ГЛАВА ВОСЬМАЯ

4 ноября 1982 года

Рабочий день только начался. Девять часов двадцать пять минут.

Начальник Пятого управления КГБ Фрол Дмитриевич Попков, сидя в своем кабинете, просматривал документы, которые подготовил для оперативного совещания с руководителями отделов: оно начнется через пять минут. Предстоит обсудить программу профилактических мер накануне Октябрьского праздника «с нежелательными элементами» (так называются эти люди, осколки разгромленного диссидентского движения; правда, оно все время пополняется новыми и, что самое тревожное, молодыми кадрами). Основная задача — не допускать их контакта с зарубежными журналистами и прочими иностранцами, которые тучами съезжаются в Москву — черт бы их побрал! — на все наши революционные праздники.

«Будь моя воля,— думал Попков,— я бы половину въездных виз, а то и треть…»

Зазвонил телефон прямой связи с ЦК партии.

— Я слушаю! — подняв трубку, с невольным раздражением в голосе сказал начальник «Пятки».— Алло! Я слушаю.

Телефонная трубка молчала.

— Алло! Попков у аппарата.— Внезапный, вроде бы беспричинный страх охватил Фрола Дмитриевича.— Я слушаю…

— Так слушай! — Он сразу узнал голос Андропова и похолодел: в голосе клокотали ярость и бешенство. Никогда раньше такого голоса Юрия Владимировича ему слышать не доводилось.— Как вас понимать, Фрол Дмитриевич?

— То есть?

— Мы с вами давно договорились, что все зарубежные публикации, в которых хотя бы упоминается мое имя, вы немедленно доставляете мне! Немедленно! У вас там на этой работе с зарубежной прессой целый полк бездельников сидит! И что же? Только сегодня, сейчас… Не вы, Фрол Дмитриевич, не вы! Мои люди кладут мне на стол газету «Дейли ньюс» за двадцать четвертое октября со статьей вашего Артура Вагорски «Накануне»… Мерзкая статья, отвратительная! Провокационная!…— Там, на Старой площади, Андропов задохнулся от злобы.— Опубликована десять дней назад! Вы хоть с ней знакомы?

— Знаком, Юрий Владимирович…

— Так в чем дело?

— Честно?

— Разумеется, честно, черт бы, вас побрал! — Интонация голоса смягчилась, и, если бы товарищ Попков верил в Бога, он бы истово перекрестился.

— Не хотел вас огорчать, Юрий Владимирович. Перед праздником… Перед решающими событиями…

— Вот что, уважаемый, давайте прежде всего будем мужчинами и профессионалами. Давайте делать свое дело. Постоянно и неуклонно.

— Согласен, Юрий Владимирович. Извините.

— Он согласен! — Андропов хмыкнул и, похоже, совсем успокоился.— Так что, Фрол Дмитриевич, этот Вагорски окончательно вышел из-под вашего контроля, опеки? Вы его не можете больше направлять в нужную нам сторону?

— Да как сказать…

— Скажите, как есть! Во всяком случае, все его последние статьи говорят именно об этом — он вне вашего влияния, более того — он нам враждебен и поэтому опасен. Что вы намерены делать дальше, Фрол Дмитриевич?

— Ситуация с Артуром Вагорски сложная. Не только мы влияем на него, не только мы поставляем, надо сказать, дотошному американцу информацию.

— Эта его девка? Как ее?

— Да, Виктория Садовская. И вся ее среда, где постоянно вращается Вагорски. Что же, Юрий Владимирович, на то мы тут и сидим. Будем работать с Вагорски. Будем…

— Нет уж! — перебил Андропов.— Все.— В голосе его снова звучала ярость,— С Вагорски после его статьи «Накануне» — все! Он должен быть объявлен персоной нон грата и выдворен из Советского Союза. И другим неповадно будет. Да и с Викторией Садовской пора разобраться. Ей совсем не помешает несколько лет в новой рабочей среде, на свежем воздухе, подумать о своих заблуждениях. Да и этот религиозный журнал. Как он?

— «Благовест», Юрий Владимирович…

— Она там вроде теперь замредактора?

— Да.

— Уж больно мы с вами, Фрол Дмитриевич, гуманны. Чрезмерно! Сколько лет терпим у себя под боком это мракобесие, этот религиозный дурман, замешанный на антисоветчине. Пора, пора принимать меры.

— Согласен, Юрий Владимирович.

— Теперь вот что… Объясните мне, пожалуйста, Фрол Дмитриевич, каким образом у этого Вагорски оказалась, как я понимаю, верстка последней части мемуаров нашего замечательного писателя Леонида Ильича Брежнева? — Попков молчал, и, не дождавшись ответа, Андропов продолжал (в голос вернулось раздражение): — Что там у вас происходит в цензуре?

— Недоработка, Юрий Владимирович.

— Недоработка!… Объясните все-таки, как это возможно?

— Объяснение одно…— Попков вздохнул.— Все продается, все покупается…

— В рядах работников государственной безопасности не должно быть коррупции. Не должно!

— Там, Юрий Владимирович, работают не только наши люди…

— Ну, хорошо… Разберитесь. Обязательно выявите виновных, примите меры. И доложите мне.

— Да, Юрий Владимирович… Примем все меры. Будем работать.

— Вот и работайте, дорогой! Работайте! — Андропов положил трубку.

Фрол Дмитриевич Попков, с облегчением вздохнув, вытер носовым платком пот со лба и, переключившись на дежурного в приемной, сказал:

— Приглашайте товарищей.

Было без двадцати десять утра.

5-10 ноября 1982 года

Пятого ноября члены Политбюро на незапланированное экстренное заседание собрались по инициативе Юрия Владимировича Андропова в его кабинете в двенадцать часов дня. Присутствовали не все, пять или шесть человек. На этом заседании не было Константина Устиновича Черненко, который оказался в этот день у себя на даче — ему нездоровилось.

От имени врачей, постоянно наблюдающих за здоровьем Брежнева, и от себя лично говорил академик Евгений Иванович Чазов:

— На сегодняшний день здоровье Леонида Ильича стабильно.— Личный врач Генерального волновался,— Если, конечно, можно назвать здоровьем то состояние, в котором он находится. Не буду повторять того, что вам хорошо известно…— Евгений Иванович закашлялся,— Но седьмого ноября объединяются два фактора: синоптики доложили, что в первый праздничный день, во время военного парада и демонстрации трудящихся на Красной площади, резко ухудшится погода, температура может понизиться до десяти градусов мороза, резкий северный ветер. Это первый фактор. Второй — чрезвычайное ослабление организма Леонида Ильича. Покой, тепло, постоянные медицинские процедуры — вот что ему нужно сейчас.— Чазов помолчал, очевидно подыскивая слова для заключительного вывода,— Словом, объединившись, эти два фактора ставят под угрозу жизнь главы государства седьмого ноября на трибуне Мавзолея, Переохлаждение организма создает угрозу его жизни. Поэтому мы, лечащие врачи товарища Брежнева, и лично я, категорически против его присутствия на Красной площади в этот день… более того, мы будем настаивать на постельном режиме.

— Как же, согласится он на постельный режим!…— сказал Андрей Андреевич Громыко, в злой усмешке скривив рот.

— Да, пациент упрям,— вздохнул академик Чазов.

— Одну минуту, Евгений Иванович,— тихо, вкрадчиво сказал Андропов, сидевший за своим столом и что-то чертивший на листке бумаги остро заточенным синим карандашом.— Вы сказали: здоровье Леонида Ильича стабильно. В последнюю неделю он встречался с коллективами двух московских предприятий. Скажите, во время этих встреч его здоровье было таким, как сейчас?

Чазов, подумав несколько мгновений, сказал:

— Пожалуй. Да, именно так.— Но в голосе его не было уверенности.

— Товарищи! — Юрий Владимирович поднялся и обвел всех находящихся в кабинете пристальным, внимательным взглядом.— Жизнь главы государства, его здоровье бесценны. Но есть еще интересы государства, престиж Советского Союза, забота о стабильности в нашем обществе, да и во всем мире. Отсутствие вождя народа на трибуне седьмого ноября, в шестьдесят пятую годовщину нашей великой революции, может быть превратно воспринято советскими людьми, более того, вызвать панику. И так, к сожалению, не раз появлялись слухи о его кончине… («Которые ты и твои опричники и распространяют»,— успел подумать Андрей Андреевич Громыко, впрочем, без всяких эмоций и чувств.) И вдруг в такой день Леонида Ильича нет на трибуне Мавзолея Владимира Ильича Ленина! А многочисленные иностранные делегации, журналисты и телерепортеры со всего света, которые будут присутствовать на Красной площади? Представляете их реакцию? — Все молчали, потупя взоры долу.— Нет! — В голосе Главного Идеолога страны зазвучали пафос и страсть.— Леонид Ильич в этот торжественный день должен и принимать военный парад, и приветствовать ликующий народ. Как всегда! Евгений Иванович,— повернулся Андропов к Чазову,— как вы утверждаете, здоровье Леонида Ильича стабильно. Остается уберечь его от переохлаждения на трибуне Мавзолея. Так неужели мы этого не можем сделать? Теплая, добротная одежда, его любимый горячий чай, наконец, если надо, соответствующие лекарства, стимулирующие тонус организма. Всего на несколько часов, Евгений Иванович. А после праздника и вы и мы сделаем все, чтобы товарищ Брежнев как можно больше уделил времени своему здоровью и отдыху. И мы уже работаем в этом направлении. («Какая лиса! Просто бестия!» — подумал Громыко, испытав даже некоторое, правда, мгновенное восхищение.) Поэтому, товарищи, я предлагаю не лишать Леонида Ильича счастья быть седьмого ноября со своим народом! Ведь он каждый год с нетерпением ждет этот прекрасный день! Собрание наше не протокольное. Но все-таки давайте проголосуем. Кто за мое предложение, прошу поднять руки.

И Юрий Владимирович Андропов первым поднял руку.

Подняли и остальные, не глядя в глаза друг другу. Кроме Евгения Ивановича Чазова, который, демонстративно сцепив пальцы в замок, сидел, замерев и глядя перед собой в пол.

…Что же, мини-спектакль был разыгран безукоризненно.


…Синоптики не ошиблись: седьмого ноября 1982 года с раннего утра резко похолодало — до семи градусов ниже нуля. Задул резкий северный ветер, небо над Москвой нависло тяжелой черно-серой массой: иногда начинал идти снег, и порывы ледяного ветра несли его по пустынной Красной площади. Было без десяти минут десять. Военная техника, шеренги курсантов и слушателей военных академий, ряды сухопутных войск замерли на Манежной площади и прилегающих улицах, скрываемые темно-красной громадой Исторического музея. А трибуны до отказа были заполнены гостями. Над ними стоит тихий гул ожидания… Скоро… Прекратился короткий снегопад, посветлело. В сером небе на мгновенье, причудливо и нереально, расплывчатым желтком возникло солнце и тут же исчезло. Опять хмурилось.

…Он, поддерживаемый телохранителями, трудно, тяжко поднимается на трибуну Мавзолея, останавливаясь на каждом переходе — нечем дышать, не хватает воздуху. Он тепло одет: зимнее пальто, под пиджаком толстый свитер, шерстяной шарф, кожаные на меху ботинки, ондатровая шапка. Но все равно холодно, от ударов в лицо порывистого ветра перехватывает дыхание, начинают деревенеть щеки. Он слышит, как за ним, тоже трудно, карабкаются его соратники.

Но вот и близок конец — еще один переход в несколько ступенек.

На Спасской башне куранты начинают отбивать десять часов.

С последними ударами курантов он оказывается на трибуне. Телохранители отступают назад, несколько самостоятельных шагов… Ничего, ничего, сейчас. Порядок! Не пошатнулся, не качнулся в сторону. Дошел! Все… Он на своем месте.

