потом Наташка засыпает на руках у мамы. Чудище грозит из-за двери, но голос становится все дальше и тише — и проваливается куда-то. Кошмар истончается, вместо него снится другое, доброе, что заставляет Наташку улыбаться, — проснувшись, она никогда не помнит, чему улыбалась.

— Мамочка, зачем снится плохой сон? — пристает Наташка утром.

— Так бывает, — отвечает Таня и отводит глаза.

Чудище храпит поперек кровати. Таня его боится. Это животный ужас, сводящий лопатки. В теории Таня знает, что бояться нельзя и недостойно. Что надо бороться. Но не может выключить страх внутри себя. Счастье, что по ночам душевая пуста. Когда Толя звереет, Таня несется туда что есть духу, тащит сонную Наташку под мышкой, Наташка хнычет и дрыгает ногами. Задвижка сделана на совесть, как специально для таких случаев. Толя бежит следом — и никогда не догоняет, его болтает от стены к стене, он спотыкается о велосипеды и коляски и потом колотится в запертую дверь душевой. Весь этаж нехотя просыпается, хлопают двери, слышатся недовольные возгласы. Мужики наподдают Толе и волокут его в комнату, бросают на кровать. Он быстро успокаивается, засыпает. Таня крадется домой. Наташка дрыхнет. Тяжелая. Рукам больно. Наутро Толя делается елейный и дней пять не пьет, только несет Наташке шоколадки, а жене бесполезную галантерею.

Таня никогда не знает время следующего представления. Ей трудно сосредоточиться. Ей не до капсулы, не до таблички. Время идет. Идет дождь. Идет снег. Краска слезает — и уже через год от нее остаются редкие шелушинки. Камень стоит в парке на видном месте, рядом детская площадка — качели и карусель, и железный турник. До камня никому нет дела. Иногда за ним кто-нибудь хоронится, играя в прятки. Таня думает о страхе, который ест изнутри. О Наташке и ее счастливой короткой памяти. О разводе. Думает и не решается. Наташка любит шоколад. Любит папу. Она ничего не понимает в проклятой взрослой жизни.

Таня терпела еще четыре года. Уговаривая себя, будто это ради Наташки. На самом же деле стыдно было стать «разведенкой».

Июль перевалил за середину, жара стояла под сорок, и такая шла пылища со стороны нового города, хоть святых выноси. Там строили и строили. Дома в девять, двенадцать этажей. Аэропорт. Усть-Илимску прочили двухсоттысячное население. У Тани был отпуск, но они с Наташкой никуда не поехали — страшно было оставлять непутевого отца одного. К тому же Таня готовилась к переезду. Подошла наконец-то очередь им перебираться в новостройку. А следом шевельнулась и робкая надежда, что, может, убравшись из общежития, они наконец-то наладят семейную жизнь.

Наташка гоняла где-то в парке с компанией мальчишек. Была с ними еще тихая Лиза, она вечно смотрела Наташке в рот и делала, что та повелит. Три дня всей шайкой заваливались к Лизе смотреть «Бронзовую птицу» и теперь, конечно, играли в это. Лиза накарябала на тетрадном листке план, Наташка предложила, что карусель — это как будто лодка, а во-он тот камень — как будто плита на кургане. Было их человек десять. Камень откатили всем миром. И каково же было удивление, когда, совсем немножечко раскопав колючую сухую землю, обнаружили ящичек — совсем как в кино!

Спустя полчаса Наташка торжественно вошла в комнату, держа на вытянутых руках пыльную коробку — а следом втянулись мальчишки и Лиза. Встали в дверях, сопя и подергиваясь, точно руки и ноги у них были на шарнирах. Поперек щеки у Наташки тянулась свежая царапина, локоть был разодран — она честно боролась за право обладания ящичком и всех победила.

Ящичек казался знакомым.

— А Гришка говорит, что это его коробка! — заявила Наташка гневно и плюхнула трофей на обеденный стол.

Бойко-младший мялся среди вошедших. Он был болезненный мальчик, ровесники его к себе не брали, старший брат третировал — вот и пришлось прибиться к малышовой компании. Но даже тут лидерство перехватила Наташка, ну что за жизнь?!

— А что! — подал Григорий Бойко неуверенный голос. — У бати такой был, а потом пропал.

И тут Таня поняла…

Дрожащими руками открыла тугой замок, немного расковырянный, но непобежденный, потому что он был с секретом.

— Вы… где же это взяли?! — спросила тихо.

И тут они закричали разом: «Клад! Кино! Карта!»

Крышка была откинута, дети силились заглянуть внутрь — но видели бумагу вместо драгоценных каменьев и были явно разочарованы.

— Брысь! — закричала Таня. — Ну-ка брысь отсюда! — И от души наподдала Наташке, подвернувшейся под горячую руку. — Ах вы, вандалы!

Кто такие вандалы, никто не знал, но всех как ветром сдуло. Один Гришка топтался на пороге.

— Тебе чего? — растерялась Таня.

— Теть Тань, ну правда… это наш ящичек… — затянул Гришка. — Отдайте, а?

— А ну марш! — Таня двинулась на Гришку.

Через мгновение снизу донеслись детские голоса.

— Дура! — обвинял кто-то. — Говорил, сами давай откроем!

— Открыл один такой! — возражал другой.

— Надо было камнем! — горячо доказывал третий.

Таня посмотрела на ящичек. Наверху лежало послание комсомольцам будущего. Контейнер оказался негерметичный, и конверт был попорчен по краям, а из недр «капсулы» отчетливо пахло плесенью. «И чего это я так, — подумала Таня. — Они же просто играли. Откуда им знать». Она приподняла конверт и достала голубую пятирублевку, почти такую же хрустящую, как


была, — деньги старятся медленно.

— Эй! — крикнула Таня, высунувшись в окно. — Эй, кладоискатели!

Дети под окном дружно задрали головы. Одна Наташка сердито чертила перед собой мыском сандалии, поднимая пыль.

— Наташа, зайди на минутку! — попросила Таня.

— Не зайду! — буркнула Наташка обиженно.

— Теть Тань, давайте я, — предложила Лиза с готовностью.

— Да, Лизонька. Поднимись тогда ты…

Лиза поднялась — и незадачливые кладоискатели получили пять рублей «на мороженку». Они, в конце концов, заслужили. Это были те самые будущие комсомольцы. И радости их не было предела. А Таня села за стол и стала перебирать посылку в будущее, пытаясь вспомнить, кто что положил тогда. Фотографии совсем раскисли — но еще можно было разглядеть черно-белые виды на реку, панораму стройки, улиц; часы, хоть лежали на сухом, завести не удалось. Сломаны — поняла Таня. Они с самого начала были сломаны. Иначе никто не положил бы такую дорогую вещь. Подумав с минуту, проверила кипятильник — та же история. А вот компас ничего, показывал север.

Устав комсомола, упакованный в целлофан, совершенно не пострадал. Таня вынула его и отложила. Под ним, на самом дне, обнаружился еще один прямоугольник, многократно обернутый пленкой. Таня его не помнила. Взвесила на ладони, стала аккуратно разворачивать. Сняла слой, другой — и высвободила копеечный конверт, сложенный пополам.

Мгновение она сомневалась, хорошо ли читать чужие письма, но, припомнив обстоятельства отправки, надорвала конверт. И краска бросилась ей в лицо — в конверте лежало «резиновое изделие № 2», выпущенное Баковским заводом резиновых изделий по госту 4645-49 и прошедшее ОТК. А к нему прилагалась короткая записка обезличенными чертежными буквами. «Чтобы комсомольцы будущего не размножались!» — вот что было в записке.

Она сразу поняла — это Юрчик. Гриша Бойко говорил правду — это был их ящичек, и Юрчику не составляло труда пристроить на дно что угодно, хоть бомбу с часовым механизмом. Но она не стала поднимать скандала. Не побежала «куда следует». Потому что была не фанатка, а идеалистка. Но было больно. Чтобы не размножались!.. Ну надо же! Как такое в голову!!!

Юрчика следовало проучить. И не будь он отцом семейства, Таня бы, пожалуй, рассказала о пакостной выходке хоть на работе. В конце концов, их тоже касалось — не одну Таню, он всех оскорбил. Но у Юрчика было двое детей. И сломанные часы, опять же. И кипятильник. Их-то не он… Нет, на работе ничего говорить не стоило.

Она тогда выбросила злополучную упаковку резиновых изделий. Крамольная записка была разорвана и сожжена в майонезной банке, которую Толя завел под пепельницу. Так же, поколебавшись немного, Таня поступила и с письмом, которое сочинила несколько лет назад. Часы, компас, газеты, марки и открытки, фото и словарь, и кипятильник, и сам ящичек — все в тот день отправилось в помойку. Лишь устав не поднялась рука ни выбросить, ни тем более сжечь.