Все привычно, все как всегда: команды, гимн, краткие речи, грохот и бензинный чад военной техники, от которой, кажется, сотрясается земля, военные марши, мощный слаженный грохот сапог проходящих мимо стройных колонн. Он скорее по многолетней привычке, по инерции пытается отдать честь, но рука еле-еле поднимается до уровня плеча и замирает, еле заметно подрагивает. Он не видит, что происходит там, на Красной площади — все в странном розоватом тумане, то приближается, то исчезает. Гул, грохот, уже совсем одеревенело лицо, оказывается, по щекам текут слезы, застывая в глубоких морщинах, а он и не чувствует этого. «Леонид Ильич, горячего чайку».— «Что?… Где… Ага…» Он пьет горячий, чуть-чуть подслащенный чай («Нельзя, нельзя сладкого. От сладкого прибавляется вес»), не ощущает ни вкуса, ни запаха, ни тепла, вставные зубы стучат по краю стакана. «Спасибо…» Хочется в туалет, по-маленькому. Но нет тут туалета, а уйти нельзя, неудобно, престиж государства… народ не поймет. Надо стоять, стоять… Лечь бы в тепле, поспать бы полчасика. Нельзя, нельзя… А по Красной площади уже шествуют колонны ликующих демонстрантов — знамена, транспаранты, портреты. Его портреты… Много, много его портретов. «Народ меня любит, ага… И я люблю свой народ. Я всех вас люблю…» По щекам ползут слезы и тут же застывают в оврагах морщин. Шевелятся безжизненные, непослушные губы — он говорит ему, своему народу, пламенную революционную речь, но стоящие с двух сторон соратники слышат только невнятный, редкий шепот, похожий на бред.

Так проходит час, второй. Он уже не понимает, где он, что с ним.

…Вряд ли осознавал Леонид Ильич Брежнев в тот день, седьмого ноября 1982 года, стоя на трибуне Мавзолея, «принимая» военный парад, «приветствуя» колонны демонстрантов, что он прощался со страной, которой правил восемнадцать лет. Что все это было для него в последний раз… Вряд ли. О чем он тогда мог думать?

Может быть, о самом простом, житейском: давно надо было здесь, в Мавзолее, соорудить лифт, чтобы в нем товарищи поднимались на трибуну, не мучились, не страдали. И теплый, удобный туалетик должен тут быть. Ничего, Владимир Ильич не обидится, сам человеком был. И буфет небольшой, тоже теплый,— отлучился незаметно на пару минут, выпил чашку кофе, съел бутербродик, а кому врачи позволят, пусть и рюмочку пропустит, не грех, праздник.

А может быть, Генеральный секретарь правящей партии и глава государства подводил итоги своего правления и удивлялся: как это ему удалось восемнадцать лет удержаться на самом верху? Не свергли, не убили, не отправили в позорную отставку, как Никиту. Знал ли Леонид Ильич ответ на этот вопрос? Тоже — вряд ли. А все, возможно, просто, совсем просто… Он никогда лично не управлял страной и нисколько не страдал от этого. Символы власти — звания, ордена, право первой подписи (подскажут товарищи: подпиши — подпишет; шепнут: не подписывай — не подпишет, да еще черные брови насупит, кулаком по столу грохнет, покажет характер); ритуал приемов, праздников, встречи с первыми лицами других государств, протокольные церемонии — все это было ему дороже самой власти. И такой лидер государства вполне устраивал «единомышленников», стоявших за его спиной и варивших свою политическую похлебку. Другое дело, что каждый варил ее на свой вкус. Ну и ладно! Варите, хрен с вами! Только меня не трогайте. Зато вон до каких лет дожил, оставаясь вождем советского народа и всего прогрессивного человечества. Семьдесят шесть лет! Действительно… Политический долгожитель. За годы его правления в Соединенных Штатах Америки, к примеру, четыре президента сменилось. Это товарищ Брежнев точно знал. А если в российскую историю заглянуть? Правда, не очень-то он в нее заглядывал, если вообще заглядывал. А зачем напрягаться? Зря время терять? Скажем, нужна историческая параллель в отчетном докладе на очередном съезде партии, так для чего, скажите, референты и советники, этот доклад пишущие? Все исполнят в лучшем виде. И тут надо откровенно сказать: был Леонид Ильич — как и все наши вожди его круга, начиная с Никиты Сергеевича Хрущева,— человеком невежественным, необразованным, некультурным, неинтеллигентным. Никогда он не читал книг. Все сведения и знания черпал из кинофильмов «про войну», «про разведчиков», «про колхозы», «про историю», а представления о современной жизни страны, в том числе и негативные, черпал из газет, журнала «Крокодил», который очень любил читать с Викторией Петровной, из телевизионных передач «Время» и «Фитиль».

Что же, давайте за него в российскую историю заглянем. Интересные обнаруживаются обстоятельства. Дожил кто-нибудь до возраста Леонида Ильича Брежнева из верховных правителей государства Российского? Представьте себе — никто! Последний русский император Николай Второй расстрелян большевиками в пятидесятилетнем возрасте; Иван Грозный, Петр Первый и «основатель первого в мире государства рабочих и крестьян» Владимир Ленин покинули сей мир, когда каждому из них было по пятьдесят три года; Николая Первого приняла земля в возрасте пятидесяти девяти лет; Александра Второго, великого царя-реформатора, революционеры-народовольцы грохнули бомбой за полтора месяца до его шестидесятитрехлетия. Екатерина Вторая умерла, когда ей было шестьдесят семь лет; из советских вождей только «лучший друг всего прогрессивного человечества» Иосиф Сталин дотянул до семидесяти трех лет — тут, наверное, сказались традиции кавказского долголетия. Да и всех своих соратников по борьбе, с которыми Брежнев в 1964 году сверг Хрущева, он пережил — один он сейчас в Политбюро из той славной плеяды.

«Один, совсем один,— шептал одеревеневшими губами Леонид Ильич, чувствуя, что холод проникает во все его большое тело.— Никого…» И опять водянистые гаснущие глаза наполнялись слезами.

Но имел он в виду не тех своих давних сподвижников, а совсем другое — то, что сейчас происходило вокруг него. Наверное, инстинкт самосохранения в человеке — как и в животном — умирает последним.

— Леонид Ильич, все, пора.

Он очнулся, вышел из состояния полусна, грез, полуобморока. Понял: народ, демонстрация — все кончилось, пустеет трибуна Мавзолея.

— Леонид Ильич, вы как? Праздничный прием… На всякий случай ваша приветственная речь… Всего три странички…

— Никаких приемов… В Завидово… Охота… Хочу в Завидово…

…И через два часа он вышел из машины у своего охотничьего домика в знаменитом заповеднике, который занимает огромную территорию Московской и Калининской областей: неухоженные леса без всяких асфальтированных дорог, транспорт — только лошади, летом к местам охоты — на телеге, зимой на санях; разливы Московского моря, камышовые заросли, болота, малые речушки, зверья и боровой дичи — несметно. Это охотничье хозяйство для царствующих особ, находящееся на балансе Министерства обороны, при Брежневе достигло своего апогея. «Охотничьи домики», естественно, со всеми удобствами, с непременными банями и саунами (кому что нравится), свое подсобное хозяйство: лошади, коровы, овцы, рыбопитомник и питомник норок, разведение уток и куропаток, псовый двор. «Коллектив» — более пятидесяти человек, основа которого — егеря. Ну и, конечно, бытовая обслуга: повара, официантки, банщики, медики, рабочие подсобного хозяйства. И — охрана, спецбатальон, в котором более двухсот человек.

Впервые лесные угодья Завидово для «правительственной охоты» облюбовал Никита Сергеевич Хрущев, тоже «страстный» охотник; при нем спецхозяйство начало благоустраиваться. Но окончательно его обустроил за долгие годы своего правления тот, кто приехал сюда после праздничных торжеств на Красной площади седьмого ноября 1982 года.

И если была у Леонида Ильича в жизни всепоглощающая страсть, которая восстанавливала его силы, улучшала самочувствие, повышала жизненный тонус,— то это охота. Он был не только страстным охотником, но, без всякой «туфты», подставок (обычная практика для егерей, когда охотится кто-нибудь из вождей или их высокие гости), он был великолепным стрелком, конечно, до тех пор, пока его не стали покидать физические силы. У него на даче в Заречье был целый арсенал охотничьих ружей — и тех, которые он приобретал сам, и тех — их было большинство,— которые ему дарили главы государств или государственные лица рангом пониже, рассчитывая таким образом — и не без основания — положительно решить свои проблемы во время официальных переговоров.

Леонид Ильич наивно полагал, что и для его ближайших соратников нет больше радости, чем оказаться с ним на охоте в Завидово; он часто приглашал кого-нибудь из кремлевских старцев поехать с ним, чтобы «на зорьке, часа эдак в три, двинуть на уток». Старцы вздыхали, кряхтели, принимали лекарства и… ехали.

Доходило и до курьезных случаев. Однажды впервые получил приглашение пожаловать на царскую охоту Михаил Андреевич Суслов и, человек сугубо кабинетный, теоретический, ни разу в жизни не державший в руке ружья, не посмел отказаться, приехал. Вышел из машины в своих знаменитых галошах и, вдохнув свежий воздух — резкий, предутренний, сказал:

— Сыро — И, отказавшись зайти в охотничий домик гостеприимного хозяина, сел в машину и уехал домой, в тепло.

(Я, автор этой книги, которую можно было бы еще назвать «Житие и деяния Юрия Андропова», однажды, роясь в архивных документах, задал себе вопрос: «А любил ли охоту Юрий Владимирович? Охотился ли он со своими коллегами по Политбюро? Или в молодости, например, в Карелии, в бытность свою первым секретарем ЦК комсомола этой республики? «Никаких подтверждений или отрицаний этого обстоятельства не обнаружил. Скорее всего, не был охотником мой герой. Может быть, по причине плохого зрения?

Впрочем, есть у меня одно свидетельство… Но оно устное, ни на какой бумаге не зафиксировано, и человек, сообщивший мне это, просил его имя не обнародовать. Словом, хотите — верьте, хотите — нет. Будто бы однажды пригласил Леонид Ильич Андропова на охоту в Завидово: «Поехали, Юра,— или Юрий Владимирович, если в ту пору своему главному охраннику еще не «тыкал»,— поехали завтра, уток постреляем». И будто бы тогдашний Председатель КГБ ответил: «Спасибо, Леонид Ильич, но вынужден отказаться. Не охотник. Не люблю, даже не переношу крови. И вообще. Убивать птиц, зверей… Лишать их жизни… Нет!» И будто бы после этого глава государства так обиделся на товарища Андропова, что не разговаривал с ним больше года.)

…Леонид Ильич Брежнев уже давно сам не стрелял, но на любую охоту в Завидово приезжал при первой возможности. Теперь на вышке, если «брали кабана», или на лодке, когда «били уток», он был болельщиком. Стреляли егеря или телохранители. И его все равно охватывал охотничий азарт: переживал, чаще билось сердце, молодел, казалось, возвращались силы.

Так было и на этот раз. Седьмого ноября Брежнев попарился в баньке, поспал пару часов, совершил небольшую прогулку, жадно дыша терпким духом русского леса в позднюю осеннюю пору, чувствуя, что хорошо ему, радостно, тело свое ощущает совсем здоровым. «Еще поживу!»

В пять часов отправились к месту охоты. В начале восьмого вечера уже были в глухом лесу, на охотничьей вышке,— он, егерь и телохранитель, оба с ружьями с оптическими прицелами и приборами ночного видения. Повезло: уже через два часа к подкормке вышло кабанье стадо — впереди молодняк, подсвинки, за ними самки, и замыкали стадо три матерых кабана. Одного из них и взял егерь первым точным выстрелом. Раскатилось эхо по темным лесным чащобам, стремительно разбежалось кабанье стадо, только треск стоял вокруг вышки, постепенно затихая.

— Попал! Попал! — в каком-то неистовстве кричал Леонид Ильич Брежнев.

Ему помогли спуститься, светили фонарями. Он, спеша, задыхаясь, подошел к огромной кабаньей туше, наклонился над оскаленной мордой, прошептал:

— Посвети-ка!… Куда ты его?… Вот! Ну, мастак! Точно между глаз.

— Это мы вместе с вами, Леонид Ильич,— подобострастно сказал егерь.

Генеральный секретарь тяжело сел на мертвого кабана, испачкав полу пальто кровью, сочившейся из раны, вздохнул:

— Эх, жаль, нет фотографа. Хороший бы снимок получился!

И его, следует добавить, можно было бы озаглавить: «Последняя охота».

…Вернулись, скромно поужинали, разговоры — только про удачную охоту. Лег спать Леонид Ильич поздно, сказал: «Утром не будите. Отоспаться надо». Заснул сразу, без всякого снотворного, и спал крепко до одиннадцати утра.

В Москву отправились после обеда. Чувствовал он себя хорошо, бодро, думал: «Завтра на работу. Дел, наверное, много накопилось за праздничные дни».


…Вечером восьмого ноября Чазову позвонил Главный Идеолог страны:

— Здравствуйте, Евгений Иванович.

— Добрый вечер, Юрий Владимирович.

— Действительно, добрый.— Андропов зло хохотнул.— Ваш подопечный-то? Вчера в Завидово на охоте кабана завалил. А вы говорите «постельный режим».

— Развожу руками.

— Разводите, разводите.— В голосе Юрия Владимировича слышалось что-то похожее на ехидство, замешенное на раздражении.— Думаю, сейчас самое главное — поддерживать Леонида Ильича в той форме, в которой он вернулся с охоты. Не мне вам говорить: здоровье первого лидера страны — достояние нации.

И Андропов положил трубку.


Девятого ноября 1982 года Брежнев появился в здании ЦК КПСС на Старой площади в начале одиннадцатого[4]. По отработанной схеме у лифта на третьем этаже его встретил заместитель начальника личной охраны Генерального Владимир Тимофеевич Медведев, была смена его группы телохранителей (или, по официальной терминологии, «прикрепленных»; она состояла из трех человек).

Леонид Ильич вышел из лифта вполне бодрым, осеннее темно-синее пальто распахнуто, в левой руке ондатровая шапка. Увидев телохранителя, улыбнулся, протягивая руку, сказал:

— Здравствуй, Володя.

Владимир Тимофеевич служил в личной охране главы государства уже четырнадцать лет, с 1968 года, и был в семье Брежневых своим человеком, почти родным — его там любили и полностью доверяли ему.

— Доброе утро, Леонид Ильич.— Медведев знает, что нужно спросить у Хозяина, дабы у того улучшилось настроение: — Как охота?

— Хорошо.

От лифта до кабинета Генерального — метров сорок. Апартаменты состоят из трех помещений: приемная, сам кабинет и комната отдыха, в ней стоят тахта, стол, кресла, полки с книгами, дверь в туалет.

Владимир Тимофеевич проводил Брежнева, слегка поддерживая его, в комнату отдыха, помог раздеться.

Отдышавшись, сидя в кресле, Леонид Ильич, трудно поднявшись, сказал:

— Пойду поработаю — И отправился в кабинет.

Медведев перешел в приемную. Он обратил внимание на то, что в этот день к Генеральному никто не заходил. Только однажды появился Константин Устинович Черненко с озабоченным пасмурным лицом, пробыл в кабинете Брежнева всего несколько минут и ушел, тяжело, с хрипом дыша.

В середине дня Леонид Ильич ушел обедать, а вернувшись, как всегда, прилег на тахту, ненадолго соснуть. Телефоны на два часа были переключены на приемную. Проснувшись, Леонид Ильич работал в своем кабинете с бумагами, с кем-то разговаривал по телефону.

В семь часов вечера в приемной прозвучало два звонка — телохранителю. Если нужен секретарь приемной — один звонок.

Владимир Тимофеевич вошел в кабинет.

— Забирай папку, портфель, поехали.

«Ясно, в Заречье,— понял телохранитель.— Генеральный предпочитает больше жить на даче, чем в своей городской квартире на Кутузовском проспекте, похоже, он не любит это жилище, которое представляет «начинку в пироге»: сверху — Андропов, внизу — Щелоков».

Скоростная езда до Заречья — дорога уже расчищена, «зеленая волна» включена: десять — пятнадцать минут.

…Приехали. Медведев в огромной прихожей помогает Брежневу снять пальто, провожает его на второй этаж, где спальня Леонида Ильича и Виктории Петровны и еще несколько спален для детей и внуков. Потом — на третий — там его рабочий кабинет. Поддерживая Брежнева за локоть, телохранитель чувствует, как тяжко дается его подопечному каждая ступенька. Так… Наконец-то кабинет. Папку на тумбочку, рядом — портфель. Теперь надо пулей вниз, к себе в служебный домик, чтобы доложить оперативному дежурному: «Мы на месте». В дверях Владимир Тимофеевич оглядывается: Леонид Ильич подошел к широкому окну, отодвинул занавеску…

Скорее, скорее! Через три ступеньки. Там, у оперативного дежурного, все в напряжении, ждут его звонка — охрана, телохранители, находящиеся постоянно рядом с Брежневым, знают, что дни его сочтены, и каждый молит своего Бога: «Только не в мою смену…»

Он смотрит в облетевший сад, слабо освещенный фонарями.

Чувствовал ли он тогда, что и этот его взгляд — прощальный? Да, да, это прощание навсегда с Заречьем, к которому он привязался, привык. Скоро-скоро в дальнюю неведомую дорогу…

Нет, наверняка у него не было никакого предчувствия.

Заречье… Удивительное место! Особенно если учесть, что оно в десяти минутах езды от Кремля и Старой площади. Правда, езды по правительственной трассе, в условиях особого режима — трасса, когда он едет, пуста, включена «зеленая волна», только постовые милиционеры выбегают к бешено мчащимся машинам, чтобы правительственному ЗИМу, в котором Он следует в свою загородную резиденцию, по-холуйски отдать честь. (И потом им всем обязательно что-нибудь перепадает с барского стола.)

А само место удивительное: тенистый лесопарк на высоком берегу задумчивой речушки Сетунь, асфальтовые дорожки — для одиноких прогулок (правда, по бокам, в зарослях, бесшумно следует охрана); яблоневый сад под окнами. Несколько лет назад по его просьбе из Молдавии привезли саженцы малины, смородины, вишен. Теперь все буйно разрослось, плодоносит. Молодец, садовник. Теплица своя. Открытый плавательный бассейн. Правда, Хозяин в нем никогда не купается (сейчас в нем плавают печальные осенние листья), и бассейн постепенно ветшает, приходит в негодность. Есть тут еще одна достопримечательность, ревнивая любовь Леонида Ильича — голубятня, до десяти породистых дорогих голубей, красавец к красавцу, отдельно молодняк, отдельно — крупные.

А сам дом? Редких гостей он угнетал своей официальностью, помпезностью, холодом, отсутствием уюта. Это в архитектурном плане нелепое сооружение больше походило на административное здание для официальных приемов: минимум полезной площади, зато просторные холлы, переходы, длинные коридоры, в которых можно проводить соревнования по бегу; величественная мраморная лестница, ведущая на второй и третий этажи. Большие окна, стеклянные двери, мозаичные витражи в стиле современного модерна. Нет, просто невозможно жить в таком холодном, бездушном доме. А он привык к нему и даже полюбил. На первом этаже, кроме столовой, небольшой кинозал, зимний бассейн — четырнадцать квадратных метров, три дорожки. Здесь он плавает каждое утро.

Внизу, в полуподвальных помещениях,— комнаты для обслуживающего персонала, всяческие подсобки. На втором этаже спальни, на третьем, кроме кабинета,— библиотека, в которой хранятся главным образом сигнальные экземпляры его книг, и политических, и художественных (ведь он «писатель»). Есть тут же бильярдная с огромным столом. Но сам Леонид Ильич в эту игру не играет, он вообще не занимается спортом, его спорт — охота. Да еще езда на легковых автомобилях — вторая его страсть. Поэтому здесь никто никогда не играет в бильярд.

В половине девятого вечера в дежурном домике, в котором сидел у телевизора Медведев, раздался телефонный звонок.

— Владимир Тимофеевич,— сказала официантка,— вас приглашают на ужин.

Это уже традиция: без своего верного телохранителя к еде Леонид Ильич не притронется.

В огромной столовой за столом на десять персон они сидят втроем — супруги Брежневы и Медведев; устроились в самом торце. Печальная картина…

На ужин подан творог и чай. Отдельно, чуть в сторонке, на тарелочке несколько кусков вареной колбасы и хлеб.

— Это, Володя, я попросил, чтобы тебе принесли,— говорит Хозяин дома.

Уже много лет у Брежнева строжайшая диета, борьба с весом, более или менее удачная,— при росте сто семьдесят восемь сантиметров он в последнее время удерживает вес в пределах девяноста двух килограммов. Каждый день — непременное взвешивание: здесь и в охотничьем домике в Завидово имеются весы всех видов и марок, отечественные и зарубежные. Тоже своеобразная коллекция. Не дай Бог прибавка в весе на пятьсот граммов. Переполох! Менять диету, ужесточать. Повара в панике: куда же еще ужесточать?…

Ужин проходит в молчании.

— Тяжело глотать,— вдруг говорит Леонид Ильич.

Виктория Петровна молчит.

— Может быть,— предполагает Медведев,— творог неразмятый приготовили?

Брежнев не отвечает.

— Леонид Ильич…— Беспокойство закрадывается в душу Владимира Тимофеевича.— Я врача вызову.

— Нет, не надо.— Брежнев с трудом поднимается из-за стола.— Пойду спать. Устал что-то. «Время» смотреть не буду. Спокойной ночи. Вить, ты пойдешь?

— Да нет, Леня,— отвечает Виктория Петровна,— я телевизор посмотрю.

Медведев остался с супругой Леонида Ильича, тоже смотрел и не смотрел телевизор: непонятная тревога не покидала его, хотя все было как всегда в последнее время.

Виктория Петровна, попрощавшись, ушла спать около одиннадцати.

…В сторожевом домике в принципе во время смены спать нельзя. Но тут был диван, и, когда проверены все внешние и наружные посты, когда все в порядке, перед утром на этом диване можно прикорнуть часа два-три. Но всегда Медведев спал чутко, вскакивал при каждом шорохе. Наверное, так и другие прикрепленные. Дело в том, что сон Леонида Ильича был плохой, он часто просыпался, мог позвонить: который час? Или говорил: «Володя, приходи покурить». Это означало следующее: уже давно врачи категорически запретили Брежневу курение; вот теперь телохранители, когда позволяла обстановка — на охоте, в машине, в спальне,— по просьбе подопечного окуривали его дымом когда-то любимых сигарет, а он жадно вдыхал его…

На этот раз ночь прошла спокойно, Брежнев ни разу не позвонил.

Утром прибыл сменщик, Владимир Сабаченков. Медведев, как всегда, сдал ему смену и стал собираться домой.

— Слушай,— вдруг попросил его сменщик,— что-то мне… Пойдем вместе разбудим. А потом поедешь.

Из служебного домика они вышли без двух минут девять.

Виктория Петровна была уже в столовой, завтракала в одиночестве. Поздоровавшись с ней, телохранители поднялись на второй этаж. Медведев открыл дверь спальни. Шторы на окнах были задернуты, комната погружена в полумрак.

— Открой шторы,— прошептал Владимир Тимофеевич Сабаченкову.

Шторы открывались легко, но с шумом, который производили металлические кольца, на которых они двигались по карнизу.

Так было и на этот раз. В комнату хлынул неяркий свет ноябрьского утра.

Обычно от звука раздвигаемых штор Леонид Ильич мгновенно открывал глаза. На этот раз он не пошевелился, лежал на спине с головой, опущенной на грудь, в которую упирался подбородок. Странная поза, неудобная… Подушка сбилась к спинке кровати.

Медведев осторожно потряс Брежнева за плечо:

— Леонид Ильич, просыпайтесь, пора вставать.

Ответа не последовало. Владимир Тимофеевич затряс Брежнева, сильнее встряхивая его за плечи, большое тело колыхалось в постели. Глаза Леонида Ильича не открывались.

— Володь…— прошептал Медведев, чувствуя, как легкий морозец охватывает тело,— Леонид Ильич готов…

— Как готов?

— Умер.

Сабаченков мгновенно побледнел, в прямом смысле,— как полотно, его будто сковал столбняк.

— Беги на телефоны! — громко сказал ему Медведев, выводя из оцепенения.— Знаешь, кому звонить. И скорее зови коменданта.

Через несколько минут прибежал комендант Заречья Олег Сторонов.

Теперь они вдвоем пытались вернуть к жизни Леонида Ильича Брежнева: тормошили его, хлопали по щекам, Медведев дышал ему через марлю в рот. Потом, с трудом подняв грузное тело, положили его на пол, на ковер, стали делать искусственное дыхание: Владимир Тимофеевич резко разводил в стороны руки, Сторонов рывками давил на грудь, скоро взмок от безрезультатных усилий. Наверное, он повредил Брежневу ребро или что-то еще: изо рта на рубашку Медведева брызнула сукровица.