С новой силой Таня сосредоточилась на переезде. Ей не хотелось думать о письме в будущее, ей хотелось будущего — для себя и Наташки. И чтобы Толя образумился. Ей не хотелось знать, зачем Юрчик устроил эту гадость. Но и тут нашлось местечко личной вине. Слишком давно она ему отказывала — и чисто по-женски в глубине души восприняла пошлую шуточку как жест отчаяния.

Таня паковала вещи и отмечала крестиком дни до переезда. Календарь висел между окнами — туда пьяный Толя никогда не мог добраться, а отключался где-нибудь по дороге. Он не мог его оборвать, падая. И когда вычеркнутых дней в календаре стало черным-черно, а дней ожидания — жалкая горстка, вот тогда и случились «импортные шарики». И поставлена была жирная точка на Усть-Илимске.

Татьяна Александровна помнила, как сияющая Наташка влетела в комнату, размахивая надутым презервативом на нитке, и закричала:

— Мамочка! Смотри! Импортный шарик! Ни у кого нету такого!

Таня сначала даже не поняла, что это презерватив — действительно он походил на воздушный шар. Но вслед за первым беглым взглядом через плечо последовал второй, более пристальный, а за ним пришло осознание…

— А у меня еще есть! — объявила Наташка победно. Она отбросила «шарик», достала из кармашка новое «резиновое изделие № 2» и на глазах у застывшей Тани сунула его в рот широким концом — хорошенько надув щеки, впустила внутрь воздух. Изделие с готовностью расправилось. Таня побледнела.

— Наташенька… ты где же это взяла?.. — спросила она хриплым шепотом и протянула руку. Наташка, почуяв неладное, вытянула презерватив изо рта и спрятала за спину.

— Гришка дал, — сказала она. — Мам, только эти шарики не летают. Почему они не летают?

Таня смотрела на дочь. Ну конечно, Гришка. Гришка Бойко. Чтобы комсомольцы будущего не размножались. Его отец подучил!

— И ты что же, вот так вот с ним по улице, да?..

— Ага, — кивнула Наташка. — Только синие шарики все равно красивее. Помнишь, как ты на первое мая купила?

— Наташенька, дай сюда… дай мне, пожалуйста, этот… шарик… — Таня протянула руку.

Наташка потопталась, посопела.

— Мам, а ты поможешь надуть?

— Помогу, — посулила Таня елейно.

Наташка еще посопела, но «шарик» все-таки отдала. Все равно нужно было просить ниточку, чтобы его перевязать.

Таня выхватила его — и закричала. Что кричала, как долго, как громко — не помнила, а помнила только ревущую Наташку и как волочет ее в душевую, толкает к раковине, плещет ей, отбивающейся, в лицо водой, хватает мыло и пытается намылить дочке рот — а Наташка, багровая от слез, от испуга, вырывается и визжит.

У Наташки потом долго держались синяки на запястье — вся пятерня отпечаталась. А «импортные шарики» куда-то пропали. Нет, наверняка Таня как-то от них избавилась, прежде чем наказала Наташку. Но как?!

Она ошибалась. Не отец. То есть не Юрчик. Это придумал вовсе не он. Старший брат научил мальчика Гришу, как опозорить Наташку, присвоившую чужой ящичек. Он был большой мальчик, он знал, где хранятся «гондоны» — в гардеробе под папиными носками. Он подучил Гришку, собрал компанию старших пацанов — и они из-за кустов наблюдали, покатываясь со смеху, как Наташка надувает первый презерватив. Он не очень хорошо дулся, «импортный» шарик. Наташка смешно напрягала щеки, а воздух с шумом вырывался обратно. Гришке объяснили, куда это надевают, и пока Наташка дула, он испытывал мстительную радость и немножечко брезгливость. Он наблюдал, как презерватив наливается воздухом, а потом помог Наташке перевязать его. Так она и побежала домой, размахивая «шариком» на нитке. Взрослые косились на странную девочку, перешептывались, хихикали. Но не нашлось ни одного, кто остановил бы ее и отобрал неуместную игрушку. Молодые и веселые люди жили в Усть-Илимске.

Через три недели после этой истории Таня и Наташка подъезжали к Новосибирску. Таня уволилась, взяла расчет, отказалась от ордера. Она уезжала налегке, ничего не нажив в городе мечты — ни ста рублей, ни ста друзей, а лишь злость и усталость. Толя оставался. Тогда, после истерики, кое-как успокоив рыдающую дочку, обцеловав ее с ног до головы, она бросилась искать по городу непутевого своего Толю. Как единственного родного человека — чтобы пожаловаться, объяснить… чтобы он Юрчику… ну хоть морду набил, что ли, чтобы хоть что-нибудь сделал, защитил бы… она искала долго, обегала весь город, и тут кто-то сжалился, шепнул ей. Толя обнаружился в общаге у маляров-штукатуров. Было поздно, и он крепко спал, прижавшись к тощей страхолюдной тетке, сжимая в горсти ее вывалившуюся грудь.

Поезд снотворно постукивал, за окном проплывали деревья, готовые вот-вот пожелтеть, разматывалась под колесами почти бесконечная страна, а Наташка ничего — лазила с нижней полки на верхнюю, глазела в окно, тараторила, и пока подобрались к Уральским горам, покорила весь вагон. Это было ее самое первое путешествие, и Наташка радовалась поезду, добрым попутчикам, которые угощали вкусненьким, и что в неизвестном Военграде у нее дедушка, и что скоро в первый класс… а про папу мама пообещала, что он их потом догонит.

О разводе Наташка узнала в двенадцать лет, случайно. И ух как разозлилась на мать — со всей силой гормональной перестройки. Типичная, в общем, история.

— Ба, ты чего тут в темноте-то? — спросила Женька, высовываясь в коридорчик. — Опять плачешь, что ли?!

Она щелкнула выключателем, и коридор наполнился желтым светом. Татьяна Александровна подняла на внучку мокрые глаза, глянула исподлобья.

— Ба? — насторожилась Женька. В прошлый раз так же сидела, а потом в «скорую» пришлось звонить, с сердцем плохо сделалось.

— Ничего, Женечка, ничего, — пробормотала Татьяна Александровна виновато и опустила взгляд. Вытащила из кармана давешнюю тряпочку для пыли и утерла глаза. — Плохое вспомнилось просто.

— Так ты не вспоминай, — посоветовала Женька. — Нахрен надо!

— Нахрен? Что за словечки у тебя! — Татьяна Александровна возмущенно привстала, забыв плакать.

— О. Узнаю бабушку, — констатировала Женька и проследовала к телефону. Угнездила аппарат на коленках, стала шумно набирать номер.

— Поела? — спросила Татьяна Александровна.

— Угу.

— Борща поела?

— Ба, не мешай!.. Добрый вечер… Пирава позовите, пожалуйста…

В голосе ее слышалось отчетливое кокетство.

Татьяна Александровна покривилась и пошла в кухню, где ждала кастрюля борща — конечно, нетронутого, потому что кто же будет обедать борщом, если в доме еще не кончился сыр.


Глава 12

Зато не пьет… Для Татьяны Александровны это был главный аргумент в пользу зятя. Точнее, это был единственный аргумент, позволивший скрепя сердце дать согласие на свадьбу. Она уже тогда подозревала, что пожалеет. Но свои-то мозги ребенку разве вставишь? Особенно когда ребенку под тридцать. И без того про Наташку болтали, что пробы ставить негде. А этот Гена был приезжий — Наташка его и окольцевала по-быстрому.

Она тогда была еще хорошенькая — сочная, но не оплывшая; таких хотят, но не сердцем, а как поэт писал, «звон свой спрятать в мягкое, в женское». И тут бы ей гордости капельку, да где там — всем верила, всех любила.

После школы учиться поступила она по-человечески, в Ленинград. На перспективную специальность, с прицелом остаться и устроиться куда-нибудь в НИИ — материных трудовых подвигов Наташка не понимала и не хотела, да и времена были не те — перестройка. Но пока добралась до диплома, очнулась в другой стране, даже в другом городе. Диплом инженера стал никому не интересен. Попробовала остаться в Питере: устроилась в ларек торговать пивом и сигаретами — и там связалась с женатым хозяином. Южный человек, сулил золотые горы, но недолго. Наташка двинулась в Москву, и там дело поначалу вроде пошло на лад — тоже был ларек, точнее, столик на Арбате. Торговала сувенирами. Открытки, матрешки смешные — внутри Ленина Сталин, внутри Сталина Хрущев, внутри Хрущева Брежнев — и самый крошечный — Горбачев, состоящий из одной головы с пятном. А всего больше в тот год любили иностранцы матрешку-Ельцина. Чистенькая работа, публика в основном заграничная: восторженные, дружелюбные, небедные люди, — и стала жизнь налаживаться, но тут случилась очередная любовь. Сперва квартиру снял, шубу купил, машину обещал, а потом пропал. Квартиру оплачивать стало нечем, на сувенирах столько не заработаешь, и вернулась Наташка на незавидные стартовые позиции.