За этим занятием их застал Юрий Владимирович Андропов, возникший в комнате внезапно и так скоро после случившегося, будто находился где-то рядом. Он часто дышал, наверное, от того, что быстро поднимался по лестнице, на крупном носу выступили бисеринки пота.

— Как? — Голос его сорвался,— Что тут?

— Да вот…— сказал Медведев.— По-моему… Он умер.

Андропов быстро вышел из спальни, поманив за собой Владимира Тимофеевича.

— Как это случилось? — почему-то перейдя на шепот, спросил он.

— Пришли будить и застали в таком виде.

— А где Виктория Петровна?

— Внизу, в столовой.

— Я спущусь к ней.— Юрий Владимирович заспешил к лестнице.— А вы пока оставайтесь при…— он запнулся,— при нем.

Скоро в спальне появился Евгений Иванович Чазов, за ним — врачи-реаниматоры кремлевской «Скорой помощи», неся огромное количество своих приборов. Следом вошли Виктория Петровна, вся в слезах, с трудом переставляя ноги, и Андропов, который заботливо держал вдову под руку…

— Что? — спросил кто-то из реаниматоров.— Делать?

— Делайте,— ответил Чазов, отвернувшись.

Около десяти минут было подключено искусственное дыхание с применением самой современной техники. Но чудес не бывает.

— Прекращайте…— сказал Евгений Иванович.

Покойного положили на кровать. Руки расползались в стороны, и Медведев с медсестрой связали их бинтом на груди. Но бинт оказался слабым или медсестра неумело завязала узел — тяжелые руки снова безжизненно расползлись в стороны. И их снова связали, вроде бы крепко.

— Все…— сказал Чазов.— Надо выносить, отправлять.

В машину, приехавшую из морга, внесли носилки с трупом, покрытым простыней.

— Товарищ Медведев,— прозвучала команда,— сопровождайте до морга, до самой камеры. Под вашу ответственность.

«Что под мою ответственность?» — потерянно подумал Владимир Тимофеевич, залезая в машину. И тут он с изумлением обнаружил, что оказался в замкнутом пространстве траурного катафалка один на один с ним… С тем, что еще вчера вечером было живым Леонидом Ильичом Брежневым. Ни дополнительной охраны, ни медиков. Никого.

Поехали…

Простыня закрывала его до головы. Машину мотало, раскачивало на поворотах. Голова двигалась из стороны в сторону. Казалось, что Леонид Ильич оживает. Нет, лучше не смотреть на голову…

Перед Владимиром Тимофеевичем колыхался большой живот, разбрасывало по сторонам голые руки и ноги — они опять развязались, и Медведев всю дорогу до морга пытался связать их, но безуспешно — мешала тряска.

Глядя на своего подопечного — бывшего, бывшего…— вернее, на то, во что он теперь превратился, Владимир Тимофеевич с горечью, тоской, недоумением, граничащим с чувством прозрения, думал: «Вот был он, человек, который одним росчерком пера, одним словом или кивком головы решал судьбы миллионов людей, от его воли во многом зависели судьбы мира. И что же?… Он стал теперь простым смертным, как все мы. Все на нашей земле суета сует перед лицом смерти и вечности. И моя жизнь рядом с ним кончилась, оборвалась мгновенно этим утром. Еще в спальне, рядом с ним, уже мертвым, я чувствовал напряжение, профессиональное напряжение: я еще был при нем, исполнял свои обязанности. А теперь? Вот совсем скоро… Мы приедем… И — все. Кому я теперь нужен? Зачем я?…»

…Вот и морг — справа от ворот № 2 Кунцевской больницы.

Машину с драгоценным — с государственной точки зрения — грузом ждут. Суета, раздаются команды, охрана, медики в белых халатах. К машине подкатывают тележку на колесах, в нее переносят труп, катят к холодильной камере. Медведев следует сзади. В последний раз он, телохранитель, сопровождает его…

Открываются дверцы камеры. Тело Леонида Ильича Брежнева — голого, спокойного, отрешенного — кладут на стол.

Беглый медицинский осмотр, о чем-то шепчутся врачи.

— Закрывайте,— говорит один из них.

Тело вождя на тележке вкатывается в холодильную камеру, с лязгом хлопают двери.

Все… Финита ля комедиа. Для Леонида Ильича Брежнева.

Но не для его останков.

У камеры ставится охрана. У ворот морга — тоже. Негромко звучат команды.

Царственное тело еще должно послужить отечеству — предстоят траурные церемонии величайшей государственной важности.

10 ноября 1982 года

И страна, и весь мир уже знали, что Брежнев умер, хотя никаких официальных сообщений в средствах массовой информации Советского Союза еще не было. По радио на всех программах, с экранов телевизоров — тоже на всех программах — звучала траурная или классическая музыка, русские народные песни, шли радио— и телеспектакли из репертуара отечественной классики.

В этот день, через десять часов после смерти Леонида Ильича, в шестнадцать часов было назначено внеочередное заседание Политбюро: «почтить память». Хотя все понимали, что главная цель — определить преемника Генерального секретаря и главу государства.

В четырнадцать часов тридцать минут в кабинете Главного Идеолога страны в здании ЦК партии на Старой площади раздался телефонный звонок. Андропов поднял трубку:

— Слушаю.

— Юрий Владимирович,— говорил некто из ближайшего окружения Черненко, работающий в его канцелярии,— на заседании Политбюро Тихонов собирается предложить на пост Генерального Константина Устиновича. Так они решили.

— Хорошо,— спокойно сказал Андропов,— спасибо.— И положил трубку.

«Кретины,— думал он, не испытывая абсолютно никакого беспокойства: фактически вся полнота власти уже была в его руках.— Последняя отчаянная попытка? Нет, друзья Леонида Ильича окончательно свихнулись».

Юрий Владимирович набрал номер телефона министра обороны страны маршала Устинова.


…Заседание Политбюро было расширенным — присутствовал двадцать один человек: члены и кандидаты в члены Политбюро, секретари ЦК.

За десять минут до начала заседания министр обороны Советского Союза Дмитрий Федорович Устинов, дружески взяв под локоток задыхающегося от астмы и волнения товарища Черненко, отвел его к окну, за которым уже начинал угасать пасмурный осенний день, и сказал, дружески и тихо:

— Константин Устинович, мы тут посоветовались… Есть мнение. Вы — лучший друг покойного Леонида Ильича, можно сказать, доверенное лицо. Кому как не вам…

— Что? Что?…— В горле «лучшего друга» и «правой руки» клокотало и хрипело.

— Кому, как не вам, назвать сейчас на заседании Политбюро кандидатуру на пост Генерального секретаря…

— Простите, не понимаю!

— Я имею в виду кандидатуру Юрия Владимировича Андропова,— продолжал спокойно и по-прежнему дружески министр обороны.— Вы, Константин Устинович, конечно, знаете, что его кандидатуру поддерживают и армия, и органы государственной безопасности. Я уж не говорю о народе. Мы на вас, как всегда, рассчитываем.

— Понимаю… Конечно…— пролепетал Черненко.

— А сейчас, перед началом заседания, вы, Константин Устинович, быстренько поговорите с товарищем Тихоновым. Неудобно Николая Александровича, старого уважаемого человека, ставить в неловкое положение.

Черненко не успел ничего ответить — маршал Устинов, по-военному четко повернувшись, зашагал прочь.

…Ровно в шестнадцать часов началось заседание Политбюро.

К трибуне пошел Юрий Владимирович Андропов, спокойный и уверенный.

Никакого официального отчета или даже сообщения об этом заседании не было. Но в архиве сохранилась его рабочая черновая стенограмма.

— Товарищи! — сказал в полной тишине Главный Идеолог страны траурным голосом.— Прошу память Леонида Ильича почтить вставанием.

Все дружно поднялись и замерли в скорбном молчании.

Андропов стоял, потупя голову, и на лбу его набухла вена.

— Прошу садиться.— Была выдержана внушительная пауза. Теперь строго из стенограммы: — «…Все люди доброй воли с глубокой горечью узнали о кончине Леонида Ильича (хотя, заметим в скобках, официально, кроме посвященных кремлевских и цековских персон, еще никто ничего не узнал). Мы, его близкие друзья, работавшие вместе в Политбюро ЦК, знаем, каким величайшим обаянием обладал Леонид Ильич Брежнев, какая огромная сила сплачивала нас в Политбюро, каким величайшим авторитетом, любовью и уважением пользовался он среди всех коммунистов, советского народа, народов всего мира. Он очаровывал всех нас своей простотой, своей проницательностью, своим исключительным талантом руководителя великой партии и страны. Это был поистине выдающийся руководитель, замечательный друг, советчик, товарищ…

…Никто из нас не может заменить Леонида Ильича Брежнева на посту Генерального секретаря ЦК КПСС. Мы можем успешно решать вопросы, которые решает партия, только коллективно… Сегодня на повестке дня стоит вопрос о Генеральном секретаре ЦК КПСС. Какие будут предложения, прошу товарищей высказаться».

Легкий шумок, движение, флюиды напряжения и страха. Значительное число голов повернулось в сторону Черненко. Он кашлянул в кулак, тяжело поднялся, и сразу пала тишина, сказал:

— Разрешите мне.

— Пожалуйста, Константин Устинович,— Андропов через толстые стекла очков смотрел на товарища Черненко без всякого выражения, отстраненно.

— Как известно,— начал оратор, откашлявшись, тусклым голосом,— Леонид Ильич придавал огромное значение коллективности руководства. Нельзя руководить страной, не опираясь на этот основополагающий принцип. Я убежден, что и новый Генеральный секретарь нашей партии будет твердо и неуклонно отстаивать эти принципы.— Константин Устинович вытер носовым платком пот с лица.— Я вношу предложение избрать Генеральным секретарем ЦК товарища Андропова Юрия Владимировича…

— Верно!

— Правильно!

— Мы согласны! — послышалось с разных сторон.

— …И поручить одному из нас выступить с соответствующей рекомендацией на Пленуме ЦК…

Константин Устинович сел на свое место.

Стало тихо. Поднялся министр обороны.

— Товарищи! — сказал он.— Я думаю, будет абсолютно правильно, если уважаемого товарища Черненко мы попросим выступить на Пленуме ЦК с рекомендацией об избрании Юрия Владимировича Генеральным секретарем нашей партии. Ему, как говорится, и карты в руки.

Это предложение вызвало всеобщее одобрение.

Поднялся над столом председательствующего Андропов:

— Я благодарю вас всех, друзья, мои боевые соратники, за оказанное доверие.

Раздались аплодисменты.

О том, что высказались не «товарищи», как было предложено им же, Юрием Владимировичем, а всего один товарищ (да и то из-под палки, заметим в скобках),— это обстоятельство никого не интересовало и не имело никакого значения.

На этом, как говорится, заседание Политбюро в расширенном составе «закончило свою работу».


Газета «Правда», 12 ноября 1982 года


От Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, Президиума Верховного Совета СССР, Совета Министров СССР.

Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза, Президиум Верховного Совета СССР и Совет Министров СССР с глубокой скорбью извещают партию и весь советский народ о том, что 10 ноября 1982 года в 8 часов 30 минут утра скоропостижно скончался Генеральный секретарь Центрального Комитета КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР Леонид Ильич Брежнев.

Имя Леонида Ильича Брежнева — верного продолжателя великого ленинского дела, пламенного борца за мир и коммунизм — будет всегда жить в сердцах советских людей и всего прогрессивного человечества.


Медицинское заключение о болезни и причине смерти Брежнева Леонида Ильича


Брежнев Л. И., 1906 года рождения, страдал атеросклерозом аорты с развитием аневризмы ее брюшного отдела, стенозирующим атеросклерозом коронарных артерий, ишемической болезнью сердца с нарушением ритма, Рубцовыми изменениями миокарда после перенесенных инфарктов.

Между 8 и 9 часами 10 ноября произошла внезапная остановка сердца.

При патолого-анатомическом исследовании диагноз полностью подтвердился.

Начальник Четвертого главного управления при Минздраве СССР, академик АН СССР и АМН СССР, профессор Е. Чазов… (Далее следуют еще семь фамилий титулованных медицинских светил страны.)


В ЦК КПСС, Президиуме Верховного Совета СССР и Совете Министров СССР


Центральный Комитет КПСС, Президиум Верховного Совета СССР и Совет Министров СССР постановили:

1. Образовать комиссию по организации похорон Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР Леонида Ильича Брежнева в следующем составе: тт. Андропов Ю. В. (председатель), Горбачев М. С…(Далее следуют двадцать четыре фамилии высших лиц партии и правительства.)

2. Похоронить Л. И. Брежнева на Красной площади.


Из речи Юрия Владимировича Андропова на Пленуме ЦК КПСС 12 ноября 1982 года:

«Товарищи!

Наша партия и страна, весь советский народ понесли тяжелую утрату. Перестало биться сердце руководителя Коммунистической партии Советского Союза и Советского государства, выдающегося деятеля международного коммунистического и рабочего движения, пламенного коммуниста, верного сына советского народа — Леонида Ильича Брежнева.

Из жизни ушел крупнейший политический деятель современности. Ушел наш товарищ и друг, человек большой души и большого сердца, чуткий и доброжелательный, отзывчивый и глубокогуманный. Беззаветная преданность делу коммунизма, бескомпромиссная требовательность к себе и другим, мудрая осмотрительность в принятии ответственных решений, принципиальность и смелость на крутых поворотах истории — вот те замечательные качества, за которые ценили и любили Леонида Ильича в партии и народе.

Прошу почтить светлую память Леонида Ильича Брежнева минутой молчания.

…Велика наша скорбь. Тяжела утрата, которую мы понесли.

В этой обстановке долг каждого из нас, долг каждого коммуниста еще теснее сомкнуть наши ряды, еще крепче сплотиться вокруг Центрального Комитета партии, сделать на своем посту, в своей жизни как можно больше для блага советского народа, для укрепления мира, для торжества коммунизма.

Советский народ безгранично доверяет своей Коммунистической партии. Доверяет потому, что для нее не было и нет иных интересов, чем кровные интересы советских людей. Оправдать это доверие — значит идти вперед по пути коммунистического строительства, добиваться дальнейшего расцвета нашей социалистической Родины.

У нас, товарищи, есть такая сила, которая помогла и поможет нам в самые тяжелые моменты, которая позволяет нам решать самые сложные задачи. Эта сила — единство наших партийных рядов, эта сила — коллективная мудрость партии, ее коллективное руководство, эта сила — единство партии и народа.

Наш Пленум собрался сегодня для того, чтобы почтить память Леонида Ильича Брежнева и обеспечить продолжение дела, которому он отдал свою жизнь.

Пленуму предстоит решить вопрос об избрании Генерального секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.

— Прошу товарищей высказаться по этому вопросу…»


Артур Вагорски, корреспондент газеты «Дейли ньюс», США, аккредитованный в Москве.


Все, все… В моем распоряжении около двух часов. Свой «мерседес» я еще десятого вечером отогнал в посольство, потом его оттуда переправят в ту страну, где я через пару месяцев окажусь. Надеюсь, что это будет Польша. Так что в Шереметьево-2 меня повезет такси: вызов на семнадцать, рейс в Нью-Йорк в 20.25.

Боже! Какой бедлам в вашем русском жилище, сэр! Бывшем, бывшем… Полный разгром. Наверное, так всегда бывает, когда холостой мужчина, относительно молодой, срочно собирается в дальнюю дорогу. «В вашем распоряжении, господин Вагорски,— сказал хмырь из советского МИДа,— двое суток». Это было произнесено с наглой ухмылкой девятого ноября.

Телетайп отключен, факс молчит, в телефоне — только Москва: междугородные и международные вызовы обрываются на третьей цифре — «Неправильно набран номер». Это сегодня с утра. Хорошо, что успел еще девятого связаться с редакцией, переговорить с Гаррисоном, моим замечательным шефом. Он на самом деле настоящий друг: «Артур, все будет о'кей! Не переживай, не суетись. Покинь их достойно. Дома отдохнешь пару месяцев, и мы подберем тебе страну. Предположительно Китай или Австралия. Думай».

Тогда ни я, ни он еще не знали о том, что случилось с Викой…

Да, да! Ничего мне не жалко в этой казенной убогой квартире. Кроме нашей тахты, нашего «ноева ковчега». Вот сейчас… Я падаю на нее, и она принимает мое тело податливо, мягко; покачивание, как на волне, вверх-вниз… А подушка хранит запах ее духов. Нет, я сойду с ума!…

Спокойно, спокойно, Артур. Возьми себя в руки. Давай все по порядку. Давай, давай! Ну?

Итак, я объявлен в Советском Союзе персоной нон грата.

Девятого во второй половине дня из нашего посольства позвонил атташе по культуре:

— Артур, немедленно приезжайте к нам.

— Сейчас? — слегка обалдев от неожиданности, спросил я.

— Именно так: сейчас.

— Да что случилось?

— Приезжайте и все узнаете. И не волнуйтесь. Ничего страшного не произошло.

Через сорок минут мы уже сидели в уютной овальной комнате в нашем посольстве: мягкая мебель, окна задернуты шторами, на круглом столе декоративное карликовое деревце, черный кофе, печенье. Нас было трое в комнате: атташе по культуре, я и этот тип из МИДа, молодой, полный, со срезанным безвольным подбородком.

— Ситуация такая, Артур,— сказал атташе по культуре (мы с ним, естественно, были знакомы).— С завтрашнего дня вы лишаетесь аккредитации в Советском Союзе…

— Но почему? — вырвалось у меня.

— Вот господин Насонов… Он представляет Министерство иностранных дел Союза… Господин Насонов вам все объяснит.

Мидовец выдержал внушительную паузу, громко отпил кофе из своей чашки и наконец сказал:

— С завтрашнего дня, господин Вагорски…— его английский был вполне приличным, акцента не ощущалось, только некоторое напряжение: наверное, он думал по-русски, тут же переводя себя на английский,— вы объявляетесь персоной нон грата в нашей стране. Причина — ваши возмутительные, клеветнические статьи, опубликованные в этом году в газете «Дейли ньюс». Я не буду их комментировать. Вы сами все прекрасно понимаете. Скажу только одно: эти статьи, написанные в духе «холодной войны», вбивают клин в дело крепнущей дружбы и сотрудничества Советского Союза и Соединенных Штатов Америки. В вашем распоряжении, господин Вагорски, двое суток.— Круглое лицо расплылось в наглой ухмылке,— Двенадцатого ноября вы должны покинуть нашу страну. Все необходимые официальные бумаги Министерством иностранных дел Советского Союза переданы в американское посольство. И…— он поднялся из кресла,— разрешите откланяться, господа. Дела.

Господин Насонов, который, убежден, в равной степени представляет и МИД и КГБ, удалился.

— Мы ответим тем же,— сказал атташе по культуре.— Есть кого выслать из Нью-Йорка. Хотя, понимаю, для вас это не утешение. Все формальности мы уладим быстро. Вы спокойно собирайтесь, времени достаточно. В редакции вашей газеты уже знают… Извините, Артур, мы поспешили сообщить, потому что в подобной ситуации у советской стороны есть практика: «выдворяемых» тут же лишать связи с внешним миром. Может быть, вам повезет: как приедете к себе, сразу связывайтесь с газетой. А мы со своей стороны в вашу редакцию перекинем свой подробный комментарий о происшедшем.— В голосе атташе по культуре зазвучало волнение.— Артур… Вы прекрасный журналист… Это просил меня передать вам наш посол. Это и мое мнение. Настанет время, и Россия… Новая демократическая Россия тоже оценит ваши усилия… А теперь какие у вас в связи с этим проблемы? В чем нужна помощь?

— Да никаких проблем,— И я сразу подумал о Виктории: «Уговорить, уговорить ее уехать. Вместе. Только как это сделать? Ведь формально мы только любовники. Оформить брак? В течение двух суток? Нереально. Они никогда не разрешат… Надо что-то придумать, придумать…» — Вот машина…— сказал я.

— Пишу: машина.— Атташе по культуре раскрыл блокнот.— Думаю, так: мы поставим вашу машину в своем гараже, а потом переправим ее, куда вы скажете. Словом, считайте, что эта проблема уже решена. Что еще?

«Расскажу ему о Виктории Садовской? — подумал я.— Нет… Надо смотреть правде в глаза: они тоже ничего не сумеют сделать».

— Пожалуй, все.

— Тогда, Артур, собирайтесь.— Атташе по культуре протянул мне руку; ее пожатие было сильным и дружеским,— Все документы к середине завтрашнего дня мы оформим. Я вам позвоню.

…Дома — «дома»… первое, что я сделал, это набрал телефонный номер Вики. Трубку никто не поднимал.

«Вика, естественно, носится по своим делам,— подумал я.— А Мария Филипповна отправилась в магазины. Или пройтись по свежему воздуху».

Я позвонил в свою редакцию, в Нью-Йорк. Разговор с Гаррисоном был короткий: они уже в курсе, «ты, старина, не переживай, судьба идет тебе навстречу: засиделся ты в Москве», ждут, первая прикидка новой работы — Китай или Австралия, могут быть варианты. Вернер деликатно ни словом не обмолвился о Вике, хотя он знает о наших отношениях. Только сказал:

— Отдохнешь пару месяцев, немного поработаешь в редакции, за это время подберем тебе страну, решим, если получится, все твои семейные дела (я почувствовал, что в этих последних словах присутствует Вика, и был благодарен своему шефу)…

Я опять позвонил Вике. Длинные гудки. Трубку никто не брал. Смутное беспокойство закралось в душу. Однако я скоро отвлекся — стал собираться и начал со своего журналистского архива, через полчаса ужаснувшись: сколько же всего накопилось за семь лет моей московской жизни! Кассеты, пленки, исписанные блокноты, фотографии, вырезки из газет и журналов, несколько толстых тетрадей с дневниковыми записями, опять блокноты… Да у меня тут материалов — на большую книгу! Я невольно что-то читал, потом накатывались воспоминания. Фотографии: мы с Викой в Звенигороде зимой; ели в снегу, она, опершись на лыжные палки, смотрит на меня глазами, полными любви; мы рядом за столом на какой-то веселой вечеринке, Вика хохочет, ее рыжие волосы рассыпались по плечам… «Сейчас еще раз позвоню»,— думаю я и погружаюсь в свои записи в блокноте за 1978 год. Великое дело — блокноты, записные книжки, дневники: несколько строчек — и память воскрешает целую картину, сюжет, событие.

А за окном уже поздний ноябрьский вечер.

«Все. Звоню Вике». Я иду к телефону — от хаотической горы моего московского архива, выросшей на полу. И телефонный звонок опережает меня.

«Наконец-то! — думаю я.— Она! — И сердце падает, как с обрыва: нам предстоит разлука, неизвестно на какое время. Через сутки.— Как сказать ей об этом?…»

Я срываю трубку телефона:

— Слушаю!

— Артур, это Сапунов. Надо срочно встретиться.

— Гарик! — Я чувствую, что мне не хватает дыхания, мгновенно лицо покрывается потом.— Гарик… Что-то случилось с Викой?

— Случилось.

— Что, что?… Гарик, Что?!

— Не по телефону. Я внизу, рядом. Жду тебя за углом, возле «Универсама». Я в своей машине.

…Не помню, как я оказался в задрипанном «Москвиче» Гарика Сапунова. В машине, за рулем, он сидел один. По-прежнему бородатый, элегантный, неизменный яркий шарф вокруг шеи, на среднем пальце левой руки, лежащей на руле, серебряный перстень с большим изумрудом. Только лицо угрюмо и напряженно.

— Что? — с каким-то животным страхом выговариваю я, плюхаясь на сиденье рядом с ним.

— Захлопни плотнее дверцу,— спокойно говорит Гарик.

Я хлопаю дверцей.

— Ну, да не тяни же!

— Вика арестована.

— Что?!

— Только спокойно, Артур,— жестко говорит Гарик Сапунов.— Соберись, никаких русских эмоций. Итак… Разгромлена редакция журнала «Благовест». Они снимали под нее квартиру в Чертаново. Обыскали, перевернули все вверх дном, конфисковали и увезли почти все. И в одну ночь арестовали всех сотрудников, начиная с редактора. Их всего четверо. И Вику…

— Когда? — перебиваю я.

— Минувшей ночью с восьмого на девятое.

— Где она? — почему-то шепотом спрашиваю я и чувствую, что все во мне мелко дрожит,— Где Вика?

— В Лефортово, в КПЗ, то есть в камере предварительного заключения. Подожди, подожди! — морщится Гарик, оглаживая свою густую бороду.— Не перебивай. Вопрос. Что у тебя? Все в порядке?