Подружки говорили — дура, иностранца ищи. А Наташка и рада бы, но никак не подворачивался. Пришлось возвращаться домой… а все потому, думала Татьяна Александровна, что слишком лепилась к мужикам, своей головой думать не умела. Вот и оказалась у разбитого корыта, в Военграде, и про обе столицы говорила теперь: «зажрались». Только шуба и осталась на память.

Татьяна Александровна приняла Наташку. Вместе было как-то полегче. И сама-то она по молодости свалилась отцу, как снег на голову. Но тогда были другие времена — простые и понятные. Всего и было у Тани проблем — как-то ужиться с буфетчицей. Таня старалась все делать ей назло — но это машинально; буфетчица была добрая женщина и совсем безобидная. Все Танино раздражение, накопившееся за годы брака, обрушилось на нее. А папа даже не заступился. Собрали вещи и съехали. У буфетчицы была комната в общежитии, она ее задешево командировочным сдавала. Вот, им отказали, заселились сами.

Конечно, она была не чета маме. Простецкая, малограмотная. Говорила «масла» — она. Говорила «тубаретка», «полувер». Книг не читала. Но зато умела обживаться где угодно, создавая вокруг пространство, полное тепла и уюта. Таня это умом-то понимала, а ссорилась — не могла остановиться.

Зажили с Наташкой в родительской двушке. Таня устроилась на завод, но работала больше по общественной части. Она и правда много делала: доставала ордера и путевки, устраивала санкурлечение и пионерский лагерь, ни крошки не пытаясь отщипнуть себе от профсоюзного пирога. К ней шли жаловаться и просить. И, как честный человек, она оказалась легкой добычей для тех, кто имел свою корысть.

Военград к тому времени сросся с райцентром, сделался городом-спутником. Завод был так велик, что от ворот пускали электричку, которая развозила работников по цехам. Танки, трактора, вагоны — все, что движется на гусеницах и по рельсам, производили тут. И вот все стало рушиться. Люди еще ликовали на площадях, праздновали свободу, воевали со старыми памятниками, давали новому миру беспорочные демократические имена, а лавина уже громыхала где-то на самом верху. Таня достаточно была близка к руководству, чтобы слышать ее гул, однако трактовала по-своему. Ей казалось, что не обрушение грядет, а скорейшее восстановление системы. «Дураки! — хотелось ей крикнуть. — Чему радуетесь? Какой такой свободе?!» Эйфория безответственности пугала. Она верила — это не сможет продолжаться долго, все вернется, и каждый пожалеет, что не умел вовремя притормозить. Но время шло, лавина катилась, порядок не восстанавливался. Сбесившиеся цены и фантики вместо денег, вместо еды — морская капуста да желтые куриные ноги, вместо военных заказов — фига с маслом. Да и гражданские не лучше — как-то было теперь не до тракторов, не до вагонов. Никто глазом не успел моргнуть, а все уж было разворовано.

Зарплату не платили, почти всех выкинули в бессрочный отпуск. Таня кинулась к одному, к другому, но, конечно, не нашла у тех, кому помогала годами, ни работы, ни даже денег в долг. Но это бы полбеды. Понимать бы, что происходит. Вот он — самый страшный страх смутных времен — непонимание. От него паника. От него бессилие.

Одна только Юля Галкина, старая школьная подружка, не оставила Таню. Эта тихая троечница неожиданно легко приспособилась. Еще в конце восьмидесятых она открыла в райцентре на вокзале кооператив. Ничего особенного — беляши да чебуреки. Таня ее осуждала. Звала одуматься и вернуться на завод, а не гоняться за длинным рублем. Но подруга Таню не послушала, а наоборот, расширила дело — обустроила несколько пластиковых столиков под зонтами и завела аппарат с мягким мороженым; зимой столики, а вместе с ними все нехитрое производство, переселились в подсобку, которая взята была в аренду у администрации вокзала. Сделали отдельный выход на первую платформу, поставили в пару к мороженице титан для кофе и чая — и забегаловка процветала. Даже когда перешли на фантики со многими нулями, кафе приносило стабильный доход — хоть и приходилось Юле кое с кем делиться. Она сильно делилась, ой, сильно. Однако не унывала. Не одна «крыша» поменялась с того дня, когда изжарен был первый чебурек, а непотопляемой Юле было все как с гуся вода. И «крыша» оставалась довольна, и на жизнь хватало.

Она до последнего не хотела к Юле Галкиной. Упрямо шла каждое утро на завод, где отсиживала положенные часы, едва оплачиваемые, а он разрушался, точно его поедали термиты, — каждый день что-то исчезало из остановившихся цехов, с замерших складов, только самое неподъемное оставалось облупляться и ржаветь. Поддавшись распаду, покрывался трещинами асфальт, перла сквозь них колючая трава, кусты стлались под ноги; взамен привычного механического гула летом истошно стрекотали цикады, зимою вороны переругивались — и ползла повсюду бурая ржавчина, будто проказа или стригущий лишай. Помещения поближе к проходной стали заселяться кустарями. Слева объявился автосервис, справа не то мебельщики, не то гробовщики. И точно в насмешку, в бывший отдел кадров — святая святых — въехал цех по пошиву нижнего белья.

Не то чтобы Таня имела что-то против белья. Но здесь и сейчас восприняла его как апогей хаоса. Перетерпев еще месяца три, наконец решилась. Наташка тогда еще силилась зацепиться за Москву, отец давно умер, Ольга… об Ольге и вспоминать нечего.

Поначалу было странно, как это уборщица получает вчетверо против инженера, но вокруг столько было странного, что удивления хватало ненадолго. Кафе успешно просуществовало до августа 98-го, но дефолта не выдержало и оно. Таня, однако, не очень расстроилась — не было у нее времени. Наташка наконец-то выходила замуж. «Зато не пьет…» — обреченно думалось про будущего зятя.

Она сидела на кухне, сложив руки на оплывших коленях, и не замечала, как с улицы уходит солнце, поджигая не мытые с зимы окна, и наползает синий звенящий вечер. Сидела, смотрела перед собой: мимо плиты, мимо кастрюли на плите, мимо шумовки и поварешки над плитой, и спохватилась только когда поняла, что ни поварешки, ни шумовки не различает. С усилием поднялась, прислушалась. В коридоре щебетала Женька. Это сколько ж времени прошло? Распрямившись насколько получилось, сделала два шага к двери, выглянула. Внучка стояла, прижимая трубку к уху, отклячив тощий задок, обтянутый джинсами, по кромке карманов посверкивали стразы. Обернулась через плечо и сделала страшные глаза. Татьяна Александровна не шелохнулась.

— Сорри, — сказала Женька трубке с досадой. — Ну ба! Чего ты?

— Битый час болтаешь. Уроки-то сделала? — спросила Татьяна Александровна. Хотела насмешливо, а вышло зло.

Женька какое-то время еще поддакивала трубке под тяжелым взглядом бабушки, но видно было — нервничает. И действительно, двух минут не прошло, как закруглила разговор. На прощанье назвала трубку нежно Пиравиком, с оттягом нажала отбой. Повернулась к бабушке и отчеканила:

— Ты достала уже!

— Вся в мать, — сказала Татьяна Александровна. — Она тоже в твоем возрасте об одних мальчиках думала.

— Ой, ба, только не начинай! — пресекла Женька. Заголосил ее мобильник, и она, вытянув его из тесного кармашка, заалекала и поскакала в свою комнату.

Татьяна Александровна вернулась в кухню. Присела опять на тахту, на самый краешек. Света не включила. «Вот так! — сказала плите и борщу. — Дожилася!» Прозвучало фальшиво, особенно последнее «ся», нарочито просторечное. Прямоугольник окна сделался густо-синим, и в правом верхнем углу уже торчал тощенький месяц — конечно, убывающий. «Как моя жизнь…» — подумала и опять поняла, что фальшиво — точно в сериале по телевизору.

С телевизора все и началось. Наташкин развод, вышибалы эти. Однажды Татьяна Александровна едва не разбила к чертовой матери тот телевизор. Уже и швабру схватила, и замахнулась. Наташка орала потом: «Ну ты совсем!» — и наворачивала пальцем у виска, будто шуруп вкручивала. Могильная плита диагональю шестьдесят дюймов висела напротив дивана, мозолила глаза — внутри расплющивались люди и предметы, ревели колонки со стены… как же люто ненавидела Татьяна Александровна тот телевизор!

Ну зачем дураку Гене понадобился он? Кредит этот глупый? Ах, как она предупреждала! Как уговаривала — скромнее надо быть, а Гена смеялся: мол, мама, не боись, однова живем! Повелся, как пацан, на нулевой первый взнос. Бери сегодня, плати завтра… и Наташка, главное, не лучше — поддакивала и заступалась. Потом-то, конечно, как проценты полезли, к кому приполз? Но она не дала денег. Из принципа. Дурака учат. А он, вишь ты, обиделся. Ушел. Дверьми еще тут хлопал! Ох, какие истерики потом Наташка устраивала — мать винила. А кто виноват, если нашла себе слабого да хвастливого, который одними обещаниями кормил, а в доме ни гвоздика не вбил, только спал и видел красивую жизнь, евроремонты да «мерседесы». И хоть не пил — но чем он был лучше Толи? И деньги так же утекали неизвестно куда, и иной раз гонял тут всех под горячую руку. А чего она ему говорила такого-то? Правду говорила. Она всегда и всем говорит правду в глаза, разве это плохо? А он... или, заявил, мамаша твоя, или я. Так прямо и сказал.