— Порядок — лучше не бывает,— невольно усмехнулся я.— Я лишен аккредитации, персона нон грата со вчерашнего дня, послезавтра должен покинуть вашу страну, вашу чудовищную страну!

— Успокойся, Арик, успокойся.— Сапунов сильно встряхнул меня за плечо.— Значит, Вика права…

— В чем права? — перебиваю я.— И… и кто ее видел?

— С ней добился свидания Коля Кайков. Она сказала: раз взяли меня, значит, и у Арика неприятности. Скорее всего, сказала Вика, с него и начали. Так и получается: КГБ шарахнул дуплетом. Любимая метода господина Андропова. Да ладно! — остановил себя художник-абстракционист (а я вспоминал слова Вики о Гарике Сапунове: «Надежный товарищ, в беде не подведет».) Значит, времени в обрез, надо спешить.

— Куда… спешить?

— У тебя будет встреча с Викой. Свидание.

— Когда?

— Не знаю. Надо эту встречу ускорить. Максимально ускорить. Ребята и Вика уже все делают для этой встречи. Но нужны, Артур, деньги, доллары.

— Сколько?

— Минимум — пятьсот. Там несколько лап.

Я достал свой бумажник, пересчитал наличность: двести тридцать семь долларов.

«В банк не успею»,— подумал я.

— Гарик, жди меня здесь.— Я пулей вылетаю из машины,— Через пятнадцать минут.

«Что-то у меня там есть,— думаю я на бегу к дому.— В ящике письменного стола. Как говорит Вика, «заначка». Дурацкое русское слово — заначка…»

— Прекрасно! Дрожащими руками я пересчитываю купюры — и их в моих пальцах теребит сильный сквозняк: я оставил входную дверь открытой. Пятьсот пятьдесят долларов! Отлично! Себе оставлю тридцать семь, а завтра… Стоп! Завтра — это завтра.

Я уже в «Москвиче» Гарика.

— Вот семьсот пятьдесят.— Я вручаю своему русскому другу пачку хрустящих купюр.

Художник молча прячет деньги в глубокий карман куртки, тщательно застегивает его молнией.

— Значит, так, Арик… Слушай меня внимательно. Завтра — не получится, это точно. День уйдет на хлопоты. Сделаем все, чтобы ваша встреча состоялась послезавтра. То есть у тебя завтрашний день на все твои дела, а одиннадцатого ноября ты должен быть свободен, сидеть дома и ждать телефонного звонка…

— А если они отключат телефон? — перебиваю я.

— Тогда я без звонка приеду за тобой. Ты иногда подходи к окну и смотри. Ведь из твоего окна видна телефонная будка, возле которой мы тогда — помнишь? — тебя забрали, чтобы ехать в писательский клуб?

— Да, видна.

— Все, Арик. Иди! Будь спокоен. Вы обязательно встретитесь. Только, старик, не расслабляйся.

Однако в тот вечер, девятого ноября 1982 года, я по-русски «расслабился»: в холодильнике у меня была большая бутылка водки «Столичная», только чуть-чуть початая, и я ее в невыносимом одиночестве и тоске постепенно выпил всю, почти ничем не закусывая. Метался по квартире, подходил к окну, видел во тьме улицы освещенный квадрат телефонной будки, у которой мы так часто встречались с Викой. Плакал пьяными слезами, размазывая их по небритым щекам, падал на наш «ноев ковчег», зарывался лицом в подушку, и все во мне стонало болью, любовью, ужасом разлуки: «Вика! Вика!… Вика…»

Так я и заснул, лежа на «ноевом ковчеге», не раздевшись, в ботинках, в неудобной позе.

…Меня разбудил телефонный звонок. Аппарат лежал рядом со мной на тахте. Проснувшись с колотящимся сердцем, плохо соображая, потный, неверной рукой я нашарил трубку телефона (комната-была погружена в полумрак раннего утра), прижал ее к уху, перевернувшись на спину:

— Слушаю…

— Николай Кайков,— услышал я прокуренный голос литературного сотрудника «Вечерней Москвы».— Окончательно проснулся?

— Да, вроде…

— Включи радио, пройдись по трем московским программам. Я подожду. А потом продолжим разговор.

Меня просто выбросило из ковчега — пружиной. Я помчался на кухню, там был трехпрограммный приемник. Защелкал кнопками. Первая программа — симфонический оркестр, кажется, «Пятая симфония Чайковского». Вторая программа (круглосуточный «Маяк») — знакомый актер — не смог вспомнить фамилию — проникновенно читает, кажется, Пушкина: «…Так вот где таилась погибель моя! Мне смертию кость угрожала…» Третья программа — траурный марш Шопена…

«Он умер…»

Бегу в комнату, хватаю телефонную трубку:

— Когда?

— Сегодня утром. На даче в Заречье,— говорит Николай Кайков вполне буднично и спокойно, и это почему-то оскорбляет меня,— А теперь, Арик, чтобы ты окончательно пришел в себя… Самый свежий анекдот. Ведь ты любишь в свои статьи запускать наши политические анекдоты? Так вот. Новогодняя ночь. До боя курантов на Спасской башне Кремля, которые возвестят, что тысяча девятьсот восемьдесят третий год вступил в свои права, остается пять минут. К соотечественникам с новогодним приветствием обращается новый глава государства Юрий Андропов: «С Новым годом, дорогие товарищи! С новым, тысяча девятьсот тридцать седьмым годом!» — У меня по спине разбежались мурашки, я окончательно вернулся в реальность, и во всем моем существе повторяется: «Вика, Вика, Вика…» — Ты чего молчишь, Арик? Разве плохой анекдот?

— Анекдот отличный. Но… Когда?

— Ну вот. Ты — уже ты, чувствую.— «И Коля Кайков тоже мой замечательный русский друг»,— думаю я.— Завтра. Слушай и не перебивай. Еще не согласовано время. Скорее всего, вторая половина дня. Звонков уже не будет. Ты все понял?

— Да, я все понял…

— Арик! Вожди умирают, а жизнь продолжается. Пока!

Короткие гудки.

«Конечно, я на подслушке. Они, скорее всего, записали этот разговор. Пусть! Главное они не знают: завтра в первой половине дня за мной на своем «Москвиче» приедет Гарик Сапунов».

Весь день десятого ноября я действую четко, быстро, как хорошо отлаженный робот. Я все успеваю. Еще не вырублена международная телефонная связь, и я звоню Гаррисону Вер— неру в «Дейли ньюс»:

«Вернер, они арестовали Вику. Наверняка будет суд,— говорю я открытым текстом,— сфабрикуют дело, получит срок…» — «Чем я могу помочь?» — перебивает Гаррисон. «Только одна просьба: новая работа — в любой стране Европы. Лучше — поближе к границе с Россией. Вернер, я должен быть поближе к ней…» — «Есть идея, Артур. Мы уже думали об этом, не имея тебя в виду. А теперь сам Бог велел. У нас нет аккредитации в Польше, нашего корпункта там. В этой стране сейчас грандиозные события…» — «Я заранее согласен!» — кричу я. «Думаю, все получится. Приедешь — решим».

«Польша! — ликую я.— Родина отца. Я наполовину поляк, черт возьми! Есче Польска не сгинела! И, Вика, я буду рядом с тобой. Я вытащу тебя оттуда. Мы все вместе, я, твои друзья, нас много… мы вытащим тебя…»

Бешеная гонка на «мерседесе» (вечером я поставлю его в гараж нашего посольства): оформление документов, банк, перевод заработанного в России на мой счет в Нью-Йорке, и значительную сумму я отвожу Марии Филипповне: «Не возражайте! Мы — одна семья. И вам, и… будете Вике носить передачи, потом, может быть, посылки, лекарства, мало ли…» Старая женщина молча плачет у меня на плече, прижавшись ко мне худеньким телом, и я не выдерживаю: мы плачем вместе… Посольство, прощание, дружеские рукопожатия. Звонки и краткие встречи с коллегами-журналистами. И с московскими друзьями. Во всей этой печальной и… не могу подобрать точного слова… возвышенной, что ли, суете я отказываюсь только от одного: ни грамма спиртного, как ни настаивают: «Арик, по русскому обычаю! Обижаешь», «Артур, не узнаем тебя, но — раз надо…»

Документы, деньги, авиабилет, чистые блокноты: несмотря ни на что (я сам удивляюсь себе), в голове — параллельно со всем, что я делаю: оформляю документы, звоню по телефону, говорю, улыбаюсь, лечу на очередную краткую встречу — в голове складывается заключительная статья о герое моих последних публикаций в «Дейли ньюс»: «Юрий Андропов — военно-полицейское государство»; и анекдоту, который мне рассказал Коля Кайков, в ней найдется место.

…Вечером десятого ноября все было завершено, оставалось собрать баулы и чемоданы. «Это я сделаю окончательно с утра двенадцатого,— решил я.— До семнадцати часов у меня будет уйма времени». Нужно было приготовиться для встречи с ней…

Итак… В ванне плавают алые розы — пятнадцать бутонов, букет получится роскошный, даже вызывающий. В пакете на пять килограммов закуски, все самое лучшее, что можно было приобрести в «Березке», бутылка французского шампанского и бутылка ее любимого мартини, в конверте — три тысячи долларов (риск, что отберут есть, но — надо рисковать, и Вика сумеет сориентироваться, она у меня девочка сообразительная, сильная). Я надену свой лучший костюм-тройку и галстук-бабочку, я явлюсь к ней в тюрьму на свидание как на самый высокий дипломатический прием.

«А сейчас,— приказал я себе в начале одиннадцатого вечера десятого ноября 1982 года,— спать, спать…»

Я поставил будильник на восемь утра, принял таблетку снотворного (что делаю крайне редко), раздевшись, рухнул на «ноев ковчег» и быстро, мне показалось сразу, заснул.

…Меня разбудил звонок. Но не будильника. Надрывался телефон. Схватив трубку, я взглянул на часы — без четверти восемь.

— Слушаю.

— Петро… твою мать! — услышал я злой голос Гарика Сапунова,— Ты опять своей тачкой выезд загородил! Выехать не могу. Это Аркаша… Сколько раз тебе говорить…

— Вы ошиблись номером,— уже все поняв, сказал я.

— Кончай выебываться! «Ошиблись номером»! Подойди к окну, ублюдок! Сам увидишь! Ты всем дорогу перегородил!

— Еще раз говорю: ошиблись номером…

Бросив трубку, я ринулся к окну. В утренних сумерках светился за оградой нашего дома на противоположной стороне улицы вертикальный кубик телефонной будки. Возле нее смутно виднелась букашка легковой машины.

Мне на сборы понадобилось двенадцать минут, даже побриться успел. Выходя из квартиры, успел в передней посмотреть на себя в зеркало. Да я просто красавец! Одухотворенное лицо, глаза пылают, в черном костюме-тройке и с галстуком-бабочкой, с букетом роз и с ярким пакетом в руках, на боках которого изображена статуя Свободы, символ моей страны, я похож… На кого? Артист, музыкант, словом, человек искусства. Впечатляет.

Скорее, скорее!

…Я выскакиваю из лифта, бегу через мокрый двор с прилипшими к асфальту последними осенними листьями. Калитка у ворот, быстрый внимательный взгляд дежурного милиционера в стеклянной будке (мне на него наплевать, я и головы не, поворачиваю в его сторону); через проезжую часть улицы я просто лечу, не чувствуя ног.

Гарик распахивает передо мной дверцу, и, как только я захлопываю ее, «Москвич» срывается с места.

— Успокойся, отдышись,— говорит художник-абстракционист.— Все в порядке. Встреча в полдевятого. Вначале договорились на одиннадцать. Потом — изменилось. Так что времени — в обрез. Ты меня разговорами не отвлекай.

Я сам неплохой автомобилист. Но Гарик Сапунов! Мы мчимся какими-то пустыми извилистыми улицами, где нет постов ГАИ, вообще нет милиционеров и мало светофоров; я смотрю на спидометр: 100, 110, 115… Визг тормозов, крутые, с заносом, повороты — ведь асфальт мокрый. Выныриваем на просторный проспект, и транспорта на нем полно, внедряемся, явно с нарушениями, но виртуозно, в средний ряд, скорость — 80, тоже нарушение, но мы не одиноки: невозможно по широкой многорядовой магистрали ехать со скоростью 60 километров в час. Гарик посматривает на часы. Четверть девятого.

— Успеем,— роняет он.

…Опять узкие улицы и переулки, крутые повороты.

Мы — уже медленно — едем вдоль кирпичной стены — не то это дом, не то высокий забор. Металлические двери, ворота, будки охранников возле них. Проезжаем почти вплотную к красному дому (или забору) — полоса пешеходного асфальта очень узкая.

Останавливаемся у одной из металлических дверей. Двадцать пять минут девятого.

— Выйду подышу,— говорю я.

— Сиди,— останавливает меня Гарик.— Видок у вас, сэр… Как говорится, не стоит дразнить гусей. И привлекать внимание.

В половине девятого открывается дверь. Из нее выходит военный чин, я смотрю на погоны: старший лейтенант. Молодой, лет тридцати, не больше. Но уже располнел, китель с трудом застегнут на круглом большом животе, того гляди, полетят пуговицы; сытое сонное лицо, но взгляд умных, с прищуром глаз внимательный и настороженный.

— Пошли,— тихо говорит Гарик.

Мы вылезаем из «Москвича», оказываемся возле старшего лейтенанта. В его лице что-то проснулось: он с удивлением и любопытством смотрит то на меня, то на букет роз в моей руке.

— Он? — Легкий кивок в мою сторону.

— Он,— говорит Гарик.

— Идемте.

— Я подожду в машине,— слышу я Гарика уже в дверях.

А дальше… Сейчас в памяти даже не картины достаточно долгого пути по коридорам и переходам — скорее одно удивление: мы со старшим лейтенантом идем, идем… Молча, он на полшага впереди. На каждом повороте — в металлических клетках охрана, вооруженная короткими автоматами, по три, четыре человека, перед нами с лязгом открываются двери из металлических прутьев, но — странное дело! — нас как бы не замечают, не видят, не смотрят в нашу сторону, ничего не говорят. Вроде бы мы не люди во плоти, а невидимые призрачные духи.

Еще поворот. Тупик, маленький зал. За двумя столами — охрана. За одним из них играют в домино… Оглушительный треск костяшек, но никаких реплик. И опять на нас никто не смотрит, головы не поворачиваются в нашу сторону. Две или, может быть, три двери в стенах. Мы подходим к одной из них. Старший лейтенант распахивает ее, пропуская меня вперед:

— Прошу.

Первое, что я вижу,— яркая голая электрическая лампа под белым металлическим колпаком в центре потолка. Слепящим конусом вниз падает свет.

И в этом конусе возникает Вика. Вначале я вижу только ее огромные, влажные глаза, потом копну рыжих волос, которые серебрятся в пронзительном, невыносимом свете.

— Арик!…

Она бросается мне на шею. Я сжимаю ее в объятиях, чувствуя каждой своей клеткой трепет ее горячего, нетерпеливого тела. Дыхание Вики учащается.

— В вашем распоряжении пятнадцать минут,— слышим мы голос старшего лейтенанта, и в нем полное безразличие к нашей судьбе.

— Мало! — громко говорит Вика и шепчет мне в ухо: — Дай, дай ему…

Я выпускаю из объятий свою единственную на этой земле женщину, поворачиваюсь к тюремщику… и встречаю равнодушный холодный взгляд.

Я достаю бумажник, вынимаю из него две сотенные купюры, протягиваю их старшему лейтенанту. Он неторопливо принимает их, небрежно засовывает в карман брюк.

— Полчаса,— говорит он и переводит взгляд на Вику. Я вижу: его глаза теплеют,— Хорошо… Сорок минут.

Старший лейтенант уходит. Захлопывается дверь, щелкает замок.

Я быстро смотрю на часы — без восемнадцати минут девять.

— Арик…

— Я с тобой, я с тобой…— шепчу я.

Мы опять бросаемся в объятия друг друга. Я лихорадочно, жадно, в каком-то неистовстве целую ее в губы — поцелуй долог, горек, томителен… Целую ее глаза, шею.

— Любимая, любимая, любимая…— шепчу я, задыхаясь.

— Подожди, Арик, сейчас…— Она разрывает мои руки, отступает от меня на шаг, второй. Боже! Как она прекрасна! — Сейчас…

— Давай выпьем! — говорю я.

И только теперь оглядываю комнату, где мы оказались. В ней нет окон. В одном углу голый стол, несколько канцелярских стульев возле него, в другом, противоположном углу — некое подобие тахты, скорее это широкий топчан, тоже голый, обшитый коричневой клеенкой или искусственной кожей. И у третьей стены последовательно — белая раковина умывальника, писсуар, унитаз, биде…

— Что это? — невольно вырывается у меня.

— Это, милый, комната свиданий,— спокойно говорит Вика и берет меня за руку, тянет к топчану,— Не будем терять времени.

Возле топчана она начинает быстро, торопливо раздеваться, на голый каменный пол сброшены туфли, падает черная узкая юбка, шерстяная кофта, она судорожно расстегивает пуговицы белой блузки из какой-то тонкой, полупрозрачной материи.

— Ну? Что же ты? Сними хотя бы костюм,— И вдруг Вика начинает смеяться,— А в рубашке можешь остаться… И бабочку оставить…— Она просто давится хохотом, в котором я слышу ноты знакомой истерики.— Потом мы будем вспоминать…

Я снимаю костюм и тоже бросаю его на пол.

— Теперь трусики…— шепчет Вика.

— Может быть, мы все-таки сначала выпьем?

— Нет, Арик…— Вика стоит передо мной обнаженная, помогает мне снять рубашку и эту идиотскую бабочку, смотрит в глаза, зрачки в них расширены и в них что-то пульсирует. Наверно, как у тигрицы или пантеры во время охоты перед прыжком на жертву.— Нет, мой единственный… Дитя надо зачинать абсолютно трезвыми…

— Что?…

— …А выпьем мы потом. Все! Вчера я избавилась от спирали…

— Здесь? — перебиваю я.

— А где же еще? — Вика смеется, ее горячие руки обвиваются вокруг моей шеи, она всем телом прижимается ко мне,— Здесь замечательные врачи, если надо, появится новейшее медицинское оборудование, хоть пластическую операцию делай. Были бы только бабки. Лучше в вашей зеленой валюте. Арик! Да что же мы тянем? Время работает против нас. Ну же!

Я озираюсь по сторонам: где выключатель?

— Не суетись, здесь свет не гасят. В темноте им не интересно, ничего не видно.

Я судорожно оглядываюсь на дверь — в ней глазок…

— Да, да! — Вика опять смеется, теперь открыто и весело,— Не обращай внимания. Пусть… Пусть позавидуют.

На топчан я бросаю свой пиджак и кофту Вики. Может быть, из рубашки получится одеяло?…

Мы падаем на топчан.

— Это наша первая настоящая брачная ночь,— шепчет мне на ухо Вика.— Вернее, брачное утро. Войди, войди в меня, любимый…

Последнее, что я вижу,— это цепочка черных тараканов, которые деловито ползут по трещине в стене.

— И на них не обращай внимания…— задыхаясь, шепчет Вика,— У них своя жизнь, у нас — своя.

Убогий топчан обращается в наш «ноев ковчег», стены отодвигаются, рассыпаются прахом — синь, вспышки молний, кажется, извергается вулкан, огненная лава катится на нас, и я готов сгореть в ней, но только вместе с Викой, только вместе с Викой…

— Еще, Арик, еще… Моя любовь, мое солнце, мое счастье… Еще!…

…Мы, изнеможенные, выплываем из облаков, лежим рядом, замерев, «ноев ковчег» прекращает свое сладостное, божественное движение — вверх-вниз… Вверх-вниз…

Тишина. Мы одни в прекрасном огромном мире. Только стук наших сердец.

Черные тараканы продолжают свое неустанное движение по трещине. Какие же вы деловые ребята!

— Арик, сколько времени?

Я смотрю на часы:

— Пять минут десятого. У нас еще семнадцать минут.

— Быстро! Приведем себя в порядок, накрывается стол! У нас свадебный пир!

Вика, обнаженная и прекрасная, мчится к биде, показав двери язык, и лицо ее пылает счастьем и восторгом.

— Фу-ты, вода холодная. Ничего! — Она хохочет,— Освежает, лучше не надо!

…Через несколько минут мы одеты, Вика поправляет мне галстук-бабочку — ведь зеркала в «комнате свиданий» нет.

— Ты у меня просто английский лорд!

Вика делает бутерброды, чистит бананы, наши роскошные закуски разложены среди бутонов роз. Вика разламывает пополам рубиновый гранат. Я вожусь с бутылкой шампанского. Наконец с треском вылетает пробка, я разливаю пенящееся вино в бумажные стаканчики.

— У меня тост,— шепчет Вика,— За нас… За нас троих! Нас теперь трое.

Мы чокаемся и пьем.

— Я хочу сына! — говорю я громко, тут же понимая, насколько я не оригинален.

— А я…— Вика старается скорее прожевать кусок бутерброда с бужениной,— А я… Мне все равно. Я уже люблю его… Девочка, мальчик… Какая разница? Дитя. Наше с тобой дитя. И, одновременно, дитя человеческое. Оно будет жить в двадцать первом веке. В нем… вот увидишь, увидишь… Россия будет другой, свободной. Все, что мы делали,— не напрасно. Все отзовется. А сейчас… Наливай скорее! Выпьем за то, чтобы оно, наше дитя, родилось и чтобы было умнее, добрее, свободнее, лучше нас с тобой…— По щекам Вики ползут слезы,— Не обращай внимания, Арик… Это я от счастья…

Мы чокаемся и пьем, смотрим друг на друга и не можем оторваться — наши взгляды пересеклись и сплелись воедино.

— Еще, Арик, это наша настоящая свадьба.

— Нет! — протестую я,— Наша свадьба впереди,— Я перехожу на шепот,— Скорая свадьба. Я вытащу тебя отсюда. Мы обвенчаемся в церкви…

— В какой? — смеется Вика.— Я — христианка, ты католик.

— Разберемся,— говорю я.

Гремит замок, с лязгом открывается дверь, в ее проеме — старший лейтенант.

— Извините…— Он изменился: черты лица смягчены, в глазах смущение и теплота.— Осталось пять минут.

— Спасибо, лейтенант,— говорит Вика.— Мы сейчас.

Он осторожно прикрывает за собой дверь.

Мы опять в объятиях друг друга. И говорим, говорим…

— Ты когда?…

— Завтра. Два месяца в Нью-Йорке, а потом… Польша. Я буду рядом…

— Да, да… У нас там есть друзья. Ребята наладят с тобой связь. Ой! Всю жратву и мартини… Сейчас с девками мы устроим второй пир.— Она все со стола собирает в пакет. Я собираю розы.— Они знают о тебе.

— Вика…— Я поворачиваюсь спиной к двери, достаю из внутреннего кармана пиджака плотный конверт.— Здесь три тысячи. Половина купюрами по пятьдесят, половина по десять, чтобы было легче…

— Поняла, поняла,— перебивает Вика.— Спасибо. Не волнуйся. Я употреблю их по назначению.— Возникает пауза.— Арик… Если успеешь, заскочи сегодня или завтра к маме… Приободри, утешь.

— Я уже был у Марии Филипповны.

— Ты самый прекрасный мужчина в мире. Самый замечательный…

Открывается дверь.

— Пора! — говорит старший лейтенант.

Мы с Викой оказываемся в маленьком зале. Два стола, охранники, их человек шесть или семь. Тишина. Полная тишина… Все смотрят на нас. В руках Вики букет роз и яркий пакет с изображением статуи Свободы.

— Вы со мной,— нарушает молчание старший лейтенант и с явной симпатией смотрит на меня.— А гражданку Садовскую проводят…

Два охранника медленно идут к Вике.

Розы падают на пол, пакет опускается к ее ногам. Она бросается мне на шею.

— Я люблю тебя! Я люблю тебя… Я люблю тебя…— Это даже не крик, а стон.

Ее отрывают от меня, не грубо, но с силой.

…Не помню, как со старшим лейтенантом мы проделываем обратный путь.

Я обнаруживаю себя в «Москвиче», во мне все мелко дрожит. Гарик кладет мне сильную надежную руку на плечо.

— Держись, Арик. Поехали!

…Три минуты шестого. Опять эта советско-русская расхлябанность, неточность.

Но звонит телефон.

— Я слушаю.