Самое было горькое во всей истории, что Наташка даже не попыталась за мать заступиться.

— Ты не жила! — кричала Наташка сквозь слезы. — Сама не жила и нам не дала!

А она-то в Наташку вкладывала! Рисование, плавание, танцы… потом еще аэробика, модно было до ужаса. Одни гетры достать чего стоило! И за это за все — хоть бы разочек слово благодарности! Да просто — доброе слово… Так и не дождалась, где там. А что Гену прописать отказалась — так и правильно. Где тот Гена теперь? Одни судебные приставы шастают. Все грозят. Телевизором-то, оказывается, не ограничилось. У Гены пять было открытых кредитов — и по всем процент капал. В одном банке брал, чтобы в другом погасить. А телефон Гена всем Наташкин оставлял, свой бывший домашний.

И ведь сколько раз говорено было приставам этим, вышибалам — он должен, с него и спрашивайте. Но эти все звонят и звонят, квартиру отобрать грозятся. Семьдесят тысяч долгу!.. Ну за что ей это? Да разве она плохой человек?!

Юля успокаивала, что напрасно она боится — ничего не сделают приставы ни ей, ни Наташке, ни тем более Женьке. А что звонят — так это от безысходности. Они же как думают: мы им нервы потреплем, напугаем, а они нам должника из-под земли достанут.

Они ведь что придумали, приставы. Что самый первый кредит был взят до развода и, стало быть, Наташке его отдавать. Потом придумали, не фиктивный ли развод. Может, ваш неплательщик в спальне под кроватью прячется, пока мы тут звоним.

— Да нету! Нету у нас кровати! И спальни нету! — кричала Татьяна Александровна. Хоть накануне Юле клятвенно обещала, что расстраиваться больше не будет, а сама пригрозит приставам прокуратурой.

— Нету, говорите? А вот мы сейчас приедем посмотрим!..

Тут в трубке шли короткие тревожные гудки, Татьяна Александровна хваталась за сердце — и начиналось ожидание. Час и другой была она на иголках, к каждому шороху прислушивалась, выглядывала из-за занавески во двор. В такие часы она не включала света и все думала: вот приедут, а я не открою. Но они не ехали — ни разу не появился никто. А ей только страшнее становилось. Потому что если сейчас не приехали, то уж, верно, задумали такую кару, какую и не представишь.

Ожидание потихоньку рассеивалось, когда шла с работы Наташка. Первое время она слушала про очередной звонок, волновалась — но что-то почитала в интернете и успокоилась. Вот разве посылала вышибал подальше, когда на нее попадали.

Грохнула входная дверь, за ней кухонная. Над головой вспыхнула сберегающая лампа. Противная — сил нету. Как в операционной.

— Мам, ну ты чего опять в темноте? — спросила Наташка. — Эти звонили? — И стала выгружать творожки и йогурты. Она в очередной раз пыталась худеть, в такие дни холодильник бывал забит всякой обезжиренной ерундой.

— Куда столько набрала? — спросила Татьяна Александровна. — Борща вон наварила. Опять будет киснуть.

— Наварила, ну и ешь. Полвосьмого, поздно для борща. — Она с треском отломила себе два йогурта и захлопнула холодильник.

— Поздно, как же, — вздохнула Татьяна Александровна ей вслед. — То-то штаны не сходятся… — Она знала — сейчас Наташка включит компьютер и уткнется в него до ночи, а утром снова станет звонить на почту — врать и отпрашиваться. А она так и просидит тут, около злополучной кастрюли со злополучным борщом… Гена его хоть ел...

— Вот, дожилася… — опять сказала тихо, без прежнего надрыва. И опять сама себе не очень поверила.

Никто, конечно, не гнал ее спать в кухню. Сама предложила. Сначала, когда только поженились, Наташка с Геной жили в маленькой комнате, а Татьяна Александровна в зале. Но зал казался ей слишком велик, и она предложила молодым поменяться. Потом родилась Женька. Пока была маленькая, жила, разумеется, при бабушке. И ничего, не мешали друг другу. До той поры, пока, что называется, у девки сиськи не полезли. Гены тогда уже не было, а с Женькой — что ни день, скандал.

В общем, долго ли коротко, Татьяна Александровна поставила ультиматум — ей маленькую комнату в полное распоряжение, а Наташка с Женькой в большой пусть сами как хотят. Что тут началось! Наташка в крик, Женька в слезы — и у всех личная жизнь от этого варианта резко псу под хвост, ну конечно.

Тогда плюнула Татьяна Александровна, освободила в кухне уголок и — одна, никого не подпустив, — переволокла тахту на новое место. Живите, сказала, как хотите, Бог вам судья. И неделю не разговаривала. Все думала с горечью — кого же я воспитала? Все ведь им. Наташке, Женьке…

Наташка, правда, всю неделю твердила, что Татьяна Александровна все неправильно поняла, что это им надо в одну комнату съехаться, а Женька пусть отдельно, у нее возраст трудный. Только поздно опомнилась. Отродясь Татьяна Александровна решений не переигрывала.

— Дура! Жить не умеешь! — выставила Наташка последний аргумент. — Раньше надо было думать, чем в дыре этой оставаться! На твоей должности люди на всю жизнь копили! Чистенькой хотела остаться? Вот и сиди в кухне, раз так. — И обратилась куда-то наверх, патетически воздев руки: — Господи, ну почему меня родила эта женщина, а не тетя Юля?

Галкина где хочешь могла приспособиться, Наташка права. Даже дефолт ее не сломал. Машину водить научилась, отдыхала по три раза в год за границей. Татьяна Александровна так не умела. Оставшись без места уборщицы, не нашла она ничего лучше, как устроиться в районную библиотеку — где и просидела до пенсии, а потом все силы отдала внучке. Женька до первого класса была все с бабушкой. На коленки прилезала, бабулечкой звала — ласково так. Обнимала за шею. Где теперь все это?

И ведь Наташка-то что сделала, поганка! Когда Гены след простыл, а вышибалы начали названивать — еще не грозя, а пока уговаривая найти должника, — Наташка взяла и тоже влезла в кредит. Где голова у человека?! Им с Женькой, вишь ты, за одним компьютером тесно стало. Ноутбук завела, год потом расплачивались — почти по две тысячи отдавали… Как засядут вечером — только и слышно, как клавиши щелкают. Ни поговорить с ними, ни вопроса задать.

Зажгла наконец-то свет, набрала воды в чайник. Чайник тоже сама купила. Юля посоветовала. Сказала — чего ты как в каменном веке.

Чайник зашумел, забулькал и отключился. Она заварила себе ромашку. В последнее время со сном было не очень. Все из-за вышибал. Как-то они активизировались. В прошлые годы, бывало, раз в два месяца нервы потреплют — и успокоятся. А в последнее время — чуть не по десять раз на дню. Вдруг правда квартиру отберут? Юля говорит, закон новый приняли — должников выселять. А куда выселять — неизвестно. На улицу. При нынешних порядках это запросто… Только Наташке такое не объяснишь. Думает, умная. А как придет беда — что сделает? Ни-че-го! Потому она и позвала Ольгу. Не хотела — но позвала. Она бы сама отдала долг. Понемножечку, постепенно — если б пенсию побольше. А с другой стороны посмотреть — они там, в европах, совсем заелись. Отчего бы тогда Ольге не приехать, не помочь. Это здесь у них Генин долг — целое состояние, а для Ольги-то небось и не деньги. Пусть приедет, пусть посмотрит, как они тут живут. Пусть раз в жизни оторвет от себя что-то помимо красной курточки. И тогда не будет вышибал, не будет жутких этих звонков, страха не будет… Спать спокойно и не ждать, когда отберут квартиру, выкинут на улицу… «Перед смертью!» — мысленно добавила Татьяна Александровна. Вышло опять фальшиво, но она больше не ощущала фальши, а только беспокойство — как они встретятся? После стольких лет? Какая она, Ольга?

А вдруг она не приедет?


Часть 4

Скандинавская ходьба


Татьяна Александровна пошла в банк, который по старинке называла «сберкассой», и решительно сняла с книжки две тысячи рублей. Обида или нет, надо было «делать стол». В супермаркете долго выбирала, подсчитывала в уме, пока не решилась на баночку икры, картонку с прозрачными лепестками норвежской семги и ананас, оглушительно пахнувший нездешней сладостью.

— Надо было еще рябчика, — заметила Наташка, когда мать разбирала в кухне сумку.

Но Татьяна Александровна цитаты не распознала и шутки не оценила, а разразилась грозной тирадой, что, мол, если бы некоторые работали, тогда были бы в доме и рябчики. Наташка ушла к себе. Мать, когда она волновалась или боялась чего-то, было лучше не трогать.

Желание залатать «нищету» заставляло жарить и парить, драить и облагораживать — лишь бы Ольга ничего такого не подумала. Но если она и правда ничего не заметит, зачем было звать ее и просить денег? Это противоречие рвало последние нервы. Она несколько раз ни за что кричала на Женьку, пособачилась с соседкой, что у той кот линяет на коврик, даже на Юлю прирявкнула по телефону. Про Наташку и говорить нечего — эта кругом оказалась неправа.

Ольга еще только ехала в аэропорт, а в Военграде уже нарезали салат «оливье» и томили в духовке дрожжевой пирог с капустой. Даже диванчик в маленькой комнате был разложен и застелен свежим крахмальным бельем.

Все прибрав и расставив, Татьяна Александровна еще раз прошлась по квартире, замершей в ожидании, — и не нашла, что еще можно выправить. «Нищету не замажешь», — пробормотала, цитируя свою бестолковую дочку. Ну и пусть! Как была в домашних шлепанцах, в халате спустилась к подъезду и уселась на лавочку, потеснив щелкающих семечки соседок, подставила лицо вечернему солнышку. Сидела и молчала, прикрыв глаза.

— Как сама, Тань? — спросила Маринка с того подъезда. — Странная ты какая-то. И не здороваешься.

— Олька приезжает! — ответила, растягивая слова, и победно оглядела аудиторию.

Соседки переглянулись:

— А кто это, Олька?

— Сестра младшая. Неужели не помните? — объяснила Татьяна Александровна с вызовом. — Из-за границы едет. Она у меня в Европе!

В ее голосе чувствовалось торжество.


Глава 13

Ольга вынуждена была признать, что боится ехать в Россию. Но почему? Столько лет мечтала, тосковала. Может быть, потому, что русские ничего не рассказывали о своей стране хорошего? Приходили в кафе, рассаживались и повторяли восхищенно «нравится-нравится-нравится», а потом приводили какой-нибудь случай из домашней практики, в противовес. Ничего такого не говорилось страшного, чего не могло бы случиться в тех же Кралупах, но маленькие неприятные фактики падали в копилку и там откладывались — и в итоге получился засор. Ольга поймала себя на том, что думает о бывших соотечественниках «странные эти русские», — как будто сама не имеет к ним отношения. И чего жаловались? Из России ехали туристы как туристы. Выделялись разве какой-то настороженностью — как будто всегда ждали неприятностей. Но деньги явно у них водились. А молодежь, пожалуй, даже поскромнее была, чем те же немцы или итальянцы.

Как ни уговаривала себя, что Россия ничем не отличается от других стран, а по мере приближения дня отъезда страх рос… не страх, вернее, а тревога. Какая она теперь, Таня? Как встретятся, что скажут друг другу? Не верилось, что сестра могла сильно измениться, — в юности она была красавица, такие долго не старятся. Надо бы придумать какой-нибудь подарок. Купила кожаную бордовую сумку и широкий шарф в тон. Ей казалось, Тане этот набор обязательно будет к лицу. Таня представлялась Ольге строгой пожилой дамой с прямой спиной и непримиримым характером. Неведомой племяннице Ольга приготовила кожаный кошелек и, куда ж чеху без нее в гости, «Бехеровку». А Женьке везла айпад.

Мартину о своих страхах Ольга не говорила. Еще передумает отпускать. А Мартин, сам того не понимая, подливал масла в тлеющий огонек ее беспокойства. Собирая жену в дорогу, он читал туристические форумы. О хорошем там почти не писали, а только рассказывали, какой величины щели в жилых домиках где-нибудь на Ольхоне, да какие на Золотом кольце матерые клопы, да как страшно ездить в столичных маршрутках, ведомых настоящими джигитами; перечислялось, кого и при каких обстоятельствах обокрали, кто где сидел без света и воды, в каких ресторанах и кафе чем травился, и как ужасны цены, и как скверен сервис.

Он до сих пор чувствовал к России обиду — за разочарование, пережитое в молодости. Уж и страны той сколько лет не было, а знак равенства все равно стоял в голове. Он у многих чехов стоял. С маленькими невезучими нациями, которые вечно кто-нибудь походя завоевывает, это часто случается.

В назначенный день Ольга дрожащими руками собирала чемодан, улыбаясь через силу, а муж ей помогал — и, конечно, заставил набрать лишнего — одних лекарств вышла целая косметичка.

Кошки, Тереза-фон и Бес, ходили кругами, их любопытные мордочки оказывались под ладонью, стоило протянуть руку за кофточкой ли, за зубной ли щеткой. Тереза с усилием терлась об ноги, напирала, обволакивала гибким телом, будто старалась стреножить хозяйку, а Бес норовил устроиться поверх вещей, топтался на них, грозно урча, высоко задирая передние лапы — и, конечно, наставил зацепок на любимой олимпийке. Ольга его прогоняла — сначала по-доброму, потом грозила тапочкой, но Бес не очень-то реагировал, отбежит на пару метров и тянется обратно.

— А они не хотят тебя отпускать, смотри-ка, — Мартин натянуто улыбнулся и вычерпал Беса из чемодана. Бес ухватился когтями и тянул за собой несчастную олимпийку.

Ольга обернулась через плечо, внимательно посмотрела на мужа.

— Мартин. Зачем ты мне это говоришь?

— Оля, я вчера читал… знаешь… вот в Костроме французские туристы полдня без электричества просидели… и бумаги туалетной в номерах не было.

— Мартин. Я не французский турист. Я еду к близким родственникам, — напомнила Ольга.

«Близкие родственники». Blizci pribuzni… Это прозвучало странно. Какая была племянница Наташа? А дочь ее Женя? И почему Таня ни разу не обмолвилась о муже? Развелись? Овдовела?

Таня просила две тысячи долларов. Сумма приличная, но не безумная. Потому думать, что сестра зовет к себе только из-за денег, не хотелось. Вот что: деньги — это просто повод наконец-то помириться. Таня всегда была гордая, ей трудно было сделать первый шаг — потому и сумма немаленькая, маленькая выглядела бы неубедительно… О том, что в Военграде ждут ее не просто так, а с деньгами, мужу Ольга не сказала. Он бы всех этих тонкостей политеса не понял и, пожалуй, рассердился бы, что сорок лет от человека ни слуху ни духу, а тут вдруг вынь да положь ей круглую сумму. Только Оля могла понять и извинить трогательную нелепость Таниной просьбы. А следом приходила мысль — вдруг действительно что-то случилось… настолько плохое, что Таня, не желая видеть Ольгу, вынуждена идти на поклон… но что? болезнь? а доллары — на лечение? Тогда тем более нужно ехать. И если есть шанс вылечиться, то Ольга бы и больше нашла, детей бы попросила… ну и пусть, что сестра звала ее от отчаяния. Звала ведь. Вспомнила. Это ли мало?

— …и не вздумай там пить воду из крана! — закончил Мартин. А с чего он начал, Ольга за своими мыслями не услышала, поэтому кивнула рассеянно.

— Да-да… я не буду… — и через паузу спохватилась: — А почему?

— Оля. Ты как маленькая. Там хлорка. Там очень плохие, очень старые трубы. В них живут микробы. У тебя будет болеть живот.

— Живот. Болеть. Не о том ты думаешь, не о том!

— А о чем? — растерялся Мартин.

— Мы же это обсуждали. В Военграде нет чешских банков, ни одного. А в других выйдут слишком большие проценты. Мне придется везти с собой наличные. Много. Я боюсь, Мартин. А если я их потеряю? Или их украдут? Я не привыкла.

— Hlupak1 ! — Мартин стукнул себя по лбу. — У меня ведь подарок.

Он стремительно ушагал в спальню и вернулся, держа за витую веревочку маленькую сумку-кошелек, нежно бирюзовую, с аппликацией-ромашкой вокруг замка.

— Что это? Это Таниной внучке?

— Оля, это тебе, — сказал Мартин серьезно. — Положишь сюда деньги, а сумочку повесишь на шею. Вот так, — и он надел себе на шею смешную девчачью сумочку. — Отсюда никто твои деньги не украдет!

На его широкой груди кошелечек смотрелся комично — невозможно было не улыбнуться. Она подошла, обняла, прижалась. Благодарно чмокнула в щеку.

— Ты самый лучший муж во вселенной, знаешь?

И он вдруг смутился. Она давно ему такого не говорила. Лет, может быть, двадцать.

— Кредитку все-таки возьми, — пробормотал. — Просто на всякий случай.

И Ольга чмокнула его в другую щеку.

— Все со мной будет в порядке! — И перевесила кошелечек себе на шею.