— Такси у подъезда, сэр! — Консьерж Дима. Сегодня его смена.— Мне к вам подняться? Помогу спустить вещи.

— Буду благодарен, Дмитрий.

— Поднимаюсь.

Я испытываю приступ благодарности к нашему консьержу Диме. В принципе он неплохой парень: доброжелательный, прямой, ощущаются в нем сила и простота. А его работа… Что же, раз есть такая работа — а она есть в любой стране,— кто-то ее будет всегда выполнять.

Звонок в дверь. Появляется Дима: спортивен, олицетворение русской силы, открытый взгляд, приветливая улыбка.

— Добрый вечер, сэр! Где вещи?

В углу — два баула и два больших чемодана на колесиках.

«Явный перебор,— думаю я.— За лишний вес придется доплачивать. Ладно, ерунда!»

— Вот,— показываю я на свой багаж.

— Я возьму чемоданы,— говорит Дима.— Они, похоже, потяжелее.

— Подождите, Дмитрий. В холодильнике осталось немного джина. Сейчас.

На кухне я разливаю остатки английского джина по стаканам, разбавляю его тоником, тоже остатками, возвращаюсь с выпивкой в комнату.

— Как у вас говорят,— я протягиваю Диме стакан,— на посошок.

Мы чокаемся и молча выпиваем.

«Вика! — мысленно говорю я.— Мы будем вместе. Скоро… Все трое — мы будем вместе…»

Мы оба молчим.

Вдруг Дима хлопает меня по плечу:

— Вы отличный парень, Артур! — Он смотрит мне в глаза.— Все у вас будет хорошо.

Я не знаю, что ему ответить. Я не хочу покидать Россию.

— Пора! — говорю я.

— Пора! — как эхо, откликается консьерж Дима.


Газета «Правда», 13 ноября 1982 года


Вчера состоялся внеочередной Пленум Центрального Комитета КПСС.

Пленум единогласно избрал Генеральным секретарем ЦК КПСС Андропова Юрия Владимировича.

15 ноября 1982 года

…В одиннадцать часов утра в Колонном зале Дома союзов у гроба Леонида Ильича Брежнева, утопающего в цветах, в последний почетный караул встали ближайшие соратники: Андропов, Горбачев, Гришин, Громыко, Кунаев, Романов, Устинов, Черненко, Щербицкий. (Дальше следуют правительственные особы второго ряда, еще двенадцать человек, и все они завтра будут перечислены в официальном отчете о траурном мероприятии, который опубликуют все газеты Советского Союза.)

Затемненный зал опустел, тихо звучала похоронно-торжественная музыка, лившаяся из невидимого источника. Возле постамента, на котором помещался гроб с покойным — лицо Леонида Ильича, чуть-чуть подрумяненное и припудренное, было спокойное, умиротворенное, что-то величественное и неземное появилось в нем. У его изголовья сидели родные и близкие, все в черном. Стоя в последнем почетном карауле, Юрий Владимирович Андропов иногда поглядывал туда, узнавая только Викторию Петровну с распухшим от слез лицом и Галину Леонидовну.

«Надо подойти, что-то сказать. И пусть ЭТО покажут на экранах телевизоров».

Начинала болеть голова, пересохло во рту, ощущалась слабость. Хотелось сесть.

Согласно протоколу, вот сейчас они уйдут, и с покойным останутся только близкие.

«Вот тогда…»

— Все, товарищи.

Соратники стали исчезать за стягами с траурной каймой, а он, помедлив, подошел к ним, самым близким. Положил руку на плечо Виктории Петровны (она осталась безучастной к этому прикосновению, похоже, даже не восприняла его), наклонился, тронул холодную руку Галины Леонидовны.

— Примите мои соболезнования,— искренне сказал он.— От всего сердца. Я с вами. Мы вас не оставим, поможем…

И Андропов осекся — он встретил прямой взгляд Галины Леонидовны, и в этом взгляде ничего не было, кроме ненависти и презрения.

Однако Юрий Владимирович выдержал этот взгляд спокойно, с достоинством и даже слабо улыбнулся.

Чуть слышно стрекотала камера телеоператора.

«Теперь идти за лафетом. Там, кажется, дождь. Скорее! Скорее бы все это кончилось…»

Дождя не было, но в любую минуту он мог начаться. Над Москвой висело низкое серое небо, набухшее влагой, как всегда в ноябре.

Он шагал в первом ряду за гробом на артиллерийском лафете, непонятным образом потеряв ощущение времени, и все вокруг воспринималось как-то странно, отстраненно: скорбные и замкнутые лица соратников, молодые солдаты, в замедленном шаге, высоко поднимая ноги, сопровождавшие с обеих сторон державный гроб. Не хотелось смотреть на мертвое лицо Брежнева, а он смотрел, смотрел…

«Прости, Леня…»

И непонятная пустота, тоска, одиночество разверзлись перед ним.

«Зачем, зачем все?… Ведь скоро и меня так. Я знаю, чувствую…»

Но они уже на Красной площади, впереди — Мавзолей, мокрая брусчатка, переполненные трибуны.

«Они со всего света приехали не только проститься с ним. Не только! Они приехали ко мне на поклон. Я, теперь я…»

— Прошу на трибуну, товарищи! Осторожно…

«Собраться, собраться…»

Он поднимается по ступеням. Головная боль отступила. Сзади — тяжелые шаги, кряхтение, он слышит за собой трудное, мучительное, с хрипами дыхание Константина Устиновича Черненко и думает без всякого сожаления, но и без злорадства: «Не жилец». Он оглядывается — да, огромных усилий стоит кремлевским старцам карабкаться наверх на эту трибуну. Только Михаил Сергеевич Горбачев поднимается легко, молодецки, щеки раскраснелись, весь он — энергия и возбуждение.

«Интересно… Что это с Мишей творится?…»

…Трибуна. Он в центре. С двух сторон выстраивается его свита. Его, его! «И они будут делать то, что мне нужно».

Куранты на Спасской башне начинают отбивать двенадцать часов дня.

Андропов смотрит на Красную площадь, на трибуны, которые воспринимаются как живая, плотная серая масса.

«А за Красной площадью — Москва, за Москвой — страна, держава. И дальше — почти полмира. Наконец-то! Я достиг! Я победил… Только бы успеть…»

…— Слово предоставляется Генеральному секретарю Коммунистической партии Советского Союза Юрию Владимировичу Андропову!

Он подходит к микрофону, вынимает из кармана пальто два листка бумаги, разворачивает их.

— Товарищи! — И Юрий Владимирович слышит, как его голос разносится над Красной площадью, над Москвой. («И над всем миром»,— думает он.) — Тяжелая утрата постигла нашу партию, наш народ, все передовое человечество. Сегодня мы провожаем в последний путь Леонида Ильича Брежнева — славного сына нашей Родины, пламенного марксиста-ленинца, выдающегося руководителя Коммунистической партии и Советского государства, виднейшего деятеля международного коммунистического и рабочего движения, неутомимого борца за мир и дружбу народов. Позвольте прежде всего выразить глубокое соболезнование семье и близким Леонида Ильича…

Тяжелеют веки, трудно читать. Прочь, прочь! Он знает это состояние, это приближение. Огромным усилием воли Андропов заставляет глаза видеть, а голос звучать твердо и скорбно:

— …Рабочий и воин, выдающийся организатор и мудрый политический деятель, Леонид Ильич Брежнев был связан с народом кровными неразрывными узами. Вся его жизнь и деятельность были подчинены служению интересам людей труда. Весь свой яркий талант, всю свою огромную энергию он отдал делу социализма — общества свободы и социальной справедливости, братства людей труда…

И все-таки он приближается, приближается… Уже серая пелена начинает опускаться на Красную площадь, в ней исчезли противоположные трибуны, здание ГУМа.

«Сосредоточиться на тексте, только на тексте…»

— …Еще теснее сплачиваясь вокруг партии, ее ленинского Центрального Комитета и его коллективного руководства, советские люди заявляют о своей поддержке политики партии, о своем безграничном доверии к ней…

Он рядом, рядом, этот сон… Уже пролегла через Красную площадь белая степная дорога, и в ее теплой от солнца пыли остаются следы маленьких босых ног.

«Немного, совсем немного! Последние усилия».

— …Товарищи! Коммунистическая партия Советского Союза твердо заявляет, что служение делу рабочего класса, трудового народа, делу коммунизма и мира, которому посвятил свою жизнь Леонид Ильич Брежнев, составляет и будет составлять высшую цель и смысл всей ее деятельности. Прощай, дорогой Леонид Ильич! Память о тебе никогда не угаснет в наших сердцах. Дело твое будет продолжено в свершениях нашей партии и народа!

Он твердо, прямо возвращается на свое место. Руки сжимают гранитный парапет. Веки деревенеют, наливаются свинцовой тяжестью. Он знает: именно так, внезапно, настигает его этот навязчивый сон. Единственное спасение — сон — если это сон…— по земному времени краток, как молния.

— …Слово предоставляется министру обороны Советского Союза товарищу Устинову.

Андропов успевает увидеть, как справа от него Дмитрий Федорович, уже с текстом в руке, сосредоточенный и пасмурный, делает первый шаг к микрофону, второй…

Веки, налитые неимоверной тяжестью, опускаются. «Мое спасение — очки». Он сильнее сжимает руками гранитный парапет, приказывает себе: «Стоять! Стоять!…»

Мгла. Серая мгла. Или серый туман. Но вот начинает светлеть, туман рассеивается, голубое небо, солнце в зыбкой пелене.

…Обнаженный мальчик бежал по пыльной степной дороге. И цель его стремительного бега была близка — уже, кажется, рядом могучие горы Кавказа, они надвигаются, вырастая в тумане, тучах, проблесках молний. Некий гул, звон, скрежетание несутся оттуда. Неужели там цель, влекущая его? И цель эта — смысл бытия? Он узнает, зачем и кем послан в этот мир?…

Но уже нет ощущения счастья и гармонии. Хочется остановиться, страх, ужас, заполняют все его существо. А недавний холод, ледяной ветер, которые останавливали его бег, лишали сил, постепенно сменяются теплом, жаром. Жар все сильнее, нестерпимее, нечем дышать… Мальчик хочет остановиться, но не может — некая могучая черная сила влечет его туда, и впереди, в расщелине черного хребта, он видит пылающее жерло, которое исторгает дым, чад, пламя. Вокруг него все нарастают гул, звон, в этот звуковой хаос вплетаются голоса, плач, стоны, и все это перемешано, переплетено, спутано…

В лицо уже дышит близкое бушующее пламя. Остановиться!… Но ноги сами, вопреки его воле, продолжают бег. И он, этот бег, длится невыносимо долго, приближая неизбежное. «Открой, открой глаза!…»

…Юрий Владимирович Андропов с неимоверным усилием поднимает веки.

На трибуне Мавзолея у микрофона — Дмитрий Федорович Устинов. Он разворачивает свои листки, откашливается, отвернувшись в сторону.

«Значит, прошли секунды, может быть, полминуты с того момента, как ему предоставили слово. Да, именно так: в том измерении, откуда я только что вырвался, нет земного времени, там вообще нет времени».

— Дорогие товарищи! — разносится над Красной площадью голос министра обороны Советского Союза.— Все мы переживаем трудные часы, испытываем глубокое горе…

Голос маршала поглощают звон, скрежетание, плач и стоны. Красную площадь заволакивает серая мгла. Еле слышно долетают слова:

— …Вся большая и яркая жизнь Леонида Ильича Брежнева была без остатка отдана народу, Коммунистической партии, Советскому государству. Он навсегда останется…

«Не слышу, не слышу!…»

В серой мгле возникает пылающее жерло, причудливое здание ГУМа обращается в черный хребет.

Степная дорога… Нет, это уже другая дорога, она усыпана мелкими раздробленными костями, и в своем обреченном, насильственном беге он слышит звук своих стремительных шагов — цокот, цокот, цокот! Он оглядывается назад — на дороге, в раздробленных костях, остается явственный след двупалых копыт. Он видит свои ноги — они покрыты густой темно-коричневой шерстью. Свист, ветер, скрежет, стоны и хохот. Ядовито пахнет серой. Совсем рядом — пылающее жерло — огонь, дым, трупный чад…

Перед ним разверзается геенна огненная. Сейчас, еще мгновение — и она поглотит его…

Остановиться! Остановиться! Остановиться!…

Андропов открывает глаза.

Загрузка...