Билеты, взятые в сезон, бывают двух видов — дорогие или неудобные. Ольга, конечно, выбрала второй вариант. Тем более что прямых рейсов все равно не было, а ближайший аэропорт находился от Военграда километров за сто пятьдесят, и оттуда добираться на автобусе или на такси. Хоть Мартин и отговаривал, Ольга решила лететь с пересадкой через Москву.

— Мама, ну ты подумай! Одиннадцать часов в аэропорту сидеть! — кипятилась Верушка. — Если в деньгах дело, мы с Карелом тебе подарим эти билеты!

— Верочка, куда мне торопиться? — мягко возразила Ольга. — Ну и посижу, ничего.

Она любила самолеты. Мартин вечно трясся, как осиновый лист, в дьюти-фри покупал виски и потом сидел напряженный, отпивал из бутылки маленькими судорожными глоточками, глядя перед собой помутневшими и все равно абсолютно трезвыми глазами, в которых паника… а ей вот нравилось. Это было как аттракцион. Она старалась сесть у иллюминатора и смотрела, как стремительно отлетает земля — и все, что устроено на ней, становится игрушечным, будто красочный музейный макет. Смотрела и думала: какие же мы все-таки маленькие и глупые, человечки. И от этой мысли еще больше любила — своих, чужих, всех. Уши закладывало, голова становилась тяжелой, замирало дыхание — ну и что. Мир под крылом был такой красивый, такой крошечный и трогательный… а Мартин так ни разу и не решился сесть у окошка. Жался поближе к проходу и старательно не смотрел. Вроде взрослый, сильный мужчина. Ольга не понимала.

Стюардесс, проводивших инструктаж перед полетом, Ольга слушала в пол-уха. Сидела, лениво думала о том, что за последние пятнадцать лет самолеты стали удобнее, и совершенно напрасно Мартин их боится, и потихоньку ощупывала на животе, под легкой светлой ветровкой, сумочку, в которой лежали все деньги и документы.

Рядом оказалась милая девушка с малышом лет четырех. Они летели навестить папу, который уже полгода работал в Москве. За разговором полет прошел незаметно. Мальчик оказался на удивление тихий, он всю дорогу ковырял какую-то пластмассовую конструкцию-трансформер, сопя и сосредоточенно пытаясь оторвать хоть одну детальку, а перед самой посадкой тихо уснул.

Едва разрешили включать телефоны, тут же отзвонилась Мартину, что сели благополучно. Нажала отбой и улыбнулась. Перед отъездом они немножечко поспорили из-за скандинавских палок.

— Оля, зачем тебе эти палки?! — ворчал Мартин. — Что за манера тащить за тридевять земель лишнюю тяжесть?

— Ай, брось, — отмахивалась Ольга, — они ведь ничего не весят. А если тяжело, давай тогда лекарства выложим, которые ты мне напихал.

— Тебя не пустят с палками! Палки в самолет нельзя!

Она задумалась — а ведь правда. Куда их? В салон, в багаж? У нее были цельные, сто десять сантиметров. Зато у Мартина — раскладные.

— Твои возьму! — Ольга обезоруживающе улыбнулась. — Одолжишь мне свои палки?

— Но зачем тебе?

— Что значит зачем? Привыкла.

Мартин замялся.

— Ну, говори, — велела Ольга. — Что опять не так?

— Я на форумах читал… Знаешь, никто там не ходит с такими палками… то есть почти никто… только в больших городах — в Москве или в Санкт-Петербурге… а ты…

— …а я еду в деревню к дикарям, которые станут показывать на меня пальцем, — закончила Ольга насмешливо. — Мартин, милый. Мне почти шестьдесят три. И мне давно уже все равно, кто и что обо мне скажет или подумает.

Ольга опять улыбнулась и спрятала телефон в нагрудную сумочку. Скандинавские палки Мартина, разумеется, летели сейчас с ней. Улыбнулась и подумала: вот странно, столько лет прошло, а разве я меньше его люблю? Нет. И как глупы те, кто считает, что так не бывает.

«Домодедово» ее оглушило. Она, кажется, целую вечность шла через зал, потом медленно и ватно ехала на эскалаторе. Все казалось огромным и ненастоящим, это место никак не хотело связываться с Москвой, какую она знала в молодости, она не могла разобрать, о чем говорят люди вокруг, и на мгновение ей показалось, будто она забыла русский, пока не поняла, что идет сквозь большую группу пожилых финнов. Началась регистрация на Хельсинки, и они потекли ей навстречу, стрекоча чемоданами. Голова закружилась. Ольга ускорила шаг — и наконец-то отыскала знак WC.

С порога на нее дунуло кондиционированной прохладой. Завыла, оглушив окончательно, сушилка, шикнула тугая вода из-под крана, уборщица лихо ткнула под ноги мокрой шваброй; Ольга спряталась в кабинке и лихорадочно заперлась. Сняла с шеи кошелечек, чтобы не мешал, повесила на крючок на стене.

Она не помнила, как вышла. Сзади что-то, кажется, кричали. Она смотрела сквозь пыльные стекла на самолеты. На старт грузно выруливал «боинг»…

— Женщина, женщина!

Ольга вздрогнула и резко обернулась, пойманная за рукав.

— Женщина, ты забыла!

Это была давешняя уборщица. На вид было ей лет тридцать, и говорила она с сильным акцентом, с трудом выпуская слова на волю. А в кулаке раскачивалась смешная сумочка, белые лепестки топорщились вокруг желтой клепки. Ромашка.

Перед глазами поплыло, сердце застучало как бешеное… Все деньги, все документы, все-все-все!

— Ты забыла, — повторила уборщица настойчиво. — Там. — И насильно всунула сумочку в руки Ольге. — Я видела. Это твое.

Она отвернулась и стала уходить, а Ольга стояла, хлопая глазами, и не решалась заглянуть внутрь. А ведь Мартин говорил ей, говорил… совсем выжила из ума! Воров никаких не надо с такой головой. Все потеряла! Вся ее поездка была под этой ромашкой.

Потом решилась, дрожащими руками открыла. Деньги, документы, паспорт, страховка, кредитка — все оказалось на месте. И тут, спохватившись, Ольга кинулась догонять уборщицу.

Валюту она поменять еще не успела, но у нее были с собой евро, как учили на форумах, мелкий размен. Уже у самого туалета нагнала свою спасительницу и стала совать ей десять евро, рассыпаясь невнятными благодарностями, а уборщица испуганно отнекивалась и твердила: «Много, это много!» Но потом все-таки взяла купюру и спрятала куда-то под фартук, вернулась на рабочее место. А Ольга расплакалась.

Она села в зале ожидания, чтобы немного успокоиться. Сняла ветровку, перебросила через спинку соседнего кресла и расслабилась, прикрыла глаза, еще немного припухшие от слез. Как же так получается, думала Ольга. Везде писали про жуткое российское воровство, а тут — сама прохлопала, бери не хочу. И вдруг все так легко вернулось — прямо в руки... Нет, мир не без добрых людей, думала Ольга с благодарностью и тихонько ощупывала сумочку, водворенную на место. Что бы она сейчас делала без нее? Решила Мартину ничего не рассказывать, по крайней мере, до возвращения. Время было к обеду, пора было, пожалуй, что-нибудь съесть. Ольга открыла глаза, потянулась, поднялась. Протянула руку за ветровкой.

Ветровки не было. Ни на кресле, ни под ним.

Второй рейс был глубокой ночью. В самолете не спалось. Перебила сон, перенервничала — и теперь завидовала тем счастливцам, которые, едва взлетев, уснули. Впрочем, половина салона так же, как она, полуночничала. Кто-то смотрел кино, кто-то играл, кто-то слушал музыку или уткнулся в электронную книжку. Ольга подумала, что лет пятнадцать назад все они, пожалуй, сидели бы, раскрыв газеты и журналы.

Рейс как рейс — ничего особенного. Пассажиры не были агрессивнее, чем она привыкла, или хуже одеты. Люди как люди — зевающие, сонные, согласно времени суток. Зябко кутающиеся в кофточки и курточки, в казенные пледы.

Плед оказался колючий, но теплый. Ольга сидела и думала, что, пожалуй, не стоило сегодня днем гулять по Москве. Когда-то она прожила здесь год, и никакой особой привязанности к этому городу не чувствовала. Он был похож на все прочие чужие города — так же равнодушна Ольга оставалась к Берлину и Бонну, к Братиславе и Варшаве, к Стамбулу и Лондону, к Парижу и Стокгольму… да что там — даже Прагу никогда не ощущала родной. Ольга вообще сомневалась, могут ли быть города — родными. Родными бывали только люди, а с родными людьми, куда бы ни занесло, там и будет дом.

Она ненадолго все-таки задремала, и ей приснилась Тереза-фон, гибкой спиной трущаяся об угол кровати, — и сразу без перехода Зденек, каким он был лет в пятнадцать. Он тогда проколол ухо и вставил медное колечко. Ольга и Мартин его дразнили. Сейчас Ольге снилось, будто вместо колечка в ухе у Зденека висит тяжелый скрипичный ключ, такой длинный, что касается


плеча, — раскачивается и тихо звенит, и она спрашивает: «Зачем? Зачем?! Тебе больно?» — А сын отвечает: «Я пойду поплаваю, холодно очень», — и дальше, опять без перехода, Таня в красной курточке встречает ее на станции в Кралупах, молодая, как была в год расставания, и такая же строгая. Говорит категорично: «Я возьму вещи. А то еще потеряешь!»

Ольга машинально схватилась за сумочку на груди и проснулась. Она не сразу сообразила, где находится. В салоне стоял ровный гул, вокруг почти все спали, только мальчишка через проход яростно тыкал в сенсорный экран планшета, от старания высунув язык.

Ольга подняла шторку и глянула за стекло. Самолет летел навстречу рассвету, над облаками стремительно расползался яркий малиновый надрез, небо над ним уже бледнело, ночная чернота отступала. Облака тянулись под крылом, и в редких разрывах ничего не было видно; там, в глубине, не ощущалось никакого дна, как будто не существовало ни Земли, ни ее бестолковых обитателей, а только те несколько человек, которые спали сейчас в салоне. Кажется, лет двадцать назад Ольга что-то такое читала. Самолет залетел в параллельное пространство, и в итоге все это не очень хорошо закончилось. Но она не боялась — было слишком красиво, чтобы бояться. Далеко внизу, мгновенно выросши из крошечной точки, животом почти касаясь облаков, чиркнул встречный самолет, оставив за собой два клубящихся белых хвоста, и, точно привязанное к ним, из надреза полезло, слепя глаза, солнце. Малиновый сироп разлился по манке облаков, насколько хватит глаз, малиновым и розовым окрасился обод иллюминатора, и плед, и Ольгина рука, которую вытянула она из-под пледа, чтобы прикрыть глаза, не ослепнуть. Она пожалела, что фотоаппарат остался в багаже, но потом подумала, что такое все равно на мыльницу не снимешь… да и не на мыльницу не снимешь — это можно только пережить. Мальчик в соседнем ряду победно ткнул в экран и откинулся на спинку кресла. Его лицо было довольным. Он все пропустил.

Как по команде замигали по салону лампы. Породистая высокая стюардесса, стараясь подавить зевок, объявила посадку. Люди в салоне стали просыпаться, закопошились, защелкали ремнями безопасности. Ольге сделалось немножко жаль, что все они проспали чудо — за стеклом все стало как обычно, утро включилось и заработало в стационарном режиме.

Облака опрокинулись под опасным углом и понеслись навстречу, заложило ухо, мелко завибрировала спинка кресла. Ольга зажмурилась — не от страха, а чтобы почувствовать нарастающую скорость не снаружи, внутри, и вот уже самолет мягко напрыгнул на полосу и побежал по ней, тормозя. И раз — остановился. В салоне раздались нестройные аплодисменты.

Она не стала торопиться. Подождала, пока соберутся и выйдут соседи, пропустила вперед тех, кто шел с хвоста. Не хотелось суетиться и толкаться — зачем? Набрала эсэмэс Мартину, но вовремя спохватилась, что в Кралупах еще глубокая ночь. «Вот я и вернулась», — подумала. Но ничего при этой мысли особенного не ощутила, никакого волнения. Даже страх встречи, кажется, ушел. Прислушалась к себе и удивилась внутренней тишине. Все сделалось как-то буднично.

Оставалось совсем немножко — получить багаж, отыскать автобус, сесть в него и поехать. Домой? Нет, поправила себя, не домой. К Тане. Давно надо было навестить Таню.


Глава 14

Наташка загрузила табло и следила за рейсом.

Ей до смерти надоел Военград, мама, почта, бедность, одиночество. Она всегда знала, что достойна лучшей участи. Но что-то не пускало жить по-человечески. Вспоминала своих первых мужчин, еще до Гены — и злилась. Ни один не оправдал ни надежд, ни доверия. Так же, как мать, Наташка постоянно задавала себе вопрос, чем провинилась перед этой чертовой жизнью. Допустим, она не ложилась костьми — никогда. Ну и что? Те, кто ложился, в основном так и оставались лежать, а зато прочим, баловням, блага прилетали прямо с неба. Баловни были не лучше Наташки, а часто как раз наоборот. По жизни везло стервам и шлюшкам — и не было предела изобретательности судьбы, когда она вдруг решала одарить тех, кто и так ни в чем не нуждался. К примеру, Катька Майер. Ничего в человеке особенного. А в девяносто первом всех этнических немцев позвали в Германию. Собирай вещи, приезжай да живи. И все! Катька больше не Катька, а Катарина. Обитает в Биссендорфе, замужем за местным. На фото в «Одноклассниках» вся такая иностранка. В чем ее заслуга? Получается, в том, что ее пленные родители после войны в Военграде немецкий квартал строили. Или вон Лидка. Вышла замуж за Пашку-чудика из параллельного. Красавица, отличница. А он — тощий очкарик. Все смеялись. А Пашка возьми да раскрутись. Деньги лопатой гребет. В Москву перебрались. Каждый год на Канарах отдыхают. Кто бы мог подумать… Нет, бывали и фейлы у людей. Сережка-маленький сторчался. Воронину муж с двумя детьми бросил. У Аристовой рак. Но все-таки… Почему Наташка должна думать об Аристовой или о Ворониной — жалко их ужасно, но и себя жалко не меньше.

Так что приезд тетки Наташка воспринимала как шанс на перемену в судьбе. Кровь из носу надо было понравиться этой Ольге. Понравиться, зацепиться — и валить. Что ее ждет в России? Ничего. Тут никого ничего не ждет. А если кому и повезет по жизни, так это исключение. Двадцать процентов населения говорят, что эмигрировали бы, случись возможность. Это Наташка в интернете прочла. И, заметьте, не гопники — интеллигентные все люди. Преподаватели, журналисты, писатели, художники. И были правы — нельзя нормально жить в этой стране! Взять, к примеру, Наташку… сидит она на почте за три копейки. А где-нибудь в Европе? На той же почте наверняка заработала бы себе на хлеб с маслом.

Наташка лайкнула смешную картинку и переключилась на табло. Самолет вылетел по расписанию. Ну, слава Богу. Последний месяц думала, европейской тетки не дождется. Обязательно сорвется что-нибудь, с ее-то счастьем. Но пока, тьфу-тьфу-тьфу, Ольга летела. Наташка опять переключилась в «Одноклассники». Не то чтобы она любила их, но от скуки помогало. Опять же, посмотреть, что с кем стало. Набрала Катьке Майер: «привет, как дела?», но та не ответила. Наверное, вышла уже. Хотелось похвастать кому-нибудь, что вот, чешская тетка появилась, как в кино. Но в Военграде была глубокая ночь, да и в Москве время подбиралось к часу, в сети никого.

За спиной сопела Женька. Она разметалась по дивану, так что места прилечь не осталось. Наташка зашла на страничку с пазлами, быстренько сложила собор Василия Блаженного и вернулась в «Одноклассники». Единственная аватарка мигала в сети, Усть-Илимская. Там было уже утро. «Привет как дела?» — написала Наташка. «Норм, — пришел ответ. — Как сама, моя красавица?» «Лучше всех!» — отрапортовала Наташка, присоединив к сообщению губки и ромашку. «Сладкая женщина!!! любуюсь», — прилетело из Усть-Илимска. За восклицательными знаками стоял тортик и губки три раза.

Дверь приоткрылась с протяжным скрипом, и в комнату просунулась голова Татьяны Александровны.

— Мам, чего?! — прошипела Наташка, обернувшись.

— Наташенька, ты что не ложишься? — едва слышно прошептала та. — Поздно уже…

— А ты что не ложишься?! — Наташка злилась. Вот тоже — ходит, вынюхивает… поговорить не даст.

— Я днем поспала, мне ничего, — заоправдывалась Татьяна Александровна.

Наташка свернула страничку, поднялась, стараясь не шуметь, и пошла на мать, выдавливая ее обратно в коридор:

— Ну и иди тогда к себе. Телевизор посмотри или хоть почитай. Не видишь, Женька спит.

Точно в подтверждение, Женька шумно перевернулась и завздыхала.

Обе оказались в коридоре, за прикрытой дверью.

— А что ты делаешь? — спросила Татьяна Александровна шепотом.

— Разговариваю.

— С кем?

— Ну мам, ну какая разница?

— Так… Ты ведь никогда не расскажешь ничего, — в голосе матери обозначилась обида.

— Ой, вот только не начинай!

— Ну правда, ну с кем? Тебе жалко сказать?

— Ой, ну с Гришкой! — Наташка закатила глаза. Мать насторожилась. — Вот видишь, ты и не помнишь его! Был у нас во дворе такой мальчик, Гриша Бойко. Еще был смешной случай в детстве — он у папы презерватив стащил и мне дал, как будто это шарик. Как же ты орала! Ну, вспомнила?

Татьяна Александровна побледнела, но Наташка, конечно, этого не видела — в коридоре было темно. Она истолковала молчание матери по-своему. Сказала:

— Ну ты тормоз, мам. Вообще никого никогда не помнишь! — И вернулась к ноуту.

На мониторе мигало несколько сообщений:

«не спится?»

«ты моя сладкая полуночница»

«куда пропала?»

Наташка улыбнулась и написала: «Я тут!»

«жена свалила на работу может по скайпу пообщаемся», — был ответ.

«сегодня не могу… Женька спит в моей комнате…», — написала она Гришке.

«жаль! а я уж настроился, как всегда. раздраконила только меня», — откликнулся тот после паузы.

«тетка из Праги едет, прикинь?» — наконец-то начала Наташка о наболевшем. Сегодня ей было не до Гришкиных эротических глупостей, хотя игры по сети были ей, конечно, приятны. А Татьяна Александровна так и стояла в коридоре. И все думала — как же она так может, Наташка? Резинки! В рот! И разговаривает как ни в чем не бывало!

У аэропорта стояло десяток маршруток, кругом толкались неловкие утренние люди. Ольга спросила у одного, у другого, но все шли мимо. Тощая девчонка в дредах наконец сжалилась, невнятно махнула куда-то вправо, где стояла запыленная «газель». Чемодан неуклюже переваливался, оступаясь о трещины в асфальте. Без ветровки плечи покрылись крупными мурашками.

Аэропорт был современный — новенький, чистенький, немного похожий на пражский. Но стоило выйти из дверей, как на нее обрушился чужой мир и настигло наконец-то ощущение другой страны. Слишком громко кричали автобусные зазывалы, слишком нервно реагировали люди на ее безобидный вопрос. Солнце уже поднималось из-за крыши аэропорта и обещало быть жарким, но тут, в тени, еще царил ночной холодок. От палаток на другой стороне площади тянуло пережженным маслом, запах мешался с выхлопами и сигаретным дымом. С ночи еще не убирали, и урны были переполнены, какие-то обертки тащило вдоль тротуара, у редких скамеек густо лежала шелуха. Никто не улыбался. Или Ольга просто не выспалась и все представлялось ей в дурном свете?

Она докатила чемодан до маршрутки, открыла пассажирскую дверцу, спросила:

— Скажите, пожалуйста, эта машина действительно идет до Военграда, и если идет, останавливается ли на центральной площади?

— Зачем непонятно говоришь? — переспросил водитель с сильным акцентом. — Тебе куда?

Это был пожилой кавказец с обширным животом и печальными обвислыми усами. Несмотря на утреннюю прохладу, ему явно было жарко, по вискам из-под слипшихся седых волос струился пот. Водитель затянулся в последний раз и отщелкнул бычок в окно.

— Военград, — сказала Ольга четко. — Центральная площадь.

— Садись! Сделаем! — водитель вскинул руки над баранкой. — Заходи, пять минут — поедем!

Ольга полезла в салон, где уже дремали человека четыре. Чемодан удалось протащить в самый хвост, чтобы не мешал. Вместо пяти минут простояли все двадцать, но пассажиров добавилось всего несколько. Когда в салоне начали потихоньку возмущаться, водитель опять сказал свое «а», с явной досадой, и маршрутка тронулась.

Ехала и смотрела в заднее стекло, как разматывается пыльный асфальт в сизых выхлопах. Въехали в лес. Тут было еще сумрачно, только над просекой колыхались позолоченные еловые макушки. Внутри машина походила на своего хозяина. Такая же неопрятная, вся пропитанная запахом масла и пыли, с мелко дребезжащей дверью. Водитель включил бодрый шансон, и ехала «газель» ему в такт — расхлябанно виляя на пустом шоссе, обходя пробоины в асфальте. Ольге стало не по себе — вдруг перевернутся или врежутся? Вел водитель как выглядел — так же неаккуратно. По счастью, движения на дороге практически не было. Время в пути тянулось медленно, как будто маршировало на месте, и ощущение чужого усиливалось. Ольга в который раз задала себе вопрос, правильно ли поступила, что поехала. Могла бы просто послать Тане денег. Могла позвать к себе.

Маршрутка вылетела на солнце, покатила через поле — тут ничего не растили нарочно, это было сразу видно. Трава колыхалась, клочковатая, похожая на свалявшиеся спросонья волосы, в ней запутались пижмы и васильки. Начались постройки, но в них не жили — и давно. Остовы обгоревшего кирпича торчали среди выродившихся яблонь, усеянных мелкой завязью, низко стелились истлевшие домики из серых бревен, проваленные крыши свисали до земли, торчали остатки черных заборов. Подальше виднелось несколько блочных двухэтажек — солнце отражалось в окнах, точно там что-то горело. Пронеслись мимо обмелевшего пожарного пруда: в серой воде, покрытой мелкими морщинками, дрожало облако с рваными краями, его сносило ветром.

Опять нырнули в лес и вынырнули у бетонного забора, оверлоченного ржавой колючкой. В глубине читались выпотрошенные коробки каких-то корпусов, заводских или фабричных. Такая картина, впрочем, и для Чехии была не нова. С девяностых многие предприятия закрылись. Просто были они не такие огромные и, может быть, потому выглядели менее жутко. Опять пошел лес. Ольга устала. Она лет десять так далеко не ездила, да и силы уже не те.

Маршрутка вильнула, бикнула, Ольга не успела испугаться, как уже выровнялись, обогнав группу велосипедистов. Те шли вдоль обочины в полной экипировке, в веселых ярких веломайках, в космических своих шлемах. Она махнула им, но едва ли ее заметили — явно были из тех, кто наматывает километраж и не смотрит по сторонам. Ну вот. Везде люди. Катаются.

И опять лес иссяк. Точно в подтверждение ее мыслей начался аккуратный коттеджный квартал, весь сияющий, словно выставленный на витрину, с альпийскими горками, английскими лужайками, надувными бассейнами и качелями, с петухами на флюгерах; за ним явилось синее озеро с лодочками и водными мотоциклами. Обогнули озеро, влились на обкатанную трассу — и наконец-то на дороге почувствовалось движение.

Приехали. Ольга стояла на центральной площади Военграда, не узнавая. В детстве этот пятачок казался огромным — сердце городка. Здесь собирались, чтобы пойти в кино или на реку, отсюда ехали в райцентр на автобусе, тут помещался единственный ларек «Союзпечати», где папа брал по утрам газету. Сюда приезжали тележка с мороженым и бочка с молоком. А оказался вдруг совсем игрушечный. Его обступили торговые теремки; сосенки, которые высаживали тут еще пионерами, вымахали выше теремков и разрослись. Узкая пешеходная дорожка по-прежнему начиналась у остановки и бежала к дому. Раньше она была асфальтированная, теперь ее замостили фигурной плиткой, обсадили бархотками.

Ольга постояла еще немного и шагнула на дорожку. На чемодан, замотанный пленкой, на белую бирку на ручке недоуменно оглядывались проходящие бабушки.

Дом выглянул из-за угла панельной двенадцатиэтажки, которой раньше тут не стояло; штукатурка облупилась, пошла трещинами, сквозь нее проступали стены, как синяки сквозь кожу, и весь он точно присел от страха. Палисадничек, где в детстве растили цветы, стоял голый, от ели под окном остался черный пенек; вместо клумбы устроили две металлические штанги и сушили белье — вылинявшая простыня в маках реяла на ветру, джинсы мотались вверх ногами, за ними тянулась гирлянда полотенец — флажковая азбука Военграда. И только на лавочке у подъезда по-прежнему сидели женщины в халатах, в тапках на босу ногу. Так же когда-то сидела бабушка с подружками, а Оля и Таня копошились под ногами. В окно выглядывала мама, кричала весело: «Девочки, ужинать!» Она была еще здорова. Сейчас окно было закрыто. Даже форточка.

Ольга остановилась, перевела дыхание. Это оказалось сложнее, чем она думала. Собралась с силами и опять пошла. Чемодан покатил следом.

Женщины на скамейке внимательно ее рассматривали. Она никого не узнавала. Они наблюдали, как Ольга идет к подъезду, молчание было тяжеловесным и напряженным. Три женщины. Ольга затруднилась бы определить, какого они возраста. Младшая, кажется, была ей ровесница, двум другим дала бы немножко за семьдесят. Не смотрели — сканировали от макушки до пяток: как причесана, как одета, что несет с собой. Вспомнился Мирек Вранек. Он тоже умел так вот рассматривать. Не как мужчина женщину, а как враг врага. Cumel2 — вот что делал Мирек Вранек.

Она прошла мимо, сказала всей честной компании «Добрый день», — и только войдя в подъезд поняла, что сказала по-чешски. Звучало примерно одинаково, а все-таки… Ну и пусть. Пусть глазеют. Или она забыла, что на родине так принято? И разве убудет с нее? «Совсем я стала иностранка», — подумала Ольга весело. И потащила чемодан на второй этаж.

Загрузка...